Кэрролл ДЖОНАТАН ГОЛОС НАШЕЙ ТЕНИ

Моему отцу:

«— Итак, она ваша. Прошу принять.

— С удовольствием, сэр. С превеликим удовольствием».


Встретив стеклянный взгляд,

ты останавливаешься

и шаркаешь дальше, трясясь:

попался?

Заметили они меня таким,

какой я есть,

или опять отсрочка? [1]

Джон Эшбери. «Пьяный на пакетботе»

Часть первая

Глава первая

Формори, Греция.

Ночью мне здесь часто снятся родители. Это хорошие сны, и я просыпаюсь счастливый и свежий, хотя в них и не происходит ничего важного. Я вижу, как летом мы сидим на веранде, попивая чай со льдом и наблюдая, как по дворику прыгает наш скотч-терьер Джордан. Хотя мы разговариваем, слова остаются бесцветными и смутными, бессодержательными. Но это не важно — мы очень рады быть здесь, даже мой брат Росс.

Мама, говоря, то и дело смеется или широко всплескивает руками — ее обычный жест. Отец курит сигарету, так глубоко затягиваясь, что как-то раз в детстве я поинтересовался, доходит ли дым до его ног.

Как это бывает со столь многими парами, характеры моих родителей были диаметрально противоположны. Мама поглощала жизнь такими крупными порциями, какие только могла ухватить. Папа же был человеком спокойным и предсказуемым, умевшим сохранять выдержку при всех ее проделках. Думаю, единственной вещью, которая по-настоящему его огорчала в их отношениях, было осознание того, что, хотя она и любила его как мужа и как друга, всем сердцем она отдавалась обожанию двух своих сыновей. Первоначально мама хотела иметь пятерых детей, но при появлении на свет меня и моего брата роды были такими трудными, что доктор предупредил о смертельном риске, если она решится рожать еще. И мама компенсировала это тем, что изливала на нас двоих всю любовь, предназначавшуюся пятерым.

Папа был ветеринаром — да он и до сих пор ветеринар. Когда они с мамой поженились, у него была успешная практика на Манхэттене, но сразу после рождения первого сына он закрыл свою консультацию и переехал за город. Ему хотелось, чтобы у детей был садик для игры и чтобы они могли спокойно выходить гулять, когда вздумается, в любое время дня.

Как она поступала всегда и во всем, мама обрушила на новое жилище весь свой напор и не оставила там камня на камне. Новые краски внутри и снаружи, новые обои, перестилка полов, устранение протечек. Когда она закончила, дом превратился в надежное и уютное место, более чем просторное, светлое, теплое и безопасное, так что мы все почувствовали, что этот дом действительно стал нашим домом.

Плюс ко всему этому ей еще надо было растить двух мальчиков. Позже мама говорила, что первые два года в том доме были для нее самыми счастливыми. Куда бы она ни пошла, она везде кому-то или для чего-то оказывалась нужна, а именно этого она и жаждала. С одним ребенком на руках и другим уцепившимся за юбку она звонила по телефону, готовила и не позволяла дому и нашему быту ускользнуть из-под ее контроля. Это заняло несколько лет, но под конец все в доме и работало, и сверкало. Росс пошел в школу, а меня мама научила читать, и каждый завтрак, обед и ужин, что она подавала на стол, были вкусными и всегда разными.

Когда она почувствовала, что все мы в достаточной степени окружены заботой, то пошла и купила нам собаку.

Мой брат рос любопытным и непоседливым, и к пяти годам уже стал чрезвычайно непослушным ребенком, из тех, кто совершает самые ужасные поступки, но всегда бывает прощен, так как взрослым кажется, что это было или не нарочно, или просто очень мило.

Только-только научившись ходить, Росс частенько обшаривал весь дом в поисках того, что бы еще можно было разбить или разломать. За несколько лет он прошелся, как скорый поезд, по заводным игрушкам, пластилину и конструкторам. На шестой день рождения, во многом вопреки воле отца, мама купила Россу прибор для выжигания. Недели две брат использовал его по назначению, выжигая свое имя на каждом обломке дерева, что мог найти. Потом он выжег «РОСС ЛЕННОКС» на дубовом кресле. Мама отшлепала Росса и выбросила прибор. Это было в ее стиле: глубокая уверенность, что единственный способ воспитывать детей — это постоянно любить их, отнюдь не мешала ей отвешивать им пару шлепков, когда они того заслуживали. Никаких извинений или оправданий — если что-то натворил, получи наказание. Через пять минут она уже снова тебя обнимала и была готова сделать для тебя все на свете. Должно быть, я очень рано понял этот ее принцип, поскольку меня наказывали редко. Но не Росса — боже, нет, не Росса. Я упоминаю этот эпизод потому, что именно тогда они впервые столкнулись лбами. Росс прожег кресло, мама отшлепала его и выбросила прибор на помойку. Когда она ушла, он вытащил свою игрушку из мусора и тщательно прожег дырки в маминых дорогих и новых кожаных сапогах.

Через час она обнаружила это и, к моему ужасу, спросила меня, не я ли это сделал. Я! Я лишь взирал на этих титанов бессмысленно и в трепете. Нет, это сделал не я. Конечно, она и сама это знала, но ей хотелось услышать мой ответ, прежде чем что-то предпринимать. Она пошла в комнату Росса и застала его там спокойно сидящим на кровати с комиксом в руках. Так же спокойно она подошла к его шкафу и взяла его любимую модель самолета. Потом вынула из кармана передника прибор, воткнула вилку в сеть и перед изумленными глазами Росса выжгла две дырки прямо в крыльях. Росс завыл, в комнате поднялась ужасная вонь, и повсюду разлетелись эти «сопли» плавленого пластика. Закончив дело, мама положила самолет обратно на стол и вышла из комнаты как победитель, отстоявший свой титул чемпиона.

На этот раз победила она, но, становясь старше, Росс делался все умнее и хитрее. Их дуэль продолжалась, но уже на равных.

Вышло так, что мой брат унаследовал мамину жизненную энергию и вкус к жизни, но желал не всего, как она, а предпочитал определенные блюда огромными порциями. Если представить себе жизнь в виде огромного пиршественного стола, то Росса интересовал на нем только паштет, но зато весь.

А умение использовать людей? О, в этом он достиг непревзойденных высот. Я был величайшим в мире слабаком и не имел никаких амбиций, но за каких-то три летних месяца Росс заставил меня разбить окно в отцовском кабинете, прямой наводкой бросить камень в пчелиный улей (а сам брат наблюдал за этим через окно из дома) и отдать ему мои карманные деньги, чтобы он защитил меня от Бога, который, по словам Росса, еле-еле удерживался от того, чтобы за мое поведение низвергнуть меня, шестилетнего, в ад. У отца было старое издание «Ада» с иллюстрациями Доре, и Росс как-то показал мне их, дабы я понял, что меня ждет, если не буду платить ему за «крышу». Картинки были так страшны и в то же время так завлекательны, что после этого (в течение нескольких недель, пока не ослабли чары) я без всякого принуждения снимал книгу с полки и, глядя на картинки, радовался тому, каких ужасов я избежал с помощью брата.

Я был, несомненно, его главным дурачком, но он умел охмурить едва ли не кого угодно. Росс знал, как обработать мать, чтобы она позволила ему не ходить в школу, а отца — чтобы он взял нас на бейсбол или в кино. Разумеется, иногда он попадался и получал трепку или иное наказание, но его счет (то, что он называл «счет побед и поражений») был просто удивителен, если сравнивать с большинством остальных детей.

