Артур Конан Дойл ГОСТИНИЦА СО СТРАННОСТЯМИ

В те самые мгновения, когда вечернее солнце — неизменный компаньон путника, спешащего к началу очередного художественного повествования, — опускалось за линию горизонта, вдали показалась сельская гостиница, которая, судя по всему, и должна была дать мне приют на ночь.

Подобно заблудшему ягненку или потерявшемуся младенцу, одинокий постоялый двор на обочине являл собой печальное зрелище. При виде его так и слышалось — то ли жалобное блеяние, то ли детский плач. По своей унылой заброшенности с такими гостиницами сравнится разве что Стоунхендж.[1] В недавнем прошлом — храмы британского гостеприимства, сегодня они способны завлечь разве что самого любопытного.

Вблизи бэйтаунской гостиницы не наблюдалось заливов[2], и только наивный путник решился бы назвать «городом» близлежащую деревушку. Домик бурым пятнышком пригрелся на склоне холма. Восточная сторона его уже погрузилась в сизовато-серый полумрак; последние лучи заката, в которых все еще грелись отдаленные равнины, освещали строение с запада — казалось, холодный багрянец загасил в нем последнюю искру жизни. Жуткие истории, место действия которых — полузаброшенная придорожная гостиница, одна за другой стали приходить мне на память.

Между тем, солнце, кажется, решило задержаться на небосклоне и дало мне возможность достичь цели под своим покровительством: так, догорающая свеча отчаянно вспыхивает в последний миг ради того лишь, чтобы помочь читателю одолеть заключительные строки книги.

Благосклонность светила не осталась с моей стороны незамеченной: я решил, что внимание его заслуживает по меньшей мере того, чтобы им воспользоваться, пришпорил коня и вскоре бросил поводья у самого дома. А красный шар, оставив после себя лучезарный шлейф, удалился за горизонт, и мне подумалось, что в свое время земные монархи, решая вопрос о необходимости мантий, по которым стекали бы в бренный мир остатки монаршего сияния, явно пошли на поводу у небесной моды.

Но найдется ли на земле монарх, способный, подобно солнцу, с такой легкостью рассыпать свои цвета вдоль горизонта? Сомкнутые ряды облаков, величественно проплывая там, где только что опустилось светило, не помешали последним его лучам достичь самых высоких верхушек деревьев: счастливейшие листики, поймав остатки царственного сияния, заискрились, словно россыпь отполированных золотых монет.

Красоту представшей предо мной картины я мог бы воспевать до бесконечности, ибо склонность к рефлексиям такого рода сродни привычке к табаку и жертву свою порабощает целиком и полностью. Ну, и подобно курильщику, который никогда не держит в своей коробке менее одной сигары, обладатель развитого воображения всегда найдет в запасе две-три мысли глобального характера, достойные всяческого поощрения и развития. Размышления сии были, однако, прерваны появлением конюха: выйдя из гостиницы, он приблизился к моему коню и положил руку на уздечку с выражением одобрения на физиономии.

— Хорошая сегодня погода, сэр. А вот завтра сыровато будет.

— С чего ты взял? — спросил я.

— Взгляните на те облака, сэр. Да нет, упаси Боже, не там, где закат, а напротив. Видите, как их там плотно сбило — аж посинели, словно заплесневелый сыр. Ну, так если ночью гром не грянет, считайте, в жизни своей я не видел настоящей грозы. Заходите, сэр. Дадим пристанище коню и властелину, как сказал бы поэт.

— Местечко тут у вас невеселое, — заметил я не слишком почтительно.

— Отнюдь, сэр. Дважды в неделю мимо нас валит народ в Вукль, что в двух милях отсюда. После чего отваливает обратно — по закону природы, согласно коему, как говаривал мой папаша, река мокра хотя бы в устье. И верно, не много лестных слов могли бы мы сказать о реке, которая, вздумав впасть в океан, высохла бы вдруг у истока. «Благотворительность начинай в доме своем», — как говаривала моя мамаша.

— Бабушка твоя ничего такого на говаривала? — поинтересовался я как можно более дружелюбным тоном. Конюх бросил на меня хитрый взгляд.

— Помнится, сэр, говорила она, будто бы вежливость сама себя вознаграждает. По моему же скромному разумению, лучшее для нее вознаграждение — хорошая промывка пищевого тракта, по которому следует она к месту назначения.

— На трезвенника ты не похож, — заметил я, шаря по карманам и разглядывая между делом красноватый нос своего нового знакомого. — Скажи, а, кроме тебя, еще хотя бы одна живая душа тут обитает? Дело в том, что мне хотелось бы получить у вас ужин и комнату на ночь.

— Хозяин пошел проведать свиней, — сообщил конюх, ловко подхватывая мою подачку. — А Саймон… Не знаю я, где Саймон. Эй, Саймон! — заорал он, обращаясь к пустому пространству. — Ты нам нужен!

Вопль затих, не встретив ответа.

— Похоже, он не идет к нам, сэр, — заметил конюх по прошествии трех безмолвных минут.

— Похоже, что так, — ответил я. И верно, лишь обладатель самого живого воображения мог предположить, будто кто-то внезапно появится среди ужасающей тишины, безмятежность которой однажды нарушило жужжание навозной мухи, спикировавшей из ниоткуда мне прямо на нос.

— А не мог бы ты сам проводить меня в дом? — спросил я, заметив, что конюх рупором сложил ладони и готов испустить еще один вопль.

— Ну, конечно. — Он быстро опустил руки. — Пройдемте сюда, сэр. Надеюсь, вы не обидитесь на один добрый совет: не попадайтесь на пути вон тому козлу. Он, бедолага, всегда бодает незнакомцев.

Я охотно согласился не обижаться на этот дельный совет, мысленно усомнившись, правда, в том, что именно козел, а не его жертвы заслуживают столь трогательно выраженного конюхом сочувствия. Споткнувшись о доску, которая отправила мою шляпу в долгий полет, завершившийся в бочке с грязной водой, я относительно благополучно добрался до двери гостиницы и оставил таким образом грозного козла в далеком тылу.

— Но во имя грома небесного, с какой стати козла и бочку с грязной водой вы держите перед самой дверью? — воскликнул я, не слишком удачно, может быть, подобрав выражения.

— Как говаривал мой школьный учитель, сэр, — усмехнулся конюх, — что козел, что бочка — один черт: имя существительное.

— Черт бы побрал твоего школьного учителя! — раздраженно вскричал я.

— К сожалению, ваше пожелание запоздало, — ответствовал конюх. — Он уже опочил.

Я подобрал свою подмокшую шляпу, не пытаясь выказать при этом особого изящества манер, и последовал за своим провожатым в гостиницу. Здесь он и оставил меня, жизнерадостно пообещав напоследок, что если застенчивый Саймон в скором будущем не появится, то придет сам хозяин — как только расстанется со своими свиньями. Судя по безмолвию, коим сопровождал свое отдаленное бытие загадочный Саймон, мне предстояло набраться терпения. Оглядевшись, я принялся исследовать помещение, как если бы сам и являлся его новым хозяином.

Огромная мрачная комната, похоже, сумела вместить в себя весь мебельный антиквариат графства. Стулья, на одном из которых я не преминул расположиться, скрипели так, словно заранее желали предупредить: никого, кроме разве что привидения одного из бывших хозяев, выдержать они больше не в силах. Старое зеркало над треснувшим камином изошло в рыданиях: некогда сиявшая поверхность была сплошь покрыта мутными разводами. Букетики павлиньих перьев в паре почти античных ваз покачивались, словно плюмаж катафалка. Несколько гравюр — несомненно, очень старых, но вряд ли обладавших иным достоинством, вжались в стены, как бы норовя скрыться с глаз, чем у зрителя вызывали лишь благодарность, ибо выполнены были ужасно. Только на одной из них можно было разглядеть нечто существенное, а именно — подобие головы и в некотором отдалении от нее — хвост. Вероятно, ценителю искусства с богатым воображением и склонностью к фантазиям на сельскохозяйственные темы предлагалось заподозрить в этой тусклой мазне намек на веселящегося барашка.

