Урс Видмер ГОСПОДИН АДАМСОН

Вчера мне исполнилось девяносто четыре года. Мы это отпраздновали как обычный день рождения. Сюзанна испекла шоколадный торт, упрощенный крестьянский вариант, его рецепт, переживший две войны и экономический кризис, когда-то получила моя мать от своей бабушки. Ноэми, наша дочь, которая обожала все дни рождения, кроме своего собственного, попыталась, как всегда, воткнуть в торт побольше свечек. На этот раз ей удалось разместить примерно на ста квадратных сантиметрах торта около пятидесяти штук (она купила самые маленькие). Шоколада под ними почти не стало видно, а может, они и впрямь его вытеснили. Оставшиеся сорок четыре свечки стояли вокруг торта. Ноэми с удовлетворением посмотрела на результаты своего труда и сказала:

— Не надо дотягивать до ста лет, папа. С сотней свечек я не справлюсь.

Зажечь их было совсем не просто. То никак не хотела загораться одна в центре, когда все уже горели, то, пока Ноэми возилась с последней, гасли первые. Во всяком случае, Ноэми пару раз обожгла себе пальцы. Но потом наконец дружно загорелись все. Это было похоже на северный символ праздника летнего солнцестояния или на предмет культа индейцев майя. Мы восклицали «Ах!» и «Ой!», а потом задули свечи. Я, кажется, ни одной, Сюзанна — две или три, Ноэми штук двадцать, а Анни, моя внучка, тоже давно уже взрослая, — все остальные. Но ей помогали ее два сына, они старательно дули поверх горящих свечек. Когда огонь погасили, дым наполнил всю комнату. Я закашлялся, Сюзанна терла слезящиеся глаза, Ноэми распахнула все окна, Анни рассмеялась, а оба мальчишки завизжали от восторга. Мы все со счастливыми лицами смотрели друг на друга. Каждый получил кусок торта с десятком свечек, стеарин растекся по шоколаду. Все стали жевать. Потом я раскрыл подарки: миниатюрная лодка, челн, на корме которого стоял черный лодочник с веслом в руках (от Сюзанны). Пряничное сердце с надписью «Счастливого путешествия» (от Ноэми). Буханка хлеба с восхитительным запахом и бутылка вина (Анни). Оба мальчика — они близнецы, их зовут как-то по-современному, но мы называем их Бембо и Бимбо — сделали для меня рисунок, на котором мужчина (он напоминал меня, у него были усы и торчавшие вокруг лысины волосы) шел к горизонту, освещенному красным закатным солнцем. Я обнял трех женщин, по старшинству, потом — мальчиков. Высвобождаясь из моих объятий, они, как обычно, закричали:

— Дедушка, поиграешь с нами?

И я, как обычно, пошел играть с ними. Мы почти всегда играем в грабителя и жандармов — и в этот раз тоже, — потому что Бембо и Бимбо — талантливые жандармы с громовыми голосами, а я вполне гожусь на роль вора, ведь еще и сегодня я пробегаю стометровку, как когда-то Карл Льюис,[1] за 10,00. Правда, минут, а не секунд.


Когда я познакомился с господином Адамсоном, мне было восемь лет. Это случилось в саду виллы господина Кремера. Она находилась напротив нашего дома и вообще-то была вовсе не виллой (хотя все ее так называли), а скромным двухэтажным домом, правда, с очень большим садом. Странность заключалась в том, что господин Кремер никогда не появлялся в своем доме. Никогда. Никто его ни разу не видел, да и кого-нибудь другого тоже. Ни женщин, ни детей, ни слуг, ни садовника. Сад выглядел соответственно. Цветущий первобытный ландшафт, которым некому было любоваться, потому что сад и дом окружала высокая живая изгородь из самшита. Большие ворота, массивная железная плита, закрывали вход. Звонок, так и не зазвонивший, когда однажды я все-таки отважился на него нажать, готовый тут же укрыться в своем саду. Разумеется, сад господина Кремера выглядел гораздо таинственнее. То была запретная область, меня могло ожидать страшное наказание, если бы господин Кремер однажды появился и застал меня в своих секретных владениях. Меня и моего друга Мика, который, как и я, знал все закоулки этого заколдованного, таинственного места, где мы передвигались с осторожностью рыси и недоверчивостью газели, переполненные страхом и радостью, в любое время готовые к катастрофе посреди всей этой красоты.

В тот день — тоже день моего рождения, мне тогда исполнилось восемь, и солнце светило так же горячо, как вчера, — я вошел в сад своим обычным путем, через узкий лаз между самшитовой изгородью и высокой каменной стеной, отделявшей имение от владений Белой Дамы. Белая Дама — это еще одна история, скажу только, что она всегда (то есть в прямом смысле слова всегда) носила только белое. Белые туфли, белые перчатки, белую шляпу, а еще у нее во всем доме и в усаженном рододендронами саду была устроена сигнализация — натянутые проволоки, датчики, сирены, которые она приводила в действие три-четыре раза за день. А потом визгливым голосом сообщала примчавшейся полиции, что видела тень, целую толпу теней, и все они хотели ее убить. Если немного повезет, то в этой истории про господина Адамсона она больше не появится.

Трава в саду выросла по пояс, и везде было полно цветов. В тот день цвели — тогда я, конечно, не знал их названий, но сегодня знаю — красные и белые розы (около ворот), маки, олеандр, гибискусы, маргаритки на высоких стеблях (тысячи), гортензии (кладбищенские цветы, которые здесь выглядели весело и экзотично), вьюнки, луговой шалфей, лаванда, флоксы, львиный зев, зверобой, герань (ужасные цветы, когда они стоят на окнах бернских шале; но здесь и они горделиво рдели), фуксии, терновник, азалии, глицинии, тимьян, розмарин и жимолость (она пышно разрослась в дальнем углу сада, там, где за изгородью стояла скамейка, на которой иногда отдыхали прохожие). Щебетали птицы — воробьи, дрозды, синицы, зяблики, малиновки. В далеком лесу кричала кукушка. Бегали ящерицы. Порхали бабочки. Я стоял в восхищении. Обычно я себе этого не позволял, потому что на самом деле я был индейцем, а индейцы не знают боли, а значит, и восторга тоже.

Я принюхался, как это делают индейцы, рассмотрел следы (примятые травинки) и пошел по собственным следам, делая вид, что это следы чужака. Без Мика было не так интересно, я уже не помню, где Мик пропадал в тот день. Наверное, в школе, он был на два года старше меня (и сильнее, но зато я был проворнее) и учился даже тогда, когда мои уроки уже заканчивались. Кроме того, его часто оставляли после уроков, потому что он забывал дома все домашние задания или совсем их не делал. Итак, я сбивал палкой цветки маргариток и крался на цыпочках, полуприкрыв веки, чтобы враг не заметил меня по блеску глаз, к углу сада, потому что оттуда доносились голоса двух или трех женщин. Очень осторожно, почти не дыша, пробирался я сквозь высокую траву, пока не оказался у самшитовой изгороди, прямо за скамейкой. Я мог бы коснуться спинки скамьи. Три женщины — а их было трое, — которых я видел только со спины, оказались старыми дамами, вероятно сбежавшими из богадельни в нижнем конце улицы. Они разговаривали громкими высокими голосами о своих проблемах с мочевым пузырем, кишечником и головой. Было похоже на игру в покер, когда у одной дамы оказывался фул-хаус (огромный камень, величиной с кулак, перекрыл выход из почки и приковал даму с невыразимыми болями к постели), а вторая объявляла роял-флэш (неоперабельный рак прямой кишки) и выигрывала партию.

С той же осторожностью я пополз обратно, выпрямляя за собой каждую травинку, чтобы никто, даже самый хитрый следопыт из племени кайова, не смог бы заметить ничего необычного. Но через несколько метров мне это надоело; я встал и пошел к скамейке, стоявшей у стены дома. Я сел, запел песенку и начал смотреть в небо, где кружили две хищные птицы.

Господин Адамсон появился передо мной так неожиданно, словно свалился с неба. Меня охватил ужас: наверное, это — господин Кремер, невидимый хозяин дома и сада, и сейчас со мной произойдет что-то страшное. Я сидел на скамейке, как приклеенный.

— Добрый день, — наконец произнес я.

— А я уже подумал, что ошибся, — ответил мужчина и рассмеялся. Он говорил на литературном немецком языке, не на местном диалекте, и к тому же с какой-то необычной иностранной интонацией. — Я решил, что ты меня не видишь. Поздравляю тебя с днем рождения.

— А откуда вы знаете, что у меня сегодня день рождения?

— Ну, у меня сегодня тоже что-то вроде этого. — Он снова рассмеялся. Его смех звучал почти как сухой кашель. Здесь так никто не смеялся. Разве что в пустыне или в пекле извергающегося вулкана.

— Вы господин Кремер? — спросил я.

— Адамсон, — ответил человек и слегка поклонился. — Господин Адамсон. — Казалось, он пропел свое имя.

Я почувствовал, что ужас немного отпустил меня. Я молчал, и господин Адамсон тоже в молчании оглядывал сад.

— Здесь замечательно, — пробормотал он, — правда, немного светловато. — И загородил глаза ладонью, но солнце все равно слепило его. И все-таки он продолжал осматриваться, глядел туда, сюда, вглядывался в небо. — Пора нам познакомиться… Но что за дивный сад!

И в самом деле. Теперь, когда я следовал за взглядом господина Адамсона, сад вдруг начал выглядеть так, словно за ним ухаживал очень заботливый садовник. Вся эта красота не могла быть просто капризом природы. Возможно, господин Кремер приходил сюда по ночам, когда я спал, и украдкой возился в своем раю.

Господин Адамсон — если, конечно, это не господин Кремер, мне все-таки следовало держать ухо востро — был старым, очень старым, вероятно лет девяноста, человеком, маленьким, худеньким, с совершенно белым лицом, острым, выступающим вперед носом и еще более выступающей верхней губой, которая, как козырек, нависала над нижней губой и подбородком. И абсолютно лысым, если не считать трех слегка вьющихся волосков, рядком торчавших посреди лысого черепа. Они напоминали антенны или три желтые травинки. В серой вязаной кофте не по погоде, каких-то бесцветных брюках и коричневых носках. Ботинок на нем не было.

— Значит, ты — индеец, — произнес он на этот раз серьезно и показал на мои волосы. Я и впрямь, как всегда, когда залезал в сад виллы господина Кремера, воткнул в волосы свое индейское перо. Я нашел его в лесу, понятия не имею, перо какой птицы это было.

— Я навахо. — Я с гордостью поглядел на господина Адамсона. — Я вождь. Бегущий Олень. А мой друг Мик — второй вождь. Его зовут Дикий Ураган.

Господин Адамсон подошел к розам и понюхал их. Казалось, он парит в воздухе, да и следов не было видно, только несколько примятых травинок, раздавленная маргаритка, но я мог и ошибаться. Может, это были вовсе даже мои следы.

— Замечательно! — прокричал он от ворот. — Они ведь приятно пахнут? — Он сунул нос в цветок и рассмеялся. Потом, радостно насвистывая, вернулся и сел в некотором отдалении от меня на скамейку. — А что стало с сапожником Киммихом?

— С сапожником Киммихом? Здесь нет никакого сапожника Киммиха. Наш сапожник держит магазин на Телльштрассе, а зовут его Брждырк или Оржхымск. Какое-то не местное имя. Мой папа говорит, ему во время войны пришлось нелегко, и теперь он совсем один в своей лавочке. Ни жены, ни детей, только обувь. Все умерли, там, откуда он приехал.

— Во время войны? — повторил господин Адамсон. — Какой войны?

— Ну, этой войны. Ведь она была долго. Я даже видел с крыши дома, где живет Мик, как американцы сбили немецкий самолет. Или немцы сбили американский. Это было далеко от нас, но мы видели, как он дымился. Он упал вниз, словно камень. А один раз осколок гранаты попал в стену дома прямо около головы отца Мика. Он сказал Мику, они не должны тут стрелять, это нарушение международного права. Но они все равно стреляли. Кстати, он немножко похож на вас, отец Мика. Верхняя губа так же нависает над нижней. Только он моложе и во рту у него всегда трубка.

— Раньше я тоже курил, — ответил господин Адамсон и улыбнулся. — Сигары. Гаванские. Их привозили с Кубы. Собственно, все совершенно нормально, я имею в виду Киммиха. Он тогда жил тоже на Телльштрассе. Наверное, продал свою лавочку. Он был не намного моложе меня.

— Телльштрасе бомбили. Вы и этого не знаете?

— Там я уже был, — сказал господин Адамсон.

— Я услышал грохот здесь в саду и поехал туда на мамином велосипеде. Жуть. Все дымилось. Мой отец страшно разнервничался и, когда я вернулся, чуть было не влепил мне оплеуху. А потом так меня обнял, что я едва не задохнулся. Это ваш дом разбомбили?

— Не знаю, — отмахнулся господин Адамсон, — я ведь уже сказал.

— Ну дом в самом начале улицы, почти у вокзала. Я заглянул в комнаты. В одной еще оставался кусок пола. На нем стояла лампа. Это была единственная бомбежка в городе. На Цюрих они тоже сбросили несколько бомб, и на Шафгаузен. Но это для меня слишком далеко, на велосипеде не доехать.

— Ты умеешь хранить секреты? — спросил господин Адамсон.

— Конечно! — закричал я. — У меня есть секрет с Миком, я поклялся у озера Душ Всех Навахо никогда не выдавать его, никому, и это ужасный секрет. Мик был в Маргаретен-парке, и там за деревом стоял мужчина с красным пенисом, та-а-аким большим, просто огромным и кроваво-красным, так рассказывал Мик, а потом он убежал, и теперь это наш с ним секрет. Когда я сказал об этом маме, она велела никогда, никогда, никогда не заговаривать с незнакомыми мужчинами. Так что сами видите, я умею хранить секреты.

— М-да, — произнес господин Адамсон и задумчиво посмотрел на меня, — наш с тобой секрет заключается в том, чтобы ты не говорил маме, что встретил меня. И папе тоже. И Мику. Идет?

Я кивнул. Я собирался ударить его кулаком в грудь, как мы делали с Миком, когда договаривались о чем-нибудь важном, но он отступил назад.

— Мы еще увидимся, — пообещал он. — Этот сад действительно прекрасен. Погляди-ка вон туда. Птичка с золотым оперением.

— Где?

— Вон, на изгороди.

Я посмотрел. Там не было никакой золотой птицы, да и простой птицы тоже. Я обернулся к господину Адамсону, но его уже и след простыл. Он исчез. Я поглядел налево, поглядел направо, проверил у себя за спиной и даже посмотрел на небо. Ничего. Тогда я встал и побежал домой.


Я называл Мика Миком, и он называл меня Миком. Мы с ним были словно один человек. На следующее утро, рано, очень рано, как это бывает с мальчишками, не знающими, куда деть энергию, я перебежал через поле между нашими домами, открыл без стука дверь в дом и ворвался на кухню. Наверно, было воскресенье, у меня все были дома — мама, и папа, и старшая сестра, и младшая, — и на кухне у Мика сидели мама и даже папа. А это бывало чрезвычайно редко. Мик держал у рта большую чашку.

— Иду, вот только выпью молоко. — От отвращения у него даже волосы стояли дыбом, Мик терпеть не мог молоко. Если он выпивал его быстро, ему становилось нехорошо, а если медленно, то все делалось еще хуже, потому что тогда на молоке появлялась тонкая пенка, от которой тошнило только сильней. Вот почему его мать стояла рядом и не спускала с него глаз. Она была убеждена, что молоко полезно для здоровья, а Мик может — тут она была совершенно права — вылить содержимое чашки в раковину, если она хоть на секунду отвернется.

— Я подожду, — ответил я и сел напротив Мика.

Мик снова поднял чашку — его лицо исчезло за огромной посудиной, которой хватило бы, чтобы напоить слона, — но по звукам можно было предположить, что он переливает молоко обратно из желудка в чашку. Мать с сомнением смотрела на Мика, а отец, ни в малейшей степени не замечавший, какая драма разыгрывается у него на глазах, набивал свою трубку.

Мика звали Ганспетер, все, кроме меня, говорили ему «Ганспетер». Меня тоже дома и в школе называли именем, данным при крещении. На матери Мика было голубое муаровое платье, все в бантиках и ленточках из темно-розового шелка, которые свисали с нее, словно водоросли, она, как всегда, напевала себе под нос обрывки каких-то неизвестных мелодий и прерывала пение, только чтобы сказать Мику: «Браво!» или «Ну, давай же!» А Мик все еще мучился над чашкой. Его мама любила петь и красилась, даже когда никуда не уходила из дома. Отец встал из-за стола:

— Ну, пожалуй, я пойду. — Куря трубку и выпуская облака дыма, он кивнул мне и вернулся в свой кабинет.

Он был профессором, причем профессором по жукам. Сегодня я сказал бы колеоптерологом.[2] Его кабинет был увешан ящиками с насаженными на булавки жуками. Маленькими, большими, огромными. Переливающимися зелеными, коричневыми, черными, золотистыми, в крапинку. Целый день отец Мика сидел за массивным столом, на котором чего только не было: микроскопы, блюдечки, пузырьки, жуки, авторучки, исписанные и еще чистые листы бумаги, лупы. Жестяная банка, откуда торчали карандаши всех цветов. Большая корзинка, где лежала еще дюжина трубок. Один раз в неделю он ходил в университет и объяснял своим студентам разницу между жужелицами, жуками-точильщиками и колорадским жуком. Жужелицы бегают, жуки-точильщики стучатся головой о дерево, а колорадский жук сидит на картофельной ботве и жрет ее. Отец Мика никогда не пел, но с раннего утра до позднего вечера оглушительно громко крутил пластинки. Он слушал Монтеверди, Бикса Бейдербека, Карло Гезуальдо, Бетховена, Бадди Бертина и его джаз-банд, Дворжака — все вперемешку. Погруженный в изучение лапки жука-оленя, он, не претендуя на музыкальность, насвистывал под мелодию пластинки. Сейчас он как раз слушал что-то очень громкое. Мать продолжала напевать, не обращая внимания на удары литавр.

(Мои родители, замечу в скобках, были людьми обычными. Мама, одинаковая, что в ширину, что в высоту, этакий шарик, теплая, пахнувшая молоком. Она любила смеяться и много болтала. Папа был молчаливее и серьезнее мамы. Худощавый, почти тощий, — мне он все равно казался великаном — он работал на городской электростанции. Заботился о том, чтобы в городе не гас свет, каким образом он это делал, я и сегодня не знаю. Может, он выкручивал и вкручивал предохранители, может, его должность была важнее, и он чинил линии электропередач, если грозило отключение света, потому что где-то на перевале Сен-Готард дерево снова упало на высоковольтную линию. Во всяком случае, он всегда носил синий комбинезон.

Когда вечерами он возвращался домой, то открывал бутылку пива — удар ребром ладони по крышке, он всегда открывал бутылку с первого раза — и делал большой глоток. Вздыхал с облегчением. Потом протягивал бутылку мне:

— На, глотни разочек.

Я выпивал один глоток. Мне не очень нравилось пиво, но так здорово вдвоем — как мужчина с мужчиной — отметить конец рабочего дня.

А еще надо сказать про сестер — старшую и младшую. Старшая была похожа на мать, такая же толстая и смешливая. Младшая — совсем еще маленькая, слишком маленькая, чтобы стать скво племени навахо, да, собственно говоря, для всего еще слишком маленькая.)

— Пойдем в сад виллы господина Кремера, — сказал Мик, когда он все-таки выпил свое утреннее молоко. — Я возьму мое перо.

— Не сегодня, — ответил я и почувствовал, что сердце у меня заколотилось. — Лучше на стройку.

— Почему?

— Или на военный карьер. Или и туда, и сюда.

Мы пошли напрямик через луг к стройке, она была так далеко, что вначале мы видели только смутное пятно. Еще несколько недель тому назад там было пусто, а сейчас стояло здание, правда еще не достроенное. Вот это вилла! То есть позднее вот это будет настоящая вилла! Стены уже стояли, хотя и неоштукатуренные. Красные жженые кирпичи с круглыми дырочками. Крыши пока не было. Стропила под углом торчали в небо, а там, где они сходились, лежала доска длиной во весь дом. На ней — одно из этих майских деревьев, украшенная разноцветными лентами елка, которая напомнила мне маму Мика. Окна без стекол. Вокруг дома леса, строительный мусор, в сторонке — туалет. Деревянный барак для рабочих. Но ведь сегодня воскресенье, рабочих на стройке не было, и архитектор тоже вряд ли приедет. Архитектора мы никогда не видели, как господина Кремера, и он, как и господин Кремер, внушал нам величайший ужас.

Мы бегали по поперечным балкам пола, на которые еще не положили паркет. Быстрый бег по комнатам, особенно на втором этаже, был испытанием нашего мужества, балки лежали так далеко одна от другой, что мне приходилось делать огромные прыжки над зияющей пропастью. При приземлении каждый раз надо было умудриться сохранить равновесие, но лучше вообще не останавливаться, а сразу прыгать на следующую балку. И так до противоположной стены. Однажды Рикки Ваннер свалился со второго этажа и, не задев будущего пола на первом этаже, упал в подвал, где и приземлился на кучу песка. Он выбрался оттуда на свет Божий с кривой улыбкой, словно ничего не случилось. Но мы, Мик и я, прыгали с балки на балку с замечательной точностью и хохотали, когда оказывались у другой стены. Потом мы набрали в подвале ведро цемента. Все-таки это была кража, и мне было не по себе, пока я стоял рядом с Миком и смотрел, как он горсть за горстью наполнял ведро. (Ему хотелось построить пруд для рыб.) А потом мы пробежали еще несколько сотен метров до военного карьера, который, невидимый до последней минуты за зарослями сухой травы и не огороженный решеткой, скрывался в глубине. Очень крутая, почти отвесная стена из белого щебня, пропасть глубиной в двадцать или тридцать метров. Внизу, очень далеко, виднелось дно, на нем — кучи щебня и камней разного размера. Больших, средних, мелких. Вокруг них следы грузовиков, которые въезжали в карьер с другой стороны.

Мик прыгнул первым. Щебень посыпался вместе с ним, и он заскользил в пропасть, удерживая руками равновесие с ловкостью нынешних сноубордистов. Вот он уже стоит внизу и машет мне рукой.

Я тоже ринулся вниз. Но, в отличие от Мика, я вызвал настоящую лавину щебня и вскоре беспомощно барахтался в ней, увлекаемый камнями вниз. Я старался сохранить равновесие, боролся за свою жизнь и в ужасе размахивал руками, почти как Мик, только совсем некрасиво. Словно Икар, у которого расплавилась половина оперенья. Когда я очутился внизу, голова торчала над щебнем, но сам я по грудь был засыпан камнями.

— Мик! — закричал я. — Мик!

Я чуть не заплакал. Потому что как раз увидел, как этот чертов Мик выбегает через въезд в карьер, тот, что для грузовиков. Он исчез в лесу. Я попытался освободить руки — мне это удалось, ну, скажем, минут за десять, которые показались целой вечностью, — и начал откапывать себя из щебня. Лопаты у меня не было, были только руки. Но когда я отбрасывал в сторону горсть щебня, на его место тут же насыпалось ровно столько же. Я немножко поплакал. А потом упрямо продолжил копать, прошла еще одна вечность, и мне удалось наконец освободить от щебня правую ногу. Я потянул себя за левую. Ступня за что-то зацепилась, я тянул и тянул, пока нога не показалась из камней. А вместе с ней что-то белое, странное, бесформенное. Из последних сил я вытащил и это нечто наружу. Кость. Большая, немыслимо большая кость, ослепительно белая, блестящая, словно ее десять миллионов лет мыли двадцать миллионов ливней. Я взвалил эту штуковину на плечо — она была тяжелая, как дерево, — и пошел к строящейся вилле той же дорогой, что и Мик. А он, мой лучший друг, сидел на куче песка, и в ногах у него стояло ведро с ворованным цементом.

— Ну наконец-то, — сказал он, — а это что?

— Кость, — ответил я. — Я ее отрыл. Наверно, это кость мамонта.

— Или, — Мик приподнял мою огромную находку, — динозавра.

— Они умели летать и закрывали собой все небо, когда спускались с высоты.

Мик кивнул:

— И жили в основном в карьерах.

Мы еще несколько раз пробежались по балкам второго этажа и взобрались на конек крыши, потому что стремянка строителей все еще стояла у самой верхней балки. Вначале рискнул Мик, он очень осторожно поднимался со ступеньки на ступеньку, потом отважился и я. Отсюда сверху было все видно. Слева, вдали — наш дом, дом Мика, вилла господина Кремера и даже низкий дом Белой Дамы — маленькая деревня на плато, жилой островок среди лугов и полей, вишневых садов, за которыми, глубоко внизу, виднелись далекие крошечные дома города. Блестящая лента Рейна исчезала за горизонтом, который справа назывался Германией, а слева — Францией.

С другой стороны, поближе, находились батареи, смешные с нынешней точки зрения военные укрепления, с помощью которых жители Базеля когда-то пытались защищаться от восставших жителей пригородов, и водонапорная башня. Она мощно возвышалась над окружающим ландшафтом. Еще можно было разглядеть несколько домов. За ними — голубые холмы Юрских гор. Несколько прохожих на улице, которая вела к строящейся вилле. Женщина в красном платье, двое мужчин в шляпах. Вокруг них носилась собака, время от времени один из мужчин бросал палку, а собака восторженно бежала за ней.

— Архитектор! — прошептал Мик едва слышно. — Уже почти в доме! — Он показал на улицу и рванул, прямо как заяц, через балки. Я торопливо спустился по стремянке и, добравшись до пола, услышал громовой голос, раздававшийся с первого этажа. Я украдкой заглянул вниз. За дверью, там, где должен был начинаться пол первого этажа (его еще не постелили), стояли тот мужчина, который бросал собаке палку, рядом с ним второй мужчина и дама в красном платье, они пытались тоже увидеть комнату. Собака, это был пудель, норовила просунуть голову между ног дамы. На мужчинах были широкополые шляпы, поэтому я не смог разглядеть их лица. Только лицо женщины, раскрасневшееся, вспотевшее, да ее платиновые волосы. Мужчина, которого я посчитал архитектором, а это наверняка он и был, что-то объяснял.

— Квадратных метров! — выкрикивал он. — Проект. Солнечное освещение. Центральное отопление. — Он показывал то в одну сторону, то в другую, к счастью, не наверх.

Я проскользнул, насколько мог, бесшумно к противоположной стене. Туда, где находилась лестница. Но когда я почти добрался до нее, эти трое уже начали подниматься мне навстречу. Я слышал их шаги, словно шаги трех рыцарей, а голос архитектора, не замолкавший ни на минуту, звучал как голос карающего ангела из преисподней. Ну и что мне оставалось, я вылез через окно на леса и прыгнул вниз. Живым я не дался бы в руки врага. Я целился на кучу песка и даже попал в нее левой ногой, но правая пришлась на доску, из которой торчал большой гвоздь. Он вонзился сквозь резиновую подошву моего кеда прямо мне в ногу. Я не закричал, конечно, нет: навахо, который чувствует у себя за спиной архитектора, не кричит. Я вытащил гвоздь из ступни, взвалил на плечо доисторическую кость и помчался через луг, оставляя за собой кровавый след. Далеко передо мной бежал Мик, сильно наклонившись набок, потому что в правой руке он нес ведро с цементом. Я ворвался в дом, угодив прямо в объятия мамы, она поставила меня в ванну, ополоснула с ног до головы из шланга — ручей крови на полу ванны, а в нем кость динозавра, — залила рану йодом и умело перевязала. Я уже не был индейцем. И безудержно плакал.

Следующие несколько дней мы все-таки играли в саду господина Кремера. Просто Мик этого хотел, а я ничего не придумал, чтобы отговорить его. Естественно, я нервно оглядывался, тут ли господин Адамсон. В конце концов, это наш с ним секрет, и я не должен был просто так приходить к нему с Миком. Но он не появлялся. Только один раз, когда я, убегая от Мика, с пронзительным криком заворачивал за угол, мне показалось, что я на секунду его увидел. Он высунул голову из-за угла сарая, в котором лежали садовые инструменты, тачки, давно заржавевшие лопаты и мотыги. Но может, я и ошибся. Лицо господина Адамсона исчезло так же быстро, как появилось. Словно очень яркий фонарь, который кто-то включил на мгновение и сразу выключил. Мик нашел меня и бросился в бой. И вот мы катаемся по земле, я внизу, мой лучший друг наверху, кряхтим и пыхтим.

— Я победил! — закричал Мик и вскочил на ноги.

