Большой, почти метрового диаметра, огненный шар возник под стеной замка, неярким золотистым светом озарил нагромождения камней, вмиг превратив их в груду самоцветов. Боясь сделать лишнее движение, Обнорский отложил упругие струны-антенны, с помощью которых творил свою светомузыкальную симфонию, и крикнул сдавленно, словно шар мог услышать через толстую полусферу окна:
— Эй, кто-нибудь!
Первым неслышно прикатился робот-слуга. Запоминая огненного гостя, припал к окну. Шар не пошевелился. Обнорский знал, что шары на присутствие роботов обычно не реагируют, но все же сказал раздраженно:
— Чего тут вертишься! Мешаешь! Робот покатился к выходу — и шар тоже стал удаляться.
— Стой! — приказал роботу Обнорский. — Вернись к окну.
Шар придвинулся так близко, что золотистые отсветы блуждали по гладкому телу робота, словно ощупывали его через толстый прозрачный пластик. Обнорский снова взялся за антенны. Черный силуэт робота в золотистом ореоле, загадочный шар, пульсирующий на фоне потемневшей в сумерках местности, красочное вечернее зарево, отсеченное черной гребенкой гор, вся эта феерическая картина будила творческий восторг, и Обнорский старался запомнить ее, чтобы выразить потом в фантастических образах. Послышался топот ног, громко хлопнула дверь…
Шар исчез.
— Не могли осторожней? — накинулся Обнорский на вошедших. — Такую картину испортили!
Люди послушно удалились. Знали крутой нрав "первого гения Вселенной".
Обнорский обругал себя за то, что не сдержался. Не надо было никого звать. Высокое творчество не терпит толпы. Какой мог получиться шедевр, если бы подольше остаться наедине с этим светящимся шаром! Ему казалось, что это, упущенное, было бы лучшим его произведением, где таинственное и реальное переплелись бы в неожиданных формах, цветах, звуках…
Обнорский ходил по мастерской, косясь на темнеющую за широким окном даль, и размышлял о том, что чего-то не додумал, создавая Город искусств. Началось-то прекрасно. Он выбрал отдаленный и безопасный мир, собрал группу эстетов, способных в творчестве самоуглубляться до самоотречения…
Двенадцать человек, теперь ему казалось, что ошибся он все-таки в самом начале, согласившись по настоянию друзей взять с собой человека, не относящегося к миру искусств. И фамилия-то у него была обыкновенная Ермаков. "Он умеет все, — заверили друзья. — Возьми на всякий случай, пригодится…"
На вершине горы, откуда открывался живописный пейзаж, роботы построили настоящий замок — с подъемным мостом, башнями и зубчатыми стенами. Но он выглядел старинным только снаружи, внутри было светло и просторно. Каждый член поселения имел свою обширную мастерскую и свое окно в многоцветный мир. Самосоздающиеся и самоуправляющиеся роботы освобождали поселенцев от каких-либо забот. И те творили. Каждую неделю новые гениальные композиции, зашифрованные в кратких сигналах, отправлялись по всем космическим каналам связи. Чтобы все люди на всех планетах могли насладиться великими произведениями искусства. Один только Ермаков занимался неведомо чем: захламил свой угол какими-то приборами, препаратами, агрегатами, назначения которых не понимал даже председатель поселения художник Колонтаев. Он был замкнут, этот Ермаков, водил дружбу только с роботами. Да еще юный Леня Белецкий, которого "первый гений" втайне мечтал сделать своим последователем, не оправдал надежд: все время пропадал возле Ермакова. Ночь за окном была живописно-синей. Сквозь редкую облачность светили две луны. Вдали, у самых гор, бродили огоньки — видимо, все те же вездесущие огненные шары, почему-то не замеченные первыми исследователями планеты. Шары эти никому не причиняли вреда, и потому на них скоро перестали обращать внимание. Роботы, пытавшиеся узнать, что это такое, не могли за ними угнаться. Так и бродили огоньки по окрестным горам и долинам, будя своею таинственностью творческие восторги эстетов…
Проснулся Обнорский, как обычно, до восхода солнца, потянулся и позвал робота, намереваясь выпить свою обычную чашку кофе. Робот-слуга не появился. Он крикнул еще раз и опять безрезультатно. Связь не работала. Это Выло уже ни на что не похоже, и он сам помчался будить председателя поселения Колонтаева. Тот со сна ничего не понял, и между ними произошел совершенно недопустимый для людей искусства диалог:
— Мог бы сам узнать, в чем дело, — сказал Колонтаев.