Ткань дивана, пораженного какой-то древесной болезнью, характерной для репса и красного дерева, была сплошь усыпана грязно-белой гнилью: нечто подобное можно было бы получить из шерсти живописного барашка, если бы извалять его предварительно в грязной канаве.

Центральное место в комнате занимал шифоньер, забитый фотографиями на разных стадиях тления, с увесистой библией наверху. Для полноты инвентарной картины стоило бы упомянуть еще чучело собаки, скамеечку для ног и пару элегантно-хилых кресел.

Раздался неуверенный стук в дверь.

— Войдите! — заорал я, полагая, что столь слабый сигнал требует самой энергичной реакции: ничто иное подателя сего явно не удовлетворит. Отворилась дверь и передо мной предстал слуга. Спина его была, по-видимому, не намного крепче спинки стула, которая неохотно меня поддерживала. Похоже было, что в глубоком детстве из несчастного извлекли позвоночник, но, освоившись, он затем искусно овладел целым набором изощренных конвульсий, помогавших ему держаться более или менее вертикально. Слуга передвигался с врожденной элегантностью гусеницы, причем густая поросль на руках усиливала это не слишком приятное сходство. Я радостно поприветствовал гибкого человечка. Он же, открыв дверь и почти ползком перебравшись через порог, изрек с тихой загадочностью:

— Итак, сэр? — после чего смерил меня таким взглядом, словно пытался оценить трудность очередного возникшего перед ним препятствия.

— Итак, сэр? — эхом отозвался я, заинтригованный мыслью о том, что же он мне на это скажет.

— Итак, сэр? — мой собеседник явно мучим был тем же вопросом.

— Тебе больше нечего мне сказать?

— Нечего, сэр, — признался человечек с возмутительной покорностью.

— Так уж и нечего? — вскричал я, раздражаясь.

— Миссис приказала спросить у вас, не собираетесь ли вы остаться тут на ночь.

— Ну вот, а говоришь, сказать нечего.

— Господь с вами, так ведь и нечего же, — очень серьезно отвечал слуга. — Своих слов у меня нет, сэр, да и не было никогда.

Я взглянул на собеседника и преисполнился раскаянием: слова его, мысли, время — все принадлежало другим. Заметив мой сочувственный взгляд, слуга готов был уже улизнуть, но я вовремя его окликнул.

— Можешь сказать своей хозяйке, что я действительно намерен остаться здесь на ночь. И… в чем дело?

Слуга… расплакался!

Некоторое время я глядел на него в немом изумлении. Потом мне стало не по себе. Я закрыл глаза и крепко сомкнул веки в надежде вернуть себе ощущение реальности. Тест оказался напрасным. Итак, слуга этой провинциальной гостиницы за очень короткий срок успел продемонстрировать по меньшей мере две уникальных способности: извиваться подобно червю и рыдать. Причем, и то и другое давалось ему с такой легкостью, что было очевидно: для него это дело привычное.

Я сунул руки в карманы (ибо нет лучшего способа стать в позу хозяина положения) и тут же почувствовал себя маленьким Наполеоном.

— Итак, дружок, что ты этим хочешь сказать? Ежели ты — прохвост, то разоблачен будешь немедленно; ежели просто болван…

— Господь с вами, сэр, — смущенно прервал мою речь слуга, — я не сумасшедший. Но клянусь жизнью, в доме нет свободного места. Мы ведь все здесь ночуем. У нас никогда не останавливались незнакомцы.

— Тем не менее, хозяйка направила тебя сюда, чтобы спросить, не собираюсь ли я остаться на ночь?

— Нет, в том-то все и дело! — вскричал слуга и в горестном отчаянии принялся извиваться пуще прежнего, как если бы я неосторожным движением придавил ему одновременно все нервные окончания. — Она сказала, что на ночь вам тут остановиться нельзя. Но я забыл, я все перепутал. О, горе мне!

— Хватит дурить, — перебил я его. — Показывай мне свою комнату. Я готов…

Человечек смерил меня диковатым взглядом.

— Но у меня нет ничего своего в этом мире, сэр! — медленно произнес он. — Тут все не мое!

Более нелепую ситуацию трудно было себе вообразить. Не отказаться ли, пока не поздно, от планов, связанных с бэйтаунской гостиницей? — пронеслось у меня в голове.

— Со спальнями все ясно. Где тут у вас чердак?

Ответом мне была гримаса полнейшего недоумения, за которой, как ни ужасно, присутствия какого бы то ни было скрытого смысла даже и не угадывалось.

— Слушай, хотя бы это ты должен знать, — простонал я умоляюще. Но и вторая попытка оказалась безрезультатной — на этот раз из-за появления на пороге плотной и достаточно представительной фигуры с круглой, как шар, головой, уютно утопленной в мягкой фетровой шляпе, смысл земного существования которой явно сводился к отчаянному стремлению не лопнуть по швам от постоянного внутреннего давления. Усилия эти можно было считать успешными лишь отчасти: кое-где в шляпе уже зияли несносные дыры.

— Вы — хозяин дома? — поинтересовался я у третьего персонажа этой почти призрачной галереи.

— Полагаю, что так, — со смехом ответил тот, — Толстоват для столь хилого местечка — это вы хотите сказать, сэр?

Не дождавшись ответа, но заметив, вероятно, в своей реплике (смысл которой, впрочем, ускользнул от моего понимания) проблески остроумия, владелец дома принялся хохотать, да столь энергично, что глядя со стороны, можно было предположить, будто с ним случился припадок. Слуга перестал плакать; хозяин продолжал смеяться — ну, и мне не удалось сохранить бесстрастное выражение лица.

Спустя несколько минут, вдоволь нахохотавшись, весельчак поинтересовался наконец, что мне угодно.

— Мне было бы угодно получить тут на ночь комнату, — проговорил я с некоторой осторожностью, заранее опасаясь, что, услышав предположение такого рода хозяин может по примеру слуги взять, да и разрыдаться.

— Комната готова, — немедленно отвечал тот. — Ну-ка, Вертлявый, пойди и попроси мадам поторопиться. Вертлявый мигом исчез.

— Этот слуга у вас… — начал я.

— Гибковат местами? Ха-ха! — Хозяин жизнерадостно потер ладони. — У каждого из нас есть где-то мягкое место — верно я говорю, сэр? У одного — голова, у меня вот — сердце.

Я поздравил хозяина с тем, что ахиллесова пята нашла в его организме столь достойное вместилище и спросил, действительно ли во всем доме для гостей держат только одну комнату.

— Только одну, сэр. Источник наших доходов — рыночные торговцы. Не так уж часто наш дом удостаивают посещением джентльмены столь неоспоримых достоинств, как вы, сэр. Есть у нас еще чердачок, с которого, как говорят, открывается неплохой вид на Луну. Ха-ха-ха! Мы называем его верхним этажом, сэр!

Как может человек так много смеяться без причины? — мысленно спросил я себя и… обнаружил, что сам потихоньку посмеиваюсь. Объединив усилия, мы с хозяином некоторое время сотрясались телами так, что иной мизантроп, глядя на эту сцену со стороны, решил бы, что тут сошлись два эпилептика.

— Ну вот, и пошутили на славу! — хозяин потер ладони с удовлетворением торговца, только что заключившего выгодную сделку.

— Капитально! — отозвался я.

— Не каждый день выпадает такая удача, — мой собеседник явно вошел в роль коммивояжера.

— Да уж, это точно, — отозвался я сердечно.

— Если вы еще и в вине, сэр, разбираетесь так же хорошо, как в шутках, значит, судьба подарила мне встречу с поистине знающим человеком.