Так что прошло несколько дней, прежде чем я пришел в сад один. Мик сидел за какой-то проступок в школе, а потом он еще должен был идти на лечебную физкультуру, на нее школьный врач посылал тех, кому угрожаю искривление позвоночника или кто начинал сутулиться. Когда я пролез через дыру в самшитовой изгороди — не знаю почему, но я тащил с собой кость динозавра, — господин Адамсон уже сидел на скамейке. Вытянув ноги, закрыв глаза и подставив лицо солнцу, он улыбался. Может, он дремал и ему снились цветы, те, что росли вокруг него. Над ним кружила пчела, а он не просыпался. Но потом все-таки поднял голову, когда я бежал по высокой траве. Я взобрался на скамейку рядом с ним. Он уселся попрямее и снова немножко отодвинулся от меня.

— Мамонт? — спросил он, показывая на кость.

— Динозавр. Они умели летать и могли, пикируя, схватить ребенка, а иногда и взрослого мужчину. Я ее откопал в карьере.

— Раньше я тоже копал, — сказал господин Адамсон. — Искал клад.

— Ну и как? Нашли?

— Не такой древний, как эта кость. — Господин Адамсон с восторгом глядел на нее. — Давай поиграем в прятки? Я уже целую вечность не играл в прятки.

Вначале мы, понятное дело, тянули жребий, кому водить первым. Я пробормотал считалку про мужика, у которого сломалось колесо, и спросил, сколько надо гвоздей. Господин Адамсон знал ответ:

— Три!

Я проиграл.

Ну я скрестил руки, положил их на стену виллы господина Кремера, уткнулся в них головой, закрыл глаза (вначале я даже крепко зажмурился), громко сосчитал до пятидесяти и закричал:

— Я иду искать!

Господин Адамсон пропал. Я отошел на два-три шага от стены, достаточно далеко, чтобы видеть даже садовые ворота, но все-таки не настолько далеко, чтобы господин Адамсон смог коварно выскочить рядом и раньше меня добежать до стены. Потому что если играть в прятки по правилам, то вода должен не только найти того, кто прячется, но и еще первым ударить рукой по тому месту, где стоял с закрытыми глазами. Может, господин Адамсон притаился под самшитовой изгородью? Спрятался среди маргариток? Забрался на магнолию?

Мне понадобилось много времени, прежде чем я нашел его в бочке с водой, откуда он вылез совершенно сухим. Я быстрее его добежал до стены и с облегчением прокричал:

— Раз, два, три! Тебе водить!

Теперь водой стал господин Адамсон. Его очередь была стоять у стены, закрывать глаза, громко считать и кричать: «Я иду искать!» Он тут же нашел меня, хоть я, затаив дыхание, скорчился за тачкой и закрыл глаза.

Потом мы несколько раз пробежались наперегонки, от задней стены сада до той, что выходила на улицу, и обратно. Господин Адамсон стрелой летел рядом со мной, а я тогда пробегал стометровку еще за секунды — скажем, за четырнадцать и восемь, — и только на последних метрах немного отстал. Словно недалеко от цели снизил темп.

— Молодец! — похвалил он меня, когда я, сияя от гордости, остановился у ворот. — Ты выиграл!

Я с трудом переводил дыхание. А он, казалось, даже нисколько не устал. Древний старик, а бегает, как ласка!

— А какой теперь год? — спросил господин Адамсон, как будто услышал вопрос, вертевшийся у меня на языке: какой ему годик, но неправильно его понял.

— Тысяча девятьсот… — Я наморщил лоб. — Мне восемь.

— Тысяча девятьсот сорок шестой, — кивнул господин Адамсон. — Вот как, уже…

Он направился к скамейке у дома. Я уселся рядом с ним. Мы молчали, болтали ногами и глядели, как кошка Мика охотится за мышами. Она сидела, словно неживая, в тени магнолии и, не отрывая глаз, смотрела на траву. Иногда был виден кончик ее хвоста. Тень дерева медленно, очень медленно сдвигалась, иногда солнечный свет попадал ей в глаза, она моргала и возмущенно поднимала голову.

— Теперь, когда мы стали друзьями, ты подал мне одну идею, — наконец сказал господин Адамсон скорее собственным носкам, чем мне. — Нам нужны деньги. — Он поглядел на меня: — У тебя есть деньги?

— У меня есть свинья-копилка.

Он радостно закивал.

— Туда опускаешь деньги и копишь, так что к восемнадцати годам соберется целое состояние.

— Это через десять лет, — возразил господин Адамсон, — а я имел в виду минут пять.

— Если свинью перевернуть и потрясти, монетки из нее прямо так и выскакивают. Мне хватит и трех минут.

Я рванул к лазу в изгороди, пролез через него так быстро, что ветка расцарапала мне лоб, и помчался по тропинке мимо скамейки, где обычно отдыхали прохожие, вдоль изгороди, перебежал через дорогу, не посмотрев ни направо, ни налево, ворвался в дом — на долю секунды я заметил себя в зеркале на стене — и побежал наверх по лестнице, в свою комнату. Я едва переводил дыхание. Снял с полки копилку, вытряхнул из нее на ладонь столько монеток, сколько получилось — а получилось четыре или пять, — и ринулся в обратный путь. Через три минуты, самое позднее — через четыре я уже снова стоял рядом с господином Адамсоном. Я показал ему деньги.

— Ну, что за идея?

— Биби, — ответил господин Адамсон.

— Кто такая Биби? — Кровь со лба текла мне в правый глаз, я смахнул ее рукой. Ладонь и зажатые в ней монетки стали красными.

— Моя внучка. Девочка с карими глазами и длинными волосами. Она смеется, прыгает и поет день и ночь. Когда я видел ее в последний раз, ей было четыре. Мы играли в прятки. На ней был фартук в красную и коричневую клетку, а на мне вот эта вязаная кофта, и я был разут. Понимаешь, я как раз снял ботинки, а сапожник Киммих их чинил. Я спрятался за низким стеллажом, где стояла отремонтированная обувь, меня трудно было не заметить, но я видел, что она все равно не может меня найти. Ну а потом… — Он как-то смущенно рассмеялся и пожал плечами. — Надеюсь, она все еще живет на прежнем месте. Пешком для тебя будет слишком далеко. Эти деньги нужны тебе, на трамвайный билет.

Он подпрыгнул как мальчишка или даже как гренадер наполеоновской армии, с восторгом предвкушавший поход на Россию.

— Вперед! — Его глаза горели. Вязаная кофта, впрочем, даже не кофта, а какое-то серое покрывало, казалось, превратилось в строгий солдатский мундир, носки же, хоть они и остались носками, — в семимильные сапоги. Странно, что у него не появились вдруг усы и трость.

Не обращая на меня больше никакого внимания, он отправился в путь, правда, не к воротам, а к моему лазу в изгороди. Я побежал за ним. У меня хоть и не было ни трости, ни солдатской сабли, но зато я держал кость динозавра. На одном ее конце было что-то вроде набалдашника, который приятно холодил руку. Я размахивал этой «тростью» как средневековый подмастерье, впервые в жизни отправляющийся посмотреть мир.

Мы шли вниз по улице, такой пустынной, что можно было спокойно, не встретив ни одной машины, шагать посередине. Как два великана, один побольше, второй поменьше. Отец с сыном или скорее дед с внуком, преданным ему всей душой. Я чуть было не взял его за руку. Только кость помешала мне, да еще то, что и во время ходьбы господин Адамсон держался на некотором расстоянии от меня. Зато он умел петь замечательные походные песни. Вначале он спел очень длинную, в которой отец с сыном — немного похоже на нас — в течение многих куплетов шли к горькому концу: сын — я, — несмотря на предостережения папы, оказался-таки на виселице. Потом «Один километр пешком» — эту я тоже знал и вопил что было мочи, дальше — «Два километра пешком», три, четыре, пять, пока нам не надоело. Господин Адамсон подмигнул мне, как подмигнул бы человек своему сообщнику, задумав сыграть какую-то шутку, я засмеялся в ответ. Вот это приключение! Из домов — а здесь внизу, недалеко от трамвайной остановки, начиналась настоящая улица, — так вот, из сотен открытых окон одновременно раздались сигналы точного времени местного радио. Три свистка, как из чайника, последний на полтона выше первых.

— Двенадцать часов тридцать минут. Передаем сообщения Швейцарского агентства новостей.

Господин Адамсон остановился, широким жестом обвел дома вокруг и воскликнул:

— Кое-что совсем не меняется в этом изменчивом мире! Солнце, луна и Беромюнстерское радио.

Трамвай подошел почти сразу. Шестнадцатый. Зеленый, точнее, грязновато-зеленый. Мы вошли во второй вагон и уселись на деревянной скамейке. Господин Адамсон смотрел в окно, нет, сразу во все окна, как мальчишка, который в первый раз едет на трамвае и боится что-нибудь пропустить. Он вертел головой по сторонам, глаза его блестели. В Волчьем ущелье, собственно, уже в городе, где трамвай некоторое время шел среди крутых скал, покрытых хвойными деревьями и черными дубами, он даже встал и прижался носом к оконному стеклу. А один раз, когда трамвай как-то особенно резко повернул, мне показалось, что его голова высунулась наружу прямо сквозь стекло, словно его и не было вовсе. Он втянул голову обратно — ну, разумеется, мне все это только показалось — и снова уселся рядом со мной. Подошел кондуктор.

— Детский. До Хаммерштрассе, — сказал господин Адамсон не кондуктору, а мне.

Я повторил:

— До Хаммерштрассе. Детский.

Кондуктор, плотный мужчина в черной форме, оторвал от рулона розовый билетик — а у него были еще белые, желтые, синие — и большими щипцами сделал дырку на плане маршрута, там, где, как он полагал, находится Хаммерштрассе. Я дал ему одну из своих монеток. Он сунул ее в отверстие кассы — она висела у него на поясе и выглядела как крошечный орган с пятью или шестью трубочками, — выдавил быстрыми движениями большого пальца несколько монет помельче и вместе с билетом вручил мне.

— На Барфюсерплац пересядешь в номер четыре, — сказал он, не обращая никакого внимания на господина Адамсона.

— А вам не нужен билет? — спросил я.

— Я кондуктор, — ответил кондуктор.

— Я не вас спрашивал, — возразил я кондуктору.

— А кого же? — удивился тот.

— Меня, — подсказал господин Адамсон.

— Его, — повторил я и показал на господина Адамсона. Но кондуктор продолжал смотреть на меня, а потом, покачивая головой, пошел дальше.

Однако на Телльплац — мы проехали всего четыре остановки и были еще далеко от цели — господин Адамсон вдруг вскочил и выпрыгнул из трамвая, когда тот уже почти тронулся. Я прыгнул за ним. Тут трамвай поехал, и я стукнул себя костью динозавра по коленке, да так, что пошла кровь. Я опять стер ее тыльной стороной ладони.

— Это Телльштрассе, — сообщил господин Адамсон и показал рукой. Я кивнул, я и так это знал. Прямо перед нами была обувная мастерская, которая раньше принадлежала какому-то господину Киммиху. На другом конце улицы виднелись столбы и электролинии вокзала.

— Я думал, нам надо на Хаммерштрассе.

— Вначале на Телльштрассе. Вот в такой последовательности. — Господин Адамсон вытянул шею и бодро зашагал вперед. Мимо витрины господина Киммиха (ботинки и негритенок из раскрашенного гипса, протягивающий баночку обувного крема) он прошел, даже не взглянув в ее сторону. — Сейчас мы узнаем, разбомбили дом или нет.

Бомбежки не разрушили дом господина Адамсона, его ломали как раз сейчас. Кран с размаху бил большой чугунной бабой в стену, от которой при каждом ударе отваливался новый кусок и падал вниз. Половину дома — крышу и по меньшей мере один этаж — уже снесли, а теперь долбили последний кусок стены второго этажа. Как и тогда, в разбомбленных домах, здесь тоже оставался последний кусок уцелевшего перекрытия, на который я глядел, задрав голову, как на театральную декорацию. Только здесь уцелела не лампа, а белая крашеная кухонная табуретка. Когда чугунная баба отлетела от дома, готовясь к новому удару, господин Адамсон побежал, не пригибаясь, к входной двери, над ней еще оставался черный кусок стены. Металлический шар летел прямо ему в голову — я зажмурился, — но мой спутник благополучно добрался до двери. Я оказался радом с дверью как раз в тот момент, когда качнувшийся обратно шар стукнулся о стену у меня над головой. Грохот был такой, что я подумал, попало в меня. В ушах зазвенело. Посыпались обломки стены и штукатурки. Воздух превратился в цементную пыль, его можно было скорее глотать, чем вдыхать. Когда я спускался по лестнице в подвал (ловкий, как ласка, господин Адамсон давно уже пропал из виду), за мной летели каменные глыбы, они даже обгоняли меня. Одна так стукнула меня по спине, что я во весь рост растянулся на полу подвала. И вот я лежу, слышу собственный стон, прикрываю голову руками — камни, много камней продолжают сыпаться, потом камнепад прекращается — и кашляю. Подо мной — кость динозавра. Наверное, похоже на бомбежку, может, соседи господина Адамсона тогда вот так же бежали в подвал. Не хватало только фосфора от зажигательных бомб, столбов пламени и дыма. И снова тяжелая болванка ударила в стену. Правда, теперь грохот раздался чуть подальше.

В подвале было темно, хоть глаз выколи. Господин Адамсон стоял в столбе света, который косо падал на него из какого-то отверстия подобно лучу сильного прожектора. Камни в него не попали, и он выглядел совсем чистеньким. Ни пылинки на лысом черепе. Показывая обеими руками на пол подвала, он взволнованно кричал:

— Помоги мне! Ну давай!

Часть пола была не цементной, а деревянной. Доска, тоже серая, почти не отличалась от цемента. Господину Адамсону никак не удавалось поднять ее, он не мог даже схватить противопожарный крюк, который лежал между кусками угля в нише. Наверное, он страдал подагрой, это что-то вроде артрита, из-за которого мой дед не мог открыть бутылку пива одним ударом ладони, что так здорово получалось у папы. Деду нередко, как сейчас господину Адамсону, требовалась помощь кого-то здорового. (Об этом мне часто рассказывал папа: он был тем самым здоровым; а еще он боялся, что эта история может повториться с ним и со мной.) Ну я, значит, взял крюк и просунул его в щель между доской и полом. Подергал вверх-вниз, вправо-влево. Скрип, хруст, скрежет — и больше ничего. Я уже хотел было бросить это дело, из последних сил ударил по крюку, застрявшему между деревом и цементом, — и тут доска отскочила, подпрыгнула и стукнула меня по подбородку.

— Ага! — Господин Адамсон пришел в восторг. — У тебя получилось!

Потирая подбородок, я смотрел на что-то грязное, лежавшее в небольшом углублении. Господин Адамсон командовал с возбуждением расхитителя гробниц, который наконец-то, после десятилетних стараний, попал в самую дальнюю комнату пирамиды Хеопса и опустился на колени перед древним саркофагом, в котором, возможно, находятся богатства царя царей или даже он сам. Но то, что я достал, оказалось не саркофагом, а маленьким кожаным чемоданом, испачканным глиной, ручка торчала вверх, как вымпел, потому что один ее конец оторвался.

— Быстрее! — прокричал господин Адамсон. — А то не успеем!

Я был на нижней ступеньке лестницы, когда рухнул потолок подвала. Дом сдался. Тогда я, прижав чемодан к груди, поспешил на поверхность и выскочил через дверь, ее косяк — три одинокие каменные балки — еще стоял в конце лестницы. Все стены снесли. Господин Адамсон как раз перешел на противоположную сторону улицы и остановился перед кучкой ротозеев, наслаждавшихся зрелищем разрушения, а теперь с любопытством глядевших на меня. Двое пожилых мужчин с палками, еще один, помоложе, на костылях и сгорбленный старик, который держался за ходунки на колесиках, сделанные из стальных трубок, и смотрел в землю. Он видел, если он вообще видел, разрушение здания только как игру теней — прямо по Платону. Я остановился рядом с господином Адамсоном и оглянулся.

Стояк двери возвышался подобно древнегреческому храму в облаке строительной пыли. Чугунная баба с грохотом влетела в него, и последние камни разлетелись в пыль.

— Мальчик! — сказал мужчина на костылях, стоявший рядом со мной. — А что это ты украл из дома? — И он стукнул костылем по чемодану. Его друзья придвинулись ко мне поближе.

— Идем, — произнес господин Адамсон.

Четыре старика пустились вдогонку за нами, каждый с той скоростью, на какую был способен. Один из них, с палкой, худющее привидение, кожа да кости, шагал очень бодро, и мне пришлось почти бежать, чтобы он не достал меня своей клюкой.

— Вор! Проходимец! Разбойник!

Остальные трое (тоже с угрозами) гнались за нами — второй мужчина с палкой, калека на костылях и горбун на ходунках, который шаркал мелкими шажочками позади всех и фальцетом вопил что-то в землю. Вскоре господин Адамсон и я прилично оторвались от них, и, когда на Телльплац мы сели в трамвай, эти четверо от нас отстали и вернулись к разрушенному дому.

На Барфюсерплац мы пересели на четвертый номер. В нем было полно народу, не то что в шестнадцатом. Сесть нам не удалось, и господин Адамсон, которого зажали в угол, оказался между женщиной с двумя огромными сумками в руках и хлыщом в обалденной кепочке, залихватски сдвинутой — иначе она уже не была бы обалденной — на затылок. Его сигарета дымила прямо в лицо господину Адамсону. Господин Адамсон смотрел на него с отвращением, но ничего не говорил. Даже глазом не моргнул. А я стоял и прижимал к груди чемодан. Он был легкий, как перышко.

Хаммерштрассе: серые дома, прижавшиеся друг к другу, и ни одного дерева, куда ни глянь. Магазин колониальных товаров, мастерская по ремонту одежды, обувная мастерская (не господина Киммиха и не господина Брждырка), мастерская по ремонту бытовой техники, магазин товаров для розыгрышей. Господин Адамсон свернул в подворотню и пошел через двор к парадному. Пока мы поднимались по темной лестнице (теперь я нес чемодан на плече), он сказал:

— Спроси Биби. Она живет здесь с мамой. Не говори, что я с тобой.

Он остановился перед одной дверью, указал подбородком на звонок и спрятался за перилами лестницы, которая вела на следующий этаж. Но ведь там эта Биби или ее мама его сразу заметят! Я позвонил.

Дверь открыла женщина. Фартук, косынка, в руках — тряпка. Если это мать, то я представлял ее себе иначе. Она уставилась на меня, словно я привидение или чудовище.

— Биби, — пролепетал я, — я ищу Биби.

— Здесь нет никакой Биби.

Она закрыла дверь. Сквозь матовое окошко в двери я видел ее удалявшуюся тень. Я обернулся к господину Адамсону. Его голова высовывалась из-за перил.

— Спроси у нее, где теперь живет Биби. Биби Хубер.

Я позвонил еще раз.

— А где Биби живет теперь?

— Ну хватит, слышишь, грязнуля! — На этот раз хозяйка так решительно хлопнула дверью, что стекло задребезжало.

— Хубер, — сказал я стеклянному окошку.

Господин Адамсон что-то прокричал у меня за спиной. Он был взволнован, это точно.

— Попробуй Шнеман… — Или что-то в этом роде. Может, он сказал «Шлеман» или «Шниман».

Я снова позвонил. Я звонил долго, настойчиво. В квартире — ни звука. Теперь господин Адамсон стоял рядом со мной, разгневанный, как ангел мести. Он кричал:

— Шнеман! Шниман! Шлиман!

Но и на его крик никто не отозвался.

— Тогда ее фамилия была Хубер, — объяснил он мне чуть потише. — Но может быть, за это время ее мама вышла замуж за ее папу. — Он глядел на дверь, словно хотел ударом ноги разнести ее в щепки. — Шлиман! — Но тут господин Адамсон заметил, что он в носках, и вздохнул. Резко отвернулся и пошел вниз по лестнице. Я — за ним, согнувшись под чемоданом.

Во дворе он оглянулся и посмотрел на окна второго этажа. Пыльные стекла, ставней нет. За одним из стекол тень головы женщины, украдкой глядевшей вниз. Господин Адамсон вытянул шею, высунул язык и погрозил ей кулаком. Женщина продолжала смотреть.

— Биби теперь двенадцать, — сказал господин Адамсон изменившимся голосом и повернулся ко мне. — Большая уже. Ты только представь себе, двенадцать!

Я попробовал представить себе большую двенадцатилетнюю Биби. Без особого успеха. Что до меня, так мне было наплевать на эту Биби, а вот господин Адамсон просто стоял и словно грезил наяву.

— Так близко, — бормотал он, — так близко!

Я ничего не сказал, но мне хотелось погладить его по руке, как-то утешить. Ведь я-то был тут! Только я собрался это сделать, как он вскинул голову и взмахнул рукой, словно отдавал команду целому войску. Мы пошли к трамваю и проделали весь путь назад.

В саду виллы господина Кремера я наконец смог опустить чемодан. Чемодан, да еще и кость — не так-то уж легко было тащить и то и другое, а господин Адамсон и не подумал помочь! Я намочил рубашку в бочке с водой и протер крышку чемодана. Ничего более подходящего у меня не нашлось, а рубашка все равно выглядела как с помойки. На чемодане, когда-то коричневом, было с десяток наклеек разных гостиниц: «Беллависта», «Сплендид», «Аль Порто Женовезе». Одна наклейка, самая большая, на незнакомом языке, так что я не смог ее прочитать.

— Что тут написано? — спросил я.

— «Синтагма Палас», Афины, — ответил господин Адамсон. — Я тогда много путешествовал.

Крышка и чемодан были скреплены двумя большими красными сургучными печатями. Никто не смог бы открыть чемодан, не сломав их. Наверняка никто и не пробовал.

В сарае мы нашли щель между балками, куда как раз помещался чемодан. Здесь он мог пролежать десятки лет, если только господину Кремеру не вздумается затеять генеральную уборку. Я не спрашивал господина Адамсона, почему он не откроет чемодан. Или что в нем. Мне показалось, это были бы неуместные вопросы. Я спросил только:

— Это клад?

Господин Адамсон кивнул.

Я засунул в щель доску, которая полностью закрыла чемодан, и набросал сверху и вокруг всякого мусора.

Господин Адамсон пошел к дому. Наверное, хотел сесть на скамейку. Ну а я побежал за ним и почти догнал его, но споткнулся, так что чуть не упал. Я хотел (и даже сказал: «Извините») опереться о него. Но — просто прошел насквозь. Никакого сопротивления, правда, я почувствовал какой-то холодок. Я упал перед ним на дорожку, выложенную плитками, и, перевернувшись на спину, глядел на него во все глаза. А господин Адамсон стоял и ухмылялся, как человек, которого застали за какой-то шалостью.

— Ну вот, — произнес он, — теперь ты все знаешь.

Он сделал большой шаг и переступил через меня. Перед стеной оглянулся и крикнул:

— Сегодня я не буду тебе врать про птицу с золотыми перьями! — Не замедляя шага, он вошел в стену и исчез.

Я потер глаза и помчался к стене. Она стояла, как обычно. Штукатурка нигде не обвалилась. Ни единой щелочки. Я обеими руками постучал по стене. Ничего, ничего особенного. Какой-то жучок пополз между пальцев наверх.

Я схватил кость динозавра и побежал к дому, не видя дороги. Не помню, может, я даже кричал от ужаса. Очнулся я только перед большим зеркалом у нас в коридоре. Там, где раньше была рубашка, кожа у меня осталась чистой, розовой, как у поросенка. Но руки, брюки, ноги, ботинки — все белое от мусора и цемента. Колени покрыты засохшей кровью и строительной пылью. А голова! Вместо лица — маска из грязи и крови. Волосы торчат вверх, как языки белого пламени. И только два черных круга на месте глаз незнакомого чудовища, в которого я превратился. Неудивительно, что женщина в квартире Биби захлопнула дверь! За моей спиной в зеркале отражалась мама, ее глаза были полны такого же ужаса, как и мои.


После этого я заболел. Тяжело. Воспаление мозговой оболочки, про такой диагноз мне позднее рассказала мама (почти менингит). У меня был жар, температура поднималась выше сорока градусов, и я не выносил света. Малейший лучик солнца из-за задернутых штор, самая узенькая щелочка — и я вскрикивал от боли. Моя мать часами сидела у моей постели, я то узнавал ее, то нет. Я лежал словно в колоколе гремящих, мерцающих огней. Мать была только тенью. На самом деле это я мог вот-вот стать тенью. Я бредил. В одном из кошмаров, самом страшном, мои родители оказались рядышком в пруду для рыб, который мы с Миком построили из украденного цемента, в густом иле, из которого торчали, подобно двум кувшинкам, их лица, искаженные ужасом. Открытые рты, которые глотали жижу, выплевывали ее и снова глотали. Они тонули. Или, точнее: они растворялись. Я видел, как они исчезали, ил превратился в прозрачную, словно стекло, воду, а их все равно почти не было видно, моих маму и папу. Две тени под водой. Потом они совсем пропали. Растворились в ужасном пруду Мика. Вместо них в окне появилось перепуганное лицо господина Адамсона. Он что-то кричал, но я видел только его рот, он открывался и закрывался, как у рыбы… Я с криком проснулся и стал умолять склонившуюся надо мной мать, что не хочу умирать, пожалуйста, не сегодня. «Потому что сегодня пятница!» И действительно, была пятница, позднее мама подтвердила это. Мне и сейчас не совсем понятен смысл этих слов. Что значит, я не хотел умирать, потому что была пятница?.. Кстати, сегодня как раз пятница. Пятница, 22 мая 2032 года, следующий день после моего девяностачетырехлетия. Точно через два месяца после двухсотого дня рождения Гете. Дня смерти, разумеется, я хотел сказать: дня смерти. Шумиху устроили жуткую, дни памяти всех сортов, а кондитерская Шпрюнгли даже выпустила в продажу посмертную маску из марципана, в натуральную величину… Мама, ужасно встревоженная, как могла, успокаивала меня. Я действительно стал вести себя потише, хотя голова у меня только что не раскалывалась от боли… Но каким-то образом через некоторое время я поправился. Боль от солнечного света становилась меньше, а потом, в одно прекрасное утро, совсем прошла. Я решился сделать первые шаги. Мама шла рядом. И я, как когда-то, когда был маленьким ребенком, держался за ее руку.


Жарким днем — было седьмое августа, я это знал тогда и помню до сих пор, потому что седьмого августа день рождения Мика, — я отважился прийти один в сад виллы господина Кремера. (Мик даже в день рождения снова отсиживал наказание в школе.) Я не умер! Я поправился! Со мной была кость динозавра, в волосах торчало индейское перо. Я протиснулся в лаз между стеной сада Белой Дамы и самшитовыми кустами, такими сухими, что их листья падали на землю, когда я пролезал через них. Был жаркий день, горели луга, а далеко на горизонте дымился лес.

Господин Адамсон сидел на скамейке в двух шагах от того места в стене, где он исчез в последний раз. Он, как это бывало и раньше, вытянул ноги и закрыл глаза. И запрокинул голову. Он сидел так, словно был тут уже давно и собирался остаться надолго. Пока я с радостью, но и с некоторым страхом пробирался к нему через высокую траву, он открыл глаза и выпрямился. Господин Адамсон захлопал в ладоши — без единого звука — и выкрикнул что-то похожее на радостное приветствие. Вроде старомодного «Хо-хо!» или совсем уж доисторического «Разрази меня гром!». Он указал мне на скамейку, словно гостеприимный хозяин, предлагающий гостю лучшее место. Я сел. Правда, на другой конец скамейки, хотя старик мне ужасно нравился. Между мной и им уместилось бы целое племя навахо. А еще Мик и все скво, которыми были его сестры. Кость динозавра я положил между нами.

— Ну? Теперь ты все понял? — спросил господин Адамсон.

— Нет, — ответил я.

— Я — покойник, — сказал господин Адамсон.

— Кто?

— Покойник. Я умер.

Я уставился на него. Он вовсе не выглядел мертвым, этот господин Адамсон, разве что его лицо даже в то жаркое лето, какое выпадает раз в сто лет, оставалось совершенно белым как мел, с сеточкой светло-серых морщин, напоминавших паутину, хотя голова его походила скорее на голову гигантской уродливой саламандры, которую в народе прозвали «драконокольм». Рот, выпяченная верхняя губа, глаза с ехидцей. Три волоска на лысине по-прежнему выстроились в ряд, как путевые вехи.

— Я еще никогда не видел покойников, — прошептал я.

— Во-первых, откуда ты знаешь? — Господин Адамсон улыбнулся. — Во-вторых, живые не могут видеть мертвых.

— Но я же вас вижу! — воскликнул я.

— Не бывает правил без исключений, — рассмеялся господин Адамсон. — Мертвых это тоже касается… Ты видишь меня, потому что я умер в то самое мгновение, когда ты появился на свет. Именно тогда. Я не говорю в тот год, или день, или час, минуту или секунду. Я говорю «мгновение». Мгновение — это, ну как если бы у тебя был ножик, который резал бы время, тонкий-тонкий, острый-острый, и ты разрезал бы секунду пополам, а потом одну половинку еще раз пополам, а потом еще и еще, не останавливаясь, и так целый день. Тогда под конец у тебя был бы махонький кусочек времени, и он все равно был бы больше мгновения, намного больше, но нам с тобой для первого раза и этого достаточно… Я и ты, мы сменили друг друга на земле. Как в эстафете, только без палочки. Я — твой предшественник. Ты — мой преемник и подопечный. Меня ты можешь видеть, других покойников — нет.

