Марина Юденич
Гость

Быть может, бывает погода и похуже. Случаются на свете сокрушительные ураганы, смерчи и цунами, но и с ними мог бы поспорить этот промозглый осенний вечер в Подмосковье.

Был конец октября, пятница. А начиная со среды небо затянуло ледяными, как в самые суровые дни зимы, тучами, мрачно-серыми, ровными, распластавшимися прямо на крышах домов, и полил мелкий холодный дождь. Временами он перемежался со снегом, тоже грязновато-серым и мелким, который таял, едва коснувшись земли, образуя под ногами холодную скользкую грязь. В это тоскливое царство мрака и холода временами врывались пронизывающие порывы ветра, и тогда дождь становился агрессивным, он не просто падал с неба, заливая притихший город, но и яростно хлестал по лицам редких прохожих и бросался на стекла домов и автомобилей, словно пытаясь ворваться внутрь, с тем чтобы уже окончательно и повсеместно установить свою мрачную власть.

Так продолжалось уже три дня, но, казалось, это длится вечность и впредь будет длиться всегда. Тоска и какой-то необъяснимый страх – состояния, которые настигали в такие дни едва ли не любого нормального человека, прочно поселились в городе. В такие дни начинаются самые мрачные депрессии, случаются самоубийства и психические расстройства. Это были очень плохие дни.

Поездка на дачу была не самой лучшей идеей для этой пятницы. Город хоть как-то боролся с мрачным нашествием непогоды – пронизывал пелену дождя яркими огнями реклам и витрин, заглушал монотонный стук воды и вой ветра шумом своих магистралей и рассекал мрак потоком искрящихся автомобильных фар, свет которых, преломляясь в водных каплях, казался гирляндой мерцающих звезд. Здесь же стихия властвовала безраздельно, потоки воды заливали тихие, в большинстве своем пустые дома, редкие светящиеся окна и фонари не могли совладать с наступившей тьмой. Глухо шумели, трепеща, деревья, и гулко завывал ветер, запутавшись в кронах столетних сосен. Знаменитый, уютный и роскошный одновременно подмосковный поселок Николина Гора погрузился в уныние.

Они приехали на дачу не сговариваясь. Просто была пятница и дел в городе, как-то так получилось, на ближайшие два дня не было – ни отложенных встреч, ни протокольных мероприятии, ни косметических салонов и тренажерных залов, ни даже заметных премьер или просто не посмотренных своевременно спектаклей.

Их было четверо, две пары, совершенно непохожих и одновременно очень одинаковых людей.

Настало время поговорить о них.

Хозяин дачи – известный дирижер, недавно возглавивший всемирно знаменитый московский театр, Герман Сазонов, в свои сорок был изумительно, почти демонически, как писали экзальтированные столичные журналистки, красив. Он действительно и как-то почти незаметно из всклокоченного очкастого вундеркинда, позже – худого долговязого молодого дарования с порывистыми движениями и упрямым вздергиванием подбородка превратился в высокого сухопарого мужчину с копной красивых, черных с проседью, волос, с властными манерами римского патриция и патрицианским же орлиным носом. Когда громоздкую оправу сменили контактные линзы, восхищенной аудитории открылись пронзительно синие глаза, которые не было теперь нужды подслеповато щурить, а стремительный взмах тонких рук с узкими ладонями и длинными аристократическими пальцами сводил поклонниц Сазонова с ума. Как и чудное превращение из гадкого утенка, его карьера складывалась не стремительно, но ровно и успешно. Он побеждал на конкурсах, дирижировал разными оркестрами, много ездил. Он был упрям, и деспотичен, и беспощаден, как, очевидно, все дирижеры мира, иначе бы все оркестры мира просто нещадно фальшивили, а то и вовсе не смогли играть. Но, воспитанный в хорошей интеллигентной семье, он никогда не унижал людей и никогда не обижал их понапрасну. У него была очень хорошая репутация. Настолько хорошая, что, когда после очередного громкого скандала с мерзкими разоблачениями, газетной перепалкой и криками об окончательном крушении российской культуры один из самых популярных музыкальных театров страны остался без художественного руководителя, позвали его. Потому что он оказался не только очень талантливым, но и неправдоподобно для нашего времени порядочным, каким анахронизмом ни звучит это слово, человеком. Именно порядочным. Конечно, сторонники других кандидатов, и свита отставленного мэтра, и просто интересующиеся темой, и те, кому это положено по должности, сразу же бросились искать на него компромат, и делали это весьма усердно, но не нашли ничего. Оказалось, что Герман Сазонов не загубил ни одного талантливого соперника, не обманул ни одной женщины, хотя знавал их немало, не оставил ни одного ребенка, честно декларировал все свои огромные, надо сказать, гонорары, не афишируя того, занимался благотворительностью. Эт цетера, эт цетера. Его назначили. Он удивительно быстро успокоил бушевавший театр и уже прогремел двумя новыми постановками, при этом не отменив ни один из зарубежных контрактов. Завершая портрет, надо сказать, что женился он довольно поздно, еще не будучи знаменитым, но став вполне известным, и, судя по всему, в браке был счастлив. Марии Корниловой было тридцать девять лет. Об этом знали многие, потому что она никогда этого не скрывала, напротив, при каждом уместном случае говорила об этом, прямо глядя в глаза собеседнику и едва заметно усмехаясь, – в этом был свой шик – никто не разглядел бы в ней сорокалетнюю женщину. Хрупкая брюнетка с ярко-синими, как у мужа, глазами, она порой казалась двадцатилетней, порой «тянула» на тридцать, но и только. Они были чем-то похожи с мужем, и незнакомые люди иногда принимали ее за его младшую сестру.

Это был ее третий брак. Когда рушился первый, который просуществовал чуть больше пяти лет, она сильно страдала и надолго впала в тяжелую депрессию. В ту пору психоанализ обретал в России второе дыхание, и, посещая входящих в моду психоаналитиков, она вдруг поняла, что понимает, а быть может, чувствует больше, чем они, ей стало интересно, депрессия незаметно, как-то сама собой, улетучилась. И совершенно неожиданно для всех, и даже для себя, она отказалась от довольно успешной журналистской и продюсерской карьеры на престижном телевизионном канале и поступила на факультет психологии МГУ. Через три года у нее был уже диплом с отличием, через пять – степень кандидата наук, а после года стажировки в Сорбонне – международный диплом, несколько изданных и довольно популярных трудов и репутация крупного специалиста по психоанализу. Между всеми этими важными вехами было у нее изрядное количество романов и еще один короткий брак, но мысль, которую она часто высказывала в своих лекциях, статьях и беседах, что любовь – всего лишь сильнейшая форма психологической зависимости, была взята ею на вооружение и в собственной жизни и помогала избегать серьезных душевных потрясений.

Роман с Сазоновым, банально начавшийся на каком-то приеме, она восприняла поначалу как приятное и, прямо скажем, престижное приключение. Но он продолжал искать с ней встреч, и, с удовольствием плывя по течению легкого, красивого (с уик-эндами в Ницце и полетами на его концерты в Вену) флирта, она почувствовала, что рядом с этим мужчиной ощущает себя удивительно легко и спокойно. Толпы его поклонниц, их звонки и послания только веселили ее, приятно пощекатывая самолюбие. Частое отсутствие и гостиничный стиль жизни освобождали от необходимости отказываться от укоренившегося и высокоценимого ею собственного образа жизни. К тому же он был отменным любовником. «Любая связь целесообразна тогда, когда она комфортна», – утверждала Мария Корнилова-психолог. И это был именно тот случай. Уже много позже, став его женой, она поняла и даже почувствовала при этом легкий укол профессиональному самолюбию, что все то же самое определило и его выбор, но он понял, а скорее почувствовал, это намного раньше ее, едва ли не с первого дня, а точнее ночи, их знакомства. Они были спокойны и абсолютно надежны относительно друг друга – и это было главным, все прочее становилось лишь приятным или не очень приятным к сему дополнением.


В большом, зеленого мрамора камине, украшенном старинным бронзовым литьем, бушевало пламя, бесшумно плавились свечи в тяжелых канделябрах, отблески пламени трепетали в огромном венецианском зеркале, мерцали, скрываясь в узорах обрамляющей его золоченой рамы, словно рассыпавшиеся по комнате брызги огня, радужно сияли в гранях тяжелых хрустальных фужеров, подсвечивая янтарную жидкость. В любое другое время даже мимолетный взгляд на эту пронизанную отблесками живого огня картину, сдобренный к тому же глотком хорошего старого бренди, породил бы устойчивое ощущение тепла, уюта и покоя. В любое другое время, но только не в этот октябрьский вечер.

Да, конечно, – словно говорил кто-то невидимый, кто, собственно, и заварил всю эту промозглую кашу, – я не могу проникнуть к вам сквозь плотно закрытые двери и зашторенные тяжелыми гардинами окна, мне не под силу погасить пламя ледяными порывами ветра и потоками дождя, это так. Но ведь и вы не чувствуете сейчас тепла и покоя, вы слышите, как безраздельно властвует моя стихия в мире, окружающем вас, а если вам придет в голову идея включить музыку погромче и заглушить стук дождя и завывание ветра – что ж, тогда вы будете помнить о том, что я повелеваю всем снаружи, вы ни на минуту не сможете забыть об этом, и вы не почувствуете себя в безопасности. Я здесь! Драгоценный напиток разлит в ваших бокалах, но и он не принесет облегчения сегодня, а только разбудит страшные фантазии и призовет тоску. Вы красивые сильные люди, вооруженные немалыми знаниями, талантами и искусствами, но и в общении друг с другом вы не найдете сегодня радости отдохновения. Ибо все подчинено сегодня моей воле.

Разговор действительно не ладился. Обсуждение занятных и интересных всем присутствующим тем едва разгоралось, стремясь перейти в легкую приятную беседу, как вдруг прерывалось едва ли не на полуслове – все напряженно прислушивались вдруг, словно ожидая чего-то, молчали, потом, словно оправдываясь, говорили какие-то одинаковые фразы про ненастье, повторяя их почти слово в слово уже многократно.

Расходиться, впрочем, тоже не собирались, гостям невыносима была, кажется, сама мысль ступить сейчас за порог. Хозяев не радовала перспектива остаться в одиночестве в огромном пустом доме. Спать же не хотелось никому.


Массивные бронзовые часы на камине, как нельзя более соответственно моменту и настроению, пробили полночь хрипловатым, чуть надтреснутым боем, и неровный полумрак словно сгустился даже, растворив в своем зыбком пространстве откуда ни возьмись просочившуюся темень, – может, просто прогорели дрова в камине или поугасло пламя свечей. Как бы там ни было, все почувствовали то ли легкую тревогу, то ли просто неудобство оттого, что приходилось напрягать зрение, и, не сговариваясь между собой, хозяйка дома направилась к выключателю, а гость подошел к камину подбросить дров в огонь. Огромная хрустальная люстра и точные копии ее поменьше – два бра на стенах – вспыхнули одновременно, заливая гостиную ярким праздничным светом, но показалось, что ослепительное сияние хрусталя было вроде бы ледяным, в комнате сразу стало прохладнее, а свежие поленья в камине неожиданно громко и злобно зашипели. Впрочем, возможно, все дело было просто в порыве ветра, который усиливался с каждым часом, а дрова в новой вязанке – обычное дело – оказались сыроваты.

Расскажем теперь о гостях этого дома.

Игорю Лозовскому было сорок два года.

За это время он прожил как бы две жизни, очень разные, словно это были жизни совершенно разных людей. В первой своей жизни он был младшим научным сотрудником одного из бесчисленных московских НИИ. Более того, он был типичным и даже типичнейшим представителем этого многочисленного клана советской технической интеллигенции со всеми свойственными ему плюсами и минусами. К первым, безусловно, относились аналитический пытливый ум, хорошее, довольно широкое, не исчерпывающееся лишь профессиональной сферой образование, наличие некоторых творческих способностей – Игорь неплохо играл на гитаре и пел, сочинял даже песенки и был неизменным участником КСП, сочинял смешные эпиграммы на друзей и начальство. Он был добр, весел, ироничен, щедр и гостеприимен.

Что же до минусов, то они также были типичны – он был хронически беден и, как тогда казалось, абсолютно не способен каким-либо образом зарабатывать деньги, задирист и упрямо-непримирим, ирония порой превращалась в желчный сарказм, который сильно раздражал окружающих, порой с ним случались затяжные приступы меланхолии, в течение которых он, бывало, запивал и тогда становился довольно агрессивным. Впрочем, случалось это не часто. В первой своей жизни он был женат на женщине умненькой, но удивительно некрасивой, старательной зубрилке-отличнице, не отягощенной, впрочем, широким интеллектом. Они познакомились на втором курсе, поженились на третьем, на пятом родили слабенькую болезненную дочь и дружно прозябали в нищете и вечной надежде на новую светлую жизнь, которая начнется с покупки магнитофона, отдельной квартиры, кухонного гарнитура, подержанного «Москвича» и далее, далее… до бесконечности. Они часто скандалили, поскольку его жене, правильной провинциальной девочке в прошлом, стремительно стареющей и не умеющей этому противостоять, к тому же измученной вечным безденежьем, были непонятны и возмутительны его интеллигентские порывы – будь то покупка «Метаморфоз» Овидия за сумму, равную одной четверти его зарплаты, либо долгие, до рассвета, посиделки на крохотной кухоньке при свечах под дешевое сухое вино литрами, преферанс, диссидентские разглагольствования и гитарное бренчание. Дочь к тому же часто болела и росла до обидного некрасивым и злобным ребенком.

Он сам покончил со своей первой жизнью, правда не вдруг, не одним рывком.