Я благосклонно принял этот деликатный намек, и некоторое время спустя мы с хозяином уже сидели в маленькой гостиной; бутылка кларета если и представляла для нас барьер, то не слишком серьезный: так гальваническая батарея разъединяет экспериментаторов, вздумавших ухватиться за концы проводов. В беседе я наметил для себя тайную цель. Дело в том, что время от времени мне начинало казаться, что хозяин себе на уме. То и дело среди бесконечных всплесков буйного веселья я ловил на себе косой взгляд, исполненный тревоги и недоверия. Но как художнику не дано запечатлеть на холсте молнию в момент ее появления, так и я не в состоянии был разгадать истинного смысла этих не слишком приятных мгновений.

Мы проговорили довольно долго: я решил, что беседа — лучший способ скоротать время до ужина. Хозяин оказался чуть менее заинтересован в беседе: кухня, судя по всему, волновала его не меньше, и он несколько раз отлучался, чтобы проверить, как там идут дела. Я оставался ждать его возвращения — и по известному закону природы, согласно которому сильная воля всегда одерживает верх над слабой, — своего добивался: хозяин возвращался, причем каждый раз — с новой шуткой на устах. Явно пересмеявшись — исключительно ради того, чтобы доставить ему удовольствие, — я стал все чаще подумывать о еде: за ней можно было провести по меньшей мере несколько серьезных минут. Вскоре источник моего красноречия иссяк окончательно, а ужин все не несли.

Тем не менее, мне удалось разузнать массу мелких деталей. С энтузиазмом прирожденного антиквара я расспросил хозяина обо всем, что касалось истории дома, и тот охотно поделился со мной своими воспоминаниями. Я спросил, не позволит ли он мне осмотреть строение. Хозяин радушно пообещал провести для меня экскурсию после еды. Но прежде… «Хорошо бы, предстоящая трапеза обострила мои чувства вместо того, чтобы вогнать в сонливость», — подумал я.

Пока в ту комнату, где я оказался в самом начале, вносили ужин, в голове у меня вертелся вопрос: как все-таки мне разгадать хозяина? Проникнуть под оболочку напускной веселости всегда непросто: хитрец куда чаще выдает себя, когда он серьезен. В облике моего собеседника, однако, незаметно было ровно ничего таинственного. Скелет, если верить пословице, можно найти в темном чулане… Но кости, торчащие из котла, бурлящего буйным весельем? Нет, это было бы слишком.

В общем, я решил, что разгадаю тайну дома, чего бы мне это ни стоило — пусть даже ценой появления новых, еще более неразрешимых вопросов. Робости, к счастью, во мне не было. Но, не зная с чего начать, я впервые в жизни поймал себя на мысли, что ни к одному из ныне здравствующих политических деятелей не испытываю больше зависти.

Ужин оказался превосходным. Каждое из блюд благоухало изысканнейшими ароматами, так что не отдать должное хозяйскому усердию было никак нельзя. Мог ли я предполагать, что в таком захолустье мне доведется насладиться шедеврами поварского искусства? Хозяин объяснил свое мастерство тем, что некогда работал учеником у известного кулинара. Нелегко подозревать в дурных намерениях человека, только что потчевавшего тебя прекрасным ужином. Как только Вертлявый, передвигаясь подобно штопору, вынес последнюю пустую тарелку, я задымил сигарой и принялся глубокомысленно вышагивать по комнате.

«Каков фантазер! — начал я монолог, как бы мысленно обращаясь к невидимому другу. — В один прекрасный день ты и в сахарнице найдешь привидение. Нет, ну до чего же мнительный тип! Вспомни напоследок грибной омлет и обо всем остальном позабудь. Ф-фу! Любой здравомыслящий человек согласится с тем, что все это — чистейшей воды домыслы!»

В тот самый момент, когда мой монолог достиг кульминации, дверь зловеще скрипнула. Внутреннее равновесие мое оставалось непоколебимым. Дверь, в отличие от последнего, обнаружила признаки подвижности, повернулась на петлях, и — на пороге возник Вертлявый.

Будучи уже достаточно осведомлен о характере дома и нравах его обитателей, я не удивился тому, что он не заговорил со мной первым. Пару секунд слуга глядел на меня в величайшей задумчивости, но и в этом я не нашел для себя ровно ничего поразительного. Более того, мне удалось сохранить на физиономии подобающее случаю выражение серьезности — каждый, кто достиг кое-чего в нелегком искусстве фотографироваться, поймет, о чем я говорю. С тем же торжественным выражением разглядывал меня и Вертлявый. Если бы не бурные извивания, его можно было бы принять со стороны за вдохновенного живописца, охваченного возвышенным стремлением как можно точнее изобразить мою физиономию на холсте.

Оставалось терпеливо ждать, пока сей оракул не начнет свое прорицание. Когда он открыл рот, я решил, что дождался наконец чего-то, заслуживающего самого пристального внимания, но… жестоко обманулся в собственных ожиданиях. Вертлявый вдруг повернулся ко мне спиной и принялся вытворять что-то с дверью — возможно, пытаться изнутри закрыть ее на наружный засов. Окриком я остановил эту деятельность. Некоторое время он стоял среди комнаты, извиваясь тихо, но с изяществом удава. Наконец, в кулаке своем я почувствовал его воротник.

— Итак, — начал я по возможности незлобиво, — будь так добр, объясни мне, что заставило тебя столь долго разглядывать мое лицо? Не понимаешь? Что такое в чертах моего лица требует столь пристального внимания?

— Миссис приказала мне пойти посмотреть на вас, — пробормотал Вертлявый и, явно расставшись с надеждой исполнить до конца волю хозяйки, скользнул к двери с легкостью масла, покидающего разогретый сосуд. — Только прошу вас, — продолжал он, запинаясь, — миссис приказала мне не говорить вам о том, что мне на вас нужно посмотреть.

— И что же от меня требуется?

— Так вы ей не говорите. Когда она узнает, что я вам об этом сказал, то очень рассердится — если, конечно, вы ей про это расскажете.

Решив не внедряться в этот лабиринт местоимений, я посоветовал слуге убираться восвояси и заняться своими делами.

— Господь с вами, сэр, своих дел у меня не бывает, — заверил он меня, удаляясь.

Этот неожиданный визит нарушил весь ход моих благодушных размышлений, суть которых сводилась к попытке объявить аргументы внутреннего собеседника чистейшей фантазией. Зачем послали ко мне Вертлявого? Далеко не юноша, и уж во всяком случае не обладатель внешности Аполлона, я изначально не был предназначен природой для того, чтобы производить впечатление — пусть даже на домохозяек. Желая сделать мне комплимент, друзья в лучшем случае замечают, что с очками на носу я куда симпатичнее, и мне ничего не остается, как мысленно поблагодарить их за такую деликатность. Чтобы произвести на женщину хотя бы минимальное впечатление, я должен приложить к тому немало стараний. Нет, интерес хозяйки к моей скромной персоне, при всем желании, объяснялся отнюдь не моей наружностью, если даже предположить, что хозяйка ухитрилась рассмотреть меня из укромного уголка.

Вне всякого сомнения, дом хранил какую-то тайну (появление слуги окончательно в том меня убедило), и я уселся, чтобы самым методичным образом поразмыслить над возникшей проблемой. То и дело среди кошмаров, порожденных моей распаленной фантазией, всплывала физиономия хозяина, и вместе с ней возникал вопрос: может ли под столь добродушной личиной скрываться какой-нибудь ужас? Совершенно, казалось бы, исключено. И все же…

Глубокое раздумье — что плантация для фантомов. Последние чем-то напоминают грибы: уродливые, бесформенные, извивающиеся — они выползают из мрака совершенно внезапно. Прогреть бы жаркими угольками холодный сумрак, прогнать жуткие грезы и впустить в голову свежих мыслей… но нет, в комнате было слишком тепло, чтобы разводить огонь. Я вперил взгляд в решетку мертвого камина. Поглядел на мерцающее пламя свечей. Мысленно измерил собственную тень на стене. Пошагал немного по комнате. Присел поочередно на каждый стул. Открыл Библию и очень внимательно перечитал родословную Ноя, после чего, удовлетворенный доказательством полнейшей респектабельности этого славного героя древности, выпил за его долгую память.