— А тут где-то есть и другие? — У меня получилось немного громче, чем я хотел. Я зажал рот руками и оглянулся.

— Всего несколько. Например, один стоит вон там, на садовой стене.

Я никого не видел. Ни души. Ни на стене, ни где-нибудь еще. Собака обнюхивала скамейку, на которой когда-то сидели старые дамы, но она вряд ли была покойником. Сияло голубое небо, палило солнце. Ни одна птица не отважилась взлететь, она бы зажарилась и свалилась на землю. До самой изгороди — коричневая пожухлая трава. Воздух над изгородью дрожал. Может, это души? Мне стало зябко, несмотря на невыносимую жару.

— А здесь, в этой стене, выход из царства мертвых? — спросил я и похлопал ладонью по штукатурке.

— Скорее вход, — ответил господин Адамсон, — не парадный.

Он снова вытянул ноги и начал искать что-то в кармане, наверное, сигару — я знал это движение, так делал папа, — пока не вспомнил, что это в прошлом. Он вздохнул.

— Входов очень много. Думаю, по всему миру наберется несколько тысяч. Я пользуюсь только этим. Я знал, что однажды ты мне попадешься.

Я кивнул. Я чувствовал, как стучит мое сердце. Я таки попался. Вот только не мог понять, считать это величайшим счастьем или несчастьем своей жизни.

— Здесь, у этого входа, за день проходит около десяти покойников. Не о чем говорить. Большие входы в Шанхае, в Калькутте, в Нью-Йорке. В Париже! В Париже я был один раз, там вход между рельсами на станции метро «Данфэр-Рошеро». Вот где толкотня! Несколько сотен живых на перроне; ничего не подозревающие пассажиры метро, а перед ними, за ними, рядом с ними и даже внутри них — в десять раз больше мертвецов. Просто столпотворение! Поэтому в парижском метро и пахнет так странно, ни с чем не спутаешь. Покойники в таких количествах пахнут. И их чувствуешь. Человеку, через которого проходит мертвец, становится холодно даже летом, если, конечно, он не деревянный чурбан… Мы не стараемся избегать живых. Это не имеет смысла. Просто идем через них, не сворачивая и не ощущая препятствия, поначалу и мне это было странно… Париж… инструктаж… Меня учили быть провожатым…

— Провожатым?

— Предшественник сопровождает своего подопечного, когда настанет его час. Это — единственная задача провожатого. У каждого, как правило, только один подопечный, и в конце жизни ему надо показать, куда идти. После этого провожатый превращается в ничто. И никогда больше не может появиться здесь.

— Ага, — произнес я.

Господин Адамсон пытался застегнуть пуговицу кофты, но она проходила насквозь через шерсть.

— В одно мгновение — а ты вспомни, что такое мгновение! — на земном шаре умирает три тысячи человек. В каждое мгновение. Вот прямо сейчас, и опять, и опять. Все время около трех тысяч, плюс-минус. — Он перестал возиться с пуговицей. — В то мгновение, когда три тысячи умирают, три тысячи других рождаются. Снова плюс-минус, разумеется. В момент моей смерти отклонение составило целых три человека. Три тысячи пятьдесят восемь умерших, три тысячи шестьдесят один новорожденный. Одним из них был ты.

Так. До сих пор все понятно.

— Все предшественники стараются держаться поблизости от своих подопечных. Это вроде инстинкта. Мы хотим защитить его и не можем этого сделать. Вроде как родители, когда дети выросли и больше в них не нуждаются. Обидно немного, но и приятно тоже, потому что ты больше не отвечаешь за все. — Он улыбнулся, и в его улыбке были и обида, и радость. — Когда ты болел, я все время околачивался вокруг твоего дома. Мне не понравилось то, что я разглядел через окно.

— Что вы кричали? — воскликнул я. — Вы же кричали что-то?

— Пятница, — ответил он, — я кричал: «Это еще не та пятница».

Тут меня затрясло.

— Вы пришли, чтобы забрать меня? — Голос у меня вдруг сел, и я покрылся потом.

— Нет, — ответил господин Адамсон, — ты и представить себе не можешь, как мне было бы это неприятно.

Я глубоко вдохнул и выдохнул. Все-таки сердце у меня колотилось, и очень может быть, что и зубы стучали.

— Между прочим, каждый предшественник выглядит так, как он выглядел в момент смерти. — Если звук, вырвавшийся у него, означал смех, то это был горький смех. — Я обучался сопровождению у старой дамы из Шестнадцатого округа Парижа, у нее была шея, как у индюшки, а из одежды — только прозрачная ночная сорочка. Она была босиком. И ей пришлось прятаться от своего подопечного, потому что тот, чиновник министерства юстиции, которому уже недолго оставалось до пенсии, наверняка вызвал бы полицию или дуровозку, встретив на своем пороге почти голую старуху, но зато на морщинистой шее — жемчужное колье, какому позавидовала бы сама мадам Помпадур. — Теперь он по-настоящему рассмеялся. — Когда мы его забирали — меня, ученика, он не мог видеть, — он и впрямь из последних сил схватился за телефон. Мне в этом отношении больше повезло. Предшественник в вязаной кофте и коричневых носках не может испугать своего подопечного. — Он посмотрел на меня своими огромными глазами. — Ты меня боишься?

— Нет.

— Ну вот. — Он удовлетворенно кивнул. — Меня забирала молодая покойница из какого-то маленького городка на Мексиканском нагорье. У нее было окровавленное, разбитое лицо, и она все время плакала.

— Почему?

— В том-то и дело. Плакала она, а не я. Она ведь знала, что сейчас в последний раз была наверху.

— Да нет, — перебил я, — я спрашиваю, почему лицо было разбито и в крови.

— Моя провожатая, кстати, ее звали Пилар, Пилар делла Гасиенда дель Тимор Санто, или как-то в этом роде, так покалечилась, потому что ее отец хотел ее поцеловать. Он был адвокатом и уважаемым человеком в городе и любил свою дочь. А она его не любила, хотя любовь между отцом и дочерью среди мексиканской знати встречается сплошь и рядом. Иначе просто не хватает соответствующих титулу молодых дам. Она отступила от него, чтобы избежать объятия, сделала два больших шага назад и свалилась с балкона.

Я ничего не сказал. Между тем господин Адамсон продолжил, обращаясь скорее к своим носкам, чем ко мне.

— Те, которым больше нельзя наверх, — бормотал он, — со временем становятся все больше похожи друг на друга. Бесформенные тени. Разумеется, безутешные. Но безутешнее всех те, кто только что прибыл. Их больничные ночные рубашки спереди болтаются до пола, как зеленые флаги, а сзади едва прикрывают зад… Мне вот сейчас не хватает, собственно, только ботинок. Они остались на верстаке господина Киммиха. Когда Биби нашла меня, то есть мое тело, я уже был вместе с мексиканкой на полпути к входу. Кстати, к этому самому.

Я понял. Вот почему он был разут. И вот почему ему так была нужна Биби.

Мы замолчали. Он — потому что думал о своей Биби, а я — потому что она начинала действовать мне на нервы. Пусть мне еще не было двенадцати, но я ведь тоже человек!

— А почему вы просто не пошли на Хаммерштрассе? — спросил я наконец. — В смысле — без меня?

— Потому что это невозможно. — Он заморгал и моргал, пока, вероятно, не прогнал образ Биби, стоявший у него перед глазами, и не увидел снова меня. — Мертвые могут передвигаться в радиусе ста метров от входа. Если они отходят дальше, то совершенно теряют силы. И только при последнем выходе радиус неограничен.

— Но вы же ушли намного дальше!

— Я все поставил на одну карту. На тебя. Понимаешь, если живой хорошо относится к покойнику, подопечный к предшественнику, если он к нему очень хорошо относится, даже любит его, то он дает ему силу, так что покойник, пока есть это чувство, может уйти на многие километры от входа. Вероятно, ты все время хорошо ко мне относился.

— Вы мне понравились, — сказал я. — Вы мне и теперь нравитесь.

— Если женщина, — продолжил он, с улыбкой глядя на небо, — влюбляется в своего предшественника, она может дать ему столько сил, что он снова обретет кожу и кости. Руки и ноги. Плоть. Она может до него дотронуться. Они могут даже… Ну, ты понимаешь.

— Нет, — сказал я.

— Это должно быть ужасно, — господин Адамсон снова обращался к своим носкам, — если однажды, днем или ночью, женщина вдруг перестает его любить. Она же не знает, что он мертв и что без ее любви его не станет. В середине объятия он вдруг чувствует, как все телесное покидает его, и она тоже чувствует это, понимает, не понимая, и с криком мчится прочь.

— Мы найдем Биби, — сказал я. — Когда-нибудь вместе мы найдем ее.

Господин Адамсон с сомнением поглядел на меня.

— Надежда умирает последней, — пробормотал он. — Во всяком случае, если бы ты посреди Хаммерштрассе вдруг подумал бы: «Ох уж этот старый болтун, что я, собственно, делаю вместе с этим идиотом?» — то я прямо там, на том самом месте и упал бы без сил. Все. Конец. С этим ничего не поделаешь, тут не бывает помилования. Ты мог бы долго кричать: «Господин Адамсон, что мне сделать, я этого не хотел!» Но я лежал бы там, где упал, невидимая кучка, пятнышко, тень, которую может увидеть только еще один человек, который, подобно тебе, родился в момент моей смерти, и случайно оказался бы в Базеле, на Хаммерштрассе, и принял бы это лежащее нечто за пьяного или наркомана. Наверное, он испугался бы, увидев, как меня переезжает машина и никто из местных не обращает на это ни малейшего внимания. Вот как это было бы. На веки вечные и даже еще дольше я остался бы на этом моем последнем месте. Я видел бы, как ко мне подъезжает один автомобиль за другим. Мне не было бы больно. Но все равно мучительно. У тебя это всю жизнь так и стояло бы перед глазами.

— У меня? Как это?

— Ну, это просто так говорится, — ответил господин Адамсон. — У меня, конечно же у меня. Я только хочу тебе объяснить, как я рисковал и почему ты был мне так нужен. Вполне могло случиться, что ты возненавидел бы меня. Я подверг тебя опасности. Когда потолок подвала рушится тебе на голову, необязательно продолжать любить того, кто тебя сюда привел.

— У меня не было времени чувствовать что-то.

— Я не смог бы даже нажать на звонок двери в квартиру Биби. Не говоря уж о том, чтобы поднять чемодан. Ты мне помог. Спасибо тебе.

— Пожалуйста, — ответил я.

Я почувствовал, как во мне поднимается новая горячая волна любви. Она начиналась в животе, поднималась к груди и почти обжигала голову, так что казалось, голова расплавится. Наверное, у меня даже затылок покраснел.

Наступил вечер. Солнце, огненно-красный шар, закатилось за лес, над которым поднимались неподвижные столбы дыма, потому что ветра не было. Господин Адамсон встал.

— Мне пора, — сказал он.

Он махнул рукой на прощание, отвернулся и решительно направился к стене. Сзади, да еще в закатном свете, он был похож на консультанта фирмы «Юст», только без шляпы, или на человека, уходящего навсегда. Я не знаю, что на меня нашло: я тоже встал, схватил свою кость динозавра и побежал за ним. И в тот момент, когда господин Адамсон приготовился войти в стену, я вскочил в него. В его оболочку, в очертание его тела, окружившее меня со всех сторон. Внутри было прохладно, он был холодный, господин Адамсон, даже ледяной, и я двигался с его скоростью. Я пробыл в нем всего несколько мгновений — но этого хватило, чтобы вместе с ним преодолеть вход.


Я сразу же почувствовал вокруг себя какой-то клейкий воздух, собственно, даже и не воздух, а влажную тепловатую слизь, которой надо дышать. Темно, черная ночь. Мне это уже однажды снилось, со мной это уже случалось — во время болезни или даже раньше. Может, в другой жизни. Я катился, на этот раз действительно чуть не переломав все мои — настоящие — кости, по крутому откосу из щебня и ила, увлекая за собой камни и пытаясь попасть на твердую почву, пока кость динозавра не застряла в камнях. Я держался за нее, а камни под моими ногами все катились вниз. Кость гнулась под моей тяжестью, но не ломалась. Ноги болтались над пропастью.

Все было черно, нигде ни проблеска. Ни звука, только слышен хрип моих легких, да еще — очень громко — удары сердца.

— Господин Адамсон! — закричал я наверх. — Я здесь! — Я ничего не слышал. Совсем ничего. — Помогите! — завопил я, но казалось, что я кричу в вату.

Ни эха, ни отклика, мой беззвучный крик упал, как выплюнутая вишневая косточка, к моим ногам. Но как бы то ни было, господин Адамсон и выход могли находиться только надо мной. Итак, я попробовал найти опору и начал карабкаться вверх по почти отвесной стене из мусора и щебня. Ничего не видя. Мне даже удалось подняться на один-два метра, но тут я соскользнул и только порадовался, что с размаху грохнулся верхом на кость динозавра, которую с перепугу бросил там, где она застряла. Я взвыл от боли, но все равно не услышал себя. Потом я пристроился на корточках на каком-то узком выступе, который ощупал руками и ногами, — он был не шире моей ступни. Я беззвучно захныкал. Да, думаю, я готов был сдаться, ну не совсем, а так — посмотреть, что будет, потому что все еще цеплялся за ископаемую кость, пока — прошла целая вечность, несколько вечностей, а может, несколько минут — не услышал в этой абсолютной тишине что-то вроде шепота. Странно, он звучал внутри меня! И тут же ко мне вернулись силы.

— Господин Адамсон? — крикнул, нет, скорее выдохнул я.

— Ты идиот! Болван! — Голос господина Адамсона, очень взволнованный, действительно раздавался внутри меня. — Довольно! Хватит! Прекрати!

Я его не видел и ничего не почувствовал, когда попробовал руками отыскать хоть что-нибудь в этой темноте. Вероятно, то есть даже наверняка какое-то холодное дуновение означало, что он где-то поблизости.

— Ты можешь взобраться назад, к выходу? — спросил он после такого долгого молчания, что я подумал, он больше никогда не станет со мной разговаривать. Правда, теперь он был поспокойнее. Я снова схватился за то место, откуда раздавался голос, за ухо, но и на этот раз ничего не нащупал.


— Нет, — прорыдал я. Мой беззвучный голос гремел в моей голове.

— Тогда придется пробираться к другому выходу. Не такому крутому. О Боже, о Боже! Что бы ни случилось, веди себя как мертвец.

— Вот так? — Я бессильно опустил руки, приоткрыл рот и закатил глаза, так что исчезла радужка. Куда я смотрел — себе в череп или наружу, было все равно. Наверное, глаза господина Адамсона что-то могли различать в этом мраке.

— Нет. — Значит, он видел меня! — Ты как раз стоишь на тропе. Давай вперед.

Я, как мог, пошел вперед. Я продвигался на ощупь по карнизу, господин Адамсон назвал его тропой, по узкому выступу, каменной ленте не шире моей ступни, которая, очевидно, вела вдоль отвесной скалы. Над пропастью. Кость динозавра помогала мне удерживаться на карнизе и сохранять равновесие. Так шаг за шагом я пробирался вперед. Справа стена, слева — пустота. Господина Адамсона по-прежнему не было видно, но время от времени я слышал его голос.

— Если ты оступишься, — произнес он внутри моего уха, — можешь проститься с жизнью там, наверху.

И тут же, будто слова господина Адамсона были каким-то тайным знаком, в полной тишине раздался оглушительный грохот, гром, похожий на взрыв бомбы; от неожиданности я ступил одной ногой мимо карниза, в пустоту, а вторая пока что оставалась на тропе, скользя и борясь за последнюю опору. Кость динозавра я обеими руками держал горизонтально, насколько это было возможно, потому что справа стеной возвышалась скала. Некоторое время я качался вперед и назад, потом наконец все-таки нашел равновесие. И все время, как только я начинал двигаться, раздавался этот грохот. Я понял, что его вызывают мои шаги. Подождал. Действительно, наступила тишина, во всяком случае, какой-то покой, который, словно хищник, затаился в темноте и ждал моего следующего движения. Когда я, на этот раз очень осторожно, снова сделал шаг по тропе, опять раздался гром. Звук был другой, как будто я наступил на включенный на полную громкость микрофон. Что-то вроде металлического скрежета и визга, которые издает плохо настроенный приемник. Теперь я слышал даже щебень, он скатывался в пропасть тоже неожиданно громко. Камни с грохотом падали вниз, и слышать это было невыносимо. Скала тоже шумела. Она свистела и визжала, даже когда я останавливался и лишь поворачивал голову. А уж когда я шел, земля подо мной и вовсе грохотала. Но что мне оставалось: господин Адамсон, голос которого тоже изменился, подгонял меня грубыми ругательствами, теперь они раздавались уже снаружи. Он перекрикивал шум скалы. Ее стоны, треск. «Двигайся, ты, остолоп! Ну скоро ты там, болван? Хочешь прирасти к скале, трусливый заяц?» И все в таком духе. У меня болели уши, в голове невыносимо шумело. Темень была, хоть глаз выколи, а я, не обращая внимания на ругань господина Адамсона, продвигался шаг за шагом вдоль этой подземной стены, опираясь о нее руками и нащупывая костью динозавра место, куда можно поставить ногу. Если хоть один камень отвалится… Я беспрерывно вызывал грохот, которого не мог ни избежать, ни вынести. А что, если они меня слышат? Может, они уже давно меня разглядели? И готовятся прикончить одним мощным ударом?.. Но страшнее всего было то, что я мог свалиться. Сколько раз я чуть было не шагал в пустоту, лишь в последний момент замечая, что тропа делает поворот!

И вдруг стало светло. Один шаг — и я вышел из мрака и очутился в раскаленном слепящем светлом пятне, бесцветном и в то же время сером. За моей спиной, словно лес, стояла темнота. Господин Адамсон ждал меня впереди, метрах в десяти от меня. Он махал мне рукой. Свет был совсем холодным и таким неприветливым, что я чуть было не отступил назад, под защиту тьмы. Но все-таки теперь я видел тропу перед собой. Она, не шире моей ступни, шла вдоль крутой стены, пропадавшей из виду где-то очень глубоко в пропасти; я вспомнил про камнепад, из которого вытащил кость динозавра. Тут и там из камней торчали скелеты. Наверное, это были останки людей вроде меня, сбившихся с курса, которые хотели спастись, но сорвались вниз, где их засыпало камнями и щебнем. Я поставил кость динозавра рядом с какой-то костью, торчавшей из щебня на обочине дороги, — они были похожи как две капли воды. Я даже подергал эту кость, но она не поддалась.

Из немыслимой глубины, насколько мог видеть глаз человека, почти вертикально подо мной мерцало, вспыхивая то сильнее, то слабее, то зеленое, то красное сияние. Сердце вечности.

Наконец я взглянул вверх. Стена круто уходила ввысь, но вскоре упиралась в небо, то есть, разумеется, не в небо, а в потолок, в крышку земных недр. Я видел поверхность земли снизу. Все черно, сумрак, свет сюда почти не доходил. Мрачный купол так близко, что мне захотелось пригнуться.

Дорога напоминала тропу в Андах или Кордильерах, которая, огибая одну гору за другой, обещает тебе спасение, если твой самолет разбился о скалу и ты — единственный оставшийся в живых. Потом, после десятичасового марша, тропа заканчивается осыпающимся обрывом, превратившись к тому времени в узкую полоску, так что ты едва можешь развернуться, чтобы пойти назад и попробовать счастья в другом направлении. Правда, у меня был мой господин Адамсон, который сейчас смотрел на меня враждебно, убегал далеко вперед, возвращался, снова устремлялся вдаль и делал мне нетерпеливые знаки рукой. Я, спотыкаясь, торопился изо всех сил, несколько раз соскальзывал с тропы, но кость динозавра спасала меня.

Только когда я прошел несколько шагов на свету, до меня дошло, что грохот и скрежет прекратились. Что звуки вокруг меня изменились. Теперь они поднимались ко мне снизу, из этой бездонной пропасти. Звуки, от которых кровь стыла в жилах. Эти звуки издавали они, я понял это по ужасу, который меня охватил. Пропасть бушевала еще далеко, но приближалась с каждой минутой. В поднимающемся из глубины шуме отчетливо слышалось какое-то бульканье, клокотание, которое временами усиливалось, казалось, оно подчинялось какому-то неуловимому для меня ритму. Крики. Волны криков. Стоны. Стонать безнадежнее было просто невозможно. То есть это я думал, что невозможно. Но сразу же услышал еще один вздох, безгранично жалобный. И еще один, и еще. То был крик абсолютной боли, но за ним последовал еще более страшный. И еще, и еще… Тысячи криков боли, и все пока что далеко от меня. Правда, вскоре отдельные крики раздавались уже ближе, под конец я мог бы докинуть до них камень. (Но кто здесь внизу мог бы сказать, на какое расстояние он может бросить камень.) За каждым болезненным криком, самым безнадежным, следовал другой, еще страшнее. Мука была бесконечна.

Хотя я находился высоко над этим воем, однако все еще близко к крыше подземного мира. И все больше криков устремлялось ко мне, будто они знали, где я, словно щупальца, которые старались схватить меня. Они становились все громче и громче, вот уже раздавались прямо подо мной, касались моих ступней и, наконец, отступили. Потом послышался пронзительный визг, резкий, как молния, такой громкий и так близко от меня, что я подпрыгнул, пытаясь за что-нибудь зацепиться, скатился, разбил колени и опять оказался на выступе. Я задыхался. Господин Адамсон превратился в точку на горизонте, он не видел, что со мной. Во всяком случае, он мне не помогал, хотя я нуждался в помощи, как никогда в жизни.

Я уже не пытался сдержать свой стон, мне было все равно, слышит меня кто-нибудь или нет, уничтожит он меня или нет. Мои вздохи, хотя и не столь жуткие, походили на эхо звуков, доносившихся снизу. Я еще не был таким несчастным, как они там внизу. Правда, меня колотила дрожь, и я наверняка сам прыгнул бы в пропасть, если б не держал в руках кость динозавра. Но даже с ее помощью ставить ноги вплотную друг к другу было труднее, чем сделать прыжок. Прыжок был бы слабостью, я подозревал, я чувствовал, что не имел права себе этого позволить. Мне достаточно было просто броситься вниз, ни о чем не думая! Тогда я рухнул бы вниз головой, размахивая руками, с криком или молча, кто это может знать заранее? Наверняка известно только, что возврата не было бы. Я стал бы свободен.

А потом порыв ветра, а может, электрический разряд и впрямь сбросил меня в пропасть. Сначала я так перепугался, что перестал дышать, а сердце мое остановилось. Я летел, в холодном ужасе, не в силах пошевелить ни руками, ни ногами, в Ничто. Летел долго, пока крик, застрявший у меня в глотке, не вырвался наружу. А-а-а! Я замахал руками и задергал ногами. И выронил кость динозавра. Я потерял последнюю опору, но все-таки не падал камнем в бездну. Я стал мячиком в игре неведомых мне стихий; ураган, которого я не чувствовал, носил меня из стороны в сторону, вниз и вверх. Теперь я снова дышал, и сердце колотилось изо всех сил. Махал руками, как птица, даже пытался направлять свой полет. Тщетно. Иногда на несколько мгновений опять начиналось свободное падение вниз, словно я только что свалился с тропы. Я падал стремительно, кувыркаясь в воздухе. Потом снова взмывал вверх, как перышко в воздушном потоке. Кровь в моем теле бежала все быстрее. Я чувствовал, как она пенится, подобно воде, прорвавшей плотину, или даже извержению вулкана, потому что моя кровь, все быстрее совершающая свой круговорот, становилась все горячее, она почти кипела, так что мозг у меня раскалился, а сердце горело. Жар заливал меня изнутри. Это был страх, он превращался в панику, она прорвала все укрепления, шлюзы и барьеры, которые я соорудил внутри себя за свою жизнь. Когда тебе восемь, некоторые плотины могут быть не очень прочными. А некоторые вполне ничего себе. Но ни одна не устоит перед таким потоком ужаса. Я закричал, никогда еще я так не кричал.

Мне не хотелось ничего видеть, но я все-таки носился по этой огромной пропасти с широко открытыми глазами. Я даже видел что-то, но не мог понять, что именно, тут не было четких правил, по которым, например, мы узнаем дерево и не путаем его ни с чем другим, даже если никогда не видели его раньше. Здесь ничто не имело четких границ, все перетекало одно в другое и все время, как и я, пребывало в падении или парении. Где кончалось одно и начиналось другое? Облака, сгустки, может быть, рожи, огромные и крошечные, далеко или прямо у меня перед глазами — ничего не разобрать. (Добавьте к этому оглушительный грохот, у меня чуть не лопнули барабанные перепонки. Да и сам я все еще кричал.)

Значит, вот он какой, этот мир, из которого пришел господин Адамсон. Конечно, это он. Но вполне могло быть, что я провалился в самого себя. Я думаю, внутри меня все выглядело так же. Тогда, уже тогда. В той черной сердцевине, куда я еще никогда не заглядывал, о которой я только догадывался, потому что иногда, посреди ясного солнечного дня, меня пугали кошмарные видения. Так же неожиданно, как передо мной очутился господин Адамсон.

Может, я попал в силовое поле той черной дыры внутри меня, которая поглощает и удерживает все, что мне довелось узнать в жизни? Того таинственного хранилища, в котором все удерживается и почти ничто не может вырваться наружу. Так и есть: я нахожусь внутри себя самого, вижу все — вот она, плата за мою дерзость, — и не могу освободиться от засасывающей силы моего хранилища. Я попал в свою собственную память. И застрял там навсегда.

В моем сознании вспыхивали картинки, но они мелькали с такой скоростью, что исчезали, прежде чем я успевал разглядеть их — хотя и знал: это мне знакомо, это — освобождение… Так я и летел через себя самого. Я был очень взволнован. Правда, эти картинки пропадали так быстро, что, пока я, пугаясь и узнавая, рассматривал одну, на меня уже обрушивалась следующая и вытесняла предыдущую. А следом — еще одна и еще. Дикая гонка самых разных видений. Я — словно в жару и так ясно отдаю себе отчет в происходящем, как это бывает только в самое последнее мгновение перед смертью. Иногда я почти понимал, что происходит. Но вот что?

Я потерял рассудок? Что это такое, где я? В чем это я вязну — в каком-то влажном мху? В болоте из крови? Я один или тут есть кто-то еще? Я умер? Это что, один из подлых трюков сопровождающего — поддерживать во мне веру, что я отсюда выберусь? Кстати, а где господин Адамсон? Рядом со мной? Может, во мне? Или я в нем? Что, что постоянно гонит меня вперед? Кровь, здесь пахнет кровью! А это необозримое красное море — кровь всех предыдущих мертвецов? Может, я вижу их — эти прозрачные тени лиц? Эти бесконечно печальные лица, мимо которых меня несет, сквозь которые я прохожу, — я их знаю? Я видел их раньше, эти взгляды без мольбы, без надежды?

Мне показалось или духи вокруг меня действительно стали беспокойнее? Из-за меня? Они начали раскачиваться из стороны в сторону? О! Они смотрят мимо меня, но враждебно! Злобно! Я слышу или мне мерещатся крики господина Адамсона «Быстрее, парень! Возьми себя в руки!»? А как? Может, надо шагать, как Гроучо Маркс, уходящий от погони, огромными шагами, но чтобы было похоже на бесцельную прогулку? Достаточно ли быстро я пролетаю сквозь мертвецов, чтобы их подозрения возникали только у меня за спиной, а миллионы передо мной и не догадывались, что я — живой? Кажется, несколько мертвецов позади меня, и слева, и справа, да и впереди тоже разинули рты! Обнажили блестящие острые зубы и, широко раскрыв глаза, начали искать свою добычу! Меня!

