Алексей АлёхинГолыми глазами (сборник)Не только проза

Записки бумажного змея

Чтобы летал, меня надо, вроде бумажного змея, держать в набегающем потоке воздуха: тащить за веревочку по дороге…

Из письма

Из доступных человеку разновидностей счастья первые три: любовь, творчество и путешествия. Собирая эти страницы, я провел в путешествиях и разъездах чистого времени примерно восемь лет. Тут они сгущены, вроде того, как на Апшероне сгущают гранатовый сок,временами до плотности стихов.

Но и в остальном это вряд ли проза.

Осилив эту книгу, вы совершите свое путешествие вслед за мной. И если даже не отведаете туземных блюд (я – чревоугодник), хотя бы почуете их щекочущий ноздри запах.

Мотогонки в Пирита

Я и не предполагал, сколь спортолюбив скуповатый на эмоции Таллин.

В день мотогонок, еще с утра, в машинах, автобусах и на мотоциклах, он схлынул в Пириту едва ли не весь, целиком.

И мне, пробудившемуся поздно, оставалось лишь бродить одиноко по обнаженному каменистому городскому дну. Где меня подобрал случившийся на счастье рейсовый ковчег, окутанный голубоватой гарью.


Автобус не дошел до места, уткнувшись головой в канат, перетянутый поперек шоссе по случаю гонок. Дальше я побрел пешком.

Заезды кончались. Оставалось с дюжину кругов, три последних экипажа.

У ножевого финишного зигзага, острого, как бычий рог, толпилась кучка поздних зрителей.

С ревом проносились мотоциклеты.

Трещали, дымились и надрывались их могучие движки. Трепетали переполненные бензином и страхом сердца. Гонщики распластывались на своих машинах и перекатывались в люльки, стремясь уравновесить прыжки и броски быка собственными телами.

У острого конца рога грудились под деревьями бумажные мешки с песком, призванные на лишнюю секунду задержать души вылетевших из седла гонщиков в их телах.

Гонки можно было не только смотреть, но и слушать.

За отгородившими шоссе деревянными щитами, по ту сторону пальбы и треска, вдоль него, не видя проносящихся с воем никелированных снарядов, шли и шли под деревьями толпы с пиритского пляжа и на пиритский пляж.

Шли девушки, кто в купальниках, кто в легких платьях, сквозь которые их вобравшие зной тела излучали такой жар, что у встречных вспыхивали щеки.

Шли мужчины с гроздьями висящих в пальцах темных пивных бутылок.

Надрывались, стреляли дымом и заходились в предсмертной тоске моторы, летели навстречу мешкам с песком невидимые мотоциклы за дощатой стеной.

Шли, шли и шли по песчаной дорожке ноги в сандалиях, босоножках, кедах и пляжных шлепанцах.

Под перекинутыми через лодочную заводь мостками пьяная старуха с нарочитой бережностью полоскала собранные по берегу порожние бутылки.

С залива тянулись яхты, шарами раздувая разноцветные паруса.

Шашлычники палили свои мангалы.

К ним тянулись терпеливые очереди купальщиков с развернутыми на время ожидания гармошками газет.

Издалека, проскакивая через стволы сосновой рощицы, как металлические шарики через шпеньки игрального автомата, слабо доносились хлопки и рокот раскаленных мотоциклетов. Наверное, завершался последний круг.

Море лежало. Тысячи загорелых женских ног топтали тончайший песок.

Тысячи женских рук взлетали к волосам – задул ветер. И волосы улетали от женских лиц, и не могли улететь, как листва с деревьев.

10 августа 1975

Весна в Одессе

Из виденных мною городов Одесса всего более похожа на Москву: смешением языков, ухмыляющейся рожей, пристрастием к европейскому шику, безалаберностью, обилием толп без определенного занятия и вообще походкой.

За спиной дюка Ришелье гикают, свиристят и трепещут флажками какие-то легкоатлетические соревнования – толпы школьников в трусах и майках.

Две пожилые дамы в складчатых летних платьях, как в абажурах, терпеливо пережидают на тротуаре, пока прервется поток машин, потом, махнув рукой, возглашают: «Ну их к е…ой матери!» – и величаво, но быстро пересекают улицу.


Толпы любителей футбола навеки обосновались в Воронцовском садике, чуть в стороне от засиженного птицами чугунного графа. Таким я представляю себе лондонский Гайд-парк. С той разницей, что тут, разбившись на группки и кучки, говорят исключительно о великой игре в мяч.

Здесь чтут право самовыражения и свободу слова. Достойно и внимательно выслушивают щуплого старичка. Когда он умолкает, некоторое время вежливо молчат. Затем кто-то вступает с новой репликой – и все принимаются внимать ему. Иногда один из слушателей отделяется от сложившегося кружка и, стоя посреди аллеи, почти в пустоту берется излагать собственные суждения – через минуту и вокруг него образуется новое живое кольцо.

Достоинство и спокойствие.

Изумрудный газон оторочен низеньким чугунным узором, точно черным кружевом.

Легкий розовый запах портвейна.


Ведомые за руки мамами, дедушками и бабушками строгие дети с футлярами скрипок и виолончелей расходятся, как из церкви, из музыкальной школы.

Смешливые девушки-подростки отважно заглядывают встречным в глаза.

Респектабельный фотограф в зеленой замшевой кепке который год щелкает навскидку прохожих у одного и того же дома на Дерибасовской, рассовывая им в руки самодельные визитки в надежде за трешку всучить и самое фотографию.


Винный подвальчик на углу Карла Маркса и Карла Либкнехта окрещен языкастыми одесситами «Две карлы».

Крутая лестница сводит в чисто прибранное, вроде больничного, пространство перед стойкой.

Тут можно выпить по стаканчику крепленого вина, прислонясь спиной к стене и любуясь в полурастворенную наверху дверь голубым треугольником неба с вторгшейся в него узловатой веткой и крепкими ногами спешащих мимо девиц в коротких юбках и волшебно мелькающих белоснежных трусиках.

Апрель 1979

Бегство на океанФрагменты путешествия

1.

Лето в Москве хотело еще продолжаться,

но истощилось уже.

И август болел золотухой.

С чемоданом и сумкой, тянувшей плечо,

я очутился в кочующей стае, облепившей аэропорт.


Беженцы с теплого юга

с разноцветной курортной поклажей,

с детьми, уже покрытыми пылью сверху загара,

и с фруктами нежными в дырчатых клетках, где им

суждено задохнуться,


в кресла вселились,

пили из термосов чай на полу,

дни коротали в очередях за газетой и вареными

курами Аэрофлота,


а по ночам жгли костры

в роще соседней, обступившей железнодорожную ветку.

И не могли улететь.


Взрослые были бессильны.

Дети ныли.

Аэропорт захлебнулся багажом, пассажирами, почтой.

И я,

захлопнувший дверь за собой всего лишь

в каком-нибудь часе езды,


сразу тут обездомел,

затерялся и слился с толпой,

как это бывает на вокзалах, в больницах и очередях

с любым,

и в жабры вобрал уже транспортный скудный уют.

Но где-то


за загородкой невзрачной,

в неведомой книге, испещренной пометками

и растрепанной

от перелистываний,

был заложен ничтожный листок,

продиктованный кем-то, слегка перевравшим

мое имя, по телефону.


На рассвете

чудесный листок

помог мне пройти через зал,

где спали, жили в очередях и водой поили детей,

выйти на воздух,

вдохнуть керосиновый ветер летного поля

и взойти

по колеблющимся ступеням

в большой самолет,

улетавший далеко на восток.

2.

Замечали ли вы

(а я увидал еще в детстве)

что карта страны некрасива

и похожа

на схему разделки туш коровьих?

Такие висят за прилавками у мясников

гастрономов московских.

Но с воздуха

она не похожа на карту.

До Хабаровска длилась восемь часов

просторная пустая заманчивая

земля.

3.

Краевое начальство металось.

На бедные головы провинциальных властей нагрянул

всемирный конгресс, что-то об океанах,

с небывалым стечением профессоров, вероятных шпионов,

прессы развязной

и соглядатаев

из самой Москвы.


В серых шапочках девушки-милиционеры,

мобилизованные из паспортисток,

терялись на перекрестках

при виде лезущих под колеса заморских гостей

в гремящих значками панамах

и нерешительно ко рту свистки подносили,

как губную помаду.


Хабаровск был скучен.

Никакого дела невозможно было начать.

Оставалось бродить по улицам пыльным центральным.


В очереди длиннющей

за бутылками тусклыми с надписью «вермут»

знаток объяснял, что дешевое вино не бывает плохим.


И только Амур

влек неправдоподобной своей шириной, пустынной и плоской.


Чиновник,

тучный и немолодой,

исписавший за жизнь девять ручек с пером золотым,

сказал:

«Что ж тут сидеть!

Мне звонили.

Кета уж низовья прошла».

И, сожалея, контору свою оглядел

со столами в бумагах, не готовых к отправке.

Под припухлыми веками

глазам его виделись моторки на середине реки,

выгибающаяся кета,

ночлег.


Ход кеты

был естественным ритмом,

вроде месячных у женщин,

по которому жила вся река на огромном своем

протяженье.

4.

Европейские реки

давно превратились в пруды

для прогулок с музыкой и буфетом.


Ну а тут

по ним ездят за делом.

В поселки и городки добираются лишь по воде.

И концы коротких районных дорог

упираются в пристани.


Все ездят и возят свой груз по Амуру,

но река остается пустынной,

так она велика.


В пять утра

я и спутник мой были уже на причале,

но пробиться к окошечку кассы смогли только в семь.

Здесь были

курортники с трупами фруктов в фанерных гробах,

наконец-то отпущенные аэропортом,

бабки с ведрами в марле,

любители диких красот, притащившиеся из-за Урала,

женщина с девочкой, вчера из больницы,

охочие к смене мест мужики под хмельком,

молодой милиционер,

бдительно огладывающий публику на всякий случай,

и мы.


Теплоходик отплыл,

оставив на пристани половину толпы.

Сердобольный матрос тетя Паша напоила нас чаем.

Мы поплыли к нанайцам.

5.

У нанайцев коричневые косые скулы.

Лица помягче, чем у живущих южнее монголов, и похожи на обкатанные водой морщинистые валуны.

Их всего тысяч десять.

Рыбаков, охотников и людей обыкновенных профессий, разнесенных течением вниз по реке, до Сахалина.

Человек по сто, по триста в селении.

Больше всего – в «национальном» районе, отведенном на правом, холмящемся берегу Амура.

С центром в Троицком.


Удивительно быть гостем нанайской столицы.

Булыжная главная площадь.

Дощатые посеребрившиеся от времени настилы тротуаров на прочих улицах, опоясавших холм.

Так, что издали кажется: весь он в строительных лесах, только рабочие много лет уже как разбежались.

Пристань в виде плавучего дома с галерейками на деревянных колоннах.

Точь-в-точь ресторан-поплавок на московской Канаве.


Чуть не всякий год у нанайцев сидят научные сотрудники из обеих столиц с целью сберечь их самобытность.

Теперь вся она разложена по стеклянным шкафам в краеведческом музее.

За исключением рыбы из реки, подаваемой на овальных блюдах в ресторанах больших городов.

Малахаев из лисьего меха, отправляемых на пушные аукционы.

И леса, сплавляемого вниз по Амуру до Маго, куда приходят

за ним японские баржи.


Для них даже составили грамоту.

На беду, нанайцы не желают учить детей по написанным в ленинградских и московских институтах учебникам, а переводят их в «русские» классы.

Русских в поселке – две трети, и говорят все по-русски.

Как и радио, книги, газеты.

А после школы все одно ехать учиться в Хабаровск, Москву, Ленинград.

И тут ничего не поделать.

Разве всех их загнать в заповедник.

С первым никелированным рыболовным крючком, подаренным туземцу, приходит Великий Соблазн.

А языки и уклады маленьких народов уходят.


Все равно у детей красивые раскосые лица.

И мотоциклы у мальчиков.

А у девочек – взрослые тайны.

И музыка из транзисторов у тех и других.

И накатывающая жизнь берет свое среди электропроводов на столбах, телевизоров, трелевочных тракторов, клуба с написанной от руки киноафишей, расписаний авиарейсов, задачек по химии и рыбоконсервного цеха на берегу.

6.

Осталась рыбалка, ради которой нанайцы рождаются на свет.

Лов кеты запрещен, и только местным народам позволено брать из реки: по пятьдесят кило на душу.

Цифра эта непонятна нанайцу.

И они ловят, собачась с рыбнадзором, сколько река направляет в их сети.

Прячут улов, ночами перетаскивают из лодок, продают.

И будут ловить, пока не кончится рыба в реке и нанайцы на берегу.


Ради нас рыбнадзор разрешил половить лишний раз.

Наши знакомцы возликовали, но не подали вида.

Только посерьезнели вдруг, позвали каких-то людей и принялись совещаться на пустыре возле рыбоконсервного цеха, посылая куда-то гонцов, что-то чертя пальцем на песке и поглядывая на нас, оставленных в сторонке.

А наутро в брезентовых робах, с сетями и тяжелыми гоночными моторами на плечах, с мешками, в которых угадывалось заветное булькающее стекло, побрели к берегу.

Теперь тут не было ни завгара, ни директора мастерских по пошиву тапочек с национальным узором, ни школьного учителя, ни шофера – но только нанайцы-рыбаки, перенявшие свое ремесло и охоту к нему с пахнущим рыбьим жиром молоком матери.

Миновав завистливые взгляды односельчан и пролегший между домами и речной жизнью пустырь, маленькая молчаливая толпа вышла к лежащим на песке лодкам – плоским и длинным, с приподнятыми квадратными носами, с которых забрасывают и правят сеть.

Точно такую я видел накануне на деревенской улице, в процессе рождения.

Она лежала в стружках на катках, и старик поливал черной смолой ее перевернутую новенькую спину. Лодка напоминала вытянутого из воды морского зверя.

А еще днем раньше я разглядывал ту же сценку изготовления лодки в музее – запечатленную на рисунке какого-то давнего путешественника.

Лодки ничуть не изменились.

Но моторы превратили их в быстроходнейшие из судов. И мы, отвалив от причала, опустили в воду винты и понеслись, оставляя легкие буруны, как на гонках, вверх по бескрайней реке.

Придя на место, лодки рассы́пались и исполнили медленный танец.

Маневры были рассчитанны и просты, как движения рук, когда бреется взрослый мужчина.

Нанайцы умели ловить рыбу.

Сеть слушалась их в водной толще, где в нее заходит кета, и вбирала добычу.

Через недолгое время лодки заполнились кетой, молодыми осетрами, и даже попался калужонок в человеческий рост.

Улов покрыли сетями с празднично игравшими на солнце блестками рыбьей чешуи и новогодней зеленью запутавшихся в ячейках водорослей. Пора было приставать.

Для стоянки выбрали один из бесчисленных затопляемых паводком островков, делящих реку на рукава.

Он был низок и весь зарос черными вывихнутыми стволами с узкими серебряными листочками.

Лодки ткнулись в плотный серый песок, усеянный выбеленными солнцем корягами. Из-за этих растительных руин, похожих на костяки вымерших животных, остров казался еще пустынней под крашенным в голубое небом.

Нанайцы спрыгнули в воду и сразу до половины вытащили лодки на берег.

Белый огонь заплясал по выломанным из коряг сучьям.

Над ним повис закопченный котелок.

Прямо на мокрой лопасти весла принялись толстыми ножами готовить талý – закуску из мелко нарубленной сырой осетрины с крошеным луком, перцем, солью и уксусом. С ней хорошо льется в горло водка из просторных алюминиевых кружек.

Подъехал на катере рыбнадзор.

После препирательств заставил выпустить полуживого калужонка.

Нанайцы обиделись и ушли от костра, потом вернулись.

Рыбнадзор присел к котелку, взял миску с ухой, отказался от водки и рассказал в утешенье:

«Прежде рыбы было полно. В узких притоках, куда кета нерестить заходит, не ловили, а вычерпывали. Ведрами или мешками. Я в книжке читал: в девятьсот десятом году тут летом было не продохнуть, так несло с берегов. Икру по огородам запахивали. А куда ее? Без соли не приготовишь. Ну, рыбу вялили. Нынче не стало совсем. Да и где ей нерестить, когда воду плотинами заперли. Калуга та же: рыбина в тонну, черной икры ведра два, царская рыба. Теперь под запретом, ни-ни. Ну, подрастает помаленьку. Тот, нынешний, вовсе молодой. В нем еще и вкусу нет, так, трава. Вот лет пятнадцать, не то двадцать назад тут шах иранский – или сын его, принц? позабыл – путешествовал. Захотел порыбачить. Дали ему катер, лаковый весь, с коврами. Команда, охрана. Ну, повезло. Не рыба – зверюга. Метров, может быть, шесть. Стали его загонять. Да куда там. Ударил хвостом, чуть катер не перевернул. Шах наш за борт. Четверо охранников в воду за ним, вынули. А калуга ушел. Раньше нанайцы с таких вот лодочек острогой били. Ничего, добывали».

7.

После нанайской глуши Амурск показался настоящим городом.

Им он не стал и вряд ли когда будет. Зато в гостинице течет горячая вода.

В сущности, это свитое на левом отлогом берегу громадное бетонное гнездо, в котором живет Комбинат.

Целлюлоза, древесные плиты, мебель, фанера. Строился в конце 50-х.

Но что-то было и прежде: когда бульдозеры тронули землю позади теперешних корпусов, из нее посыпались кости. Примчалось ГБ, прекратило работы. Теперь там заросшее осокой озерцо с тучей чаек, находящих какой-то корм в теплой, слитой из комбината воде.

Как и все строенные по бумажным планам города, Амурск плохо зарастает живой плотью. Его бетонно-панельный костяк лишен той разномастной чепухи вроде ветхих домишек, старых обывательских особнячков, скамеек с чугунными копытами, разбитых на месте кладбищ пионерских парков, заботливо подлатанных довоенных автомобилей, заколоченных киосков «пиво-воды», газет эпохи Великого перелома под слоями обоев, чудаковатых краеведов и поглощенных окраинами сонных предместий, что придает настоящим городам запах жилья и узнаваемую походку.

Первостроители, приехавшие по путевкам комсомола, стареют, гордясь плодами рук своих.

В душе они верят, что рано или поздно вернутся в покинутые где-то далеко за Уралом родные места, о которых до сих пор при упоминании в разговоре говорят: «А у нас…»

Помнится, отец рассказывал мне про живших в 20-е годы у них в городе американских рабочих, завербовавшихся в Россию. Он мальчишкой бывал у них в семье, учился английскому на слух, и ему иногда показывали хранившийся в бельевом шкафу обратный билет в Америку – на пароход, который отойдет из Гамбурга через несколько лет такого-то числа двадцать такого-то года, в каюте третьего класса номер такой-то. Имя парохода он позабыл.

С такими, только не купленными, билетами здесь живут многие. И всё не уезжают.

Держит жилье, работа, деньги. А мужчин еще охота и рыбалка, которые тут не просто страсть и развлечение, но часть быта.

В городе, как и повсюду, плохо с провизией. Желтоватые костлявые утки по карточкам. Малость выручают нарезанные за ближними сопками садовые участки, которыми так гордится комбинат. Раз их показали приезжим немцам. Те удивились, не обнаружив ни выложенных камешками дорожек, ни нарядных клумб, а лишь огурцы под пленкой да картофельные грядки.

Обычная зимняя еда – вареная картошка с ломтем кеты домашнего засола.

Потому, хотя лов кеты на спиннинг требует трудно добываемых и дорогих лицензий, а сеть и вовсе вне закона, все балконы города увешаны гирляндами дармовой самосольной рыбы и сохнущих сетей.

Тут нельзя быть мужчиной и не браконьером.


Когда идущие с Тихого океана косяки достигают Амурска, в городе начинается рыбная лихорадка, по местному – «фестиваль».

К инженерам-лесохимикам, инструкторам по технике безопасности, передовым рабочим и непередовым, к учителям, тихим плановикам, шоферам автобазы и работникам теплосети, не говоря о начальстве, традиционно питающем любовь к пикникам на воде, возвращается первобытная охотничья удаль. Они берут отпуска, отгулы или просто исчезают с рабочих мест, грузятся в быстроходные лодки и катера с отменной оснасткой и на пару недель превращаются в аборигенов, в речных людей. Они ловят кету, говорят о кете, потрошат и солят и едят – кету, кету, кету.

По всей шири реки в эти дни снуют, точно водомерки, задерживаются ненадолго на месте, выписывают дуги легкие алюминиевые лодки, с которых бледнолицые пытаются перехватить косяки, идущие от устья волнами, то поднимаясь к поверхности, то едва не касаясь брюхами илистого дна.

Бессильный рыбнадзор объезжает их стороной, изредка отбирая сети или довольствуясь мздой.

На реке жирует местное начальство, знакомые и гости начальства, собственные приятели и делящиеся уловом «испольщики» – у рыбнадзора тоже дети. Поди угляди среди этой массы вовсе бесправных браконьеров, орудующих на свой страх и риск.

А вечерами в укромных заводях, в зарослях тальника загораются десятки и десятки костров. Там, возле вытащенных на берег моторок и сохнущих снастей, хозяйственно натянув брезентовые вигвамы, рыбаки выпивают и закусывают, хвастают удачами и держат военный совет.

В кустах темнеют прикрытые ветвями бочки со свежепосоленным уловом.

При свете бензиновой лампы умелец в круглых очках возится с разобранным лодочным мотором.

И чей-то сын-подросток, уютно устроившись на корме катерка с буханкой в руке и зажатой в коленях литровой банкой икры, лениво зачерпывает ложкой и жует, любуясь на испещренную светлыми полосами и пятнами смеркающуюся водяную даль.

8.

Владивосток.

Текущие с сопок булыжные волны улиц, по которым, как с американских горок, катится мимо универсальных, продуктовых и военторговских магазинов разноглазая толпа.

Базальтовые гроты входов в учреждения, где чудятся генеральские фигуры швейцаров в галунах, отраженные в глубине зеркальных стекол.

Бывшие банки, торговые дома и правления пароходных обществ, хранящие память о временах, когда тут зарождалась и собиралась богатеть вторая Россия.

Деревянные настилы пляжей под боком многоэтажных гостиниц.

Голубой Амурский залив со стотысячедолларовыми яхтами, положенными на его гладь, как музыкальные инструменты на крышку рояля.

Желто-оранжевый закат над заливом с обгорающим архипелагом синеватых облачков, как бы сгустившихся над островками и повторяющих в небе их расположение.

Голуби, копошащиеся на железном подоконнике и клюющие выложенных туда мною на просушку морских звезд.


Приплывшее по воде изобилие Золотого Рога.

Австралийское зерно, незрелые вьетнамские ананасы в веревочных корзинах, груды синих японских газовых труб.

Разношенные океаном белые сухогрузы, желтые буксиры, нескладные лесовозные баржи.

Серые военные корабли, увитые до верхушек мачт черными плетями проводов и антенн.

Выползшие на берег подлодки в потеках ржавчины.

Целая суверенная страна с акваторией и побережьем.

С кастой торговых капитанов, значительно обсуждающих заработки в Венесуэле и достоинства сингапурских портных.

С пограничником, стерегущим борт готового уйти судна.

Со сверкающими айсбергами пакгаузов из рифленого алюминия и упрятанными в их глубинах флотскими лавчонками, торгующими модным заморским барахлом, транзисторами, сигаретами и презервативами.

В голубеньком небе барахтается похожий на жаворонка истребитель-бомбардировщик с изменяющимся крылом.


Светло-зеленый железнодорожный вокзал, провинциальный, как все вокзалы.

Конец великого Транссибирского пути с отдыхающими от торопливого локомотива вагонами, тронувшимися от московских перронов, проскочившими мимо старых и новых городов, напуганных деревень, через всю страну и замершими здесь, у кромки моря.


Деловые молодые чиновники с короткими стрижками.

Начальники в обшитых дубом кабинетах с тучными кожаными креслами, помнящими зады капитанов Добровольного флота, и с портретами пароходов в рамках.

Фланирующие морячки из загранки с девицами, подпорченными их щедростью.

Портовые рабочие из условно освобожденных, живущие в переделанном под общежитие древнем трансатлантическом пароходе с округлой, как бы дамской, кормой и строгим смокингом палубной надстройки.

Он похож на переселившегося в больничную палату старого щеголя, к которому с причала, поддерживая в нем жизнь, тянутся уродливые закутанные в асбест трубы водопровода и парового отопления.

После работы обитатели одряхлевшего левиафана, за неимением иных развлечений, высыпают потолкаться на площадь перед морвокзалом, куда днем приходят к монументу возложить цветы щуплые припараженные женихи с невестами, просвечивающими в белых воздушных платьях своими крепкими коренастыми телами.

Редкий заезжий люд с Большой земли тут привлекает к себе внимание, оберегается и передается с рук на руки.

Вроде долговязой танцевальной пары из Ленинграда, дающей показательные выступления по клубам и домам культуры, меняющей шесть костюмов в вечер, а после концерта снисходящей к застолью в узком кругу почитателей, где в сотый раз живописует свой успех на каком-то конкурсе в Швеции и щебечет старые анекдоты и столичные сплетни.


Тем временем в сбегающем по сопке приморском парке зажглись светляки огней и грянула с танцверанды музыка флотского оркестра.

По заляпанным пятнами фонарей аллеям военные моряки в белых робах прогуливают подруг.

Рыхлая масса гуляющих легко прорезается идущими встречь затянутыми в ремни патрулями.