В еще очень советском восемьдесят восьмом году он решился вместе с приятелем зарегистрировать индивидуальное частное предприятие, которое занялось написанием и продажей компьютерных программ. Нет, они не ощутили на себе дыхание катившегося компьютерного бума, просто это было единственное, что они умели делать профессионально. Предприятие это держалось втайне ото всех, и прежде всего от его жены, которая много лет мучительно пробивалась в ряды КПСС, только в том году получила вожделенный партбилет и вместе с ним надежду приобщиться к кормушке, а посему в объявленной уже практически официально капитализации ощущала скрытую угрозу и уверенно объявляла ее тонким ходом мудрейшей партии, направленным на выявление затаившихся жуликов и спекулянтов.

Им везло, как, впрочем, и всем, кто начинал в ту пору, – деньги действительно валялись под ногами и нужно было только нагнуться, чтобы их поднять. К программам добавилась и торговля «железом» – самими компьютерами, потом их полулегальная сборка в каком-то арендованном подвале, потом вполне легальное производство, которое стремительно разрасталось. Когда объяснять все прибывающие заработки нежданными премиями, удачными халтурами и родительскими подачками стало уже невозможно и к тому же возникла необходимость заняться бизнесом не в свободное от основной работы время, он решился рассказать все жене, подсластив признание королевскими по ее представлениям подарками – французскими духами и еще какой-то шикарной парфюмерией. Но это не помогло. Скандал был жутким – она бросилась драться, расцарапала ему лицо, она кричала, что он погубил ее карьеру и жизнь, что теперь ее наверняка исключат из партии, его же рано или поздно посадят или убьют, дочь будет расти в стыде и позоре. Она выбросила в окно изящный флакончик и яркие коробочки и, закрывшись в ванной, долго рыдала, изредка выкрикивая проклятия в его адрес. Под этот аккомпанемент он вступил в новую жизнь.

В этой новой жизни все складывалось у него, не так как в прежней, легко и удачно – он стремительно богател, о нем много и восторженно писала пресса, как о человеке, который занялся производством компьютерной техники в ту пору, когда другие лишь снимали сливки с ее перепродажи. В ту счастливую пору все, и почти бесплатно, работали на него – правительственные чиновники, высоколобые творцы новых технологий, журналисты, «красные бароны» – директора предприятий ВПК, западные партнеры, банкиры и адвокаты. Однако он понимал: эта благодать кончится скорее рано, чем поздно, и неустанно возводил параллельные структуры и структурочки, плодил «дочек» и «внучатых племянниц» в России и далеко за ее пределами, он не скупясь покупал депутатов и лоббировал назначение своих людей в самые разные сферы управления, у него хватало ума подкармливать отставных чиновников и вышедших в тираж политиков еще тогда, когда практика неожиданных возвращений и стремительных смен команд еще не стала привычным делом, он строил империю, и, когда счастливые времена романтического бизнеса, как и романтической политики, закончились, она выстояла, хотя и понесла существенные потери. Он был в числе первой сотни первопроходцев капитализма в России и, что было гораздо более важно, оказался в числе той от силы десятки из них, которой удалось выжить, зачастую в прямом смысле этого слова.

В своей второй жизни он стал совсем другим человеком – далеко не таким образованным и тонким, энциклопедические знания как-то растворились в потоке коммерческой и политической информации, которую ему приходилось переваривать ежедневно, довольно замкнутым и неулыбчивым, не склонным к шуткам, но и склонность к депрессиям и меланхолии также покинула его вместе с любовью к сухому белому вину и бардовским песням. Он абсолютно органично вписался в свою новую жизнь, как говорят еще, вошел в нее как нож в масло.

Его первая жена этого так и не сумела сделать. Их уже официально причисляли к самым богатым людям России, в ее распоряжении был роскошный «БМВ» с водителем и охранником – но на нем она колесила по оптовым рынкам Москвы, разыскивая продукты подешевле. Она так и не полюбила дорогие вещи и украшения и не научилась их носить. Она упорно игнорировала косметические салоны, услуги стилистов и парикмахеров, продолжая неотвратимо стариться. Она прятала от прислуги и сама стирала свое белье. Она предлагала гостям «чего-нибудь попить» и после утвердительного ответа приносила поднос, уставленный картонными пакетами сока «Вимбильдан» и жестянками «Кока-колы». Она была последним, что напоминало ему о прошлой жизни. Дочь уже несколько лет училась в Англии, и он молил Бога, чтобы там из нее быстрее и без остатка выветрилось все, что было заложено и усвоено в детстве, как запах нафталина выдувают из пальто, освобожденного из летнего плена, пронизывающие осенние ветры.

Встреча с двадцативосьмилетней Зоей, еще довольно популярной, но достаточно умной, чтобы решиться завершить карьеру, фотомоделью, оказалась для него скорее просто вовремя подвернувшейся под руку, нежели судьбоносной. Он не без угрызений совести и некоторого самоедства сделал то, к чему был, в сущности, готов уже очень много лет, – оставил жену. Дверь в прошлую жизнь захлопнулась наглухо.

Впрочем, судьбоносной эта встреча все-таки была.

Зоя Янишевская родилась в маленьком городке на юге России. На счастье свое, родилась девочкой очень красивой и, на беду, как думали ее мама и бабушка, очень умной. Папы у Зои не было, мама была медсестрой в одном из многочисленных в том краю санаториев, и Зоиным отцом, надо полагать, стал один из отдыхающих. Это был, безусловно, позор, который остро переживали и мама, и бабушка, и многочисленная родня, состоящая в основном из вдовствующих тетушек и засидевшихся в девичестве кузин. Зою поэтому с младенчества воспитывали так, чтобы она ни в коем случае не повторила материнского греха и, более того, постаралась его искупить. Единственно возможным в этих условиях для нее будущим было раннее замужество, степень успешности определялась лишь количеством комнат в квартире избранника и наличием той или иной модели «Жигулей», а затем – долгая-долгая и скучная-скучная жизнь, вехами в которой стали бы рождения детей и смерть родственников. Такого будущего Зоя не хотела категорически. Была середина восьмидесятых – товарно-денежные отношения уже господствовали безраздельно, и умная Зоя хорошо понимала, что единственный ее товар – это красота, товар, впрочем, скоропортящийся и требующий особых условий хранения и роскошной упаковки. Все это следовало незамедлительно достать. Зоя уехала, почти сбежала в Москву. Там ей, можно сказать, повезло. Так все и говорили и писали в многочисленных, посвященных ей материалах, сама же она говорить на эту тему не любила и вспоминать, как завоевывала она Москву, даже наедине с собой избегала, а когда воспоминания невольно и очень уж сильно захлестывали, глотала антидепрессанты или напивалась в стельку в компании многочисленных друзей. Но, как бы там ни было, в свои двадцать пять она была одной из самых успешных и опытных, а потому дорогих российских фотомоделей. Она купила себе двухкомнатную квартиру в престижном московском районе и потратила очень много денег на ее обустройство, жилище было роскошным даже по московским меркам, ее гардероб и коллекция украшений вызывали зависть даже у эстрадных примадонн и новых русских дам, на банковском счету скопилось несколько сотен тысяч долларов.

Это было абсолютной реальностью, но такой же реальностью было и то, что последние полгода Зоя жила в состоянии постоянной тревоги и мрачной тяжелой тоски: момент завершения карьеры приближался неумолимо и стремительно. Она как никто понимала, что роскошной ее квартира будет оставаться без постоянных вложений максимум лет пять, гардероб требует полного ежесезонного обновления, а с появлением новых коллекций дорогущие вещи из предыдущих стоят не дороже поношенных джинсов, что же до банковских сбережений – при ее образе жизни их хватит на год, максимум полтора. Картинки завтрашнего дня преследовали ее ночами, лишая сна, бессонные ночи и стресс разъедали внешность, отшлифованную изнурительной работой и баснословно дорогими процедурами. Выход, конечно, был – отказаться от привычного образа жизни, вернее сказать, отказаться от собственно жизни – и тогда оставшихся денег хватит лет на пять или, может, даже больше, если существовать уж совсем скромно, если же вернуться домой к дряхлым родственникам, то может хватить и им и ей на всю оставшуюся жизнь. Впрочем, слово жизнь в этом контексте она никогда не смогла бы употребить.

«Зачем? – спрашивала она себя бессонными ночами, глядя напряженными невидящими глазами в темный квадрат окна и почти физически ощущая, как разъедают кожу, расползаясь по лицу невидимые до поры морщины, – зачем было покупать за тридцать тысяч долларов костюм „от кутюр“ у Шанель и платить двенадцать тысяч за сумочку от „Картье“ с застежками восемнадцатикаратного золота…»

«Зачем? – возражала она себе. – А вспомни, что ты почувствовала, когда в костюме только что с парижского подиума ты появилась на московской тусовке, вспомни, как все они притихли и смотрели на тебя, вспомни, как заискивали перед тобой те, кто еще несколько лет назад не видел тебя в упор и, не замечая даже того, оскорблял больно и памятно».

«Подожди немного, – продолжала она изнурительный спор, – совсем немного, и времена эти вернутся, только уже навсегда. И стоило тратить так много, чтобы привыкнуть к свежим бретонским устрицам в парижском „Каскаде“, чтобы забывать о них, давясь плавленым сырком…»

Ей шел двадцать шестой год. Она так и не удосужилась получить хоть какое-то образование, хотя дважды начинала учиться в очень престижных институтах, она так и не смогла заставить себя притвориться глупее, чем она была на самом деле, и выгодно выйти замуж, она не справилась со своей гордыней, на долгое время скрученной в бараний рог, но просочившейся на волю и ставшей там самостоятельной силой, и не заставила себя жить за счет многочисленных своих мужчин, ей нравилось дразнить обладателей платиновых кредиток, расплачиваясь за себя самостоятельно, она не поклонилась вовремя сильным мира сего и не просочилась в какой-либо доходный бизнес, она любила и помнила почти наизусть Булгакова, а он учил: «Никогда ничего не просите, никогда и ничего, особенно у тех, кто сильнее вас…» Ей шел двадцать шестой год – и все чаще она склонялась к мысли, что это последний год ее жизни.

Если бы кто-нибудь спросил ее, на что же она рассчитывала, так мотовски разменивая свою удачу, так неразумно транжиря время и деньги, она бы не смогла ответить, и в этом не было лукавства. Потому что то, на что она рассчитывала в действительности, было глубоко запрятано в ее подсознании еще в далеком безрадостном детстве, когда она запоем читала все подряд, в том числе и всякую романтическую муть. Спасти ее должен был конечно же прекрасный принц, который непременно появится в самую трагическую минуту и непременно под алыми парусами.

Самое смешное в этой истории было то, что так все и произошло. Прекрасным принцем стал Игорь Лозовский, сорокадвухлетний миллионер, имеющий репутацию человека-компьютера, просчитывающего с точки зрения собственной выгоды все и вся.

В этом смысле их встреча была безусловно судьбоносной.


Большая стрелка каминных часов вплотную приблизилась к римской цифре один. За окнами теперь творилось нечто невообразимое, ветер уже не шумел глухо в кронах деревьев – он громко и тоскливо выл, и голос его несравним был с голосами зверей, звук был ни на что не похожий, странный и оттого даже страшный, в окна барабанили и взбесившийся дождь, и ветви кустов и деревьев, и еще не пойми кто или что, но стекла отзывались на этот стук жалобным дребезжанием. За всей этой какофонией они вначале и не расслышали глухой нарастающий гул, напоминающий отдаленно ворчание огромного зверя, ожившего где-то в недрах вселенной или в ее небесных высотах, однако гул нарастал и нарастал, заполняя собой все пространство.

– Что это? – почти испуганно спросила Зоя, поднимая глаза к потолку. Ответить ей никто не успел – громыхнуло так, что звякнули жалобно хрустальные подвески на люстре и бра-близнецах, и даже стрелки на каминных часах дрогнули, рванулись едва заметно вперед, словно пытаясь обогнать время.

Заговорили все одновременно:

– Гроза? Бывают разве грозы осенью?

– Снег же сегодня уже выпал.

– Мистика какая-то.

– И правда, Господи помилуй. Мы ведь так и не собрались освятить дом.

– Ну-у-у. Как не стыдно, кто-то недавно парапсихологов обличал…

– Я обличала шарлатанов.

– А кстати, Маша, парапсихология – это что?

– Это все то, что ученые психологи еще не изучили как следует, – за жену ответил Сазонов, ласково и снисходительно одновременно.

– А вы спросите его, Зоюшка, что такое «джаз», к примеру, а я отвечу: это то, чего не умеют делать академические музыканты.

– Неправда ваша, матушка. – Сазонов легко поднялся с кресла с бокалом в руках, пересек гостиную и присел к кабинетному бекеровскому роялю. – Джаз, кстати, не «делают», а «лабают». Извольте.

Пальцы его полетели по клавишам, и оттуда вспорхнула легкая, но затейливая одновременно мелодия. Ярче вспыхнули дрова в камине, веселей заискрился хрусталь, и бесстрастный обычно Лозовский, наполняя бокалы дам, исполнил вдруг, обходя стол, некоторое подобие танцевального па и даже прищелкнул пальцами в такт. Показалось вдруг – именно этой музыкальной поддержки им и не хватало сегодняшним странным весьма и мрачным даже вечером, словно горстка нот перетянула в их пользу чашу каких-то невидимых весов.

Но следующий ход, выходило, был за тем, кто, невидимый и неведомый, несколько дней кряду злобствовал и бесновался в небесах и на земле, завладев ими, казалось, безраздельно, и он не остался в долгу.

