Михаил Федорович Липскеров Город на воде, хлебе и облаках

© Липскеров М. Ф., 2015

© Иллюстрации. Литманович И. В., 2015

© Издание. Оформление.

ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015

* * *


Вейзмир!

Больно мне! (идиш)

Так, наверное, захотел Бог. Бог Авраама и Исаака, Иакова и Иосифа и Бог всей длинной цепочки людей, которых родили они и продолжают рождать их потомки. Помедленнее, правда, чем в первые времена, ханаанские столетия, египетские, обетованные, прочие. Такие и сякие, счастливые и так себе, но чтобы не гневить Его, приемлемые для моего народа. А что такое приемлемые времена для моего народа? Это времена, когда нас не сильно убивают. Согласитесь, господа, это не так уж плохо, когда тебя убивают не постоянно, а дают какую-никакую передышку, чтобы поднакопилось народонаселения, чтобы поубивать его в свое удовольствие, превосходство свое проявить и слабость свою утишить. А заодно имуществом его, златом-серебром попользоваться. Женщинами его плоть свою усмирити. Извините, господа, что язык мой перемешивает разные стили, разные речевые обороты, ибо времена, в которых довелось проживать моему народу, тоже свое влияние на язык оказывают. А иначе и быть не может. Потому что, кроме как во временах, нам жить негде. И каждое время – морщина на лице народа, шрамы на его теле и вздувшиеся вены на икроножных мышцах. И язык, соответственно, шеволится по-всякому. И извилина с извилиной изъясняется на суржике. Стремно, господа, стремно. И душа кувыркается в непонятке: а скажите, вы на самом деле или просто так, делаете вид…

И вот сейчас как раз образовался такой вот вакуум в жизни моего народа. Когда меня уже сколько-то десятилетий не гнобят, не плюют в рожу, называют по имени-отчеству и самое главное – не рассказывают с уродливым, как им кажется еврейским, акцентом очень плохие еврейские-нееврейские анекдоты. И во мне устаканилась некая душевная энтропия.

Чтобы оживить Город, который был нарисован несколько тысяч лет назад, а точнее – в 2002 году, девицей (а может быть, и не девицей, но выглядела девицей) по имени Ирка со странной вненациональной фамилией Бунжурна. («В доме Ирен всегда весело, всегда музыка, танцы…» в исполнении французской шансонье Пиа Коломба.)

И вот он передо мной – этот Город формата А-4 в пластиковом файле, чтобы события, происходящие в нем, не истрепали бумагу, чтобы пот на пальцах не растворил контуры домов, чтобы покинувшая мой нос капля не устроила лужу около дома Мордехая Вайнштейна и как скажите пожалуйста только честно он в своих лакированных штиблетах от Моше Лукича Риббентропа дойдет до своего лечение всех зубов без боли а впрочем осиротевшая капля ему не помешает потому что лечение всех зубов без боли во втором этаже а Моше Лукич Риббентроп на первом а сам реб Мордехай Вайнштейн на третьем этаже и капля отправившаяся в свободный полет никоим образом не может капнуть на лестницу со второго этажа на первый потому что на картинке ее не видно так что судари чуваки вы мои разлюбезные пластиковый файл на самом деле для того существует чтобы я не нырнул в Город не растворился в его немногочисленных улочках не нашел себе в доме 17 на улице Убитых еврейских поэтов кровать с шишечками и никогда-никогда не вернулся в этот мир потому что а что скажите на милость я в нем забыл кроме разве этой самой девицы а может и не девицы Ирки со странной вненациональной фамилией Бунжурна нарисовавшей этот Город несколько тысяч лет назад а точнее в 2002 году и я смогу описать эти события со стороны не от первого лица за что меня клеймит позором мой старший сын Митя младший Алеша относится со снисхождением потому что в борьбе за качество жизни времени на литературные экзерсисы отца родного папаньки единственного у него остается маловато чтоб не сказать совсем.

Итак, волею Бога и девицы Ирки на картинке нарисовано невнятное количество улиц, шестнадцать домов, в которые я поселю жильцов по своему усмотрению и настоятельным требованиям воображения, а в междомовом пространстве обретаются в разного рода деятельности восемнадцать обитателей Города. Конечно, скажете вы, что это за Город из шестнадцати домов, не морочьте мне голову, и восемнадцать человек в междомовом пространстве, среди которых нет, вы послушайте, одна собака и один осел не в метафорическом смысле этого слова.