У нижнего конца парка, возле вытащенной на берег и обращенной в музей героической подлодки, обосновались играющие в мужчин молокососы-мотоциклисты в черных кожаных куртках. Не один час они толкутся на пятачке, покуривая, сплевывая на асфальт и гремя подвешенными на руль транзисторами, и вдруг разом срываются с места, всей толпой, и уносятся куда-то мимо дежурящих поодаль милицейских машин на своих ревущих «хондах», с длинноволосыми совсем юными приятельницами, как с ангелами за спиной.

С подсвеченных неоновыми вывесками и светофорами пустеющих центральных улиц расходятся, садятся в автомобили и разъезжаются со своими женщинами штатские и военные из ресторанов, в распахнутые окна которых толчками выносит вместе с духотой обрывки последней музыки и звон собираемой посуды.

А в портовой стороне кренящаяся друг к другу одинокая парочка взбирается по мощеной улице, соединяемая тяжким чемоданом. Дома его распакуют на полу и будут разбирать привезенные из загранки тряпки, а после бросят все раскиданным по столу и стульям, и прильнут, шепча, влекомые зовом плоти. Это уже в тот час, когда начнет проступать в предрассветном киселе амфитеатр поднявшихся над бухтой кварталов, с проснувшимися чайками, парящими вверху, и перекличкой незасыпающих пароходов внизу, на розовеющей воде Рога.


Большой, головокружительный город.

9.

Кайма на трубе.

Горластые серые птицы

репродукторов на белоснежных надстройках и мачтах

утешают звуками маршей.

С высокого борта в толпу на тверди причала

серпантин, серпантин, серпантин.


Пароходные проводы.

Зычный голос гудка.

Рейс обычный на Сахалин, Курилы, Камчатку.

Возвращаются с материка отпускники.

Корейцы-рабочие.

Лотерейный везунчик с выигранным автомобилем,

одуревший от счастья.

Юная лейтенантская жена в слезах.


Женщина-подросток

всхлипывает, рот заслоняет букетом,

лепечет свою беду:

мужа перевели к китайской границе.

Там два дома всего, и солдаты.

Завтра ему уезжать.

А ей обратно на Шикотан, с вещами ждать вызова

много недель.

Всего пять месяцев, как ее он на остров привез

и они поженились.


Вон и сам лейтенант на причале.

Худощавый парнишка с ночной синевой под глазами.

Чтобы видеть его,

она забиралась все выше по железным ступенькам,

и замерла

у какой-то подъемной стрелы.

Больше не сдерживая рыданий.

Только рот заслоняя растрепанным желтым букетом.


Теплоход отходил.

И рвались разноцветные ленты.

Ей на вид еще нет двадцати.


Бронзовые волосы, завитые вчера в парикмахерской,

раскрутились.

Опадающий букет.

Мокрое лицо повернуто в сторону отодвигающихся причалов.


Часа через два

я увидал ее снова, в компании чернявых парней,

возле шлюпки.

Они пили вино и смеялись.

И букета не было в ее руках.

10.

Путешествие в море прескучная вещь.

Карта, расстеленная на столе и прижатая раковинами

по углам, обещает иное,

когда водишь пальцем по голубой воде,

заходя на желто-коричневые острова.

А тут белое крашеное железо.

Пустая вода.

Лотерейный автомобиль в пересохшем бассейне,

и на палубе ни души.

Только в баре тепло.


Мне попалась хорошая книга.

Я валялся в каюте

и читал хронику странствий морских, полную

удивительных описаний.

После вышел на воздух, закутавшись в куртку.

Судно шло,

подрагивая под ногами, и во тьме

не зажглось ни звезды.

Только молочная дорога растекалась за кормой.

Да справа дрожали архипелаги огней.

Штурман сказал: «Пролив Лаперуза», —

и дал мне бинокль.

Я увидел гирлянды лампочек, как в праздник

на московских мостах,

над мокрыми палубами шхун

и каких-то людей, ворочавших сети.

Японцы ловили кальмаров.

11.

Из облика южного Сахалина

еще не стерлись японские черты.

Некая аккуратность в природе, в отдельных постройках.


На острове много корейцев.

Давно перебрались из Страны чучхе по каким-то контрактам

и возвращаться не думают.

Подданства им не дают, но не гонят.

В сахалинских туманах они умудряются вырастить овощи,

и выносят на рынок.

Зимой нанимаются на целлюлозные заводы.

Плодят детей.

А то доставляют хлопоты закону

и отправляются в лагеря,

откуда бегут целыми стаями.

Бежавших редко находят.


От японцев осталась игрушечная узкоколейка.

Вьется меж сопок от Южно-Сахалинска до Холмска,

то и дело ныряя в туннели.

И угадать невозможно вид следующего распадка.


Из красно-багрового мира въезжают вагончики

в нестерпимо желтый.

После в серый, над речкой.

А там в летний – зеленый, коричневый, голубой.

Из туннеля в туннель,

стуча колесами по детской колее,

открывая едущему новый игрушечный вид.


Холмск.

В узкой речной горловине рыбоводный завод.

Речка забита горбушей.

Так много ее,

что выпрыгнувшая из воды

уже не может затиснуться в стаю

и хлопает плоско

по серым спинам других.

Точно долгая нервная очередь за чем-то крайне нужным,

простым.

Иная, не дотерпев, выметывает прямо в толчее,

и течение сносит ее

в розовой пене икры обратно к морю,

где ждут уже жирные чайки.


Погулявшая в океане,

избежавшая умных японских снастей,

рыба приходит

к перегородившим реку мосткам,

на которых орудуют мастера в оранжевых фартуках.

Сачком с длинной ручкой выгребают ее из воды,

как лопатой,

и бросают на доски.

Короткий удар деревянной киянкой —

будто собрались выправить еле заметную выпуклость

на рыбьем темени,

взмах ножа,

и вдоль тела движенье руки, как гладят ребенка.

Икра льется в цинковый ящик.


Обтрепанные рыбьи тела

закатывают в консервные банки для всеядной Москвы.

Или скармливают на звероферме будущим бабьим шубкам.

А еще бросают собакам.


В бассейнах

под частым переплетом стекла

зреют оранжевые зерна морских косяков.

Завод японских времен.


Чистота деревянной архитектуры радует глаз.

Маленький парк,

чтобы было приятней работать.

За ним унылый пейзаж.

Голые сопки

в серых пнях от сведенных лесов.

Вроде зэковских бритых затылков.

И тут потрудились японцы:

знали, что острова не удержать, и стригли под ноль.

12.

Южно-Сахалинск почти в пальмах – что-то такое, слабо предвещающее экзотику, есть в его облике.

Завтра четырехмоторный самолет унесет меня домой, на запад. Он уже прилетел и стоит на здешнем бетоне.

А пока машина везла меня поперек узкого острова на восток, в сторону океана.

Это было похоже на гонку. Небо провисло потемневшими, обтрепанными тучами, наползавшими из-за хребта, и мы убегали от них – мимо одиноких желтых деревьев и грустных полей, уставленных мешками с картофелем.

И ускользнули наконец, точно выехали из-под намокшего парусинового навеса.

Под светлым небом заблестел впереди подернутый желтоватыми струйками пара коричневый океан.


Тут был край земли.

Все города, деревни, вокзалы остались за спиной.

По ту сторону широкой полосы отлива, усеянной хлопьями пены, мертвыми медузами и крабами, бесились во много рядов буруны.

А еще дальше, за невидимой цепочкой последних островов, лежали неоткрытые материки и земли.


Бросив шофера с машиной и все прошлое, я побрел вдоль океана, подбирая раковины и кусочки янтаря.

Вода прибывала, заливая цепочку следов за спиной, и оставляя лишь ненаписанную сторону жизни.

Так оно и было.

Но за громадным, будто всплывшим из морского песка, валуном мне открылась брошенная рыбачья стоянка.

С обгоревшим в костре бревном, обрывками каната, ржавой бочкой из-под солярки. С вкопанным в берег тяжелым простым столом.

И на его широченной, поседевшей от долгой службы доске, замусоренной клочками красноватой рыбьей шкурки, глубокими и крупными буквами вырезано было рыбацким ножом женское имя. То самое, от которого я убегал через всю страну.


Домодедово – Хабаровск – Троицкое – Амурск – Владивосток – Корсаков – Южно-Сахалинск – Холмск – Берег Охотского Моря

Август – сентябрь 1979

Восточные миниатюры

Прибытие

О, самолеты, исполняющие желания:

возвращенье сюда я замыслил у океана. И вот

заволновался, когда вышла из облаков сшитая

из разноцветных кусочков земля,

маленькая и древняя, как молитвенный коврик.


Край пророчествующих камней,

где осень похожа на тощее лето, а зима на осень,

где дружат кетмень и халат,

а лоза кажется неживой, но плодоносит.

Где за горами бьется неверный зверь – Кафирниган.


Тут яркие платья светятся в бетонных рощицах будущих

виноградников,

и у женщин нежные взгляды и тяжеловатые ноги,

мужчины же со свирепыми бородами и добрыми

тигриными глазами восседают,

а в городских кафе мальчики танцуют с мальчиками,

распространяя запах пота.


Ты видишь: вечно бежит гончар по деревянному кругу,

а лепешки обжигают в печи, как глину,

и одинокий молельщик застыл у входа в мечеть, отставив

калоши со свастикой на подметках и задумавшись о жизни,

соединившей заветы пророка с первыми МТС.

И свадьба с бубнами и танцами, кружась, перемещается

по улице,

будто катится торжественная арба.


Ко мне приходит мой приятель,

прыщавый молодой таджик с блюдом плова, завернутым

в радужный платок,

и развлекает веселым косноязычным разговором.


По примыкающим к гостинице правительственным кущам

в темноте пробирается человек со спортивной винтовкой.

У него вид наемного убийцы.

С каждым выстрелом тяжелые черные тряпки

шлепаются на землю с крыш и галереек:

дважды в год он бьет кошек,

могущих непристойным ором обеспокоить съехавшихся

на пленум гостей.


Ночью поедаю дыню, курю и читаю сказки «1001 ночи»,

полные наивных непристойностей.

Птичья чайхана

Никогда больше я не смог отыскать эту чайхану.

Тот раз я оказался в ней, случайно свернув за розовые дувалы. Меня прельстил зеленый чай, что и в жару пьется лучше ледяного вина, а осенью и зимой согревает.

Одни только старики в теплых зимних халатах горбились на деревянных насестах, прикрытых полосатыми тряпками.

Позже я разглядел и двух-трех мужчин помоложе, с ласковыми лицами под широкими смоляными бородами, державшихся незаметно, видимо, проходивших посвящение в старики.

Молчаливые старцы пили чай, откусывая от мелких, еле сладких белых конфет, рассыпанных перед каждым на тарелочке. Некоторые засовывали зеленый табак под язык и сидели, закрыв глаза, неподвижно, время от времени привычно перематывая на голове платок, обернутый вокруг черной или памирской цветной тюбетейки. Из-за дувала тек тягучий сладковатый дым кипящей в масле рыбы.

Повсюду в этой чайхане – возле сидящих, в ветвях чинар, на решетке виноградника, где лежали сухие и пыльные в эту пору пустые плети, – стояли и висели клетки с перепелами, кенарями, попугаями, кекликами. Иные были накрыты белыми или цветными чехлами, и оттуда доносилось бесконечное «тау-тау» с небольшими промежутками, равными птичьему дыханью.

Привязанный к толстому стволу, бился, как сердце, красный в голубую крапину мешочек с упрятанным в него перепелиным подростком.

То была перепелиная чайхана, и каждый старик обладал своею птицей.

Крупные, с темно-красными и острыми, как гнутое сапожное шило, клювами, с мощными страусиными ногами, взрослые бойцы смирели в скрюченных руках, извлекаемые из цветных мешочков, поглаживаемые, умываемые стариковскими губами.

Иногда им давали небольшие пробежки по расстеленному платку, не выпуская из рук.

Старики пили чай.

Приходили и уходили люди с круглыми клетками.

Узкие желтые листья сыпались сверху и, как стружка, плавали на дне остывших пиалок.

Упрятанные под халаты мешочки бились, точно птичьи сердца.

Мне хотелось свести знакомство с их владельцами.

Попасть туда, где в старом сарае или на условленном пустыре затеваются перепелиные схватки. Я слышал, что там старики дают волю страстям, играя на большие деньги. Я решил непременно вернуться в птичью чайхану.

Но я не нашел ее больше, хотя долго бродил среди розоватых дувалов и даже обонял отдаленный масляный дым кипящей в котлах рыбы.

Путешествие в зимнем халате

Через горы,

на юг, к афганской границе,

по случаю мчал меня мутавалли дальней мечети

на своем «жигуленке» цвета зеленого пламени, излюбленного детьми ислама. Он был любитель быстрой езды и то и дело, с именем Аллаха на устах, бросал машину в рискованные обгоны под носом встречных грузовиков.

Мокрое шоссе петляло, как овечья тропа.

Над ним играли запорошенные снегом черные, рыжие и розовые скалы, редко поросшие кустиками.

Внизу можно было разобрать едва намеченные строчки молодых гранатовых садов.

Кое-где по склону сползали одна-две глинобитные хибарки, окруженные дувалом. Несколько овец чернели там на снегу. При них старик в синем халате, подпоясанный красным платком, с головой, обмотанной чем-то пестрым. Опираясь на палку, он глядит на пробегающий автомобиль.

Его родной брат, увязав бело-зеленые, как арбузы, мешки к седлу, трусит на ослике в гору далеко впереди.

Наконец, «жигуленок» пошел на снижение, как самолет.

Внизу нас встречали поля в полосатых весенних халатах.

Мусульманские иды

Ид-новруз.

Весенний праздник, когда в домах режут барашков, в гор-парке играет музыка, а на зеленой ложбине возле кладбища устраивают соревнования по борьбе.

Борцов и болельщиков с утра свозят из окрестных колхозов бортовыми машинами.

В закопченных казанах исходит паром плов, чадят шашлыки, а в голубизне над лужайкой уверенно и крепко стоит бумажный змей.

Арену для борцов засыпают опилками.

Мальчишки, не попавшие в круг, лезут на деревья, ломая зацветшие ветви.

Их удачливые товарищи, расстелив халаты, устроились у самых опилок.

Зрители усаживаются прямо на траву, а позади стоят, вытягивая шеи.

По свободному кругу мечется длиннобородый распорядитель в черном халате, с высокой страннической клюкой. Он выкликает имена борцов.


Для затравки призывается молодняк.

Скинув шаровары, босиком, не по-детски серьезные малыши становятся рядом. И начинают, прикоснувшись рукой к земле. Мальчишек стравливают. Спины их делаются квадратными под окриками старших. Лица напряжены и узкоглазы, в них ненависть и страх. Один-таки подловил, и маленький враг летит на спину, беззащитно мелькнув в трусах жалким коричневым комочком.

Потеха катится дальше.

Мелюзгу сменяют два деда – веселые, беззубые и одинаковые, только один в тюбетейке, а второй еще в зимней ушанке. Стащив калоши и чапаны, они тоже принимаются таскать и подсекать друг дружку под гогот публики.

Кое-как повалившись, старики уходят в обнимку.

Но выскакивает на опилки обиженный комедией, крепкий, как чинара, старый «бобо», боровшийся еще до колхозов. Никто не откликается на вызов, но он все ж принимается стягивать халат, что-то крича и озираясь. С трудами, его уводят, успокаивая и помогая попасть в рукав.

Пришел черед настоящих бойцов.


Выходят и, коснувшись земли рукой, приступают к делу колхозные силачи с круглыми, как валуны, плечами.

Позиционная борьба, упирающиеся спины. Нечто непобедимое и медленное, как геологический процесс. Лица, наполненные кровью.

Тут же на корточках готовится следующая пара. Наклонив голову, один закрыл ладонями глаза. Другой неподвижно глядит поверх обращенных к арене лиц, пересыпая рукой мокрые опилки, будто перебирая четки.

Треск рубах, крики из толпы, свежий запах лесопилки от взрытой ногами арены.

Через головы зрителей победителям передают призы – стопки красных и синих пиалок.

Болельщики, напирая, сужают круг, и распорядитель с бледным лицом вновь и вновь расталкивает его, обводя своей клюкой прямо по ногам передних мальчишек. Те отползают, прикрываясь от его ударов ватными рукавами.

Впереди, на почетном месте среди детей, сидит молодой имам из соседней мечети. Он специально приехал между намазами, его зеленый «жигуленок» отдыхает на краю лужайки, заботливо прикрытый чьим-то халатом, чтоб не грелось внутри. Бархатная зеленая тюбетейка напоминает о путешествии в Мекку, лицо светится восторгом. Все знают, что ходжи великий охотник смотреть борьбу.

Завтрак у колючей проволоки

Желтый Пяндж тянет воды вдоль желтой осоки

своих берегов.

Развалины селения на афганской стороне похожи

на археологические раскопки.

У нас зеленеют холмы с плавными женскими очертаниями,

натянутая пограничниками проволока блестит в кустах,

и старый парадный чабан со звездой под новым халатом

попивает бесцветный чай.


Года два он уже не пасет,

ноги в сияющих сапогах,

доставленных вместе со звездой и халатом,

так кривы и тонки,

что когда старик поднимается,

кажется,

по карте местности переставляют циркуль.


А места хороши.

Его сын или зять

запер в загоне овец и подсел к костерку.

Он дал мне бинокль,

в который высматривают волков, перегоняя отару,

показал на афганский берег.

Там останки глиняных стен, дувалов, печей для лепешек,

ни души,

лишь у самой воды

человек в исподнем белье

стирает желтоватые тряпки.


«Прилетали три самолета.

Там банда была, говорят. Пришла из Китая»,

молодой выбирает русские слова,

«Колесом водяным над деревней кружили.

Очень быстро, и пускали ракеты.

Улетели.

Там горело, потом все ушли».


Замолчал.

Пьем чай, отрывая лохмотья от тонкой лепешки.

В небе, высоко-высоко, посверкивает сложенный

из серебряной бумаги самолетик,

игрушка летит за афганские горы.

Дочурка молодого чабана

разглядывает нас,

с рук не спуская серого новорожденного козленка,

заменяющего ей куклу или кошку.

Пророки

Улетающих в ночь

заспанная дежурная вела нас безмолвных

по бетонному полю

под засветлевшим к утру небом

мимо темных спящих самолетов,

укрытых парусиной, как саркофаги.

Только в голове одного

горел рубиновый огонек за пилотским стеклом,

забытый на приборной доске,

тревожный,

как мысль в темной голове пророка

из тех, что бродили по этой земле.

Душанбе – Гиссар – Куляб – Курган-Тюбе – Пархар – Шаартуз

Осень 1979, весна 1980, зима 1984

Архангельские листки

1.

Порт Экономия… Фактория… Архангельск…

(я лепечу)

архангел пароходов…


Бесцветная зрячая ночь

похожая на день незрячий.


Парадный проспект от вокзала до набережной прогулок,

где в саду у почтамта

ископаемый танк,

прародитель английский всех монстров:

уродина мертвая

стала добычей детей.

2.

В стороне от нарядных трамваев

поленницы дров

за старьем деревянных домов,

отопленье печное,

и дощатые палубы мостовых

звучат под ногами, как бубен громадный,

сохранивший

ритм изначальный шагов

рыбаков, корабелов, матросов.

3.

Место,

где, не закончив творенья,

плохо разобраны воды и тверди.


Рыжий саксофонист,

от башлей уплыв ресторанных

в острова,

песню тощую выдувает в охотку.

И черно-пестрой мелодией через кусты

к нему с островков, пораскиданных в дельте,

выходят коровы,

в чьих утробах проснулся забытый пастуший рожок.

4.

Желтый день, каких тут не бывает,


вытекший вдруг из разбитого лета,

выгнал жителей

на самую бесконечную набережную в мире,


где пароходы, яхты

и золотой старательский песок пляжа,

который женщины отряхивают с розовых ступней,

выходя на нагретые камни.


Корабельные надстройки яхт-клуба.

В резном доме заводчика устроилась библиотека.

Каменные зевы лабазов и складов, торговавших прежде

по морю до самой Европы.

Репродукторы репетируют флотские марши.


Женщины в блузках.

Катят коляски,

поглядывая на морячков, вернувшихся из загранки.

Одиночки, семьи, подростки.

Какие-то немцы.


«Прогуляемся до партархива?..»

«Вечером джаз у моряков».

«Два лесовоза стали вчера под погрузку».

«Модные шмотки. В порту их всегда можно достать».

«Лучше на танцы».


Плечи девушек тронуты солнцем,

кроме полосок бретелек.

Мальчишки купаются.

Духовые флотские марши.

5.

По ночам

с середины реки доносятся стоны землечерпалки:

так могли бы кричать

портальные краны, совокупляясь.

Там углубляют фарватер.

6.

Ветер переменился.

7.

На Соловках моросит,

подмокший народ, возвращаясь от Переговорного камня,

забредает в часовню,

где с печью для обжига глины обосновался

неофит ленинградский в юной бородке,

обладатель патента.

Он лепит свои безделушки, их обжигает,

проповедует тихо

и в храме торгует.


В келье,

крашенной кое-как под общежитье,

ходит в коротких подтяжках

председатель архипелага.

Закипает картошка на плитке.

Он развивает мечту,

как заберет под стекло творенье усердных монахов,

а пока

о прокладке канализации и водопровода.


За стеной, в келье номер 12,

практикантки из ПТУ в расстегнутых блузках

на коленях у взрослых друзей.

Где-то водки достали,

малолетки.

Неприятности будут у мэра.

8.

Отход в 17.30.


Пароход,

приседая кормой в мрачном море,

перевозит латышских туристов.


Бар-салон наполняет

прибалтийский чудесный акцент,

округлый, как легкий янтарь.

Глубокие кресла в сигаретном дымке.


Мальчишка-бармен,

накрахмаленный и элегантный, как птица,

беспрерывно готовит благоухающий кофе,

весь секрет которого в контрабандных зернах,

а также

мешает тошнотворные коктейли без алкоголя,

гордясь ими страшно,

ибо автор рецепта.

Латыши их в соломинки тянут,

наблюдая,

как море всплывает и тонет за бесконечным окном:

они любуются растрепанной, волокнистой

линией горизонта,

в которой запутались чайки.

9.

Снова смена погоды.

Новенькое солнце

скатилось с берега, оставив чернеть шеи

кранов Солóмбалы.

Набережная ушла в золотое море,

и рыболовы, используя отлив, воруют его на блесну.

В жирном золоте бликов

пара крошечных черных буксиров тянет плот,

точно крышку сдвигает с реки.

Яхта чертит желтое небо острым крылом.

Паруса и веревки.

На тот берег пыхтит,

расталкивая розовый сироп, паровой катерок

с самоварной трубой,

быть может, еще со времен Макарова-пароходчика

везет пассажиров.


Sic transit…

Архангельск

Июль 1987

Вечный город

Вылупившись в окрестных долинах, как из хрупкого яйца, из голубой утренней дымки, на древний город навалился день из раскаленной глины.

Криво карабкается вверх по холмам розовая путаница старых ура-тюбинских улиц.

Они тесны и, подобно коридорам больших коммунальных квартир откровенно населены бытом. Сюда выходят в шлепанцах. Завернутые в платки соседки выскакивают из голубых дверей попросить или дать взаймы стакан гороха и судачат, застряв на пороге. На свадьбу всю улицу завешивают коврами от ворот до ворот и расставляют бесконечный стол, за которым она пирует. А мостовую подметают домашним веником. Тут живут.

Великая коммуналка Востока, где посередке журчит по каменному желобу сток, а к пышущим жаром глиняным стенам лепится пестрая туземная мелкота под присмотром девочек постарше.

Двенадцатилетние невесты в узорчатых штанишках чинно сидят на корточках, похожие на больших ярких птиц с грязными босыми ступнями. Они заняты бесконечной болтовней.

Смуглые подростки азартно играют в орехи.

И точно как в коридоры моего детства, случайным движением воздуха заносит из-за стен и дувалов кухонные запахи – плова, кипящего масла и каких-то пряностей.

Мне смешна гордыня Афин и Рима, уберегших одни развалины. Тут, в потерявшем свою историю Ура-Тюбе, вижу я живую вечную жизнь.

Тут про любой дом возможно сказать, что ему и 30, и 300, и 1300 лет. Потому что на протяжении веков быт неуклонно возрождался здесь на тех же самых местах и в тех же самых формах. И древнее неотделимо перемешалось с новым.

Невесть как протиснувшийся сюда ярко-зеленый «москвич» спрятался от окаменевшего в зените солнца под той самой разлегшейся на решетке лозой, где еще вчера отдыхал утомленный дальней ходжентской дорогой ослик, ненавидящий дни большого базара в ханской столице.

А в свежеструганый каркас нового дома, сложенного этим летом из хранящих форму ладоней глиняных комков, вставлена темная четырехсотлетняя балка, вытесанная еще прапрапрапрадедом нынешнего строителя для далекого предтечи теперешнего дома из вечной, не знающей старости арчи…

Резкий свет обнажает изумительную простоту быта, неотличимую от бедности. Но она так подходит климату и месту, что и не ведает, что она – бедность. А потому легко соседствует с роскошью.

Я видел взрослых и детей, мирно ужинавших лепешками с чаем под драгоценными узорными сталактитами потолка в жилище некоего прежнего богача – шедевре, занесенном в мировые каталоги. На роспись его, по преданию, ушли белки миллиона яиц, скупленных во всех 364 кишлаках округи. Это все равно как застать обедающую семью в одном из парадных залов Эрмитажа. Тем не менее они знали истинную цену своему жилью и вовсе не были смущены посещением: «Заходите, попейте чаю…»

Устойчивость жизни, порядок которой заведен века, века назад.

В квартальной чайхане которое тысячелетье заседают старики на широких деревянных помостах, застланных пестрыми одеялами.