Это была странная симфония звуков: раскаты грома, барабанный стук дождя, завывание ветра, шум деревьев – снаружи, а в доме разошедшийся маэстро совсем не академически колотил по клавишам, отец-основатель российского бизнеса отбивал такт мелодии ножом и вилкой по серебряному ведерку со льдом, дамы довольно складно, на два голоса подпевали им и уже собирались пуститься в пляс. Еще один посторонний звук вначале не услышал никто, но он усиливался, он был совсем рядом с ними – кто-то громко и настойчиво стучал в окно гостиной. И это был не дождь, не ветер и не мокрые листья деревьев.

Наблюдай кто эту сцену со стороны, могло показаться – вдруг выключили звук и поставили изображение на «стоп», – они замолчали все одновременно и на несколько секунд застыли на месте. В наступившей тишине стук повторился снова, еще громче и настойчивей.

– Черт побери. – Голос Марии прозвучал громко и резко. Она ближе всех была к высокому окну, задернутому плотной шторой, хватило одного стремительного шага – тяжелая ткань рывком отлетела в сторону. Потом все происходило одновременно – Маша коротко вскрикнула и отпрянула от окна, взвизгнула и закрыла лицо руками Зоя, мужчины же, напротив, рванулись в сторону окна. Игорь при этом ловко подхватил каминные щипцы и перехватил их обеими руками как бейсбольную биту. За окном между тем не происходило ничего ужасного – почти вплотную прижавшись к стеклу, снаружи стоял вполне обычного вида молодой мужчина и, как козырьком, заслоняя лицо одной рукой, другой настойчиво стучал в окно…


– Очень забавно, правда, как в каком-нибудь плохом триллере. Дождь со снегом, мерзость какая-то с неба валится, машина сидит глухо на пузе, вокруг темень. Где дорога? Где дома? Где заборы, где деревья? Ощущение такое, что не ближайшее Подмосковье, а какие-то дикие степи Забайкалья. Шлепаю по колено в грязи, куда – не знаю, мобильный не цепляет…

– Здесь плохой прием, низина, – согласно кивнул маэстро.

– Ну да, плетусь неведомо куда, но плетусь. И вдруг – огонек во тьме. Ломанулся, как сохатый сквозь кусты, налетел на вашу ограду. Слава Богу, думаю, люди попались европейские, не огородили свой замок трехметровым кирпичным забором, дом виден, огни светятся. Орал, орал – тишина. Полез через забор. Заборчик у вас, надо сказать, изящный, но труднопреодолимый…

– Однако преодолели, – сухо заметила Маша. Ей гость не глянулся с первого взгляда через стекло. Она слушала его легкий и очень изящный, надо сказать, рассказ вполуха. Эта неприязнь разбудила в ней профессиональное любопытство, и она стала искать ее истоки – тембр голоса, что-то во внешности, одежде, похож на кого-то… Истоки не находились, и от этого она раздражалась еще больше.

– Ценой собственных брюк преодолел, – он на секунду задержал на ней взгляд, – прошу прощения за пикантную подробность. Ну вот, я преодолел вашу ограду, проник к дому – один шаг, и я спасен. Однако… Стучал, кричал, снова стучал, снова кричал. Вот тут я испугался. Нет, честно, у вас был шанс найти утром у порога бездыханное тело. На последнем уже воздыхании побрел вокруг дома и набрел на окно. Представьте – светится огромное окно, слышатся звуки рояля, женские голоса поют. Приникаю к щелочке, как сирота из рождественской сказочки, и наблюдаю совершенно рождественскую картинку – пылающий камин, стол, уставленный яствами и напитками, – он со смаком отхлебнул коньяк, – фантастические женщины, элегантные мужчины – одним словом, праздник жизни. А я грязный, мокрый, в порванных штанах умираю на улице под проливным снегом. Ха, ничего я сказал? – проливной снег, надо будет запомнить. Удивляюсь, как я не вышиб ваше окно.

– По логике триллера, однако, мы должны были оказаться шайкой гангстеров, – усмехнулся Сазонов.

– Нет уж, если по логике триллера, то семейкой вампиров, – подхватила Зоя и протянула вперед растопыренные пальцы с длинными кроваво-красными ногтями.

– Похоже, – он одарил ее обворожительной улыбкой, – но ведь это не ваше амплуа, несравненная госпожа Янишевская, вы ведь – «вечная невеста»?

– Господи, – вздохнула Зоя, – вы думаете, это приятно, когда в тебя все тычут пальцами?

– Думаю, да, – он смотрел на нее ласково, – иначе к чему такие жертвы?

– Жертвы? – лениво удивился Лозовский. Он совершенно спокойно относился к отголоскам Зоиной популярности – ее кто-нибудь узнавал почти всегда и везде. Однако раздражала происходящая вокруг нежданного гостя возня – он не любил новых людей рядом с собой, тем более когда знакомство не было им санкционировано. И еще одно обстоятельство нарушало сейчас привычное состояние его души – состояние отстраненного внимания: его не оставляло ощущение, что с нежданным гостем они где-то раньше пересекались, но, где и по какому поводу, вспомнить не мог, а ведь действительно был человеком-компьютером и не только все всегда просчитывал, но и ничего никогда не забывал.

– Жертвы? – про себя повторила Зоя и почувствовала, как ужас сначала сжал ее сердце стальной клешней, а потом швырнул его вниз что есть силы – и оно, несчастное, еще живое, трепещущее, покатилось вниз, увлекая за собой всю ее жизнь.

– Жертвы, конечно, а что же еще? Все эти диеты, воздержания, нагрузки. А сплетни, интриги, проклятые папарацци – сплошные стрессы и психологические потрясения. Я прав, Мария Андреевна?

Маша держала паузу, демонстративно прищурясь и в упор вызывающе разглядывая гостя, держала паузу долго, как того требовал ритуал – была брошена перчатка, так прочитала она его поведение, и теперь она ее поднимала. Потом она улыбнулась, обескураживающе дружелюбно и почти весело:

– Вы у меня консультировались?

– Не-а-а. – Он был само кокетство, просто расшалившееся любимое дитя. Однако она готова была спорить на что угодно – он все понял и сейчас наносил ей ответный удар в их безмолвной дуэли.

Теперь что-то почувствовал и Сазонов, до этого пребывавший в состоянии какого-то странного куража, но гость предупредил его вопрос:

– Чтобы не узнать вас, маэстро, надо быть совсем уж папуасом.

– А меня? – Лозовский смотрел на гостя тяжело, в упор своими почти бесцветными глазами. Взгляд этот был очень хорошо известен, правда очень узкому кругу близко знавших Игоря Лозовского людей, и все они, мягко говоря, старались делать все возможное, чтобы его избежать. «Не смотри на меня так, не смотри», – кричала много лет назад его совсем маленькая дочка и буквально заходилась в истерике. Гость, однако, взгляд выдержал довольно спокойно, продолжая даже улыбаться.

– Знаю. Во-первых, о вас, Игорь м-м-м… Владимирович, кажется, в недавнем прошлом много писали и показывали по ящику. Сейчас, правда, вы прессу не жалуете, однако ведете – это, во-вторых, публичный образ жизни и хроникеры вас вниманием не обделяют – вы ж в обойме ньюсмейкеров, нравится вам это или нет. – Он помолчал немного, обведя взглядом всех, и неожиданно громко расхохотался. – Кажется, сейчас меня снова выставят под дождь, а то и морду начистят. Все, раскрываю страшную тайну: все знать и всех узнавать – моя профессия.

– Вы что, сыщик? Или наоборот? – Сазонов замешкался, подбирая слово, в нем еще теплились остатки куража. – Киллер?

– Он – журналист. – Маэстро оборвали неожиданно резко, почти грубо.

– Правильно, – после звонкой реплики голос звучал как-то совсем глухо, – и зовут его Петр Лазаревич.

– Ответ принимается. – Гость шутливо указал на говорившего пальцем, но моментально стал серьезным и тихо совсем произнес: – Но клянусь здоровьем, присягнуть могу на чем хотите, я здесь случайно.

Никто ему не ответил. В наступившей тишине не слышно было даже ненастья, словно тот, кто им повелевал, прислушивался, ожидая развязки. Прошло несколько очень долгих мгновений, стих вроде даже треск огня в камине, не тикали будто громоздкие часы на камине и пламя свечей замерло, не подчиняясь легкому дыханию пространства. Гость медленно поднялся и аккуратно поставил свой бокал.

– Мне, наверное, следует уйти. Кажется, я испортил вам вечер, простите.


Уже у двери он был остановлен вопросом:

– Лазаревич… Вы родились на Байкале?


Кто сказал, что прошлое не возвращается? Вранье! Оно вернулось сегодня – яркое, подробное, неотвратимое, как ночной кошмар. Это произошло, когда он уже почти поверил, что смог это преодолеть, забыть, стереть из памяти, как ненужный компьютерный файл, что это ушло из его жизни. И черт побери, это не было даром свыше. В Бога он не верил, точнее, он не был религиозен в традиционном понимании. Он верил в разумный баланс положительных и отрицательных сил в масштабах вселенной и, стало быть, в некую высшую справедливость, которая рано или поздно торжествует. Все это случилось уже очень давно, и не сразу, а лишь много лет спустя он понял, какой грех лежит на его душе. Он не боялся возмездия, людского или свыше, он с удивительно жесткой ясностью осознал, что кара ему будет пострашнее всех возможных наказаний – он всегда будет жить с этим. Так и случилось.

Он не давал зароков и обетов, специально не делал ничего, чтобы искупить свое преступление или разжалобить кого-то или что-то, – однако все эти годы он жил сообразно своим собственным представлениям о совести и чести, как ни сильны были порой соблазны, как жестко ни диктовали противное обстоятельства. И наступил день, когда он почувствовал: прошлое отступило, еще не забылось, но как бы подернулось дымкой, к нему пришло нечто похожее на любовь, и оцепеневшее сердце дрогнуло, будто кто-то мягко сжал его теплыми ладонями. Тогда он почти поверил. Теперь оно вернулось…


– Неправда, не верю, неправда, ты не вернешься, ты не заберешь меня, ты меня забудешь. – Она твердила это уже несколько дней подряд. Ее милое детское еще лицо опухло от слез, глаза покраснели. – Пожалуйста, ну пожалуйста, я прошу, я очень прошу тебя…

– Что пожалуйста, котенок? Оленька, что пожалуйста? – Он спрашивал в сотый, тысячный раз, целуя ее мокрые глаза и щеки, хотя ответ знал. Она тысячу раз отвечала ему одинаково, тысячу раз за последние три дня.

Последние три дня вообще были похожи на один день, который по чьей-то мистической ошибке просто каждое утро начинается снова, вместо того чтобы уступить дорогу следующему. Они встречались в одно и то же время, двигались одним и тем же маршрутом – от ее дома в старый парк, потом в маленькое, спрятавшееся в зелени кафе-мороженое, потом бесцельно – по улицам, все одним и тем же, потом на трамвае, одинаково дребезжавшем, – до конечной остановки «Старый пляж», потом пешком к самому пляжу, там – на причал и на нем были дотемна, потом – обратно к ее дому. Все это время они одними и теми же фразами вели один и тот же разговор, который каждый раз в определенных местах обрывался ее рыданиями, невыносимо жалобными, разрывающими ему сердце, и почти родственными ласковыми поцелуями, которыми он пытался ее успокоить. Это удавалось на некоторое время – она затихала, они начинали говорить о чем-то ином, но каждый раз случайно вырвавшееся у него слово возвращало ее к этому бесконечному разговору – все начиналось снова…

Суть разговора была очень проста и сводилась к двум фразам – она просила его не уезжать учиться в Ленинград, уверенная в том, что в далеком большом городе он сразу разлюбит и забудет ее, а он клялся, что этого не произойдет никогда и что, как только она через год закончит школу, сразу же приедет к нему, не важно, поступив в институт или нет, и они заживут новой свободной взрослой жизнью в прекрасном, самом лучшем на свете городе.

Они любили друг друга первой любовью, быть может, чуть более возвышенной и романтической, чем у сверстников, поскольку оба были очень «книжными» и воспитывались прекрасными бабушками – провинциальными русскими интеллигентками, каких и в те времена оставалось уже очень мало. Еще перед началом вступительных экзаменов он страшно противился своему отъезду и не мыслил жизни в далеком чужом городе со своими моложавыми светскими родителями, без бабушки и, главное, без Оли. Однако жизнь, которая завертела его, едва только он освободился от материнских объятий на перроне, а может, уже тогда, когда она прижала его к себе, окутав фантастическим запахом своих духов, оказалась штукой столь прекрасной, нарядной, звонкой, пьянящей, открывающей такие сияющие высоты и дали, что он сразу и безоговорочно поверил – вне ее он теперь существовать не сможет, да и не хотел он теперь существовать вне этой жизни. И его пушистый котенок, Оленька, конечно же разделит с ним это счастье. Он блестяще сдал экзамены и, еще более окрыленный и устремленный в будущее, вернулся к ней. И тут началось самое страшное. Впрочем, сначала ему не было страшно, он надеялся, просто она не так поняла его или не поняла вовсе, он сам виноват – плохой рассказчик – не сумел передать всей радуги той сияющей жизни, и он говорил снова и снова, смакуя каждый прожитый им час и день и пьянея от представления о днях будущих, а ей от этого становилось все хуже. В своем неудержимом восторженном стремлении вперед, он был чужим ей, еще более прекрасным и любимым, но чужим, рвущимся от нее в мир, где ей не могло быть места, в ней крепла какая-то одержимая фанатическая уверенность, что если он уедет сейчас – это навсегда, если останется с ней – тоже навсегда.