Зачем я запел? Чтобы спастись, уцелеть? И господин Адамсон, который теперь шел, как и я, широко шагая, пел тоже? А вдруг мертвецы, все сразу, догадались, что здесь появился чужой? И возмущение этого сонма докатилось до горизонта? Из-за этого такой вой? И может ли быть, что мое пение меня спасло? Этот тонкий писк? Ведь когда я издавал эти жалкие звуки, находящиеся близко от меня мертвецы, которые теперь бушевали, как бескрайний ураган, на несколько мгновений от неожиданности чуть медлили со смертельным укусом, и я успевал проскользнуть дальше, где они уже не могли до меня дотянуться, и так далее. А может, мне помогала кость моего динозавра? И как она снова оказалась у меня в руке? Ах, мертвые, эти мертвые не хотели, чтобы я жил. Опускаясь, я чувствовал, что не в силах сопротивляться им. Я сдался. Моя последняя мысль: «Если мертвые захотят, они меня поймают». Падая на землю, я словно столкнулся со стеной — и вдруг все обрело четкость. Я лежал на камнях, на теплой каменной плите. Закатное солнце светило мне в глаза точно так же, как оно светило, когда я выходил из дома. Я снова в саду господина Кремера? Я глубоко вдохнул и выдохнул. Прекрасный воздух. Я застонал. Все разноцветное! Свет! Он так слепил мне глаза, что я едва видел господина Адамсона, хотя он стоял прямо надо мной и утирал пот со лба. Правда, не было ни пота, ни лба, до которого он мог бы дотронуться, видно, господин Адамсон тоже растерялся.

— Уф-ф! — выдохнул он.

— Да, это точно! — ответил я. Закрыл глаза и тут же заснул.


Когда я проснулся, солнце стояло на том же месте. Значит, несмотря на чудовищную усталость, я вырубился всего на несколько секунд, не больше! Три-четыре вдоха, так мне показалось. Господин Адамсон по-прежнему был около меня, только он больше не стоял и не вытирал воображаемый пот со лба, а сидел неподалеку на камне и осматривался, вертя головой, как петух. Я поднялся на ноги, потянулся, зевнул и улыбнулся ему. Я чувствовал себя хорошо, намного лучше, чем до сна.

— Солнце точно на том месте, где оно было в саду господина Кремера! — крикнул я.

— Тс-с-с! — прошипел господин Адамсон, продолжая осматриваться и не глядя в мою сторону. Он шептал с закрытым ртом, почти не шевеля губами: — Мы здесь не одни, не думай. — Я посмотрел вокруг себя — ни души, куда ни глянь, — и почувствовал, что меня овевает холодный воздух. Я задрожал и взглянул на господина Адамсона.

— Понимаю! — прошептал я.

— И не смотри на меня, когда со мной разговариваешь! — не глядя на меня, сказал он.

— Но ведь прошло совсем мало времени! — произнес я так же тихо, как он, и посмотрел на желтый камень у меня под ногами. — А я замечательно себя чувствую!

— Ты проспал целый день и целую ночь, — пробормотал господин Адамсон, не разжимая губ. — Двадцать четыре часа. И я не берусь судить, сколько времени мы провели там внизу. Может, одну минуту. Но может быть, и сто лет.

— Сто лет? — шепотом закричал я.

— Или тысячу.

Солнце светило уже не так ярко, как при моем пробуждении — после долгой темноты под землей я стал чувствовать даже слабые проблески света, — и я начал различать очертания пейзажа вокруг себя. Я сидел на вершине горы, скорее холма, среди горячих от солнца камней. Какие-то руины из гигантских каменных блоков. Чуть пониже, наискосок от меня, — ворота, над ними два высеченных из камня сказочных зверя. Еще ниже простиралась равнина, залитая красным сияющим закатным светом. По всей долине — одинокие деревья, посаженные в определенном порядке. Оливы, я сразу это понял, хотя никогда раньше не видел ни одного оливкового дерева. И не пробовал оливок. 1946 год! Тут и там виднелись дома с плоскими крышами. Немного дальше — деревня, она выглядела так, словно какое-то божество огромной метлой смело несколько десятков этих домиков в кучу. Я уже успел настолько привыкнуть к свету надземного мира, что рассмотрел даже крестьянина, который гнал перед собой крошечного осла. На горизонте блестела полоска света, наверное, это было море. Когда я посмотрел назад, то увидел у себя за спиной фиолетовую горную цепь, окутанную тенью. И я наконец вопросительно поглядел на господина Адамсона.

— Микены, — пробормотал он.

— Ага. — Я понятия не имел, что он имел в виду.

— Греция. Больше нет ни одного пологого выхода. Входа, я хотел сказать. Самое трудное ты преодолел. Теперь мне только нужно отправить тебя домой.

— Тогда пошли.

Я поднял кость динозавра и сделал первый шаг. Но господин Адамсон по-прежнему сидел и беспокойно оглядывался. Потом неподвижными, словно каменными, губами проговорил:

— Ты видишь ворота там, внизу? — Узкая тропа, круто спускающаяся с холма, вела по каменистому склону, по обломкам камней и древним кривым ступеням вниз, к городским воротам, которые охраняли два каменных чудовища, раскаленные последними лучами заходящего солнца. — Там мы встретимся. Когда стемнеет и мы выберемся из города, тогда мы будем в безопасности.

Я пустился в путь, больше не оглядываясь на него. Кость динозавра служила мне посохом, так что я всего один раз несколько метров проехал по склону. А внизу тропа превратилась в настоящую дорогу, узкую, но надежную. Солнце опустилось совсем низко и слепило мне глаза. Еще пара прыжков через колонны, каменные блоки и стены — и вот я стою перед воротами, над которыми несут свою вахту невидимые мне теперь каменные чудища. Передо мной — сложенная из каменных глыб стена высотой с дом, вдоль нее — ведущая вниз улица. Она вымощена древним мрамором. На камнях — розовые солнечные блики, но вот солнце опустилось за горизонт.

Господин Адамсон появился только тогда, когда солнце совсем село и даже небо больше не светилось фиолетовым светом. Вместо солнца из-за горизонта взошла почти круглая луна. Городские ворота превратились в черный проем, скрывший меня, а долина стала похожа на бесформенное озеро, в котором очень далеко светились два-три огонька. И тут передо мной возник господин Адамсон. Сквозь него была видна Большая Медведица.

— Наконец-то, — прошептал я. — Папа здорово разозлится, если я приду поздно.

— Здесь внизу шептать уже не надо, — сказал он обычным голосом. — Мы достаточно далеко от входа. И торопиться нам больше ни к чему.

— Но папа! — воскликнул я. — И мама!

— Они сейчас жутко волнуются. — И господин Адамсон, стоя в тени ворот, развел руками. — Это в лучшем случае. В худшем они умерли уже сто лет назад. Или десять тысяч.

Я в ужасе посмотрел на него.

— Так чего же мы ждем?! — закричал я, да так громко, что господин Адамсон приложил указательный палец к губам, хотя мы и выбрались из территории, подвластной мертвецам.

— Я доведу тебя до полицейского поста там внизу, в деревне. — И он сделал широкий жест рукой, показывая на долину. — Здешние полицейские — специалисты по таким случаям, как ты.

— А что я за случай?

Господин Адамсон выглянул из черной тени, скрывавшей нас, и посмотрел назад, на руины античного города, которые возвышались за нами. Он показал на камни наверху и сказал неожиданно весело:

— А вон там, должно быть, могила Клитемнестры.

— Кого?

— Ты не знаешь, кто такая Клитемнестра? — Я помотал головой. — А Агамемнон?

— Нет.

— Эгисф? Менелай? Елена? Парис? — Я беспомощно развел руками. — Школы теперь не то, что прежде. — Он рассмеялся. — Клитемнестра была царицей всего этого. Я нашел ее могилу. Да-да. Я. Вместе со Шлиманом. Генрихом Шлиманом. Раньше я часто рассказывал эту историю.

Я смотрел на него, широко открыв глаза, чего он не мог видеть, ведь мы все еще стояли в городских воротах, где не было света. Некоторое время мы молчали.

— Ты мне не веришь? — спросил он.

— Верю. Я во всем вам верю. — Я почесал лоб. — Шлиман. Это имя я уже однажды слышал.

— Шлиман известен всему миру. Это он раскопал Трою.

— Тоже вместе с вами?

— Нет-нет. Микены были позднее, в тысяча восемьсот семьдесят шестом году.

— В тысяча восемьсот семьдесят шестом?! Разве вы тогда уже жили?! — воскликнул я.

— Я еще жил, молодой человек. Пошли. — И он вышел из темноты на улицу, освещенную лунным светом. Я поплелся за ним, но он тут же остановился. — Вон смотри. Львиные ворота. — Он указал наверх. — Они были засыпаны камнями до самых лап. Адская работа, скажу тебе.

— Да разве это львы? — рассмеялся я. — Это собаки. Отвратительные собаки.

Луна стояла прямо над нами. Вокруг нас лежали тени, похожие на монстров, тысячи приготовившихся к прыжку чудовищ. В сухих кустах шуршало какое-то животное, наверно гиена, а может, пума. Слышалось стрекотание кузнечиков. Вдали, очень далеко лаяла собака. Казалось, господин Адамсон совсем не боится, ни чуточки. На его месте я бы тоже не боялся.

— Шлиман, Шлиман, — повторял я, шагая рядом с ним. — Совсем недавно кто-то о нем говорил.

— Я мечтал побывать здесь. Со Шлиманом. — Господин Адамсон был из тех людей, кто останавливается, когда хочет что-то сказать. Обычно так делают старики. Я тоже остановился. — Здесь, где так много света. Где жарко. Видишь ли, я из Швеции, если ты этого еще не понял. За полярным кругом половину жизни господствует вечная ночь. И всю жизнь жуткий холод.

— Так вы швед! — закричал я и передразнил его акцент, это пение глубоких гласных. — А я думал, так разговаривают мертвые.

— Да не имеет значения, откуда я. — Господин Адамсон не обратил внимания на мою дерзость. — У меня много разных версий. Биби я рассказывал так: я приехал в Микены, потому что человек по имени Панагиотис Стаматакис взял меня с собой. Он работал в Министерстве внутренних дел в Афинах и должен был помогать Шлиману. Официально. На самом деле он приглядывал за ним во время раскопок, так как у Шлимана была дурная репутация — он воровал, как сорока. Уже в Трое он приделал ноги всему, что не было закреплено крепко-накрепко.

Мы стояли, освещенные лунным светом, перед гигантской внешней стеной Микен. На стене лежала моя черная тень. Только моя. Господин Адамсон не отбрасывал тени. Я знал почему и все-таки ужасно испугался, когда это заметил. Не оглядываясь на господина Адамсона, я помчался вниз по склону. Правда, он меня скоро догнал, но сразу же снова остановился и с таким жаром продолжил свой рассказ, словно эта история до сих пор жгла его душу.

— Когда мы сюда прибыли, вон туда, наверх, — кричал он, — мы нашли Шлимана в равной степени счастливым и измотанным. Он пребывал в эйфории, потому что откапывал одну царскую гробницу за другой, и измотан, потому что день и ночь дул сильный ветер, нескончаемый ураган, и песок попадал в глаза ему и всем членам его экспедиции. Через полчаса ты уже выглядел как ходячая дюна. В Микенах все были похожи друг на друга, все превратились в покрытых песком привидений, которые кирками и лопатами копали землю. Все так сильно кашляли и чихали, что мы услышали их уже на подходе к цитадели, еще до того, как сами вышли на ветер и тоже начали чихать и кашлять. Когда я рассказывал эту историю Биби, мы в этом месте изображали вой ветра — у-у-у, у-у-у, а потом кашляли и чихали. Я смеялся, а Биби была в восторге.

— Ну конечно, — сказал я, — Биби.

Он подошел ко мне, и я на мгновение испугался, что он, как все старики, которые останавливаются, когда говорят, еще и руку мне на плечо положит. Но господин Адамсон этого не сделал, он кричал мне свою историю прямо в ухо, но при этом я не чувствовал ни его дыхания, ни какого-либо запаха.

— Шлиман сразу же понял обязанности Стаматакиса, и оба невзлюбили друг друга почти с первого взгляда. Мне тоже Шлиман не казался особенно симпатичным. Сказать по правде, я считал его довольно-таки противным. Он обладал беспощадной энергией и уже с пяти часов возился со своими камнями. Разговаривал только о камнях. Он и меня гонял, хотя я подчинялся не ему, а Панагиотису Стаматакису. Я был помощником Стаматакиса, хотя совершенно не понимал, зачем тому нужен помощник. Но скоро и я копал, как сумасшедший, а Шлиман следил за мной, и, надо сказать, у него был прямо-таки дар появляться именно тогда, когда я на секунду опускался на камень, чтобы отдохнуть. Или когда я находил что-нибудь стоящее. Черепок, иногда даже целый сосуд для жертвоприношений. Тогда он сразу же вырывал его у меня из рук и показывал всем, что он нашел, а меня посылал копать в другом месте, где вначале надо было разгрести два метра дерьма, прежде чем дойдешь до чего-то интересного.

— Но потом вы нашли клад! — Я не спрашивал, я утверждал. И воспользовался случаем сделать два шага вперед. Гиена, а может, и пума подошла к нам поближе, по крайней мере, я видел тень совсем недалеко. Тишина, глубокая тишина, только кустарник шелестит на ветру. Мне казалось, что дул прохладный ветер. Но может, мне было холодно из-за того, что господин Адамсон больше не держался на некотором расстоянии от меня.

— Да, — ответил господин Адамсон, все еще стоявший возле меня. — Нет. — Я уже успел забыть, на какой вопрос он отвечает. — София нашла клад и на прощание подарила его мне.

Я вспомнил свой вопрос.

— София?

— Жена Шлимана. Вначале я совсем не замечал ее, она ничем не отличалась от остальных. Целую неделю, даже немного дольше, я принимал Софию за мужчину и обратил на нее внимание только потому, что ее лопата, казалось, чувствовала сокровища, как виноградная лоза воду. Она шла по траве, останавливалась, говорила: «Тут!» — и начинала копать. Она была совсем другой, чем ее муж, который напоминал паровой отбойный молот и больше всего хотел просто взорвать все крепостные стены, как уже сделал в Трое, чтобы добраться до самых глубоких слоев. София нашла могилу Клитемнестры. А в ней клад. Головное украшение из чистого золота, вроде золотых кос, бусы из сотни золотых нитей. Сколько раз Биби просила меня рассказать это! Она любила сказки с принцессами, золотом и блестками.

— Женщины, — заметил я. — К индейцу из племени навахо они не посмели бы приставать с такой ерундой. — Я снова попытался пройти вперед, мне даже удалось добраться до следующего поворота дороги.

— Однажды, — продолжил господин Адамсон, догнав и остановив меня, — София надела эти украшения для меня. На ней были только украшения.

— Почему? — Я остановился как вкопанный. Может, ночи тогда были такими жаркими, что ей просто было невмоготу в одежде?

— А вот почему: ей было двадцать четыре года. Я всего на год моложе! А ее мужу уже пятьдесят четыре, и говорил он только о Гомере и Атридах.[3] И с ней тоже. На древнегреческом! Он не замечал, а может, перестал замечать, как она прекрасна. Я однажды сказал ей это, когда мы копали рядом, и она так покраснела, что песок на ее щеке стал белым. А ты знаешь, откуда берутся дети?

— Конечно, — ответил я и поперхнулся. Я так кашлял, что у меня заболела голова. Придя в себя, я добавил: — Само собой.

— И откуда?

— Папа, — объяснил я, — покупает семечко и дает его маме. И после этого ребенок растет у мамы в животе.

— Точно, — улыбнулся господин Адамсон. — А мне даже не надо было покупать семечко, я все время носил с собой целый мешок. — И он захихикал.

Я смотрел на него и не понимал, что тут смешного. Да он просто ребенок, мертвый ребенок. Но его смех был так заразителен, что я тоже рассмеялся, даже громче, чем он. Я просто задыхался от смеха. Теперь господин Адамсон, который давно уже сделался серьезным, смотрел на меня.

— Однажды вечером я дал семечко Софии, — продолжил он, — там, за высокой стеной, когда ее муж уехал с Панагиотисом Стаматакисом в деревню на праздник святого Христофора. София восприняла это с радостью, как спасение от одиночества, да и я был вне себя от счастья. Когда мы катались по стерне, ее украшения так и позвякивали. Я никогда не рассказывал Биби эту часть истории. Тебе можно, ты ведь намного старше Биби.

Я кивнул. Мне уже восемь, а эта Биби была совсем малышкой, когда господин Адамсон умер.

— Уже вернулись рабочие, а мы все еще лежали за стеной. Но все слишком напились, чтобы что-то заметить. К тому же было полнолуние. Шлиман и Стаматакис приехали в лагерь только через четыре дня. И четыре ночи. Они окончательно разругались, настолько, что Шлиман приказал заретушировать своего официального надсмотрщика на знаменитой фотографии археологической экспедиции. И меня почему-то тоже. Там, где мы стояли, рядом со Шлиманом, — теперь пустое место. Остальные смотрят в объектив с тем серьезным выражением лица, какое тогда все принимали перед фотоаппаратом. Сбоку стоит София и единственная смотрит не в объектив. Она смотрит на меня, хотя я исчез с фотографии.

Луна пропала над руинами, но ее свет все еще заливал равнину перед нами. Стена сделалась черной, и господин Адамсон во тьме напоминал тень царя древних времен, а еще больше тень моего индейского духа-хранителя, который один не спит и смотрит, чтобы все происходило так, как он запланировал.

— У Софии родился ребенок. Сын. Шлиман назвал его Агамемноном. На меньшее он не соглашался, хотя София предпочла бы имя Костас. Это мой сын.

— Ваш сын?! — воскликнул я.

— Я бы назвал его Кнут. У нас все мужчины уже много поколений зовутся Кнутами. Кнут Адамсон. Звучит куда лучше, чем Агамемнон Шлиман. Но так уж получилось.

— Знаю! — Я победно вскинул руки. — У Биби! Вот где я уже слышал это имя.

— Агамемнон — ее отец. Его она называла «папа», а меня — «дядя Кнут». Это ее я разыскивал в Базеле, на Хаммерштрассе. Я никогда не говорил ей, что я ее дедушка. А ее мама очень уж гордилась старым Шлиманом, куда больше, чем отцом своего ребенка. Агамемнон так ничего и не узнал. Он ни в чем не сомневался, да к тому же нимало не интересовался ни своим ребенком, ни матерью. В этом он очень походил на старика Шлимана.

— Хорошая история, — сказал я.

— Просто не верится, правда? — Он сиял от удовольствия.

Где-то закричала сова, невидимая среди руин, а сверху раздавались звуки, похожие на перебранку испуганных животных. Появились летучие мыши. Господин Адамсон поднял голову и прислушался.

— Хватит болтать, — заявил он, — пора в полицию!

И он зашагал так быстро, что я едва поспевал за ним. Я спотыкался о камни и ступени — в темноте их не было видно. По равнине идти стало легче. Прямая, как линейка, широкая дорога, а далеко впереди, словно звезда, один-единственный фонарь, там находилась деревня. Повсюду росли оливковые деревья, их листья блестели в лунном свете. Черная земля, наполовину — земля, наполовину — булыжники. Один раз я заметил семь или девять нескладных теней, вздыхающих под деревьями, они оказались овцами, чей сон мы потревожили. Было тепло. Луна уже прошла зенит и, все еще яркая, медленно опускалась к горной гряде справа от меня.


Полицейский пост находился в первом же доме деревни. В белом домике, вероятно, с голубой дверью, сейчас, ночью, она казалась черной. Два слепых окна. Ставни наверняка тоже голубые. Два велосипеда прислонены к стене. В темноте они напоминали тощих зверей. Ни фонаря, ни светящейся вывески. Здесь и так все знали, где искать законность и порядок. Господин Адамсон оглянулся:

— Не забудь, что полицейские меня не видят и не слышат. Когда мы войдем, они увидят только восьмилетнего мальчишку. Совсем одного. Ты будешь говорить с ними по-гречески — я подскажу тебе. Посмотрим, что они смогут для тебя сделать.

Я толкнул дверь. В помещении было так темно, что вначале я совсем ничего не увидел, а потом разглядел две неподвижные тени за длинным столом. Над ними на проводе болталась голая электрическая лампочка. Я зажмурился. Действительно, два полицейских, в светлых рубашках, форменные фуражки лежали перед ними на столе, как две тарелки; на столешнице чернильные пятна и следы потушенных сигарет, оставленные многими поколениями полицейских. Я остановился.

— Говори: калимэра, добрый день! — произнес у меня за спиной господин Адамсон.

— Калимэра! — сказал я и подошел к столу. Кость динозавра я держал в левой руке, приставив ее, как винтовку, к ноге.

— Нэ?[4] — ответил полицейский постарше, наверняка начальник. У него были густые усы, огромные брови и кожа, как у видавшего виды чемодана. Он вопросительно переводил глаза с меня на кость динозавра, обе его руки, скорее лапы, лежали на столе, слева и справа от фуражки. Его коллега сидел в точно такой же позе и тоже сказал:

— Нэ? — Этот был без усов (может, они еще не росли) и говорил писклявым голосом. В левой руке он держал четки из желтых камушков и непрерывно перебирал их, да так ловко и легко, что еще успевал пальцами другой руки выбивать по столу барабанную дробь, пока старший, возможно отец, не ударил его линейкой по пальцам, удар был молниеносным, как укус кобры.

За ним, на задней стене караульного помещения, висел — я уже привык к слабому свету лампочки — отрывной календарь. Он показывал седьмое августа. Седьмое августа! Вчера, дома, тоже было седьмое августа! Мы выиграли день, хоть я и проспал целые сутки! Родители даже не успели еще меня хватиться! Я показал господину Адамсону на свое открытие. Оба полицейских оглянулись и уставились на календарь.

Господин Адамсон три раза кивнул, очень энергично. Он вдруг по-настоящему разволновался.

— Спроси их, какой сейчас год. Пьо этос эхуме?

— Пьо этос эхуме?

— Хилиа эндиакосия саранда экси, — ответил усатый. Он так поднял брови, что они коснулись волос на его голове. А глаза превратились в недоверчивые круглые блюдца. Я не понял ни звука.

— Тысяча девятьсот сорок шестой! — воскликнул господин Адамсон. — Дружище, ты счастливчик, тебе повезло. Чтобы время пошло вспять, с таким я встречаюсь первый раз.

Но тут младший полицейский встал, подошел к календарю и оторвал верхний листок. Теперь календарь показывал восьмое августа. Полицейский снова сел и начал левой рукой перебирать четки. Пальцы правой руки лежали рядом с фуражкой и иногда подрагивали. Но старший не сводил с них глаз и, казалось, был готов в любую минуту преподать ему еще один урок.

— Итак, мы в полном порядке, — сказал господин Адамсон. — Скажи им, что ты заблудился. Эхаса то зромо.

— Эхаса то зромо, — повторил я старшему полицейскому. Он внушал мне больше доверия, чем его коллега, который теперь сидел, разинув рот и почесываясь, как щенок.

— А! — ответил папаша-полицейский, а полицейский-сынок пискнул:

— А!

— Ага, — сказал господин Адамсон, — они говорят: ага. Скажи, что твои родители тебя уже хватились. И мама му кэ о бабас ту мэ апозитун кэ дэн ксеро то дромо на ийризо спити му.

— И мама му кэ о бабас ту мэ апозитун кэ дэн ксеро то дромо на ийризо спити му. — Я посмотрел на господина Адамсона, он кивнул.

— Я ти эхис эма ста папуциа? — спросил старший полицейский и показал на мои ботинки. А молодой даже встал, обошел стол и наклонился к моим ногам. Я тоже поглядел вниз, хоть и не понял вопроса.

— Откуда у тебя кровь на ботинках? — Господин Адамсон вздохнул. — Скажи им, что это малиновый сироп. Может, поверят. Инэ сиропи апо ватомура.

— Инэ сиропи апо ватомура, — ответил я.

— А! — Старший полицейский задумчиво покачал головой, а молодой повторил, как эхо:

— А!

Оба долго молча смотрели на меня, словно должны были решить, привидение я или обычный озорник. А может, и убийца.

— Кэ пу мэнис? — спросил наконец папаша, и я сказал ему, разумеется, с помощью господина Адамсона, где я живу. Улицу, номер дома. Это продолжалось целую вечность, медленно и занудливо, потому что полицейские, казалось, никуда не спешили, да и господин Адамсон не всегда сразу вспоминал нужное греческое слово. Он уже несколько лет не был в Афинах, а я наверняка стал первым заблудившимся ребенком, чьи родители жили на другом конце света.

— Двадцать один-один-пятнадцать! — закричал я, потому что мне в голову пришла неожиданная мысль. Я знал даже наш телефонный номер!

— Двадцать один-один-пятнадцать, — сказал господин Адамсон по-гречески.

— Двадцать один-один-пятнадцать, — повторил я по-гречески.

— Двадцать один-один-пятнадцать? — переспросил пожилой полицейский по-гречески.

— Код Базеля, — сказал господин Адамсон. Он произнес «козикос».

— Базель, — подтвердил я.

— Базель? — удивился полицейский и задумчиво пожевал свой ус. — Македония?

— Нет. Не Македония, — сказал господин Адамсон. — Швейцария.

— Швейцария, — повторил я.

— Швейцария? — переспросил полицейский и посмотрел на своего напарника. Тот указательным пальцем свободной от четок руки постучал себе по лбу.

— Да позвоните же, наконец! — закричал уже и господин Адамсон. — Позаботьтесь о том, чтобы малыш попал домой к папе и маме!

— Вы читаете мои мысли, — заметил я.

— Кита мэ отан му милас! — заявил старший полицейский.

— Он требует, чтобы ты смотрел на него, когда с ним разговариваешь, — прошептал господин Адамсон. — Не смотри на меня, когда говоришь со мной.

— Да я не с вами разговариваю, балда! — закричал я и посмотрел на старшего полицейского. — Я разговариваю с господином Адамсоном. А вот теперь — с вами! — И я показал пальцем на допотопный телефон. — Телефон! Телефон! Позвонить! — Я сделал движение рукой, словно набирал номер. — Capito?[5]

Как ни странно, но, кажется, старый полицейский меня понял. Он пожал плечами, сказал что-то вроде «да-да» — «Нэ-нэ», — снял трубку и набрал номер. Правда, не тот, что я ему продиктовал, и разговаривал он точно не с моим отцом. И не с матерью. Он разговаривал на странном языке, наверное греческом, с коллегой, находившимся где-то далеко, может быть, в Афинах, во всяком случае, с кем-то выше его по званию, потому что он все время подобострастно кивал, а потом и вообще встал. Из трубки доносились звуки, похожие на шипенье преисподней. Он прикрыл рукой трубку и прошептал своему коллеге: «О, герр Кремер!»[6]

— О Господи, — пробормотал господин Адамсон. — Шеф — сам, лично… — Он побледнел, стал белым как мел, хотя в принципе цвет лица у мертвых всегда один и тот же — белый или, если смерть случилась от апоплексического удара, ярко-красный.

Когда разговор был закончен, старший полицейский громко по-военному попрощался и сдвинул пятки. Он был разут. Младший хотя и продолжал сидеть, но нахлобучил фуражку, а в конце разговора приложил руку к козырьку.

— Сэ памэ спити су! — воскликнули оба одновременно. — Борис на кацис сто пагаки брота сто ктирио.

Господин Адамсон снова перевел. Что полицейские доставят меня домой и что пока я должен сидеть на скамейке перед домом.

— Скажи: «Ефхаристо», — добавил он. — Это означает «спасибо».

— Ефхаристо, — сказал я.

Молодой полицейский показал на кость динозавра:

— Ти 'нэ авто? — Он выглядел так, словно у него появились новые подозрения, а может, он чего-то испугался.

Господин Адамсон объяснил, что это — кость динозавра, а я повторил его слова. Полицейские кивнули и посмотрели на кость. Почему-то на их лицах вдруг выступили капельки пота.

Мы молчали. Говорить было больше не о чем. В караульной стало тихо. Одна-единственная муха жужжала так громко, что мы все поглядели в ее сторону. Когда она неожиданно замолчала, оба полицейских поднялись, словно по команде, и вышли на улицу — один в фуражке, второй — с непокрытой головой. Вскоре они вернулись и прикатили свои велосипеды. Они закрыли дверь, прислонили велосипеды к столу и принялись начищать и без того блестевшие брызговики. Потом рамы, педали, задние фонари.

Господин Адамсон откашлялся.

— Мне пора! — сказал он тихо. — Вот еще что. Биби. Я больше никогда не окажусь поблизости от нее. Найди ее. Отдай ей чемодан. Только она имеет право открыть его. Передай ей привет от дедушки. — Он поглядел на меня своими выпученными глазами. Мне показалось или он действительно едва сдерживал слезы? Во всяком случае, он наклонился к моему уху и прошептал: — Возможно, эти двое меня все-таки слышат. — И оглянулся на полицейских, которые спокойно продолжали чистить свои велосипеды. — Я больше никогда тебя не увижу. Это слишком рискованно. Для тебя и для меня. Никогда, до тех пор, пока… Будь здоров.