– И это Город? – спросите вы.

– А вот и Город, – отвечу я. И все тут.

И в этот «а вот и Город» я вложил свою душу со слабыми надеждами на спасение, свои потасканные мыслишки, истерзанные ошметки генетической памяти и непрекращающийся смех, смех, смех… Замешенный на вневременной имманентной печали…


Все началось тогда, когда раным-рано поутру в Город забрел никому не известный Ослик. Который по климатическим условиям бытия ну никак не должен был находиться в Городе. Да и по другим параметрам не материального характера этот Ослик был не наш ослик. Что бы ему вот так вот запросто болтаться на площади Обрезания? Хотя мусульмане из арабского квартала тоже имели виды на площадь Обрезания, мотивируя некую свою причастность к сакральной составляющей процесса. Но евреи это начали практиковать раньше, так что и разговора быть не должно. Но не только в этом дело.

Айв том еще, что проблемы проживания Ослика и его трудоустройства в Городе не просто не были решены, но и не могли решиться. Потому что Город и его обитатели настолько были притерты друг к другу, что не только Ослик, но и любой пришлый шмок благородных кровей, будь это даже пан Кобечинский, Городу пришелся бы не по вкусу. (Я забыл уточнить – второй пан Кобечинский, потому что один пан Кобечинский в Городе уже был, и его было уже выше крыши.) Не говоря уж о кармане, который, несмотря на всю притертость жителей, у каждого был свой, и запускать в него руку ради какого-то Ослика любой горожанин счел бы посягательством на его частную жизнь без возмещения убытков.

И был один молодой еврей, недавно (лет 527 назад) прошедший курс юного еврея, то есть подвергнувшийся бармицве, по имени Шломо и по прозвищу Грамотный, сын Пини (Пинхуса) Гогенцоллерна. А матери у него не было. То есть она у него наверняка была, так как история не зафиксировала случая, чтобы дети рождались без матери. Но когда Шломо родился, у его отца, Пини (Пинхуса) Гогенцоллерна, родилось еще несколько детей. Ибо у него было пятьсот жен и наложниц без числа. Как у одного моего знакомого Соломона. И все родившиеся в этот день детишки перепутались. И установить материнство – ну никак. За Шломо приглядывала некая Ривка, по возрасту утратившая статус наложницы, коя и воспитывала Шломо и учила его грамоте, пока ее не угнали в первое ассирийское пленение. И научить Шломо грамоте ей удалось, и, полагаю я, удалось весьма и весьма, но прозвище Грамотный он приобрел позже. И заслуженно. Так что не ради красивости языка я употребил этот эпитет, а по необходимости указать на специфические особенности этого самого Шломо. И на то, что в будущем вам помогло бы отличить его от Шломо Сироты, с улицы Распоясавшегося Соломона, у которого отца тоже не было, как, впрочем, и матери. Так как было ему 94 года, а сейчас не начало времен, чтобы евреи жили безразмерно (во всяком случае, рядовые евреи, без претензий), даже если им это никто не запрещает. И передвигался Шломо Грамотный ногами, а Шломо Сирота – на инвалидной коляске.