Три дня они вели этот бесконечный спор, три дня все понимающие бабушки молились, плакали и пили валерьянку. Все были измучены до предела.


Стемнело уже давно, и все ощутимее тянуло холодом от воды. Он одел на Олю свой свитер поверх вязаной кофточки и теперь зяб в тонкой тенниске, а может, это был нервный озноб. Болела голова. Ольга уже даже не плакала, а только всхлипывала, по-детски сотрясаясь всем тельцем. Впервые он почувствовал кроме безумной жалости к ней еще и раздражение. «Господи милосердный, придет ли конец моим мучениям», – говорила обычно бабушка, страдая тяжелыми приступами мигрени. Он повторил сейчас эту фразу про себя слово в слово…

– Пойдем домой, – он поднялся с сырых досок старого, полуистлевшего причала и легко потянул девушку за стянутый на затылке хвостик, – завтра наступит утро и ты поймешь…

Она не дала ему договорить, вырываясь, резко дернула головой, вскочила и, близко глядя на него снизу вверх, закричала громко, каким-то не своим визгливым голосом:

– Нет, я не хочу завтра, я не доживу до завтра… Как ты не видишь, как ты можешь быть таким жестоким… Я же не смогу без тебя жить, не смогу жить, понимаешь ты. – Она захлебнулась рыданиями, схватила его за руки повыше локтей и начала трясти, больно царапая кожу остренькими ноготками. – Я же прошу тебя, умоляю, хочешь, я стану перед тобой на колени, хочешь, я буду за тобой ползти на коленях по улицам… Скажи, скажи, что мне сделать, чтобы ты остался?

– Олька, пожалуйста, перестань, – он пытался оторвать ее руки, но она еще больнее впивалась в него, – Оля, ты делаешь мне больно, слышишь, мне больно.

– Больно? А мне, как ты мне делаешь больно? Я, я… я не буду больше жить, я утоплюсь сейчас, вот что, я утоплюсь на твоих глазах.

– Топись, – он наконец оторвал ее от себя, – топись, если ты ничего не хочешь слушать. Ты сумасшедшая, вот ты кто. Сумасшедшая. – Он повернулся и быстро пошел с причала.

Его бил озноб и болели ссадины от ее ногтей. Он словно продолжал видеть перед собой ее лицо, распухшее, с мокрыми глазами и мокрым носом, некрасиво кривящиеся мокрые губы. Он первый раз в жизни видел так близко потерявшую над собой контроль, кричащую и плачущую женщину, и это зрелище было ему противно. Сзади раздался всплеск воды. «Ничего, охладись», – зло подумал он и, неловко ступая по сырой гальке старого пляжа, пошел прочь.

Пляж этот действительно был старым, заброшенным – раньше здесь была тихая бухта, с чистой и относительно теплой водой и слабым течением, но озеро мелело, кромка воды все отступала от берега, и уходящий некогда в бесконечную водную гладь причал теперь стоял на мелководье, возле самого дальнего его края глубина едва достигала метра. На старый пляж уже давно никто не ездил купаться, днем в жаркую погоду здесь безбоязненно плескались дети, вечерами жгли костры подростки и уединялись влюбленные пары.

Он дошел до трамвайной остановки, постепенно замедляя шаг, ожидая и не желая одновременно того, чтобы она догнала его и все началось сначала. Он уже решил, что не будет с ней ни о чем сейчас говорить, проводит домой, и все. Он понятия не имел, что будет делать и как себя вести завтра, но это и следует решать завтра, сейчас он хотел только поскорей добраться домой, согреться, смазать чем-нибудь царапины, чтоб не болели, поужинать и лечь спать.

Трамвая ждать пришлось довольно долго. Он пришел, громыхая особенно уныло, почти пустой, продуваемый ветром, грязный. Некоторое время он раздумывал, зябко переступая с ноги на ногу у распахнутой двери-гармошки, но усталость, раздражение, голод и холод были очень сильны – он запрыгнул в вагон, однако стоял у дверей, вглядываясь в темноту. Когда трамвай уже тронулся и двери, противно лязгнув, поползли навстречу друг другу, из темноты метнулась чья-то фигура и неуклюже запрыгнула на подножку. Но это была не Ольга.

Это был Лазарь – так все называли этого довольно смазливого, но жутко закомплексованного и оттого заносчивого и конфликтного парня, сына одинокой и какой-то затравленной преподавательницы географии. Он учился с Ольгой в одном классе, и однажды она показала его записку, написанную в довольно ироничном стиле и довольно складно. В ней Лазарь предлагал Ольге встретиться в модном кафе. Ольга смеялась и одновременно немного гордилась его вниманием. Несмотря на скверный характер, Лазарь многим девочкам нравился. Записка не затронула его никак: Лазаря он не принимал всерьез и даже не помнил, как его зовут, хотя в общем-то не любил кличек и редко пользовался ими, общаясь с людьми. Конечно, она ни в какое кафе с Лазарем не пошла, и он забыл об этой истории, почти сразу.

Они поздоровались, и Лазарь остался стоять рядом с ним, как-то странно глядя мимо него и дергая губами, то ли посмеиваясь, то ли гримасничая.

– Ты чего? – У него получилось довольно грубо, но Лазарь, похоже, этого не заметил. Он опять как-то странно то ли всхлипнул, то ли хихикнул и мотнул головой.

– Ничего. Сурово ты с ней, старик.

– Подслушивал? – В этот момент он был настолько разбит и измучен, что не нашлось даже сил как следует взбеситься. Драться он не любил, но, как ни странно, умел, получалось как-то само собой, то ли от гордости, то ли от упрямства, но довольно убедительно для противника. Отделать Лазаря следовало немедленно, но он только угрожающе повернулся к нему и смотрел в упор, с высоты своего приличного роста. С Лазарем к тому же явно что-то происходило, он словно не мог совладать со своим лицом – по нему пробегали быстрые гримасы, но думать на эту тему совсем не было сил.

– Просто услышал, обходя окрестности. Леди, я извиняюсь, орала как резаная.

– Ты, подонок, тля болотная. – Он как-то вдруг взял Лазаря за лицо, практически накрыв его ладонью. Трамвай в этот момент подошел к остановке, двери, жалобно поскрипывая, разъехались в стороны. Он даже не толкнул, а лишь слегка надавил рукой, голова противника послушно подалась назад, увлекая за собой тело. Лазарь медленно падал со ступенек, откидываясь назад, пока не опрокинулся на мостовую, запрокинув голову и безвольно раскинув руки в стороны. Он и не пытался сопротивляться.

Тело Ольги нашли ранним утром следующего дня там же, где она прыгнула в воду, – у причала, на глубине семьдесят сантиметров в воде валялась ржавая металлическая скоба, некогда стягивающая бревна, поддерживающие дощатый настил, на голове у девушки была глубокая рана, а вода вокруг густо окрасилась кровью. Вывод экспертов был однозначен: прыгая в воду, она сильно ударилась головой о железку и потеряла сознание, однако была еще жива, так как легкие ее наполнились водой и смерть наступила вследствие асфиксии. Гибель Ольги была квалифицирована как самоубийство – в этом следствие убедил ее дневник, последние записи в котором полностью воспроизводили содержание их бесед и изобиловали мыслями о добровольном уходе из жизни как наказании ему за предательство, и энергичное вмешательство его матери, которая примчалась из Питера в тот же день и сумела устроить так, что он никак не фигурировал в деле, его даже не допросили ни разу и спокойно позволили уехать из города. Она не разрешала никому, даже бабушке, разговаривать с ним, сама не задавала никаких вопросов и не допускала мысли о том, чтобы дождаться похорон Ольги и уж тем более на них присутствовать. Мать планомерно накачивала его сильными транквилизаторами, стремясь заглушить какие бы то ни было эмоции. Это ей почти удалось. Он, конечно, не пошел учиться в этом году, хотя и поселился у родителей в Питере, несколько месяцев с ним работал очень известный психиатр, ни словом, впрочем, не касаясь случившегося, но работа была успешной. На следующий год он блестяще сдал вступительные экзамены, но настоял на том, что учиться и жить будет отдельно от родителей – в Москве. В конечном итоге это оказалось к лучшему.

Ни с кем и никогда не обсуждал эту трагедию, за исключением одного-единственного раза. Он уже несколько лет жил в Москве, когда вихрь очередной студенческой попойки занес его в ДАС – знаменитый дом аспирантов и студентов МГУ, вечное пристанище всех, кто молод душой и не чужд радостям жизни. Компания была многочисленной, разношерстной и постоянно меняющейся – кто-то вливался в ее пьяные ряды, кто-то выпадал в осадок. Очнувшись в очередной раз в тесной комнатенке со стаканом портвейна в руке и весело щебечущей на чистом русском языке экзотической мулаткой на коленях, он вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Отодвинув в сторону, как штору на окне, пышную мулаткину шевелюру, он пробежался глазами по пьяным молодым лицам – и в момент протрезвел, почувствовал даже, что сердце у него в груди просто остановилось – из-за батареи бутылок на грязном столе его в упор разглядывал Лазарь. Он еще не осознал тогда, но в ту же минуту почувствовал: в их отношениях теперь все наоборот, чем тогда в пустом трамвае, – теперь боялся он.

– Привет, – сказал Лазарь и почти ласково улыбнулся, – в гостях?

– Привет. – Он ответил послушно, словно кто-то завел в нем хитрый механизм. – Да вот, в гостях. А ты – живешь?

– Да вообще нет, тоже – бываю…

– Понятно.

Он замолчал, чувствуя какую-то неизвестную ему, жалкую собственную беспомощность. Лазарь тоже молчал, вертя в тонких пальцах засаленный граненый стакан с какой-то бурой жидкостью. «Сейчас он уйдет, и я никогда», – подумал он, но закончить мысль не сумел. Что, собственно, никогда? Он не знал. Мысль выскользнула откуда-то из подкорки. Да и страх свой он вряд ли сумел бы объяснить. Мулатка несла какую-то чушь и настойчиво пробиралась пальчиками ему под рубашку, он попытался отстранить ее руки, но она тихонько смеялась, не переставая что-то говорить, и продолжала расстегивать пуговицы, на секунду она заслонила ему комнату, а когда он наконец сбросил ее с колен, то увидел, что Лазарь почти скрылся за дверью. Он рванулся следом, распихивая какие-то гуттаперчевые тела на своем пути. Лазарь не спеша уходил по коридору. В эту секунду он понял, почему испугался. Лазарь ведь был единственным, кто слышал их последний разговор с Ольгой. Но он понял и другое: он был единственным, кто знает – Лазарь тоже был там.

– Куда же ты? – Голос его звучал теперь совсем по-другому. – Торопишься?

Лазарь медленно повернулся к нему, внешне он был совершенно спокоен:

– Мне пора. Прощай.

– Задержись на минуту, пожалуйста. Можно задать тебе вопрос?

– Валяй.

– Когда я ушел с причала, ты же еще оставался? Ты что же, не слышал, что там – тишина, что она, Ольга, ну – не пытается выбраться и вообще… молчит. Ты что, не понял, что с ней что-то ненормально?

– Ты о чем это? – Лазарь говорил негромко и по-прежнему хранил спокойствие. – Где я остался?

– На причале, где мы с Ольгой…

– Ты был с ней, когда она топилась? Вот не знал. Да и никто вроде не знал, а?

– Как ты не знал? Ты же догнал меня у трамвая, вспомни! Я же толкнул тебя, и ты вывалился. Ты что?

– Слушай. – Лазарь по-прежнему говорил тихо, но голос его стал жестким. Он уже не улыбался. – Я не знаю, что ты плетешь. Говорили, ты сбрендил после нее и тебя лечили в психушке. Видимо, не до конца. Я не был ни на каком причале, ни в каком трамвае, и ты меня никуда не толкал. Может, тебе пить не стоит, старик?

Он ничего не понимал из того, что происходило сейчас между ними. Кто-то из них действительно сбрендил. Но Лазарь не скажет больше ничего другого, это было ясно. Он повернулся, не говоря ни слова, и пошел назад.

Сзади раздался шум лифта, вызванного Лазарем, потом наступила тишина, и в этой тишине все так же тихо, но отчетливо прозвучал вопрос:

– И кстати, какого хрена я должен был ее спасать? Она же выбрала тебя?

Он не успел даже повернуться. Створки лифта мягко сомкнулись, и шум кабины постепенно затих у него за спиной.

Вернувшись в комнату, он спросил у кого-то, кто более всех походил на ее хозяина, знает ли он того парня, который сидел напротив и вслед за которым он вышел в коридор, – тот старательно напрягал память, но ничего толком вспомнить не смог.


Имя журналиста Петра Лазаревича было ему известно. Он не то чтобы постоянно, но периодически читал его злые, умные материалы, рискованно затрагивающие интересы правящего истеблишмента и проливающие свет в самые темные и грязные закоулки большой политики.

Этот человек с типичной внешностью московского тусовщика средней руки, веселый и чуть нагловатый, но, несомненно, неплохо образованный и умеющий, когда захочет, достойно себя вести, ничем даже отдаленно не напомнил ему Лазаря, впрочем, с момента их последней встречи прошло двадцать с лишним лет.

– Да, на Байкале. – Лазаревич остановился у двери и смотрел на них открыто и доброжелательно. «Я виноват, увлекся, но готов просить прощения и ответить на все ваши вопросы готов, – словно говорил его ясный взгляд, – и будет, ей-богу, несправедливо выставлять меня сейчас на улицу под проливной дождь, как паршивую, к тому же нашкодившую собаку». – Вы там бывали?