Обнорский вспылил:
— Тебя выбрали, чтобы ты обеспечивал условия для творчества! Я сегодня же поставлю вопрос о переизбрании.
— Пожалуйста! — в свою очередь, закричал Колонтаев. — Думаешь, это легко — быть председателем? Тебя и выберем.
— Я уж наведу порядок. Роботы будут крутиться как миленькие.
— Вот и наведи!..
— Вот и наведу!..
Неизвестно, сколько бы они так препирались, если бы не вбежал в комнату Леня Белецкий. Судорожно глотнув воздух, он крикнул так, словно боялся, что его не услышат:
— Роботы… сбежали!..
Обнорский нервно засмеялся.
— И куда же они сбежали?
— Не знаю.
— Иди узнай, потом придешь, скажешь.
— Черт знает что! — в свою очередь, раздраженно сказал Колонтаев и начал одеваться.
В тот день эстеты много шутили по поводу вынужденной своей робинзонады, ели то, что было впрок заготовлено роботами. А Ермаков и легкий на подъем Леня отправились искать беглецов. Обойдя замок, сразу же наткнулись на следы, ясно видимые на щебеночной тропе. Роботы катились, как видно, в затылок друг другу — след в след, колея в колею. За живописной долиной след снова повел в гору. Ермаков остановился полюбоваться окрестностями. Замок на далекой уже вершине выделялся зубчатым гребнем на фоне, как всегда, белесого неба. Внизу зеркально блестели речка и озеро у запруды. И вдруг они увидели огненный шар. Небольшой, размером с человеческую голову, он приплясывал на тропе как раз в той стороне, куда они направлялись. Но близко не подпустил — покатился, запрыгал по камням, все время держась на почтительном расстоянии. А потом, уже высоко в горах, вдруг подпрыгнул и исчез за поворотом скалы.
Ермаков велел Лене остановиться, а сам медленно двинулся вперед. И только потому, что шел осторожно, своевременно заметил обрыв. Лег на камень, подполз к краю пропасти и увидел то, от чего захолодело сердце; внизу, разбросанные по камням, изломанные и ужасные в своей изломанности, темнели разбитые тела. Стало ясно, что роботы шли ночью, повинуясь какой-то своей потребности, и не заметили пропасти. Целый день они осматривали останки роботов, пытаясь вернуть к жизни хоть одного. Все было напрасно: обрыв был высок, а скалы остры — от иных роботов нечего было взять и на запчасти. Даже блоки управления, упрятанные за крепчайший пластиковый панцирь, и те в большинстве были разбиты вдребезги. Здесь же и заночевали, в прогретой солнцем нише под скалой.
Ермаков разжег костер, чем привел Леню в неописуемый восторг: тот тянул к огню руки, обжигался, кашлял в дыму, но не отходил.
— Теперь будем жить как первобытные люди, — радовался он. — Сами себе хозяева, что хотим, то и делаем.
— Ты считаешь, это хорошо? Разве роботы тебе мешали?