Он повернулся и прошел через закрытую дверь. Ушел. У меня аж дыхание перехватило. Оставил меня одного с этими двумя громилами! С этими двумя бестолочами! Да им наплевать на меня. Младший полировал звонок велосипеда, высунув язык от усердия, а старший, сопя, проверял, хорошо ли накачаны колеса. Я вышел из дома и уселся на скамейку. Как раз всходило солнце. Понадобилось время, пока мои глаза привыкли к свету. Господин Адамсон шел уже очень далеко по прямой дороге между оливковыми деревьями. Перед ним виднелась горная гряда. Господин Адамсон бежал, да, он прямо-таки несся, так что я уже не мог рассмотреть его рук и ног. Казалось, его охватила паника, я не сразу понял почему. Я сглотнул слюну. Нет, он не должен был так поступать! Не должен был оставлять меня тут одного, совсем одного. Подлец!

Он уже дошел до первого поворота дороги, почти отвесно ведущей вверх к акрополю старых Микен. Правда, шел он теперь намного медленнее. Едва плелся, с трудом переставляя ноги. Он стал маленьким, всего с большой палец, но я отчетливо видел, что рот у него раскрыт, а язык вывалился наружу. Я просто кипел от злости. Предатель! Оставил меня в такой беде! Я же еще ребенок! Я не знаю греческого! Как я без него доберусь до дома?

А он тащился от камня к камню, спотыкался. Подъем ведь был очень крутой. Колени у него подгибались, ноги больше его не слушались. Он все чаще останавливался, держась за выступы скал. Почти не продвигался вперед.

И тут я наконец понял. Он был на грани, вот-вот силы совсем оставят его, и он упадет. Окончательно и навсегда, а все потому, что я его больше не люблю. Я испугался.

Я не мог допустить, чтобы он не добрался до дому. В смысле до входа. Кто же заберет меня, когда настанет мое время? Я сразу же, почти в панике, начал старательно вспоминать все те минуты, часы, когда я любил его от всего сердца. Как мы играли в прятки! Как мы маршировали к трамваю и пели песни! Как удирали от стариков на Телльштрассе, а потом, уже в трамвае, глядели, как они, потрясая костылями, ругали меня. Как мы сидели рядышком на скамейке.

Так, изо всех сил подогревая свою любовь к господину Адамсону, я не спускал с него глаз. И в самом деле, мне показалось, он пришел в себя и снова зашагал увереннее. Скоро он уже выпрямился. Вот он уже у львиных ворот. Последние метры вдоль гигантской стены он пробежал бегом, вот он добрался до нашего старого места. Да, я любил его, и то, что я считал его подлецом, теперь не имело значения. Он спасен!

— Подлец! — завопил я во весь голос. — А как же я?

Господин Адамсон стоял перед старой стеной и махал мне. Я видел поднятую руку. И тоже помахал ему. Он отвернулся и исчез в камнях. И снова Микенская крепость, объятая тишиной и безвременьем, лежала под солнцем, как уже много тысячелетий.


С тех пор я никогда больше не видел господина Адамсона, постой, нет, — было один-единственный раз. Много лет спустя, много лет тому назад. Только на мгновенье, очень короткое, и он так изменился, что иногда я думаю, это был вовсе не он, а его мрачный, чем-то огорченный двойник. Уверен я только в одном: в следующий раз я увижу господина Адамсона в тот момент, когда… Сейчас, рассказывая эту историю, я оглядываюсь и ищу его. Беспокойно, с какой-то тоской. Если не считать того раза, я не видел его уже восемьдесят шесть лет.

Конечно, я не забыл господина Адамсона. Конечно, нет, и никогда не забывал. В первые недели после возвращения я непрерывно думал о нем. Видел его в каждом углу и испуганно, а может, и восторженно — кто знает — оглядывался при каждом непонятном шорохе у меня за спиной. Но со временем образ его стерся, и, бывало, я по многу лет почти не думал о нем. Прошло немало таких лет. Жизнь. Когда-то она обещала длиться почти вечно, а сама, точно краткий порыв ветра, просвистела надо мной.

Возвращение из Микен было настоящим приключением, даже не каждому навахо доводится пережить такое. Слава Богу, у меня все еще торчало в волосах магическое перо, да и кость динозавра защищала меня. Во всяком случае, младший полицейский вдруг выкатил свой начищенный до полного блеска велосипед на улицу и сел в седло. Старший схватил меня и посадил на багажник.

— Этими! — крикнул он, хлопнул младшего по спине, и тот поехал так энергично и раскачиваясь так сильно, что я вскрикнул не то от испуга, не то от восторга и обхватил его руками. Точнее говоря, я держался за кость динозавра, которую положил перед ним. Пожилой полицейский сопя бежал рядом с нами, становясь все краснее, пока его коллега не поставил ногу на педаль и не поехал нормально. Я повернул голову назад и некоторое время еще видел, как тот стоит посреди дороги. В руке он держал носовой платок размером с флаг и махал нам. Я не решался отпустить кость, лежавшую поперек живота моего возницы, но потом осмелился и тоже помахал — быстро-быстро — и все-таки этого хватило: на секунду я потерял равновесие и чуть было не свалился с багажника, да и велосипед опасно накренился. Некоторое время мы выписывали кренделя от одного края дороги к другому. Молодой полицейский ругался. Но потом снова справился с управлением, и скоро мы уже летели вперед. Справа и слева мелькали оливковые деревья. Овцы, каменные хижины, там и тут — крестьяне и крестьянки, ошалело смотревшие вслед странному велосипеду. Полицейский запел — мелодия напоминала пение муэдзина, если не учитывать, что я никогда не слышал муэдзина. Он аккомпанировал себе, все ускоряя ритм, на велосипедном звонке. Вскоре и я уже пел вместе с ним, правда, не как турок или сарацин, а скорее как навахо. Куры разбегались от нас в разные стороны. Камни дороги расступались перед нами. Какое-то время за нами, высунув язык, бежала собака, но, как она ни старалась, бежать долго рядом с моим велосипедом, уже набравшим адскую скорость, она не смогла и вскоре отстала. Ее лай звучал все дальше и дальше. Полицейский, вдруг почувствовавший себя уверенно, крикнул мне что-то через плечо, и, хотя это было по-гречески, я его понял и с восторгом завопил в ответ:

— Да! Давай поднажми! Быстрее!

Теперь мы мчались что было мочи, я еще сильнее обхватил своего спасителя, прижался щекой к его спине, закрыл глаза и открытым ртом хватал горячий воздух, обжигавший мне легкие. Мы летели, и поездка эта вспоминается мне так, словно полицейский, подобно урагану, перенес меня по воздуху, высоко над голубым морем прямо к дому — за одно короткое мгновение. Правда, последние несколько метров он проехал по улице — это я ведь точно помню? — не держась за руль и подняв руки к небу, точно победитель альпийского этапа «Тур де Франс». Он остановился перед садовой калиткой, помог мне сойти, сказал «Фтасамэ!» — приехали! — прикоснулся на прощание к своей фуражке — да, на нем была его полицейская фуражка! — развернулся и уехал. И, словно камикадзе, исчез в провале улицы, перед домом Белой Дамы.

Мои родители выбежали из дома. Отец подбежал ко мне первым, обнял меня и разрыдался. Слезы текли по его трехдневной щетине, падая на мое лицо. Плачущий отец! Когда он наконец отпустил меня, мама так сильно прижала меня к себе, что я чуть не задохнулся.

— Помогите! — пропищал я, хотя между мной и ею стояла кость динозавра. Мама была настолько не в себе, что даже не заметила, что между нами есть что-то твердое.

— Что случилось?! — воскликнули они хором.

Два дня! Две ночи! — Я еще никогда не видел отца таким взволнованным, таким обеспокоенным, а мама в отчаянии заламывала руки. — Ты просто исчез!

Конечно, я поклялся господину Адамсону священной индейской клятвой, что никогда его не выдам, особенно если — как теперь — у меня в волосах будет перо вождя племени навахо и я буду обязан соблюдать законы навахо, которые предусматривают пытки за разглашение тайны.

Но то, что я пережил, измучило, потрясло меня всего — и сердце, и мягкое место. Мне было ужасно больно, потому что багажник полицейского велосипеда состоял из трех или четырех острых, как ножи, металлических пластинок и всю дорогу меня, ухватившегося за спину полицейского, подбрасывало вверх и с силой опускало вниз. Я не мог обмануть маму, отца — моего любимого отца, который смотрел на меня мокрыми от слез глазами, и маму, чье влажное дыхание я чувствовал у себя на голове. Я должен был сказать правду! И я рассказал, как в саду виллы господина Кремера познакомился с господином Адамсоном. Милым старичком, у которого верхняя губа похожа на козырек над нашей входной дверью, три волосинки на лысом черепе и выпученные глаза. Как мы играли в салочки, в прятки. Как ловко он бегал и как быстро. Как я влетел в него и он оказался бестелесным, словно световой занавес. Как он мне сказал, что он — покойник. Мой предшественник. Как я, внутри господина Адамсона, преодолел вход в другой мир, хотя для нас, смертных, это невозможно. Как выглядел этот другой мир: темный, наполненный воздухом, напоминающим слизь, которой тем не менее можно дышать. Я сидел у мамы на коленях и рассказывал, иногда плача, иногда дрожа, как нечеловеческая музыка носила меня по подземному залу вверх и вниз. Как господин Адамсон порхал вокруг меня, но и сам казался игрушкой ужасных сил, которые лишали меня способности соображать. Как я брел в крови — «нет-нет, мама, папа, я не умер!» — и подошел к молчаливо стоявшей стене из навсегда осужденных душ. (Теперь, когда я улизнул от них, я видел их яснее, чем когда находился в их власти.) Из тех бесчисленных миллиардов, которые, в отличие от господина Адамсона (пока что), уже никогда не попадут наверх и влачат свое сумеречное существование в ожидании окончательного исчезновения. Как они все похожи — зеленые или серые, с мертвыми глазами и обвисшими уголками губ — и как все-таки каждый не похож на другого. Но все равны в покинутости. В том, что все добрые духи оставили их, что они бесконечно, окончательно одиноки и не знают утешения. В них нет ни капли любви, а их ярость, гнев, желание убить идут не от сердца. Эти попытки схватить зубами, желание укусить — что-то вроде нервной дрожи, рефлекса, может быть, воспоминание, так что все эти смертельные укусы не достигали цели. Правда, их разинутые рты появлялись все ближе, все чаще. Их намерения казались все определеннее. Иногда они кусали воздух совсем рядом со мной, и в конце концов это могло кончиться только одним — вот-вот один из этих слепых ртов укусит меня. Разорвет в клочки. Я рассказывал все это, и мне все больше и больше казалось, что я помню все до мелочей. Как я во внезапном озарении запел. («Ты запел?» — выдавил из себя отец, словно очнувшись от оцепенения. Я кивнул: «Мне казалось, если я запою, они мне ничего не сделают».) Как я после приступа паники ускользнул от мертвецов и пошел по дороге, которая оказалась не такой крутой. Как вновь прибывшие мертвецы скользили мимо меня, подобно камням или мешкам, а рядом с ними скакали их провожатые. Что те, которые уже никогда не выйдут наружу, сверху выглядели словно серо-зеленый ковер, который слегка колыхался и пропадал далеко за горизонтом. И наверняка за горизонтом были и еще мертвые. Наверняка они покрывают всю Землю изнутри, и конечно же в это царство мертвых есть еще много входов и на острове Пасхи, и в Австралии. В глубине Земли не было ни магмы, ни ада. Там были только мертвецы.

— Ах, мальчик мой! — выдохнула мама и заплакала.

Я еще крепче прижался к ее груди. Она гладила меня по голове. Индейское перо упало на пол.

— Перо! — закричал я. — Мне нужно мое перо!

Отец наклонился и подал мне перо. Я снова воткнул его в волосы, думаю, даже не сказав «спасибо».

— Потом мы выбрались на поверхность Земли, — продолжил я. — Остальное вы знаете. Полицейский привез меня домой.

Отец — я никогда не видел его таким — быстрыми шагами ходил вокруг кухонного стола (мы сидели на кухне) и каждый раз, проходя мимо холодильника, с грохотом ударял кулаком по металлической дверце. Наконец он остановился и в отчаянии поглядел на меня.

— Ну хорошо, — сказал он. — Но как ты оказался в Микенах?

— Но я же только что все рассказал! — закричал я. — Вот, — я показал на ноги, — тут еще кровь.

Отец уставился на мои туфли, белые спортивные туфли фирмы «Батя», с желтыми резиновыми подошвами, на которых была видна засохшая кровь.

— Это деготь, — ответил он. Сел за стол и обхватил голову руками. Его плечи вздрагивали.

— Папа хочет сказать… — начала мама самым своим нежным голосом, — понимаешь, нам позвонили. Мы не поняли откуда, но голос звучал издалека. Нам сказали, что нашли тебя. Но ведь этому должно быть какое-то объяснение.

Я переводил глаза с отца на нее. С ничего не видящего отца на мать, которая еще сильнее обнимала меня. Я чувствовал, как бьется ее сердце. Они не поняли ни единого слова. А я им все так подробно объяснил!

Некоторое время мы сидели в молчании. Потом я соскользнул с маминых колен, взял кость динозавра, направился к двери, поднялся по лестнице и вошел в свою комнату. Там я улегся на кровати, положив кость рядом с собой, и лежал, глядя в потолок, пока не заснул. Во сне я чувствовал, как кто-то — мама — накрыл меня одеялом, а один раз я проснулся ночью и увидел, что горит ночник. Они оба — и папа, и мама — сидели рядом со мной, как тогда, когда я лежал в ужасной лихорадке и еще думал, что должен умереть, потому что была пятница.


Уже на следующий день, наверно во вторник, папа отвез меня к врачу, как я сегодня понимаю — к психиатру или детскому психологу. Его клиника находилась на улице Блуменрайн напротив ресторана «У синей розы», который позднее перешел к одному из моих одноклассников по реальной гимназии. Врач, некто доктор Аккерман или Аккерет, а может, и Акклин, заставлял меня складывать кубики и разгадывать картинки с кляксами, на которых даже непроходимый дурак сразу же узнал бы бабочку или отца, искусанного собаками. Доктор Аккерман радостно кивал головой, когда я говорил ему, что вижу. Отец ждал за дверью. Врач задал мне еще несколько вопросов — например, люблю ли я маму, — а потом я снова оказался на улице и шел, держа отца за руку, вниз по Блуменрайн к пристани, где мы уселись на террасе кондитерской Шпильмана и стали любоваться Рейном. Проходили корабли, время от времени мимо нас скользил пловец. Мы оба ели мороженое, каждый заказал по шарику клубничного и лимонного, сочетание, верность которому я сохранил на всю жизнь. В меню может быть сколько угодно экзотических фруктов — манго, маракуйя, киви, ябутикаба, — я все равно закажу клубничное и лимонное. Ноэми — она бунтарка — иногда выбирает персик или это новомодное «Хаген Дас». Но Анни всегда придерживается традиции, почти так же последовательно, как и я. И Бембо с Бимбо тоже — всегда только клубничное и лимонное, как прадедушка.

Дома я отпустил руку отца. По дороге мы не разговаривали о моих приключениях, да и позднее тоже. Вообще больше никогда. За все последующие годы — папа и мама успели состариться — никто ни разу и слова не сказал о моих странствиях. Только когда звучало название «Микены» или фамилия «Шлиман» — но это случалось редко, — наша жизнь словно замирала на долю мгновения. Мы взглядывали друг на друга или, наоборот, опускали глаза с тем особым выражением лица, которое показывало, что каждый думал об одном и том же мрачном моменте нашей жизни. Но потом сразу же продолжался обычный нормальный разговор.

Отец вошел в дом, а я помчался к Мику, который сидел на корточках около пруда в саду своего дома и вытаскивал дохлых головастиков. Он разводил лягушек. Но никогда ни один головастик не превращался в лягушку. Почему-то все погибали в детском возрасте и всплывали кверху брюшком, или птицы вылавливали их из воды. Мику, который обычно читал в моем сердце, как в открытой книге — а я в его, — я не сказал ни слова. И это при том, что уж он-то наверняка меня не выдал бы. Я ведь тоже никому не рассказал про его историю с мужчиной в парке, только маме, а про мое путешествие в подземный мир знал даже папа. Я сам со временем забыл о нем и думал, что все это мне приснилось. Вот только мои туфли все еще стояли в шкафу, заваленные всяким хламом, с той самой кровью, которая становилась все чернее и чернее, пока и впрямь не сделалась похожей на старый деготь.


Анни, до сих пор я говорил просто так, ни для кого, для всех, но постепенно сообразил, что все это я рассказываю только тебе. Историю про господина Адамсона, у которого тоже была внучка. Теперь-то я понимаю — я ведь и сам уже дедушка и даже прадедушка, — как колотилось его сердце, когда он с моей помощью пытался выяснить, что стало с его Биби. Все ли у нее в порядке, как ей живется. А ей тогда было бы всего двенадцать. Совсем еще девочка. Как, наверно, господину Адамсону хотелось бы увидеть сейчас, что сделала с ней безжалостная жизнь. Но в том-то и дело: в длинном ряду потомков всегда есть такие, чье будущее ты никогда не узнаешь. Потому что они принадлежат к следующему за тобой поколению. Это больно, а иногда и хорошо, что это так.

Я не собираюсь рассказывать тебе о своей жизни, Анни, не пугайся. Скажем так: жизнь — это череда дней рождения. Вначале я задувал свечки, потом Сюзанна и я, потом Сюзанна и Ноэми — но и я тоже, иногда, — затем Ноэми и ты, Анни, и, наконец, ты, Бимбо и Бембо. Я видел зеленые листья липы перед домом, а когда глядел на них в следующий раз, они, уже покрасневшие, падали на землю. Примерно с той же скоростью облетали и волосы с моей головы. Вначале черные, потом — с проседью, а очень скоро и совсем седые.

Кстати, я надеюсь — а иначе все напрасно! — что ты найдешь диктофон здесь на садовой скамейке. Он ведь твой. И ты наверняка заметишь, что я наговорил целую кассету. Не может быть, чтобы тебе не пришло в голову, что я не просто так взял твой диктофон. Между прочим, замечательная штука. Правда. В молодости у меня был кассетник фирмы «Угер», тогда он считался удивительно компактным, размером с кирпич и в два раза тяжелее. А теперь твой технологический шедевр. Величиной — с два кусочка сахара и при этом десять тысяч часов записи.

Так вот, Анни. Я должен тебе рассказать еще о двух своих — как их назвать? — причудах. Иначе ты не поймешь, насколько крепкой осталась и по сей день связанность моей жизни с призрачным существованием господина Адамсона. Они не отпускали меня, мои безумства. Не давали прерваться моей связи с господином Адамсоном. Я могу назвать две свои навязчивые идеи — а они, как ты увидишь, владели мной до вполне определенной даты — это язык навахо и раскопки. Они были чем-то вроде завещания господина Адамсона и видом послушания. Выполняя его, я следовал древнему указанию моих богов, которые вложили мне прямо в руки кость динозавра, ее магическая значительность тогда обожгла мои ладони. Она и сегодня еще обжигает меня. Словно ее выплюнула магма. Вот она, тут, лежит рядом, эта древняя кость, источая жар. Ты увидела ее в машине и спросила:

— Что это, дедушка?

Я ответил:

— Кость мамонта. Или динозавра.

Ты рассмеялась и возразила:

— Это кость коровы. — И возможно, ты была права.

Язык навахо поразил меня как болезнь. Прекрасная мания, сладкое безумие. Во-первых, разумеется, потому, что он своей сложностью превосходил все известные мне языки. Во-вторых, конечно же потому, что сам я с давних пор был навахо, да не просто навахо, а вождем и, даже когда вырос, почитал волшебное перо. Все эти годы оно лежало в среднем ящике моего письменного стола, между старыми фотографиями и детскими рисунками Ноэми, жалкий реликт, но ни при каких обстоятельствах я бы не выбросил его в мусор. Священные перья не выбрасывают! Сегодня я воткнул его в немногие оставшиеся у меня волосы. Подчиняясь непонятному порыву, я в последнюю минуту перед отъездом вынул его из письменного стола и всю дорогу сюда поглядывал на него в зеркало «ситроена». Я и сейчас его чувствую, когда дотрагиваюсь до него двумя пальцами: перо, которое каждый вождь получает во время церемонии избрания (Мик избрал меня, а я его), перо, которое сопровождает его и на Вечную Охоту.

Тот, кто решается изучать язык навахо, — мне было двадцать лет, когда это произошло, — да так, чтобы овладеть им, проиграл с самого начала. Правильного атабаскского языка не существует; вероятно, его никогда и не было, потому что он, подобно языку хамелеонов, состоит из отклонений и вариантов, которые сразу же после образования начинают изменяться. Древний язык, меняющийся с давних пор. Если ты усваиваешь одну особенность, то взамен упускаешь вторую и путаешь третью с четвертой, которая, вероятнее всего, к тому моменту, когда ты на нее натолкнешься, уже выйдет из употребления. И самим навахо это так же трудно, хотя у них, как и во всем мире, любой ребенок, болтающий во время игры с самим собой, без труда выучивает безумно сложные конструкции. Они даже не замечают, что употребляют континуативное прошедшее время, способное довести новичка вроде меня до отчаяния. Diné-Bizaad (язык навахо, они называют себя Diné — люди) на самом деле так непонятен, что армия США во время Второй мировой войны использовала двадцать семь навахо в чине сержантов для секретной радиосвязи. Язык навахо оказался эффективнее любой другой системы шифрования, при этом индейцы просто нормально разговаривали друг с другом. Японцы, расшифровавшие во время войны все остальные коды, до последнего дня не понимали ни слова из тех загадочных перехваченных ими звуков, которые, как они подозревали, были приказами войскам в Тихом океане. Без навахо никогда бы не удалось завоевать Гуам, Иво-Джиму, Окинаву, Пелелиу, Сайпан, Бугенвиль и Тараву. А когда война была выиграна, связисты-навахо получили высокие военные награды, которые носили по праздничным дням вместе с традиционными магическими предметами (лапой волка, зубами медведя, черепом луговой собачки)… Это было давно, Анни. А ты когда-нибудь слышала про Пёрл-Харбор или Хиросиму? Думаю, что нет.

Вскоре я полностью отдался своей страсти к языку навахо, хотя годами, даже десятилетиями не встречал никого с таким же хобби, не говоря уж о том, чтобы повстречать хоть одного навахо. В Базеле нет индейцев. Однако это меня не остановило, и я стал разговаривать со своим отражением в зеркале. Я не имел ни малейшего представления, понятны ли ответы зеркала кому-нибудь, кроме меня. Но находил, что у моего зеркального визави получается вполне прилично, и отвечал ему длинными предложениями, в которых можно было запутаться. Пользовался я в первую очередь учебником Роберта Янга и Уильяма Моргана «Язык навахо» 1943 года, потом расширенным изданием 1967 года, а также пособием Алана Уилсона «Breakthrough Navajo» (Мексиканский университет, 1969 год). Делая свои первые шаги в изучении языка навахо, я решил не запутывать себя еще больше и не обращал внимания на тот факт, что каждое племя говорило иначе, чем остальные, и что, по грубым подсчетам, существовало восемьсот двадцать племен. (И разумеется, каждый навахо сразу же понимал, к какому племени принадлежит его собеседник.) На первых порах я не заботился и о том, что, по словам Ирви У. Гуссена, «изменения внутри глагола ведут к образованию огромного словарного запаса». Даже невероятно огромного, это так. Меня не остановило и замечание Алана Уилсона, что любой человек, если он не навахо и решил поговорить с индейцами на их языке, неизбежно вызывал неудержимый смех всех присутствующих. Они сгибались пополам, и что бы ты ни сказал — в ответ раздавался новый залп смеха. «Навахо много смеются» — это мнение высказывается во всех учебниках, но, как я теперь знаю, оно ошибочно. У индейцев никогда не бывало большого количества поводов для смеха, их было так мало, что поэтому их веселит даже попытка одного из нас правильно интонировать назальные звуки атабаскского языка. (При правильном произношении немного воздуха проходит через нос. Немного! Не много. Но и не слишком мало.) Конечно, смешно, когда кто-то вроде меня хочет сказать «béésh bee hane'i» — «металл, по которому рассказывают», то есть телефон, а вместо этого получается «грязная щетка для волос», потому что он произнес эти слова с повышением тона на последнем i.

Плохо у меня получался и глоттальный взрыв,[7] тем более что я так и не понял, что это такое. Во всяком случае, это что-то, что не получается ни у кого, если он не индеец (даже у Гуссена и Уилсона), а этот звук — самый частый из согласных звуков. Даже слова, которые вроде бы начинаются с гласного звука, на самом деле начинаются с глоттального взрыва. И вот я пытался перед зеркалом разговаривать с самим собой и произносить глоттализованные[8] согласные |ch',k' t', tl'|, подготавливая рот, как советовал один учебник, к произнесению звука и произнося его потом при закрытой голосовой щели. Я старался производить эти высокие звуки потоком воздуха изо рта, а не из легких. И когда я говорил |gh|, то представлял себе, как советовал другой учебник, что у меня на нёбе волос и я хочу кашлем избавиться от него. Я часами тренировался в произнесении звука |l| и выдыхал воздух между языком и нёбом. И так много раз кряду, и никогда у меня не было ни малейшего представления, правильно я это делаю или нет.

Мою вторую причуду ты, может быть, помнишь, Анни. Я копал. Ты не раз бывала со мной, когда я в грязных брюках стоял в саду со своими инструментами. Да, я копал. Много лет, стоило мне увидеть лопату, я не мог сразу же не воткнуть ее в землю. Непреодолимая потребность. Копание шло на пользу моей голове, которой тогда — какое же это счастье! — совсем нечего было делать, не о чем было думать, пока тело разогревалось и покрывалось потом. Я радовался, если надо было перекопать огород и посадить картофель. (Маленькой девочкой ты иногда собирала в ведерко жуков, которых отец Мика называл колорадскими, — leptinotarsa decemlineata.) Каждый раз, когда у меня было неспокойно на душе — то есть практически ежедневно, — я хватался за лопату и отправлялся в огород. И сразу чувствовал себя счастливым. Я стал образцовым крестьянином, у меня был самый крупный картофель в округе. Сюзанна радовалась вместе со мной и научилась замечательно готовить все блюда из картошки. Гратен дофинуа, помм-фри, картошка, жареная с салом. Ты тоже их любила. Помнишь?

Конечно, орудуя лопатой, я думал о господине Адамсоне. Но рядом со мной не было ни господина Стаматакиса, ни господина Шлимана, для которых я мог бы копать. А в Базеле и его окрестностях самые удачливые археологи находили в лучшем случае окаменевшие туалетные сооружения периода раннего Средневековья или, если уж очень повезет, пару кельтских черепков. Сознаюсь, в самом начале моих трудов в огороде иногда на несколько секунд перед моими глазами вставали картины пронизанных светом мраморных колонн, рощ, белых сияющих храмов. Совершенно очевидно: я мечтал о Греции, которую после приключения с господином Адамсоном никогда больше не видел. Все-таки гробница царя — это вам не картошка. Я начал думать, что раз уж Микены раскопаны, то где-то в других местах еще могут таиться какие-нибудь сокровища. Олимпия, как я слышал, до сих пор оставалась лугом с парой мраморных обломков, торчавших из земли. Позднее, прикрепив к поясу свою армейскую складную лопатку, я съездил вместе с Сюзанной в Афины, на острова Наксос и Парос, да и в Микены тоже. Я сразу же нашел вход для мертвых и ощупал старые стены. Один раз я даже почувствовал тот холодок — нет сомнений, сквозь меня прошел покойник. После этого мне хотелось только домой. Мы отправились в обратный путь на несколько дней раньше, чем планировали. Я был землекопом, это да — но не археологом. Без боли и всякого сожаления я вернулся к картофелю.


Но потом в какой-то момент я бросил копать. Тебе как раз исполнилось девять. Просто отложил лопату, и все. Моя миссия, говоря высоким слогом, была выполнена. Я вдруг понял, для чего я учился копать любую почву, даже самую каменистую, в таком бешеном темпе и зачем потратил столько сил на язык навахо. Да, с языком навахо было тоже покончено. Мои старания, которые казались странными всем окружающим, а иногда и мне самому — а как Ноэми смеялась над своим «чокнутым» папой! — обрели смысл.

Анни, я могу сказать это и по-другому. Дело в том, что я пережил еще одно короткое и бурное приключение, когда во мне вновь проснулись и землекоп, и навахо. А возможно, еще и любовник. Я испытал такие чувства, каких уже не ожидал от себя. Итак, четвертого сентября 2011 года (незабываемая дата для нас всех; а для меня не только потому, что произошло примирение Израиля и Палестины) я познакомился с одной женщиной… Да, Анни, я знаю, что ты сейчас думаешь. Смотри-ка, старый козел. Хочет, подобно старому Гете, найти свою Ульрику. Но с Гете меня объединял только возраст, семьдесят три года. А моей Ульрике, которую звали Дафна, было не шестнадцать, а около восьмидесяти. И если после трех безумных ночей и двух горячих дней я был взволнован, как старик Гете, то происходило это совсем по другим причинам.