А потом — то ли под воздействием винных паров, то ли увлеченный не на шутку библейским сказанием, — перелистал страницы вплоть до того места, где кончается Ветхий Завет и начинается Новый. Здесь глазам моим предстало описание еще одного генеалогического древа — не столь, может быть, древнего, как Ноево, но для меня в данной ситуации ничуть не менее интересного.

В Библию между Ветхим и Новым Заветами были вложены три узко разлинованных странички, озаглавленные: «Рождения», «Бракосочетания» и «Смерти». Строк тут размечено было столько, что хватило бы на всех детей, произведенных Мафусаилом на свет за тысячу лет его существования. Предполагалось, что в доме будет зарегистрировано сорок рождений, сорок браков и столько же смертей. Щедро разметил свое будущее составитель сего реестра!

Но щедрость, подобно благотворительности, редко попадает на благодатную почву. Лишь три оазиса виднелись в этой регистрационной пустыне — по одному на каждом листочке. В этих крупных нервных каракулях без труда угадывался почерк хозяина. Давно замечено: веселые и не слишком обремененные образованием люди склонны проявлять волнение в одном только случае: когда судьба вынуждает их сесть за стол и взяться за перо. Изучение реестра я начал с конца. В графе «Смерти» было записано: «Моя матушка, Элизабет Энн Ферн, мирно скончалась 20 января 18… года. Кончина ее была тихой.»

Под заголовком: «Бракосочетания» значилось: «10 сентября 18… года я, Томас Ферн, холостяк, в приходской церкви Бэйтауна сочетался браком с девушкой Мэри Секстон. Пусть долгие годы жизни не заставят нас пожалеть о содеянном!»

Я взял листок рождений. И тут была одна только запись: «В этот день, 9 августа 18… года, я, Томас Ферн, с радостью свидетельствую о появлении на свет дочери. Имя ее — Люси.»

Это произошло через 11 лет после женитьбы. Я захлопнул Библию. Простые и практичные заметки были вполне в духе моего веселого хозяина. Вновь ощутив некоторое облегчение, я подумал, что неплохо было бы проверить, здесь ли находится ребенок, а потом, возможно, как и подобает пожилому джентльмену, обожающему детей, пригласить ее к шутливой беседе.

Выйдя из гостиной я в низком коридорчике столкнулся с первым своим здешним знакомым — конюхом. Он бежал через весь дом к парадному входу и решил, видимо, проскочить сквозь меня, как если бы я был привидением — во всяком случае, препятствием эфирной природы.

— Точное попадание, сэр, — прокряхтел конюх, потирая лоб в точке соприкосновения с моей головой.

— Поразительная меткость, — в тон ему отвечал я, стараясь ничем не испортить возникшей вдруг атмосферы поистине братского дружелюбия.

— Этот чертов козел опять убежал, сэр, и я…

— Решил убежать вслед за ним, — подхватил я понятливо. — Так ведь и молодец! Пора бы уж мне привыкнуть к тому, что все в этом доме сопротивляется естественным законам природы. Могу я чем-то тебе помочь?

— Да вот, знаете ли, на дворе буря разыгралась, — заметил конюх, быстро погружаясь в знакомое мне философическое настроение, — а козел этот — наш вечный странник. Трудно сыскать ему равного по любви к прогулкам. — Он понизил голос до выразительного шепота. — Эта тварь одержима нечистой силой, сэр, уж можете мне поверить!

— Да что ты говоришь? — удивился я, принимая вид человека, пораженного ужасным открытием.

— Факт, сэр! С тех пор, как… Э, да нет: если переступлю порог с мыслями о привидениях, точно не доберусь до пруда Дичли.

— Если козел у вас действительно такой уж завзятый путешественник, каким ты его расписываешь, то почему бы не предоставить ему возможность найти дорогу назад самостоятельно?

— Храни вас Бог, сэр, за такую наивность. Миссис ни на минуту не успокоится, пока этот козел бродит на стороне. С тех пор, как…

Он вновь осекся на полуслове.

— Итак, с тех пор, как… — я ободряюще кивнул.

— Ну нет, ни слова больше! — вскричал конюх, с неожиданной решимостью застегивая ворот. — Не самое подходящее воспоминание для темной ночи. Не хотите ли прогуляться, сэр? Полагаю, он не успел еще добраться до пруда Дичли. Козел, а вот ведь как к воде его тянет — что твою водяную крысу.

— И как далеко отсюда этот пруд? — спросил я, будучи в некотором сомнении.

— Не более двух миль, сэр. Обратный путь, думаю, будет длиннее, поскольку эту тварь придется тащить насильно. Когда видишь козла, упирающегося в землю всеми четырьмя копытами, невольно приходит в голову мысль: и на кой черт ему их столько?

— И что же, хозяйка отправила тебя за козлом в такую бурю?

— Тс-с! Мы никогда не признаемся ей в том, что козел потерялся, — до тех пор, пока его не разыщем. Иначе мадам тут же окажется в том неопределенном состоянии, что между обмороком и истерикой. Ну, так я мигом его настигну, а вы, сэр, ежели опасаетесь, что шляпа поутратит свой блеск, оставайтесь, пожалуй, здесь, ибо тучи водой брызжут что твои пузыри — аж посинели от натуги.

Последний довод показался мне достаточно убедительным, и я, руководствуясь исключительно интересами своей сияющей шляпы, отказался от перспективы провести остаток вечера в погоне за козлом. Бодро пожелав мне спокойной ночи, конюх открыл дверь. Снаружи лило, как из ведра. Мощным порывом ветер ворвался в дом и, обдав меня брызгами, принялся стенать и вздыхать в узком коридоре. Только я собрался уговорить конюха отложить поход до лучших в климатическом смысле времен, как он шагнул через порог и был таков, Я открыл дверь, что-то крикнул ему вослед, но услышал в ответ лишь завывание ветра, да звуки удаляющихся шагов. «С тех пор, как…» Интересно, услышал бы я продолжение этой загадочной фразы, если б пошел вместе с конюхом? Судя по решимости его тона, вряд ли. Кроме того, застарелый ревматизм вынуждал меня почти инстинктивно сторониться всякой сырости.

Что ж, оставалось только выследить хозяйку этого славного заведения. Если она окажется личностью столь же диковинной, как и прочие его обитатели, можно будет считать, что квартет удался на славу. Кроме того, в доме должен был находиться еще и ребенок, а где же и быть ему еще, как не подле матери? Я проследовал по кривому коридорчику, соединявшему черный ход с парадным, очень внимательно глядя перед собой — на случай, если Вертлявого отправят куда-нибудь со спешным поручением и ему также удастся «точное попадание», по меткому выражению конюха.

Тускло освещенный коридор явно рассчитан был на завсегдатая, изучившего тут каждую половицу: неудивительно, что я дважды споткнулся в самых темных его углах. Но впереди слышались голоса, и на пол из приоткрытой двери падала полоска света, источником которого, судя по характерным красноватым сполохам, был камин. Голоса, словно выплывавшие во мрак по световой дорожке, звучали дуэтом: в нежную женскую трель неуклюже вписывался мужской бас.

Я продвигался вперед осторожно, но не воровски: когда не уверен в том, какой прием тебя ожидает, всегда лучше топать погромче. Судя по тому, что голоса вдруг смолкли, мои ботинки сделали свое дело. Я прошел еще немного, распахнул полуоткрытую дверь и оказался лицом к лицу с супругой хозяина и Вертлявым.

Последний подвергался допросу: выражение его лица свидетельствовало об отчаянной попытке вспомнить что-то важное. Мое появление слуга воспринял с нескрываемой радостью — во всяком случае, на дверь он бросил такой взгляд, каким грабитель благодарит табличку с надписью «черный ход», за которой его ждет оживленная городская улица. Женщина поднялась, а я весьма бесцеремонно переступил порог.