— Не мешали, но… — поморщился Леня. — Я не знаю…
Леня еще не понимал, что хотел выразить. Но обостренным чутьем подростка он чувствовал то главное, о чем Ермаков в последнее время задумывался все чаще. Эстеты говорили, что он не понимает высот искусства, но Ермаков был уверен в обратном. Конечно, он не мог вызывать в себе состояние творческого экстаза, ему было не под силу изощренным и красивым слогом выразить многогранность светомузыкальной гаммы. Зато он осмеливался задавать себе вопрос, который, как видно, и в голову никому не приходил: зачем все эти восторги и экстазы? "Искусство будит высокие порывы, развивает воображение и этим повышает творческий потенциал человека, — говорил Обнорский. Высокое искусство сродни высокой науке. А наука…" Дальше следовало долгое перечисление того, что может наука и что она делает для человека. Получалось более чем убедительно, но однажды до Ермакова дошло, что наука и искусство, о которых говорит Обнорский, в действительности как бы стремятся подменить собой человека.
"Можно многое знать и ничего не уметь. Человек велик не столько знаниями, сколько умением все делать", — понял вдруг Ермаков. Впрочем, ему и раньше не верилось, что отвлеченно-эстетические упражнения на далекой планете могут кому-то понадобиться. "Людям, говорили эстеты, — и всей нашей космической культуре". Тут, по мнению Ермакова, крылся какой-то самообман, какое-то заблуждение. И еще в последнее время все чаще думалось ему о том, что на протяжении тысячелетий культуре предшествовал труд. Он — то и был культурой. Недаром говорили: культура земледелия, культура животноводства. Народ, умевший лучше пахать и сеять, считался народом более высокой культуры. И что бы ни делал человек — рисовал узоры на глиняных горшках, ткал красочные орнаменты, слагал песни или придумывал сложные обряды — все это было нужно для дела. Культуру создавал человек труда. А потом произошел разрыв; появились люди, занимающиеся исключительно культурой…
И они стали навязывать другим свои взгляды на труд и отдых, на добро и зло, любовь и ненависть, Появилась мечта свалить простой труд на плечи роботов. Но можно ли, нужно ли лишать человека способности и желания быть творцом? Превращать его из творца в потребителя?..
Они с Леней проговорили у костра всю ночь. А утром принесли к замку груду металла, пластмассовых мышц, деталей и узлов — все, что удалось снять с разбитых роботов. Принесли и сложили на берегу речки.
Ермаков построил здесь временный навес из жердей и прочной пластмассовой пленки, которая имелась на складах у запасливых роботов. Никто не обратил на это внимания: каждый в поселении, по словам Обнорского, имел право чудить как ему вздумается. Даже сообщение о гибели роботов, казалось, не произвело на поселенцев никакого впечатления. Ермаков сказал председателю, что надо срочно собрать всех и разъяснить серьезность положения. Колонтаев ответил, что непременно соберет, только позднее, поскольку неожиданная обстановка вызвала у всех новый взлет вдохновения и он не намерен мешать творческим порывам. Ермаков знал, что о "творческих порывах" скоро придется забыть: уже через две недели кончится запас воды в замке и эстетам волей-неволей придется переселяться вниз или таскать воду на верхотуру.
Он начал строить дом из камней и металлических сеток, которые скреплял быстротвердеющим пластиком, взятым все на тех же складах. Дом получался невзрачным, вроде большого сарая, но и он радовал — ведь скоро сюда переселятся многие колонисты. Строительство продвигалось медленно: много времени отнимал уход за обширными огородами, оставшимися от роботов. Роботы, роботы! Ермаков вспоминал их по сто раз на день, лишь теперь как следует осознав, сколько же они делали для людей.
Первые дни его хлопоты у реки никого не интересовали, лишь изредка тот или иной поэт либо художник останавливался поблизости и удивленно смотрел на «человека-робота». Потом некоторые начали ему понемногу помогать. Через месяц, как он и предполагал, все переселились к реке. Все, кроме Обнорского. Тот заявил, что раз уж ему суждено умереть от голода и жажды, то он умрет поэтом, и жил в невообразимом хаосе своей мастерской прибирать за ним было некому. Кое-кто, жалеючи, носил ему в замок воду и свежие овощи с огорода. Обнорский быстро привык к этому и гневался, если очередной доброволец задерживался.