Рядом с ним я был архангел Гавриил. Кажется, я начал заправлять свою постель, едва научившись ходить, а в своих бесконечных ночных молитвах я просил Бога благословить всех, кто только приходил мне на ум, включая цирк Барнума и Бейли [2].

У меня был хомячок в серебристой клетке, коврик с изображением Одинокого Рейнджера [3], а на стене висели вымпелы колледжей. Все мои карандаши я всегда держал остро заточенными, а книжки о братьях Харди [4] всегда стояли в алфавитном порядке. Одной из множества штук, которые Росс так любил вытворять, чтобы поиздеваться над моей аккуратностью, было войти ко мне в комнату и спикировать на мою заправленную кровать. Он раскидывал руки, насколько мог, и врезался в нее с максимальной скоростью. Часто какая-нибудь из деревянных распорок стонала или даже ломалась, а подушка от сотрясения взлетала в воздух. Я скулил, а он восторженно хихикал.

Но само его присутствие было подарком, и потому я никогда не жаловался слишком громко. Однажды он подложил мне на подушку половину дохлой кошки с бейсбольной кепочкой на голове, а я ни одной живой душе не рассказал об этом. Я пытался делать вид, будто это наш с ним особый секрет.

Его комната была напротив моей, но всегда в десять раз чудеснее. Я признаю это. Все там было вверх дном, от кроссовок на столе до радио под матрацем. Между ним и матерью то и дело вспыхивали мировые войны по поводу его комнаты, но, несмотря на все ее скандалы и угрозы, три четверти времени в комнате все было так, как хотел он. Особенно удивляло разнообразие скапливавшихся там вещей.

Никаких вымпелов колледжей. Он притащил необъятную афишу фильма про Годзиллу, так что целую стену покрывали языки пламени, кровь и молнии. На другой стене располагался изодранный албанский флаг — отцовский военный трофей. На полках стояли полный комплект журнала «Знаменитые монстры кинематографа» [5], покрытое язвами чучело скунса, все книги про волшебника страны Оз и несколько гротескных чугунных копилок, что нынче так популярны в антикварных магазинах.

Он обожал ходить на городскую свалку и часами рылся в кучах металлическим прутом, откатывая в сторону то, что могло представлять интерес. Там он нашел фарфоровую табакерку, железнодорожные часы без стрелок, книгу про бумажных кукол 1873 года издания.

Я помню все это, потому что недавно проснулся среди ночи после одного из тех удивительно отчетливых снов, когда все происходящее предстает в таком холодном, ясном свете, что после пробуждения чувствуешь себя в реальном мире нелепо. Как бы то ни было, во сне я был в его старой комнате и, проснувшись, схватил карандаш и бумагу и составил перечень всего, что там видел.

Если комната мальчика — это расплывчатая картина того, чем он станет позже в своей жизни, то Росс стал бы торговцем антиквариатом? Клоуном? Думаю, кем-то непредсказуемым и очень необычным. Лучше всего я запомнил, как лежу на его кровати (это если он позволял мне войти в комнату — я обязательно должен был сначала постучаться) и мой взгляд скользит по книжным полкам, стенам и вещам. У меня было чувство, будто я нахожусь в некой стране или на какой-то планете, невообразимо далекой от нашего дома, от моей жизни. И, оглядев все это в сотый раз, я смотрел на Росса и радовался: ведь как бы ни был он враждебен ко мне, чужд и жесток, но он был мой брат, и мы жили в одном доме, имели одну фамилию, и в наших жилах текла одна кровь.

С возрастом его вкусы изменились, но это лишь означало, что они стали еще более странными. Какое-то время он был одержим старыми пишущими машинками. У него их всегда было по три или четыре сразу — разобранные на тысячу деталей, они лежали на его письменном столе. Он вступил в клуб коллекционеров антикварных пишущих машинок и несколько месяцев писал и получал сотни писем. Обмен деталями и советами по ремонту… Иногда его просили к телефону странным, словно бы замшелым голосом откуда-нибудь из Перри, штат Оклахома, или из Гикори, штат Северная Каролина. Беседуя с этими фанатиками, Росс проявлял выдержку и уверенность сорокалетнего мастера-ремонтника.

От пишущих машинок он перешел к старинным воздушным змеям, потом к собакам-шарпеям, а сразу за ними — к Эдгару Кейси и розенкрейцерам [6].

Можно подумать, будто он был многообещающим вундеркиндом, и до какой-то степени это так, но во всем, что не касалось его навязчивых увлечений, Росс был чрезвычайно замкнут и скрытен. Он постоянно запирал дверь в свою комнату, и, соответственно, родители подозревали его во всевозможных «делах», творящихся там. Я же твердил, что он запирается просто им назло, но меня не слушали.

Дважды или трижды в неделю у них с мамой происходило генеральное сражение, причем повод мог быть любой. С ее взрывным темпераментом ему ничего не стоило вывести ее из себя (достаточно было, например, жевать с открытым ртом или не вытереть ноги), но это его не удовлетворяло. Будучи в соответствующем настроении, он стремился совсем сбить ее с толку, чтоб она, разъяренная, спотыкаясь от ярости и ничего не видя, крушила все на своем пути.

Полагаю, это не так уж необычно, если «отцы и дети» все время находятся на ножах в период так называемого переломного возраста, однако в нашей семье получилось так, что мама все больше и больше проигрывала Россу и потому все недоверчивей относилась к нам обоим. Я трусливо покидал поле боя, как только чувствовал, что атмосфера накаляется, но не всегда мне удавалось сбежать. Осадки после ее громов и молний часто ранили меня тоже, и несправедливость мира казалась мне невероятной. Я знал, что я благополучный, нормальный мальчик, и знал также, что брат мой — совсем наоборот. Я знал, что он сводит маму с ума, и с готовностью понимал, почему из-за него она выходит из себя. Но чего я никак не мог взять в толк, это того, каким образом я втягиваюсь в их порой безжалостные битвы, после которых меня шлепали, или ругали на чем свет стоит, или наказывали ни за что ни про что.

Отпугнуло ли это меня от жизни, заставило ли ненавидеть всех матерей, что я встречал с тех пор? Вовсе нет. Поведение Росса меня пугало, и порою до дрожи, но я был и самым благодарным зрителем из всей его аудитории. И даже принимая во внимание периодически достававшиеся мне тумаки, я бы не променял жизнь на окраине страны бурь ни на что на свете.

Вскоре он начал красть все, что попадалось ему под пуку. В большой степени благодаря своему нахальству он был первым среди воришек. Не раз его ловили в магазине за руку и спрашивали, зачем он взял эти часы (книгу, зажигалку). С простодушным, непонимающим видом он отвечал, что просто несет их вон туда, своей матери. Под невинным взглядом Росса продавец тут же извинялся за свою грубость, и через пять минут Росс с украденной вещью в кармане уже был на улице.

Однажды он разругался с матерью на следующий день после Рождества и сказал ей, что все его рождественские подарки нам — краденые. Она взорвалась, а отец — опечаленный, но успевший уже привыкнуть к подобному — спокойно спросил, из какого они магазина. Росс не сказал — и все опять началось по новой.

Через пять дней родители ушли встречать Новый год и оставили Росса присматривать за мной. Через десять минут после того, как дверь за ними закрылась, он подбил меня съехать по перилам с закрытыми глазами. Я успел проехать пару футов, прежде чем почувствовал ужасное жжение на тыльной стороне ладони. Я вскинул руки, сбив сигарету, которой он меня жег, потерял равновесие, опрокинулся и упал на предплечье, которое хрустнуло в двух местах. Все, что я помню кроме боли, — это лицо Росса, придвинутое вплотную к моему, и как он снова и снова повторяет, что лучше бы мне держать мой вонючий рот на замке.