– Бывал. Когда-то давно.

Случайный, казалось, вопрос вроде бы разрядил обстановку. По крайней мере, в защиту Лазаревича прозвучал, хотя и несколько иронично, первый голос:

– Собственно, вас никто не выгоняет, господин журналист. И куда вы сейчас пойдете – умирать на нашем пороге?

Лазаревич только развел руками и грустно улыбнулся:

– Очень вероятно. Мне кажется, я настолько вас достал, что вы готовы дать мне хорошего пенделя. Уж лучше сам.


«Ты прав, Пит, лучше бы тебе самому. Самому пустить себе пулю в лоб или, к примеру, не завязнуть в грязи на своей машине, а взорваться вместе с ней, еще лучше бы тебе, грязный ублюдок, вообще не родиться на свет, – она размышляла так и разглядывала его беззастенчиво, в упор, улыбаясь при этом слегка отстраненно, – удивительно, что никто до сих пор не свернул тебе шею, ведь ты, мерзавец, наверняка сломал жизнь не одному человеку за столько-то лет!»


Лет и вправду прошло уже очень много, и многое изменилось в мире – она даже не сразу узнала его, хотя ничего не забыла. Возможно, впрочем, дело было именно в этом – она помнила все до мельчайших деталей, и она очень хорошо помнила его, но тогдашнего. Теперь же он очень сильно изменился. Даже помолодел. Точнее, он всегда был моложав, но в те давние годы старался казаться старше и солиднее, теперь же, напротив, не явно, но все же молодился. К тому же у него появился стиль, и он умело ему соответствовал. Тогда он и понятия не имел, что это такое, а верхом совершенства считал наличие настоящих фирменных джинсов и японских часов «Сейко». Он по-другому говорит теперь и, наверное, по-другому думает, но она готова была заключить самое рискованное пари: он не изменился ни на йоту, оставаясь таким же негодяем, каким она его хорошо помнила, негодяем милым и обаятельным и оттого еще более опасным.


До нее он добрался в конце второго семестра. Именно добрался, перебрав поочередно почти десяток однокурсниц. Он был почти легендой факультета, все его похождения были хорошо известны и всегда бурно обсуждались, но каждая новая жертва была абсолютно уверена (сила убеждения и обаяния его шлифовались от романа к роману), что наконец-то, пережив череду трагедий и разочарований в поисках одной-единственной, страдающий от одиночества и бессердечия окружающих, мужчина встретил истинную свою женщину – ее.

Он был жадноват, несмотря на то что лучше других обеспечен – фарцевал, приторговывал валютой, иконами. Был трусоват – каждый раз, когда кто-то из друзей или поклонников очередной покинутой девицы собирался как подобает с ним разобраться, лгал, юлил, унижался и в результате бит был на удивление редко, к тому же его подозревали в стукачестве, а потому предпочитали не связываться. Он обладал еще добрым десятком самых скверных человеческих пороков и слабостей, но замечали их почему-то уже покинутые им женщины.

Она прошла этот путь от начала до конца, прошла впервые, но не это было самым страшным – в конце концов, каждая женщина рано или поздно в своей жизни и, как правило, не один раз идет по этой предательской дороге.

Ужас этой истории состоял в другом.

Небо над ними еще казалось безоблачным, и встречи приносили радость, но она уже ощутила легкий сквознячок остуды, хотя и старалась убедить себя, что все тревоги – от счастья, ведь, когда очень любишь, постоянно боишься потери. Она убеждала себя искренне, но исподволь, неумело, только постигая азы этого искусства, начала плести паутинку, в которой, совсем не сознавая того, наивно надеялась его удержать. Она была умной и тонкой девочкой и довольно быстро почувствовала подсознательно жадность и корысть его души, однако не отшатнулась и не поспешила прочь, а, напротив, попыталась повысить свою привлекательность в его глазах именно в этом ракурсе. Оснований для этого у нее, надо сказать, почти не было – ни к партийной номенклатуре, ни к научной или творческой элите, ни даже к торговой аристократии и баронам от сферы обслуживания ее семья не принадлежала. Единственной семейной ценностью, реликвией и святыней одновременно, о которой шепотом, но часто и с удовольствием рассказывали ей в детстве, были письма бабушкиного брата, в семье их называли таинственно и подчеркнуто значительно – Письма, именно так – с заглавной буквы. Бабушка происходила из хорошей дворянской фамилии, ничем, впрочем, особо не прославившейся, но состоятельной и занимающей определенное место в петербургском обществе. Она была младшей в семье и в семнадцатом году заканчивала Смольный институт благородных девиц, старший ее брат к тому времени сделал блестящую военную карьеру – он был молодым генералом, любимцем света, и с его будущим семья связывала очень большие надежды. Они не оправдались – грянула революция, генерал возглавил одну из добровольческих армий, сражался с большевиками, был разбит, эмигрировал, поселился в Париже и закончил жизнь дряхлым, злобным, полусумасшедшим стариком, разругавшимся со всеми и всеми покинутым. Бабушка единственная из всего некогда большого семейства осталась в живых, хотя и не покинула Россию, каким-то чудом она не попала в поле зрения ЧК-НКВД, и жизнь ее протекала тихо и почти незаметно, сокрушаемая теми же бедами и лишениями, что и жизнь миллионов людей, которым судьбой было определено именоваться советскими. Она была учительницей музыки, и те, кто знал ее близко, уважали и любили ее за легкий, светлый нрав, удивительную для очень бедного человека щедрость и какую-то тихую, но непоколебимую гордость – сказывалось, видимо, происхождение. В середине пятидесятых произошло событие, которое формально ничего не изменило в жизни их семьи, но стало своего рода вехой в ее духовном развитии – бабушка получила письмо из Парижа, от брата. Генерал разыскал ее, когда одиночество стало нестерпимым и смерть близко дохнула из-за спины. Ему и в голову не пришло предложить помощь или пригласить к себе, да по тем временам это было невозможно, фантастикой было уже и то, что письмо нашло ее. Он честно писал, что чувствует скорую кончину, что рядом нет ни одной близкой души и некому высказать все, что угнетает ум и сжигает душу, что помнит ее доброе сердце и считает достойной того, чтобы наследовать все его воспоминания, мысли и суждения о том великом, но трагическом пути, который прошел он вместе с Россией. Она ответила немедленно в том духе, что никогда ни на секунду не забывала о нем, считая подлинным героем и патриотом, и конечно же почтет за великую честь стать его духовной наследницей. Переписка завязалась и длилась несколько лет, до самой смерти генерала. Все эти годы бабушка жила новой жизнью – глаза ее, словно помолодев, глядели на мир с огромной, всепрощающей любовью, она и ее близкие не были теперь обыкновенными советскими обывателями, лишенными прошлого, не помнящими родства, – они были признанной частицей великой культуры, обладающей славной историей и огромной нравственной силой, которую не сомнут никакие режимы и границы. Вся семья с той поры жила с чувством приобщения к великой тайне и ответственности за этот дар. Письма генерала, надо сказать, довольно быстро утратили пафос спасителя отечества и все больше изобиловали довольно грязными и очень сомнительными подробностями некоторых исторических событий, рассказами о страшно неблаговидных поступках столпов российской аристократии, вплоть до царствующих персон, о ничтожности и бессилии вождей белого движения и эмиграции. Казалось, всю желчь, накопившуюся за долгую неспокойную жизнь и бесславную одинокую старость, генерал изливал теперь на страницы своих писем – и впору было усомниться, в своем ли уме парижский родственник, но и мысли такой не возникало в семье его сестры, ведь своим появлением он как бы вдохнул во всех них новые души и расстаться с ними было уже невозможно. Рассудок, а вместе с ним совесть или страх разоблачения, похоже, все-таки вернулся к генералу перед самой смертью – в последнем письме он требовал от сестры, призывая всех святых, никогда и никому не показывать его писем, а лучше всего побыстрее сжечь их, как только его душа покинет земную обитель. Однако, когда это произошло, бабушка, прорыдав несколько ночей и отстояв многие часы в храме с мольбой наставить ее на путь истинный, письма сохранила, взяв, правда, клятву со всех домашних свято исполнять волю генерала – хранить письма от посторонних глаз.

Вот об этих письмах и рассказала Петру Лазаревичу, который в ту пору предпочитал называть себя Питом, безоглядно влюбленная в него юная женщина, пытаясь удержать ускользающего возлюбленного. Он выслушал ее без особого интереса и будто из вежливости, вскользь задал несколько уточняющих вопросов. К этому времени ею начинало уже овладевать настоящее отчаяние – он все явственнее тяготился их связью, на редких теперь свиданиях отбывая словно некую повинность, мог легко повысить на нее голос или, придравшись к какой-нибудь мелочи, уйти, громко хлопнув дверью. Она корила себя за эту глупую историю с письмами, которыми она надеялась удержать его интерес, – он просто не обратил на них никакого внимания. Она даже представить себе не могла, как сильно ошибается.

Он пропадал уже почти неделю, и она отчетливо поняла – все кончено, но произошло чудо – он появился. Чудо, однако, было не в этом – он появился прежним – влюбленным, предупредительным, остроумным, страстным, безрассудным. Он потащил ее в ресторан, в настоящий ресторан в Домжуре, не в какую-нибудь шоколадницу на Октябрьской, в такси он целовал ей руки, потом переворачивал их ладонями вверх и прятал лицо в ладонях, глубоко втягивая воздух, словно спеша надышаться запахом ее рук, он заказал шампанское и черную икру, он купил чайную розу, попросил официанта поставить ее в бокал с вином и преподнес ей, опустившись на одно колено, – люди за другими столиками им завидовали, и она плыла по теплым искрящимся волнам счастья, покинув все реальные измерения.

– Они правда возьмут тебя? – Он только что поведал ей, как долгое время решался вопрос о приеме его в штат одного из самых популярных московских еженедельников, какие интриги плели вокруг этого события его враги, как он дергался и психовал из-за этого («Прости, тебе тоже досталось и ни за что. Но ты выдержала, ты ведь сильная у меня»).

– Теперь – да, вопрос почти решен.

– Почти?

– Ну, знаешь, там же ничего не решается без… – он назвал имя известной журналистки, заместителя главного редактора, дамы, по слухам, крутой и своенравной, – я, правда, говорил с ней, и, кстати, она очень заинтересовалась этими письмами… ну твоего дедушки из Парижа.

– Ты рассказал? – Она почувствовала острый укол в сердце, но отогнала от себя тревогу, как назойливую муху.

– Ты же знаешь, история белого движения – ее пунктик, леди мнит себя крупным исследователем. Я… Понимаешь, я просто не знал, о чем с ней говорить, она смотрела на меня как на насекомое – еще минута, и она просто выставила бы меня из кабинета. И меня как озарило – я начал рассказывать ей о письмах и попал в десяточку – у нее глаза загорелись, весь гонор слетел… В общем, говорили почти час.

– И что теперь?

– Теперь – не знаю, – он сразу как-то осунулся, обмякли плечи, – не знаю, редколлегия на следующей неделе, вопрос – в повестке, у них там демократия, конечно, но будет все равно так, как она скажет.

– Ты пообещал ей что-то?

– Малыш, ты ж меня совсем в подонки не записывай. Как я мог что-то обещать. Я просто рассказывал, чтобы удержать ее внимание, просто ухватился за соломинку, и все. – Он совсем поник, глубокая складка залегла между бровями, а глаза стали какими-то больными, страдающими и жалобными.

– Подожди, но она что-то сказала тебе в итоге? На чем вы расстались?

– Ни на чем. Она все расспрашивала о письмах, а когда я сказал, что мне предложили работу у них, пожала плечами: «Кадровые вопросы у нас решает редколлегия». Я спросил: «А вы?» Он замолчал и нервно потянул сигарету из пачки. Ей показалось даже, глаза его наполнились слезами. «А я вас совсем не знаю», – отвечает она мне совершенно спокойно.

– И что? – Сердце ее разрывалось от жалости и любви. Кто утверждает, что женщины предпочитают сильных мужчин – беспомощный, слабый, сейчас он был во сто крат ей дороже.

– Ничего. Мило распрощались, она улыбалась, пригласила заходить в любое время, если вдруг предоставится возможность показать ей письма. Телефон оставила – домашний.

– Значит, так, – она была на вершине счастья, чувствуя себя сильной и очень нужной ему в трудную минуту, – ты покажешь ей письма, но при одном условии…

Письма она просто-напросто украла. Руки дрожали, и гулко колотилось сердце в пустой и холодной, как у покойника, груди. Но когда она принесла их Питу – он, как ребенок, зарылся головой в ее колени и замер так надолго, а когда поднял к ней лицо, оно было залито слезами: «Дурак маленький, ты хоть понимаешь, что сейчас делаешь для меня? Рассказывали мне, что есть на свете такие женщины, а я не верил…»

За это она готова была вынести все. Испытание, однако, оказалось невыносимым. Душевные муки, которые испытывала она, оставаясь наедине с собой, сжигали ее душу на медленном огне, лишая сна и покоя, но самым мучительным было ощущение неотвратимо надвигающейся страшной расплаты. И она наступила.


Статья называлась «Боже, какими мы были наивными». Это была строчка из романса, ставшего благодаря знаменитому булгаковскому роману и снятому по его мотивам удивительно честному советскому фильму популярным белогвардейским романсом. Речь в статье и шла о белой гвардии, ее вождях и героях.