Вернувшись из контор и фабрик и облачившись в халаты, приходят сюда и молодые круглоплечие хозяева окрестных домов.

Прихлебывая чай, они неспешно передвигают фигуры по рассохшейся от времени шахматной доске с почти стершимися шашечками, так что конь, приподнятый над полем битвы задумчивой толстопалой рукой, едва не наобум выбирает себе дорогу. В дальнем углу мелет не слушаемый никем приглушенный телевизор.

Птица в клетке тенькает, как часы.

Подхваченная течением времени галерейка чайханы выходит на затененный чинарами квадратный водоем – хаус. Его удачно отрыли на роднике, и он заполнен голубоватой горной водой, в которой лениво шевелит плавниками выросшая до невероятных размеров аквариумная рыбка в черном бархатном платье и распускают оранжевые вуали две красные, поменьше, подруги ее. Над ними на фоне устилающей дно дрожащей гальки медленно кружат предназначенные к съедению бесполосый зеленоватый арбуз и круглая дынька, похожие на планету с желтым спутником.

Чайхана с хаусом – гордость квартала.

Их сооружали всем миром. Бойкий золотозубый юнец, служивший в армии под Рязанью и взявший роль гида, пояснил, что молодежь хотела устроить и дискотеку в пустующей рядом развалине. Но некому ходить, местных девушек не пускают из дома.

Они приставлены к бесконечным младшим братьям, сестрам и племянникам и со временем будут выданы замуж по договоренности между родителями помимо всяких дискотек.

Другое дело в «новом» городе, где живет много русских, татарок. Те ходят и в кино, и на танцы в клуб.

Новый город расползается четырехэтажными коробкáми внизу, вдоль бетонного речного русла.

У него автобусы, канализация, столовые.

В горпарковских кущах скучает за ржавой железной сеткой павлин и красуется среди выметенных дорожек русская Венера с обломком весла.

Но когда вечерний мрак густеет и все погружается в теплую, просверленную цикадами ночь, над бетонными кварталами, усеянными квадратными глазами, вновь господствует распростертый на темных, с редкими звездочками огней, холмах непобедимый старый город. Он верен себе и рано ложится. Там еще кое-кто сохранил привычку стелить на плоских крышах и засыпать глядя в древнее, поворачивающееся на оси, испещренное письменами небо.

Ура-Тюбе

31 августа 1987

Батумские наброски

* * *

горная речка

вся в мелких круглых камешках наводила на мысль

что где-то там наверху

раскричавшаяся хозяйка

вы́сыпала в сердцах поток разноцветной фасоли

из необъятного мешка

* * *

по дорожкам

приморского парка в страусиных пальмах

брюхатые мужчины

с золотыми сверкающими гайками на волосатых пальцах

прогуливают своих юных

купленных в универмаге жен

1986(?)

Открытки из Румынии

Развлечение

подвальчик

набит третьесортными путешествующими

вроде меня


тут царит

старый цыган с омерзительным выражением лица

и с чудесной скрипкой

По обе стороны дороги

Желтые клетки стриженых кукурузных полей.

Маленькие вертикальные копны.

Будто расставили белые пешки по шахматной доске:

Господь Бог играет с Чаушеску.

Село под черепичными крышами.

Погода портится.

Туманные струйки вьются уже по дальним горам.

Возле деревенского дома почти голое дерево

с единственным

яблоком.

Крупно застрявшим в ветках.

Трансильвания

…та забегаловка у дороги,

где я выпил деревенского красного вина

в обществе старого одноногого пастуха.


Облокотясь на обитую жестью стойку,

мы прихлебывали из стаканчиков,

поглядывая друг на друга и любуясь в дверной проем

затуманенной кручей,

уходившей куда-то бесконечно вверх

к пасущимся облакам.


С пояса моего случайного компаньона

свисал толстый плетеный кнут —

и уползал, обвившись вокруг его деревяшки,

хвостом за порог.

Курортная музыка

дискотека

с наборным каменным полом

куда как в бассейн

вели три мраморные ступеньки —

там под водой

запятнанный текучими огоньками

он вместе с музыкой уплывал

из-под ног танцующих

и уносил их обнявшись


переменчивый ритм

то ударяющий летним тяжелым прибоем

то легкий как снегопад

сезон подошел к концу

и деревянные кресла на приморских террасах

уже пустовали

как инструменты оркестра

удалившегося на перерыв

1986

Летнее время

В бессонную солнечную ночь заполярные города выглядят вымершими: будто кончилась жизнь на Земле.

Но в деревнях не спят.

Там я видел, как в два часа ночи кололи дрова и мальчик помогал отцу.

А с лодок ловили семгу на перегороженной туманом беззвучной реке.

Кольский полуостров

1980-е

Маленькая ненастоящая Европа

Ночное кафе

Автограф вывески пылает алым неоном.

Парни в кепках и длинных шарфах толпятся под козырьком.

Их подруги.

Лица залиты красной газовой краской.

Черные губы.

При таком освещении женщины кажутся

одинаково испорченными,

даже самые юные.

В глазах отражается булыжная мокрая улица.

Уходящая вверх и уходящая вниз.

Зато внутри

изящная скука копирует что-то виденное

за плохонькую валюту.

В полумраке

светящаяся подкова стойки фосфоресцирует

молочным стеклом,

освещая лишь руки и ножки бокалов.

А лица отдыхают в темноте.

И музыка льется из черных колонок толчками и сгустками.

Одна для всех, бесплатно.

Городок из табакерки

Крошечная прибалтийская столица, можно сложить в коробку, если б не башенки и шпили: мешают закрыть крышку.

Игрушечные дома из андерсеновских сказок.

Кафе, где подают в украденной у кукол посуде.

Маленькие важные человечки.

Им увеличили рост, но внутри они остались прежними. Трудно жить среди больших, неповоротливых, громоздких.

Трагедия масштаба.

А тут еще погода. Непомерно крупные капли падают с крыш на прохожих виноградинами за воротник.

Ходя среди них, все опасаешься наступить…

Таллин

1988

Соль и розы

Сухие, огромные херсонские розы кажутся бумажными.

Их так много повсюду торчит из земли.

Даже вдоль шоссе, уводящего к соляному порту.

Там днем и расчерченной прожекторами ночью грузят, грузят в отверстые трюмы серо-желтые горы, просыпая в железные пальцы.

На другом конце города в этот час все гремит танцверанда.

Под музыку вращается плоть на бетонном стадионе любви.

Из-под крепких танцующих ног в капроне со стрелкой выкатываются, отбрасываемые центробежной силой, бутылки, опорожненные где-то в гуще толпы.

Что портвейн! Любовные волны, обычно разлитые в воздухе легким эфиром, достигают тут плотности жидкости.

Ритмичные взмахи рук выдают утопающих.

А здешние розы не пахнут.

Конец 1970-х

Четверо в купе

случайные попутчики


поговорили о станционных часах

показывающих по всей стране одно и то же время

о собачьих выставках

о портсигарах

о том что лето никудышное: погода так и не установилась


об аллергии


о способах солить рыбу «как это делают рыбаки»

о маленьких городках

и про то какие там бывают гостиницы и рестораны

о клубнике

о морской воде

о толстых и худых женщинах


мимо ползли тесные одинаковые рощи с промельками деревень


потом поезд въехал в степи

вдруг разбежавшиеся по обе стороны до самого горизонта

и каждый стал молча глядеть в окно

думая о своем

Москва – Херсон

Сентябрь 1998

Ферганская проза

Истинно рукотворная земля.

Расстилающаяся от края до края в дымкáх, цветущих кустах, сероватых строчках тополей, скрывающих кишлаки, – на бесконечном вельвете далеких полей, то коричневом, то изумрудно-зеленом.

По всей просторной долине нету ни стебля, ни деревца, ни хлопкового куста, под который не натаскали бы земли и не протянули воду отдельной канавкой.

Под тонким плодородным слоем тут всюду речная галька: прежнее ложе Сырдарьи. И стоит лишь год не прикасаться к земле, чтобы благодатный оазис вернулся в прежнее состояние, обратился в камень и пыль. Разве что узкие каемки зелени продержатся до середины лета вдоль усыхающих русел.


В старые времена ферганец, отправляясь в путь, приторачивал к седлу пучок саженцев.

Тонкие прутики занимают в поклаже немного места.

Приметив дорогой пробивающийся в камнях водяной шнурок, или просто потемневший от сырости клочок земли, он слезал с осла, отвязывал саженец, пристраивал его в благословленную влагой почву и трогался дальше.

Со временем там поднималось деревце – урюк или айва.


Повсюду на полях женщины и дети. Десятилетние мальчики привычно ворочают тяжелыми, под мужскую руку, кетменями. Самые младшие выбирают из земли и сносят к межам выступившие за зиму камни.

Пасхальную ночь мне довелось провести за магометанским столом, где прижимают руку к груди, протягивая пиалку с зеленым чаем.

Дом с галерейками, расписанными наивной кистью, стоял в колхозном саду, представшим наутро библейским Садом.

Цвел нежно-розовый, и густо-розовый, и почти фиолетовый урюк. Светилась зеленовато-белая алыча. Полыхал бьющий в оранжевое миндаль. Еще какие-то кусты убрались висящими желтыми лоскутами.

Черные гладкие стволы деревьев поднимались из травы и смыкались вверху в сплошную крону, через просветы которой, как из полыней, протягивались вниз сияющие золотые полосы.

В темном квадрате вырытого под обширной шелковицей пруда ходили огромные рыбьи тени.

Хозяин, посмеиваясь, рассказал, как предложил раз съехавшемуся на даровую пирушку районному начальству половить тут руками, без сетей.

Подвыпившие гости поскидывали пиджаки, рубашки, брюки и полезли в воду.

Часа полтора с гиканьем охотились по грудь в воде.

Наконец изловчились зажать в угол и ухватить одну рыбешку.

Трофей был торжественно зажарен в кипящем масле, и пир продолжался.


Теснина, через которую Карадарья выходит в Ферганскую долину, зовется Старухиными Воротами. С этим названием связывают легенду.

По здешним обычаям даже иноверцу нельзя отказать в глотке воды.

Некогда тут жила прежадная старуха, владевшая богатым фруктовым садом.

Однажды у дома ее остановился странствующий дервиш и попросил напиться, но старая карга пожалела и воды.

Лето было на середине, стоял страшный зной.

Даже птицы раздумали летать.

Путник помолчал, прислушиваясь к звуку текущей в глубине сада воды.

Потом поднял глаза на хозяйку кущ и молвил: «Будь проклята. И ты, и твой не приносящий радости сад». Провел по лицу и груди ладонями, как это принято обращаясь к Аллаху, повернулся и зашагал прочь.

В тот самый миг старуха окаменела. И сад окаменел.

Возле Старухиных Ворот и правда высится красноватая глыба, напоминающая сгорбленную, отглаженную временем женскую фигуру.

А неподалеку бьет источник из выходящего на поверхность ветвистого, похожего на слежавшийся хворост известняка. Там находят камешки удивительной формы, точь-в-точь окаменевшие косточки персиков и абрикосов.

Один такой камешек я держу сейчас в руке.

Ферганская долина

Март – апрель 1977

Происхождение пророков

Автобус «Согдиана – Автовокзал».

Самаркандская фарфоровая фабрика им. Тамерлана.

Вечно жужжит вентилятор в приемной эмира.

«Тот счастлив, кто отказался от мира прежде, чем мир от него» – гласит надпись над входом в мавзолей Гур-Эмир.


Из этих мест неспроста вышло столько мудрецов и пророков.

Летний зной в здешнем краю надвое разделяет день, оставляя посреди часы для отдыха и размышлений.

Дерево над арыком дает довольно прохладной тени, а чай и лепешка достаточно просты, чтобы поддерживать беседу, не отвлекая ее.

И вода перекидывается на камнях, задавая неторопливый ритм течению мысли.

Быт беден и потому не отягощен чрезмерной сложностью.

Кетмень – простой инструмент.

Езда на осле нетороплива и позволяет глазеть по сторонам, думая о своем.

Много месяцев в году стоят теплые ночи, когда нет нужды заботиться о ночлеге.

А раз повседневная жизнь столь понятна и проста, почему бы не поразмышлять о премудром: о человеке, вечности и Боге.


Только в те времена не сеяли так много хлопка.

Конец 1970-х

Пражский трамвай

За несколько крон

он довезет тебя через весь город, позвякивая на поворотах

колоколами св. Витта

и погромыхивая под готическими сводами

соборов, где толпятся туристы с фотоаппаратами «Кодак»,


мимо деревянных святых

с мохнатыми от пыли руками,

словно каждый из них Исав, проморгавший первородство,


вдоль оборонительных рвов,

какие во всех городах Европы выводили у крепостных стен

средневековые сюзерены,

не зная, что закладывают бульвары и парки

для будущих сограждан,


мимо бильярдных в какой-то щели у Карлова моста,

мимо заводных апостолов на ратушной башне

и советского танка,

сожженного Яном Гусом,


по кривым переулкам еврейского квартала,

где столько лет картавит жизнь,

мимо юных парочек,

целующихся, едва стемнеет, на набережных одними губами,

как целуются, когда все впереди,


мимо заблудившихся немок,

разгадывающих туристическую карту при свете

шестигранного уличного фонаря,


и памятников, оставшихся в одиночестве под дождем,


и той маленькой площади,

где было так ветрено, и лило, и тебе продуло уши,


мимо кафе и подвальчиков с медными крючьями

для плащей,

где Швейк играет с Гавелом в «долгий марьяж»

и какая-то Марженка в джинсах и рубчатом свитере

с крестиком

ждет за столиком, поглядывая на вход,


всего за несколько крон

в красном вагончике «ЧКД»

через мокрую Прагу в фонарях, отраженных в брусчатке,

через весь этот город

готических соборов и романских пивных,

до самого дома,

до Павелецкого вокзала.

Прага

Май 1995

По воскресной Европе(картинки)

Ане

Москва – Варшава

поляк

с грудой сумок

ночью в Смоленске подсел

и до утра заполнял заполнял заполнял

таможенную декларацию

Воскресная Европа

уже сходила в церковь

и просмотрела утреннюю газету


она

обустроена и обставлена

как гостиная


с польской черепичной башенкой

с Кёльнским собором позади железнодорожных путей

похожим на окаменевший скелет доисторической

птицы

с берлинским вокзалом

заполненным школьниками с рюкзачками

сошедшими с пригородного поезда

с красной и белой геранью на окнах

с шахматными досками тротуаров

(хозяйки моют их раз в неделю)

с виллами под круглой рыбьей чешуей


прямо из парикмахерской

со стриженными под машинку лужайками

и завитыми кустами


с распятым в небе самолетом

и бельгийскими таможенниками в черных картузах

с желтым околышем

Париж и другие острова

туманный Ренуар

полосатый Ван Гог

расписанная Пикассо черепаха


небоскреб цвета неба за Триумфальной аркой


сезанновский курильщик в синей куртке

все пьет бесконечное пиво

в дешевом кафе за снесенным Монпарнасским вокзалом


в академии бильярда на площади Клиши

среди разноцветных шаров

лысоватый хозяин

с кием в руках расхваливает достоинства заведения


на автобусной остановке накрашенная модель Пикассо

молодящаяся старуха

охотно вам укажет дорогу

или расскажет сценарий своей жизни

кругля коричневые брови

подведенные рукой мастера полвека назад


с сеанса

из порнокино выходит одинокий старик

на ходу застегивая штаны


национальные флаги универмагов

трепещут на шестах

знаменуя великую победу галантерейщиков

над Парижем


кувыркается французская речь


по вторникам

крылатая Ника парит над ступенями Лувра

Нотр-Дам

ее резная громада

заключает в себе расцвеченное витражами

торжественное ущелье для молений


запоздалых посетителей

служитель выгоняет звоном ключей

на тяжелой связке

Рабле

самая читаемая

и отмеченная блеском таланта

ветвь

современной французской литературы


это меню

Канкан

башня Эйфеля

в ажурных железных чулках

скачет на каменных копытах

в электрический век

Негритянская свадьба

похожая на карнавал

у мэрии

в двух десятках шагов от собора

в Сен-Дени


ее гам

доносится через толстые стены

в усыпальницу французских королей

Замки

герцоги и бароны

строили себе как моллюски

гигантские скорлупы


моллюск Конде моллюск Гиз моллюск Бурбон


серый Венсеннский замок

похожий на элеватор

Цыгане

теперь

кочуют в фордовских вагончиках

с кондиционером

и живут перепродажей автомобилей

вместо лошадей

Город Анси

это

каменная корзина с цветами

уплывающая по гладкой воде каналов


на островке

тюрьма с самым лучшим в мире видом на набережные

Юг

платановые шоссе

римские арены театры трехъярусные акведуки

красноватые ломти гор

игра в шары

закрученные мистралем кипарисы

саркофаг

похожий на памятник трансформаторной будке

с выбитым в камне черепом


желтые стены


оливы соль на губах солнце


следы башмаков Ван Гога

Нимские арены

развалив великую цивилизацию

варвары

поселились на ее камнях

и живут показом руин любопытным туристам

и продажей цветных открыток

Авиньонский мост

на картине

в папской коллекции

апостолы с Христом за тайной вечерей

едят колбасу


под мостом

белобрысый флейтист в драных шортах

импровизирует

вдохновляясь видом дворца через реку

просто так

На скалах Бо

крепость

вся состоит из кафе и цветочных лавок

в неприступных стенах

Золотая шантрапа

обычное дело


художники и писатели облюбовали Сен-Тропе

в 20-е годы

прельстившись морскими видами

и дешевизной жизни в рыбачьем городке


после войны

за ними потянулись кинознаменитости

а там и миллионные яхты

торгуясь за место у причала перед зеленой статуей

адмирала Суффрена


флаги

черное в белых завитках море в заливе

мачты во много рядов


не надоест разглядывать их из-за столика возле воды


краснорожий миллионер

в жеваных шортах и со стаканчиком чего-то мутного в руке

с борта своей трехпалубной «Леди Элен»

любуется мной

или вернее видом кафе

где я сижу за десятифранковым пивом


у трапа

команда в белой с золотом форме


в лакированном нутре парусной лодки

девица

пьет воду со льдинкой и долькой лимона

Музей Шагала

вся Библия

уместилась в еврейском местечке

с его невыдуманными Авраамом Давидом Лазарем

шорником пекарем кузнецом

беспутной Раав

и даже Ноевым ковчегом на скрипучих колесах

отбывающим на ярмарку


после

будут и римляне в кожаных куртках

Позолоченная Ницца

похожа на большую Ялту с дореволюционных открыток

и населена стариками

в белых холщовых костюмах и брезентовых туфлях

с кожаными носами

какие носили тогда наши деды

а еще

ушедшими на покой любительницами долгих карточных игр


цветочные корзины мрамор бронза стекло


по пляжам

бродят негры со связками стеклянных бус и латунных

браслетов

время от времени их покупают белые дикари

с намытой вдоль берега полосы

беспрерывно взлетают и блеснув на солнце

акульим брюхом уходят в сторону моря

самолеты на Рим Афины Лондон Стамбул

увозя в пляжных сумках крупицы золотого воскресного

песка

Август – сентябрь 1989

Тень под верблюдом

Принадлежность пейзажа

туркменские старики

как бы потрескавшиеся на солнцепеке

с белыми и плоскими одинаковыми бородами

будто привязанными к бритым кофейным лицам

в одинаковых курчавых шапках

и пропыленных коричневых хламидах


так похожи

что кажется: повсюду встречаешь одного и того же старика


и при встрече

он протягивает тебе все ту же

пересохшую глиняную ладонь

В кущах

Ах, горпарк.

Изумрудный оазис в этой скучнейшей из столиц.

Приманчивый парадиз с прохладными туннелями аллей.

С обнаженным солнцу свежевыметенным променадом в стриженых кустиках и цветниках, где ирисы уже распустились, а розы только еще готовятся, и в воздухе растекается сырой запах намеревающихся раскрыться бутонов.

С плющом, всползающим до вершин по старым ветвистым стволам.

И с другими деревьями, обрезанными до корявых культей, из которых уже брызнула в воздух светлая молодая поросль.

С нагретым воздухом клумб, то и дело пересекаемым вспархивающей птицей.

С белоснежными, как в раю, фигурными столбиками балюстрад и статуями спортсменов и спортсменок, принимающих в зелени воздушные ванны.

С золотящимися на солнце волосами женщин, прогуливающих свои коляски.

С отзвуками далекой музыки, наплывающей со стороны слоями, как табачный дым.

Есть смысл провести тут целый день, пока не окончится вечерний сеанс в летнем кинотеатре и через парк потянутся парочки.

И под темнеющим похолодавшим небом пиджаки парней начнут постепенно переползать на плечи девушек, пришедших в легких платьях.

Парфянская столица

Останки древней Нисы, замкнутой в неприступное кольцо глиняных бастионов. Многометровый круглый холм, вручную натасканный смуглыми человеческими муравьями.

Там, где в тесной листве утопали храмы и дворцы, дымили мастерские. Где в двух прохладных прудах, обрамленных высокой зеленью, поблескивали ленивые рыбы, а по берегам расхаживали и вспархивали на ветви, вспыхнув оперением, диковинные птицы. Куда со всего обозримого мира стекались, позванивая бубенцами, верблюжьи караваны с вьюками разноплеменных даров и плодами земли. Где в подвалах хранились тысячи кувшинов с винами, снабженные глиняными табличками с указанием места и года сбора. Где в соединенных сводчатыми переходами жилищах готовилась пахучая еда. Где в круглом купольном храме никогда не угасал священный огонь и бесконечной красотой своей наполняла сердца теплом парфянская Венера. Где в двухъярусном дворце льющийся через световой люк солнечный конус озарял ковры со строгим узором, высвечивал дольчатые колонны, двухметровые статуи обожествленных предков в нишах, блистающие золотом уборы послов и несравненной красоты одежды всесильного государя. Где расплавленным золотом залили ненасытную глотку наголову разбитого Красса, а значки поверженных легионов развесили в ногах милостивых и могучих богов. Где плелись придворные интриги и возносились и падали временщики. Где стража в меди и бронзе день и ночь оберегала стены твердыни. Там теперь лишь отлогие холмы, поросшие жухлой травой с зелеными бородавками мелких кустиков, обрызганные алыми каплями расцветших маков. Да перелетают, присаживаясь на выступившую из земли оплывшую сырцовую кладку, две бирюзовые, неземного отлива, птички: словно весточки из погребенных под слоем почвы былых садов.

Сидя на потерявшей очертания гряде, бывшей некогда могучей стеной, грубо замешанную глину для которой тысячи рабов таскали по жаре в плетеных корзинах, можно покурить, любуясь руинами былого величия. Или, забыв о парфянах, смотреть в другую сторону, где до самых отрогов Копетдага зеленеют квадраты полей, разделенные вереницами ветрозащитных посадок, и тарахтит колхозный трактор.

Глупый гость

В здешний пригородный колхоз заехал корреспондент прогрессивной парижской газеты.

Многоопытный председатель показал ему виноградники и человека с мотыгой, заработавшего с семьей двадцать пять тысяч рублей в минувшем году.

Журналист мысленно перевел рубли по курсу во франки, сказал «о!» и записал поразившую цифру в блокнот.

Не догадавшись поинтересоваться, отчего же крестьянин выглядит так, словно получает рубль в месяц.

И сколько в семье виноградаря душ.

Культурная революция

громадный автопортрет

французского художника Винсента Ван Гога

воспроизведенный смелой кистью

целиком занимал весь торец пятиэтажного блочного дома

при въезде в Чарджоу


я восхитился

и не враз догадался

что рыжебородый скуластый импрессионист

с прищуренным глазом —

Ильич

Акклиматизация

Северный человек скоро привыкает к здешней жаре, превозмогая ее напором и волей.

Но на четвертый примерно год сдает. Организм, устав бороться с варварским климатом, разлаживается.

Сердце, неврозы.

Портится даже характер.

Кто не уезжает, вновь приходит в норму – на 8-й или на 10-й год.

Но при этом меняется сам.

Замедляется походка. В повадке является спасительная ленца.

Словом, превращается в аборигена.

Миражи

каракумская сирень…

это тамариск цветущий по сторонам дороги:

от белого

чуть желтоватого

до розового и фиолетового

самых чистых тонов


поселок в пустыне

ни прутика

посреди улицы на раскаленном песке

восседает старуха

взирая на подернутый маревом мир


запеченный в золе полумесяц

туркменского пирога


водку зовут: «иван-чай»


на громадном брезенте

разделывают окровавленную верблюжью тушу

распластавшуюся как цыпленок табака


рябые пески Каракумов


молодые женщины

вышагивают в синих красных зеленых платьях

держась так прямо

будто несут невидимую поклажу на головах


ночью сходит прохлада

на освещенных луной широких полатях перед домами

накрывшись большим лоскутным одеялом

спят дети

их лица так ясны и спокойны

что хочется подойти и поцеловать

Ашхабад – Мары – Чарджоу

Май 1984

Слово о погибели русской земли и неба

О светло светлая и красно украшенная земля русская…

В Рязани, где зелено-пятнистый коренастый жук из десантного училища ведет по улице под локоток бабочку с испуганным бледным лицом, на окраине я отыскал то самое место.

Неважно, что до Батыя оно было не тут.

Это с зеленого бока холма, белеющего кремлем на верхушке, открывалась красно украшенная земля, бережно завернутая в излучину речонки Трубиш.

Кудрявую от ивняка неторопливую ее петлю тесно облепили коричневые квадратики огородов, на которые в этот закатный час вышли с ведрами и мотыгами горожане. А дальше, сколько ухватит глаз, разбежались зеленые поля, заходящие за далекий горизонт с цепочкой песчаных холмов вдоль окского берега.