Я был дурак? Да. Мне следовало кричать «караул»? Да. Я хотел, чтобы брат полюбил меня хоть немного? Да.

Глава вторая

В пятнадцать лет Росс сменил имидж и стал крутым парнем. Кожаная куртка с тысячью молний и хромовых кнопок, итальянский нож с костяной рукояткой и выкидным лезвием, тюбик геля для волос на полке в ванной.

Он шлялся с шайкой кретинов, которые вместо разговоров курили «Мальборо» и поплевывали на землю. Заводилой у них был парень по имени Бобби Хенли — низенький и худой, как автомобильная антенна, однако имевший отвратительную репутацию. Считалось, что нужно быть не в своем уме, чтобы связываться с ним.

Впервые я увидел Бобби на баскетбольном матче между старшеклассниками. Мне было одиннадцать, я ходил в начальную школу и поэтому не знал, кто он такой. Я пошел на баскетбол вместе с Россом (которого родители вынудили взять меня), но он куда-то исчез в ту же секунду, как мы вошли в спортзал. Я отчаянно озирался, выискивая, к кому бы подсесть, но не нашел никого из знакомых. В конце концов я встал у главного входа. Через несколько минут с начала игры вошел старый дворник и встал рядом со мной. Я знал, что его звали Винс. В руке он держал длинную деревянную метлу и каждый раз, когда менялся счет, стучал ею по полу. У нас завязался разговор, и я почувствовал себя увереннее. Это было очень приятно, и мне подумалось, как будет здорово, когда я стану старшеклассником и смогу каждый раз ходить на такие игры со своими друзьями.

За несколько минут до конца первой четверти матча дверь распахнулась и вразвалочку зашли крутые парни. Винс пробормотал что-то вроде «маленькие подонки», и я, ничего не зная, кивнул.

Они подошли вплотную к лицевой линии и встали там, не обращая ни малейшего внимания на игру. Потом один из них достал пачку сигарет, закурил и бросил спичку на пол. Винс подошел к нему и сказал, что в спортзале не курят, но Бобби Хенли даже не обернулся в его сторону, а, глубоко затянувшись, проговорил:

— Заткни свою задницу, папаша.

Я не мог поверить своим ушам! А еще удивительнее было то, что Винс только что-то пробурчал и вернулся к двери.

Некоторые из приятелей Хенли захихикали, но ни у кого из них не хватило нахальства тоже закурить. Стоя рядом со мной, Винс ругался и потирал конец метлы. Я не знал, что делать. Как этому пацану могло сойти такое? Что за безумной властью он обладал?

Тайм закончился как раз тогда, когда Бобби докурил сигарету до коричневого фильтра. Тогда он бросил ее на деревянный пол и растер каблуком. Я посмотрел, как его нога шаркает туда-сюда, и слишком громко сказал:

— Ну и козел!

— Эй, Бобби, этот кретин назвал тебя козлом.

Я похолодел.

— Кто?

— Вон тот сопляк у двери. В оранжевом свитере.

— Я козел, а?

Я отвел глаза. Я хотел закрыть их, но не закрыл и видел, как ноги Хенли проталкиваются через его свиту по направлению ко мне. Он схватил меня за ухо и потянул к себе, с прикрутом:

— Ты назвал меня козлом?

— Отстань от малыша, Хенли.

По-прежнему крепко держа меня, Бобби велел дворнику катиться колбаской.

— Я задал тебе вопрос, мешок дерьма. Я козел?

— Ты не должен был курить в спортзале. Ой!

— Повтори, что ты сказал, мешок дерьма! Кто мне помешает?

Молчание. Люди вокруг зашевелились. Я был до смерти напуган и пристыжен. У меня не хватало пороху. Весь мир смотрел на меня. Никто не знал, кто я такой, но это не имело значения. Кто бы я ни был, напуган я был здорово. Хенли медленно отрывал мое ухо. Я явственно слышал, как что-то рвется — мышцы отрываются от кости, мягкие перепоночки и волоски, как тончайшие паутинки. Его дружки выстроились полукругом, в восторге от того, что и они тут тоже как бы при деле.

— Слушай меня, дерьмо. — Он шагнул вперед, наступил каблуком на мой кед и всем весом надавил. Я завизжал от пронзившей мое тело боли и заплакал. — Теперь дерьмо плачет. Чего ты плачешь?

Куда делся Винс? Где был мой отец? Мой брат? Мой брат — ха! Даже тогда, в самый разгар этой сцены, я знал, что если Росс и был бы где-то рядом, то хохотал бы до колик в животе.

— Эй, Бобби, тебя ждет Мадлен.

Тут я впервые взглянул на него. Он оказался гораздо ниже, чем я предполагал. Кто такая Мадлен? Он сейчас уйдет?

— Слушай, гаденыш, не попадайся мне больше здесь на глаза, понял? Потому что иначе я выковыряю твои вонючие зенки вот этой штукой. — Он достал из кармана бутылочную открывашку и крепко прижал ее к моему носу. Помню, какая она была теплая. Я кивнул настолько утвердительно, насколько мог, и он оттолкнул меня. Я стукнулся головой о скамейку и рухнул, как камень в воду. Когда я снова поднял глаза, вся шайка уже ушла.

Несколько месяцев после этого я старался прошмыгивать в школу, как тень. Когда я крался там утром, то осматривал каждый коридор, каждый класс, каждый туалет, прежде чем войти или выйти, боясь, что встречу Бобби. Я понимал, что вряд ли он когда-либо зайдет в младшие классы, но не хотел искушать судьбу.

И я никому ничего не сказал, особенно Россу. Ночью мне иногда снилось, как я со всех ног бегу по мягкой резиновой дорожке, а за мной гонится, пританцовывая, гигантская бутылочная открывашка.

Но ничего так и не случилось, и, когда через год Бобби сошелся с Россом, я, впервые увидев их вместе, испытал укол жгучего страха, и только.

Последним унижением было то, что Бобби, придя к нам домой, даже не узнал меня. После слов Росса «а этот маленький засранец — мой младший брат» Бобби лишь улыбнулся и сказал: «Как дела, старик?»

Как дела? Я хотел рассказать ему, нет, я хотел потребовать, чтобы он узнал меня. Меня, тот самый мешок дерьма, который он запугал до полусмерти на долгие месяцы.

Но я промолчал. Позже, когда у меня хватило духу напомнить ему о нашей первой встрече, он щелкнул пальцами, словно забыл купить шнурки:

— Точно, мне твоя физиономия показалась знакомой.

И все.

Естественно, что чем дольше он якшался с Россом, тем больше мне нравился. Юмора ему было не занимать, и, обладая особым чутьем, он умел, как и мой брат, сразу видеть в людях сильные и слабые стороны. Примерно в девяноста процентах случаев он использовал эту свою способность в собственных интересах, но время от времени делал что-нибудь столь необычайно милое, что просто повергал тебя на лопатки.

Незадолго до того, как мне исполнилось тринадцать, мы втроем были в магазине, и я мечтательно заметил, как бы мне хотелось модель авианосца «Форрестол», что стояла на полке. Когда день рождения наступил, Бобби пришел к нам и вручил мне модель в подарочной обертке.

— Старик, блин, ты когда-нибудь пробовал спереть что-нибудь такого размера? Это не так просто!