Как бы то ни было, я сидел в ресторане «У медведя» и пил свое вечернее пиво (я только что вернулся с огорода). Какая-то женщина с таким шумом открыла дверь ресторанчика, словно хотела разнести ее в щепки, и направилась к моему столику. Официанта она прогнала с дороги своей палкой. Необыкновенно энергичная старуха. Когда она, тяжело дыша, уселась напротив меня, густая тень упала на стол. Эта дама напоминала лешего или гигантского гнома. Не очень похожа на женщину. Ее лицо было испещрено бесчисленными морщинками. За толстыми стеклами очков выпуклые глаза, какие бывают при базедовой болезни; сильно увеличенные очками, они уставились на меня. Волос у нее, если можно так сказать, уже почти не осталось. Три седые пряди, которые росли на ее розовой дамской лысине, скручены в жиденький пучок. Добавь к этому блузку цвета хаки, коричневую шерстяную юбку, красные носки и тяжелые альпинистские ботинки. Она заказала пол-литра белого вина из Феши. Я выпил свое пиво, а когда заказывал вторую кружку, она уже выдула вино и попросила принести еще пол-литра. Я не обращал на нее внимания — пьющих женщин в «Медведе» было много — и, пользуясь шумом в пивной, зубрил глагол «лаять» на языке навахо. Naháháliih — он лает. Naháháliih — он лает еще раз или долго. Nahóóliih — он лаял. Nahoofiil — он будет лаять.

— Навахо? — спросила женщина. Ее глаза уже немного осоловели.

Очевидно, забывшись, я говорил вслух или слишком заметно шевелил губами. От неожиданности я чуть не упал со стула.

— Да, атабаскский, — ответил я. — А вы говорите на языке навахо?

— Бегло, — заявила она.

Позднее это оказалось неправдой. Во всяком случае, она ни слова не понимала из того, что я говорил ей. При этом я говорил четко и старательно произносил все глоттальные взрывы. Она покачала головой. А я понимал себя прекрасно и даже осмелился — теперь, когда у меня впервые в жизни появилась слушательница, — строить самые сложные конструкции. Я был в упоении. Глаза женщины, глядевшие на меня, сделались, насколько это было возможно, еще больше. Наконец она хлопнула по столу своей мощной лапой.

— Вы — мой, молодой человек! Вы посланы мне небом! — воскликнула она посреди предложения, которое могло получиться у меня особенно удачным. — Мне сегодня есть что праздновать! Ваше здоровье!

— Ваше здоровье, — ответил я по-немецки и поднял свою кружку.

Она порылась в юбке и протянула мне визитную карточку. «Дафна Миллер, многократный почетный доктор». Думаю, я посмотрел на нее с большим удивлением.

— Это я, — пояснила она. — Со вчерашнего дня. В смысле — со вчерашнего дня многократный почетный доктор. Класс, правда? Это «многократный» — настоящая музыка. До сих пор я была просто почетным доктором. Но их — каждый второй. — Тут она улыбнулась, словно ей пришло в голову, что я вполне могу оказаться этим вторым. — Я заказала карточки. Вот только что забрала их из типографии. Всего двадцать франков за тысячу штук. Вы первый, кто получил визитку. Можете оставить ее себе.

— Спасибо, — сказал я и убрал карточку.

Насколько я смог понять то, что возбужденно, перебивая себя саму, рассказала мне миссис Миллер — впрочем, без малейшего английского акцента, на нашем швейцарском немецком, — она получила письмо от Католической академии в Пассау, где сообщалось, что ей собираются присвоить звание почетного доктора (одно у нее уже было — от Эдинбургского университета). Итак, она приехала в Пассау — а из Феникса, штат Аризона, это долгий путь, — и на представительном торжестве в зале, где висело множество распятий, ей надели докторскую шапочку. Это была награда за труд всей ее жизни, который не имел отношения ни к какому университету. Она была этнологом или чем-то в этом роде, хотя и плевала на то, как ее коллеги определяют это понятие. Просто она делала все, что казалось необходимым, и не чуралась даже работы с лопатой.

— Я раскопала кучу захоронений, — сказала она.

Понятно, что теперь я слушал очень внимательно. Она работала — я почувствовал необычайное волнение, когда услышал это, — на землях племени навахо. В районе Четырех Углов, там, где встречаются четыре штата — Нью-Мексико, Аризона, Колорадо и Юта. (Она обосновалась там, потому что молоденькой девочкой, выросшей в моем городе, вышла замуж за некоего мистера Миллера, который увез ее к себе на родину, а сам вскоре сбежал с другой.) Ее база находится в Уиндоу-Роке, штат Аризона, своего рода столице навахо, где она уже много десятилетий живет в одном и том же мотеле. (Там ее и застало письмо из Пассау. И тогда она на своем пикапе «тойота» проехала триста миль до аэропорта Феникса, штат Аризона.)

На самом деле индейцы так заворожили мою новую знакомую, что, даже когда мистер Миллер исчез из ее жизни, она осталась на земле навахо. Но ее не интересовали индейский фольклор, древние обычаи и отношения между племенами, она искала следы последних боев за независимость. Когда в индейцах, хоть они давно уже работали на автозаправочных станциях, держали бары или водили автобусы, вскипала уязвленная гордость и что они тогда делали. Когда они на какое-то мгновение путали свое сегодняшнее существование со славным прошлым, в котором все они в боевой раскраске скакали на быстрых, как молния, конях. Миссис Миллер не волновали героические битвы прошлых веков. Битвы при Саммит-Спрингс и Сэнди-Хилл-Крик. Нет, ее интересовали обреченные на неудачу маленькие бунты нашего времени, еще не успевшего стать прошлым, битвы за свободу, которые напоминали драки в пивнушках, но в результате один или двое погибали на поле боя. Кроме нее, никто и никогда не занимался этими почти незаметными взрывами ярости и отчаяния. При одной такой драке она даже присутствовала, сразу после приезда в Уиндоу-Рок, так сказать, во время медового месяца с мистером Миллером. Разгромленный бар, мертвый турист из Вермонта и убийца, девятнадцатилетний навахо, пытающийся снять с него скальп, но уже утративший навык своих отцов. В результате, когда полицейская машина с сиреной приехала на поле боя, юный герой стоял на коленях перед своей залитой кровью жертвой и плакал. Вокруг растерянные посетители бара, среди них и миссис Миллер. Она-то знала, как правильно снимать скальп, уже тогда знала, но не успела подсказать молодому индейцу. Слишком уж быстро подоспел шериф. Убийцу увели осудили на смертную казнь, и дело вскоре было забыто.

Вот тут-то у миссис Миллер и родилась идея. С этого дня она занялась составлением полного документального отчета обо всех таких случаях и, проводя исследования от момента своего прибытия в Америку в глубь истории, уже добралась до времен перед Второй мировой войной.

— Сейчас я занимаюсь случаем тысяча девятьсот тридцать восьмого года, — продолжила она. — Совсем другой масштаб. Десяток погибших, и ни один человек не хочет говорить. Знаете, что я вам скажу? — Теперь она горела, как факел. — Это стоит денег! Ни один индеец ничего не рассказывает бесплатно! На мотель уходит четыреста баксов в месяц! — Она фыркнула. — А они дают мне почетную степень, эти католики, и ни копейки денег! Только почет. А я живу на страховку по старости! Тысяча сто тридцать франков в месяц! See what I mean?[9]

— Я тоже! — закричал я, заразившись ее негодованием. — Три тысячи сто пять франков, на Сюзанну и меня, вместе взятых. Но одна только квартира стоит четыреста франков. А на остаток мы живем!.. Вот. Раньше я тоже копал.

Я поднял кость динозавра, которая, как обычно в ту пору, была со мной. Миссис Миллер поглядела на нее, прищурив глаза.

— Динозавр? — спросила она.

Мне надо было бы ответить: «Корова!» — не так ли, Анни? Но вместо этого я сказал:

— Или мамонт.

Выяснилось, что здесь, в «Медведе», она только «заправляется». Набирается сил для торжества, которое организовано в ее честь. Собственно говоря, оно проходит прямо сейчас. Председательница общества, которое все, кто к нему не принадлежит, называют «кружком любителей солодового виски» — потому что самые светлые его головы любят шотландский виски, — разыскала ее в Пассау по мобильнику как раз в тот момент, когда она с только что полученной докторской шапочкой на голове объясняла епископу апачский ритуал пыток на столбе. (Епископ просто сиял от блаженства.) Руководительница кружка медово-сладким голосом заклинала ее заглянуть к ней. «Завтра! Супер! Одежда неформальная!» Она уверяла, что миссис Миллер не пожалеет, что приехала и что все ждут ее с большим волнением.

Собственно, миссис Миллер собиралась сразу же лететь обратно в Феникс — дело, которым она сейчас занималась, находилось на самой важной стадии расследования, — но кружок впервые удостоил ее своим вниманием. Элита города, в котором она выросла, заинтересовалась ею! Ведь кружок любителей виски был таким закрытым обществом, что никто, даже ни один из его членов, не знал наверняка, кто именно входил в него. (Члены кружка никогда не говорили «кружок любителей виски». Они говорили «мы». «В следующем году мы понизим налог на наследство. Мы закроем Августинерштрассе для индивидуального транспорта. Мы увеличим симфонический оркестр до ста двенадцати музыкантов».) На самом деле на торжестве должны присутствовать все те люди, которые раньше не то что игнорировали миссис Миллер, а от всей души смеялись над ней. Профессора на пенсии, адвокаты, одна дама — член регирунгсрата (жутко консервативная) и местная финансовая знать (банкиры, предприниматели).

— Ни один из них никогда со мной даже не здоровался, — фыркала она, — хотя я каждый год приезжаю сюда на карнавал! Каждый год! — Теперь она говорила так громко, что на нее оглядывались посетители за соседними столиками. — Они купаются в деньгах! Я просто обязана туда пойти!

Кружок любителей виски собирался по первым средам месяца, всегда в доме председательницы. Сегодня как раз и была первая среда. Миссис Миллер не могла понять, каким образом председательница так быстро узнала о награждении, а главное, откуда та достала номер ее мобильника, которого — если не считать нескольких вождей навахо — не знал никто. Но председательница всегда знала все. Ей было около восьмидесяти, она жила на проценты с процентов капитала, оставленного ей отцом, когда она была еще ребенком. Этих денег вполне хватало, потому что жила она скромно. Вилла в шесть или семь комнат, сад, заросший рододендронами, больше, собственно, и ничего. Мужа давно уже нет, собаки тоже нет, а на ужин она съедает три редиски без соли.

— Я ей торжественно пообещала быть в половине восьмого, — сказала миссис Миллер и обеспокоенно посмотрела на часы над дверью пивной. Они показывали без четверти девять. Моя собеседница вздохнула, подозвала официанта, расплатилась, с трудом встала из-за стола и взялась за свою палку. — Рада была познакомиться, — сказала она.

— Я вас отвезу! — воскликнул я и вскочил. — У меня машина.

Машина, уже тогда «ситроен zx», стояла прямо перед баром. Миссис Миллер открыла дверцу, словно ничего другого и не ожидала, и села рядом с водительским креслом, невозмутимая, как индеец. Она уверенно указывала мне дорогу — направо, налево, прямо, здесь перестроиться, словно я не знал города. А на самом деле с каждым метром я все лучше понимал, где мы. Вот мы проехали мимо вокзала, по мосту, проложенному над путями, вот миновали Маргаретен-парк, а потом поднялись по крутой улочке к плато над городом, тут я жил в детстве. Ты ведь знаешь, Анни, где я теперь живу. На другом конце города. Я уже целую вечность не бывал там, наверху. Конечно, теперь мне все казалось таким маленьким, улицы стали короче и уже, а лугов больше не было. Повсюду, где раньше простирались поля, стояли виллы с гаражами на две машины. Улицы-обрубки заканчивались площадками для разворота автомобилей. Все очень изменилось. Несмотря на это, я ехал все увереннее, а вот приказы миссис Миллер становились все более противоречивыми. Выяснилось, что она не только никогда не бывала тут наверху, но еще и забыла адрес хозяйки вечера. Правда, она знала фамилию — мне она была незнакома, — а еще только то, что дом белый, с такими маленькими окнами, что можно сказать, вообще без окон и находится в конце улицы, которая ведет к самой высокой точке города. Поэтому поблизости стоит водонапорная башня, иначе вода не сможет с нужным напором течь из крана.

Внезапно мое сердце забилось сильнее. Да-да, я понял, куда надо ехать. Пока миссис Миллер, оглядываясь, как заблудившийся в лесу полевой заяц, кричала: «Направо, нет, налево, тут, нет, там наверху, нет, здесь!» — я, не слушая ее, ехал на улицу моего детства. Фары «ситроена» высвечивали виллы, которых я никогда не видел. Но были и старые дома, оставшиеся от того времени: дом Рики Ваннера, дом семьи Гросс и дом господина Хенкеля, в его саду когда-то бегала вдоль забора такая страшная овчарка, что я обходил дом за километр. Я переключил на вторую скорость и поехал вверх по невероятно знакомой улице; миссис Миллер, потеряв интерес к происходящему, сидела рядом со мной. Я остановился перед домом Белой Дамы.

— Мы приехали, — сказал я.

— Кто бы сомневался! — воскликнула миссис Миллер, просыпаясь от своих грез. — Это было совсем не трудно!

Я вышел. Железные ворота, за ними угадывался силуэт дома. А дальше на фоне неба темнел каменный забор виллы господина Кремера. В ней ни огонька, само собой разумеется. И бывший мой дом тоже не был освещен, и даже дома, в котором жил (а может, живет до сих пор) Мик, не видно в темноте. Ясное небо, усыпанное звездами, кто-то летает в воздухе — не то летучие мыши, не то совы.

Железные ворота открылись, хотя мы и не звонили. Возможно, какой-то датчик уловил наш приезд или Белая Дама угадала его шестым чувством. Открытая дверь дома в конце дорожки из гранитных плит, освещенной прожекторами. Силуэт женщины у двери. Миссис Миллер мчалась передо мной, я бежал за ней. При этом я, наверное, сделал несколько шагов не по идеальной прямой, потому что включилась сирена, тот самый серебристый звук, который ребенком я слышал так часто, да, собственно, каждый день, когда приходил почтальон или рассыльный от «Глобуса» привозил недельную порцию редиски.

Белая Дама собственной персоной стояла в дверях. (Знаешь, Анни, я надеялся, что смогу рассказать тебе всю историю, не упоминая ее. Но это невозможно.) Она пошла нам навстречу, широко раскинув руки.

— О! — воскликнула она, а потом: — А! — И чуть погодя: — Не обращайте внимания на шум, это всего-навсего сирена, проходите, проходите, проходите. Замечательно, что вы одеты так неформально, не беспокойтесь, остальные гости тоже оделись как кому нравится. Сейчас я к вам вернусь. Жан! — Это молодому человеку в форме официанта, который стоял за ней с бутылкой шампанского в руке. — Жан, позвоните в полицию. Ложная тревога. Это молодой человек, сопровождающий. Никакой опасности! Все под контролем! Вы, — это уже к миссис Миллер, — миссис Миллер! Добро пожаловать! — Потом она обратилась ко мне: — А вы наверняка господин супруг! — И снова к миссис Миллер: — Я и не знала, я даже не подозревала, что у вас есть муж. Как замечательно. Как чудесно. Проходите же.

— Он — мой сотрудник, — ответила миссис Миллер. — Не знаю, как бы я добралась сюда без него. — И она одарила меня улыбкой, нет, скорее ухмылкой.

В большом, ярко освещенном помещении, окна которого казались крошечными люками, стояли кружком двадцать, а может, и тридцать мужчин и женщин, все с бокалами в руках, и все они, прервав разговор, смотрели на миссис Миллер. Дамы были в платьях с большими декольте, мужчины — в черном. Один из них, великан в роговых очках, поставил свой бокал и зааплодировал. Все подхватили и так аккуратно захлопали в ладоши, что я не услышал ни звука. Некоторые дамы были в перчатках, тонких шелковых перчатках, из-за которых аплодисменты получались абсолютно бесшумными. Все сияли, словно переживали прекраснейшие мгновения своей жизни. Миссис Миллер с пунцовым черепом стояла посреди зала и была настолько тронута, что даже попыталась поклониться.

— Thank you, — повторяла она, — thanks a lot.[10]

Ее окружили несколько мужчин, и у меня появилось время оглядеться. Портреты предков на стенах, ковры. В зале были стулья — вероятно, в стиле Людовика XV, — но гости стояли группами или прогуливались по залу. Гам, как в вольере для птиц в зоопарке, высокий смех красивой женщины, бас румяного бонвивана. Жан двигался словно ящерица среди гостей, не глядя на них и тем не менее вовремя поднося бокалы. Никто не пил виски, возможно, это бывает позднее. В конце зала — стена из черного стекла, за ней наверняка еще одно помещение. В нем темно.

Вероятно, я стоял с потерянным видом, потому что Белая Дама сжалилась надо мной и подошла. Она выглядела точно так же, как тогда, семьдесят лет тому назад, правда, я еще никогда не видел ее настолько близко. Тогда она была для меня белой тенью, призраком, который иногда, очень редко, проходил танцующей походкой между сигнальными проводами в саду, когда я подсматривал из окна своей мансарды. Она и теперь была тоненькой, словно линия, проведенная карандашом. Белым карандашом. Она улыбнулась мне.

— Итак, — произнесла она, — значит, вы помогаете миссис Миллер?

— Да, — ответил я, — мы неразлучны.

Что-то помешало мне сказать ей, что когда-то я жил в доме напротив. Возможно, дело было в том, что, пробираясь своим тайным путем в сад виллы господина Кремера, я так близко подходил к ее садовой изгороди, что это казалось мне вторжением в чужие владения. Чем-то недозволительно интимным. Я сделал вид, что никогда ее не видел, а она меня не узнала.

— Я поднял шум, — сказал я, — извините, это целиком моя вина.

Она объяснила мне, что округа буквально кишит ворами и убийцами. Стоит кому-нибудь, и ей в том числе, сделать хоть шаг от дома, и через пять минут приедет полиция. Так она чувствует себя в безопасности, и все же, несмотря на это, проводит целые ночи без сна. Потому что никакие сигнальные системы не могут избавить ее от ужаса, с давних пор поселившегося в этом доме.

— Здесь полным-полно мертвецов, — прошептала она и схватилась за мою руку. — Я не вижу их. Я их чувствую. Все считают меня истеричной трусихой. Ни один человек мне не верит, а полиция и подавно. Вот и вы мне не верите.

— Верю, — возразил я.

В этот момент я увидел за стеклом противоположной стены лицо господина Адамсона. Оно, белое как мел, казалось, висело на черном стекле, как луна на небе. Господин Адамсон уставился на миссис Миллер, стоявшую прямо перед ним. Его рот был открыт, а три волоса на макушке стояли дыбом. Глаза сделались огромными и круглыми. Я так быстро подбежал к стене, что он заметил меня, лишь когда я встал прямо перед ним, нас разделяло только стекло. На его лице появился ужас. Он исчез в темноте комнаты, но я моментально проскочил через дверь, так что он не успел убежать.

— Господин Адамсон! — прокричал я ему в спину. — Подождите! Подождите же!

Он закрыл лицо руками и побежал, словно за ним неслись фурии.

— Я вас не знаю! Я его не знаю! — выдохнул он и пропал в стене.

Я стоял в полной растерянности перед муаровыми обоями этой мрачной гостиной, когда его голова еще раз выглянула из стены. Да так близко, что я испуганно отскочил назад.

— Женщина вон там, — прошептал он и указал глазами на освещенные стеклянные двери, за которыми виднелись тени гостей Белой Дамы. — Такая, странно одетая. Кто это?

— Миссис Миллер, — ответил я тоже шепотом. — Из Уиндоу-Рока, штат Аризона.

Он поглядел на меня с сомнением, потом почти с отчаянием:

— Она мне кого-то напоминает. Но не знаю кого. — И снова исчез в стене. Окончательно.

Я стоял в пустом зале, который, как я теперь понял, вовсе не был пуст. Обои — тоже в стиле Людовика, не знаю какого, у стены одинокий столик, с которого осыпалась позолота. Здесь мертвые устроили свой салон, достаточно близко к входу, так что у них хватало сил наслаждаться обществом друг друга, и достаточно далеко, чтобы немного отдохнуть от мира мертвых. Правда, им приходилось стоять, но, может, они любили сидеть на полу. Белая Дама могла бы поставить им несколько стульев.

В зале было прохладно, почти холодно, хотя на улице стоял самый теплый сентябрь, какой помнили жители города. Вероятно, на вечеринку мертвых собралось так же много гостей, как и у Белой Дамы. Тусклый свет, да, собственно, никакого света и не было, лишь только тот, что пробивался через оконные стекла. Я на ощупь сделал два-три шага к двери и потерял сознание.

Когда я пришел в себя, перед глазами у меня все плыло, надо мной склонилась Белая Дама. Морщины, розовые губы, подсиненные волосы, желтые зубы. Она с интересом наблюдала за мной.

— Вы не первый, — заявила она, когда я поднял голову. — И, что странно, со всеми это случается именно в этом зале. И все рассказывают потом о предчувствии близкой смерти. У вас тоже было предчувствие близкой смерти?

— Нет, — ответил я. И кивнул невидимым гостям: — Больше этого не случится. Приятного вам вечера.

Белая Дама вопросительно посмотрел на меня.

— Вам надо выпить виски, — решила она и повела меня в первый зал, поддерживая под локоть, словно я мог опять упасть на пол. Жан подал мне виски, я выпил его одним глотком. Солодовый виски, никакого сомнения, по меньшей мере шестнадцатилетней выдержки.

Потом ко мне подбежала миссис Миллер. Она не заметила моего обморока.

— Сматываемся! — прошептала она. — Прежде чем они об этом пожалеют. Они оплатили мне целый год работы и даже ваш билет.

— Какой билет? — изумился я.

— Бизнес-класс, дружище! Я им сказала, что вы мне необходимы для исследования, которым я сейчас занимаюсь. Понимаете, там надо кое-что раскопать. Вы будете получать пятьдесят долларов в день. О'кей?

Я кивнул, не знаю почему, я кивнул даже несколько раз.

— Регистрация завтра утром, в семь тридцать. Терминал Б. «Американ эйрлайнз». Не опаздывайте.

Я попрощался с Белой Дамой, она выглядела цветущей, как сама жизнь, я хотел пожать руки и всем остальным. Но все были заняты виски — и дамы тоже — и не заметили меня. Миссис Миллер, вероятно, вышла раньше, дверь была распахнута. Однако я не нашел ее и около машины.

— Миссис Миллер? — крикнул я в ночь, но только какая-то ночная птица ответила мне из сада господина Кремера. Я вернулся в дом, сирены конечно же снова завыли, и Жан, официант, снова их выключил. Миссис Миллер я не обнаружил и в доме. Она исчезла в ночи, сказала Белая Дама, которая держала в руках тройной солодовый виски, а сама уже стала пунцово-красной. Я еще раз поблагодарил, сел в «ситроен» и поехал домой.

Я оставил на письменном столе записку Сюзанне: «Я позвоню тебе». Я и раньше все время куда-нибудь уезжал, когда еще был бессмертен или думал, что бессмертен, да, тогда я путешествовал намного чаще, чем в те годы, о которых рассказываю. И все-таки в том, что я снова уехал, не было ничего необычного. У меня ведь был мобильник. Анни, ты знаешь, что способность рано подниматься не относится к моим достоинствам, но, вот что странно, на этот раз я проснулся легко. Я был даже весел, хотя встал рано утром. Сюзанна еще спала; накануне, когда я пришел домой, она уже спала; я не решился ее будить, собрал небольшую дорожную сумку и отправился в путь. Кость динозавра я, разумеется, взял с собой, индейское перо тоже. А в последнюю минуту прикрепил к поясу свою армейскую лопатку.

Миссис Миллер стояла у входа в аэропорт, одетая, как и вчера. Только сегодня у нее был еще рюкзак, темно-серое страшилище, такие носили альпинисты, совершавшие первое восхождение на Бичхорн или пик Дюфур. Она сияла, прямо светилась, потому что смогла уговорить даму на регистрации оформить наши билеты первым классом. Не представляю, как ей это удалось; решительно у нее был талант попрошайничать.

Полет прошел приятно. Мы возлежали в пуховиках, окруженные и обслуживаемые стюардессами — шампанское и клубные сандвичи на выбор, — и приземлились, бодрые и веселые, в Фениксе, штат Аризона. Звенящая жара на летном поле, прохладный воздух в здании аэропорта. Темнокожий таможенник, дружелюбный, как дядя Том. Сказал мне «Добро пожаловать» и нашел, что мои документы в полном порядке. Это при том, что я просто сунул ему свой паспорт! Вероятно, кто-то из кружка любителей виски позвонил в Вашингтон президенту США, а тот воспользовался своим красным телефоном и распорядился, чтобы мне и миссис Миллер не чинили препятствий.

«Тойота» все еще ждала на стоянке, и вот мы катим по шоссе на север. И все время слева от нас, постепенно склоняясь к горизонту, за нами следовало солнце, сначала белое, потом желтое, а под конец — красное. За рулем собственной машины миссис Миллер выглядела как инка, мало того — как весьма компетентный инка, потому что водила она, будто лихач с Дикого Запада. Пейзаж, который я видел впервые в жизни, казался мне знакомым до мельчайших подробностей. Голые горы, каньоны из красной глины. Похожая на пустыню равнина. Сухие кусты, кактусы. То тут, то там гремучая змея, уютно устроившаяся под камнем. Через каждые два часа — бензозаправка.

Когда после Форта Лаптон мы свернули с шоссе и поехали по небольшой дороге с ухабами, миссис Миллер вытащила из пакета два сандвича, которые она прихватила в самолете, и один дала мне. Это был наш ужин. Хорошо бы еще пива. Но пива миссис Миллер не стащила.

Наконец мы выехали на засыпанную щебнем дорогу, похожую на русло ручья, которая тем не менее оказалась главной улицей и вела в центр Уиндоу-Рока. Солнце как раз зашло, когда мы остановились перед широким двухэтажным зданием. Вдоль верхнего этажа проходил балкон. Весь дом словно горел в красном солнечном свете, а ночная тень так быстро поднималась по стенам, что, пока мы шли по ступеням, дом уже полностью погрузился во тьму. Над его черным силуэтом пылало небо. Засветилась неоновая реклама. «АВАХ МОТЕ». Мотель миссис Миллер. Буквы Н, О, Л и Ь не горели. Комната миссис Миллер была на втором этаже, а я получил номер на другом конце коридора. Когда я вставил ключ в замочную скважину, миссис Миллер, возившаяся с замком, прокричала:

— До завтра! Мы пойдем к капитану Бриггсу. — Она толкнула дверь и исчезла в комнате.

Мой номер. Дерево, мрачно, воздух — сплошная пыль. Кровать почти во всю комнату. На стенах — украшения, похожие на предметы индейского быта. Мокасины, лук, всякое такое. Я поставил дорожную сумку под умывальник, распахнул балконную дверь и вышел на воздух.

Передо мной в вечерних сумерках лежала площадь, окруженная со всех сторон тенями домов. Кое-где несколько огней, ярко освещенный вход в бар — «У Джимми» или «У Джонни» — сверху я не мог разобрать, а прямо подо мной стояла «тойота» и остов какой-то машины, все четыре дверцы нараспашку, словно пассажирам было лень в последний раз закрыть их. Нигде ни одного человека, в баре тоже тихо. Только на противоположном конце площади, прислонившись к стене неуклюжего деревянного дома, сидели четыре или пять фигур. Рядком, неподвижно, почти невидимые в свете жалкой гирлянды из лампочек, висевшей над их головами. Наверняка индейцы, потому что в их волосах торчали перья. Отряд инвалидов, упрек судьбе, хотя они просто сидели и молчали. Цветная мазня на их лицах, красный узор на руках и ногах — это что, боевая раскраска? Среди них был, я только что заметил, и один белый. Он выглядел не лучше. Зверобой старых времен, которому тоже досталось как следует.

Я вытащил из кармана мобильный телефон и позвонил Сюзанне. Она не сразу взяла трубку, голос у нее был сонный.

— Я в Уиндоу-Роке, — сообщил я.

— Где? Это бар?

— Это столица навахо.

— В два часа ночи? — Она зевнула. — Надеюсь, к завтраку ты вернешься.

— Скорее всего, нет, — ответил я.

Бар — какая разница, «У Джимми» или «У Джонни» — напомнил мне, что я умираю от жажды. К счастью, у меня были доллары, потому что миссис Миллер выдала мне мою первую дневную зарплату наличными и в местной валюте. Итак, я воткнул в волосы мое индейское перо, спустился по лестнице и отправился наискосок через площадь к бару. «У Джейми», а не «У Джимми». Инвалиды перед мрачным деревянным домом — наверное, здание мэрии, резиденция городских властей — исчезли, кроме одного, индейца, который в полной боевой раскраске стоял посредине площади. Он был маленьким, пониже меня, в волосах несколько обожженных перьев, лицо залито кровью, рука покалечена. Его одежда была порвана в клочья. Что же это с ним произошло?