И как птицы небесные проплывали над нею медленной чередой остроклювые тяжелые самолеты, возвращаясь с летных учений. Возникая из голубизны и растворяясь в желтизне заката.

Июнь 1988

Атомная поэма

Островерхие желтые особнячки в душистых соснах. Для академиков – с верандами.

Лабораторные корпуса в театральных колоннах.

Пустынная набережная с беседками и балюстрадой заботливо обустроена для мудрых бесед во время прогулок.

Запрятанный в волжских лесах вместе со своим ускорителем город-игрушка, выстроенный руками заключенных и военнопленных. Заветное творение человека в пенсне. Ученый рай под присмотром охранников.


Лысоватые мужчины катят по чистым дорожкам на велосипедах.

Нотный мусор сыплется из высоких окон музыкальной школы подобно пожелтелой листве.

Только несметное воронье с того берега помнит, где стояли бараки.

Да черная «эмка» бывшего оперуполномоченного, давно перешедшая в другие руки, но еще на ходу.

Дубна

1990

Чуйский тракт

Заросли облепихи в ржавчине ягод.

Лунное каракулевое небо.

Перед крыльцом краеведческого музея подковой выстроились серые истуканы, похожие на каменных ходоков, явившихся к председателю сельсовета.

Среди них знаменитое изваяние старика с флягой на животе, занесенное в реестр мировых реликвий.

Грудь его крупно пересекла свежевыцарапанная гвоздем трехбуквенная надпись.

Под сводами Бийского мясокомбината плывут, подвешенные на цепной конвейер, пустые внутри бараньи туши, напоминая грунтованные суриком автомобильные крылья в покрасочном цеху.

У начала конвейера, где живых баранов цепляют на крюки, ловкий парень в кожаном фартуке смахивает им головы мимолетным движением узкого длинного ножа.

По норме ему положено обезглавить за смену две с половиной тысячи штук, но он хороший работник и догоняет до трех, да еще успевает похаживать вдоль бетонного поддона, пошваркивая ножом о брусок, болтающийся на ремешке у пояса.

Вдавленный в сиденье рыжеватый шофер в вытертой лётной куртке то и дело опускает руку в сердцевину подсолнуха, лежащую возле рычагов, и езда по горному тракту небезопасна.

В своей долинной части Алтай похож на любую русскую равнину, только как бы перемноженную на саму себя, – так широки, вольны, приманчивы здешние поля, покатые холмы со слоящейся синевой лесов, изумрудные речные поймы.

Горная степь – это нескончаемый пустырь в мотках пожухлой травы.

Слегка наклонная каменистая плоскость так мало питает глаз, что скоро теряешь перспективу, и замыкающие ее за сотню километров хребты кажутся поднятой за ближайшим поворотом дороги декорацией.

Серо-желтая безучастная степь точно всасывает тебя. Зов ее чувствуют на себе шоферы и давят, давят педаль газа, только б скорее проскочить эту мучительную пустоту, наспех хлебнув бензина на заправочной станции в Кош-Агаче.

«Кош-Агач» переводят: «последнее дерево», – оно и правда единственное на всю долину, кривое и пыльное, корячится на краю поселка.

Предпоследнее спилили ночью и растащили на дрова еще в войну.

Здешние дома зарыты в землю, и вместо крыш прямо на потолочные доски наваливают для тепла солому и кизяк, так что и сами они на вид неотличимы от припасенного на зимнюю топку кизяка, тут же сваленного высокими кучами.

Улицы голы и сплошь усеяны растасканным собаками мусором и обрывками бумаги, в которой лениво роется ветер.

Зато вечерами все окна наливаются, как аквариумы, голубой водой громадных, больше окон, телевизорных экранов.

Днем через долину прогоняют вниз, к далекому мясокомбинату, гурты.

Косматые монгольские сарлыки бредут, угрюмо похрюкивая, поводя широкими рогами и волоча свисающую до земли шерсть.

На них высокомерно поглядывают неторопливо пасущиеся в стороне верблюды в толстых меховых шароварах.

Они предвкушают окончательное наступление пустыни.

Барнаул – Бийск – Горно-Алтайск – Кош-Агач

Август – сентябрь 1977

Соус карри

Лица

Танцор танцует руками, как глухонемой.


Официант, темноликий южанин, принимает заказ.

И вслед повторяет, шевеля толстыми губами, каждое

слово.


Женщины в сари, ярких, как бабочки.

Ни одной одетой небрежно.

Просто шесть метров шелка: два человека ткут десять дней

на деревянном станке.

И даже в пальмовых шалашах царственны.

О, их походки.


Человек-люстра.

С гроздью масляных светильников на голове.

Его приглашают в дни свадеб и прочих семейных торжеств.

И ставят во главе процессий.

Ведь улицы не освещены.


Толстенькие тридцатилетние клерки без дурных привычек.


Продавцы сигарет с дымящимся обрывком каната.

Можно тут же и прикурить.


Здесь в толпе человек дешевле банана.

Но нигде я не видел так много пророческих лиц.

На побережье

Трехцветный океан.

Пальмовые навесы.

Разноцветная индийская еда.

Двойная белая колея прибоя.

Мальчишки торгуют раковинами, поднятыми со дна.

Старый тамилец в линялой оранжевой юбке разложил свой товар.

Бумажники и дамские сумочки из змеиной кожи.

Из глубин парка цепочкой тянутся между пальмами женщины с тазиками песка на головах: там ровняют дорожку.

Ночью дансинг под пальмовой крышей зажигает гирлянды огней.

На покинутом пляже белеют скелеты лежаков.

Круглый светильник отбрасывает дорожку в бассейне подобно вечностоящей луне.

Тонконогий охранник в колониальном мундире, с бамбуковой палкой в руке, обходит владенья.

В темных кустах гнездятся птицы с голосами, похожими на женский шепот.

Так, что хочется обернуться.

Ловцы

Три дня дул ветер.

И в прибрежных ресторанчиках не было свежих креветок.

На четвертый немного утихло.

Десятки рыбаков из окрестных деревень вышли в кренящийся океан на пирогах-плотах из пальмовых бревен.

Они торопились и гнали тяжелые лодки вдоль дымных валов.

Но еще до полудня задуло опять.

Понесло по коричневым гребням пивную жесткую пену.

Кроме самых отчаянных, россыпь пирог повернула назад.

Одну, вконец обессилевшую, со сложенной в кучу синей сетью, потянули вдоль берега на бечеве.

Упорных, оставшихся в пляске, вбок относило все дальше косым океанским дыханьем, и они, продолжая ловить, пропали из вида.


Одна воротилась – через час, или два, или три.

Она пробиралась маленькими толчками, проваливаясь в волны.

Две фигурки, на носу и корме, с трудом выгребали.

Третий тянул из воды тонкую сеть – она то вспыхивала в слоистых пластах солнца, то пропадала, как паутина.

Берегом возвращаются женщины с кипами хвороста на головах.

Ветер треплет их сари.

И гонит навстречу ступням розоватый песок.

Справа в соленой дымке на далекой косе проступают два острых зубчика махабалипурамского храма.

Мадрасское шоссе

Залитые водою поля с цепочками криво бегущих по горизонту пальм.

Среднедевонский ландшафт.

По обе стороны от дороги баобабы с намалеванными широкими черно-белыми поясами.

Их разрисовывают, чтобы кромешной индийской ночью уберечь от аварии болтающиеся по неровному полотну грузовики.

Последние десять или все двадцать километров до города это одна бесконечная улица из едва освещенных лавок, грязных едален, мастерских и крошечных придорожных храмов, куда можно, разувшись, войти, чтобы очистить душу.

Стада мотороллеров и маленьких мотоциклетов.

Арбы, запряженные быками с крашенными в голубой, желтый, красный, зеленый цвет рогами.

Медные колокольца позвякивают на острых концах рогов.

Машина идет, беспрерывно гудя.

И не производя никакого впечатления на горбатых коров, с достоинством загораживающих половину проезжей части.

Впрочем, у священных есть хозяева, которые их доят.

Осенний праздник

В этот день принято поклоняться тому, кто тебя кормит.

Пальме, лодке, корове.

И даже шофер украшает гирляндой свой грузовик, раскладывает у передних колес приношение – банан, горку орехов – и возносит благодарственную молитву.

Я хотел бы взглянуть на увитый цветами сейф банкира.

И готов поделиться бананом с пишущей машинкой.

Четыре звезды

Ночное купание в бассейне под звездами на гостиничном белом боку и теми, что на небе.

Голубая вода в форме громадной человеческой ступни.

Оазис посреди пыльного и душного незасыпающего Мадраса.

От обрывков музыки, автомобильных гудков и голосов он высоко отгорожен арчатой белой стеной.

В каждой арке плывет по светящемуся молочному шару.

Их отраженья плывут в растревоженной купальщиками воде вместе с колеблющимися многоэтажными огоньками гостиничных окон.

И плывет опрокинутая горбушкой вниз половинка луны в темно-синем высоком декабрьском небе, огороженном этими арками, и вереницей молочных фонарей, и гнутыми, точно раздутыми ветром, пальмами.

Приятно быть гостем на празднике жизни.

В этом и заключается смысл цивилизации, от Рима и до наших дней.

Индия

Разрисованный храмовый слон благословил меня тяжелым мягким хоботом.

Уличные торговцы предлагали какие-то снадобья со своих лотков, уставленных латунными баночками.

Красный, с белыми маркизами полицейский участок походил на китайский ресторан.

Железный столб я обнимал в кромешной тьме.

Меня впустили ночью за несколько рупий.

Лунная мечеть чернела развалинами восьми индийских храмов.

Привратники у входа играли в карты.

В бесконечных припортовых рядах, набитых контрабандой со всего света, торговались, рисуя и зачеркивая цифры на бумажке, а то и просто на руке.

Так, верно, выглядел базар в Вавилоне сразу после смешения языков.

Я видел священные узоры, нарисованные прямо на земле перед домашней ткацкой мастерской.

Индия, ты прошла, как проходит в океане неожиданно большая волна, оставляя по себе только белую пену и перламутровые осколки разбитых раковин.

В огненном кольце танцует многорукий бог Натеша.

Мадрас – Нью-Дели

Декабрь 1989

Всеобщая история чайхан и базаров

Родиться на Востоке, владеть потертым ковриком и полосатым халатом в дырах, провести жизнь на базарах – и умереть.

Записная книжка

Во всяком восточном месте первое паломничество следует совершить на базар.

Хотя бы взглянуть на него одним глазком.

Даже если твой взгляд упадет в конце базарного дня, когда его потресканное деревянное колесо замедляет свою круговерть и замирает.

Ты увидишь задымленный вековыми дымами ошский базар, растянувшийся вдоль замусоренной каменистой речки с лепящимися по обрыву человеческими гнездами.

Увидишь плоские, прижатые от ветра камнями крыши чайхан и лавок.

Желто-зеленые пирамиды дынь и оранжевые неподъемные валуны тыкв.

Кирпичные горки молотого перца на прилавках.

Гроздья винограда, наводящие на мысль о зеленоватых легких ферганских садов.

Розовый узгенский рис, ароматный и рассыпчатый в плове, доходящий отсюда до Коканда, Самарканда и Бухары.

Поверх всего этого богатства – спешно расстилаемые ввиду позднего времени брезенты и тряпицы.

Пустеющие ряды.

В кузнечном – еще достукивает молот.

Маленькая ослиная подкова, последняя за день, присоединяется к иссиня-черной груде остальных и будет продана завтра.

В соседних кузнях звякает собираемое железо.

Мальчик лет шести по-взрослому старательно моет в ведре ладони.

Большой круглоплечий отец, стоя на пороге кузницы, протягивает ему полотенце.

И улыбается, видя, что помощник его замечен поздним посетителем.

В опустевшем мясном ряду среди воздетых на крюки туш носятся друг за дружкой, дурачась, молодые мясники в забрызганных кровью фартуках.

Возле закопченного котла в руке резчика лука порхает нож – для завтрашнего плова.

Нескончаемая череда чайхан, где день-деньской толковали, прихлебывали чай, жевали табачную жижу, кряхтели старики, осиротела без своих завсегдатаев.

Старики разбрелись по домам.

Только на крайнем топчане белеет спина чайханщика, присевшего напоследок с приятелями.

Дневные продавцы, сложив товар, сходятся в большой застекленной чайхане на ужин и свои разговоры и сговоры о ценах.

Впервые за день проступает на слух говорок реки, журчащей в мусоре за задами кузниц, лавок, чайхан и караван-сараев еще во времена Великого шелкового пути.

Где те верблюды, тугие мешки, караванщики с грубыми голосами? Где россыпь мечетей вокруг Сулейман-горы?

Базар всех пережил и вот теперь отдыхает.

Выступают над головой пропахшие чесночным дымом звезды.

Перебирает четки консервных банок река.

И пишется всеобщая история чайхан и базаров.

Ош

5 ноября 1985

Ледяная Лета

Автопилот

Я представляю его манекеном в летном шлеме.

С руками, лежащими на штурвале, с устремленным вперед немигающим взглядом стеклянных глаз.

Час назад он объявил, что полет протекает нормально.

Пассажиры мычат во сне в трудных позах, как бы застигнутые бесконечно длящимся мигом.

Только мы двое, он и я, видим, как разрастается ночь.


Всеобщая тьма за иллюминатором.

Затем – коричнево-оранжевая испаряющаяся кайма по дальней дуге горизонта.

Постепенно край его розовеет и голубеет.

Мы летим, и с удвоенной скоростью нам навстречу является новый день.

Москва – Магадан

Золотая Колыма

Белые скулы сопок, поросшие черной колючей щетиной.

Медуза солнца.

Ледяная бездна, где запросто дохнут машины, а люди…

Сагу о тех временах пропели полуторки, на каких ездили по Колымской трассе, глядя через проделанное в наледи на ветровом стекле «окошко» величиной с пятак – натертое солью, чтоб не замерзало.

Заглохшую машину нельзя было ни завести, ни отбуксировать: намертво схватывало трасмиссию на морозе.

Ее бросали до весны.


Заключенных, перевозимых по трассе, ссаживали из кузова каждый час и гнали бегом за машиной километр-другой. Чтобы согреть и живыми доставить до места.

Девять из каждых десятерых тут и остались в этой мерзлой земле.

Но и после, в 50-х, пароход «Балхаш» в своих уставленных шестиярусными нарами трюмах три года вывозил на материк уцелевших.

И то не все уехали.

Немало осталось, и очередь за женщинами растянулась на много лет.


Белые пирамиды сопок, какие не снились фараонам.


Если отыскать на карте: райцентр Сусуман.

Желтые и голубые домики в снежной пелене.

Единственная гостиница с окнами, заложенными для тепла одеялами, переполнена.

Приезжая женщина-инженер ночует в бильярдной.

В теплом крест-накрест платке она дремлет на деревянном диване под стук шаров в ожиданье, когда разойдутся игроки.


Сопки, начиненные золотом, как пирожки.

Гладкие, как бы фаянсовые снаружи. И все источенные внутри ходами шахт, где катят маленькие железные вагончики горняцкого метро, доставляющие смену к забоям и из забоев.

Чумазые шахтеры в черных робах и желтых касках зубоскалят и играют дорогой в карты.

В белесой мгле плавает холодное солнце, похожее на

луну.

Да и бескрайние убитые снегом руины старых выработок наводят на мысль не об этой планете: белые мертвые лабиринты, среди которых едешь, как по самой Луне.

Я искал глазами ребристый след твоего башмака, астронавт Армстронг.

«Рыжьё мыли. Золото было скаженное», – кивает на гипсовые поля шофер, облизывая коросту на губах.


В Магадане, в Холодане…

В десяти тысячах верст от Москвы, заваленной в эту пору лимонами.

Отсюда нас вывез, спас один из этих щеголеватых ледокольных капитанов, что носят лаковые полуботинки и все любители крепкого черного кофе.

Ледокол прокладывал в девственной скорлупе океана широкую черную дорогу.

Лед, расходясь, шуршал о борта и пищал по-птичьи.

Город св. Бичей

Приятелей тут зовут «корефан».

После разбросанного на лагерные бараки Магадана веселый Петропавловск блистает весенним твердым снегом.

Сахарные конусы поставленных в отдалении вулканов похожи на декорации к балету.

Солнце уже припекает и слепит глаза, мешая разглядеть две бесконечные улицы, образующие город.

Они дугою, одна над другой, огибают бухту

с вмерзшими в битый и сросшийся лед ржавыми тушами судов.

По улицам ездят старенькие матросские «форды», вывезенные из загранки на палубах сухогрузов.


На стадионе репетирует фольклорный ансамбль в ярких корякских мехах, отправляемый на ВДНХ.

Здесь заботятся о национальной проблеме.

В 1958-м набрали в ближнем районе коряков-мужчин, сколько сумели поймать, затолкали в самолет и перебросили дальше на север.

Освежить тамошним кровь, чтобы не вымирали.


Город рыбака Петра и мытаря Павла.


Перед управлением порта

на табурете

сидит истопник и вяжет бисерные кошельки и чехлы для ножей.

На продажу.

Палана

Чиновничья дыра.

И прибежище брошенных женами мужиков с материка.


Тут я видел праздничную трибуну, стоящую в голой тундре.

К ней в знаменательные дни съезжаются оленеводы.


Весь экспорт поселка за пределы национального округа

составляют реляции.

И опорожненная посуда.


До сих пор

здешних жителей будоражат воспоминания о сумасшедшей

путине позапрошлого года,

когда рыба валами лежала на берегу.

И ее так и не смогли вывезти на Большую землю.

Великое оссорское сидение

Оссора,

я никогда не забуду твоих изогнутых ветром

кривых сосулек.

В совхоз имени Монтегомы я лететь собирался на вертолете.

Каждый день натягивал меховые штаны и брел по единственной улице к аэродрому, чтоб услышать: «полетов не будет».

И возвращался.


Время остановилось в Оссоре,

на берегу пролива Литке, где в квадратных полыньях ловят корюшку местные рыбаки.

Скоро вместе со всем поселком я стал целыми днями прислушиваться к небу.

Принимая всякий рокот за снижающийся самолет

из края свежих газет.


Когда ничего не происходит, время делается бесконечным.

В гостинице 3-го разряда 4-й категории «Север» предусмотрительно обошлись без люстр, только слабо прикрученные люминесцентные трубки под потолком.

Иначе после каждой пурги находили бы двух-трех повесившихся постояльцев.

Впрочем, в гостиничном коридоре жизнь.

Школьницы гладят фартуки, плачет ребенок.

Курит, листая позапрошлонедельный «Футбол-Хоккей», летчик в унтах.

Торопливо проходят в накинутых сверху костюмов дохах молодые чиновники в галстуках шириною с ладонь.


Можно выпросить мотонарты в соседний рыбацкий поселок.

Там мне рады собаки и дети.

В приспособленном под мастерские ангаре

женщины что-то строчат, согнувшись, на швейных машинках.

Вяжут сети мужчины.

Добрые коряки пошутят:

«Самолетка прилетела!» —

тыкая короткими пальцами в небо.

А потом покажут собак, беговых и грузовых.

И «танец нерпы» – корякский шейк.


Бубен.

Крашенные ольхой красные кухлянки.

Прыжки на снегу.


А можно просто выйти на гостиничное крыльцо.

Щуриться на солнечный туман.

Ослепнуть от золотозубой улыбки рыбацкого бригадира.

И слушать рассказы о тех временах, когда с прибытием весеннего парохода пили шампанское из пивных кружек.

На попутке

Черные и белые сопки под безбрежно натянутым небом.

По сторонам от дороги танцуют, кривляясь, березы.

Речки с именами вроде названий товаров бытовой химии.

И с другими, похожими на птичьи имена.

Олени с тупыми рыбьими мордами.

Светлые заячие следы.


Парусится брезент на капоте.


Вулкан, весь в складках носорожьей кожи, стреляет черным и белым паром, как паровозный гудок.

Черные клыки и пальцы сбегающих по склону каменных

руин.

Белый амфитеатр гор.


О, дорога.

Быть может, дорог мне больше всего недоставало в Оссоре.

Рождение эпоса

Одноглазый коряк в юности побывал экспонатом московского фестиваля, где показывали рисующего оленевода.

Потом, на беду, добрые люди пристроили его в художественное училище.

Там он быстро испортил руку и насмотрелся киноафиш, поразивших его своей красотой. И со вздохом был отправлен обратно в тундру.

Тридцать лет охотился, пил и был покалечен медведем.

В больнице его снова открыли.


Теперь он получает стипендию.

В Петропавловске для него по специальной расходной статье снимают светлый гостиничный номер, там он и живет.

Сочиняет вымученные сказки про охоту, волшебные сопки и царь-олениц и снабжает их бесчисленными рисунками вроде тех, какими школьники разрисовывают тетрадки

Картинки эти заботливо собирает местный музей.


Желтый, сморщенный, в черной пиратской повязке и вязаной шапочке, прикрывающей содранный скальп, он часами готов излагать на ломаном русском свои мысли о происхождении мира и человека – смесь самых наивных понятий с обрывками сведений, почерпнутых из научно-популярных телепередач.

Каждый день к нему приходит опекунша из областного отдела культуры.

Поит чаем.

И, млея от восторга, записывает его рассказы на бумажных листках.

Рыбаки в океане

Тесная, как фанерный посылочный ящик, замусоренная вещами каюта с иконкой Ленина в правом углу.

На окровавленной после разделки трески палубе случайный морской мусор: розовые осьминоги и морские звезды с толстыми червями лучей.

Лиловые крабы.

Мокрые доски и сети, оранжевые робы, полосатые блоки на грузовых стрелах.

Просыпавшаяся на палубу рыба одиноко аплодирует хвостами.

Матрос с доскою в руке бродит, выбирая покрупней, и, оглушив, кидает в ведро – на камбуз.

Судовую дворняжку кормят крабами.


Сине-серый океан к вечеру делается бирюзовым, с розовыми полосками в западной части горизонта.

Где-то глубоко в трюме поет петух.

Устье Леты

Всё позади.

Восточные острогранные сопки под самолетным крылом, похожие на брошенный по земле клок белой измятой бумаги, понемногу разглаживаются, а после и вовсе переходят в сплошной, бесконечный, не тронутый прикосновением ватманский лист.

Заледеневшее устье Лены поражает воображение.

Оно занимает от края до края целиком горизонт.

Бьющиеся, сплетающиеся и вновь разбегающиеся веером могучие струи.

Но навсегда отвердевшие, застывшие, отлитые из гладкого и вздыбленного, то желтоватого, то голубоватого льда.

Вот так, а не из текучих вод, должна бы выглядеть подлинная Лета.

Творческий метод

Коряк

на обломке оленьего рога

нацарапал ножом весь свой мир:

чум, ближнюю сопку и дальнюю сопку, собачью упряжку

(пока оленина вскипала в котле) —


так и я

царапал карандашом слова

на блокнотных листках.

Москва – Магадан – Сусуман – Петропавловск-Камчатский – Палана – Оссора – Ключи – Тихий Океан – Москва

Февраль – март 1989

Дрезденский шарманщик

в зеленом берете

и малиновом бархатном плаще


сбежал с полотна

и теперь крутит ручку своего золоченого ящика


собирая деньги с туристов

перед галереей


выглядит неплохо

для своих четырехсот пятидесяти годков


за углом пылится его старенький битый «трабант»

куда он затаскивает шарманку


отправляясь обедать

хлебом с ветчиною и пивом:


с двух до трех его рама пустует

Дрезден

Март 1997

Мейсенские алхимики

потерпели фиаско

вместо золота получили фарфор


зато правнуки

делают гомункулусов из обычных людей:


в музее мануфактуры

живые манекены изобразят вам изготовление безделушек

под фонограмму


с 9 утра до 5 вечера каждый день

экскурсии разовые билеты школьникам скидка

Мейсен

Март 1997

Снег в Лейпциге

Германия похожа на хорошенько прибранную Россию.

Вот и миргородская лужа.

Только тут через нее переброшен красный горбатый

мостик.

Для удобства прохожих.


Дождь. Зоопарк. И мимоза цветет.


Лейпциг зализывает свои многолетние раны.

Цоколи домов обезображены аэрозольными граффити

неприкаянных молокососов.

Но разрыты на всех площадях котлованы

под будущие автостоянки.

И за вымытыми витринами кондитерских уже тихо едят

разноцветное мороженое.

И на столиках под зонтами не кончается пиво.


Я отвык путешествовать.

А гостиница так чиста и бесшумна.

Точно выложенный изнутри атласом гроб.

И каждый вечер на подушку конфетку кладут постояльцам.


Магазины. Супермаркеты. Лавки.

Масса превосходных вещей.

Костюмы и платья, плетеная мебель, часы,

безделушки, фарфор.

Витрины и правда отмыты до зеркального блеска.

Так, что глядя в них, видишь себя и всю улицу.

И кажется, люди спешат, и едут автомобили, и плывут

облака там, внутри, в магазине, только деньги плати.


Каждое утро я здороваюсь с господином Гёте

у городской водокачки.

Кроме памятников, в городе этом знакомых нет у меня.


Опера. Университетские велосипеды. У немок

веселые стриженые затылки.

Собеседник случайный.

Поглощает безбрежное блюдо вареных овощей: цветная

капуста, кольраби, морковь, картофелина, лук-порей.

С ломтем нежной свинины.

Моску, это… ах, да, Россия.


Жаль, что кончается рано.

В парижских кафе только еще заказали первые рюмки

пастиса, наверно.

А тут в восемь вечера на улицах ни души.

Среднеевропейское время носят коротко здесь, по-немецки.

В гостиничном холле бородатый очкарик-рерихолюб

из Петербурга, в стоптанных туфлях.