Второй раз за последние семьдесят с лишним лет они были публично распяты и облиты потоками самой отвратительной грязи. Автор статьи, бесспорно, превзошла большевистских пропагандистов. Вниманию аудитории были предложены подробности частной жизни, подлинные мотивы поступков, высказывания о самых близких людях, о своей стране и ее народе, знаменитых политических деятелей России начала века, включая членов царской семьи и павших в пламени гражданской войны генералов. Эффект был потрясающим – одной только газетной публикацией в общественном сознании были низвергнуты с пьедестала совсем недавно и с таким трудом возвращенные туда нравственные ценности и образы людей, их воплотивших. «Неужто большевики были и впрямь спасителями России и есть ли в этой стране вообще что-либо не запятнанное людскими пороками и страстями?» – пронизанный отчаяньем вопрос автора повис в воздухе и… вызвал жесточайшую дискуссию. Никто не сомневался в подлинности источника – письма одного из самых известных белогвардейских генералов не были подделкой – это сразу подтвердила независимая экспертиза, но его историческая объективность, да и личная порядочность, то есть, по существу, честь русского офицера, были поставлены под сомнение. Нашлись свидетельства о весьма неблаговидных поступках генерала после эмиграции – всплыла на свет история с пропажей денег из кассы офицерской взаимопомощи, вспомнились его контакты с немцами в оккупированном Париже, странное самоубийство единственной дочери, нашелся психиатр, подтвердивший, что последние годы жизни генерал страдал серьезным расстройством рассудка – все это расползалось по газетным страницам вперемежку с возмущенными письмами историков и публицистов, а также живущих в России и за рубежом представителей русской аристократии и дворянства. Скандал бушевал долго, но для нее это уже не имело значения. Когда спустя несколько дней после публикации газета попала в руки бабушки, ее разбил паралич… Она прожила еще несколько дней, но не могла двигаться и говорить, только глаза жили на мертвом лице и в них билось такое страдание, что окружающие избегали встречаться с ней взглядами.

Поминки были скупыми и недолгими. Когда разошлись последние родственники и она машинально начала собирать со стола грязную посуду, мать, не сказавшая ей за это время ни одного слова, произнесла тихо и как-то бесцветно, словно прошелестела: «Возьми в доме все, что считаешь нужным, и, пожалуйста, уходи. Я не хочу больше тебя видеть. Живи как сможешь».


Петр больше не появился никогда. Он взял академический отпуск и уехал в Среднюю Азию, подрядившись снимать фильм о каких-то древних захоронениях для некой то ли японской, то ли французской телекомпании.


Спустя недели две после всех описанных событий, когда немного затихли газетные и прочие страсти, она позвонила автору ставшей знаменитой статьи и попросила о встрече. Она представилась, и та, поколебавшись, согласилась, предупредив сразу, что все претензии юридического характера следует адресовать ее адвокату.

Собираясь в редакцию, она спросила себя: зачем нужен этот разговор, все ведь было абсолютно ясно. Но, очевидно, оставалась все-таки какая-то не проставленная точка над и, которая могла занять свое место лишь после беседы с этой женщиной, так она чувствовала и действовать решила сообразно чувствам. Разговор не заладился поначалу, дама оказалась действительно высокомерной, а может, просто вела себя настороженно, что вполне можно было понять.

– У меня нет к вам юридических претензий, да и никаких других тоже.

– Тогда что же?

– Только одно: как письма попали к вам?

Журналистка молчала, не без любопытства разглядывая собеседницу, и, похоже, не торопилась с ответом, если вообще собиралась отвечать.

– То есть я знаю, откуда они к вам попали – их принес Петр Лазаревич, студент журфака, – она запнулась, произнося имя, и почувствовала, как предательский спазм перехватывает горло, но сумела справиться с этим довольно быстро – пауза не была долгой, – но я хочу знать, что было до этого, понимаете?

– Нет, совершенно не понимаю. Что значит – до этого?

– Ну, он же пришел к вам под каким-то предлогом?

– Он пришел ко мне по вашей просьбе.

– Что вы сказали? – Она готова была услышать любой ответ, кроме этого. Вопрос, конечно, прозвучал глупо и жалко, но хозяйка кабинета неожиданно смягчилась.

– Хотите кофе? И можете, кстати, курить.

Пауза пошла ей на пользу, пока секретарь готовила кофе и расставляла на столе посуду, а журналистка, извинившись, отвечала на телефонный звонок, она успела покурить и собраться с силами, мысли же по-прежнему были в разброде и шатании.

– Простите меня, Пит сказал вам, что я попросила его прийти и… – Она замешкалась, подбирая слова, но собеседница пришла ей на помощь.

– И предложить мне купить письма вашего деда, вернее, брата вашей бабушки. Кстати, давно она умерла?

– Недавно. Две недели назад.

– То есть, получается, после публикации? – Макияж журналистки был наложен тонко и умело, но и он не смог скрыть проступившей бледности, кровь просто отхлынула от ее лица. – То есть ее это убило?

Она только кивнула в ответ, говорить сейчас было бы очень трудно, слезы уже катились из глаз, срываясь в чашку с ароматным кофе.

Женщина, сидящая напротив, сняла дымчатые очки, без них глаза ее показались беспомощными, тонкие пальцы нервно сжали виски.

– Но вы же должны были это предвидеть… как же вы могли отдать письма? Если бы я знала, что она жива, я никогда… Он же ясно дал понять, что вы – единственная наследница и хотите… – Она была в шоке, сознание собственной, пусть и непроизвольной вины смешалось с искренним возмущением. – Что вы молчите, черт побери? Зачем вы это сделали, неужели вам так нужны были деньги?

Слезы лились, все ее тело сотрясали рыдания, речь была прерывистой и довольно сумбурной, но она говорила и говорила, захлебываясь слезами, страшно боясь, что будет не понята.


С тех пор прошло очень много времени.

Она выжила, пройдя через весь этот кошмар, и даже вроде окрепла, в конце концов, уроки на своих ошибках усваиваются гораздо лучше. Она даже помирилась с матерью, хотя была убеждена – та не сумела простить ее до конца. Впрочем, и ей самой чувство прощения было неведомо – все эти годы она не переставала самой лютой ненавистью ненавидеть некогда любимого человека и никогда не забывала про себя пожелать ему заслуженной кары. Эта ненависть жила в ней, как живет на теле старое увечье, не причиняя острой боли, но и не позволяя избавиться и забыть о себе навсегда. Она была достаточно ленива и инертна, чтобы прилагать какие-либо усилия к тому, чтобы найти его и покарать самой, хотя в последние годы это не составило бы особого труда, но абсолютно точно знала: подари ей судьба такой счастливый случай – она найдет способ спросить с него сполна.


Сейчас он был полностью в ее руках и никакая сила не заставила бы ее позволить ему уйти.

– Бог с вами, Лазаревич, мы же не варвары. Людей на смерть не посылаем, даже журналистов. Расслабьтесь, пейте лучше коньяк и не дергайте тигров за усы.

– А тигриц?

– Тигриц тем более.

Разговор начал разгораться, как пламя, в которое вовремя подкинули вязанку хвороста. Был он легким, ни к чему не обязывающим, но очень ощутимо хрупким, слова и фразы словно нанизывались на тонкую нить, и стоило кому-нибудь бросить слово потяжелее или сделать резкое движение – все рассыпалось бы моментально.

Ненастье продолжало бушевать за стенами дома – все заглушали оглушительные раскаты грома, паузы между ними заполнял свирепый вой ветра и барабанный стук дождя. В доме становилось все прохладнее, и ощутимые сквозняки зло трепали пламя свечей, достигая уже и яркий огонь в камине – стихия словно посягала уже и на людское убежище.

– Чувствую себя прямо-таки третьим поросенком. Дом хотя из камней, но вот-вот рухнет.

– Рухнуть не рухнет, но вот затонет наверняка.

– К тому же река рядом, выйдет из берегов и поглотит нас как Атлантиду.

– И падет Третий Рим.

– Как и первый, погрязнув в излишествах и разврате.

– Ну хватит, прекратите, пожалуйста, и без того страшно.

– Мария, как бороться с беспричинными страхами?

– Беспричинных страхов не бывает. Бывают неосознаваемые причины.

– И как с ними бороться?

– С ними не надо бороться, их надо осознать.

– А дальше?

– А дальше страхи должны исчезнуть сами.


Как легко и приятно рассуждать о чужих страхах. Как там говорят: «Чужую беду рукою разведу?…» Правду говорят. Причину своего страха она знала слишком хорошо. Но разве было от этого легче?

Она росла очень трусливым ребенком. Разные страхи преследовали ее всегда, подстерегая в темной комнате и пустом подъезде, они сгущались вместе с сумерками за окном, будоражили маленькое сердечко внезапным стуком в дверь, телефонным звонком, чьим-то резким окриком на улице. Она боялась страшных сказок и фильмов, привидений, домовых, вампиров, просто умерших людей – вообще-то всего этого боятся в той или иной степени все нормальные люди, но ее страх был особенно сильным. Маленькой она признавалась в своих страхах родителям и тем, кто был рядом, плакала, забивалась в самые глухие и тесные углы квартиры, они казались ей безопасными. Ее терпеливо переубеждали, случалось, ругали, случалось, высмеивали, но она продолжала бояться. Со временем страхи менялись, приобретали другие очертания, она научилась скрывать их от окружающих, умела даже отвлекаться от них на некоторое время, но так и не сумела избавиться совсем и, став взрослой, оставалась человеком тревожным и мнительным, а потому довольно болезненным.

В ту зиму, какую-то особенно промозглую, слякотную и серую, она болела, как никогда, долго и тяжело. Врачи всерьез начали опасаться за легкие и уложили ее в стационар надолго. Там она познакомилась с Риммой. Римма была странной, но для того, чтобы заметить это, надо было присмотреться к этой совсем еще молодой женщине, а это мало кому пришло бы в голову – Римма была человеком абсолютно незаметным, каким-то удивительно бесцветным и бесшумным. Казалось, что всю ее долго и тщательно кипятили в каком-то отбеливающем средстве, потом сушили и, не удосужившись погладить, выпустили во внешний мир серым, почти бестелесным призраком. Очень светлые глаза ее смотрели тускло, а голос шелестел почти неслышно.

Она медленно передвигалась по палате в мягких своих тапочках, зябко кутаясь в выцветший байковый халат, свернувшись калачиком, забивалась под одеяло так, что казалось – кровать пуста, она никогда ни на что не жаловалась и ни у кого ничего не просила. Ее почти никто не замечал, и, похоже, ее это абсолютно устраивало.

Дружба, как правило, зарождается довольно незаметно как для самих друзей, так и для людей, их окружающих. Мало кто может сказать – дружба наша началась такого-то числа такого-то месяца в году одна тысяча девятьсот таком-то… Их дружба в этом смысле была исключением – она совершенно точно могла сказать – их дружба с Риммой началась в ту минуту, когда та, склонившись над ее постелью, тихо, но твердо произнесла: «Не бойся». Накануне стали известны результаты очередных ее анализов – в них не было ничего утешительного, врач долго, даже не скрывая озабоченности, качал головой: болезнь, словно отдающее тленом дыхание далекого прошлого – чахотка или, как теперь говорили, туберкулез, почти настигла ее днем сегодняшним. Она живо вспомнила все душераздирающие сцены гибели героинь многочисленных поэм и романов, сраженных этим недугом, и ожидание собственной смерти захлестнуло ее волной холодного удушливого страха. Уткнувшись в подушку, она заплакала тяжело и тоскливо, слезами, которые не приносят облегчения. В эту минуту Римма склонилась над ней и, погладив по голове легкой, почти невесомой рукой, прошептала тихо, но убежденно: «Не бойся. Повелитель не оставит тебя и не отдаст им…» После этого они говорили подолгу, уединившись в глухом, дальнем конце коридора, – в темном этом, пропахшем карболкой больничном коридоре перед ней предстал, как показалось тогда, совершенно новый мир, в котором, и это было самое главное и удивительное, не было места ее страхам.

Все было просто – власть и Бога, и людей на Земле держалась и держится поныне лишь на страхе людей – власть предержащие на небесах и на Земле неустанно сеют эти страхи, растят и лелеют. Они придумывают сказки и легенды и уже детей сковывают паутиной страхов. Самый главный страх внушен человечеству много веков назад – страх перед тем, кто посмел противостоять главному людскому кумиру – Богу. Бог, кто и как бы ни назвал его – Иисус, Аллах или Будда, много веков назад вознесся над миром и стал жестоким тираном, обманом своих проповедей, огнем своих священных войн подчинив мысли и дела людей. Один лишь посмел противостоять его власти – его слуги Бога назвали сатаной, им и последователями его с древних времен запугивают людей, стремясь на самом деле лишь к одному – сохранить свою безраздельную власть на этой земле. Но так ли много зла принес он человечеству? Разве по его воле жгла свои костры инквизиция, и разве с его именем на устах покидают этот мир сегодня террористы-фанатики, забирая с собою сотни ни в чем не повинных людей? Так ли его и слуг его следует бояться?

Римма близко наклонялась к ней, губами почти касаясь ее уха. Она чувствовала на коже легкое прохладное дыхание, вдыхала едва различимый запах лекарств и чего-то душистого – то ли мыла, то ли травы. Слова ее дышали верой и, как ни странно, любовью:

– Я сразу заметила тебя. Посмотри на себя, ведь ты молодая, ты и не жила почти. Чем ты успела навредить Богу или людям? А ведь как ты страдаешь – и болеешь, и одинокая, друзей у тебя нет, парня – тоже. За что же он наказывает тебя?

– За что? – эхом повторяла она, чувствуя, как веки набухают слезами – так жалко становилось себя, так остро ощущалась правота Риммы.