Индеец стоял на невысоком, всего в две ладони высотой, земляном холме, вроде плоского кургана, на котором отпечатались следы шин. Когда я остановился перед ним, он посмотрел на меня индейским взглядом, который я так хорошо знал, но прежде никогда не встречал. Непроницаемым. Я часто тренировал этот взгляд перед зеркалом, но у меня плохо получалось. Моя мать его вообще не замечала, а Мик смотрел на меня еще более непроницаемо, да так долго, что мои ресницы начинали дрожать и я не мог удержаться от смеха.

— Добрый вечер, — сказал я индейцу на атабаскском языке, стараясь говорить как можно лучше.

Он бесстрастно глядел на меня. Долго. Наконец скрестил руки на груди и ответил:

— Добрый вечер, брат.

— Вы меня понимаете? — воскликнул я, разумеется, опять на языке навахо. — Я лаю, ты лаешь, он лает?

— Кто лает? — спросил индеец.

— Никто. — Сердце мое затрепетало. — Я хочу сказать, это замечательно, что вы понимаете меня. Вы первый навахо в моей жизни. Я выучил язык по книгам.

— Ты умеешь читать?

— Он меня понимает! — выкрикнул я в небо, на котором уже появились звезды. — Навахо, настоящий навахо, и он понимает, что я говорю! — Я исполнил что-то вроде танца радости, прыгая вокруг индейца. — Вы меня понимаете! — Я остановился перед ним.

— Конечно, я понимаю тебя, брат, — пробурчал он. — Хорошо понимаю. Вот только не могу сразу сказать, из какого ты племени.

И действительно, он произносил глоттализованные звуки иначе, чем я. Собственно, он вообще не делал глоттальных взрывов.

— Мое племя маленькое, — сказал я. — Два воина, две скво. Я — вождь, меня зовут Бегущий Олень.

— Я вижу твои знаки отличия в волосах. Бегущий Олень. — Индеец указал на мое перо. — Я тоже вождь племени. Меня зовут Рычащий Лев.

Он сказал dloziłgaii — вне всяких сомнений, лев с гор. Рычащий. Но он произнес это слово настолько иначе, чем я, что я расхохотался. И не мог остановиться.

— Dloziłgaii, — проговорил я сквозь смех. То, как он произнес свое имя, — он повысил интонацию на последнем гласном звуке, — означало скорее Белая Белочка. Прошло много времени, прежде чем я успокоился.

А у вождя навахо даже уголки губ не дрогнули. Он смотрел, как умеют смотреть только индейцы. Я смахнул с глаз слезы. Несколько минут мы молчали. У индейцев время другое, так что и мое время изменилось.

— Эти люди там, у стены, — я показал на темное в ночи здание мэрии, — они из вашего племени?

— Ты их видел?

— Разумеется.

Мы снова помолчали несколько минут.

— Я умираю от жажды, — наконец сказал я и указал на освещенный вход в бар, откуда доносилась музыка, что-то в стиле кантри. — Могу я пригласить вас на кружку пива?

Индеец покачал головой. Он отвернулся, прошел размеренным шагом к зданию мэрии и растворился в стене. Исчез. На площади не было ни души. Я сглотнул и толкнул вращающуюся дверь в бар. Музыка в стиле кантри оглушила меня.


На следующее утро я встал очень рано. Еще не было девяти. И все равно опоздал. Миссис Миллер в сапогах со шпорами сидела на ступеньках перед входом и вскочила, как только увидела меня.

— Ну наконец-то, — сказала она. Энергия снова била из нее ключом. С палкой в руке она, широко шагая, пустилась в путь. Я поспешил за ней, размахивая костью динозавра. Эх, сейчас бы кофе, хоть из автомата.

Городишко был всего-навсего кучкой домов и походил на давно заброшенный склад реквизита для фильмов о Диком Западе. Деревянные дома с дверями, открывающимися в обе стороны, колодцы с журавлями, загоны с оградами, к которым были привязаны лошади. Разумеется, нам встретилось несколько машин — или с вмятинами, или с разбитым задним стеклом, или криво висящим бампером. Может, и та развалюха перед мотелем еще ездила.

В конце города миссис Миллер подрулила к хижине с крышей из гофрированного железа, одиноко стоявшей среди крапивы и сухих кустов; на террасе в качалке неподвижно сидел, закрыв глаза, мужчина. Костлявый старик, почти лысый, с полуоткрытым беззубым ртом. Непонятно, дышал он или нет. Мы поднялись на террасу и остановились прямо перед ним.

— Капитан Бриггс! — заорала миссис Миллер таким зычным голосом, какой разбудил бы и мертвого.

Капитан Бриггс не был мертв, во всяком случае, не совсем, он подскочил и встал по стойке «смирно», даже не успев открыть глаза. Кресло у него за спиной раскачивалось взад и вперед.

— Я! — рявкнул он.

— Вольно! — скомандовала миссис Миллер, на этот раз намного тише.

Капитан Бриггс моргал, он был еще наполовину в мире грез, не знаю, что ему снилось, наверно, плац перед казармой. Проснувшаяся половина подозрительно изучала нас.

— Меня зовут Миллер, — сообщила моя спутница. — А это, — она обернулась ко мне, — вы никогда не называли мне своего имени.

— Never mind,[11] — ответил я.

— Невер Майнд. Красивое имя. — И она снова обратилась к капитану Бриггсу: — Мистер Майнд и я решили изучить беспорядки тысяча девятьсот тридцать восьмого года в Уиндоу-Роке. Миссис Джейми из бара «У Джейми» говорит, что вы принимали в них участие.

— Я?

— Вы — последний очевидец.

— Очевидец? — Капитан Бриггс упал в свою качалку и сильно качнулся назад и вперед. Его пальцы, тощие, с голубыми жилками, вцепились в подлокотники. — Никогда!

Миссис Миллер выудила десятидолларовую бумажку из складок своего платья и положила ее на левое колено капитана.

— Не могу вспомнить. — Он прикрыл один глаз, а вторым косился на свое левое колено. Кресло больше не раскачивалось.

Миссис Миллер положила вторую банкноту на правое колено капитана. На этот раз пятидолларовую. Капитан Бриггс открыл и второй глаз.

— Давно это было, — пробурчал он.

— Ну все, хватит! — заявила миссис Миллер таким голосом, каким, наверное, разговаривают солдафоны в Вест-Пойнте,[12] с лысыми черепами и подбородком лопатой. — Выкладывайте! Я хочу слышать все. От начала и до конца. Немедленно.

— Вы же знаете этих навахо, — пробормотал капитан Бриггс. — Им обязательно надо время от времени убить нескольких белых. Без этого они не могут. Нам пришлось обеспечить покой и порядок.

— Каким образом?

— Мы показали им, этим свиньям, — ответил капитан Бриггс и так быстро выпрямился в своей качалке, что спинка стукнула его по затылку. Но он даже не заметил. — Целое племя, в полной боевой раскраске. Перья, томагавки, луки, стрелы. Убивали всех, кто попадался им на пути. Мужчин, женщин, детей. Устроили кровавую баню. Даже Джейми, первой Джейми, пришлось в этом убедиться. Вождь лично разрубил ее на куски. Ах, битва при Уиндоу-Роке, такого не забудешь.

— Однако вы чуть было не забыли, — заметила миссис Миллер.

— Вы работаете в газете? — Капитан окончательно проснулся. — В «Флэгстоун ньюс»?

— Вроде того.

— Да. Так точно. Истина должна стать известна истории. — И он стукнул кулаком одной руки по ладони другой. — Я последний! Тут вы совершенно правы, мадам. Самое время рассказать о героической битве при Уиндоу-Роке. А кто знает правду, кроме меня?

— Тогда рассказывайте, — сказала миссис Миллер.

— Мы окружили навахо на площади. Знаете, там, где бар «У Джейми». Оттуда ни один не вышел. У нас было только холодное оружие. Мы тоже потеряли много людей, но в конце концов — в честном бою — уничтожили всех этих мерзавцев. В живых оставался только вождь. Он стоял посреди трупов своих бандитов. Огромного роста, правда-правда, великан с кроваво-красными зубами. Он один убил с десяток моих ребят. Так что отряд был конечно же рад, когда я вызвался сразиться с ним в одиночку. Это была борьба один на один, по обычаям старой Америки. Я со штыком, он с томагавком и ножом, оба в крови погибших товарищей. Неудивительно, что я тоже рассвирепел и кинулся на эту скотину. Мои товарищи, те, кто остался в живых, окружили нас. Короче, бой продолжался несколько часов. Но в конце концов последний навахо пал на поле брани. Мои соратники кричали «Ура!». Они на руках пронесли меня вокруг площади. Фуражки летели в воздух. Благодарное население осмелилось наконец выйти из домов и устремилось к площади. Разумеется, я напомнил отряду, что бой никогда не выигрывает одиночка, всегда только все солдаты вместе. Просто у меня была своя роль в этой битве, так назначил Бог. «Любой из вас, — кричал я, — действовал бы так же!..» Все бесполезно. Я стал героем. Я, кстати, и был им, несколько солдат от страха наложили в штаны… Рычащий Лев, вот как звали этого парня. Даже мертвым он оставался исполином. Он и впрямь был жутко изувечен, когда отправился на свою Вечную Охоту. Мы закопали его в центре площади.

Он замолчал. Потом положил руку на плечо миссис Миллер.

— Ручные гранаты, — прошептал он, словно поверяя ей страшную тайну. — Ручные гранаты способны творить чудеса, это все, что я могу сказать.

Капитана охватил приступ хохота, оказавшийся слишком большим напряжением для старческого тела. Он свистел и хрипел, его лицо налилось кровью, вены на висках набухли. Так он и сидел, хрипя от восторга. Мы немного подождали в надежде, что он придет в себя, а потом ушли, не попрощавшись. Даже на площади мы все еще слышали его хохот. Словно лошадь сошла с ума.

— Врет, как по писаному, — сказала миссис Миллер. — Но он единственный, кто в этом участвовал.

— Это было в тридцать восьмом году? — спросил я. Миссис Миллер кивнула. — Двадцать первого мая?

— А вы откуда знаете? — Она уставилась на меня.

У меня вдруг сделалось превосходное настроение, и я чуть было не похлопал ее по плечу. Она это заметила и на шаг отступила от меня. Дело в том, что на другой стороне площади сидели индейцы, среди них и мой знакомый, Рычащий Лев, или, возможно, Белая Белочка, которого капитан Бриггс, если только это был он, действительно сильно покалечил. Они собрались раньше, чем вчера, а может, всегда просиживали полдня на месте своего поражения.

Волоча за собой миссис Миллер, я медленно направился через площадь, а индейцы, один за другим, так же размеренно шли нам навстречу. Теперь, при свете дня, я смог рассмотреть их лучше, чем вчера. Четыре индейца и белый. Они выглядели ужасно. Один — настоящий ошметок мяса, который и ходить-то мог только потому, что в его мире законы гравитации и нашей медицины больше не действуют. В угодьях Вечной Охоты могут ходить и безногие, обрубки их окровавленных ног парят низко над землей. У второго была разбита голова. Третий индеец и вождь — более или менее целые. У всех в волосах торчали перья, лица раскрашены всеми цветами, какие только есть на свете. Кровь на них была свежей и красной, словно их только что ранило. Зверобой тоже был с ними. И ему досталось. Лицо изуродовано так, словно он выдержал десять раундов на боксерском ринге, причем, в отличие от противника, руки у него были связаны за спиной.

Вот они подошли к нам так близко, что Рычащий Лев поднял руку и остановился. Сразу же остановилась и вся группа. Мы тоже встали, правда, миссис Миллер только потому, что я потянул ее за руку. Если бы я не притормозил ее, она врезалась бы в вождя. Они стояли и смотрели на нас, непостижимые даже в смерти. У Зверобоя были такие заплывшие глаза, что, скорее всего, он ничего не видел. Все пятеро стояли в ряд по ту сторону странного земляного возвышения, мы — по эту.

— Приветствую тебя, Бегущий Олень, — произнес вождь.

Я наклонил голову:

— И я приветствую тебя, Рычащий Лев. И всех вас, смелые воины племени навахо. И тебя тоже, Бледнолицый.

— Я не понимаю языка навахо, — прервала меня миссис Миллер. — Я уже говорила вам об этом в «Медведе».

— Пожалуйста, следующие пять минут не удивляйтесь ничему, — попросил я, разумеется, по-немецки. — Совсем ничему. Обещаете?

— О'кей, — ответила миссис Миллер. Она уперла руки в бока и смотрела на меня, сощурив глаза так, что они превратились в щелочки.

Я снова повернулся к вождю.

— Великий Маниту так решил, — начал я, вспоминая учебник Гуссена «Говорите, читайте и пишите на языке навахо». В нем была глава «Как заговорить на щекотливую тему?». — Он хочет, чтобы я поговорил с тобой о битве при Уиндоу-Роке, ведь все вы — герои этого сражения.

Совет из моего учебника оказался верным. Призвать на помощь Маниту, а после этого как можно яснее изложить проблему. Вождь сразу же начал говорить, словно несколько десятилетий ждал этой просьбы. Он назвал битву в Уиндоу-Роке бойней в Цегахоодзани. Цегахоодзани — индейское название того места, где мы сейчас находимся, когда-то — сердце навахо. Священное место, на котором каждое полнолуние собирались старейшины племен на долгие переговоры. Здесь прокладывались маршруты перегона скота на пастбища, разрабатывалась стратегия борьбы с апачами, а потом и с первыми поселенцами на их пути с востока на запад. Разумеется, тогда здесь не было ни здания мэрии, ни бара, ни огненной воды, ни пива «Будвайзер».

— Все идет отлично, — сказал я по-немецки миссис Миллер, потому что она, несмотря на мою просьбу, начала терять терпение. Ведь она слышала только меня, а я все время молчал, лишь несколько раз пробормотал что-то в знак согласия и одобрения. Она не могла слышать, что здесь присутствовал другой человек, и что этот другой опрокинул на меня целый поток индейских слов.

— О'кей, — ответила она, — о'кей, о'кей, о'кей.

Из того, что рассказал вождь, я понял примерно следующее. Армия решила — вероятно, это произошло в начале 1938 года — использовать область вокруг Цегахоодзани для военных учений. Лучшие пастбищные угодья навахо. Вооруженные войска следили за тем, чтобы навахо не устанавливали своих жилищ, и приходилось пасти овец в горах, где не росло ни травинки, а на скот нападали волки. Это продолжалось два-три месяца, армия вела беспорядочную стрельбу из десятидюймовых орудий на отобранных землях и запахивала танками траву. На горах стояли навахо и наблюдали за происходящим. Они совещались, спорили и никак не могли решить, подать ли петицию президенту Америки или губернатору Уиндоу-Рока или же на своих конях (у них осталось, правда, всего четыре коня, два из которых были слишком стары) атаковать танки и прогнать армию со своей земли. Но когда в жаркий майский день неразорвавшийся снаряд убил мальчика, принявшего серебристую штучку за игрушку, — ярость захлестнула навахо. Они вытащили весь реквизит своих предков, который хранили с большой заботой, но никогда не использовали, кроме праздников племени, и относились к нему как к предметам фольклора. И все боеспособные мужчины племени выступили к Цегахоодзани, площадь которого и тогда выглядела точно так же. Всего воинов было восемь, племя вождя тоже было небольшим. Три пастуха-овцевода, особенно разозлившиеся оттого, что овцы не могли найти в горах корма. Еще были сторож с автозаправки, он работал в Форте Дифайенс, хозяин бара (не «Джейми»), учитель начальной школы из Соумилла, молодой человек, бравшийся за любую работу, пожилой мужчина, который обычно не выходил из дома, и вождь — Рычащий Лев, который служил водителем автобуса. Он пропустил утренний рейс, на автобусе заехал за своими костюмированными воинами и привез всех на площадь Уиндоу-Рока, на остановку «Мэрия». Конечно, они представляли собой дикое зрелище, эти пять воинов с перьями в волосах, в боевой раскраске, с луками и стрелами в колчанах и курительными трубками на поясах. Чего именно они собирались добиться столь малочисленным отрядом, было не ясно никому, в том числе и вождю, с которым я сейчас разговаривал. (Сейчас их было всего четверо, без сомнения, остальные уже проводили своих подопечных в последний путь и теперь навечно пребывали в мире безликих душ.)

Площадь, как я уже говорил, и тогда выглядела точно так же. И бар уже стоял. Воины сначала выпили для храбрости у Джейми — у самой первой Джейми, — да так, что скоро все стало двоиться у них в глазах. Им показалось, будто их вдвое больше, но и противников вдвое больше, а потом враги появились за стойкой в форме шерифа и его помощника. Четверо вооруженных револьверами бледнолицых, так показалось вождю, причем двое — со звездами шерифа на груди. Они тоже заказали пива и завели спор с противниками, которые уже едва стояли на ногах. Суть спора сводилась к тому, что индейцам запрещается собираться в Уиндоу-Роке больше чем по трое. Выпить, заплатить — и быстро уйти. В противном случае государственная власть вынуждена рассматривать поведение индейцев как непослушание и принять соответствующие меры, согласно акту об ограничении прав индейцев от 1908 года, статьи 2 и 14б.

— Мы вышвырнули их из бара, — рассказывал Рычащий Лев. — Потом прошло какое-то время и раздался грохот. Когда мы посмотрели в окно, в центре площади стоял отряд солдат в голубых мундирах. Они обстреливали бар. Джейми выбежала из пивной и больше не вернулась. Мы оборонялись стрелами и бросали вначале пустые, а потом и полные бутылки. Белые за стойкой кричали. Вдруг раздался громкий взрыв, да, и вот теперь мы тут. — И он указал на своих людей, эту кучку калек.

Мне показалось, я понял, что произошло в тот день в мае 1938 года. Как раз в тот момент, когда в нескольких тысячах миль отсюда я появился на свет. Я изложил свои соображения миссис Миллер. Она внимательно слушала меня, ее уши становились все краснее, а глаза сделались еще больше и круглее, чем обычно; от удивления она открыла рот.

Шериф — так начинался мой краткий пересказ для миссис Миллер — позвонил из своего кабинета в опорный пункт армии во Флэгстоуне и сообщил, что ему требуется помощь, военное подкрепление ввиду неповиновения индейцев. Потом прошло какое-то время, шерифу оно показалось долгим, а индейцам в баре — незаметным. Джейми подавала пиво кружку за кружкой, пока индейцы спорили, что им делать дальше. Атаковать здание мэрии или скакать в Лос-Аламос и разгромить недавно построенные военные сооружения. А возможно, они уже давно забыли, что вышли на тропу войны, и радовались возможности вместе провести время. Три белых посетителя бара (они были тут проездом, их никто не знал) весело принимали участие в обсуждении и вносили свои предложения. Из них сегодня только один — тот, что с разбитой головой, — мог появляться на поверхности земли.

Наконец, поздно вечером прибыл отряд вооруженных солдат из Флэгстоуна, человек двадцать, меньше, чем ожидал шериф — индейцы вызывали в нем ужас, — но, безусловно, достаточно, чтобы начать бой. Комендант, тоже младший офицер, встал с мегафоном перед баром и возвестил, что через минуту бар должен быть пуст. В противном случае будет открыт огонь. Вначале ничего не происходило — солдаты с ружьями стояли на площади, а посетители бара продолжали спорить, — но потом комендант отдал приказ стрелять. Для устрашения. Этот первый залп никому не причинил вреда, но заставил Джейми выбежать из бара и заявить солдатам, что они сошли с ума. Ее расстреляли. Она упала навзничь на песок. Ну тут все и началось! Солдаты решили штурмовать бар и устроили жуткую пальбу, индейцы ответили стрелами из окон и вынудили армию отступить. Снова наступила тишина, надолго. Индейцы держали совет, комендант придумывал новый план действий. Тот, что пришел ему в голову, был эффективным, но, с другой точки зрения, ужасным. Во всяком случае, он приказал для виду напасть спереди, было много шума и порохового дыма, а в это время два солдата (один из них, вероятно, солдат Бриггс) незаметно по-пластунски подползли к бару. По приказу («Go!»)[13] они одновременно бросили две ручные гранаты в окна и укрылись за деревянной стеной. Все посетители бара погибли в одно мгновение. Трое белых стали непредвиденными потерями, хотя тогда этого термина еще не было.

— Все это совпадает с моими исследованиями, — сказала миссис Миллер. — Я считаю дело законченным… Но как вам это удается? Вы разговариваете с пустотой, а после этого знаете все о преступлении в Уиндоу-Роке?

— Это секрет. Я дал честное индейское слово не разглашать его.

— Гм, — произнесла миссис Миллер. — Ага.

Неожиданно вождь, Рычащий Лев, подошел к ней. Он скорчил страшную гримасу и жутко закричал. Жутко и громко, это был боевой клич навахо, а может, их предсмертный вопль. Вождь стоял так близко к миссис Миллер, что его нос касался ее носа, и смотрел ей прямо в глаза. Она его не видела, это понятно, и не слышала его крика, но, кажется, почувствовала холодное дыхание и потерла ладонями плечи.

— Белый мужчина не видит нас, — сказал вождь и повернулся ко мне, — белая женщина и подавно. Ты нас видишь. Почему?

— А вот почему, — ответил я, снял с пояса свою складную армейскую лопатку и со всей силы всадил ее в вождя. Лопатка прошла сквозь него, словно через световую завесу. Именно так, как я и ожидал. И все-таки сердце у меня сильно колотилось. А что, если мертвец не был мертв? Тогда он умер бы сейчас, а я стал бы его убийцей.

— О чем я и говорю, — прокомментировал вождь. — Для белых людей мы — воздух.

— Что вы размахиваете своей лопаткой? — поинтересовалась миссис Миллер.

Вместо ответа я воткнул лопатку в землю и принялся копать там, где начиналось странное возвышение, курган, который тысячи автобусов сровняли с землей. Всем сразу стало ясно, что за работу взялся профессионал. А я сам вдруг понял, для чего так много лет, казалось бы, бесполезно перекапывал картофельные грядки — чтобы пережить этот момент. В Дафне Миллер я нашел — к сожалению, довольно поздно — своего Шлимана, своего Стаматакиса, копать для которых имело смысл. И теперь мое умение работать так быстро и точно, как никто другой, пригодилось. Не прошло и пяти минут, как перед нами оказался скелет. Блестящий череп, белые кости, руки скрещены на груди. На лысой голове этого мертвеца красовался венец из перьев, а на теле виднелись остатки кожаной одежды. Мокасины, в них — кости ступни. Индейцы и белый столпились вокруг могилы и смотрели вниз.

— Это мой головной убор! — воскликнул Рычащий Лев. — Это моя обувь! Как они оказались у этого парня?

— Это — вы.

— Тогда я должен быть мертв! — Он рассмеялся. Теперь смеялись и остальные воины навахо, так весело, от всей души, как и обещал мой учебник. Даже из раненого рта бледнолицего вырвался смешок.

Я продолжал копать с прежней скоростью, решительно, с полным пониманием ситуации, — и меньше чем через десять минут все они лежали перед нами. Все восемь индейцев, один возле другого, и трое белых. Души умерших склонились над своими скелетами и, возбужденно галдя, пытались отыскать себя. Это оказалось нетрудно, потому что у каждого была своя курительная трубка, еще не превратившаяся в прах, или томагавк со знакомым орнаментом, остатки брюк, особые перья. Белый мужчина узнал свои карманные часы в форме луковицы, они, давно уже покрытые землей, остановились в половине двенадцатого.

— Вот это да! — изумилась миссис Миллер. Она наклонилась, оказавшись наполовину в мертвом вожде, и тоже рассматривала кости, колчаны и ожерелья.

Наискосок через площадь к нам двигались две фигуры: капитан Бриггс в инвалидном кресле и крупный мужчина лет сорока с звездой на груди, кативший кресло. Шериф. Оба медленно приблизились к нам и остановились. Шериф смотрел на кучу костей, капитан Бриггс — себе под ноги.

— Что это? — спросил шериф.

— Одиннадцать человек, убитых капитаном Бриггсом, — ответил я. — Если вас интересует мое мнение — тянет на пожизненное.

— Это те самые парни. — Капитан Бриггс поднял голову и захихикал. — Я их убрал. Всех разом. — Сияя от гордости, он поглядел на шерифа.

— Самооборона?

— У них не было времени для обороны. — Капитан захихикал громче. — Бах, и все.

Шериф почесал в затылке.

— Все равно срок давности истек, — пробормотал он и снова схватился за ручки инвалидного кресла.

— У убийства не бывает срока давности, — возразила миссис Миллер.

Шериф одарил ее таким взглядом, за который и ему следовало бы дать пожизненное. Капитан Бриггс хихикал все веселее, так что я начал опасаться нового приступа. Шериф тоже заметил это и бегом покатил кресло к дверям бара «У Джейми». Он с маху ввез капитана Бриггса в бар. Капитан расхохотался — от радости или от боли? — и оба скрылись в помещении.

А индейцы пытались вытащить из земли свои вещи, но у них ничего не получалось. Зверобой тоже несколько раз хватался своей нематериальной ручищей за часы. Вождь первым понял, в чем дело, выпрямился и с достоинством пошел к деревянному дому, даже не взглянув на миссис Миллер и меня. Он исчез в стене. Остальные еще какое-то время возились в земле, но потом и они сдались. И быстро побежали за своим шефом. Их поглотила деревянная балка в стене дома. Площадь вокруг нас раскалилась от жары.

— Мне тоже надо выпить глоток, — сказала миссис Миллер.

Да и у меня в глотке пересохло. Мы пошли к бару. Перед дверью я еще раз оглянулся. Скелеты рядком лежали в пыли, одиннадцать черепов, глядевших пустыми глазницами в небо. Около головы вождя лежала лопатка.


Мы встали у конца стойки, подальше от шерифа и капитана Бриггса. Капитан Бриггс с пунцовым от кашля лицом едва дышал. Шериф кинул на нас злобный взгляд. Джейми, нынешняя Джейми, пододвинула нам две банки пива «Будвайзер». Мы выпили.

— А-а-х! — Джейми уже шла к нам с новым пивом.

— Мы должны перейти на «ты»! — Миссис Миллер подняла банку с пивом. — Меня зовут Дафна.

— Твое здоровье, Дафна.

— Будь здоров, Невер!

Мы выпили. Я поставил банку на стойку и сказал:

— Вообще-то меня зовут Хорст.

— Будь здоров, Хорст! — Она очень серьезно кивнула и сделала еще глоток. — На самом деле всех зовут не так, как мы думаем. Вот я, хоть и ношу имя Дафна, на самом деле — Биби.

— Биби?!

— Биби.

Я уставился на нее. Биби, неужели это возможно, неужели она — Биби господина Адамсона? Я быстро сопоставил даты — да, она старая дама, вполне могла родиться в 1934 году. Потом я сравнил черты ее лица с черепом господина Адамсона. Ну, она не была его точной копией. Но и мы с тобой, Анни, не похожи как две капли воды, а ты все равно моя внучка. Да и три пряди волос на голове миссис Миллер очень напоминали мне три торчащих волоска у господина Адамсона. И глаза! У нее — базедовые, у него — выпученные.

— Да, Биби, — продолжила она. — Первым меня так назвал сапожник Киммих. Как же я его любила. Хотелось бы знать, что с ним случилось.

— Теперь его зовут Брждырк, — сказал я, — или Оржхымск.

— Ты его знаешь?

— Да, то есть я хотел сказать — нет.

— Я играла с ним в прятки, — рассказывала Дафна, оказавшаяся Биби. — Я пряталась за обувью, а он за верстаком. У него были такие веселые глаза, и он всегда носил вязаную кофту. Серую. Он очень любил играть в прятки, господин Киммих. Прямо светился от счастья. А однажды не захотел вставать, хотя я давно нашла его. Продолжал лежать. Просто продолжал лежать.

— Он умер, — сказал я.

— Умер?

— И это был не сапожник Киммих, а господин Адамсон.

— Господин Адамсон?

— Твой дедушка! — завопил я. — Ты что, не знаешь, что твой дедушка — господин Адамсон?

Биби зыркнула на меня:

— Ха! Ты мне будешь рассказывать про моего дедушку. Да если я тебе скажу, кто был мой дед, ты просто обалдеешь. — И она открыла банку пива, так резко, что пиво брызнуло ей в нос, и залпом выпила. Когда Биби отняла банку ото рта и поставила ее рядом с первой, в ее глазах светилось торжество. — Но, — она приложила остренький указательный палец к моему носу и рассмеялась, — я тебе этого не скажу.

— Генрих Шлиман, — бросил я.