Неофитов созвал на вечерю.

Что-то вещает, воздевая руки и глаза к пористому потолку,

поглощающему его откровения.

Слушатели, обутые в добротную немецкую обувь,

согласно кивают.


На площади пусто.

Что-то с погодой в Европе.

Вот и в Лейпциге снег.

Недоуменно ложится в кругах фонарей

на разноцветные клумбы.

Заставляя запоздавших прохожих прятаться

в мокрых зонтах.

Только желтый чудесный трамвайчик приветливо катит,

совершенно пустой, как игрушка.

Но мне на нем некуда ехать.


Снег.

Чугунная парочка, Фауст и Мефистофель, укрылась

под сводом пассажа.

Бронзовый Гёте все любуется водокачкой,

где когда-то лилась из каменной рыбьей пасти вода.

Мокнет Бах, прислушиваясь к молчащему в темной кирхе

органу.

И у Лейбница подрастает горка снега

на позеленевших страницах развернутой книги.

Лейпциг

Март 1997

Воспоминание о восточном гостеприимстве

Для приезжающих в сатрапию гонцов и порученцев средней руки местный властитель выстроил особую гостиницу. Сияющую изнутри мрамором, медными светильниками и лицами чинных администраторов.

Секрет ее сооружения был секретом архитектурным.

Снаружи здание гляделось в европейском современном стиле, но внутри перетекало в старинный особняк, который и позволил выдать по сметам постройку за реконструкцию.

Благодаря такому симбиозу здешний обитатель внезапно из узкого и строгого, похожего на корабельный коридора с рядами латунных ручек попадал в лепной дворянский зал с полукруглыми окнами, а затем обратно в американизированный бар на нижней палубе…

Привилегированные люди Орды имели сюда специальные пропуска и наведывались вечерами – изредка, не злоупотребляя.

В основном же чудесный этот бар с громадной, в целый квартал, обитой кожей стойкой пустовал. Как и вся гостиница.

Алма-Ата

1986

Райцентр Чингизханск

Привезший меня громадных размеров казах уведомил, что приходится прямым потомком Чингизхана.

По случаю сельского праздника в чахлом скверике собралось человек десять на деревянных скамейках.

Золотозубая народная певица с маленькими злыми глазами тянула песню, бесконечную, как дорога в степи.

Вдоль главной улицы шеренгой инвалидов на деревяшках выстроились газетные щиты.

Вбок от шоссе, в зеленой раковине аллеи, мелькнули, отразив кусочек голубого неба, прозрачные двери партийного особнячка, вроде входа в Зазеркалье.

Пыльная девочка, спрошенная о дороге, замахала руками сразу во все стороны.

Дымные изгороди, домишки в линялой побелке, пустыри.

Тайный ночной намаз в доме местного кагебешника, оказавшегося моему провожатому младшей родней.

Выпив, хозяин дома хватается за домбру: «Слава Аллаху, я теперь майор!»

Стокилограммовый опухший казах кивает в такт струнам тяжелой головой с опущенными веками, как пьяный Будда.

На полу под окном борется со сном сынишка хозяина в большой папахе.

Подперев рукой голову, он слушает взрослых, вряд ли понимая русскую речь, и шевелит грязными пальцами маленьких босых ног.

Казахстан

Лето 1990

Двойной потрет на фоне собора

зеленовато подсвеченный

Кёльнский собор вздымался среди воздушных пузырьков

в ночное небо

вроде аквариумного замка


возле

я увидел себя и Рейна

двух рыбок

стоящих рядом на хвостах:


одну большую и жирную медленно шевелящую плавниками

другую тощую с острым клювом

в очках

Кёльн

19 ноября 1997

Тбилисский фуникулер

Я посетил тебя вновь – в час заката.

Археология развалин незаметно переходила в жилье.

Повсюду появились роскошные вина, зато исчез сыр.

Тщедушный человечек в сморщенном пиджаке оказывался могущественным теневиком.

Всякий встречный с третьего слова принимался говорить о долларах.

В квартирах чуть потускнела позолота.

Все вздорожало, включая похороны – теперь перевозка покойника обходилась три рубля за километр.

Аэрофлотовская кассирша в своем бюро вела беседу разом с тремя посетителями, что-то мурлыкала в телефон, рылась в розовой куче десятирублевок, пробовала и швыряла шариковые ручки и вдруг запела низким приятным голосом.

Ближе к вечеру толпа на главном проспекте стала гуще и беззаботней.

Женщина в драгоценных шелковых лохмотьях вышла из автомобиля и направилась к стеклянному входу в ресторан.

За высоким мраморным столиком забегаловки в одиночестве беседовали двое молодых людей, угощаясь инжиром с блюда.

Повсюду шуршали деньги.

Фуникулер возносил к уже зажегшимся наверху огонькам и спускал нагулявшихся вниз, к повседневным заботам.

В окне проплывающего мимо лепного дома застыла декольтированная старуха с малиновым овалом помады на пудреном меловом лице и неестественно черными волосами.

Она казалась большой фарфоровой куклой в витрине.

И не понять было, сожалеет ли она об уходящем времени.

Август 1988

Серая ворона

Памяти Арво Метса

– Сыктыв-карр! Сыктыв-кар-рр!

А еще чуть подальше:

– Печор-р-ра!


Теперь я знаю, откуда прилетают к нам на зиму эти невзрачные серые птицы.

Они прилетают из окруженного болотами и рассованными по лесам лагерями вечноссыльного города, упирающегося Коммунистическим проспектом в низенький вокзал с единственной круглой башенкой под непомерным острым шпилем – как воспоминание о безнадежно далекой Петропавловской игле.


Туда добираешься черт знает сколько времени.

Давно миновал запавший в душу вокзал в Ярославле, выстроенный в том приподнятом южном стиле, с аркадами и гроздьями молочных фонарей, что так любили в сталинские времена и что всего более подходит для торжественных встреч под оркестр.

Поезд, спотыкаясь, взбирался на мосты, переваливал через речки, обгонял мутноглазые короткие электрички.

Окрестности всё мельчали, теряя краски.

А дорога все длилась.


К счастью, я путешествовал не один.

Попутчик мой был эстонец в самом лучшем смысле слова: интеллигентный, тихий и болезненный.

По утрам он негромко беседовал сам с собой, шуршал бумажным пакетом и грыз припасенные из дому сухари.


Ссыльный город походил на заброшенную новостройку сразу и 30-х, и 50-х, и 70-х годов.

Правда, и тут уже попадались на глаза вывески вроде «Парикмахерские услуги для собак».

В ресторане «Центральный» крепкие молодые люди всякий вечер заказывали «Мурку».

В витринах краеведческого музея лежали деревянные рыболовные крючки и обломки деревянного бога.

Над ними парило на ниточке хищное чучело птицы с воблой в когтях, изображавшей пойманную рыбу.

Местная культура усердно замешивалась на этнографии, и в какой-то момент мне тоже захотелось стать классиком коми литературы.

Но меня не устраивал здешний быт.


Помимо того и этого света есть, вероятно, области, не проходящие ни по тому, ни по другому ведомству, о которых Творец просто позабыл и оставил, как нерадивый школьник, обширные белые проплешины на заштрихованной контурной карте.

И потому при их посещении всего более запоминается дорога – туда и, если повезет, обратно.

…В соседних купе веселились изъеденные гормонами долговязые юные баскетболистки, ехавшие повидать свет на соревнования в Нижнекамск – не то в Нижнехамск.

Я вышел покурить на площадку.

«Вельск. Стоянка 10 минут», – объявили по громкой связи.

Во мраке желтели огоньки. Какие-то полукруглые металлические лабазы проступали в лохмотьях метели.

– Ну, это вряд ли центр мироздания, – пробормотал я обычную пошлую присказку.

– Что вы! – отозвался у меня из-за спины молчавший до того в дыму курильщик. – Это у них и есть райцентр.

Сыктывкар

Октябрь – ноябрь 1995

Десять лет спустя

маленькой Жанне французской из отдела виз

Провинция

великие кунсткамеры цивилизации

арль ним авиньон оранж

разбросаны на пятачке в охвате пригородной электрички


в маленьком храме

сельская дева мария грустит в каменном веночке

со звездочками европейского сообщества


испытав нашествие варваров на мотоциклах

средневековый город кажется вымершим

и только звяканье обеденной посуды из-за ставен

выдает присутствие обитателей


в окна автомобиля

порывами заносит фиолетовый запах лавандовых полей


тут даже женские трусики

вероятно пахнут лавандой впитав ее запах

среди белья в шкафу

или во время прогулок

Городок мелкими буковками

десять лет спустя

париж не казался уже иной планетой

за эти годы и москва вернула себе облик города

победней побезалаберней погрязней

но европейской столицы


иное дело населенные пункты из тех

чьи имена наносят на карты мелкими буковками


быть может главное преступление коммунистической орды

в истреблении русской провинции


она не кишела изобилием

но даже в захудалом городишке имелся свой богатей

и время от времени он жертвовал то на храм

то на картинную галерею

то на мостовую и фонарь на площади


варвары скачали все деньги в одну казну

и обнажили повсеместно дно жизни

в мерзких лужах и уродливых пыльных колдобинах


оно не скоро зарастет


о французские городки!

с нарядными домами и геранями на окнах

с каменным фонтаном у автобусной станции

с тремя ресторанчиками и кафе

аптекой цветочной лавкой и антикварным магазинчиком

с маленьким чешуйчатым ящером готического собора

на главной площади

украшенным комиксами страстей христовых

на свеженьких витражах

с домом священника в розах и плюще

и розовощекой французской бабушкой в золотых очках

бросающей внучке полосатый мячик в крошечном

райском саду


при входе в общественное заведение

с выведенной готическими буквами надписью «туалет»

я мысленно представил райцентровский сортир

в похабных граффити

с инфернальными дырами в коричневой жиже


и мигом позже

грустно отражался в обступивших меня зеркалах

бесконечной чередой очкариков

замерших в позе фонтанного мальчика перед

белоснежной раковиной писсуара

Старое метро

из-под клепаных сводов

прогрохотать в стареньком вагоне

по железным мостам

приходящимся близкими родственниками эйфелевой башне

над улочками

с приветливо раскинувшимися столиками кафе


сегодня я видел в метро

двухметрового негритянского вождя в полном облачении


он походил на уитмена


только вместо стихов

с ним чернокожий табор гарема:


«сами мы люди не местные

наши вещи на сен-лазарском вокзале…»

Лувр

толпа перед Джокондой

это лучшее место в Париже

чтоб воровать кошельки


а в остальном тут пустынно


расписные футляры мумий

выстроились рядком вроде гигантских матрешек


и в одиночестве

орудует в своей мясницкой

одутловатый Рубенс

Ситэ

с надстройкой Нотр-Дам похож

на каменный парусник плывущий к Господу

в языках зелени

захлестывающей с бортов

Парижские тайны

молодой посетитель кафе

с блокнотом в клетку возле чашки остывшего кофе

с замершим в руке пером

и невидящим взглядом поверх голов —


поэт споткнувшийся на строке?

или клерк припоминающий мелкий неучтенный расход?

Закат Европы

горшок с ресторанным деревцем прикован цепью

чтобы не унесли


маршал Ней

разметав позеленевшие фалды

беззвучно орет перед «Клозери де Лила»

зазывая зайти


в знаменитый пивной ресторан в стиле модерн

вселился «Макдоналдс»


пухложопые негритянки роются в тряпках в «Тати»


задумчивые русские

мысленно перемножают ценники в соответствии с курсом


возле китайского ресторанчика

где Данте сочинял «Божественную комедию»

предлагают секс-картинки для женщин


заблудившись в каменном лесу собора

бродит по усыпальнице нумерованных

французских королей

маленькое стадо туристов с пастырем


расталкивая зевак

проходит нагая женщина Майоля

покачивая бронзовым бедром


хоть кто-нибудь

пожалуйста переведите ей на евро…

Утро Европы

мне довелось

поприсутствовать при беседе Эйфеля с Эдисоном

в кабинете на верхотуре башни


железная балка наискось проходила над головой


дочь строителя угостила нас чаем

а великий изобретатель продемонстрировал фонограф


«у Мэри был барашек…»


вот только лифтер в зеленом камзольчике

не запомнил меня

Марсель – Экс-ан-Прованс – Арль – Авиньон – Лион – Луара – Париж

Июль – август 1999

Два этюда

Французская живопись

…Едва светало. Наощупь нацепив очки, я потянулся взглядом к циферблату каминных часов, но по дороге скользнул в белеющий проем окошка.

Оно было распахнуто в предутренний полумрак.

Оттуда смотрел совершенно вангоговский, но как бы успокоенный после его смерти уголок сада.

С крутым поворотом дорожки, усыпанной мелкой, даже во тьме разноцветной галькой.

С ритмически отмечающей ее изгиб чередой больших цветочных ваз на низеньком каменном барьере.

С темным столбом кипариса и чуть более светлой массой кустов позади.

С неистово мерцающими в сумерках белыми и красными цветами, усыпавшими ближний куст.

И с обрамляющим все грубым песчаником глубокого крестьянского окна, оказавшегося в роли живописца, вырезавшего эту безукоризненную композицию из теплого, стрекочущего цикадами и пахнущего травами хаоса южной ночи.

Пришелец

Я был разбужен.

Солнечным, едва тронутым предстоящим зноем прованским утром среди облепленных виноградниками холмов, в доме, еще по-ночному благоухающем старым деревом и корзиночками с лепестками, расставленными по каминам и пузатым буфетам.

Я был разбужен пришельцем из иной цивилизации – грубым вторжением в этот покойный цветущий мир трескучего голубого трактора, вздумавшего в столь ранний час опылять подступившие к самому дому виноградные шеренги.

Он рычал и ворочался в рвущейся под его напором кисее безмятежного утра, поводя растопыренными, отвратительно трясущимися гофрированными патрубками, окутанными клубами яда.

И сам был отвратителен, как выросшее до невероятных размеров насекомое – вроде тех, с которыми боролся.

Пертюи

1–2 августа 1999

Концерт для Улугбека с оркестром

Перевод с узбекского

Я побыл в гостях у четырех эмиров.

Под небом, разглаженным горячим утюгом, без единой морщинки.

И научился различать сорта дынь и полуденных теней: бухарских, кокандских, ходжентских.


В солончаках вились кольцами змеиные следы пересохших рек.

Даже птицы не могли летать от жары.

По кривым раскаленным улицам ходили продавцы подслащенной, пахнущей арыком воды.

Грустили в тени чинары зеленые «жигули» в золотых туземных галунах и эполетах.

За глинобитными дувалами покрикивали петухи.

Прямо из розовой стены торчала вбок рука дерева с растопыренными черными пальцами.

Мальчишки вычерпывали из ила рыбок в спущенном на очистку пруду.

За толстой деревянной решеткой медресе резались в пинг-понг будущие муллы.

А ночью громадные изразцовые мечети с высокими порталами напоминали в профиль сфинксов, улегшихся под бухарскими звездами.


Обсыпанный табачным пеплом академик в узорчатой тюбетейке, усохший и скрюченный, как полежавший на солнце моллюск, тщетно пытался, вертясь в своей раковине на потертой подушке, растолковать мне значение рассыпанных по черепкам письмен.

Зато жирный и ленивый торговец в мебельной лавке, вечно дремлющий в уже засалившемся непроданном кресле, пробудившись, объяснил мне смысл жизни, прихлебывая остывший зеленый чай.

Смысл отыскался в каких-то мимолетных пичугах, гнездящихся в растресканном резном кирпиче усыпальниц.

В ташкентских тюльпанах, таких крупных, алых и крепких, что хотелось их схрупать, как яблоко.

В бухарских улочках, столь узких, что щека чувствует тепло, отдаваемое нагретой за день стеной.

В человеке с лепешкой в руке.

В мальчишках, гоняющих консервную банку вокруг минарета.

В запахе рыбожарки.


Я научился ворочать тяжелые глиняные комья узбекских слов и разобрал полустершийся карандаш своих записных книжек:

«дутые терракотовые купола торговых рядов»,

«коротенькие тени детей»,

«тягучая, как сливаемое из таза варенье, ходжентская ночь».


Сухой пыльный воздух долетает с их потрепанных страниц.

Беззвучно шевеля губами, читает молитву или подсчитывает в уме свой жалкий дневной доход еще нестарый дед в черно-белой полосатой бороде.

Переругавшись, выбегают подраться на улицу подростки, игравшие в шахматы под навесом чайханы.

Мимо скособоченных минаретов и горячих стен катит Ходжа Насреддин на стареньком велосипеде.

Сад Аллаха

кишлак

похож на большую детскую песочницу

с квадратными куличами


дома и почва из одного материала


тут же и многосаженная яма

откуда его поколениями берут на постройки


вот придет мама

и велит все обратно засыпать

Зима в Ташкенте

пахнет перестоявшим бабьим летом —

дымкáми

пылью

и ссохшейся листвой


узбеки

в своих простеганных выпуклых халатах

кажутся громадными

точно горы


снег

начинает валить из прохудившегося ватного неба

растрепанными хлопьями

медленно и тихо


и прикоснувшись к тончайшей как женская пудра

розовой пыли

обращается в грязную жижу

Почитание старости

пьяный худой старик

упал

не удержавшись на слабых ногах

навзничь —

бритой головой в бетонный арык


проходившие юноши

бережно извлекают его из густой воды


уплывшую тюбетейку

подбирают десятью шагами ниже

по течению

Истинный святой

шесть веков

женщины приходят к его мавзолею

вымолить беременность и семейное счастье

у праха вольнодумца

поэта

непобедимого борца на поясах

ремесленника


предпочевшего смерть

необходимости говорить с дураками

Автостанция

потрясая билетом

я требовал начальника


из дверей

один за другим выходили

все более толстые узбеки

пока не появился уж вовсе неохватный


но чувствовалось

что и за ним есть кто-то еще значительней

на чью спину

могли б приземляться небольшие

сельскохозяйственные самолеты


вероятно он спал

Пчела

иные деревья цвели

и легкие продолговатые лепестки самых нежных оттенков

сплошь осыпали ветки


так и стояли в саду облака

желтые

фиолетовые и розовые

белые


огибая людей

сосредоточенно перелетела пчела

отягощенный и неторопливый ее полет

говорил

что здесь уже наступило лето

Трапеза

подъехавшие машины с гостями

встречают у ворот


впереди

медлительные и добродушные как слоны

колхозные председатели —

«раисы»

в брезентовых сапогах


за их спинами

менее тучные безликие

люди в пиджаках

без всяких титулов


на них лежит

оплата предстоящей пирушки

Член правительства

колхозный бригадир

выбранный по разнарядке депутатом


всякий раз

тяготится необходимостью ехать в Москву

на сессию Верховного Совета


«Там я весь день

занят тем чтобы искать

где поесть

и где помочиться»

Дело №…

когда созревает хлопок

миллионы прожорливых тварей

наводняют поля


летчики опыляющие их ядом

ленятся иногда

отключать опрыскиватель над лесополосами


один такой самолет

прошелся над домом лесника

не заметив работавшую в винограднике женщину


на беду

у нее была астма

и она через четверть часа умерла


когда самолет возвращался с полей

обезумевший отец

ждал его с двустволкой


ему повезло

он всадил в желтое пузо «кукурузника» оба заряда

и сбил


старика судили

за самолет и пилота


дали несколько лет

условно

Торжество земледелия

учитель

живет на окраине кишлака

в новеньком доме


еще недавно

и много веков до того

тут были поля


оттого

кирпичная кладка садовой дорожки

идет мягкими волнами повторяя

рельеф прежних борозд


не изгладившихся до конца

Сельский аэродром

когда рейсовый самолетик

замирает на краю бетонной поляны

аэродромная собака

покидает свое убежище возле живой изгороди

и перебегает ему под крыло

чтоб тень не пропадала даром

Рыночный точильщик

в роговых очках

похож на консерваторского

скрипача-доцента


его инструмент

отполированный многолетней работой

простой темный камень

имеет форму скрипки заключенной в футляр


узкой серебряной рыбкой

как мелодия

пляшет направляемый нож

Размышление о старом Ташкенте

до землетрясения

он был узким тенистым прохладным


солнечный жар

упирался в сплошную листву тесных дворов


новые

широченные площади и проспекты вбирают солнце

воздух над асфальтовыми пространствами так накален

что их не перейти пешком


разве что прошуршать

в автомобиле с белыми шторками

Воздушный парад

вечером

над городом пролетели фламинго


бесконечный

расходящийся звук их криков

шел сверху и достигал земли


он заставлял

людей выходить из домов

а идущих

останавливаться и запрокидывать лица


птицы шли

неровной ветвистой цепочкой

будто через все небо перекинули гигантскую розовую ветвь

Мнение

привязанный у минарета верблюд

вот уже 18 лет

терпит туристов в ярких штанишках

их заигрывания

их возгласы и фотовспышки

и выработал

весьма презрительное отношение к людям

О!

о великий Сиабский рынок

куда приходят расстаться с деньгами

чтобы уйти с очами переполненными увиденным

и пылающим от перца ртом


о расписные столбики чайхан

наивные восточные сладости

пыльные сахарной пудрой кубики рахат-лукума


о деревянные сундучки

с жестяными узорами и ждущим зеленым нутром

что прямо у ног покупателей красят и ладят

сидя на корточках среди стружек

старик и помогающий мальчик


о самодельные четки

снизанные из глянцевых сероватых косточек и купленные

за гроши:

точно такие я видел в витрине музея


о пахучие ряды снадобий и кореньев

где утомленная расспросами торговка взрывается наконец

– я что мама тебе объяснять:

это зачем это зачем!..


о полосатый нищий на костылях


о развалины Биби-Ханым

величайшей мечети мира

возносящей свое разверстое нутро на полнеба

над рядами лепешечников


о…


мои глаза переполнены

мой рот пылает

Эффект присутствия

брейгелевские слепцы

привезенные какой-то шведской благотворительной лигой

организующей туры для инвалидов

перемещаются от мавзолея к минарету гуськом

положа руку на плечо идущему впереди

и поворачивая незрячие лица влево и вправо

как указывает гид


его речь записывают на портативные магнитофончики


запись эта

будет им вместо дорожных открыток

Незримое благословение

округлая печь для лепешек

посреди пустой деревенской улицы

похожа на снежную бабу вылепленную из глины


возле беседуют двое


огромный чернобородый чабан

верхом на ослике затерявшемся в складках его долгополой

овчины


и старик в кривых сапогах

торчащих из-под толстого зимнего халата как две кочерги


туговатый на ухо Аллах

сверху прислушивается к их разговору

приставив большую ладонь

Гимн авиации

на посадке

старуха в белом платке

с навсегда открытым от изумления ртом


под крылом

рябь красноватых барханов

запятнанных тенями маленьких круглых облачков


вероятно

самое значительное достижение цивилизации

в возможности перенестись

из мест где оправляются сидя на корточках прямо на землю

в край фаянсовых унитазов

и журчащей из никелированных кранов воды


ТАШКЕНТ – САМАРКАНД – ШАХРИСАБЗ – БУХАРА – ХИВА – КАРШИ – АНДИЖАН – ФЕРГАНА – ХОДЖЕНТ

1975-1977-1982-1986-1989

Вологодские лоции

Губернский город N

Провинциальный ампир в облупившихся деревянных колоннах.

Спортлото. Пиво-воды. Дискотека по субботам.

Просвечивающие светлокожие северянки.

Гостиница, где останавливался Чичиков.

Тишайшая река Сухона

То каменистые, то песчаные, все более хвойные к устью берега.

Крылатые, распростертые над дворами дома, точно большие деревянные самолеты.

Мокрое дерево причалов.


Вместо путеводителя читаю лоцманскую книгу.

Плотник

Деревенский плотник сходил на три войны и воротился целехонек.

В 30-е, хотя сам неверующий, отказался лезть на церковный купол рушить крест. И тоже обошлось.

В молодости цыганка подарила ему заговоренный перстень. Может, приглянулся, или не договаривает чего при старухе.

И теперь, в свои 89, статен еще. Потерял за жизнь всего ползуба, сломанные в голод о кобылью кость.

Такие же крепкие в избе лавки, стулья, стол – все самодельное.

Года два назад смастерил для себя про запас и просторный прочный гроб. Хранил в чулане, но прошедшей зимой отдал помершему соседу.

Видно, пока не его черед.

Псалом

Старуха, когда девушкой была, пела в хоре в деревенской церковке. Верстах отсюда в семи.

В 20-е годы ту церковь срыли.

И вот, говорят, порой с того места, где стояла она у кладбища, слышаться стало будто пение из-под земли. Женские голоса выводили псалмы…

Тамошний Мишка-активист, чтоб развеять вредную агитацию, отправился сам послушать. И – услыхал!..

После он, рассказывают, умом тронулся. И был увезен в специально присланном автомобиле.


«И теперь иногда поют», – старуха крестится и затягивает тихий псалом.

На закате

Под высоким лесным берегом

по пустой реке

упорный буксирчик по кличке «Осетр»

тянет крытую баржу.

Перевозка скота.


Из ржавого железного нутра доносится разноголосое мычанье.

Словно из Ноева ковчега.

Тихое будущее

Опоки.

Крутая петля в прорытом рекой розоватом слоистом ущелье.

Самое красивое и гиблое для пароходов место на Сухоне.

А сколько торговых барж повыбрасывало в старые годы на камни под пятидесятиметровой стеной!


На вдающемся в излучину зеленом языке по-старушечьи дремлет на солнышке деревенька Пороги.

В 40-е тут была зона: Опокстрой.

Строили канал и шлюз, чтобы проводить мимо опасного места слабосильные суда.

Заключенные насыпáли дамбу лопатами. Тачками свозили песок из карьера. Тесали бревна.