Долго разбирался Ермаков в механизмах, обслуживавших замок, и наконец включил их, дал воду, наладил связь. А потом и более того — надумал сам собрать робота. Когда сообщил председателю, тот сразу поверил и уже от него не отходил — просил, требовал, чтобы первый робот появился поскорее. Ермаков торопился, работал даже по ночам. Но однажды его осенило, что эстетам нужен не робот-помощник, а слуга, что ими движет тоска по той паразитической жизни, которую вела колония прежде.
И он начал сомневаться: следует ли вообще возиться с роботом? Но дело было начато, и Ермаков продолжал работать, забывая об отдыхе, находя радость в каждом ожившем под его руками узле… Он отложил паяльник, оглядел свое детище — странное сочетание металла и биологической ткани, напоминающее осьминога. Точнее, конечностей у робота было двенадцать; восемь оканчивались округлыми рифлеными башмаками с шипами, четыре — трехпалыми кистями. Все двенадцать приводились в движение искусственными живыми мышцами, стянутыми к большому, полуметрового диаметра шаровидному корпусу, в котором находились управляющая система, электронный интеллект. Четыре перископических глаза довершали картину. Но Ермаков уже любил его, еще не ожившего. Потому что знал: робот будет добрейшим и способнейшим существом.
И работящим, как никто в поселении.
— Леня, пока ничего не трогай, — сказал Ермаков и вышел, накинув на плечи легкую куртку.
Солнце клонилось к горной гряде на западе. Легкий теплый ветер приятно освежал. Рядом под камнями тихо журчала речка. Чуть ниже она разливалась озером, сверкающим сейчас, на закате, как чистейшее зеркало. За озером круто поднимался горный склон, переходящий в живописный скальный обрыв. За закрытой дверью мастерской вдруг послышался крик, какой-то стук, и на пороге показался Леня, бледный как полотно.
— Он ожил, ожил! — торопливо повторял Леня и метался глазами по сторонам, искал, чем бы подпереть дверь. В дверную щель просунулось длинное щупальце, и Леня отскочил в испуге.
— Здравствуй, создатель! — вежливо произнес появившийся в дверях робот, шевеля глазами-перископами. — Можно мне погреться на солнышке?
— А зачем тебе это? — спросил едва пришедший в себя Ермаков.
Он с любопытством и некоторым испугом рассматривал свое детище, такое привычное там, на сборочном столе, и такое до жути незнакомое здесь.
— Солнце всем полезно. Разве не ты это говорил?
Мурашки пробежали по спине Ермакова. Много чего говорил он, работая у сборочного стола… Робот, видимо, жил еще до того, как первый раз шевельнулся. Так живут эмбрионы. Человек или любое животное еще не родилось, но уже учится жить и понимать окружающее.
— А что ты еще знаешь?
— Ты — мой создатель, и я должен тебя слушаться, — сказал робот.
Он грациозно повел в стороны всеми четырьмя щупальцами-руками, показывая на горы, леса, на озеро и даже на небо, затянутое легкой светящейся дымкой. Я хочу побольше узнать об этом мире. Можно мне немного погулять?
— Пожалуйста, — разрешил Ермаков, и робот, быстро перебирая длинными ногами-щупальцами, двинулся к ручью. Когда он скрылся за камнями, Ермаков заметил в той стороне огненный шар — такой же, как в прошлый раз. Словно желтый мяч, покрытый люминесцентной краской… В прошлый раз такой же шар вел их по тропе. Вел к пропасти. Только осторожность спасла тогда. Кто знает, может, шары вели и роботов той трагическое ночью?
— Назад! — крикнул Ермаков. Но робот не вернулся. Бежать за ним было бессмысленно: не угонишься. Несколько раз он показался между деревьями по ту сторону озера, затем на горном склоне. Черный, он катился рядом с желтым шаром, словно хотел обогнать его. Потом они окончательно исчезли в горах.
Тут на горной тропе застучали камни и послышались торопливые шаги: к ним сверху, от замка, быстро шел председатель Колонтаев.
— Где твой… шедевр? — крикнул он еще издали. — Показывай, что он может.
— А его нет.
— Как это нет?
— Убежал. За шаром погнался.