Стучать я не стал вполне осознанно, и все же одной только решимости оказалось мало, чтобы подавить ощущение вдруг возникшей неловкости. Смущение мое лишь возросло после того, как я взглянул на хозяйку внимательнее. Вместо дородной дамы свойских манер с цветущей физиономией передо мной предстала женщина, которая в любом обществе была вправе рассчитывать на самое уважительное отношение. Спокойствие и решительность, чувство собственного достоинства, светившееся в каждой черте ее смугловатого лица, производили достаточно сильное впечатление. Мое умышленно невежливое вторжение вряд ли могло теперь быть оправдано смягчающими обстоятельствами: присутствие в комнате такой женщины делало мою фамильярность совершенно неприличной.

— Вынужден принести вам свои самые искренние извинения, — начал я как нельзя серьезнее. — Единственное готовое у меня на сей момент объяснение столь бесцеремонному вторжению состоит в следующем: услышав голоса, я захотел с кем-нибудь пообщаться.

— Ничего страшного, сэр, — несколько удивленно проговорила миссис Ферн. — Я готова поговорить с вами, если это действительно необходимо. Саймон, можешь идти.

Женщина говорила с шотландским акцентом. Возможно, именно происхождение и объясняло отчасти некоторые особенности ее поведения. Саймон — он же Вертлявый — воспользовался разрешением с необычайной живостью, причем от восторга рискнул даже мне подмигнуть.

— Вам, наверное, одиноко, сэр? — спросила миссис Ферн с улыбкой, очень украсившей ее тонкие, четко очерченные губы.

— Жутко! Думаю, вы как никто другой можете это понять.

— Ага, уловили акцент? Но я не из Шотландии, хотя отец мой действительно приехал с Севера. Ужасно суеверный был человек и любил пугать меня сказками о феях, домовых и прочей нечисти, обитающей среди холодных горных вершин.

— Место, где вы поселились, вполне подходит для того, чтобы продолжить общение с миром духов, — заметил я. — Не сомневаюсь, что дом кишит привидениями. Вы чем-то взволнованы?

— Ничуть, — отвечала миссис Ферн с веселым смехом. — Да и вы, сэр, страхи свои явно преувеличиваете. Просто воображение у вас слишком развито, что для мужчин, вообще-то, нехарактерно.

— А вы, я вижу, увлекаетесь фотографией, — заметил я с улыбкой. — Подтверждение тому я нашел и в гостиной.

— Что вы, сэр, это все муж. Терпеть не могу всякий хлам и обожаю, когда перед глазами — сплошь полированное красное дерево — если, конечно, таковое в комнате вообще имеется. Но мой муж обожает мусор, и с фотографиями своими не расстанется, наверное, ради даже самых расчудесных шедевров живописи.

— Ничего не поделаешь — любимое увлечение.

— Не совсем так, сэр. Это скорее… нежное сердце. Он разве не успел еще рассказать вам, что сердце — его слабое место? Ну, так это чистая правда, хотя, насколько я могу судить, характеризуя себя таким образом, люди далеко не всегда оказываются правы. Вещи очень быстро приобретают для него ценность в силу всего лишь каких-то ассоциаций, так что любую безделушку он готов хранить по той лишь причине, что она была с ним и прежде. Я-то мелочь всякую терпеть не могу. Но муж потакает моим слабостям, а значит, и я должна быть к нему снисходительна.

— Не знаю, миссис Ферн, вправе ли я — пусть даже ради того, чтобы выделить вас как приятное исключение, — критиковать представительниц вашего пола, но во всем, что касается понятий «дать» и «взять», женщины, как правило, не отличаются особой душевной щедростью.

— Вы женаты, сэр? — хозяйка взглянула на меня так спокойно и вместе с тем проницательно, что вопрос этот не показался мне неуместным.

— Ну нет, — рассмеялся я. — Могу похвастаться полным отсутствием каких бы то ни было увлечений — не считая, разве что, слабости к сигарам. Можете вы в такое поверить?

— Нет, не могу, — тихо, но твердо ответила она, не выказав при этом ни малейшего любопытства. После чего вернулась к прежней теме. — Видите ли, сэр, лишь человек, познавший тонкости супружеской жизни, вправе судить о том, что готова отдать женщина и сколько может она претерпеть так, что страданий ее никто не заметит. Простите меня, сэр, но вряд ли вы можете считать себя судьей в этом вопросе.

— Спасибо, что поставили меня на место, — ответил я. — Признаю за вами авторитет во всем, что касается брака. Но я, наверное, вас задерживаю — не говоря уж о том, что заставляю стоять? Ваш муж обещал провести меня по дому после ужина — показать кое-какие комнаты.

— Он будет здесь через минуту, — сказала миссис Ферн. — Не хотите ли присесть, сэр? Саймон, где Джордж?

Последние слова были адресованы Вертлявому, вернувшемуся в комнату с лопаткой угля. Не успел я удивиться тому, что столь почтенная дама, обращаясь к слуге, называет мужа по имени, как она со смехом обернулась ко мне:

— Ну, разумеется, я имею в виду не мужа, а конюха!

Я машинально кивнул и в очередной раз поразился проницательности этой женщины: конспиративная часть моего визита явно находилась под угрозой. Вспомнив о первоначальной его цели, я ощутил неловкость.

Вертлявый стоял неподвижно, разинув рот, с лопаткой в руке. Хозяйка не стала гневаться, а просто спросила решительно:

— Ты что, Саймон, окончательно рехнулся?

Воспоминание о детской песенке, герой которой отказал в угощении Саймону, пожалевшему пенни, заставило меня рассмеяться, и это не осталось незамеченным.

— Пожалуйста, извините, — пробормотал я. — Всего лишь очередной фотографический отпечаток прошлого.

— Я вижу, у вас хорошая память, — улыбнулась она. — Итак, Саймон, где Джордж?

Вертлявый задрожал всем телом; после недавней своей встречи с конюхом я мог догадаться о причине его волнений.

— Ну же, Саймон! — резко повторила хозяйка.

— Он вышел, — выпалил несчастный слуга и затрясся так, что угольки из лопатки посыпались во все стороны.

— Эй, парень! — Миссис Ферн ухватилась за рукоятку, прекратив этот угольный град. — Ты в своем уме?

Швырнув угли в огонь, она ужаснула Вертлявого следующим вопросом:

— Зачем вышел Джордж? Он под таким ливнем и потонуть может.

— Умоляю вас, мадам, я не знаю, — заикаясь, солгал Вертлявый.

Наконец хозяйка его отпустила.

— Никогда не поймешь, что у этого несчастного на уме. Правду он говорит с таким видом, будто лжет. Выдумки же получаются у него вполне правдоподобно.

«Кого надеется она ввести в заблуждение таким объяснением, себя или меня?» — подумал я, но, бросив взгляд на спокойное, открытое лицо этой женщины, тут же укорил себя за подозрительность. В комнату вошел хозяин.

— Добрый вечер, сэр, — пробасил он раскатисто. — Как вам наш ужин?

— Не припомню более вкусного угощения, — ответил я. — В комбинационной кулинарии вы настоящий виртуоз!

— Мне ведь, сэр, пришлось однажды работать под началом у хорошего шефа. В чем дело, миссис? Что-то, я вижу, тебе взгрустнулось.

— Джордж вышел из дому, — недоверчиво проговорила хозяйка.

— Неужели? — мистер Ферн наклонился, чтобы зашнуровать ботинок. — Что ж, остается только благодарить Бога за то, что он у нас такой плавучий. Этот ливень, пожалуй, и рыбу утопит.

— Зачем он вышел, хотела бы я знать.

— Вот уж, понятия не имею, — ответил хозяин, увлеченный своим шнурком. — Он у нас парень с причудами. А причуды — дело такое: лучше им не мешать. Одной переболеешь, другой — глядишь, и полегчает.