На плотах переправляли с высокого берега битый кирпич от разваленной церковки: когда-то она встречала у опасного места пароходы, и капитаны крестились на нее, миновав перекат.

Зэки жили в бараках и могли любоваться через реку отвесными срезами треугольных холмов, похожими на розовые египетские пирамиды.

«Сколько их было тут, сколько было! И там вон зона была, и еще там», – замахала рукой мелкая скороговорчатая старушонка, волокшая от берега пойманную в реке большую доску и задержавшаяся перевести дух.

«Южных каких-то пригнали, в ноябре. А зима была лютая, и еды никакой. Поначалу еще гробы делали, после стали просто в машинах возить, будто камни. В яму на угор. И то сказать, человек по тридцать иной день помирало-то!»

Судя по срокам, «южные» были из чеченцев или из крымских татар.

Шлюзы строили с 41-го, почти шесть лет.

В 47-м пустили.

Они простояли одну навигацию: весенним паводком дамбу смыло.


На моторке меня подвезли к развалинам шлюзовых ворот, гниющим в теплой заводи.

По бокам топорщилась наружу бревенчатая обшивка канала с остатками заполнявшего ее некогда щебня и битого кирпича.

Из коричневой воды высунулся, хватая воздух круглым ртом, серебряный лещик.

Створы уходили вверх переплетом тяжелых брусьев, свинченных на громадных поржавелых болтах. Они были чуть приотворены, и за ними открывалась дорожка стоячей воды с набившимся туда топляком, заключенная в нагретый солнцем коридор таких же гнилых свай и вываливающейся обшивки, уже поросшей ивняком и осокой. Точно ворота в тихое будущее.


Давешняя старушонка служила в зоне вольнонаемной поварихой.

В деревне доживают век бакенщики, речные водомеры.

Летом к ним наезжают городские внуки.

Потому по затянувшейся травой ущербине прежнего карьера пасутся две-три коровы и с десяток овец.

По коварной излучине, старым путем, осторожно пробирается небольшая баржа, отчетливо тарахтя в удивительной солнечной тишине.

Небесная навигация

Ветер сплавляет по небу вереницы ватных плотов.

Status quo

Великий Устюг весь в церквях и в поленницах дров.

Статуя Вождя, выходящего из храма.

При доме престарелых действуют гробовые мастерские.

С деревянных мостков на реке бабы трут и полощут белье, не прерываясь с XIII века.

Мужики обсуждают подвиги Марадоны.


Странный край: за все время ни одной злой собаки.


Май 1986

Турецкие каникулы. Голубая лужа

Средиземноморье.

Овечий сыр, оливки и зелень на завтрак.

Ленивое солнце.

Развалины византийской виллы с уцелевшими сводами глядящих в пустынное море окон и снующими по серой кладке вечными ящерками.

Их выпуклые глаза любовались легионерами Антония.

Теплое материнское чрево человечества.


Вид с моря.

Приветливые мысы, тут и там запятнанные отбеленными солнцем оливами.

Укромные малоазийские бухты, дававшие приют еще ходившим вдоль здешних берегов финикийским галерам.

Неравномерные цепочки апельсиновых деревьев с фиолетовыми кляксами теней вокруг стволов.

Отлогие овечьи холмы.

Синяя вода, еще и теперь изобилующая рыбой.

Только тут, по берегам этой благословенной лужи, и могла зародиться цивилизация, столь соразмерная человеку.


На гвозде в рубке гремит приемник.

Голый до пояса турок-капитан в такт музыке приплясывает у штурвала, и его порыжелые на солнце косички подпрыгивают на горячей коричневой спине.

Город Солнца

Мы наняли яхту и отправились в Фазелис, основанный беженцами из Трои еще в VII веке до Христа.

Он занимал приподнятый к оконечности мыс, некогда увенчанный храмом.

Развалины бань, амфитеатра, жилья с остатками покрывавших полы бело-голубых мозаик. Место для публичных собраний. Акведук. Рухнувшие в воду плиты стен, загораживавших военную гавань с моря: теперь раздолье для ныряльщиков. В соседней бухте – торговый порт с останками не то сторожевой башни, не то колоннады для парадных встреч, не то портика для совершения оптовых коммерческих сделок.

Экономно, уютно и умно устроенный мир приморского древнегреческого городка.

На другой день нас перевезли километров за полтораста вдоль берега, в новопостроенный норвежский отель. С подковой ступенчатых корпусов вокруг громадного, неправильной формы голубого пятна бассейна. С черепичными навесами многоместного ресторана, баров и магазинчиков. С окутанными кондиционированной прохладой холлами.

Если его раскопают веков через десять-пятнадцать, разберутся ли в предназначении курортного мирка, солнечного филиала холодной Скандинавии, связанного с метрополией пуповиной челночных авиарейсов?

Не удивлюсь, если будущий археолог примет руины за воплощение социалистической мечты – за Город Солнца с мудро выверенной планировкой жилищ, с культом телесного здоровья и красоты, с местами для общих трапез, собраний, водных и музыкальных развлечений…

Не переносим ли на античные руины и мы, трактуя их назначение и обустройство, свои представления о разумном и прекрасном? Время, может статься, сплошь и рядом обманывает, сберегая выдающиеся частности и перемалывая в пыль непрочную и невзрачную повседневность.

Иной вопрос, так ли уж оно при этом слепо, если отбирает достойное, творя свой миф и оставляя человеку идеал – хотя бы в прошлом.


Камешки на берегу как разноцветные рыбки.


Прибой и ветерок заглушают музыку с проходящих мимо прогулочных катеров, так что до берега доносится только слабое ритмическое звяканье ударных.


По вечерам во всех окрестных ресторанах показывают турецкий народный танец живота.


Женщина в голубых шортах все торгуется в лавке, то уходя от заломившего за сережки цену продавца, то вновь возвращаясь к вожделенной витринке, не в силах сорваться с мысленно уже вдетого в ухо маленького золотого крючка.


КЕМЕР – АНТАЛЬЯ – АЛАНЬЯ

Август 1994

Турецкие каникулы. Отель «Рама»

Море сверкало, и на полпути к горизонту двухмачтовая пиратская фелюга, оснащенная дизелем для перевозки туристов, тянула за собой, продергивая через синеву, крученую серебряную нить кильватерной струи.


Огражденный канатами, как боксерский ринг, деревянный пирс уходил далеко в море и завершался двумя флагштоками с флагами – гостиничным и турецким. Они трещали и лопались на ветру.

Вечером пирс загорался цепочкой молочных фонарей и с легким изломом переходил в лунную дорожку, над истоком которой, в небе, повис еще один точно такой же фонарь.

Хозяин

Бар под широким квадратным навесом занимал господствующую высоту между бассейном и летним рестораном, затененным распяленной на коротких мачтах парусиной. Ступенями он переходил в бассейн, так что любители экзотики могли утолять жажду сидя на круглых железных стульчиках по пояс в воде, как на тонущем «Титанике».

В одно из утр на высоком вертящемся стуле возле стойки, как на капитанском мостике, воссел седой, поджарый, тупоносый старик в шортах и легкой рубашке навыпуск. По тому, как втянул живот бармен, а старший официант, почти танцуя, принес и осторожно поставил на полированный камень крошечную чашечку кофе, видно было, что явился хозяин.

Прислуга забегала.

Под зонтами

Полноватый семейный немец с капризными усиками над верхней губой.

Купальщицы, поблескивающие новеньким турецким золотом на руках и шеях.

Немцы, русские, румыны, турки.

Обгоревшая на пышных плечах и бедрах соотечественница почитывает пухлое «Банковское дело».

Садовник

Чем-то он походил на монаха, несущего послушание. И даже его просторная коричневатая роба вполне курортного, если вглядеться, покроя неуловимо смахивала на рясу – к полудню промокавшую на спине от пота.

Его выдающийся вперед подбородок в черной щетине и угрюмый лоб замышлялись, вероятно, для воина или матроса, да и вся плечистая фигура на коричневых мускулистых ногах наводила скорее на мысль об абордажах – я бы не удивился, узнав, что он просто отсиживается под скромным садовничьим обличьем между двумя набегами. Если бы в его улыбке не сквозило при том что-то детское – неожиданное в крепком сорокалетнем мужчине.

Другая прислуга весело накрывала и убирала столы, перешучивалась с постояльцами, даже кафельную палубу вокруг бассейна драила пританцовывая. Этот всегда молча возился с каким-нибудь цветком, поливал, растил, пересаживал, обирал и набивал в рогожный мешок сухую листву, брил газон, что-то подкапывал, подрезал и подправлял с семи утра до захода солнца – и только его трудами, казалось, держался весь этот цветущий уголок на каменистом клочке суши.

Он был тут как раскаявшийся робинзон, выброшенный товарищами посреди океана.

И даже когда небрежные пришельцы, пристраивая зонтик или волоча по газону лежак, вырывали черные проплешины в нежно-изумрудном руне заботливо возделанной лужайки, он не выказывал тени досады, но приносил откуда-то и закладывал рану кусочком дерна и поливал особенно тщательно, чтоб лучше прижилось.

На четвертый или пятый день я стал кивать ему, если встречался глазами – что случалось нечасто, ибо садовник почти не отводил глаз от земли и своих растений. И получал в ответ еле заметную улыбку, на секунду высвечивавшую лицо между выдающимся вперед пиратским подбородком и разбойничьим лбом.


На сей раз капитан яхты оказался без косички. Это был довольно плотный и толстоногий молодой турок приятного вида. Зато он, пустив магнитофон на всю катушку и закрепив штурвал, выскакивал из рубки на палубу, обматывал чресла шелковым платком и в паре со своим рослым, как Тарзан, матросом отплясывал на полном ходу танец живота под хлопки и ликование пассажиров.


Сглаженные ветром отверстые берега, точно изваянные Генри Муром.

Город Кемер

Туристический рай, сплошь из меченных звездочками отелей, баров и ресторанов в разноцветных зонтиках, мраморных мостовых и сверкающих витринным стеклом золотых, кожевенных, ковровых, антикварных и галантерейных лавок.

У него вид вывернутого прилавками наружу большого парижского супермаркета, вроде «Галери Лафайет».

Перед входами зазывалы пьют чай за маленькими круглыми столиками и хватают из толпы за смуглые руки полуголых отдыхающих.

В барах орет музыка, пьют, веселятся и танцуют до четырех утра.

Утром камень мостовых поливают из шланга. Редкие проснувшиеся туристы ковыряют свой завтрак на открытых террасах кафе. Из недр роскошного магазина сумок и обуви молодой турок выводит на прогулку велосипед.

Зимой наступает мертвый сезон. Продавцы, официанты, гостиничные портье исчезают вместе с туристами. Витрины забраны железными шторами. Ветер гоняет пыльные обрывки бумаги. В пустых улицах изредка маячат одинокие сторожа. И стаи наплодившихся за лето голодных собак с лаем носятся по мрамору обезлюдевших тротуаров.


Турецкие автобусы мяукают, когда хотят проложить себе путь.

Тут и там в городских кварталах и придорожных поселках понатыканы типовые железобетонные мечети. Их тонкие минареты увешаны серебристыми колокольцами репродукторов, разносящих окрест призывы муэдзинов.

На руинах Памфилии, на мозаичных полах римских бань и в поросших жесткой травой обнаженных колоннадах, пасутся козы. Их стережет турецкая баба в белом платке, занятая плетением кружевной салфетки. Лохматый черный козел улегся в пустующей нише какого-то бога и блеет, тряся длинной, в репейниках, прозрачной бородой.

Осколок мозаики, попавший в сандалию, напоминает о краткости отпущенной нам вечности.

Бельдиби – Кемер – Перге

Июль – август 1995

Турецкие каникулы. Впечатление

Вид с балкона (при четырех освещениях)

Слева и справа.

Горы умело расставлены планами, горбами позади горбов. Ближние – зеленые и выпуклые.

Далее все более плоские и голубые.

До самых далеких, вырезанных из мутного серого картона.


Плоеная синева моря.


Занавесь балконной двери замирает, обвиснув.

Потяжелев в красноватых вечерних лучах.

Пропитавшись вязким соком заката.


Вот и дальний петух сзывает кур к вечернему намазу.

Вой муэдзинов мешается с воплями дискотеки.

Над морем плавает подтаявшая с нижнего края, водянистая, забытая кем-то в небе луна.

Яхт-клуб в Мармарисе

Мачты, веревки, раздуваемые ветром флажки.

Скользкие доски серфингов.

Беременные воздухом паруса с большими синими номерами.

Все колеблется, и трепещет, и отражается радостными изломанными полосами в серо-голубой воде.


Стайка воробьев сопровождает продавца кукурузы, колесящего целый день вдоль пляжей со своей металлической тележкой.

«Маис! Маис!..»


Белые поплавки яхт по всей лагуне.

Полупансион

Влюбленная парочка целуется в углу бассейна.

Остальные купальщики далеко огибают тот край.

Чтобы не нарушать их уединенья.


Громадные английские девицы шумно бросаются в воду.

Но и они.


Бритоголовый соотечественник в золотых цепях

валяется в шезлонге

с «Историей мошенничества в России».

Освежая в памяти теорию, вероятно.


На мраморном бортике отстегнутая дамская нога.

В чулке и спортивной туфле.

Триумф французского импрессионизма

Совершенно сезанновский, как бы выписанный зеленовато-коричневыми квадратными мазками, пейзаж по дороге в Эфес.

Каменные ломти гор.

И чтобы не осталось сомнений, вверху на неприступной глыбе намалевана белой краской реклама «Рено».

Эсхил

Развалины.

В амфитеатре та же пьеса.

Цикады. Хор.

Клеопатрин пляж

Как потрудился над ним Господь!

Каждая песчинка – произведение ювелирного искусства: крошечное белое, прозрачное, коричневое или розовое овальное зернышко.

Так и вижу Творца с черной лупой в нахмуренном глазу.

С пинцетом в терпеливой руке.

Одиссей

Воняя дизелем, наша триера ползла вдоль пиратских гаваней и затонувших греческих городов.

Турок-капитан, разложив на штурвале газету, время от времени отрывал глаза от репортажа о вчерашнем футболе и подправлял курс.

Пенелопа могла быть спокойна и чесать языком с соседками.

Ровно в 17.30 он обмотает негнущийся канат вокруг причальной тумбы, соберет с пассажиров положенную мзду и отправится домой обедать.

Памяти парусинового портфеля

Это был воистину замечательный портфель: грубого серого брезента, с клапаном из толстенной мягкой кожи. И такими же уголками.

С кожаными петельками для ручек-карандашей, с вместительным глубоким нутром. Я уже видел в нем свои записные книжки, и газету, и очешник, и пачку рукописей.

Он так и остался лежать в той заваленной до потолка портфелями, сумками, визитницами и портмоне дивно пахнущей кожами лавке.

Затерянной среди сотен таких же кожевенных, ювелирных, одежных и сувенирных лавок, магазинов и магазинчиков курортного городка.

Лавочник уперся, плут, и не сбавил цену.

Наука любви

Ты спросишь, в чем.

В море, в намазанных от загара пальмовым маслом женщинах.

В девицах, выползающих, извиваясь, из тесных джинсов на утреннем ветерке, на которых глазеешь, валяясь на плоском желтом матрасе.

В розово-фиолетовой тягучей вечерней волне, в которую погружаешься, как в объятья.

В полуденном воздухе, дрожащем над изрытым босыми ступнями пляжем.

В обладании жизнью и морем.


Юная скандинавка с юным турком льнут друг к дружке на горячем песке, вставив в уши по наушнику плейера, и слушают одну музыку на двоих.

Прилежные ученики, они не замечают моря.

Мелочи праздной жизни

Завтрак горстью маслин.

Ломтиком овечьего сыра, оставляющего вкус перечитанной строки из Гесиода.

Работник, почистив бассейн, единоборствует с удавом, укладывая кольцами рифленый шланг.

Морщинистая, сложенная вдвое старуха, вводимая под руки в воду и так же бережно извлекаемая оттуда – после того, как сплавала до буйков.

Туда же и ты на своем чахлом, пропускающем воздух матрасике.


Бело-голубое прогулочное корыто с крупно выведенным по борту именем «Геркулес».


Башнеподобный турок на коротких ногах.


Квадратная, вздутая, гремящая, как папирус, лепешка, подаваемая на черной доске.


Выбритое актерское лицо Ататюрка в стоячем воротничке глядит с турецких денег холодными, зеленоватыми, широко расставленными глазами.

А страну-то вытащил.


Вечерние прогулки мимо черно-зеленых апельсиновых рощ, поблескивающих глянцевой листвою.


Надменные пятизвездные отели – в тишине и пальмах.

Гостиничный турчонок все трет и трет и без того зеркальные стекла холла.


А шведский отец со своим шведским сыном все ведут нескончаемую беседу – о музыке, о созвездиях, об устройстве водяного насоса – то за столиком, то у борта бассейна в воде, то взбираясь по крутым ступеням к разрушенной крепости, улыбчиво и серьезно. И не могут наговориться.


Прав старина Гераклит.

Дважды никто не войдет в одно и то же Средиземное море.

Кемер – Фазелис – Мармарис – Эфес – Аланья

Август 1997, август 1998

Пермский период

провинция

слишком приспособилась к империи

и ей нелегко оживать


отложения великой эпохи почти скрыли губернский город

только оперный театр торчит


и все ж


администрация губернатора

ведет трудные переговоры с баронетом сэром Импеем

Мурчисоном

членом Королевского географического общества

об учреждении Российско-британской палеонтологической

компании


в центральном универмаге

выставлена коллекция розовых платьев

с зелеными поясками


не утратившие веры в эволюцию

бедно одетые позвоночные приходят в библиотеку

послушать стихи

и налаживается производство электродрелей


а в облупившемся прозоровском доме

обосновалась мастерская металлических дверей и решеток

с красивым именем «Благоьвѣстъ»


…три сестры из педагогического мечтают о торжестве

мезозоя

и восклицают: «В Москву! В Москву!»


но отъезжающих в столицу

провожают на вокзале духовым «Прощаньем славянки»

как на войну

Пермь

Март 2000

One way

[1]

На восьмой день Господь создал доллар.

И в придачу к нему – сосиску в булочке.

«Наслаждайтесь Америкой!» – бросил мне толстый негр иммиграционной службы в аэропорту, возвращая паспорт и отмыкая никелированную калитку для прохода.


Я вынырнул из-под земли на углу 8-й авеню и 42-й улицы, где со ступенек автовокзала сходит увековеченный в металле водитель автобуса со своим кондукторским саквояжиком в руке. И обнаружил, что Вавилонская башня все же была достроена – из кирпича, стекла, бетона – и вся увешана рекламой.

Только ее все время чинят: рабочие в люльках повисли вдоль стеклянных стен, у подножия долбили асфальт, и какой-то ковбой в широкополой шляпе перекидывал мешки с цементом, не выпуская сигары изо рта. Тут были люди всех рас и народов, и кудрявый Портос приветствовал собрата, помахав рукой из кабины подъехавшего автокрана.

Нью-Йорк улыбнулся мне широчайшей улыбкой рекламного дантиста.

И сама мадам Тюссо доброжелательно заглянула мне в лицо, примериваясь острым восковым глазом.


Америка была занята собой.

Меж уходящих в небо стен катили грузовики, похожие на паровозы.

Небольшие толпы переминались с ноги на ногу у еще не открывшихся театральных касс.

Чуть в стороне грустил кирпичный заброшенный небоскребик с ржавым водонапорным баком на крыше.

Пьяный негр, сидя на синем пластмассовом ящике из-под лимонада, проповедовал самому себе.

Видимо, у них это в крови, потому что минутой позже я повстречал другого, в длинном зеленом плаще с крупной белой надписью: «Настоящий Бог».

Ясноглазая американка поцеловала своего ясноглазого американца и облизнулась, будто съела мороженое.

Необъятные в заду джинсы прогуливали крохотные, с подворотами, джинсики.

Воспроизведенная в золоте боттичеллиевская Венера в витрине шикарного магазина демонстрировала на себе модные тряпки.

Официант за стеклом бара бережно протирал бокалы, поднося их к глазам на просвет.

А два других, крахмальных, при бабочках, везли на каталке по улице двухметровый, обернутый в целлофан и перевязанный розовой лентой сэндвич для какого-то парадного ланча – как торпеду.

И весь этот уличный шум и гам покрывал вой пожарных не то полицейских сирен, долетающий аж до верхотуры Эмпайр Стейт Билдинг.


Америка, всякий знает, провинциальна.

Американцы – трогательны.

Клянусь, но знаменитый «Гитарист» Эдуарда Мане в Метрополитен-музее обут в белые кроссовки.

Американские вещи, за исключением небоскребов, ненастоящие, будто взяты из детской. Пластмассовые, бумажные – посуда, одежда, мебель, – раскрашенные в детсадовские цвета.

Даже автомобили кажутся воспроизведением коллекционных моделек, а не наоборот.


В Америку, по крайности в эту ее часть, перебрались из Европы самые шустрые, но не самые породистые люди.

У женщин скорее крепкие, чем красивые ноги.

Масса очаровательных детей, но куда они деваются, повзрослев? Вероятно, пересаживаются в автомобили.

Другое дело африканские вожди, которых завозили целыми трюмами. Физически красивыми мне показались, главным образом, негры – правда не те, что слоняются в кирпичном Гарлеме и больше смахивают на вангоговских едоков картофеля, а чистенькие и отутюженные, с 4-й и 5-й авеню.

И уж точно лишь негритянки обладают в жизни фигурами, какие проповедует реклама женского белья.

Независимо от цвета кожи, американцы – люди с чувством достоинства.

«Рентгенологом» называет себя не только врач, но и человек при аппарате, просвечивающем портфели и сумки на входе в охраняемое здание.

А вообще-то быть американцем значит быть человеком со счетом в банке.

В обеденный час сидеть за соком в искусственном воздухе кафе.

Без конца говорить по мобильному телефону.

И платить, платить, платить по счетам.


В шестичасовом автобусе я понял, что Нью-Йорк – это город клерков.

Он потому-то и лезет вверх, что уже в трехстах метрах от Бродвея начинается форменное захолустье. А сама эта часть страны на 9/10 одно нескончаемое предместье, как между Люберцами и Панками.

Здесь я увидел покосившиеся деревянные столбы с повисшими мотками обрубленных проводов и черными кишками кабелей. Томсойеровские заборы, не познавшие малярной кисти. Автобусную остановку, крытую поседевшей от времени дранкой, – в довершение картины там стояла толстая негритянка в платке, с лицом совершеннейшей русской бабы.

Одноэтажная Америка подросла за три четверти века, но всего на этаж.

По большей части она застроена чем-то вроде подмосковных дач с балкончиками и крашеными столбиками веранд. Только тут они стоят не в садах, а теснятся плечом друг к дружке и называются «городками».

Центральные улицы таких городков все одинаковы и сразу показались мне страшно знакомыми на вид.

Магазинчик. Забегаловка. «Ремонт автомобильных кузовов». «Продажа часов и пианино».

Все стены в вывесках и указателях, рассчитанных на идиотов, маленькие мигающие рекламки.

Да это ж типичная веб-страничка! Или вернее – это сам Интернет заимствовал вкусы и эстетику захолустного американского городка, распространив их на безбрежный электронный мир.

Где тут менялся стеклянными шариками Билл Гейтс?

Я опасаюсь, что из провинциальной России, когда она придет в себя, получится не уютная европейская глубинка, а вот такая Америка. Понастроим хайвеев. А деревянные заборы и кривые столбы у нас есть.


Но любовь моя, Вавилон!

Америка вся еще в лесах.

Она только теперь обретает свое настоящее лицо.

Главная достопримечательность Нью-Йорка – Нью-Йорк, умопомрачительная помесь марсианского города с Конотопом.

Гуляя по нему, испытываешь ощущение, будто едешь в лифте: взгляд непроизвольно забирается все выше и выше, пока не застревает на чем-нибудь вроде нелепой жестяной пагоды, венчающей 60-этажную башню «Крайслера».

Запечатлеть этот город можно только на вертикальных снимках.

Американский юмор грандиозен. Образчик его – небоскреб «Утюг», похожий на тонко отрезанный ломоть необъятного кремового торта.

Поодиночке небоскребы, за редким исключением, крайне уродливы. Но толпой…

Город виагры. Какая эрекция!

Его небоскребы преисполнены детской американской веры в электричество и «Дженерал Моторс».

К ним невозможно привыкнуть, зато легко избаловаться: уже через пару дней ловишь себя на мысли, что Мэдисон какая-то низкорослая.

Тут есть и своя археология. Она проступает на старых кирпичных спинах зданий в полусмытых дождями белых письменах, рекламирующих несуществующие компании с несуществующими телефонами и адресами.

По этим адресам ходили герои О’Генри, ловя удачу.

А теперь сквозь всю эту вздыбленную мешанину и эклектику начинают прорисовываться новые и чистые черты.

Америка перестает громоздить до небес подобия стократно увеличенных трансформаторных будок и ампирных европейских переростков, жертв акселерации.

Когда ветер дует с благоприятной стороны, Нью-Йорк пахнет океаном.

И мне кажется, этим океанским ветром навеяна новая, уже не скребущая небо, а в него уходящая архитектура.

Чтоб убедиться в этом, достаточно посидеть молча полчаса в каком-нибудь тенистом ухоженном уголке на отстроенной заново 3-й авеню.

Любуясь отражающим ступенчатое небо бесконечно вертикальным боком любой из башен и тем, как по нему скользит, преломляясь, отражение летящего средь облаков самолета, и его рокот умиротворенно вплетается в городской шум, подкрашенный выкриками девушек, собирающих деньги на бездомных.


Если забраться на небоскреб, город разверзается.