— Зачем же ты его отпустил?
— Ему еще учиться надо.
— Кому учиться? Роботу? Не смеши!
— Надо учиться, — упрямо повторил Ермаков.
— Да чему учиться? Воду качать? В огороде копаться? Обнорский сам скажет ему, что делать.
— Обнорский? Пусть сам за собой убирает. Колонтаев побледнел в гневе, но сдержался, не стал кричать и ругаться. — Ладно, потом разберемся.
Но теперь не сдержался Ермаков.
— Роботовладение тебе не напоминает рабовладение? — сказал он запальчиво.
— Не злоупотребляй каламбурами.
— Это не каламбур, а печальная истина. Роботовладельческая психология не слишком отличается от рабовладельческой. А мы, соглашаясь, что одна позорна, даже преступна, по существу, утверждаем другую.
— Робот не человек.
— Не о роботах речь… О роботовладельцах. Они-то люди. Их разлагает эта психология, порождающая паразитизм. Роботы создавались для освобождения человека от чрезмерно тяжелого, монотонного, изнурительного труда, а не от всякого. Не от всякого!.. Вы тут создали не Город высокой эстетики, а город бездельников, не умеющих трудиться и презирающих труд…
Ермаков и еще бы говорил на эту тему, да Колоитаев как-то странно вдруг посмотрел на него и, повернувшись, пошел, почти побежал по тропе к замку.
Оглянулся, крикнул издали:
— Ты сумасшедший! Тебя надо изолировать, пока чего-нибудь не натворил!..
— Это они сумасшедшие, — сказал Ермаков Лене, обалдело смотревшему на него. — Жизнь, какой они живут, ведет не к развитию человека, а к деградации. Но беды научат. У кого трудовая наследственность — вспомнят, выживут. Человек должен уметь все или хотя бы многое. И ценить, любить это свое умение…
На душе было тошно. Не от жалости к несомненно обреченному Городу эстетов. Ему вдруг подумалось: вирус паразитизма привезен с Земли. Значит, он гнездится и там? Трудно поверить, что человечество не справится с болезнью. Теперь он знал о ней и не мог успокоиться. Вот какую весть пошлет он на Землю. Если, конечно, удастся наладить связь. В этот день Ермакову не работалось. Ходил по берегу речки в сопровождении молчаливого Лени и все думал, что теперь делать. Обнорский и другие хотели доказать, что для творчества необходимы особые, исключительные условия, даже отшельничество. Но еще неизвестно, как будут приняты творения эстетов: не сиюминутные восторги, а время выносит окончательные оценки. Пока же эксперимент ведет к неожиданному для них результату. Хотя можно было предвидеть. В глубокой древности похожий эксперимент поставила сама история. Рабовладение привело к извращению подлинных человеческих ценностей, к распаду общестба. Но трудовая наследственность сказала свое слово, создав в конце концов общественную формацию, где высшая ценность человека — умение трудиться — стала высшей ценностью общества…
И тут он увидел прямо перед собой еще один огненный шар, небольшой, размером с кулак. Шар, будто мячик, отскакивал от камней со звуком легких шлепков. Но прыгал не как попало, а устремляясь в одну сторону, вверх, в гору.
— Словно зовет за собой, — сказал Ермаков.
— Как в тот раз, — откликнулся Леня.
И тут Ермаков испугался. Куда зовет шар? Туда же, в скалы? Чтобы показать разбившегося робота?! Дорога была та самая. Вот и угол скалы, за которым обрывалась пропасть. Шар вспыхнул — и скрылся из глаз. Ермаков остановился, подождал Леню. Вдвоем они осторожно пошли вперед. Увидели, как желтый, зыбучий, словно шаровая молния, огненный проводник сорвался с обрыва и полетел по снижающейся дуге к центру долины, простиравшейся глубоко внизу. Там, куда он летел, искрилось множество огненных точек. Они слипались в шар, и шар этот, уже Огромный, как дом, все продолжал расти, переливаясь всеми цветами — от ярко-малинового до ярко-оранжевого. Потом он стал ярко-голубым и, все накаляясь, превратился в ослепительно белый. И вдруг тонкий прозрачный луч выметнулся из его середины, вонзился в блеклую пустоту неба. Теперь накалялся этот луч, а шар стал бледнеть, растворяться и наконец совсем исчез. Всплеснулось какое-то сияние на том месте, где он был, донесся далекий то ли вздох, то ли стон, и все исчезло. И ничто не напоминало о загадочном феерическом действии, только что разворачивавшемся в долине.