Так вот, Шломо Грамотный, обнаружив на площади Обрезания безродного Осла, огляделся вокруг и, не найдя в нем соответствия эстетике Города, попытался вытеснить его с площади Обрезания в квартал, носящий иной этнический колорит, в котором Осел чувствовал бы себя более комфортно, прижился бы там, обрел любовь, и, возможно, великий арабский поэт арабского квартала нашего Города Муслим Фаттах сложил бы об этой любви поэму. А то вот в соседних местах Омар Хайам вовсю свирепствует со своими рубаями. И есть подозрения, что их запомнят в позжие времена. Об этом туманно рассуждал некий Бенцион Оскер, вернувшийся из тех краев и общавшийся с тем самым Омаром Хайямом. Зачем Омару Хайяму общаться с Бенционом Оскером, осталось неясным и по прошествии столетий, а может, Бенцион Оскер и не общался с Омаром Хайямом, во всяком случае посторонних свидетелей общения не было. И вообще неизвестно, зачем Бенцион Оскер подался в те края. Есть у меня большие подозрения, что мотался он туда только для того, чтобы вернуться. Но в память об этом событии он открыл в переулке Маккавеев (бывший Котовского) хлебную лавку. Почему нужно было в честь встречи с Омаром Хайямом открывать хлебную лавку, а не винную, осталось неясным, но вот уже несколько веков Бенцион Оскер продавал совершенно потрясающие пятничные халы. Есть сведения, что он вообще никуда не мотался, а прибыл в Город совсем не так и хлебную лавку открыл по другим, не столь возвышенным, соображениям. (Это я придумаю потом.) А в промежутках между субботами, временем совершенно никчемным, толковал о Хайяме с садовником Абубакаром Фаттахом, братом великого арабского поэта Муслима Фаттаха, обитавшего в арабском квартале. Так вот, полагаю я, а возможно так полагал и Шломо Грамотный, поэт Муслим Фаттах, брат садовника Абубакара Фаттаха, напишет поэму. И эта поэма о великой ослиной любви прославила бы в веках арабский квартал наравне с цифрой 0, врачом Абу Али ибн Синой и камнем Каабы.

Но Осел уходить не собирался. Ничего не хочу утверждать, но, возможно, у него были на Город политические виды типа приобщения еврействующих обитателей Города к миру Аллаха, Милостивого, Милосердного, дабы спасти их для спасения, где их ожидают семьдесят девственниц и гурий без числа. Вот он и упирался. Не знаю. Но уходить не собирался. И мадам Гурвиц, жена портного Зиновия Ицхаковича, опять же Гурвица, прогуливающаяся по площади Обрезания с малолеткой Шерой, опять же Гурвиц, в процессе изгнания Осла участия не принимали. Потому что, миль пардон, Осел и женская половина Гурвицей складываются в неприличный моветон. А уж о мадам Пеперштейн, что слева, и говорить не приходится. Она просто отвернулась, делая вид, что пребывание Осла на площади Обрезания к ней не имеет никакого отношения. Мол, где она – и где Осел. И какая между ними может быть связь – это, вы, сочинитель, слишком много на себя берете, и если бы был жив реб Пеперштейн (или если бы он хотя бы когда-нибудь существовал в природе, так как никаких следов его пребывания в Городе ни в начале начал, ни во времена рассеяния, ни во времена Реконкисты, ни при присоединении к России во время второго (или третьего?) раздела Польши, ни в советские времена я не обнаружил. Пока. То вам, господин сочинитель, я даже не знаю что!

Сидящая собачка смутного происхождения в осломахии участия не принимала, опасаясь, что гонения на ослов могут перекинуться и на собак. Тем более что происхождение у нее было смутное! И никакого свидетельства о гиюре – посвящении в еврейство – у нее не было.

И были еще на первом плане картины девицы Ирки Бунжурны кой-какие евреи, но сколько я ни вглядывался в их фигуры, идеи о помощи Шломо Грамотному в изгнании Осла я не обнаружил.

И тут маклер Гутен Моргенович де Сааведра, проживающий в окне, выходившем на площадь Обрезания – а какая у него была квартира, я знать не могу, потому что свет в ней не горел и разглядеть, что там внутри, да еще сквозь пластиковый файл, было невозможно, а свет в квартире не горел потому, что зачем ему гореть, если на картине и, соответственно, в Городе белый день, – придумал, не то чтобы сам придумал, а в веках устаканилось, что на все важные вопросы ответ евреи находят у раввина. А где можно найти раввина?.. А?.. Правильно! В синагоге! Молодцы! И вот, когда евреи покинули свои дома и устремились к синагоге, выяснилось, что девица Ирка Бунжурна синагогу на картине не нарисовала. И сейчас мне нужно отложить написание этого текста, чтобы позвонить этой юной чувишке по скайпу и узнать, как она хотя бы представляет себе эту самую синагогу. Потому что синагога на бывшей улице Архипова и синагоги в мировых центрах, виды которых мне прислал по имейлу из Канады мой однокашник Миша Животовский, в абрис Иркиной картины не вписываются. А, любезные мои читатели, правда жизни заключается не в жизни, а в правде. Засим я оставляю вас разбираться в смысле сказанной мною сентенции и звоню Ирке… Не в Сети… Может, уже ускакала на студию… Всю плешь переела мне этим фильмом… Ну да ладно… Пусть себе… За кино хоть платят… А за эту картинку?.. Копейки. И то, если мне удастся продать эту книгу, в самом начале которой я живу.