Столь либеральное высказывание по упомянутому вопросу, похоже, не произвело на миссис Ферн должного впечатления. Я видел, что с губ ее готов был сорваться какой-то вопрос — более того, несколько раз она удержалась от него в самый последний момент. Я, разумеется, удалился бы, чтобы дать хозяйке возможность свободно высказать все свои сомнения, если бы не понимал при этом, что муж ее явно не в восторге от перспективы остаться тут в качестве единственного ответчика. Желая хоть как-то меня задержать, он потребовал у жены «пузырек сосудорасширяющего», выразив уверенность в том, что это средство «наверняка и труп вернет к жизни». Я заметил, что означенные твари могут услышать нас и явиться с ближайшего кладбища, дабы отведать чудесного эликсира, на что он со смехом предложил мне, как потенциальному кандидату, оценить его свойства заранее.

Вино — сладкое, как «нуайо», ароматное, как «шартрез» — оказалось великолепным. Стоило мне, однако, заговорить о шартрезе, как тут же услышал легенду о старом монахе, которому приятели — за то, что он выдал секрет старого ликера, — придумали славное наказание: стали поить одним только этим самым ликером, пока бедняга не испустил дух.

— Лучшая диета из всех, о которых мне приходилось слышать, — заверил хозяин и пошел вставлять клинышек в расшатавшуюся оконную раму.

За то время, пока мы беседовали, буря усилилась. Словно вихрь дикой ярости вырвался вдруг из самого ее сердца: в том, как стучался ветер в окна и двери ощущалась почти личная ненависть ко всему живому.

Лицо хозяйки побледнело, тонкие губы сжались так, что стали почти незаметны. Муж отпил «сосудорасширяющего», поднес бутылку к свету и принялся восхищаться цветом вина с веселостью, показавшейся мне слегка наигранной.

Я сгорал от желания расспросить супругов о ребенке, но не знал, как перевести разговор на эту тему. Миссис Ферн была в черном платье, но без траурной повязки: ничто, кроме цвета, о трауре в нем не напоминало. В гостиной не видно было тех мелких деталей, что свидетельствуют о присутствии в доме ребенка. Тщетно искал я взглядом куклу или игрушку, ленточку или туфельку. Где находилась Люси Ферн? В гостях? В постели? Исключено. В самом облике супругов не было и намека на то, что мысли их заняты ребенком. В такую ужасную ночь родители не смогли бы оставить дитя; мать — да еще такая нежная и внимательная (черты лица миссис Ферн выдавали в ней присутствие этих качеств) — обязательно осталась бы у кроватки ребенка, напуганного буйством промозглого мрака.

Я выпил два бокала вина, и хозяйка принялась настойчиво предлагать мне третий, когда в заднюю дверь постучали и мистер Ферн пошел открывать. Вошел Джордж и вместе с хозяином в сопровождении Вертлявого проследовал в комнату. Миссис Ферн, уже опускавшая горлышко к моему бокалу, поставила бутылку на стол.

Хозяин снял шляпу и вновь натянул ее на голову, явно пытаясь преодолеть таким образом неловкость первого мгновения. Миссис Ферн пристально осмотрела Джорджа. Конюх промок с головы до ног: струйки воды с густых бровей стекали на широкое, чуть приплюснутое лицо, то и дело проникая в разинутый рот.

— Слушай, Джордж, — голос миссис Ферн прозвучал весьма резко. — Намок ты основательно, но воды, я вижу, наглотался мало! Подойди к огню, дружок, и дай-ка нам на тебя наглядеться.

Джордж без видимого удовольствия двинулся на осмотр, а я вновь не смог удержаться от улыбки. Жилистый конюх промок до нитки, короткий плащ его пестрел пятнами, дождевые капли всеми цветами радуги играли на рукавах. Выглядел он так, словно утратил внезапно какую-то часть человеческой сути, превратился в водоплавающее и теперь сам удивляется своему новому состоянию.

— Слушай, парень, — нетерпеливо продолжала миссис Ферн, — я вижу, ты решил в сообразительности переплюнуть даже нашего Саймона. Что вынудило тебя прогуляться в такую ночь?

Наступила тишина. Хозяин вспомнил о своем ботинке. Вертлявый начал медленно ускользать к двери. Джордж стоял неподвижно, опустив голову и глядя в пол. Я оставался единственным заинтересованным зрителем этой живописной сценки. Лицо миссис Ферн помрачнело: чистые серые глаза подернулись жарким туманом. Повернувшись в полоборота, она открыла дверцу буфета.

— Ну, конечно, — тихо и взволнованно заговорила она, — я так и знала. Джордж, ты привел его обратно?

Последние слова прозвучали слегка вызывающе; женщина вопросительно взглянула на конюха.

— Да, мэм, — ответил Джордж. — Я не хотел говорить вам об этом, пока не привел его, но Вертлявый — он же не удержит в себе ничего, что размером поболе воробьиного яичка.

Миссис Ферн снова взялась за бутылку. Рука ее была теперь не столь тверда, но она налила мне вина, после чего достала еще один бокал, наполнила его наполовину и подала конюху.

— Выпей, Джордж, и отправляйся в постель: Саймон высушит твою одежду. Ты славный малый. Козел в порядке?

— Да какая холера его возьмет? Он если и помрет, так только от упрямства — нам назло, — заверил всех Джордж с улыбкой. — Ни одна живая душа не в силах управиться с ним после того, как…

— Ну вот что, хватит! — воскликнул хозяин. — Кончай дрожать тут, парень, доживи сначала до моих лет — можешь потом заводить себе ревматизм.

Джордж, пожелав всем покойной ночи, отправился восвояси; за ним поплелся и Вертлявый. Странная грусть овладела хозяином, да и хозяйка показалась мне вдруг необычно суровой и опечаленной. Расспрашивать их в этот вечер я был не вправе. Миссис Ферн дала мне свечу и предложила показать спальню. Было еще достаточно рано, но возвращаться в гостиную, напоминавшую склеп, у меня не было никакого желания. Хозяин высказал уверенность в том, что сон мой будет спокоен и крепок — я ответил ему тем же. Миссис Ферн провела меня наверх, открыла дверь спальни и выразила надежду, что я не испытаю тут никаких неудобств. Ответив ей в том же духе, я остался наедине со свечой и собственными размышлениями.

Комната располагалась как раз над гостиной и была тех же размеров; более того, в четырех стенах ее царило то же уныние. Мебель тут казалась еще более обветшалой, а огромная кровать, подобно севшему на мель ковчегу, торчала прямо посреди комнаты. Я прошел по изъеденному червями полу к тому месту, где стоял мой рюкзачок и начал его расстегивать. Ремешки заскрипели, но одновременно раздался и посторонний скрип. Я подскочил к двери, распахнул ее, но ничего особенного за порогом не обнаружил. Из замочной скважины торчал старый ключ — слишком ржавый, чтобы стоило пытаться его повернуть. Засов отсутствовал, так что защититься от непрошенных гостей я мог лишь придвинув к двери стул и поставив на него два оловянных подсвечника в надежде, что пришелец, ворвавшись в комнату, по меньшей мере выдаст себя каким-то шумом.

Ураган усиливался с каждой минутой. Я отдернул шторы и попытался вглядеться в полузатопленную сельскую местность. Ливень обрушивался с небес сплошной водяной лавиной, но сквозь этот шквал местами проглядывал мрачный пейзаж и печальные в своем одиночестве гиганты-деревья. Вдали слабо мерцали огоньки деревеньки, но и они, казалось, вот-вот погаснут под яростным напором ветра. Поскольку вид, открывавшийся из окна, навевал в лучшем случае мысли о смерти, я вновь обратил свое внимание к интерьеру. В комнате, пусть даже защищенной от ливня и ветра, было не намного веселее, чем снаружи. Я поднял свечу и огляделся.

Стену украшала единственная картина. Точнее, увеличенная и раскрашенная фотография очаровательной девочки со светло-голубыми глазами, льняными волосами и милым личиком, в чертах которого угадывались и твердость миссис Ферн, и искреннее добродушие ее мужа. Вне всяких сомнений, я глядел на лицо ребенка, чью дату рождения мистер Ферн внес в регистрационный листок, найденный мною в Библии. На вид девочке было лет семь, но высокий лоб и светящиеся умом большие глаза свидетельствовали о том, что в интеллектуальном и духовном развитии она намного опередила свой возраст.