Я склеивал эту модель тщательнее, чем все другие, и показал ее ему, лишь когда идеально ошкурил и раскрасил. Он одобрительно кивнул и сказал Россу, что я ничего, знаю толк. В тот год Росс подарил мне маленькую резиновую куколку — женщину в купальнике, у которой груди вылезали наружу, если надавить на живот.

Наверное, поначалу мой брат нравился Хенли своей сообразительностью. Школа давалась ему легко, и он часто делал уроки за Бобби, хотя тот был на класс старше.

Но я вовсе не говорю, что это была единственная причина. Когда ему хотелось, мой брат умел не только обаять кого угодно, но и рассмешить. Нет, клоуном он не был, однако среди его многочисленных дарований было тонкое чутье, что вам понравится, а что — нет, а также способность заставить вас хохотать. Поскольку Хенли являлся бесспорным королем старших классов, Росс тщательно осмотрел сцену, прежде чем сделать свой ход. Он решил стать при Бобби придворным шутом. Росс был физически слабее других парней из шайки, зато чертовски находчив. Вскоре тысячи и тысячи малолетних городских хулиганов желали разорвать Росса на кусочки, но, поняв, что он находится под грозным крылом Бобби, оставили его в покое.

Сложись обстоятельства иначе, и кто знает, что могло бы стать с ними обоими. И Бобби, и Росс обладали особым пылом, волшебным даром фокусника — той редкой способностью превращать жестокость в розовые платочки, а доброту — в пустоту.

Они сходились все теснее и теснее, но мои родители не возражали против их дружбы, поскольку, приходя к нам на обед, Бобби вел себя тихо и вежливо. К тому же он словно бы оказывал на Росса хорошее влияние. Дома Росс не проявлял и половины прежнего эгоизма и строптивости. Он не отказался от своей манеры поведения, не стал отзывчив и приветлив, но появились слабые намеки, что в нем, возможно, произошла некая перемена и что он движется в более или менее правильном направлении.

В ночь накануне смерти Росса Бобби спал у нас. Росс был очень возбужден, так как несколько дней назад ему подарили на день рождения дробовик двенадцатого калибра. Мой отец любил стендовую стрельбу и обещал научить нас палить по тарелочкам, когда нам исполнится шестнадцать.

У Бобби были свои ружья, но и он оценил красавец-дробовик. В тот вечер мне было позволено остаться в комнате вместе с ними, даже когда Росс вытащил новые порножурналы, украденные им в кондитерской лавке. Росс и Бобби выкурили почти целую пачку сигарет и несколько часов обсуждали школьных девчонок, разные типы автомобилей и чем Бобби займется, когда закончит школу.

Я спал на пуфике, который раскладывался и становился кроватью. Росс позволил мне и это. Через несколько часов я вдруг проснулся, ощутив на лице что-то густое, теплое и липкое. Росс и Бобби стояли у моей постели, и в смутном свете я увидел, что Росс льет на меня какую-то жидкость из бутылки. Я было открыл рот, чтобы запротестовать, и ощутил тягучую сладость кленового сиропа. К тому времени весь сироп уже был на мне. Ничего не оставалось, как встать и, натыкаясь на мебель, под их смех выскочить из комнаты. Я, как мог, застирал в раковине верхнюю часть пижамы, чтобы мама ничего не узнала, и в темноте принял душ.

Когда наутро я проснулся, мне было жарко и неудобно. Яркое утреннее солнце лилось в окна, стлалось поверх меня, как лишнее одеяло.

Вычистив зубы, я постучал в дверь к Россу. Не дождавшись ответа, я толкнул ее. В комнате брата, как и у меня, была двухъярусная деревянная койка. Я увидел Росса, свесившегося с верхнего яруса и по-деловому беседующего с Бобби, который лежал на спине, заложив руки за голову.

— Чего тебе надо, задница? Еще сиропа?

Бобби поковырял в носу и зевнул. Ночная шутка осталась в прошлом, и пришла пора придумать что-нибудь новенькое.

— Знаешь, Росс, если бы ты смог утащить ружье из дому, можно было бы пойти на реку и пострелять чаек. Терпеть не могу этих долбаных птиц.

Мы жили в полумиле от реки. Туда можно было пойти летом, если больше делать нечего или если удавалось убедить какую-нибудь девицу пойти с тобой «купаться». Вода там была такая коричневая и грязная, что о купании не было и речи: едва расстелив на берегу свои полотенца, вы принимались целоваться.

Чтобы добраться до реки, нужно было перейти железнодорожные пути. Делать это следовало осторожно, высоко поднимая ноги (что наверняка выглядело со стороны очень комично), перешагивая через все сколько-нибудь подозрительное: где-то там внизу таился третий рельс, и всем было известно, что стоит к нему только прикоснуться — и вас в то же мгновение убьет током.

Бобби и Росс и раньше ходили к путям с ружьями, которых у Бобби было предостаточно. Россу, единственному в шайке, хватало духу обстреливать проезжавшие вагоны со скотом. Их ни разу не поймали.

Мои родители тем утром отправились по магазинам, так что вынести ружье из дому не составляло труда. Росс запихнул дробовик в картонную коробку из-под него же, вот и вся маскировка. Они позволили мне тащиться за ними следом, но пригрозили, что, если я хоть полслова проболтаюсь, они меня потом зажарят в масле.

Когда мы спустились на пути, Бобби велел Россу вытащить ружье — он хотел сделать пару выстрелов. Я видел, что Россу хочется выстрелить первым; по его лицу пробежали раздражение и обида. Но они тут же исчезли. Он протянул Бобби ружье вместе с горстью красно-золотистых патронов, которые достал из заднего кармана. У него осталась лишь пустая коробка, и он запустил ею в меня.

Солнце припекало, и я стянул с себя футболку. Когда она оказалась у меня на голове, я услышал первый выстрел и тут же где-то звон разбитого стекла.

— Ну ты даешь, Бобби! Думаешь, попал в станцию? — Голос Росса звучал высоко и испуганно.

— Кол мне в задницу, если я знаю, старик. — Он перезарядил ружье и выстрелил в другую сторону. Зажав руками уши, я уставился в землю. Я уже окаменел, а ведь все только начиналось.

— Росс, малыш, да это же просто прелесть что за ружье! Как врач тебе говорю. Пошли, старик.

Мы шли гуськом в нескольких шагах друг от друга: Бобби, Росс, за ними я. Это очень важно, сейчас вы поймете почему. Бобби нес ружье, прижав его к боку и повернув стволом в землю. Я видел это краем глаза. Оно было матово-синее, а рельсы у нас под ногами горели серебром, когда мы осторожно перешагивали через них. Свет вокруг слепил глаза, и я зажмурился. Больше всего на свете мне хотелось оказаться дома. Что они теперь затеют? А что, если им опять взбредет в голову что-нибудь глупое и жестокое вроде стрельбы по коровам, когда они медленно покатят мимо в этих крытых шифером красно-коричневых вагонах, так и так курсом на скотобойню? Я уже ненавидел это ружье, ненавидел свой страх, ненавидел своего брата и его друга. Но они никогда, никогда не узнают этого.

Мы шли нога в ногу. Потом Росс споткнулся обо что-то и упал ничком. Я услышал сердитое жужжание, словно от лодочного мотора, и шум гравия, выплеснувшегося из-под кеда моего брата. Плечом Росс коснулся третьего рельса, и его шея неестественно выгнулась. Послышались громкий гул, резкое шипение и хлопок. Его лицо искажалось все шире, и шире, и шире в невозможную, неисправимую улыбку.