— Ты нашел меня в Гугле, да? — прошипела Биби с неожиданно злобным выражением лица, схватила меня за воротник куртки и приподняла так высоко, что мои ноги повисли в воздухе. — Шлиман, Шлиман, Шлиман! — Она размахивала мной, как флагом. — Генрих, Агамемнон, вся родня. Троя, Микены, на мелочи они не разменивались. Мой отец искал даже Атлантиду! — Теперь она держала меня за горло. Ноги у меня болтались как у марионетки в смертельной схватке. — Как ты думаешь, почему я вышла за мистера Миллера? В семнадцать лет? Я хотела никогда больше не слышать фамилию Шлиман. И ничего не хотела раскапывать.

Биби поставила меня на пол.

Я едва мог говорить.

— Я ищу тебя уже шестьдесят пять лет, — прохрипел я. — И у меня для тебя подарок. От господина Адамсона. Чемодан. Клад. — Я с трудом говорил, из глаз текли слезы.

— Клад. От господина Адамсона.

— Это было давно. Тебе было четыре, когда он умер.

— Адамсон. — Биби успокоилась и выпила пиво маленькими, бесшумными глотками. Однако и эта банка тут же опустела. — Ничего не помню.

Внезапно меня охватила печаль. Вот эта Биби была всем для господина Адамсона. А она его даже не помнит! Я справился со своим приступом печали, выпив пива с той скоростью, которая, очевидно, была принята за этой стойкой.

— Ты играла в прятки с господином Адамсоном, — сказал я. — Не помнишь? С седым стариком, с вот такой верхней губой, — я выдвинул верхнюю губу, — и лысиной, на которой росли три волоска, как у тебя сейчас три прядки. И у тебя его глаза. Вполне возможно, что это было в мастерской господина Киммиха.

Биби пожала плечами:

— Адамсон? Не помню.

— Может, Кнут? — предложил я.

Ее лицо засияло.

— Дядя Кнут! — прошептала она. — Точно. Дядя Кнут. Его я помню. Ему разрешалось приходить, только когда папы не было дома. Но папы ведь никогда не было дома. — Она уставилась в потолок пивной с таким выражением, с каким обычно мечтательно глядят на небо. И хотя на нем не было звезд, а только паутина да летучие мыши, лицо ее выражало полный восторг. — Он рассказывал мне истории. Удивительные приключения. Когда-то он нашел клад. Точно, я помню историю про клад. Он ее часто рассказывал, то так, то эдак.

— Ну вот, — сказал я.

Она вздохнула:

— Наверно, это был просто старик, живший по соседству. Одинокий. Он рассказывал маленьким детям замечательные истории.

— Ты хочешь сказать — выдумщик?

— Фантазер. — Она рассмеялась. — Да, дядя Кнут. Я ходила с ним к сапожнику Киммиху. Господи, как же я его любила.

— Сапожника Киммиха?

— Дядю Кнута, болван. Как любят только дети.

Я почувствовал, что тепло заполняет мое сердце и прогоняет ощущение горя, которое меня мучило.

— А он любил тебя, как любят только дедушки.

Понятно, что после этого я рассказал Биби всю историю с самого начала и до того момента, когда я нашел ее. То есть до «Медведя». Ах, Анни. Если бы я был Шехерезадой! Ей было дозволено говорить о своей жизни тысячу и одну ночь, и это спасло ее. Если бы у меня было столько же времени, я бы сейчас повторил тебе всю историю, которую ты только что выслушала, еще раз, ведь я рассказывал ее, слово в слово, для Биби. Так сделал бы любой сказочник на главной площади Марракеша или Багдада. Но это — не восточная сказка, а значит, она меня не спасет. Во всяком случае, я не пропустил ни одной мелочи, потому что Биби должна была понять цель всего этого, а целью был сад виллы господина Кремера. Чемодан с кладом. Место, где я сейчас сижу и пытаюсь наговорить полную кассету на твоем диктофоне. Два миллиона гигабайт, или как это называется? Вот только у меня больше не осталось тысячи и одной ночи. Может, всего-то тысяча секунд и одна в качестве премии. Солнце уже совсем низко над горизонтом. Кто знает, а вдруг ты скоро придешь. Раньше, чем… И что тогда?

Итак, я рассказал Биби, как познакомился с господином Адамсоном — здесь, в саду на скамейке, на которой я сейчас сижу. Как я догадался, что он — покойник. Как я — отчасти намеренно, частично по роковой ошибке — попал в мир мертвых и как выбрался оттуда. И о том, что господин Адамсон рассказал мне, как он и София провели в Микенах четыре счастливых, полных любви дня и ночи. Да-да, именно так. И что Агамемнон, ее отец, был плодом этой любви. Запретным плодом и, вероятно, тайным. Как господин Адамсон с моей помощью — он, мертвец без плоти и сил, не мог обойтись без меня — искал ее. Как нам удалось в последний момент спасти клад. Что этот клад — чемодан с неизвестным мне содержимым — спрятан в сарае виллы господина Кремера и есть надежда, что он все еще там, хотя прошло уже больше полувека. Мы разговаривали в 2011 году, а тогда был 1946-й. Но вилла еще стоит, точно такая же, как и раньше, и даже самшитовая изгородь ровно подстрижена, насколько я успел заметить во время нашего визита к Белой Даме два дня тому назад. Всего два дня назад! Ну вот. И если я передам ей, Биби, подарок господина Адамсона, то цель моей жизни можно считать достигнутой. Остальное будет подарком. И еще я добавил, что верю каждому слову господина Адамсона. Раз он сказал, что там клад, значит, там клад. Я утаил, что видел господина Адамсона, а он видел ее.

— Дружище! — воскликнула Биби. — Если мы сейчас же отправимся, то успеем на утренний самолет.

Она подошла к Джейми, которая заснула на своем табурете, положив голову на стойку, потрясла ее и показала на пустые пивные банки. Во время моего рассказа она построила из них высокую пирамиду. Пили мы исключительно «Будвайзер», но в пирамиде странным образом оказалась одна банка из-под пива другого сорта. «Шлитц». Словно сбой в генетической программе. Господи, неужели мы все это выпили?

— Запиши на мой счет, — распорядилась Биби, — мы спешим.

Джейми кивнула еще в полудреме, глядя на нее бессмысленным взглядом. Капитан и шериф тоже по-прежнему торчали в баре. Шериф сидел на полу, вытянув ноги и привалившись спиной к стене, он спал. Дыхание с хрипом вырывалось из его полуоткрытого рта, нижняя губа отвисла. Капитан Бриггс, наклонившись вперед, сидел в инвалидном кресле. Глаза открыты, он не шевелился. Может, умер.

Биби и пьяная вела машину, как профессиональный шофер-дальнобойщик. Улицы опустели, только фиолетовая дымка указывала на скорое наступление утра. Мы ехали назад той же дорогой, только намного быстрее, так как Биби не обращала внимания на ограничения скорости. Разрешалось максимум сорок миль в час, но с этим она не могла смириться. Я, не пристегнувшись, сидел рядом с ней — в пикапе, правда, были ремни безопасности, но они не входили в замок — и держался за кость динозавра, она, раскачиваясь во все стороны, служила мне опорой. В дороге мы наблюдали — словно зеркальное отражение нашего пути сюда — восход солнца, как оно вышло из-за горизонта, появилось на небе и следовало за нами, вначале красное, потом желтое, затем все белее. Когда мы приехали в аэропорт Феникса, солнце пылало так ярко, что я не решился бы поглядеть вверх даже в солнечных очках. Но у меня не было солнечных очков.

Билеты у нас были — Биби выторговала у кружка любителей виски и обратные билеты, — и в самолете еще оставалось два свободных места. Здесь, на регистрации в Фениксе, обаяние Биби действовало не так безотказно, как в Европе. Ее уговоры, ввиду нашего преклонного возраста и верности компании, а также вообще в знак солидарности всех со всеми, зарегистрировать наши билеты как билеты первого класса не произвели никакого впечатления на даму у окошка. Та даже не ответила, просто с каменным лицом придвинула ей посадочные талоны.

— Have a good flight,[14] — сказала мне Биби так громко, что дама не могла не услышать ее.

Все равно мы оба изнемогали от усталости и заснули еще до взлета. Мы заснули бы даже в эконом-классе. Я проспал почти весь полет, но, помню, видел какой-то фильм, каких-то ныряльщиков, которые искали затонувший в море город. Биби рядом со мной страдальчески стонала, но, широко раскрыв глаза, смотрела вперед на экран. Я еще немного поспал, а потом мы зашли на посадку, на полчаса раньше, чем значилось в расписании.

«Ситроен» ждал нас на стоянке аэропорта так же преданно, как в Америке «тойота». Когда я вставил парковочный талон в автомат и он потребовал от меня — хоть это и было в Швейцарии — двадцать два евро, Биби воскликнула:

— Twenty two bucks! Such much![15] — и продолжала ворчать, что вот, она снова в Европе, а тут автомобили требуют денег, даже когда стоят.

Мы поехали к вилле господина Кремера. Был теплый осенний день, не весна, как когда-то. И вокруг уже ни желтого жнивья, ни стай воробьев, клюющих оставшееся зерно, ни коров, ни полевых зайцев. За виллой господина Кремера стояли дома. Вплотную друг к другу. Забранные чугунными решетками окна первых этажей, миниатюрные пальмы в кадках около дверей, а в садах — бассейны, где вполне могли плескаться два не очень крупных ребенка.

Мой старый дом и на этот раз казался нежилым. На плиточной дорожке, которая вела к дому, стоял детский велосипед. Немного дальше — дом Мика, его совсем закрыли разросшиеся за это время деревья и кусты. Плющ. И здесь ни души.

Я остановил машину перед воротами виллы господина Кремера, но даже не попытался их открыть, а повел Биби вдоль садовой изгороди из самшита, такой же густой, как когда-то, к лазу в конце сада. Слава Богу, через него еще можно было проникнуть в сад. И скамейка стояла на углу. Правда, теперь старые дамы из богадельни — если они все еще приходили сюда — не смогли бы увидеть отсюда водонапорную башню. Обзор им и нам закрывал дом с плоской крышей.

Сознаюсь, я был немного взволнован, что нахожусь так близко к господину Адамсону, которому нельзя меня видеть, и к Белой Даме (мне опять пришлось прижаться к стене ее сада). Наверняка и в этот раз на моей куртке и брюках остались белесые следы от побелки, как в детстве. Лаз все еще был на месте, но он стал таким узким, что казалось невозможным протиснуться сквозь него. Однако я старался изо всех сил и почувствовал, как острые ветви оцарапали мне руки и щеки. Я закрыл глаза. Листья вокруг меня шелестели. Я боролся с ветками, а потом неожиданно ввалился в сад.

— Я принесу топор из сарая, — прошептал я стене из листьев, за которой, хоть я ее и не видел, ждала Биби, — и расчищу тебе дорогу.

Послышался треск, и Биби с грациозностью буйволицы, которой нет дела до каких-то деревяшек, когда она хочет добраться до кормушки, продралась сквозь кусты. Спина прямая, сама сияет, отдуваясь, как паровоз, вот она уже стоит рядом со мной и смотрит, как и я, на вновь обретенный рай, раскинувшийся перед нами.

Цветы росли так же пышно, как в стародавнюю пору, словно для них не существовало времен года. Жимолость в своем углу. Розмарин, тимьян, глицинии, азалии — совсем как в детстве. Терновник, фуксии, герань, колокольчики, львиный зев, флоксы, лаванда, шалфей — все, как раньше. Вьюнки, такие же прекрасные, как тогда. Гортензии. И тысячи маргариток на лугу, на том же месте. Гибискусы, олеандры, мак. А у ворот цвели, как всегда, красные и белые розы. Трава доставала мне до колен, а не до живота. Кто же ухаживал за этим садом, хозяин которого никогда не показывался? Ведь и сейчас, в этом я был уверен, в доме никто не жил.

Разумеется, я осторожно огляделся, посмотрел направо и налево, нет ли поблизости господина Адамсона. Его не было, или он хорошо прятался. Я пошел, ведя за собой Биби, к сараю. В него никто не заходил, я сразу увидел, что ни господин Кремер, ни его работающий по ночам садовник никогда ни к чему не прикасались. Все стояло на своих местах: тачка, мотыги и лопаты, топор и даже бочка с водой, такая же полная, как раньше. Правда, было пыльно и грязно, что да, то да, но тоже не слишком. Может, вещи сохраняются тут лучше, чем в других местах?

Я принялся разгребать хлам, который тогда, в мае 1946 года, накидал на чемодан. И вскоре увидел его кожаный бок. Наклейку с надписью «Эдем Рок». Через минуту чемодан, который я тогда старательно замаскировал, лежал между балками сарая. Я подтолкнул его к Биби.

— Он принадлежит тебе, — сказал я.

Она присела на корточки перед подарком и осмотрела его со всех сторон. Печати никто не трогал — никаких сомнений. Биби достала откуда-то из многочисленных складок своей юбки нож, разломала красный сургуч и начала возиться с замками. Вскрыла их и взялась за крышку. Наконец крышка поддалась, чемодан открылся. Он был пуст.

— Так вот почему он такой легкий! — завопил я. — Свинья! Этот господин Адамсон! Едва не угробил меня из-за пустого чемодана!

Он не был пуст. На дне, которое, похоже, было оклеено оберточной бумагой, лежало письмо. Пожелтевшая бумага, выцветшие чернила.

«Дорогая Биби. — Так оно, наверное, начиналось. И мне показалось, что я даже могу разобрать подпись: — Твой дедушка». Остальное я не мог прочитать — да это меня и не касалось! Биби так держала письмо, что я не мог заглянуть в эту тайну. К тому же господин Адамсон писал зюттерлиновскими буквами,[16] которые я и по сей день разбираю с трудом. Вероятно, Биби тоже плохо их понимала, потому что читала довольно долго, хотя там и было всего несколько строчек. Наконец она подняла голову и произнесла:

— Очень мило. Он пишет, что это, — она потрясла письмом, — наверняка обеспечит мне блестящее будущее. Всего доброго. Твой дедушка.

Что-то заставило меня еще раз заглянуть в чемодан. Бумага, какой обычно застилают полки шкафов и комодов. Один уголок задрался. Я с усилием потянул за него, даже пошатнулся — и у меня в руке оказался кусок плотного картона размером с чемодан.

— Ты только посмотри! — закричала Биби, которая снова склонилась над чемоданом и вынула оттуда что-то блестящее. Головное украшение из чистого золота, похожее на золотые косы, и ожерелье из сотен золотых нитей.

— Это носила твоя мать София, — сказал я, пока Биби пыталась пристроить перепутанные золотые украшения на лоб и шею. — Тогда, с господином Адамсоном. И больше на ней ничего не было.

Теперь золото струилось по голове и груди Биби. Блестящие воды, стекавшие по ее телу. Выглядела она потрясающе. Правда, сзади, там, где замочек, на ожерелье болталась маленькая бумажка. Ценник. На нем было написано «Новый универмаг АГ. 19.80». Я резко сорвал его — Биби, с восторгом оглядывавшая себя, ничего не заметила, — скомкал и швырнул в траву.

— Украшения Клитемнестры, — пояснил я. — Настоящие, подлинные. Господин Адамсон не был выдумщиком. Я тебе всегда это говорил.

Она кивнула:

— Вот как можно ошибиться. Он не был фантазером. — Ее выпуклые глаза сияли. Она просто светилась и была по-настоящему прекрасна.

Я почувствовал смутный испуг, сердечное беспокойство и оглянулся на виллу. Мне показалось или я увидел, как лицо господина Адамсона спряталось за углом дома?

— Все, — сказал я, — пошли отсюда.

Я поставил чемодан на прежнее место и пошел к садовой калитке. Ее никогда и не закрывали. Я помог Биби сесть в машину, открыл перед ней, как перед королевой, дверцу, правда, переднюю, но со всем почтением, которое не было наигранным. Она и впрямь выглядела королевой. И красные носки с альпинистскими ботинками ничуть не умаляли ее величия.

Когда мы проезжали мимо трамвайной остановки, она крикнула:

— Остановись! Я сяду на трамвай.

Я остановился, она вышла.

— Спасибо, — сказала она через открытое окно. — Вот. — И протянула мне пачку долларов.

— Что это?

— Твоя плата за второй день. — И направилась к остановке.

Я смотрел, как она возится с автоматом, покупая билет, а потом пришел шестнадцатый номер, современный вагон, его зеленая краска была светлее, чем у старых, и немного отливала синим. Биби вошла и села у окна. Последнее, что я видел, — профиль за окном, античное лицо, обрамленное языками пламени. Я неподвижно сидел за рулем, пока трамвай — а вместе с ним и Биби — не исчез за поворотом. Потом и я тронулся с места.


Это — конец истории про господина Адамсона. И истории про Биби. С тех пор я никого из них не видел. Или скажем так: это — почти конец. При начале настоящего конца, сегодня утром, ты ведь присутствовала. Что теперь еще будет, знают только боги.

Думаю, ты несколько удивилась, когда я (оставаясь верным себе) позвонил тебе сегодня утром в несусветную рань — в десять часов — и попросил, чтобы ты отвезла меня на моем «ситроене» на холм моего детства. Мы ведь виделись накануне, в день рождения. А проводить каждый день с дедом тебе неохота. Но сегодня ты нужна мне: чтобы отвезти меня — это ты сделала — и чтобы найти. Это ты еще сделаешь.

На самом деле я в свои девяносто четыре вожу уже не так уверенно, как в восемьдесят. Глаза подводят, да и нога уже не так быстро меняет педаль газа на тормоз. Мне бы не хотелось во время своей последней поездки задавить какого-нибудь старика, медленно плетущегося по «зебре». Тем более ребенка.

Как много лет назад, машина стояла на крошечной парковочной площадке у стены дома. Она спряталась под папоротником, плющом, ежевикой и розами. Только в нескольких местах проглядывал пыльный металл, вишнево-красный. На лобовом стекле наклеен талон о плате за пользование автобаном за 2018 год. После этого я уже, кажется, не ездил, по крайней мере по автобану. Я обрадовался, что ты помогла мне освободить машину. Правда, я тоже немного подергал за ветки, но больше для проформы. Ты сильными движениями оборвала розы и другие растения с крыши и капота машины. И как раз когда ты сдернула ковер из плюща с заднего окна, мы оба увидели кость динозавра. Одновременно.

— Вот она! — воскликнул я.

Ты знаешь, что ты ответила.

На мне был летний костюм, роскошная дизайнерская вещь одного портного из Беладжио, и мне не хотелось его испортить. Отчасти поэтому я без особого старания освобождал машину от растений. Он все еще сидит на мне безупречно, этот костюм. Светло-кремовый, почти белый, из шелка. Может быть, мне придется довольно долго ходить в нем, а я не хотел бы выглядеть, как господин Адамсон или, того хуже, Рычащий Лев. Старым мужчинам надо следить за своей внешностью внимательнее, чем молодым. Молодым к лицу и широченные брюки с потрепанной футболкой. Но зато я воткнул в свои последние волосы перо. Кость динозавра, разумеется, должна быть со мной, но она и так уже лежала в машине. Возможно, она валялась там с того дня, когда я попрощался с Биби. Во всяком случае, с тех пор я ни разу не почувствовал, что мне ее не хватает, равно как и моей складной лопатки, оставшейся в Уиндоу-Роке. Про перо все эти годы я и вовсе не вспоминал. Сегодня утром я искал его почти час, пока нашел там, куда и положил. Во втором сверху ящике письменного стола, между фотографиями. Я просмотрел несколько снимков. Молодая Сюзанна, сияющая от радости. Просто сердце разрывается. Маленькая Ноэми на качелях. Ты, очаровательный ребенок, пускающий мыльные пузыри. И Бембо с Бимбо, два здоровых малыша в двухместной коляске… Биби на фотографиях не было. Я не взял в Уиндоу-Рок фотоаппарат.

Конечно, я собрал ваши вчерашние подарки: челн от Сюзанны, пряник в форме сердца от Ноэми, рисунок Бембо и Бимбо, твой хлеб и твое вино, Анни. Испанское, «Марке де рискал» 2026 года. Я сейчас его пью — прямо из бутылки — восхитительное последнее причастие. Четырнадцать градусов, крепковато для такого жаркого дня. Но ничего.

Удивительно, что машина сразу завелась. Когда она была помоложе, то иногда капризничала. Сколько раз в зимние дни я сидел за рулем, и молился, и дрожал, и прислушивался к замирающим, заикающимся звукам, которые издавал стартер, пока мотор — ровно в тот момент, когда я терял надежду, — все-таки заводился! Облако черного дыма позади, достаточно, чтобы меня арестовали за превышение допустимой нормы выброса вредных веществ.

И в этот раз машина выпустила облако черного дыма, когда ты — я сидел рядом — вывела ее из укрытия. Но оно было не такое густое, чтобы я не смог увидеть всех, кого я любил; словно случайно, они вышли из дома проводить нас, и все четверо одной рукой прикрывали носы, а во второй держали носовые платки и махали ими. Сюзанна улыбалась, а из глаз ее лились слезы. Ноэми была в комбинезоне, потому что перекрашивала квартиру. А Бембо и Бимбо издавали ликующие вопли.

— Пока! — прокричала ты.

Я тоже помахал и улыбнулся. Кажется, и я едва сдерживал слезы.

Ты хорошо водишь, Анни. Наверное, это семейное. И Ноэми, твоя мама, водит, как таксист. Она тоже должна сказать все, что она думает, каждому, кто не дает ей проехать, или поворачивает налево, не включив поворотник. Ну точно, как ты. А вот я этого никогда не делаю. За рулем я — само спокойствие. Только иногда крикну кому-нибудь вслед: «Козел!» — редко когда позволю себе высказаться покрепче.

Итак, мы поехали по старым дорогам, через весь город, мимо вокзала, Маргаретен-парка, горы и, наконец, вверх по Киндхайтсштрассе. Прекрасная погода, роскошный день. Кстати, сегодня пятница, двадцать второе мая 2032 года.

Ты высадила меня перед воротами виллы господина Кремера. Да, с тех пор как я в последний раз ее видел, тогда, с Биби, опять прошел двадцать один год. А она стоит точно такая же, какой мы ее оставили, ничто не изменилось, так что я считаю ее вечной. Самшит аккуратно подстрижен, блестит чистая черепица, металлические ворота не заржавели. И дерево, черный кипарис, не стало ни выше, ни ниже.

— За тобой заехать? — спросила ты.

— Хорошо бы. Приезжай, когда зайдет солнце. Мне хочется еще раз увидеть заход.

— О'кей, дедушка. — Ты снова села за руль, доехала до площадки для разворота в конце улицы — туда, где стоит дом Мика, — и, быстро переключая скорости, пролетела мимо меня. Ты помахала мне и рассмеялась. Я смотрел тебе вслед. Я еще махал рукой, когда машина давно исчезла в конце улицы и не стало слышно приятного шума мотора. В другой руке я держал кость динозавра. Подарки лежали в пакете. Там же и твой диктофон.

Я как раз собирался войти в сад виллы господина Кремера — совершенно официально, через главный вход, — когда заметил вдалеке, перед домом Мика, старика. Опираясь на палку, он брел в мою сторону.

Древний старик, но настоящий! Он едва двигался. Что-то заставило меня пойти к нему. (Я, конечно, дряхлый, ты-то это знаешь, но сотню метров, как я уже говорил, да еще в такой день, как сегодня, одолеваю за девять и девять. Понятно, не секунд, а минут.)

На старике были коричневые вельветовые брюки и рубашка из желтой с черным шотландки. В волосах, белых как снег, — перо. Остекленевший взгляд.

— Мик, — спросил я, — это ты?

— Не знаю, — ответил он. — Разве я Мик? А вы кто?

— И я Мик. — Теперь я не сомневался, что это он. Тот же голос, да и рот совсем как у прежнего мальчишки. Правда, на одной руке у него было всего два пальца.

— Я не знаю никакого Мика, — сказал он.

— Помнишь сад виллы господина Кремера? Бегущий Олень и Дикий Ураган? А как мы воровали цемент для пруда? Неужели ты ничего не помнишь?

— Не понимаю, о чем вы.

— У тебя даже перо в волосах. Как у меня! А вот — кость. Не узнаешь?

— Нет.

— Это кость динозавра!

— Скорее, коровы, — произнес он. — Нет. Ничем не могу вам помочь. Всего доброго.

Он поднял руку, как навахо, — как мы тогда представляли себе прощальный жест навахо, и побрел дальше, к бывшему моему дому; там, в саду, стоял мужчина, моложе нас, и возился с цветами. Конечно, я не знал его. Мик доплелся до него и пустыми глазами стал смотреть, как тот работает.

Ну вот. Я вошел в сад виллы господина Кремера. Садовые ворота все еще были не заперты.

Теперь мое сердце билось немного быстрее. Мне было страшновато. Ведь вполне возможно — сегодня же пятница, — что господин Адамсон давно уже наготове. Ожидает меня с нетерпением, если в его мире существует нетерпение и если он сам не боится, что я явлюсь раньше времени. Слишком рано для него.

Но сад был пуст. Цветы стали еще пышнее, чем раньше, хотя тогда казалось, что это невозможно. Лилии, такие величественные огненные лилии я видел здесь впервые. Может, господин Кремер посадил их специально для меня? Черные розы, огромные пионы, хотя их время давно прошло. Да, тут росли даже рододендроны, мои любимые цветы, и репейник! Как они могут расти на высоте 280 метров над уровнем моря? Золотой дождь, наклонившийся к траве.

Птицы, их так же много, как и тогда, или даже еще больше: вокруг летала целая стая щеглов, иволги, зяблики, ласточки, фазаны! Слышалась кукушка! И разумеется, вдали гордо вышагивали вороны. Да из какой-то дыры под крышей выглядывала сова, хотя был светлый день.

Я сел на скамейку. Распаковал подарки и поставил рядом. Открыл бутылку (само собой, Анни, я захватил штопор) и вынул диктофон. Включил его и начал рассказывать тебе то, что, как я надеюсь, ты сейчас слушаешь. Вначале я говорил для всех, а потом все больше и больше только для тебя.

Я все еще говорю, ты слышишь. Солнце приближается к горизонту, которым здесь служит край самшитовой изгороди. Постепенно я начинаю беспокоиться, что ты появишься раньше господина Адамсона и что я могу поставить всех нас в неловкое положение. Что ты поведешь меня к машине, а господина Адамсона все еще не будет. Что, возможно даже — и это самый худший вариант, — ты, ничего не подозревая и беззаботно болтая, проедешь со мной весь обратный путь до дома, где все снова обнимут меня (Сюзанна — вытирая слезы) и я снова положу челн, пряник сердечком и рисунок на письменный стол. Правда, бутылка будет уже пустой, тогда тебе придется к следующей пятнице купить мне еще одну. А может, господин Адамсон заглянет в другой день. Провожатые, получившие задание, могут появляться в любом месте и в любое время.

Анни. Я вижу его. Вон там, у сарая, нет сомнений, он стоит там. В тени кипариса, где когда-то лежал чемодан. Анни, сейчас мне вдруг стало как-то не по себе. И даже то, что я непрерывно говорю, больше не помогает сдерживать эту дрожь в сердце. Земля качается у меня под ногами, и дыхание мое вдруг сделалось коротким и тяжелым. Ты это слышишь?

Господин Адамсон приближается, спокойно, но неумолимо, он идет прямо ко мне по высокой траве, в которой не оставляет следов. У него все тот же белый череп с тремя волосками и та же верхняя губа, похожая на козырек трамвайной остановки. Те же глаза. Он серьезен. Анни, вот он подошел. Я говорю. Он стоит передо мной.

— Добрый вечер, господин Адамсон.

Ты слышишь меня, но не слышишь, что он тоже сказал мне «Добрый вечер». Или магнитофоны записывают и голоса умерших?

— Извините. — Это я говорю господину Адамсону, Анни. Это чтобы ты все понимала. — Извините. Мне нужно еще три минуты. Дело в том, что я диктую важное сообщение для Анни. Это моя внучка.

При слове «внучка» глаза господина Адамсона становятся еще больше. Анни, я говорю сейчас так тихо, в сторону, потому что надеюсь, господин Адамсон подарит мне парочку вдохов. Тихо — это я говорю тебе. Громко — господину Адамсону.

— Понимаете, господин Адамсон, я хочу сказать Анни, что я люблю ее, и Ноэми, и Бембо, и Бимбо. И Сюзанну, да, конечно же Сюзанну. Я это говорил им иногда, и все-таки, мне думается, я делал это слишком редко.

Кажется, господин Адамсон согласен подождать. Слышишь, я снова бормочу, надеюсь, ты сможешь меня услышать. Он оглядывается. Может быть такое, что за ним наблюдают? Чтобы он не сбежал или что-то вроде того? Но вот он вздыхает и говорит:

— Надо потихоньку двигаться. — Точно, у него акцент, северный! — Нам пора.

Пора что? Я спрашиваю тебя, Анни. Что это значит? Господин Адамсон смотрит на меня, его глаза даже больше, чем были, намного больше. Он подходит ко мне, и вот…

Загрузка...