Необычайная яркость этого детского облика удивить меня не могла: мать Люси была женщиной выдающейся, пусть и надломленной обстоятельствами. Самый одаренный скульптор никогда не проявит себя, если заставить его всю жизнь заливать в формы металл. Условия жизни, которые уготовила судьба миссис Ферн, вряд ли могли способствовать развитию всех сторон ее оригинальной натуры. А ведь в иные времена она вполне могла бы оказаться в центре бурных событий, вызывая всеобщее восхищение и проявляя неженскую стойкость. Такой характер можно лишь уничтожить: подавить его невозможно.

Детский лик словно светился аурой надежды: казалось, юное существо это должно оставить в нашем мире заметный след, и речь его всегда будет слышна в гуле толпы. Но где она сейчас, эта девочка? Разве мать не должна всем сердцем любить такое дитя — лелеять этот уникальный росток, которому суждено расцвести в грядущем?

Пока за окном бушевал шторм, заснуть я, конечно, не мог. Откатив от стены диванчик, стоявший в одном из углов, я прилег и стал вслушиваться в дьявольские придыхания ветра. Тысячеголосым бесовским хором вопил он у моего окна, посылая вопли в трубу и дымоход; словно шотландец, обезумевший в пляске, то выплевывал страшные ругательства, то опустошенно стонал, то всхлипывал от яростной боли.

Наконец, подавленный этими тягостными впечатлениями, я сомкнул веки, и тут же передо мной возникло лицо девочки — лицо, которое было последним, что я видел в тот вечер. Умоляющий взгляд серьезных глаз, решительно сжатые губы, сдвинутые брови… Тоненькое существо, напряженно выпрямившись, тянулось ко мне и капли дождя стекали по ручонкам куда-то вниз. Я попытался прикоснуться к ней, но не смог: видение отпрянуло прочь, продолжая издалека молить меня о чем-то. А когда я совсем уже отчаялся понять его, приблизилось вдруг к самому уху и прошептало ледяными губами: «Я обречена бродить здесь… навеки обречена бродить здесь.» Бесприютная и измученная, усталая, но неугомонная, сущность эта жаждала успокоения, не в силах отыскать себе клочка земли, который согрел бы ее остов, навсегда укрыл бы от этого мира.

Тусклые глаза молили о вожделенном сне, юное измученное лицо жаждало коснуться подушки, маленькое тельце, уставшее от жутких скитаний, трепетало в последней надежде обрести себе вечное ложе. Ни прикоснуться к ребенку, ни заговорить с ним я не успел: видение вдруг исчезло. На смену ему явился мрак, окутав меня пустым и тяжелым сном.

Что-то вдруг разбудило меня: что именно, понять было невозможно. Я вскочил на ноги, охваченный тем странным чувством, что возникает при внезапном пробуждении, когда не подозревая еще, с какой стороны грозит опасность, человек готов действовать, и притом без промедления. Нервы мои напряглись. Что разбудило меня? Во всем доме не слышно было ни звука. И все же… Так ли уж безмолвен был этот мрак? Когда все чувства обострены до предела, звук скорее чувствуется, нежели слышится. Теперь я мог уже сказать совершенно точно: в нескольких шагах от меня кто-то бесшумно ступал по половицам.

Я взглянул на часы: стрелки показывали час ночи. Я проспал три часа. Послышались тихие шаги: кто-то приближался к моей двери. Тяжелой поступью шел мужчина, за ним едва слышно следовала женщина. Я в ужасе глядел на дверь, ожидая, что она распахнется, подсвечники слетят со стула и произойдет нечто ужасное. Но дверь оставалась закрытой. Я быстро приблизился к ней и прильнул к замочной скважине. Совсем рядом прошуршало женское платье.

— Томас, дорогой, не сегодня! — послышался печальный шепот миссис Ферн. — Нет, только не в эту ночь!

— Нет, сейчас! — этот угрюмый бас мало напоминал голос моего радушного хозяина. — Иди в постель, моя милая, я просто принесу тебе свечку.

— Как же я могу вернуться, Томас, ты сошел с ума. Не этой ночью, пожалуйста. Твои нервы уже на пределе.

— Возвращайся, моя девочка. Оставь меня: я просто принесу тебе свечку.

Обладатель тяжелой поступи стал подниматься, легкие шаги затихли внизу. Наступила тишина. Десятки самых фантастических предположений ночными тенями возникали у меня в мозгу. Одна такая минута по насыщенности своей стоит сотни жизней. Свеча догорела, и я вдруг осознал, что за окном тихо. Я отдернул шторы: на небе, словно разорванном пополам, сияла безмятежная луна. Ее бездушный свет не несет в себе любви и огня: он — квинтэссенция чужого сияния — сродни тем из нас, кто любит пригреться в тени великого человека, не испытывая при этом даже симпатии к источнику, этот огонь порождающему.

Все же лучше отраженный свет, чем свеча, — решил я, — тем более, что свечи-то у меня теперь как раз и не было. Но потом понял, что весь свет Вселенной я отдал бы в ту минуту за одну-единственную свечку: не понесешь же луну с собой в коридор! Впрочем, без нее было бы, пожалуй, еще хуже. Я чуть-чуть выждал, но не услышал ни звука. Возможно, хозяин также решил довериться яркому свету царицы ночи и не стал искать свечу. Я открыл дверь и остановился в темном коридоре. Через несколько секунд внизу послышались шаги; на лестнице не видно было ни зги. Шаги приближались. Прежде, чем человек достиг лестничной площадки, на которой располагалась моя комната, я успел скрыться за дверью и тихо ее прикрыть. Наступила пауза; затем вновь раздались звуки шагов — хозяин продолжал подниматься. С неожиданной решимостью я в одних носках вышел на темную лестницу и отправился вслед за ним.

На следующей площадке он опять постоял в темноте; вновь миссис Ферн вышла из спальни и стала уговаривать мужа вернуться. Тот с прежним упрямством посоветовал ей возвращаться в постель и продолжал свой путь. Лунный свет, струившийся из маленького оконца, падал на лесенку, скрывавшуюся в нише на верхней площадке. Хозяин взбежал по ней с юношеской прытью, затем разжал кулак, вставил ключ в замок скрывавшейся в темноте двери, бесшумно повернул его и вошел внутрь. Дверь осталась чуть приоткрытой. Вверх по той же лесенке осторожно двинулся и я. Ноги меня не слушались, поступь была нетвердой, но я сумел добраться до вершины без единого звука. Затем толкнул дверь и оказался в комнате — точнее, на чердаке.

В первое же мгновение я успел охватить взглядом все детали обстановки; в следующее — разгадать тайну «верхнего этажа». Каждый уголок комнатки был освещен ярким и холодным лунным светом. Скошенная крыша, подпираемая грубо отесанными суковатыми балками. Черная ткань на стенах. Красный коврик в середине помещения, а на нем — ящичек с высокими серебристыми рукоятками. Перед гробиком в ярком сиянии лунного света согнулся в три погибели — скорбно, но явно не для святой молитвы — пожилой мужчина. Все мои чувства напряглись, словно натянутые струны.

Похолодев от ужаса, я шагнул в комнату. Хозяин вскочил на ноги, да так и остался стоять передо мной, не в силах произнести ни слова. Я заговорил первым.

— Итак, мистер Ферн, вы наконец-то разоблачены.

Он продолжал глядеть на меня, словно ожидая, пока из хаоса мыслей не составится вразумительного ответа. Затем вздохнул и с какой-то вялой покорностью произнес:

— Да, наконец-то.

Я растерялся. Хозяин не оправдывался — похоже, он был в замешательстве.

— При моем скромном участии закон настиг вас, мистер Ферн, и вам придется ему подчиниться.

— Да, да, — тихо ответил он. — Вот уж три года исполнится в октябре, как я дурачу его, этот самый закон.