Но того, кто довольствуется высотой собственного роста, дарит ощущениями Ионы, прогуливающегося по киту.

Я так и поступил.

Я прошел Манхэттен пешком, от Уолл-стрит до Гарлема.

На меня дуло то прохладным воздухом из ювелирных лавок, то горячим ветром подземки из тротуарных решеток.

Из банков высыпáли стайки клерков с пластиковыми бирками на цепочках.

Встретилась компания совершенно одинаковых мистертвистеров в соломенных шляпах, кремовых пиджаках, черных бабочках на розовых сорочках и с толстенными сигарами в зубах.

Какой-то Уолт Уитмен в джинсовой робе просил на жизнь.

Толпы с плеерами в ушах спускались в провалы метро, как в помойку.

Там, десятью метрами ниже гранитных цоколей, их ждала совершеннейшая Лобня с покалеченными скамейками, изрисованным кафелем и запахом мочи.

Зато на поверхности я обнаружил магазин, где продают «роллс-ройсы».

Но еще прежде пересек замусоренный, как настоящий Китай, здешний Чайна-таун.

Я имел возможность записаться в уличную «школу Аллаха», но упустил свой шанс.

Треугольные бродвейские скверики украшали скульптуры и складные зеленые стулья, на которых офисные девицы поедали из пластмассовых корытец, как кролики, ничем не приправленные листы салата.

Там я увидел монумент Джеймсам Беннетам, отцу и сыну, основателям «Нью-Йорк Геральд Трибюн», и святому духу американской прессы с бронзовым герценовским колоколом.

Возле крашенной суриком груды металлолома перед билдингом “IBM”, изображающей скульптуру, бродили длиннобородые евреи в круглых черных шляпах и долгополых лапсердаках, невзирая на жару.

Посреди какой-то стрит лежал, задрав к небу крючковатый нос и глядя невидящими глазами на мелкие облачка над верхними этажами, седой сухопарый джентльмен в сером костюме и полосатом галстуке. Сердце прихватило. Больше ему не надо думать о деньгах.

На Таймс-сквер под латиноамериканскую музыку танцевали нумерованные пары: какой-то конкурс для тех, кому за тридцать.


Так я добрался до Сентрал-парка с его именными скамейками, украшенными табличками вроде «Дорогому дедушке, любившему тут гулять со своею палкой».

Выводок младших школьников дисциплинированно лизал мороженое, любуясь прудом.

Туберкулезный негр, кашляя, рылся в урне.

Из-под ног шедшей навстречу по аллее девушки вспорхнул голубь, так что на миг показалось, что это она махнула мне крылом.

Бронзовый Морзе без конца принимал свои бронзовые телеграммы. Я спросил, нет ли и для меня.

– Вам ничего…

За то время, что я не видел тебя, тут уже два раза подстригали траву.

С яблонь опали все розовые лепестки и улеглись на газон вроде импрессионистских овальных теней под кронами.

Весна в Нью-Йорке кончилась, и наступило то время года, когда фрукты на теневой стороне улицы делаются дороже, чем на залитой солнцем.

Изнутри я начал обрастать английскими словечками, как чайник накипью. Еще чуть-чуть, и стану по-русски думать с мистейками.

«Так и бывает», – мелькнуло в голове, когда я мысленно стоял с прадядей Лазарем в огромном зале Музея иммиграции на Эллис-Айленде перед клерком, решавшим его и мою судьбу.

Я чувствовал за спиной колыхание толпы с чемоданами и коробками и слышал, как они шикают на детей.

И угадывал их взгляды, тоскливо устремленные через высокое окно в сторону не воздвигнутой еще величественной статуи Свободы с восьмидесятицентовым вафельным мороженым в подъятой руке.


Америка – новая страна, и американский дом всегда с иголочки нов.

Это не европейское жилище, кирпичное и каменное, с дубовыми переплетами стропил, тяжелое и рассчитанное на поколения детей и внуков, если не прямо на вечность.

Это легкое и простое в изготовлении сооружение из прессованных опилок, фанеры и чуть ли не картона.

Когда придет время Америку сносить, изрядную часть ее просто сдадут в макулатуру.

Как-то мне решили показать действительно старый дом и привели туда. Он был построен в начале 70-х.

Внутри вы также не обнаружите ни одной старой вещи.

Лишь редкие эмигрантские дома замусорены книгами и безделушками в достаточной мере, чтобы напоминать жилье.

А дом холостяка отличается от того, в каком обитает женщина, только отсутствием зеркала в рост.

Зато в каждой спальне высится по черной с хромом патентованной дыбе, чтобы вытягивать мускулы, наливаться силой и худеть.

И по всему дому, днем и ночью, в кондиционированной тишине попискивает тут и там что-то электронное, вроде сверчка.


Нет, право, это прекрасная и безмятежная страна, где упакованную в пленку почту просто бросают на асфальт у крыльца под латунным ящиком без замка.

Перед коттеджами трепещут флаги с самодельной геральдикой в виде какой-нибудь белой киски на синем фоне, или желтой клюшки для гольфа на зеленом.

Благоухают цветники.

Гладко зачесанные девицы выруливают из гаражей в громадных лендроверах.

С решетчатой башенки новехонькой, как и всё вокруг, церковки раздается записанный на пленку колокольный звон.

А в небе кувыркается легкий спортивный самолет, раскрашенный как аквариумная рыбка.

Чтобы выбраться отсюда, я целый час прождал в одиночестве на автобусной остановке, мимо которой проносилась, гудя, масса сверкающего лаком порожнего железа.


Американцы есть американцы, и напугавшая меня поначалу длиннющая музейная очередь тянулась вовсе не к Вермееру, а на выставку личных вещей и фотографий Жаклин Кеннеди.

Среди туземной живописи я было заприметил на удивление знакомую физиономию, но сообразил, что это Бенджамин Франклин со стодолларовой купюры.

Зато я повстречал там своего старого приятеля Ван Гога, и мы вышли из музейных вертящихся дверей вместе, да еще присоединился почтальон Рулен в своей синей фуражке.

Винсент шарахнулся от мусоровозного бронтозавра с никелированным рылом и сразу задрал голову вверх, как всякий, кто впервые в Нью-Йорке.

Картина, из которой я его увел, стоила тридцать с лишним миллионов, но в карманах у художника не оказалось ни цента, только десять су. И я угостил их с Руленом на свои целомудренно упрятанным в бумажные пакетики пивом. А после, на скамейке, посвященной памяти чьей-то пропавшей таксы, к нам подсел Лорка. У него нашлась фляжка тростниковой водки в кармане пиджака.


“One way”: все дороги ведут в Рим.

Ты, Америка, страна третьего тысячелетия, и я могу быть спокоен за потомков.

Но я не завидую им. Да меня там и не будет.

Самое дорогое, что я имел при себе за океаном, был обратный билет: в Старый Свет и век.


Все ж, Америка, я не жалею, что заглянул в твои небоскребы.

Даже прощаю твой расчисленный по калориям корм из бумажных коробочек.

Я бы прошелся еще разок по плохо уложенному нью-йоркскому асфальту.

Сходил бы на джаз и на бокс.

Постоял бы у того небоскреба, что по ночам сторожит бесквартирный русский поэт.


…По моей пропахшей попкорном Америке идут, пощелкивая компостерами, чернокожие кондукторши.

И проверяют билеты.

Апрель – май 2001

Александровская слобода

В безлюдном мраке старого, просмоленного молениями храма, где отбивал поклонами грехи еще Иоанн Васильевич со своей братией, бандитского вида молодчик морщит бритый лоб перед деревянным окошечком, диктуя поминальную записку с перечнем убиенных братков:

– Гришка… Олежек… Глебка… Борис… Вован… еще Олежек…

2000

Райпарк

Как и большинство людей, я воображаю себе Рай в облике пятизвездного курорта: с выложенными камнем дорожками в кущах, олеандрами, прохладным мрамором холлов с журчащей водой, роскошно организованным бездельем. И так же звучит вокруг разноязыкая речь.

К тому ж это как раз в том месте, где Моисей переводил евреев через Красное море – из курорта Хургада в курорт Шарм-эль-Шейх.

Только теперь тут всем заправляет Аллах, и тень тащится за тобой, растягиваясь, точно зацепилась за какую-нибудь колючку.

А позади пальм в соломенных нарукавниках лежит море, ленивое, как араб.

Но это не меняет дела.


По-английски над входом было написано что-то вроде «Д/о им. Хилтона».

Однако это был настоящий райский Сад.

Деревья, подстриженные в форме цилиндров, походили на расставленные по газонам зеленые торшеры на светлой голой ноге.

Другое, большое и шарообразное, непрерывно цвело, выпуская взамен увядших все новые оранжевые граммофончики.

Из акаций свисали кривые зеленые кинжалы.

Какая-то капля, свернувшаяся в листве, вспыхивала оттуда то оранжевым, то зеленым огоньком.

Птичка с тонким хвостом играла с тенью пальмы: спархивала из кроны на стриженую траву и прыгала вдоль сначала узкого, а затем растопыренного во все стороны темного силуэта, пока не достигла в теневом отображении листвы той самой точки, с которой начала свое путешествие.

И садовник, ковыряя лопаткой красноватую землю, что-то тихо напевал цветам…


Напоминанием об аде и Сатане служил проходивший всякий вечер по дорожкам человек с трескучим аппаратом на плече, оставлявшим за собой тяжелую, затекающую под кусты и деревья струю нефтяного, не то серного, дыма.

Администрация Рая принимала меры против беззаконно беспокоящих его обитателей кровососущих.


А так рай, рай. И вокруг всё сплошь праведники.

Колонизатор в пятом поколении с обритой головой и в белых парусиновых шортах.

Старик с вислыми старушечьими сиськами.

Склáдные человеческие самочки.

Англичанин-профессор, похожий на умную рыбу.

Две лесбийские пары из Швеции…


Вознесшиеся со всего света, они получают у Петра ключи на рецепции и принимаются изо всех сил отдыхать.

Заплывают в море с таким видом, точно заседают в президиуме.

Выполняя свой долг, качаются на круглых волнах.

А главное, поджаривают себя на медленном райском огне, так что вновь прибывшие бледнолицые в три дня превращаются в краснорожих.

Кстати, замечали ли вы, что из женщин всего старательней загорают как раз те, которых вряд ли кому придет в голову раздеть?

Впрочем, вон и костлявая супермодель вытянулась во всю длину на лежаке.


А может быть, тот, утраченный Эдем был на дне морском? Тогда изгнание было просто выходом на сушу, когда вместо жабр – легкие, о чем мы читали в школе.

Нет, право, под водой точно рай.

Глядя на резвящихся рыбок понимаешь, что этот мир – забава Господа. Иначе он не наделал бы тварей в таком избыточном разнообразии: для дела можно было поменьше и попроще.

И купальщики пользуются возможностью поучаствовать в забаве. А наплававшись и налюбовавшись через окошко маски хороводом разноцветных райских рыб, одну из них, с голубоватым отливом, получают затем, запеченную на углях, на ленч в соседнем ресторанчике. Вроде того, как на ужин после балета можно было б заказать окорочок Маленького лебедя…


Странное дело, но и в Раю есть небо.

При ветре оно делается более глубокого цвета, точно там размешали краску, а пальмы принимаются громыхать сухими перьями.

И лучше всего лежать вот так, любуясь, как между пальмовых листьев пробирается по далекой синеве маленький серебристый самолет.

И птицы проносятся по небу, то и дело складывая крылья, и делаясь при этом похожими на стайку рыб – в напоминание о былом…


Райская жизнь все длится, длится.

По пляжу ходит танцующей походкой белый верблюд, ведомый упитанным низкорослым бербером в чалме, золотых очках и голубом хитоне. Всякий раз, как на горбы корабля пустыни удается заполучить седока, лицо хозяина озаряется радостью, и он вышагивает с уздечкой в руке, сияя улыбкой и золотом оправы.

На пирсе тощий компатриот в облепленных множеством карманов шортах ведет долгий разговор с таким же тощим арабом, приставленным присматривать за купающимися, но, кажется, не умеющим плавать. Тот не понимает ни слова и только приветливо кивает головой в заполнение пауз.

А на серфинге враскорячку мается со своим стрекозиным крылом новичок, и это похоже на то, как, бывает, управляешься на тарелке с листом салата, а тот все норовит развернуться и брызнуть на тебя оливковым маслом с лимонным соком, которыми ты его заботливо окропил.

Но кажется, я все это уже видел в прежней жизни.

Вот так же белый ибис со складнóй, как плотницкий метр, шеей высматривал рыбок на мелководье.

Так же в воде резвилась юная парочка. Девушка шалила, садилась на своего дружка верхом, плескала ему в лицо и даже слегка пинала ножкой.

В бассейне большой черной жабой не вылезая сидел обучающийся своему делу аквалангист и время от времени выпускал гроздь больших серебряных пузырей.

Доносилась унылая арабская музыка.

И скучающий в гостиничной лавке араб принимался приплясывать ей в такт, а когда грянет повеселее, то и вовсе кружиться в обнимку с большим надувным дельфином…


Гурии топлес…

Целые рощи несравненных женских ног…

Амброзия местного розлива в бокалах на бумажных салфетках с вензелем отеля…


Стоял тот благодатный для вертихвосток сезон, когда днем можно продемонстрировать купальник, состоящий из двух веревочек, а за ужином – вечернее платье.

Вот только с луной тут непорядок.

Желтоватую и подвядшую, ее вывешивают с опозданием и не совсем на том месте.

А однажды и вовсе выложили на крышу школы водолазов, с объеденным боком.

Ох, кромешная тьма египетская.

Свернутые полотняные зонты торчат вокруг бассейна как белые кипарисы, напоминая, что где-то – зима.

И только повешенные на просушку на корме катера страшные водолазные костюмы шевелят в лунном свете черными рукавами, как души грешников.


Но кто сказал, что «для жизни вечной»?

К концу второй недели кожа от солнца и морской воды приобретает такую мягкость, что впору делать кошельки.

У вас окончательно вырабатывается райский режим с купанием до завтрака, сигареткой за плетеным столиком на краю терраски, размышлением в шезлонгах, плаванием до буйков, душем перед обедом и вечерним бокалом вина над морем – и делается понятно, что пора уезжать.

Благородная куротная скука становится приправой ко всякому блюду, что ни закажи.

Вы начинаете понимать вечную печаль гостиничной прислуги: только начнешь узнавать постояльца, как тот съезжает.

И все чаще поглядывать в ту сторону неба, где, распушив дюралевые перья, медленные большие самолеты заходят, как ангелы, на посадку.


Солнцеморепальмы…

Хургада – Шарм-эль-Шейх – Хургада

Октябрь 2002, декабрь 2003, декабрь 2004

Коралловый риф

Тут все дно утыкано букетами.

Оглядывая их, точно в цветочной лавке, проплывает, развевая чадры, короткая вереница здешних рыб, медленно и чинно, как арабская семья.

Другие, вроде маленьких тельняшек, плывут, шевеля рукавами.

Третьи, цветов украинского флага, просто полощутся на водяном ветерке.


В кораллах и губках утопает полусгнивший киль разбившегося на рифе судна. С ржавым винтом, с развалившимися на обе стороны деревянными ребрами – похоже на хребет объеденной скумбрии, оставленный на тарелке.

Стайка крошечных изумрудных рыбок обсела ветвистый коралл – так облепляют дерево птицы.

Они тут вообще похожи на экзотических птиц, только не так пугливы.

Вот одна полнотелая в желто-синей пижаме выплыла из чащи и принялась танцевать, вовсе не думая убегать.

И ты висишь в воде, не отрывая глаз.

Впрочем, возможно, они тоже с любопытством разглядывают заплывших в их владения шумных существ с желтыми раздвоенными плавниками вместо хвоста, глазастой зеленой мордой и странной оранжевой трубкой, торчащей из жабр.

…Мелкие, красные и желтые, рыбешки кружатся вперемешку, как осенняя листва.


А наверху капитаны катеров перекрикиваются в рупоры через все море. Передают с борта на борт корзины с пивом. И серебристыми мотыльками вспархивают стайки летучих рыб.

Красное море

Октябрь 2002

О-ля-ля!

В гостиничном номере вместо Библии лежал томик Мопассана.

Быть может, это единственный в мире город, вернувшись в который кажется, будто и не уезжал.

Не выходил из сводчатого метро, где аккордеонисты разносят по вагонам парижский вальсок.

С этих улиц, где фасады украшены барельефами пышнотелых и отзывчивых муз.

А террасы кафе с каждым годом все дальше наползают на тротуары.

Где полуденная пустота Люксембургского сада напоминает о часе обеда.

Не мешая какому-то негру покупать такой же черный и сверкающий мотоцикл, придирчиво заглядывая ему под крыло и в фару.

Где в витрине на Риволи выставлена на продажу новенькая королевская мантия.

Где женщины на тысяче картин вечно сидят перед туалетным столиком.

И японцы печально кивают гиду перед портретом доктора Гаше, слушая про ухо Ван Гога.


Если ты тут не в первый раз, то волен идти куда угодно, но все равно попадешь в музей.

У посетителя Центра Помпиду всегда впечатление, будто он заблудился и забрел в бойлерную.

Среди змеящихся по стенам труб по-хозяйски обосновался зал Марселя Дюшана с целой серией прославленных писсуаров, а еще – с двумя унитазами и фаянсовой раковиной, как в магазине «Сантехника».

Немного позже, зайдя за табличку “WC”, я обнаружил продолжение экспозиции.

Но все ж мне ближе музей Моне, заволоченный желтоватым паровозным дымом сен-лазарских вокзалов.

Тамошний темнокожий служитель, не стесняясь посетителей, приседал для моциона перед «Кувшинками», хрустел пальцами и вообще вел себя непринужденно.

Два других, белых, прогуливались, беседуя, меж картин, и видно было, что с первым они не дружат.

Потом, прямо под открытым небом, тебя встречают тяжелые женщины Майоля в летучей позе грехопадения.

И его же Ева с отсутствующим яблоком в руке.

Знакомый художник рассказал, что возлюбленная модель скульптора, которой он оставил все в обход семьи, родом из Одессы, и еще жива. И предложил с ней познакомить.

Я с ужасом отказался.

Девяностолетняя старуха в роли музы – это даже и для Парижа перебор.


Мне назначили встречу в маленьком старом театральном кафе с дачными оранжевыми абажурами с бахромой, апельсиновым потолком и афишами на стенах.

Только металлический звон затиснутого в угол игрального автомата, допущенного в угоду настырному времени, возвращал из 20-х годов минувшего века в нынешний, но без успеха.

Сдержанно улыбчивый хозяин с высоко подстриженным седым затылком смахивал на отставного военного или дипломата.

Уже через полчаса мне не захотелось уходить отсюда никуда на свете.

Я терпеливо пил кофе у окна.

Ближе к вечеру там появились прохожие с целыми охапками завернутых в папиросную бумагу длинных батонов.

А когда совсем уж смерклось, над улицей с идущей толпой и пробегающими автомобилями повисли, как оранжевые медузы, отразившиеся в зеркальных стеклах абажуры.

На этом оптические эффекты не завершались: если я отводил глаза внутрь помещения, то в обложенной зеркальными квадратиками колонне, разделявшей узкое, как железнодорожный вагон, помещение, возникал и рассыпáлся мой собственный кубистический портрет, и не в этом ли самом месте пришла в голову Браку идея его живописной техники?

Время шло.

В углу с аппетитом поедал хлеб, прихлебывая кофе, некто обширный, о ком я так и не понял, мсье это или мадам.

С деловым видом и с сумкой через плечо по улице прокатил молодой человек на единственном колесе, сидя в своем седле так высоко, точно ехал на вертящемся табурете от барной стойки.

Ко мне подсел, и мы принялись угощать друг друга стаканчиками красного, какой-то завсегдатай в широком свитере. По-английски он знал плохо и только все тыкал себя пальцем в грудь: «Я кэптэн. Я ходил на Шпицберген. Там мрак».

Тот, которого я ждал, так и не пришел.


В квартире, где мне выпало остановиться, в другой комнате жила молодая мулатка, приятельница хозяйки. Бóльшую часть времени она принимала ванну, а остальное занималась стиркой. Поэтому дорвавшись, наконец, до воды, я всякий раз оказывался в окружении бесчисленных ажурных трусиков, лифчиков и еще каких-то интимных кружевных вещиц, развешанных на веревках над головой – вроде увивающих беседку резных виноградных листьев.


Каждое утро я переходил Сену по мосту над островом Гранд-Жатт. Вдоль узкой протоки теснились черно-белые жилые баржи с калитками поперек дощатых сходней, с привязанными цепью велосипедами на палубе и пальмами в кадках.

И даже утром деревья и трава были пропитаны послеполуденным солнцем Сёра.


Меня повели в ресторан настолько дорогой, что убежать, оставив пальто, во много раз дешевле, чем расплатиться.

В специальном шкафчике стояла почерневшая бутылка вина, выпитая здесь некогда монархами Николаем и Вильгельмом – в качестве аперитива перед мировой войной, я полагаю.

Старый, как дуб, ресторатор с алой розеткой Почетного легиона на лацкане обходил гостей.

Дорогу в туалет, когда понадобилось, мне указывали как минимум шесть официантов.

Бóльшая часть застольного разговора касалась распределения чаевых: сколько дать мальчику в лифте, сколько гардеробщице и тому служителю, что снабжает посетителей клубным пиджаком и галстуком.


Все думают, что Франция – это только живопись, архитектура и кухня.

Совсем забывая, что добрую сотню лет она была пионером технического прогресса, как теперь Америка, которой, кстати, и подарила обе главные американские мечты: автомобиль и кинематограф.

И потому Консерваторий науки и техники на улице Сен-Мартен величествен, как Лувр.

Велосипеды исчезнувших борзых пород на цирковых колесах в человеческий рост.

Шпионские камеры 1890-х годов: в карманных часах, галстуке и даже шляпе.

Фонограф Эдисона с деревянной ручкой, как у швейной машинки.

Я семь раз посмотрел «Прибытие поезда» и четырежды завтрак противного младенца (запатентовано Луи и Огюстом Люмьерами 13 февраля 1895 года).

Поезд снят хорошо, а у младенца диатез во всю щеку. Да и папаша его похож на молодого Сталина.

Эволюция автомобилей от деревянной коляски с паровым котлом и лаковых ландо, где седоки располагались лицом к шоферу, правившего ручкой на чугунной колонне.

Фотография фордовского конвейера с рабочими в фетровых шляпах.

Паровой автобус, похожий на пароход, – он заплывал в парижские улицы в начале 1870-х.

Громадная «испано-сюиза» 1935 года из стойла давно истлевшего богача.

Под стрельчатым куполом парят розовые перепончатые аэропланы на велосипедных колесах, столь ненадежно хранившие пилотов в своих матерчатых туловах.


Я так пропитался музейной живописью, что на улице мне стали попадаться люди с размазанными лицами, вроде подмалевков.

Но великий город брал свое.

В метро я видел рекламу теоремы Пифагора.

Ел петуха в вине.

Потрогал бронзовый сыр у Лафонтеновой вороны.

На стрелке Ситэ какая-то пара кормила чаек, и те налетали тучей, так что временами за крыльями было не видать мостов.

В китайском ресторанчике я был единственный едок, но прислуга так гомонила, что я почувствовал себя на переполненной пекинской улице.

От каштанов в газетных кулечках уже подымался пар.

И только упрямые парижанки отказывались признавать приближение зимы, продолжая облачаться в длинные вязаные кофты, заменявшие им пальто.

О-ля-ля!


…Рейс задержался, но все-таки улетел.

Рыжая английская пара, в обнимку ожидавшая посадки, теперь так же в обнимку добиралась в Токио, с остановкой в Москве.

В этот час на оставленных мною улицах еще шляются беспечно лохматые молодые французы.

Дивно подстриженная женщина-полицейский перекрывает улицу, чтобы пропустить запоздавший автобус с туристами.

Упитанный цыган что-то орет в метро под гитару.

В кафе, где уже убирают стулья, все не может угомониться и танцует сам с собой, с бутылкой в руке, развеселившийся негр в полосатой блузе.

И все это великолепие поминутно выхватывает из тьмы своим голубым марсианским глазом страшная Эйфелева башня.

Париж уже постепенно выветривается из меня, оставляя лишь слабый след – вроде запаха давнишних духов.

Но до конца этот запах не улетучится.


О-ля-ля.