Глава третья

Зачем я вру? Почему обхожу в этой истории столь существенную часть? Да и какое это теперь имеет значение? Ладно. Прежде чем продолжить, вот вам тот кусок головоломки, который я прятал за спиной.

У Бобби была старшая сестра по имени Ли. В свои восемнадцать она была самой сногсшибательной девушкой, какую вы только можете себе вообразить. К тому времени, как Росс и Бобби тесно подружились, она уже несколько лет как закончила школу, но люди по-прежнему судачили о ней, потому что она была действительно потрясающей девушкой.

Она была капитаном болельщиц, членом Клуба бодрости и Клуба гурманов. Я выучил это наизусть, потому что у Росса был школьный ежегодник за тот год, когда она закончила школу, и, как это часто бывает с самыми хорошенькими девушками, казалось, что ее лицо было на каждой второй странице: вот она кувыркается колесом, вот ее коронуют как королеву выпускного бала, вот она ослепительно улыбается вам из-за охапки книг. Сколько раз я пожирал глазами эти фотографии? Сотни? Тысячи? Множество.

Тогда я еще не понимал, что часть ее особой ауры имела чувственную природу. Я не знал, была ли она «легкодоступной», поскольку насчет этого я мог положиться лишь на Росса, который заявлял, что имел ее миллион раз, но даже самые невинные из тех фотографий издавали аромат сексуальности столь же сильный, как запах свежеиспеченного хлеба.

Подарком Росса на мой двенадцатый день рождения был урок мастурбации, к которому прилагался экземпляр журнала «Джент» трехмесячной давности. Но с самого начала я мог достигнуть оргазма, только думая о реальных женщинах. Эти журнальные красотки с их грудями-дирижаблями и лицами фурий скорее пугали меня, чем возбуждали. Нет, моему представлению о сексуальном исступлении скорее соответствовала фотография Ли Хенли, где она прыгает, подбадривая футбольную команду, а фотограф как-то умудрился поймать на взлете восхитительный краешек ее трусиков.

Впрочем, я влюбился в нее задолго до того, как научился таким образом баловаться, и когда я первый раз воспользовался ею в своих фантазиях как женщиной, то ощутил себя развратником, зная, что хоть я ни разу не сказал ей и пары слов, а каким-то образом поступил с ней нехорошо. Но это чувство вины прожило недолго, поскольку мой двенадцатилетний член стремился в дело, и потому я продолжал насиловать ее изображение голодными глазами, а себя самого — трясущейся от нетерпения рукой.

Иногда я полностью покидал реальный мир и, глядя в потолок и ощущая, как мое тело врывается в стратосферу начинал снова и снова выкрикивать ее имя. Ли Хенли! О! Ли-и-и-и! Х отя я старался заниматься этим, только когда был уверен, что дома никого нет, как-то раз я поленился проверить, и оплошность оказалась катастрофической.

Стянув до колен бермуды и уютно пристроив на груди школьный альбом, я начал петь мою песню к Ли, когда дверь вдруг распахнулась и на пороге возник Росс.

— Ага, попался! Ли Хенли, да? Ты дрочишь на Ли Хенли? Погоди, малыш, вот узнает Бобби! Он тебя на фарш порубит. Эй, что это у тебя? Мой альбом! Отдай! — Он выхватил его у меня из рук и посмотрел на фотографию. — Черт, ну погоди, я все скажу Бобби. Да, не хотел бы я оказаться на твоем месте! — Лицо его выражало полный триумф.

С этого момента начались насмешки и мучительства, продолжавшиеся больше года. В ту ночь, стянув с кровати покрывало, я нашел у себя на подушке фотографию — изуродованное тело на поле боя и равнодушно взирающий на него солдат. Красными чернилами на солдате было написано «Бобби», а трупом был я.

И было еще много всякого в таком же духе, но самыми страшными моментами были те, когда Росс небрежно говорил Бобби:

— Хочешь узнать, чем занимается мой братец? Ни стыда, ни совести у этого гаденыша! — Глядя прямо на меня, с сияющим лицом, он делал тысячелетнюю паузу, отчего мне хотелось оказаться где-нибудь на Суматре, или умереть, или и то и другое. В конце концов, он всегда говорил: «Ковыряет в носу» — или что-нибудь равно низкое и правдивое, но ничего сравнимого с «этим», и я снова мог вздохнуть спокойно.

Мучительство шло циклами. Иногда я питал надежды, что он забыл. Но, как влетающая в окно летучая мышь, он вдруг снова был тут как тут, через несколько дней или недель, и одним небрежным словом заставлял меня корчиться и извиваться. Когда мы оставались наедине, он говорил мне о том, какая я мразь, раз дрочу на сестру его друга. И говорил так убедительно, будто разгневанный и неумолимый священнослужитель.

Вероятно, из-за того, что мучения усилились, образ трусиков Ли Хенли сделался для меня самой эротичной вещью в мире и они стали единственным предметом моих фантазий. Я мастурбировал в любое время дня; самым апогеем, пожалуй, был момент, когда я кончил, сидя с невозмутимым видом в школьном актовом зале, где индеец чероки демонстрировал воинственные танцы своего племени.

Я был дурак. Я отдавал Россу свои карманные деньги, выполнял за него работу по дому, приносил леденцы или чипсы, стоило ему лишь щелкнуть пальцами. Однажды я осознал, что мои усердные занятия вовсе не унижают Ли, а скорее это, наоборот, вроде комплимента, но когда я попытался объяснить это Россу, он закрыл глаза и только отмахнулся, как от мухи.

А на самом деле в день его смерти произошло вот что: когда мы вместе переходили железнодорожные пути, в Россе разгорелась злоба на Бобби за то, что тот отобрал у него ружье, и на полпути к другой платформе он как бы невзначай спросил друга, сколько раз в неделю тот мастурбирует.

— Не знаю. Пожалуй, каждый день. То есть, если никакой девчонки не подвернется. А что? Ты-то сам как?

Мой брат повысил голос:

— Примерно так же. А ты представляешь кого-то, когда занимаешься этим?

Мое лицо окаменело, и я чуть не остановился.

— Конечно, а ты как думал? До ста, что ли, считаю? Да что с тобой, Росс? Ты что, извращенец?

— Не, просто вспомнилось. Знаешь, о ком думает Джо, когда наяривает?

— Джо? Ты уже осваиваешь это дело, старик? Позор! Знаешь, сколько мне было, когда я начал? Года три! — Он рассмеялся.

Я лишь смотрел себе под ноги. Я знал, что грядет, — Росс собирался приоткрыть дверь к моей чернейшей тайне и я ничего не мог поделать.

— Ладно, ну так вываливай. О ком ты думаешь, Джо? О Сюзанне Плешетт?

Прежде чем Росс успел ответить, раздался пронзительный гудок поезда. И в этот момент я сделал то, чего никогда раньше не делал: с криком «не смей!» со всей силы толкнул Росса. Упаси меня бог, я так перепутался его ответа, что совершенно позабыл, где мы находимся.

— Эй, Росс, поезд! — Не глядя на нас, Бобби перескочил на другую сторону путей. Мой брат упал. А я стоял и смотрел. Вот так.

Глава четвертая

Я был так потрясен случившимся, что не мог вымолвить ни слова. И через несколько дней я все еще боялся говорить. К счастью, в глазах людей (включая Бобби, который подтвердил, что, видимо, Росс споткнулся, испугавшись гудка) это был просто несчастный случай.