– Не знаю. Не знаю за что, но вижу – не любит тебя Бог, не даст он тебе жить на этой земле, а если и даст, то мучиться будешь всегда, не будет тебе счастья. Но ты не бойся – Повелитель защитит тебя. Видишь, мы же встретились. Это он привел тебя к нам. Вот увидишь, он сделает тебя сильной, ты ничего не будешь бояться и болеть не будешь. Все они еще будут преклоняться перед тобой, но тебе будет все равно. Те, кто служат Повелителю, получают то, что хотят. Всегда.

– А он… Повелитель, он сильнее Бога?

– Конечно, он намного сильнее его. Тебе сейчас трудно это понять, но ты увидишь все сама. А пока спрашивай, спрашивай, не бойся. Это у них нельзя сомневаться в их Боге.

– Почему же тогда Бог как бы правит?

– Это пока. Я сама всего не могу объяснить, ты познакомишься с нашими учителями – они расскажут. Но их власть – это временно, ей наступит конец.

Конец этой истории наступил через несколько месяцев. К счастью для нее, потому что, продлись все это дольше, она могла просто погибнуть или на долгие годы лишиться свободы. Даже в самых глубоких и мрачных своих страхах не могла она вообразить себе тот ужас, которым закончилась вся эта история. Но величайшим подарком судьбы было то, что она закончилась.

Секта сатанистов, в которую входила Римма, была разоблачена через несколько месяцев милицией и тогдашним КГБ, на ее счету к тому времени было четыре зверских ритуальных убийства, в том числе семьи священника, и десяток надругательств над храмами и могилами. Следствие было долгим и по тем временам тщательно засекреченным – члены секты осуждены на закрытом судебном заседании, некоторые были приговорены к смерти, большинство получили большие тюремные сроки, несколько человек были признаны невменяемыми. Она была единственной, кого сочли возможным не привлекать к уголовной ответственности – она не успела принять участие ни в одной из кровавых акций секты. Официально было объявлено лишь, что органами правопорядка пресечена деятельность банды, совершавшей убийства и разбои.

Те же самые «органы» рекомендовали ее семье сменить место жительства – они поменяли квартиру, она перешла в другую школу, которую вскоре закончила с репутацией несколько странной – суровой не по возрасту и молчаливой, но толковой девочки.

Понятие «сатанизм» просочилось в сознание советского еще общества много позже, да и то поначалу лишь из западных триллеров. Позже общественность начали будоражить сначала слухи, а потом журналистские материалы о существовании в стране сект, проповедующих служение Князю Тьмы в самых жутких и кровавых порой формах.

Одной из первых потрясла воображение своих читателей популярная молодежная газета, поместившая на своих страницах очерк «Апокалипсис в Мытищах» – леденящую кровь хронику деятельности одной из подмосковных сект служителей дьявола. В традициях лучших журналистских расследований автор внедрился в секту и приблизился к самой ее верхушке, надо сказать, отлично законспирированной. Он присутствовал на жутких шабашах, стал очевидцем кровавых ритуалов и, наконец, принимал непосредственное участие в задержании членов секты бойцами специального подразделения МВД. Материал был поистине сенсационным. Звучали, правда, голоса о нарушении норм журналистской этики, да и вообще человеческой морали, не все смогли оценить профессиональный подвиг журналиста, спокойно наблюдавшего за подготовкой и совершением тяжких преступлений, но они потонули в восторженном хоре благодарных читателей. Газета немедленно дала им слово не оставлять своим вниманием эту жутковатую тему, автор статьи занялся историей сатанизма в России всерьез. О его крепкой дружбе с представителями многих силовых структур ходили в Москве упорные слухи – никто не удивился тому, что он легко получил доступ к закрытым ранее архивам и из-под его бойкого и действительно небесталанного пера полетели материалы один другого страшнее и, значит, привлекательнее для широкой общественности – тема надолго заняла ее взыскательное внимание.

В ту пору своей жизни она почти не читала газет и услыхала о сенсационных публикациях в обычной случайной тусовке: кто-то спрашивал кого-то – нет ли последней газеты с продолжением очередной сатанинской истории. Она даже не испугалась сначала, тема была в общем-то не новой, и она уже привыкла к ее упоминанию, стараясь просто исключить из своего сознания все, что с ней связано. Она словно начертила вокруг себя, следуя древнему ритуалу, некий магический круг и все, что касалось этой особенно по-своему для нее жуткой темы, оставляла за его пределами – она никогда не смотрела фильмов об этом, не читала книг и избегала разговоров, даже самых безобидных, вроде рассуждений о спиритизме и числе тринадцать. Уже будучи взрослой, она приняла крещение, неизменно носила нательный крест, даже если приходилось проявлять максимум изобретательности, сочетая его с другими украшениями, соблюдала посты и регулярно ходила в храм, но и разговоров о религии и вере с кем бы то ни было избегала. Упоминание о том, что кто-то разматывает историю сатанизма в России, отозвалось в ней поначалу просто смутной, хотя и довольно устойчивой тревогой. По-настоящему испугалась она, когда несколько дней спустя собрала все номера газеты с нашумевшими материалами и, прочитав их внимательно, поняла: автор просто излагает материалы уголовных дел, возбужденных в разное время и по разным основаниям против людей, объявивших себя слугами дьявола. Очень долго она была абсолютно убеждена, что никто, вплоть до самого последнего времени, когда о сатанизме заговорили открыто, не пытался систематизировать совершенные в разное время, в разных районах огромной страны разные преступления по этому признаку, – она ошибалась. Этим, как следовало из публикаций, занимались давно и серьезно, собирая многотомную историю кровавых дел российских и даже советских еще служителей дьявола, теперь же кто-то просто рассказывал эту историю, постепенно, не спеша, на страницах популярной газеты. Рано или поздно очередь должна была дойти до той трагедии, которая разворачивалась в непосредственной близости от нее и едва ли не с ее участием.

Все произошло, однако, совсем иначе.

Телефонный звонок разбудил ее около полудня, но это было все равно, что позвонить нормальному человеку часа в четыре утра, она в то время много работала и ложилась спать далеко за полночь. Поначалу спросонья она поняла только одно: какой-то журналист просит о встрече – и страшно возмутилась. Во-первых, очень мало кто из ее знакомых знал этот телефон, во-вторых, журналистов она не жаловала, хорошо зная секреты профессии, что называется, изнутри, в-третьих, ей просто страшно хотелось спать. Она ответила ему грубо, пожалуй, даже слишком для молодой и интеллигентной женщины и уже собиралась бросить трубку, когда услышала:

– Понимаете, я готовлю к публикации материалы о некой секте из города… – Он назвал город ее детства. Фраза прозвучала совершенно ровно и даже как-то скучновато. Хамской ее реплики он вроде бы и не услышал. – Мне кажется, вы могли бы кое-что прояснить…

– Кто вы? – Вопрос был конечно же совершенно идиотским, она задала его чисто механически, еще не проснувшись окончательно, но уже панически, до внезапной сухости во рту, такой, что тяжело было повернуть язык, испугавшись. Она прекрасно помнила, как зовут этого журналиста…

Он вежливо представился и весело даже уточнил:

– Так как? Вам когда и где удобнее? Она отвечала заплетающимся языком, и они договорились встретиться вечером того же дня в одном из баров Хаммеровского центра на Красной Пресне.

Потом ей казалось, что кто-то переключил для нее время в совершенно иной режим, чем для всех остальных обитателей планеты – секунды включали в себя часы, а минуты поглощали целые года ее жизни, однако, будь ее воля, она бы еще замедлила ход этих фантастических часов, а то и остановила бы их вовсе. Когда до встречи оставалось три часа, она поняла, что никакая сила не заставит ее пойти. Ее интуиция говорила, кричала, вопила ей – на встречу ходить нельзя. Еще говорила ей интуиция, что за оставшиеся три часа она найдет путь к спасению. Так и случилось.

Среди множества мужчин, которых посылала ей судьба, когда на радость, чаще просто так, случалось – на беду, был некто, чье имя услужливо подсказала сейчас мудрая память. О существовании этого человека знали многие, в определенном смысле он был почти публичным политиком, однако его возможности влиять на судьбы отдельных людей в этой стране, а потом и этой страны в целом выходили далеко за рамки его официальных полномочий и были в тот момент почти безграничны. Их роман был недолгим, но доставил им обоим много приятных минут и остался жить в памяти каждого теплым, волнующим даже, воспоминанием. Они и теперь встречались иногда, и, хотя покинула их пьянящая острота страсти, он находил ее, когда хотел хороший секс совместить с тонким душевным и интеллектуальным общением. В этом смысле он дорожил ею, и она это знала.

Внушительный и неприметный одновременно лимузин с двумя крепкими парнями на передних сиденьях доставил ее на небольшую уютную дачу, почти незаметную в пышной зелени небольшого лесного пятачка, неожиданно густого и тенистого всего в нескольких шагах от ревущего потоком машин Кутузовского проспекта, спустя полчаса после того, как она набрала его телефонный номер. Он появился через несколько минут, сосредоточенный и слегка – она все-таки хорошо его знала и почувствовала это безошибочно – встревоженный поводом встречи. Он слушал ее сбивчивый, сумбурный местами рассказ молча, не перебивая и никак не выражая своего отношения к тому, что слышал. Но она видела: глаза его, небольшие, но острые и проницательные, смотрели на нее сейчас без привычного тепла и мягкой иронии, и она понимала причину этого – для него она из источника удовольствия и отдохновения превращалась сейчас в источник еще одной дополнительной проблемы к тем миллионам и триллионам других, которые он должен беспрестанно решать, а может быть, и в источник еще одной опасности и угрозы. Ей уже не было страшно, а стало как-то совсем тоскливо. Так и не сумев закончить фразу, она тихо, безутешно заплакала, закрыв лицо руками.

– Ты проходила по делу свидетелем? – Он наконец-то заговорил, и голос его звучал неожиданно мягко и даже ласково.

Она кивнула, не поднимая головы, слезы все текли из глаз. Она услышала, что он встал из кресла и сделал несколько шагов по комнате. Сейчас он уйдет. Просто молча уйдет, и все. Это действительно будет все – мне конец. Но в этот момент сильные руки подхватили ее и подняли, она близко почувствовала знакомый запах одеколона «Эгоист-платинум», который любила и сама часто дарила ему, и мокрое лицо ее уткнулось в его широкую грудь.

– Ну и все, – сказал он, прижимая ее к себе и зарываясь лицом в волосы, – проехали. Ничего такого с тобой не было, поняла, дурочка, не было. Никогда. Просто приснилось. Поняла?

– А корреспондент, он же будет спрашивать? – Она уже не плакала, но все равно вопрос прозвучал как всхлип.

– Не будет этот корреспондент тебя ни о чем спрашивать, никогда не будет, успокойся. Ты вообще его видела когда-нибудь?

– Читала. Только читала его последние… эти статьи.

– Ну и не увидишь никогда. Поняла, глупая?

Он обнимал ее все крепче, и губы требовательно скользили по ее мокрым щекам, ища поцелуя. Стремительная и сильная горячая волна захлестнула ее вдруг, как в прошлые их дни, но в тот же миг она почувствовала почти неуловимое движение его руки – она хорошо знала этот жест, – он смотрел на часы, и, очевидно, стрелки на них в тот момент сложились не в ее пользу, объятия ослабли. Он сжал ладонями ее лицо, заглянул в глаза, нежно поцеловал мокрые щеки.

– Прости, бегу. В общем, ты поняла меня – ничего такого у тебя в жизни не было никогда. Все, ушел. Звони. – Он действительно уже шел к двери, на ходу поправляя галстук.

– Спасибо.

– За что? – Он задержался на мгновенье и задержал дверь, которую кто-то невидимый уже пытался открыть с другой стороны. – Тебе спасибо, что приехала. Я ведь просто соскучился.

Спустя несколько лет в результате одного из самых сильных и трагических политических кризисов в современной истории России он полностью утратил все свои казавшиеся незыблемыми позиции, а спустя еще несколько месяцев застрелился в своем загородном особняке, всколыхнув вновь, но ненадолго, волну общественного интереса к своей личности.

Слово, данное ей, он сдержал – никто и никогда не беспокоил ее больше вопросами о том далеком прошлом, и она была совершенно уверена, что не осталось и никаких документальных его следов.


Журналист, который первым опубликовал леденящие душу истории о деятельности сатанистов в России, стал потом очень популярным и далее знаменитым, но ей так и не довелось ни разу с ним встретиться лично. Имя же его она вспомнила бы и на смертном одре.

Его звали Петр Лазаревич.


Лазаревич заболевал буквально на глазах. Блуждание по мокрой грязи под проливным холодным дождем на ветру не прошло для него даром – жестокая простуда овладевала им стремительно, коньяк и непосредственная близость к камину – он уже почти запихнул ноги в огонь – не помогали.

– Вы уверены, что не хотите какую-нибудь таблетку? – Мария уже несколько раз порывалась напоить гостя лекарством, но он упорно отказывался.

– Абсолютно. Я никогда не пью таблеток и вообще избегаю лекарств.

– Чем же вы лечитесь, или вы вовсе не болеете?

– Болею, почему же нет? А лечусь – ну-у я просто жду, когда само пройдет. И проходит, как правило, рано или поздно.

– Просто вы никогда не болели по-настоящему.

– Вас это расстраивает?

– Нет, конечно, какие глупости. Просто не будьте так безапелляционны.

– Не сердитесь, это профессиональное.

– Вот интересно, Петр, вы признаете, что профессиональная безапелляционность журналистов – блеф, не более того, и все равно вы безапелляционны даже в том, что касается несчастного анальгина.