Ноябрь 2001

Три зарисовки

длинноногие омички вышагивают как цапли

я даже глянул:

не подают ли в кафе лягушек


на центральную улицу забрел человек из 50-х

в шелковой полосатой пижаме

в соломенной шляпе с порыжелой от времени лентой


каменный парапет Иртыша

исчерканный инициалами + именами

хранит всю летопись провинциальной любви

Омск

23–26 мая 2001

Греческие календы(фотоальбом)

Панорама

то самое место

где Афродита отжимала волосы

выйдя из моря


пальмы

иные с веером

иные в шляпках с пером


только по небу торопится

единственное облачко

отбившееся от стада

Бармен

с глуповатым мужественным лицом Менелая


с тех пор как Елена сбежала от него

и поступила в стюардессы

он напевает все время


мешая разноцветное пойло под видом коктейлей

и не забывая воткнуть

в каждый бокал по бумажному зонтику

для украшенья


по вечерам для завлеченья гостей

приходит приятель Гомер

и бряцая по струнам

горланит свои неправдоподобные песни

Пляжное чтение

так трудно бывает

оторвать глаза от этого мира со слепящим распластанным

пляжем

где столько плоти

резвится в полосатых волнах

прогуливает друг друга вдоль набегающего моря

и млеет на песке


так трудно отвести глаза

уткнуться в книгу —


как после вернуться из обжившей тебя страницы

на хлопочущий пляж

Нимфа

море

лизнуло ее в лицо


и она подпрыгнула с визгом

из волны


показав спелую грудь

На параплане

глупым бывает

выраженье не только лица

но и тела


например

у болтающих голыми ногами летунов

пока их возят по небу


привязанных за веревку к катеру

вроде брошенной Богу приманки

Эвфония

даже не зная вообще ни одного языка

я различил бы


на любом пляже мира


веселую европейскую речь

и сварливую русскую

Созерцатель

скандинав

похожий лицом на барашка

теребя золотую цепочку на шее

любуется морем


где писая тонкими струйками в небо

снуют скутера

понапрасну морща воду

Без лифчиков

тощая немка

подставила равнодушному солнцу жалкие обгоревшие

грудки


голландки симментальской породы

выложили свои вымена

красивых людей очень мало:

сезон впереди


…белобрысый пляжный парнишка

раздающий матрасы

беседует с вылезшими из воды

англичанками топлес


не опуская глаз ниже ключиц

только почесывая себе ягодицу в брезентовых шортах

Ресторатор

заранее тосковал

предчувствуя наступление жарких месяцев

когда обстоятельных пожилых чревоугодников

сменит молодежь

заказывающая пиццу на двоих

чтобы потратить сэкономленные евро ночью

на пиво в дискотеке


…он отвлекся:

крошка-англичанка в развевающемся шарфике

проехала вздернув капризный носик

на мотороллере мимо дверей

Пещера Зевса

вход в Преисподнюю

украшен колоннадой из сталактитов


и оборудован легкой железной лесенкой

с перильцем


чтоб души не подвернули ногу

спускаясь

Кносский дворец

нет его

нет


лабиринт оказался разрушен


чучело Минотавра

изготовленное сэром Артуром Эвансом

увезено в Британский музей


только вазы

чьи чувственные обводы

навеяны божественной линией

женского бедра


но этого довольно

Островок

Напротив пляжа лежал поросший диким луком островок.

С маленькой церковкой под черепичной крышей и единственным колоколом, в который можно позвонить, дернув за веревку.

Что считал своим долгом выполнить всякий доплывший.


От нагретых солнцем трав там пахло, как в кухонном шкафу, где хозяйка держит специи в жестяных банках.


Время от времени туда плавают молодые англичане с футбольным мячом.


А однажды я видел гулявшую по острову женщину в розовом платье.

Хотя у берега не было лодки, а с другой стороны там камни и не пристать.

Последний кадр

а вот и мы с тобой

залипшие в тягучем послеполуденном море

как мошки в меду

Крит

Май – июнь 2005

Справа налево

От окрестных пейзажей веяло не то нищетой, не то святостью.

А рыхлый иерусалимский камень был весь пропитан фанатизмом и ненавистью.

Повсюду сновали вприпрыжку хасиды в черных лапсердаках и шляпах – не то в синагогу, не то из синагоги.

За столиком в ресторане четыре шляпы-сковороды, склонившись, как над Торой, обсуждали меню.

В мечети на горе орал муэдзин.

Черная толпа текла вдоль Стены плача, как в метро.

Дети Завета, бормоча молитвы, качались, как маятники, будто рассчитывали сокрушить лбами стену – не эту, а другую, невидимую…

Я тоже всунул в щель записочку Господу: Дозволь и поддержи.


Из подъехавшего на берег Мертвого моря экскурсионного автобуса вывалилось целое стадо толстенных негритянских баб и, посрывав платья, полезло купаться в своих кружевных необъятных панталонах, окуная в мутную воду черные вымена.

С целебного источника, пованивая адской серой, возвращались отдыхающие.

Иерусалим – Мертвое море

Февраль 2007

Старый Назарет

То, что поначалу я принял за лачуги, оказалось виллами. Там и правда кое-где сохранились следы покрывавшей двери морилки, на обвалившихся каменных ступенях расставлены цветочные горшки и даже растет за стеной какое-то чахлое деревце с желтыми ягодами.

Потом-то, спускаясь в город по крутым не то коридорам, не то лестницам, где посередке текла по желобу струйка воды, а из глубин квартала беспрерывно кричал, точно его заело, петух, я прошел мимо настоящих лачуг.

И угодил в пропахшие мочой и ароматическими свечками рыночные ряды, заваленные и завешанные грудами розовых и зеленых кофточек, линялых джинсов, похожей на советскую обуви, нейлоновыми платками радужной расцветки, пластмассовыми расческами, безопасными лезвиями и прочей дрянью, непонятно для кого предназначенной.

Миражем среди этой нищей роскоши вдруг вспыхнула стеклянная витрина со свадебными платьями в кружевных воланах, рюшах и вышивке, правда на манекенах с обломанными кистями рук, так что из-под газовых накидок торчали коричневые обрубки, будто невесту начали четвертовать, но все-таки спасли в последний момент.

Повсюду попадались страшные, брейгелевские физиономии. А в зеленном ряду за сколоченным из досок прилавком стоял и вовсе тот самый, избежавший праведного креста, разбойник с клыками и бельмами, перекладывал короткопалой красной рукой жалкие пучки подвядшей петрушки, и сразу видно было, что он тут для отвода глаз и своего разбойного ремесла не бросил.

Ноги прилипали к асфальту.

Повсюду валялись старые расползшиеся ковры и ломаная мебель, точно здешние жители все разом решили от них избавиться. Я бродил полтора часа и не обнаружил ни одной кофейни. Раз только радостно ринулся, узрев вдали что-то вроде разноцветных зонтов, – но это оказались разложенные на просушку подушки в розовых и белых наперниках.

Маленькие христианские ценности прятались в самой низине.

И я сбежал.


…На вознесенной над утопающим в нищете городом гостиничной лужайке мне накрыли стол и подали рыбу, пойманную в Тивериадском озере кем-то из внуков Зеведеевых. Носились ласточки. Снизу слабо доносились крики в мегафон: заканчивался митинг, на который с утра сзывали прилепленные к стенам листовки с серпом и молотом и лозунгами по-арабски. Кажется, они кричали все то же: «Распни его!»

Легкомысленно забренчали, сзывая паству, христианские колокола.

По стене пробежала пузатенькая ящерка.

Паломники из России, с десяток теток, предводительствуемых молодым смущенным попиком, поужинав, уселись на лужайке в кружок и принялись читать вслух Евангелие.

Отсюда, с холма, было совсем близко к Богу.

Назарет

Апрель – май 2007

Улов человеков

я оглянулся


на середине галилейского моря покрытого легонькой рябью

уходя от отелей для богатых паломников

и лавок с грошовыми крестиками и образками


одиноко шел по воде человек

Тивериадское озеро

30 апреля 2007

РЖД

я еще напишу о поездах

о полустанках

где бабки в валенках с увернутой в газеты вареной

картошкой

бросают вызов вагон-ресторанам экспрессов

меняющих локомотивы


о проводнице в сапогах бутылкой

как гоголевский Городничий


о какой-то Зуевке

с навечно остановившимися часами на облупившемся

вокзальном бараке

голосующей за ЛДПР


о том

как по-женски кричат на разъездах встречные товарняки


о старухе сползающей с верхней полки

с японским телевизором закутанным в скатерть


о горах фараонова песка вдоль дороги


о мелких повседневных заботах

растаскивающих всю жизнь человека по крошкам

как муравьи

и отступающих в полосе отчуждения


под коленчатый стук поездов:

ту-да ту-да ту-да

Москва – Пермь

13 марта 2000

Английский смокинг

Подаренные тобой часы я теперь сверяю по Биг-Бену.


Просторный Лондон оказался в архитектурном отношении некрасив. Старые дома скучны или помпезны, послевоенной постройки безобразны.

Теперь я понял, почему похожее на профсоюзный пансионат новое английское посольство на берегу Москва-реки почитают тут почти шедевром.

Зато туманные парки и скверы очаровательны.

Повсюду в них мне попадается одна и та же чугунная конная статуя, обозначающая то какого-то маршала, то какого-нибудь Георга.

А крылатая Ника мчится на чем-то вроде мраморного мотоцикла с коляской.

И есть аналог фонтана «Дружба народов» с ВДНХ – с львами, серпами, молотами и бедрастыми наядами, олицетворяющими величие и мощь империи.


Классическая лондонская гостиничка, где я остановился, выглядит, как если б я снял меблированную комнату у миссис Хадсон: с развешанными повсюду фотографиями в рамочках и множеством финтифлюшек. Только за дверцами настенного шкафчика, где в прежние годы, верно, держали графин с водой и ночной колпак, оказался маленький телевизор.

В этой части мира холодная и горячая вода текут из разных краников.

Фарфоровая мыльница на умывальнике имеет форму морского гребешка.

А когда пошел дождь и за окном захлестало из свинцовых труб, в комнате закапало с потолка, хотя живу я на первом этаже. Не знаю, как это им удается.


Благодаря языку, владычествующему в мире, англичане по-прежнему ощущают себя империей, даже и без колоний.

И это не лишено оснований.

За многометровыми окнами старинного министерства видны громадные кабинеты с книжными шкафами вдоль стен, картинами в золоченых рамах и зелеными абажурами над невидимыми огромными столами. Наверное, там есть и большие глобусы, за которыми прежде решались судьбы целых стран и народов.

В шкафах теперь вместо атласов и карт словари. Но с ними по-прежнему соседствуют гроссбухи.

И все так же сливаясь в могучие реки над зеленым сукном столов, текут в тишине финансовые потоки: закручиваются шелестящими водоворотиками и устремляются в широкое русло, перемешиваясь и кувыркаясь, зеленые американские и разноцветные европейские бумажки…

Не случайно остановившиеся часы над стойкой в соседнем пабе показывают вечность.


В Англии было множество великих людей. Теперь они возлежат, глядя поверх туристов, на каминных полках усыпальниц за стрельчатыми витражами соборов – иногда в довольно вольных позах, подперев голову локтем. Разве что без зажатой во рту зубочистки.

Прильнув, как в зоопарке, к решетке Букингемского дворца, толпа любуется вскидывающими на красном гравии колени гвардейцами в медвежьих шапках.

Для самых больших деревьев предусмотрительные англичане заранее растят замену в Ботаническом саду – на случай, когда те состарятся.

Налюбовавшись мраморными греческими комиксами с Парфенона, выходят из Британского музея девицы в низкосидящих брючках и коротких по моде блузках и показывают холодному небу свои розовые замерзшие пузики.

А уголок говорунов в Гайд-парке оказался пуст: видно, все уже сказано.


Английский Chekhov написал бы, что в человеке должны быть прекрасными произношение, штиблеты и смокинг. Остальное неважно.

И это так: я видел безупречно одетую пару, таскавшую руками куски курицы из томатного соуса в ресторанчике у Трафальгарской площади.

А старая баронесса N на званом ужине, точно в парикмахерской, решительно закинула за вырез вечернего платья салфетку, большую, как белый флаг.

Без смокинга тут правда никуда.

Чтобы попасть на торжественный прием, мне пришлось взять напрокат. Его выдал мне улыбчивый толстый негр в подвале одежного магазинчика на Виктория-стрит, предварительно обмерив меня портновским метром.


250 мужчин в шелковых и бархатных смокингах и брючках с лампасами и 250 женщин с голыми плечами толпились с бокалами шампанского в руках под высокими сводчатыми потолками.

Обаяние молодости и красоты как всегда проигрывало, соперничая с обаянием денег и власти.

Стоял шум, как на вокзале.

Продираясь между смокингами, как сквозь толпу официантов, я протиснулся к тому, что принял издали за «Тайную вечерю» – но это оказался запечатленный в живописи парадный обед Елизаветы II, данный ею в 1977 году. Картину за ненадобностью подарили городскому совету.

Английская нация вся оказалась состоящей из литературных типажей.

Одних Пиквиков я насчитал 8 штук.

Самый румяный и толстый из них рассказал мне, что учредил теперь кассы взаимопомощи для лондонцев среднего достатка, и оживленно описывал радужное будущее своего начинания.

Из-за его спины мне тонко улыбался Джингль, взятый стариком по давнему знакомству управляющим, – и при этом слегка шевелил пальцами, точно пересчитывая деньги.

Оказавшийся за одним столом со мной седой розовощекий Бэзил Сил говорил про Косово и гуманитарные проблемы.

Из щебетания Ребекки Шарп я понял, что она собирается зимой в Москву и беспокоится, достаточно ли тепло ей будет в норковом жакете.

Со стороны стены ко мне в тарелку заглядывал мраморный джентльмен с длинным лицом и короткими ногами в мраморных чулках, умерший при Георге I.

Кормили какими-то канарейками под белым соусом. Изысканной еде было одиноко на слишком большом фарфоровом блюде.


Миновав Кромвеля с бешеным лицом – возможно из-за того, что ваятель ограничился бюстом и не облачил его в смокинг, – я вышел на улицу, когда Биг-Бен в своем идиотском узорчатом смокинге с фанфаронски торчащей бабочкой показывал, верно, около двух ночи.

По пустой улице проехал шарообразный мотоциклист, надутый ветром.

Встречный джентльмен в расстегнутом смокинге зевнул во весь рот и посмотрел на часы.

В скверике, что так понравился мне накануне, Шекспир в белом мраморном смокинге поглядывал сверху вниз на коротышку Чарли в чугунном черном, с гнутой тросточкой в руке.

У вокзала Виктория парализованный виски нищий спал на подстеленном куске картона, прислонившись к стене и уронив голову на шелковый лацкан.

Мне показалось, что и смуглые грузчики, закатывавшие тележку с ящиками в большой фургон, одеты были в смокинговые комбинезоны с монограммой транспортной фирмы на спине.


Наутро я сдал свой смокинг в том же подвале китаянке, сменившей моего негра, и уехал в Хитроу.

Весь самолет, включая женщин, оказался в смокингах, кто в черных, кто в разноцветных. Стюардессы – в бело-голубых. И только я один в клетчатой рубашке.

Сквозь марево набегающей толщи неба я все высматривал в иллюминатор просто Лондон – где одиночные негры в безукоризненных костюмах и крахмальных сорочках с галстуками тонут в толпе бледнолицых в футболках и тертых джинсах.

А в окрестностях и дальше на меловых холмах без выходных пасутся овцы.

Лондон

Октябрь 2005

Преображение

При подъезде автобуса к Оксфорду девица в наивной вышитой блузке, с овальным личиком и гладко зачесанной светлой головкой, вытащила из рюкзачка и натянула на себя глубоководного вида желто-черно-красную куртку, напялила черный кожаный лапоть велосипедного шлема и, сделавшись похожей на мерзкое насекомое, ринулась в отворившиеся двери к своему прикованному у остановки велосипеду.

Лондон – Оксфорд

Октябрь 2005

Мертвый сезон

По прибалтийскому городку, от костела до ресторанчика, лишенного в этот час посетителя за пахучим кофе, между стволами одиноко желтеющего парка, – повсюду разлита курортная скука.

Можно наполнять стакан и подавать, с лимонной корочкой.

Друскининкай

Октябрь 2004

Кошерный рейс

В зал транзита один за другим вбегали похожие на черные грибы карикатурные хасиды в своих длинных сюртуках, огромных шляпах на головах, а нередко еще и с запасной в руках, в круглом чемоданчике.

Целый табун хасидов, не поспевающих на свой рейс.

Бледный, усталый от жизни и молитв, в толстых выпуклых очках и длинной бороде с проседью.

Румяный молодой, с плохо выросшей юной бородкой, и явно смущенный этим обстоятельством.

Совсем коротенький хасидик-подросток, но в шляпе величиной с зонт.

Седобородый профессорского вида, что-то вещающий на английском с американским выговором.

Поспешали со своими одетыми в черное женами учительского вида, с башенками пучков на голове, семенящими за ними, как уточки, мелкими шажками.

И все как один с сумками из duty free, читая на ходу не то листок с молитвой, не то посадочный талон.

По идее, их бы следовало отправлять ковчегом.

Это было похоже на старое черно-белое кино, где все бегают вприпрыжку.

Шляпы то совсем плоские, как сковорода, а то почти цилиндры, да еще сдвинутые на затылок, так что непонятно, на чем держатся. Вероятно, это особое искусство, которому обучают в хасидских школах.

Вот уже и последний торопится, развевая на ходу полы лапсердака.

Успел…

Будапешт

2 мая 2007

Путешествие из Грузии в Джорджию

За минувшие несколько лет тут случились перемены.

Кусочек набережной перед серными банями заново вымощен и ведет к новенькой скульптуре, которую я было принял за памятник основателю заведения. Но это оказался азербайджанский президент Алиев.

Построен громадный имперский храм, декорированный изнутри в стилистике московского метрополитена.

Прежние русские надписи под грузинскими именами улиц почти все заменили на английские, так что сами теперь едва могут разобрать. И торговцы блошиного рынка у Сухого моста окликают покупателей исключительно английским «хелло». Хотя между собой переругиваются все больше по-русски.

Теперь тут все завозят из Турции: стройматериалы, сантехнику, тряпки. А туда ежевечерне закатывают солнце – на мойку или техобслуживание.

Впрочем, мальчик в маленьком кафе все так же пересчитывает пирожные.

Грузинки с грубоватыми лицами волокут блюда с горами нарезанных на полосы лавашей, как охапки дров.

На балконах по-прежнему безмятежно сушатся хозяйские портки, только теперь это джинсы.

В заложенную кирпичами стену ведут заросшие травой каменные ступени, по которым с полвека никто не ходил, кроме разве привидений, но их в Тбилиси отродясь не водилось.

Грузины все так же элегантны. Ну, например: жеваные серебряные штаны, черные лаковые туфли, розовая футболка.

И в пустом переулке на каменной тумбе с тех еще времен сидит овеваемый вечностью толстяк. С таким видом, точно эту же густо сваренную коричневую вечность и отхлебывает маленькими глотками из чашечки, что держит в своей большой руке.

В Батуми нас поселили в гостинице, которая считается четырехзвездной – видимо потому, что на фасаде не поместилось пятой звездочки. Когда постоялец пытается открыть дверь, то латунная ручка чаще всего остается у него в кулаке. А пластиковая ванна качается, так что стоять в ней, принимая душ, приходится как в лодке. Хорошо, что я умею плавать.

Новое эфемерно. Зато недостроенная бесконечная колоннада возле порта производит впечатление, что здесь возводят античные руины.

Впрочем, гостеприимство дошло до той степени сытости, что у форелей только выковыривают глазки.

А в тбилисском горбатом переулке, где на крыше помятого автомобиля лежала кошка, мне улыбнулась маленькая грузинская красавица лет десяти.

Тифлис – Кутаис – Батум

17–26 июля 2008

Не путать с Константинополем

Веселый город Стамбул.

Где пароходики перекликаются на Босфоре, как муэдзины.

Где рыбный рынок я узнал по запаху прежде, чем увидел его.

Где тут и там поверх византийских кирпичей расползлось оттоманское барокко.

Где у половины турок русские деревенские рожи.

Где торчит в небо пиками минаретов поправшая останки дворца Константина Великого пятиярусная громада Голубой мечети с чаячьим птичьим базаром на куполах, откуда те несколько раз в день взмывают тучей, вспугнутые гнусавыми воплями муэдзина.

Где в углу всякого ресторанчика или кофейни непременно сидит за отдельным столиком седовласый турок и ничего не делает, а только говорит по мобильному телефону или пьет из приталенного стаканчика чай, услужливо подаваемый молодым официантом.

А другие такие же в вечном одиночестве скучают среди своих ковров в бесчисленных уличных лавках.

И на старинных портретах местные художники изобразили множество султанов с сонными глазами, но главным образом их тюрбаны, похожие на пышные белоснежные тыквы, заполняющие бóльшую часть полотна.

Веселый город Стамбул…

31 октября – 4 ноября 2008

Все включено

Старость – это когда место у бассейна делается привлекательней моря.


Теперь-то я понимаю, что коммунизм – это “all inclusive” плюс кондиционирование всей страны. Пропуском в рай служат здесь розовые резиновые браслетики со значком отеля, которыми окольцованы постояльцы.

Вход обозначен колоннадой из шести пальм с плетеными, будто обитыми дранкой стволами – точно кто-то задумал украсить портиком, да не собрался оштукатурить и распустил рабочих.


Занятия поэзией подразумевают известную праздность.

Приходится часами созерцать бесконечно тонкую линию горизонта, прерываемую лишь полосатыми зонтами пляжа, крошечными силуэтами яхт да кривоватым стволом пинии на оконечности мыса.


В полпятого официант выносит к бассейну поднос с бисквитами, и купальщики кучкой сбиваются вокруг него, как цыплята к птичнице с кулем пшена.


В шезлонге грела на солнышке костяные ноги ветхая крючконосая немка с каркающим голосом. И я догадался, на каком языке стращала Иванушку Баба-яга.


Со стороны бассейна залетает дачное цоканье пинг-понга и обрывки ленивого разговора.

«С женщинами как в шахматы: взялся – ходи. Особенно на курортах».


Выпивка тоже входит в оплату, и на русских, с их питейными способностями, в гостинице слегка косились. Но приехали норвежцы, и русские сделались милей в глазах бармена: эти и вовсе уж не отлипали от стойки.


…На небе, как на фотоснимке в ванночке, постепенно проявлялась луна.

И на балконе третьего этажа сама с собой танцевала девушка. В такт музыке, долетающей из летнего ресторана.

Бельдиби

Сентябрь 2001

Римские покупки

Я отворил ставни, и Рим зарычал на меня зарулившим в улочку автобусом. Точно зверя выпустили из клетки в узкий проход на арену.


Античные обломки вперемешку с мотоциклами.

То и дело наталкиваешься на очередную мраморную ступню бывшего императора.

Или на Дискобола – в те времена их тут копировали для каждой виллы, вроде нашей девушки с веслом для парков культуры.


Взявшись за руки, мы бродили по кирпичному Риму.


Ссаженный со своего золоченого коня Марк Аврелий с растерянным мужицким лицом висел за толстым стеклом реставраторской на широких ремнях. Конь с дырой в спине стоял тут же в станке, как если б его взялись обучать рысистому бегу.

Каменные резные ящики приглашали не то принять ванну, не то лечь в гроб.

Женственная римлянка, чьи мраморные губы мягкая улыбка тронула семнадцать веков назад, глянула в мою сторону, но не поправила выбившийся на лоб из прически мраморный завиток.


Со временем все императоры слиплись в одного, с оббитым носом, вперившего в вечность наглые каменные глаза.

И мы пошли туда, где шаловливые наяды облюбовали фонтан, подставив круглые попы струям.

Оперный толстячок продавал на углу розы цвета пармской ветчины.

За столиком в кафе молодая американка что-то кричала в мобильный телефон феминистским резким голосом, непригодным для любви.

Местная красавица, страшно вывернув веки, подкрашивала глаза.

Старик с лицом веласкесовского Иннокентия X коротал время за кружкой пива, нетерпеливо выбивая пальцами какой-то католический мотивчик. Наконец ему принесли пиццу величиною с колесо, и он принялся пилить ее сразу по всем направлениям, змеясь улыбкой.

Официанты, сгрудившись у стойки, обсуждали футбол. Итальянская речь сыпалась из них, как из прохудившегося словаря.


Музеи были набиты картинами, как лавка антиквара. Жуткий мемориал королю-освободителю терпеливо ждал, когда время разрушит его мраморную чепуху и обратит в благородные руины. Святая Тереза который век переживала запечатленный скульптором оргазм.


Вечером четвертого дня мы попали на папский рождественский концерт в старинной прямоугольной церкви. Музыка изображала бегущие по небу облака. Потом из глубины оркестра грянул медный гром и пролился струнный дождь. Папе, слушавшему из первого ряда, вынесли зонтик.

А мы бежали, оглядываясь на изгнавший нас Рай, точь-в-точь как первые беженцы, Адам и Ева, которых давеча видели в галерее.

В нашей инсуле у вокзала Термини пахло прачечной и было тихо, только у портье время от времени дребезжал электрический звонок.

Да с улицы через щели ставни просачивался голосок аккордеона: так в прежние времена на римских виллах сажали за перегородку искусного раба, изображавшего птичье пенье.


На другой день небо вдруг сделалось безоблачным, и смуглый южанин, накануне бойко торговавший зонтиками, выложил на лоток темные очки.

Зимний Рим отдыхал от толп и делал покупки.


Перед витриной торгового дома «Дурраччино & Простофилио» топталась стайка англичан с одинаково открытыми ртами. И мы вошли туда через раздвинувшиеся стеклянные двери.

Все-таки мы купили себе неделю Рима.

Мы купили два ярких галстука мне и прозрачные трусики для тебя.

Купили билеты в термы нечестивого Диоклетиана на 3000 персон.

Взяли пару триумфальных арок и форум с сытыми разноцветными кошками на ступенях.

Еще я выбрал себе берниниевского Давида с лицом хоккеиста, забрасывающего шайбу.

И целую полку мраморных братков со скифскими рожами из какого-то музея.

А ты любовницу Рафаэля, измученную копиистами.

И заглянули перед уходом в тот отдел, где за прилавком стоял мясник с лицом Нерона.

Под суммой в евро кассовый аппарат по старой привычке выбивал сумму в лирах. А еще пониже – в сестерциях.

У меня целый ворох чеков.


…Через канализационный люк из-под земли, где помещается императорский Рим, вылез воин в оранжевом шлеме, с водопроводным ключом в руке.

Я бы спустился туда к нему и тоже походил, как все, в сандалиях на босую мраморную ногу.

От прошлого мира остались одни отбившиеся детали. И от нынешнего останутся лишь они.

Право, я все отдам за ту расстегнутую мраморную пуговицу на бюсте кардинала.

Рим

Декабрь 2005

Загрузка...