Маму это свело с ума. Спустя неделю после похорон она встала у подножия лестницы и начала бессвязно кричать моему мертвому брату, что пора подниматься и идти в школу. Ее пришлось отправить в больницу. Я же постоянно трясся, и мне вводили огромные дозы транквилизаторов, отчего я чувствовал себя, будто плыву в безбрежной синеве.

Когда мою мать решили оставить в больнице, отец отвел меня в кафе пообедать. Мы оба ничего не ели. Посреди обеда он отодвинул тарелки и взял меня за руки:

— Джо, сынок, на время мы останемся одни, ты и я, и нам будет тяжело, очень тяжело.

Я кивнул и впервые чуть было не рассказал ему все, от начала до конца. Потом отец взглянул на меня, и я увидел крупные чистые слезы у него на лице.

— Я плачу, Джо, о твоем брате и потому что мне очень не хватает твоей мамы. Такое ощущение, что у меня оторвали часть тела. Я говорю тебе это, потому что ты, наверно, должен понять, и мне понадобится твоя помощь, чтобы быть сильным. Я помогу тебе, а ты помоги мне, хорошо? Ты самый лучший сын, лучше и пожелать нельзя, и с этих пор мы никому и ничему не дадим одолеть нас. Ничему! Верно?


После смерти Росса я видел Бобби всего два или три раза. Когда учебный год закончился, он завербовался в морскую пехоту и в конце июня уехал из города, но слухи о нем просачивались. Судя по всему, Бобби стал очень хорошим солдатом. Он прослужил четыре года, а когда вернулся, я уже был на первом курсе колледжа.

На втором курсе долгие выходные я проводил дома. Как-то в субботу вечером я нудно спорил с отцом о своем «будущем», после чего в раздражении ушел и отправился в бар залить тоску пивом.

Когда я пил третью кружку, кто-то, сев за стойку рядом со мной, коснулся моего локтя. Я смотрел телевизор и не обратил на это внимания. Меня снова тронули за локоть, и я раздраженно оглянулся. И увидел Бобби. У него были очень длинные волосы и усы, как у Фу-Маньчжу [7], окаймлявшие его квадратный подбородок. Бобби улыбнулся и похлопал меня по плечу

— Боже мой, Бобби!

— Ну, как поживаешь, Джо Колледж?

Он продолжал улыбаться, и я с некоторым облегчением понял, что он в дупель обкурен.

— Как колледж, Джо?

— Отлично, Бобби. А ты как?

— Хорошо, парень. Все очень круто.

— Да? А чем ты занимаешься? То есть, м-м-м, я хотел спросить, где ты работаешь?

— Послушай, Джо, я хотел бы поговорить с тобой поосновательней, понимаешь? Ты знаешь, нам есть о чем поговорить.

В его худом и усталом лице жила неуверенность, говорившая о том, что он потратил годы, хватаясь за что попало и ни в чем не преуспев. Мне было жаль его, но я понимал, что вряд ли чем-то могу ему помочь. Его рука лежала у меня на плече, и я положил свою сверху, стараясь выразить, что он, как ни странно, по-прежнему играет важную роль в моей жизни.

Я уже упоминал о том, каким тонким чутьем он обладал. Мое прикосновение к его руке как будто задело в нем какую-то струнку. Он отдернул руку, и его взгляд резко переменился. Это снова был коварный, злобный Бобби Хенли, поднесший пивную открывашку к моему лицу. Ярость билась в его глазах, как птица о стекло. Я моргнул и попытался улыбнуться, стараясь восстановить ситуацию, которая была мгновение назад.

— Эй, парень, я хочу задать тебе один вопрос. Ты когда-нибудь ходишь на могилу своего брата? А? Носишь Россу цветы или что-нибудь такое?

— Я…

— Ты, дерьмо! Ты не ходишь туда, я знаю! А я там провожу все свое долбаное время, тебе это известно? Этот парень был моим лучшим другом из всех! А ты его родной брат, и тебе насрать на него. Ничего удивительного, что он считал тебя маленьким говнюком. Ты такой и есть! — Бобби отодрал себя от табурета и полез в карман за деньгами. Достав скомканную долларовую банкноту, он швырнул ее на стойку. Зеленый комок покатился и упал на пол. — Думаешь, я не знаю про тебя, Джо? Думаешь, не знаю, что у тебя на душе? Ну, так я скажу тебе кое-что, парень. Росс был король, и никогда не забывай этого. Король, мать твою. А ты — боже, ты просто мешок дерьма! Не оглядываясь, он вышел из бара. Я хотел догнать его и сказать, что он не прав. Но я подождал, делая вид, будто стараюсь придумать, что ему сказать, когда догоню. Сказать? Мне было нечего ему сказать. Сказать было больше нечего.


Через месяц я написал рассказ под названием «Деревянные пижамы» для курса по словесному творчеству, который я посещал. Преподаватель многократно призывал нас писать о том, что мы пережили сами. Потрясенный встречей с Бобби, я решил последовать совету и попытаться укротить одно из чудовищ своей совести, написав рассказ про Бобби, Росса и их шайку.

Проблема была в том, о чем писать. Сначала я хотел рассказать, как они планировали ограбить пост Американского легиона [8] и забрать все оружие, но дело случайно сорвалось, потому что накануне запланированного налета в здании возник пожар. То есть я попытался написать об этом, но получилась полная чепуха. Я понял, что не знаю, как подойти к моему брату и его миру. Он и все, чем он был, так долго текли в моих жилах, что, когда я перестал думать, кем и чем он был, получился пшик. Я знал все черточки его характера, все свойственные ему цвета, но когда я попытался перенести их на бумагу, у меня не получилось рисунка, все слилось в одно белое пятно. Попробуйте-ка объяснить кому-нибудь, что же такое белый цвет, и максимум, на что вас хватит, — сказать, что белый цвет — это все цвета в одном.

Я попытался писать от первого лица — от лица девочки, брошенной одним из парней. Ничего не получилось, и тогда я попробовал поставить себя на место одного из их родителей. Полная неудача. Я исписал три листа историями про Росса и Бобби. Над некоторыми я хохотал, другие вызывали у меня печаль и чувство вины. Вспоминая все это, я заразился навязчивой идеей: непременно сохранить часть их мира на бумаге. Казалось, ничто меня не остановит.

Забавно, но сначала мне даже не приходило в голову что-нибудь придумывать, использовать брата и всю их шайку как персонажей моего рассказа. Росс так ярко присутствовал в моей жизни и совершил столько всяких выходок, что я и не думал приписывать ему вымышленные поступки или мысли. Однако в конечном счете именно это и произошло. Как-то субботним вечером, проезжая по студенческому городку, я увидел компанию крутых парней. Они вразвалочку шагали по центральной улице, разодетые, как на праздник.

Сколько раз я наблюдал, как мой брат укладывает волосы в идеальные блестящие завитки, выливает на себя галлон одеколона «English Leather» и, закончив труд, подмигивает себе в зеркало в ванной:

— Красавец, Джо. Твой брат — красавец!

Как-то днем я задумался над этим, сидя за пишущей машинкой. Я начал рассказ с этих самых слов, обращенных к восхищенному братишке, сидящему на краю ванны и наблюдающему за приготовлениями. У меня не было ни малейшего представления, куда двигаться дальше.

Чтобы написать рассказ, мне потребовалось две недели. В нем описывалось, как группа провинциальных хулиганов готовится пойти на вечеринку к одной девушке. У каждого парня в рассказе был свой маленький кусочек, и по очереди они рассказывали о своей жизни и о своих ожиданиях от грядущей вечеринки у Бренды.