Так что попробуем сами представить эту синагогу. Это не такая роскошная синагога, которую могут позволить себе богатые общины и в которой роскоши больше, чем синагоги, как, скажем, в Гранаде, Амстердаме, Нью-Йорке или Антиохии, но вполне себе синагога, в которой помещаются Тора и пришедшие к ней евреи. И для молитвы, и для деловой беседы, и для обсуждения сводок с полей Столетней войны. Ну и для «а просто поговорить».

И вот поутру, я уже не помню точно день и час этого события, но состоялось оно где-то между месяцем Сиван 5162 года 14-м числом и 16-м числом месяца Ав 5665 года, Город стал стекаться к синагоге, чтобы разрешить вопрос инородного Осла.

И пришелся этот день на Шаббат, когда Господь наш отдыхал, и народ Его тоже отдыхал, – так что тут же встал вопрос, является ли обсуждение вопроса о пребывании Ослика на площади Обрезания работой или так себе, ничего. Я не могу передать обсуждение этого вопроса своими словами, потому что язык мой беден, изъязвлен всеми диалектами немецкого языка, потерял плавность и тягучесть ночных ветерков над пустыней Негев, всплески Тивериадского моря, прохладу редких снегов и сладость возлежания на горячем песке Яффы. Все это осталось в далеком прошлом, и язык обрел некую функциональность. Как, впрочем, и другие языки мира. И все становится безликим, малопонятным и огорчающим душу человека моих годов, когда разборки двух бандитов в Кимрах называются «спором хозяйствующих субъектов», а в выстрелы и живой человеческий мат вплетаются тексты о толерантности и бесконечные fuck'и, что уже непонятно что и обозначают.

Так что по мере сил и убогих возможностей постараюсь перевести на русский дискуссию о возможности обсуждения вопроса о пришлом Ослике в Шаббат, согласно Закону, не нарушая Закон и во имя Закона.

В 10 утра после молитвы евреи сняли талиты, переналадили шляпы на более залихватский манер, в зависимости от воспитания и положения в обществе, стряхнули с лапсердаков вчерашнюю перхоть и установили дежурство по наблюдению за взаимным поведением Шломо Грамотного и Осла на площади Обрезания. А так как в состоянии взаимного противостояния они уже пребывали порядка десяти – двенадцати дней, то, по свидетельству реб Аарона Шпигеля, смутной профессии то ли ювелира, то ли фальшивомонетчика, живо напоминали ему композицию скульптора Клодта на Аничковом мосту в столице Российской империи, запечатленной на открытке типографского заведения по Сенной, дом номер 5, второй подвал от угла в одна тысяча восемьсот пятьдесят втором году. А попал реб Аарон в столицу Российской империи в принудительном порядке по смутному подозрению то ли в ювелирной деятельности, то ли в фальшивомонетнической. Но был отпущен в связи с признанием его невменяемым еще до суда. А невменяемым его признали после того, как между допросами он изготовил из обрывка газеты «Ведомости» двадцатипятирублевую ассигнацию, жутко похожую на пятидесятирублевую. И выдавал ее за сторублевую. Тут уж куда деться, ясное дело – невменяемый… Когда это была вовсе не двадцатипятирублевая ассигнация, похожая на пятидесятирублевую и выдаваемая за сторублевую, а сотня марок графства Ольбург-Гессенского. И после следственного эксперимента, состоящего из превращения подшивки газеты «Голос» за 1848 год в пятидесятирублевые ассигнации, как две капли воды похожие на десятифранковые купюры, был этапирован обратно в Город самолично следователем П.П. Суходольским, который и остался в Городе жить, рассказывая юной городской поросли о петербургских тайнах, связанных в основном с бытом столичных прелестниц, обитавших в столичных же борделях.




Так вот после того, как реб Аарон сообщил евреям об ассоциативной связи Шломо Грамотного и клодтовской скульптуры на Аничковом мосту, со своего места вскочил реб Гутен Моргенович де Сааведра, маклер, живший в квартире неясного содержания, одним окном выходившей на площадь Обрезания, о котором я вам уже сообщал.