— Что это было? — прошептал Леня.
Ермаков не ответил. И вдруг увидел внизу движущийся в их сторону желтый шар, бегущий стремительно и как-то странно, прыжками, словно его смертельно напугало происходившее в долине. Потом Ермаков разглядел, что это вовсе не огненный шар, а какой-то рыжий зверь, странно круглый, многоногий…
— Это же наш робот! — воскликнул Леня.
Теперь Ермаков и сам видел, что это робот, только какой-то нарядный, блестящий позолотой. Достигнув обрыва, он не остановился, не побежал в сторону, а быстро, словно муха, полез по отвесной скале, цепляясь за ее неровности острыми шипами ног. Потом вылез на площадку и свирепо блеснул всеми четырьмя глазищами.
— Это ты, создатель? — сказал он. И тут же как бы обмяк.
— А если бы не я? — спросил Ермаков.
— Я потерял к людям доверие.
— Терять можно то, что имеешь. Откуда ты знаешь людей?
— Мне говорили. — Робот махнул рукой-щупальцем в блеклое небо. — Когда я еще не умел двигаться, но уже все понимал, приходил шар, объяснял, что люди, которым я должен помогать, обречены, и лучше, если они поймут это раньше. Но программа внушала мне, что нужно всегда помогать людям. Теперь я знаю; и помощь бывает во вред.
— Значит, эти шары… живые?
— Да. Они изучали вас, но вы оказались недостойны контакта.
Ермаков зажмурился. То, о чем он смутно догадывался, оправдалось. Мы в своей самонадеянности не догадываемся, что сами, в каждом своем желании и деянии, можем оказаться объектом исследования. Даже эстеты с их обостренными чувствами ничего не заметили. Или они, так сказать, видят только самих себя?
— Недостойны? — с трудом выговорил Ермаков. — Все люди?
— Кроме тебя, создатель. Но ты в этом обществе ничего не решаешь.
— Здесь не все общество. Это лишь частица, к тому же не лучшая.
— Частица — отражение целого. Так они говорят. Болезнь, угнездившаяся в одной части тела, незримо присутствует и в других. Вы недостойны контакта…
— А ты? — вдруг рассердился Ермаков. — Ты, созданный нашими руками, вобравший в себя наши мысли и желания?..
— Я был нужен, чтобы сообщить решение. Они этого хотели.
— Значит, собираются вернуться?
— Возможно. Но это будет не скоро.
— Ну хоть так, — облегченно вздохнул Ермаков и посмотрел на Леню, вытянувшегося, напряженно ловившего каждое слово.
— Слышишь, Леонид? Ждать придется тебе.
— И мне, — откликнулся робот.
— И вам, — сказал Леня.
— Ну что ж, — медленно проговорил Ермаков. — Я… постараюсь.
Теперь ему было легко. Он знал, что ему делать. Не только сегодня и завтра, но и через год, и через десять лет. Ему предстояло сделать все, чтобы таких, как Леня, не коснулся паразитизм роботовладения, чтобы они не только много знали, но и многое умели, не только мечтали, но и делали. Делали своими руками. Через руки приходит к человеку уверенность в себе, нравственность, гордость и достоинство. Лишь через руки, умеющие делать все. Теперь он, Ермаков, будет самым яростным глашатаем радости и простого труда. Потому что теперь он, как никогда, знает: мало твердить о будущем в наших мечтах, в наших сердцах. Светлое будущее становится реальностью, когда про него можно сказать, что оно — в наших руках…