Ни над чем в жизни я не работал так усердно. Я влюбился в свою работу. Я нанизывал рассказ каждого персонажа на предыдущий нежно, словно строил карточный домик. Я непрестанно перетасовывал их для наилучшего эффекта и страшно рассердил преподавателя тем, что сдал сочинение через неделю после назначенного срока. Однако когда работа была закончена, я понял, что написал нечто хорошее — возможно, даже незаурядное. Я поистине гордился тем, что получилось.

Моему преподавателю тоже понравилось, и он предложил послать рассказ в какой-нибудь журнал. Я так и сделал и через несколько месяцев мой рассказ обошел все большие и маленькие журналы. В конце концов его принял «Хронометр» с тиражом семьсот экземпляров. В качестве гонорара мне выдачи два авторских экземпляра, но я был счастлив. Я вставил обложку в рамку и повесил на стене над письменным столом.

Через три месяца мне позвонил один театральный продюсер из Нью-Йорка и спросил, не продам ли я ему эксклюзивные права на свой рассказ за две тысячи долларов. Удивленный, я чуть было не согласился, но вспомнил истории про то, как коварные продюсеры нагревают писателей на целые кучи денег, и сказал, чтобы он перезвонил через пару дней. Тем временем я отыскал в библиотеке колледжа экземпляр «Писательского рынка» и выписал фамилии и телефонные номера четырех или пяти литературных агентов, после чего начал звонить. Первым агентом оказалась женщина. Я объяснил ей ситуацию и спросил, как мне поступить. К концу разговора она согласилась представлять мои интересы, и когда человек из Нью-Йорка позвонил снова, я сказал ему, чтобы улаживал дело с моим литературным агентом.

Знаете, что получается, когда продаешь кому-нибудь свой рассказ? Его крутят и так, и сяк и выворачивают наизнанку, а вконец распотрошив («придав ему форму», как они любят выражаться), представляют публике с надписью мелким шрифтом в углу афиши: «По рассказу Джозефа Леннокса».

Постановщик, высокий мужчина с ярко-рыжими волосами, по имени Фил Вестберг [9], позвонил мне сразу же, как купил рассказ, и вежливо поинтересовался, как я себе представляю пьесу «Деревянные пижамы». Я ничего не понимал в этом деле, поэтому посоветовал что-то тупое и незапоминающееся, да он и все равно не хотел слушать, потому что уже все решил сам. Он начал излагать мне свой план, и в какой-то момент я отнял трубку от уха и тупо уставился на нее. Он говорил о «Деревянных пижамах», но это уже были не мои пижамы. Рассказ начинался в ванной, а пьеса — на вечеринке, что мгновенно вырезало из моего произведения около четырех тысяч слов. Главный герой пьесы занимал в рассказе отнюдь не центральное место, я вообще его в последний момент ввел. Но Вестберг знал, что ему нужно, и, конечно, многое из моей писанины показалось ему лишним. Когда наконец это дошло до меня (как до жирафа), я улизнул в темноту и полтора года не слышал от «Фила» ничего — пока он не прислал мне контрамарку на премьеру.

Фил и его команда использовали мой рассказ как основу крайне популярной (и гнетущей) пьесы «Голос нашей тени». Наряду с прочим в ней говорилось о печатях и мечтах молодежи. Она шла на Бродвее два года, получила Пулитцеровскую премию, и по ней сняли более или менее приличный фильм. От постановок и продажи прав, побочных и международных, я, слава богу, получал свой процент — небольшой, но в денежном выражении неплохой.


Шумиха вокруг пьесы застала меня на старшем курсе колледжа. Сначала я решил, что это здорово, но потом пришел в натуральный ужас. Люди были уверены, что все это написал я, и мне приходилось тратить немало времени, объясняя, что мой вклад был не более чем, скажем так, микроскопичен. На премьере я сидел среди публики и смотрел, как молодые актеры изображают Росса и Бобби и других парней и девушек, которых я так хорошо знал сто лет назад, в другой жизни. Я видел, как авторы пьесы исказили и изуродовали их, и, выходя из театра, я ощутил боль вины за смерть брата. Но жаждал ли я рассказать кому-нибудь, что в действительности случилось в тот день? Нет. Из вины можно вылепить все, что угодно. Это странный сорт глины — если знаешь, как правильно с ней обращаться, можешь перекручивать ее, и месить, и лепить из нее все, что заблагорассудится, и задвинуть куда угодно. Знаю, это обобщение, но я занимался именно что фигурной лепкой, и, когда стал постарше, мне все проще и проще было подвести разумное основание под тот факт, что я убил брата. Это был несчастный случай. Я не собирался убивать Росса. Он был чудовищем и заслуживал смерти. Если бы он не заговорил о мастурбации в тот день… Все это помогало мне придать нужную форму тому голому, ужасному факту, что я убил брата.

Через несколько месяцев денег у меня было больше, чем у фараона Тутанхамона. А еще я изнемог и остервенел от одних и тех же доброжелательных вопросов и одних и тех же разочарованных взглядов, отвечая, что нет, нет, это не я написал пьесу, а видите ли…

Узнав, что мой университет предлагает шестинедельный курс современной немецкой литературы в Вене, я ухватился за эту возможность. Я специализировался в немецком, поскольку это было трудно и требовало усилий, а владеть этим языком мне хотелось свободно. Я был убежден, что несколько месяцев «захерторта» [10], прогулок по Голубому Дунаю и Роберта Музиля [11] принесут мне очищение, искупление. Я подгадал так, чтобы эти шесть венских недель пришлись на конец учебного года; тогда, если город мне понравится, можно будет остаться там на все лето.

Вена мне сразу понравилась. Тамошние жители были упитанными, законопослушными и немножко несовременными почти во всем, что делали. Из-за этого или из-за экзотичности города, расположенного далеко на востоке, — последнего упадочного оплота свободы перед плоскими серыми равнинами Венгрии и Чехословакии — все мои воспоминания о Вене омыты тихим светом раннего вечера. Даже теперь, после всего случившегося, порой мне так хочется снова туда вернуться.

Там есть кафе, где можно все утро просидеть над чашечкой чудесного кофе, читая книгу, и никто тебя не побеспокоит. Маленькие кинотеатры с характерным запахом и деревянными сиденьями, где перед началом фильма пара грустных моделей устраивает демонстрацию мод. У меня был любимый «гастхаус»[12], где официант приносил питье для собаки в белой фарфоровой миске с названием ресторана на боку.

К тому же это единственный известный мне город, приоткрывающий свои прелести как бы нехотя, с ворчливым недовольством. Париж оглоушивает тебя своими роскошными бульварами, золотистыми круассанами и очарованием каждого квадратного сантиметра поверхности. Нью-Йорк скалит зубы, абсолютно самоуверенно и безразлично. Он знает, что остается центром всего, несмотря на всю свою грязь, преступность и царящий в городе страх. Он может делать что угодно, так как знает, что все равно тебе нужен.

Большинству приезжих (и мне в том числе) Вена нравится с первого взгляда из-за Оперы на Рингштрассе или из-за Брейгелей в «Кунстхисторишес-музеум» [13], но это всего лишь грандиозный камуфляж. В первое лето своего пребывания там я открыл, что под прелестным глянцем таится печальный, подозрительный город, достигший своего пика сто — двести лет назад. Теперь мир смотрит на него как на восхитительную несуразность — мисс Хэвишем в своем подвенечном платье [14], — и обитатели Вены знают это.