— О, Боже, как можете вы столь хладнокровно говорить о содеянном! — вскричал я. — Неужто сердце ваше так очерствело, что, даже совершив ужаснейшее убийство…

— Как вы сказали?! — воскликнул хозяин, пораженный моими последними словами. — Убийство? Да будьте вы прокляты! Пусть Бог осудит вас так же несправедливо, как вы меня осудили!

Он схватил меня своей огромной ручищей и принялся трясти за плечо. По лицу его потекли слезы, а проклятия, казалось, вырвавшиеся из глубин сердца, так и застыли на губах, не находя себе выхода. Я поглядел на него, на посеребренный гробик, стоявший посреди этого заброшенного чердака, и вырвался из тисков.

— В таком случае, во имя общего нашего Судии ответьте мне, что это такое? — я указал на жуткий ящик.

Страсть его вдруг угасла. Он закрыл руками лицо и как слепой побрел к середине комнаты. Затем опустил голову к гробику и сквозь слезы принялся шептать какие-то ласковые слова, тут же сливавшиеся со всхлипываниями. Почувствовав какое-то движение за спиной, я обернулся и увидел миссис Ферн. Лицо ее было таким же белым, как и падавший на него свет, но женщина держалась с достоинством, являя собой резкий контраст как с мрачным чердачным склепом, так и с самим видом сломленного горем мужа. Видно было, как быстро под длинной ночной рубашкой вздымается грудь — в остальном хозяйка оставалась совершенно спокойной.

Бросив на меня быстрый взгляд, она подошла к мужу и обвила руками его шею. Он вздрогнул от прикосновения и склонил свою огромную взъерошенную голову ей на плечо. Глубина горя, потрясшего этого человека, была неизмерима: его необузданный темперамент открылся вдруг передо мной с совершенно неожиданной стороны. Она вытерла ему, как младенцу, ладонями слезы с лица. А когда несколько мгновений спустя взгляды их обратились к маленькому окошку, указала на небо, по которому проплывали облака и где торжественная синева словно спряталась среди россыпи мерцающих звезд, спасаясь от яркой луны. Он снизу вверх взглянул на жену, подобно бессловесной твари, требующей от высшего существа объяснения собственным невыразимым чувствам. В голосе миссис Ферн, ответившей на его немой вопрос, послышалась особенная теплота:

— Почему бы тебе не обратить взгляд твой — туда?

Мистер Ферн повернулся к гробу и закрыл руками лицо, словно защищаясь от мыслей, навеваемых видом звездного неба.

— Потому что она — тут… — грубый голос его дрожал. — Тельце, которое я обнимал — здесь, губы и щечки, которые я целовал — здесь. Ты говоришь, что это — материя, а не дух. Дух — в вышине, такой же холодный и жуткий, как те божественные звезды. Но ведь это тело я так лелеял, так любил. Эти яркие глаза… ее голубые глаза, я сохранил их!

Он кивнул мне и продолжал свою печальную, но как ни странно, весьма горделивую речь.

— В отношении меня, сэр, вы только что употребили страшное слово, которое само по себе подчас искушает оправдать его смысл. В чутье вам не откажешь, но в самый последний момент оно вас обмануло. Имя демона, погубившего мое дитя — круп: я же лишь поцеловал ее мертвые веки. Пойдите в церковь: вы увидите там могильный камень с ее именем, а окажись вы здесь три года назад, могли бы попасть и на похороны. Они спустили гроб в могилу — верно я говорю, жена? но моей дорогой девочки в нем не было. Мистер Ферн выпрямился, всем телом дрожа от возбуждения, и в порыве неожиданного красноречия продолжал свою речь.

— Неужели вы думаете, что я способен отдать мою красавицу червям на съедение — чтобы они выели ей глаза, уши, губы? Как мог я предать мою девочку стуже, буре, сырой земле? Разве эта старая крыша, которая защищала Люси при жизни, неспособна дать ей приют сейчас, когда она сделалась тиха и безмолвна? Из одной древней книги я узнал, как бальзамируют мертвых, сохраняя их облик на долгие годы. Я изготовил два гроба: один вставил в другой, и уложил ее на мягкую подстилку из перьев. А потом вынул тело и перенес его сюда. Пустой гроб закопали, а мы с женой провели здесь свою службу: стоны и слезы были единственной нашей молитвой. Дитя мое всегда боялось бури: я приходил к ней каждый раз, как только начинался дождь и поднимался ветер. Сегодня жена начала уговаривать меня не ходить сюда: потому что вы остановились на ночь. Я терпел, но душа моя не могла успокоиться. Я должен был навестить ее и пришел — просто чтобы удостовериться, что ей хорошо и покойно среди бушующего урагана. Но вы, сэр, перехитрили меня. Моя жена — проницательная женщина — что-то такое прочла в вашем взгляде. Вы не были женаты, вам не приходилось терять родное дитя. Вы думаете, легко схоронить свою мертвую девочку и больше уже никогда ее не увидеть? О нет, сэр, ошибаетесь. Одна только мысль об этом способна разорвать мне сердце! О, Боже!

Он вновь склонил голову над крышкой гроба. Я шагнул к миссис Ферн и прошептал:

— Простите, я должен покинуть вас. Ухожу к себе в комнату. Утром мы увидимся?

Она кивнула, и я вышел.



Год спустя мы с конюхом Джорджем стояли на бэйтаунском кладбище у могильного камня, под которым нашли наконец пристанище останки маленькой Люси Ферн.

Тогда, на следующее утро после той памятной грозовой ночи, я отправился к приходскому священнику. Выслушав мой рассказ с профессиональным ужасом и чисто человеческим участием, он сделал затем все, чтобы гробик с телом, три года пролежавшим на чердаке, обрел последний приют.

И вот год спустя мы с Джорджем бок о бок стояли у могилы. Я помалкивал, а конюх бормотал — в своей привычной философской манере.

— Храни вас Господь, сэр: вы сделали доброе дело для нашего хозяина и его миссис. О нас давно уже перешептывались в округе. Они все равно не смогли бы жить счастливо с мертвым телом, разлагающимся над головами. Как говорила моя мамаша, черви тоже хотят жить, и кто мы такие, чтобы лишать несчастных хлеба насущного? А знаете, маленькая Люси отдала Богу душу, когда за окнами бушевала буря, и непонятно было, кто воет громче — ветер ли за окном, или наш хозяин. Миссис — нет: она из тех, кто привык проглатывать слезы.

Этот козел, дьявол его забери, был для мисс Люси, ну, словно игрушка. До чего ласков был с ней — ни дать, ни взять ослик на пастбище. В ту ночь, когда она умерла, он впервые и выбежал — прямо под дождь. Миссис тут же снарядила меня за козлом, но пока я притащил его, крошка уже испустила дух. С тех пор, как только начинается буря, наш козел непременно убегает из дома. Привязывать его миссис не хочет, опять же из-за мисс Люси. Но и терять его нам теперь никак нельзя: ей, видите ли, взбрело в голову, будто душа девочки с этим козлом связана какой-то незримой нитью. И если он вдруг утонет в пруду, то и дух мисс Люси пропадет вместе с ним. Хотя, храни вас Господь, сэр, не верю я в эти сказки про духов. Как говаривал мой папаша, тот «дух» только и хорош, который сидит в бутылке: он не холодком пробирает, а наоборот, душу греет. Хорошенькая получилась могилка, сэр. Фиалки я посалил. Земля, она лучше нас знает, как приукрасить то, что в ней покоится.

— Решили и мы, сэр, последовать за вами, — послышался голос мистера Ферна. С ним была и жена. Я посторонился, чтобы пропустить ее к могильной плите. Некоторое время она очень спокойно и нежно глядела на надпись — так, словно любовалась чертами любимой дочери. Мистер Ферн нагнулся, сорвал фиалку и подал ее жене.

Наступившую вдруг тишину нарушил порыв свежего весеннего ветерка: дыханием своим он донес до нас безмолвное слово о вечной юности мира и нежно обнял могилку девочки, умершей, едва успев расцвести — как весенний цветочек.


1895 г.

Загрузка...