– Евреи! – степенно, не срываясь на крик, а он и не собирался на него срываться, начал реб де Сааведра, – бедный мальчик не ел, не пил уже восемь дней! И то же самое я могу сказать и об Осле.

– А он еще и не брился, – вскользь пробросил дремавший портной Гурвиц.

– Осел?.. – ошарашенно спросил реб Аарон.

– Это вы осел, реб Аарон. Где вы видели, чтобы ослы брились?

– Нигде, – машинально ответил реб Аарон.

– То-то и оно. Мальчик, – подняв кверху палец, сказал портной Гурвиц и снова задремал.

И тут старик, которого девица Ирка Бунжурна поместила на втором плане слева картины в инвалидном кресле, но в данный момент, естественно, находящийся в синагоге, ибо видели ли вы где-нибудь, в каком-нибудь городе, селении, поселке городского типа, чтобы какой-либо вопрос решался без инвалида в коляске? Нет, не видели. Так вот, этот старик, а звали его Шломо Сирота, тоже поднял кверху палец (а почему портному Гурвицу можно поднимать кверху палец, а инвалиду Шломо Сироте – нет?) и трагически произнес вместе с поднятием пальца:

– Таким образом, евреи, мы имеем ужасную картину. На площади Обрезания мы имеем плохую копию композиции на Аничковом мосту в Санкт-Петербурге, как говорит реб Аарон, чему я не очень склонен верить, ибо, кроме него, ни этой композиции, ни моста, ни Санкт-Петербурга никто никогда не видел. А слепо доверять, реб Файтель, я не вас имел в виду (реб Файтель был слепым часовщиком с Третьего Маккавейского проулка), слепо доверять человеку межеумочной межювелирной и фальшивомонетнической профессии я бы не стал. Так что остановимся на том, что нет никакого Клодта, Аничкова моста, Санкт-Петербурга. А вас, реб Аарон, не спрашивают. А есть мальчик Шломо Грамотный и Осел, имени которого мы не знаем, потому что он не представился. И оба небритые. И что прикажете делать с этим положением вещей? Я имею в виду небритых мальчика и Осла.

Евреи было встрепенулись, но всех осадил раввин реб Шмуэль по прозвищу Многодетный. А прозвали его так потому, что детей у него и вправду было много, а сколько – сосчитать никому не удалось. Вот его и звали Многодетным, а не, скажем, Семи– или Двенадцатидетным.

– Евреи забыли, – сказал Шмуэль Многодетный, – что сегодня Шаббат и что-либо ДЕЛАТЬ в этот день мы ничего не можем. Потому что – суббота. А с другой стороны – небритый Шломо и еще более небритый Ослик. Оставить их небритыми в Шаббат нельзя, а думать, как их побрить, тоже нельзя. Потому что, как говорят, думать – тоже работа.

И евреи задумались, опустив бороды на грудь и закусив в задумчивости пейсы. А когда реб Файтель сжевал левый пейс и сыто отрыгнул, портной Гурвиц поднял руку. Все с надеждой посмотрели на него. Так как портной Гурвиц в давние времена служил в Севилье евреем при севильском халифе по образованию, а после изгнания мавров, а и попутно евреев (как без этого) из Испании окольным путями добрался до нашего Города в качестве портного. Потому что, помимо службы евреем по образованию, он еще и немножечко шил. Но умственных навыков не утерял и в критических ситуациях, периодически происходивших в Городе, выход находил и мог бы даже стать раввином. Но не стал. Потому что, будучи евреем по образованию, сам полноценного образования не получил. То есть хедер (и медресе – а как быть еврею по образованию при исламском Халифе) он окончил, а ешибот не успел из-за Реконкисты, когда испанцы-христиане разрушили и хедеры, и ешиботы, и медресе, как задолго до того мавры разрушили испанские школы. Ну, и ешиботы совокупно. И только евреи ничего не разрушили. Так как еще римляне, а до них ассирийцы и филистимляне, приучили евреев, что, разрушая кого-то, прежде всего разрушаешь себя. И где сейчас римляне, ассирийцы, филистимляне? А евреи – вот они, туточки. Живут себе, не то чтобы припеваючи, но – живут. Так что не разрушай, а то сам разрушенным станешь. (Тянет на приличную заповедь.)

–…

Загрузка...