Мне сразу все удавалось. Я встретил милую девушку из Тироля, и у нас был короткий, но бурный роман, завершившийся обоюдной усталостью, но без особых травм. Девушка работала гидом в одной из местных турфирм и, соответственно, знала в Вене каждый закоулок каждую щелочку — плавательный бассейн периода «югендштиль» на вершине Винервальда, уютный ресторанчик, где подавали настоящий чешский «будвайзер», дорогу через Первый квартал, где ты ощущал себя вернувшимся в пятнадцатый век. На одни дождливые выходные мы ездили в Венецию и на одни солнечные — в Зальцбург. В конце августа она проводила меня в аэропорт, и мы пообещали писать друг другу. И через несколько месяцев она в самом деле написала — что выходит замуж за торговца компьютерами из Шарлоттсвиля, штат Вирджиния, и если я когда-нибудь буду в тех краях…

В аэропорту меня встретил отец, и как только мы оказались в машине, он сообщил мне, что у мамы лейкемия. В памяти всплыл ее образ при последней встрече: белая больничная палата — белые занавески, белые простыни, белые стулья. Посреди постели, паря над белой бесконечностью, виднелась ее маленькая рыжая голова. Волосы были коротко острижены, и мама больше не делала своих быстрых, резких, как у колибри, движений. Так как почти все время она была на транквилизаторах, часто проходило несколько минут, прежде чем она узнавала кого-либо.

— Мама? Это Джо. Это я, мама. Джо.

— Джо? Джо. Джо! Джо и Росс! Где мои мальчики?

Она не расстроилась, когда мы сказали, что Росса здесь нет. Она приняла это так же, как принимала каждую ложку бесцветного супа или шпината со сливками из тарелки.

Я поехал прямо в больницу. Единственной заметной переменой была явная худоба на мамином лице. В целом его черты и нездоровый цвет кожи напомнили мне очень ветхое письмо, написанное фиолетовыми чернилами на тонкой серой бумаге. Мама спросила, где я был; когда я ответил, что в Европе, она некоторое время смотрела в стену, словно соображая, что такое Европа. К Рождеству она умерла.

После похорон мы с отцом взяли на неделю отпуск и полетели на юг — к жаре, ярким краскам и свежести Виргинских островов. Мы сидели на берегу, купались и подолгу бродили по холмам. Каждый вечер красота заката навевала на нас грусть, и мы ощущали себя словно бы героями какой-то торжественной драмы. В этом мы сходились. Мы пили темный ром и разговаривали до двух или трех часов ночи. Я сказал отцу, что после окончания колледжа хотел бы поехать жить в Европу. Напечатали еще два моих рассказа, и я с волнением подумывал о возможности стать настоящим писателем. Сейчас я понимаю, как отцу хотелось, чтобы я остался с ним, но он одобрил мою мысль о Европе.

Мой последний семестр в колледже заполнила девушка по имени Оливия Лофтинг. Я впервые влюбился по-настоящему, и Оливия была нужна мне как воздух. Я нравился ей, потому что у меня водились деньги, и потому что я пользовался в студенческой среде определенным престижем, но она постоянно напоминала мне, что ее сердце принадлежит какому-то парню, закончившему колледж на год раньше и отбывавшему свой срок в армии. Я делал все возможное, чтобы ее завлечь, но она никак не желала его забыть — хотя мы спали вместе начиная с третьего свидания.

Пришел май, и приехал в отпуск парень Оливии. Как-то днем я видел их вместе в студенческом центре. Они настолько явно были без ума друг от друга и так очевидно истощены любовными утехами, что я пошел в туалет и целый час сидел там, закрыв лицо руками.

Когда парень уехал, Оливия позвонила мне, но видеть ее снова было выше моих сил. Как это ни нелепо, мой отказ пробудил в ней интерес ко мне. Оставшиеся недели учебного года мы вели бесконечные беседы по телефону. В последний раз она потребовала встречи. Я спросил, с каких это пор она стала садисткой, и она с восторженным смехом признала, что, вероятно, стала. Мне еле хватило силы воли сказать «нет», но, повесив трубку, я еще долго клял себя, сознавая, как неоправданно пуста будет ночью моя постель.

Ни на минуту не забывая о Вене, я отправился в Лондон и все лето пробовал разные города — Мюнхен, Копенгаген, Милан, пока окончательно не убедился в правильности своего первого выбора.

По иронии судьбы я приехал в Вену как раз тогда, когда в театре Ан-дер-Йозефштадт давали премьеру «Голоса нашей тени». По каким-то мотивам, которые сам он, несомненно, счел любезностью, Фил Вестберг сообщил австрийцам, что я в Австрии, и месяц-другой я был там королем бала. И снова только то и делал, что всем разъяснял мизерность моего вклада в конечный продукт — правда, на этот раз «ауф дойч»[15].

К счастью, венским критикам пьеса не понравилась. Через месяц она упаковала чемоданы и уехала обратно в Америку. С этим закончилась и моя известность, с тех пор я стал блаженно безымянным. Одним из положительных аспектов того, что «Тень» подняла свою взбалмошную голову в Вене, стала возможность повстречаться с множеством влиятельных людей, которые, опять же заключив, что движущей силой пьесы был я, и узнав, что я хочу поселиться в Вене, начали заказывать мне кое-что написать. Платили за эти заказы чудовищно мало, но зато я все время заводил новые знакомства. Когда в «Интернешнл геральд трибьюн» делали специальный австрийский выпуск, один мой друг провел меня в редакцию через черный ход, и они опубликовали мою статейку о Брегенцском летнем фестивале [16].

Примерно в то же время, когда я начал получать деньги за свои статьи, мой отец вторично женился, и я вернулся в Америку на свадьбу. Это был мой первый приезд за два года, и я был сражен скоростью и интенсивностью жизни в Соединенных Штатах. Сколько стимулов! Сколько всего нужно посмотреть, купить, сделать! За две недели я влюбился в эту жизнь, но поспешил назад в свою Вену, где все было именно таким, как мне нравилось, — тихим, и размеренным, и уютно медлительным.

Мне стукнуло двадцать четыре, и в некоем отдаленном, смутном уголке моего мозга свербило, что пора замахнуться на шедевр, на колоссальный роман. Вернувшись из Америки, я начал его — и начинал снова и снова, пока все мои жалкие начинания не иссякли. И ничего бы страшного, но я слишком быстро понял, что приемлемых середин и концовок у меня тоже нет. И на этом вот этапе я сошел с дистанции в гонке за Великим Американским Романом.

Я убежден, что каждый автор хочет быть или поэтом, или романистом, но в моем случае осознание того, что я никогда не стану Хартом Крейном [17] или Толстым, не причинило мне чрезмерной боли. Возможно, парой лет раньше я бы отнесся к этому иначе, но теперь меня регулярно печатали, и в округе некоторые меня даже знали. Не многие, но несколько человек было.

После двух лет жизни в Вене чего мне не хватало — так это хорошего близкого друга. Одно время я думал, что найду друга в одной элегантной француженке, которая работала переводчиком в ООН. Мы сразу подошли друг другу и несколько недель были неразлучны. Потом мы легли в постель, и столь непринужденно зародившаяся дружба разрушилась царственными таинствами секса. Какое-то время мы оставались любовниками, но было легко заметить, что дружба выходила у нас лучше, чем любовь. К несчастью, после обретенной интимности пути назад не было. Потом ее перевели в Женеву, а я остался плодовитым и одиноким писателем.

Загрузка...