– Ну, во-первых, я не имею права говорить о всех журналистах, я говорю только о себе. Так вот, я конечно же часто блефую, утверждая, что знаю абсолютно точно то, о чем только догадываюсь или в чем, скажем так, не до конца уверен, но это как… как грим для актера – вот похоже, или лучше даже актрисы – она, к примеру, не молода и не так уж красива, а ей играть Джульетту. И что? Она накладывает грим, и всем в зале кажется – на сцене юная красавица. Что это, обман? Нет, профессиональный прием. Вот так же и я.

– Не так же. Зрители в театре знают, что на сцене не четырнадцатилетняя девочка, и обманываются, как вы говорите, сознательно, чтобы получить удовольствие от спектакля. А ваши читатели не знают, что вы блефуете.

– Они не хотят этого знать. Потому что, если бы они хотели знать настоящую правду, а не ту красивую историю, которую рассказываю я, то им не составило бы особого труда слегка пошевелить мозгами и разобраться, что к чему. Это во-первых. Ну, а во-вторых, я ведь далеко не всегда блефую. Так, иногда, если настоящая история не так уж интересна.

– Вот мило, значит, вы решаете, когда рассказать мне правду, а когда не стоит, потому что, по-вашему, она мне будет неинтересна.

– Можно, я попытаюсь продолжить дальше сам? Вы спросите, кто дал мне это право? А я отвечу, что это право вы дали мне сами, выписав или купив газету с моим материалом.

– А можно я прерву вашу дискуссию? С ним нужно что-то делать, иначе утром мы все равно получим труп – стоило его спасать и поить коньяком в итоге?

– Вы очень добры.

– Спасибо, я знаю.

– Чем же его спасать?

– Хотите, может быть, в парную? Баня вам не противопоказана?

– А вы знаете, пожалуй, хочу. Баня мне очень даже показана, но вот только удобно ли?

– Да какие уж тут удобства, не скромничайте, Лазаревич. Включи парилку, солнышко, – гостя надо спасать.

– Надо – спасем. Спасение ближнего – благородное занятие, так ведь?


Спасти ближнего – он и представить себе не мог, каким это окажется трудным делом. Пожалуй, это было самое трудное дело из всех дел, которые когда-либо делал он в своей жизни – и до всей этой истории, и после нее. А самым сложным в нем было то, что спасти он должен был человека настолько слабого и беззащитного, от одного взгляда на которого сердце его всегда сжималось от жалости и любви, человека, которого он просто не мог не спасти, а случись иное – жить бы просто не смог, хотя внешне не страдал от сентиментальности. Это был совершенно особенный человек в его жизни.

Сколько он помнил себя, все всегда звали ее Муся. Просто Муся, без полного имени, отчества, приставки «тетя», хотя к тому времени, с которого он помнил ее подле себя, она была уже не юной. Ему она приходилась тетей – была двоюродной сестрой его матери, но он, естественно, тоже звал ее Мусей. Муся в семье была не то чтобы изгоем, но уж точно белой вороной, хотя самой ей никогда бы и в голову не пришло бы сознательно сделать что-либо эпатирующее общественное мнение или даже просто не соответствующее его представлениям о том, что такое хорошо, а что такое плохо. Просто так получалось, она всегда все делала невпопад: говорила, смеялась, одевалась, болела, влюблялась, обижалась, плакала – на нее, собственно, никто не обращал внимания, и никого всерьез ее вечные несуразности не задевали – над ней смеялись, ее ругали, изгоняли и отторгали скорее в силу сложившейся традиции. Было просто невозможно представить шумное семейное сборище без обсуждения очередной трагикомической истории, в которую вляпалась Муся, обсуждения в ее присутствии, нисколько им не смущаясь. Она, как правило, тихонько сидела в уголке, подслеповато щурилась и жалко улыбалась застенчивой виноватой улыбкой. Из этой улыбки, из уродливо огромных за толстыми стеклами очков глаз и устойчивого запаха раствора календулы (Муся панически боялась всяких инфекций и почему-то считала календулу панацеей от всех микробов) – сложился у него с раннего детства устойчивый образ Муси. Было бы несправедливым утверждать, что родственники его были сборищем бессердечных монстров – это были вполне нормальные и по-своему неплохие люди, и каждый из них совершенно искренне возмутился бы, скажи кто, что Мусю в семье травят, – собственно, никто, включая ее саму, так не думал, никто, кроме него. Он рос мальчиком задумчивым и мечтательным, очень рано научился читать и читал запоем. Это, естественно, одобрялось взрослыми, и никому не приходило в голову поинтересоваться кругом его чтения. Случись такое, многие были бы удивлены, узнав, что вполне нормальный, хорошо развитый физически, спортивный даже мальчик, растущий в хорошей беспроблемной семье, безумно увлечен романтическими историями и сказками про несчастных плененных или заколдованных принцесс и благородных рыцарей, спешащих им на помощь, и много времени проводит в фантазиях, которые переносят его самого в этот романтический мир. Вокруг него было много красивых или просто интересных девочек, с ранних лет он увлекался ими, влюблялся даже, дружил, обменивался записками, даже целовался на лавочке, но в своих фантазиях он всегда спасал неуклюжую, некрасивую женщину, втрое старше его. Причем, и спасенная, она никогда не превращалась в прекрасную принцессу – он не был влюблен в нее, но относился к ней, каким странным бы это ни казалось, как к младшей сестре, к тому же больной и беспомощной.

Кто знает, может, так и было в какой-нибудь его прошлой жизни.

Еще в детстве он пытался заступаться за Мусю и в реальной жизни, демонстративно ласкаясь к странной родственнице, напрашиваясь к ней в гости, где с удовольствием слушал ее долгие, слегка путаные истории – она пересказывала ему книги, которые читала, больше ей рассказать было нечего – реальных событий в ее жизни почти не происходило. Терпеливо поглощал вечно подгоревшие или пересоленные ее угощения, дерзил взрослым, если они начинали говорить о ней плохо.

Став взрослым, уже не читая романтических историй и не предаваясь возвышенным мечтам, он отношение к Мусе сохранил неизменным. Теперь он опекал ее уже по-настоящему, как действительно старший родственник, хотя она была старше его на восемнадцать лет. Постепенно к этому все привыкли. Кроме, пожалуй, самой Муси. Она никогда ни о чем не смела его просить и каждый знак его заботы воспринимала как огромную и совершенно неожиданную радость.

Когда это произошло, он только-только поступил в институт и довольно беззаботно и почти счастливо жил в Москве, наслаждаясь вполне взрослой свободой и самостоятельностью. Может быть, именно поэтому известие о том, что Муся вышла замуж, его почти не взволновало. То, какой бедой обернется уже в ближайшем будущем Мусино замужество, он понял несколько позже. Собственно, это было и не замужество вовсе – в обычной магазинной очереди Муся познакомилась с человеком намного моложе ее, отчаянно в него влюбилась и тут же начала жить с ним, естественно, поселив возлюбленного в своей довольно приличной по тем временам квартире. То, что Муся в очередной раз «вляпалась», стало понятно очень скоро – Игорь, так звали ее избранника, оказался редкостным мерзавцем – самоуверенным, наглым, лживым, жадным, к тому же сильно пьющим. Его только что выгнала очередная жена, и в поисках новой жертвы он набрел на Мусю. Он происходил из неплохой московской семьи, и дед и отец его были средней руки журналистами, из тех, кого называют иногда «крепкими ремесленниками», но единственное в семье дитя им хотелось видеть если не гением, то талантом. Посему бойкие детские стишки, которые Игоречек начал ваять довольно рано, солидарными семейными усилиями пропихивались в любые доступные издания – и мальчик торжественно был объявлен одаренным поэтом. Ни на что другое больше он уже никогда не соглашался. Его пристроили на факультет журналистики МГУ, но учиться молодому гению явно не хотелось – его много раз отчисляли из института, старшее поколение пускалось во все тяжкие – его восстанавливали, это повторялось много раз. В результате – студенческие годы Игоря Рощицкого растянулись почти на десятилетие. Конечно, он нигде не работал, вытягивая деньги из родителей, женщин, которых презирал, нещадно обманывал и беззастенчиво обирал; иногда где-то печатался, постоянно занимал у однокурсников, журналистской братии, случайных знакомых. Когда было нужно, он умел быть умным и обаятельным, мужественным или трогательно-милым – в зависимости от обстоятельств, но когда нужда в человеке проходила, тот испытывал иногда сильнейший шок, наблюдая превращение эстетствующего интеллигентного поэта в злобного истеричного хама, мелочного, наглого, изрыгающего грязные ругательства и готового в любую минуту пустить в ход кулаки.

Надо ли говорить, что жизнь Муси, пусть и скучноватая, но свободная от потрясений, превратилась теперь в сплошной кошмар. Она сносила все безропотно и никому не смела жаловаться. Но тайное действительно рано или поздно становится явным – долго скрывать следы от побоев и придумывать правдоподобные объяснения исчезновению из дома немногих ценных вещей Муся не смогла. Против Рощицкого ополчились все – и родня, и немногочисленные, но преданные Мусины подруги, и даже соседи, которые вообще-то не жаловали чудаковатую старую деву, но и наблюдать спокойно, как наглая тварь в мужском обличье измывается над безобидным жалким существом, выставляя ее за дверь собственного дома промозглой зимней ночью в одной тонкой ночной сорочке, не могли. В жизни Игоря наступила в ту пору затяжная черная полоса, не было не только куража и везения, не осталось даже капли энергии, чтобы мобилизоваться и завлечь в сети очередную жертву, – ему в самом прямом смысле этого слова негде и не на что было жить – он вцепился в Мусю мертвой хваткой и терпеливо сносил все пинки и зуботычины возмущенной общественности. Сознание собственного бессилия рождало и множило в нем чувство тяжелой, почти животной ярости. Он уже не презирал Мусю – он люто ненавидел ее, и каждый косой взгляд в подъезде отливался несчастной потоком страшных, невыносимых практически, надругательств над ее телом и душой. Разумеется, стоило ему только по достоинству оценить ситуацию, он стал самым жестоким преследователем и гонителем Рощицкого и несколько раз просто жестоко избивал его и вышвыривал из квартиры, обещая следующий раз убить. Но Муся, бедная Муся, нестерпимо страдающая от физических и моральных истязаний, по-прежнему любила этого подонка, мучительной, безотрадной любовью и каждый раз прощала и позволяла ему вернуться. Рано или поздно это должно было закончиться, он надеялся в душе, что Рощицкий выйдет наконец из состояния тупой спячки, найдет новую женщину и бросит Мусю. Это могло бы стать действительно лучшим для всех исходом. Но их, общая на ту пору судьба, видно, не склонна была улыбаться, ей вздумалось пошутить, и это была очень злая шутка.

Рощицкий и впрямь нашел женщину, уместнее здесь будет сказать: подцепил на какой-то случайной пьянке – женщина была соответствующего стиля и образа жизни, жить ей, как и Рощицкому, было негде и не на что, однако в проспиртованной душе Рощицкого родилось нечто похожее на увлечение – он прихватил женщину с собой и после трех дней загула, отупевший от водки, голодный, невыспавшийся, приволок девицу к Мусе, заявив с порога, что теперь его новая подруга будет жить здесь. Потом он заставил Мусю бежать в палатку за спиртным, готовить еду, принять участие в их застолье, потом он занимался с девицей любовью на Мусиной постели, потом они снова пили и заставляли Мусю пить с ними – они уже вполне насытились хлебом и тем, что все чаще им этот хлеб заменяло – алкоголем, и теперь жаждали зрелищ – развлекать их предстояло Мусе. Больше с ними не было никого.

Муся позвонила ему поздно ночью, и одного этого было достаточно, чтобы понять – случилось что-то ужасное.

– Я их убила, – сказала Муся, – может быть, ты сможешь приехать.

Она действительно убила этих двух людей несколькими ударами топорика для разделывания мяса, нанеся удары удивительно сильно и точно – это потрясло его больше всего, больше даже вида двух безжизненных тел на залитой кровью кухоньке. Он вообще долго удивлялся потом, когда кошмар произошедшего подернулся дымкой времени и мог восприниматься относительно объективно, как не лишился рассудка, переступив порог Мусиной квартиры. Открывшая ему дверь Муся была вроде даже спокойна, но почти обнажена – немногая одежда висела на ней клочьями.

– Что он делал с тобой?

– Они, они вместе хотели, чтобы я танцевала без… без… всего. Стриптиз.

Это слово в ее устах и все, что он увидел в квартире и услышал от Муси, и даже то, как она рассказывала ему все это – тихо, пугающе подробно, без намека на слезы и вообще какие-либо эмоции, – было совершенно нереальным, фантастическим, словно чудом вырвался в мир ночной кошмар.

Дальнейшие его действия были, как часто думал он потом, определены именно сюрреализмом происходящего: он не стал вызывать милицию, он позвонил Вадиму.

Вадим или Вадя, как все его тогда называли, был ему не то чтобы другом, добрым приятелем, впрочем, таковым его считали очень и очень многие люди, и, надо сказать, считали вполне справедливо, – Вадя был веселым, легким человеком, наделенным природой колоссальной жизненной энергией – ему все в жизни было интересно и до всего всегда было дело. В свои двадцать два он перепробовал уже массу профессий, предавался огромному количеству увлечений, но всюду, где он проездом, пролетом, пробегом побывал, счастливо умудрялся становиться почти своим. Несколько месяцев Вадя работал в милиции «сыщиком» – говорил он сам, и немало тем гордился.

Вадя приехал довольно скоро и, надо отдать ему должное, довольно быстро пришел в себя от шока, который, как любой нормальный человек, испытал от увиденного, а самое главное, адекватно оценил ситуацию. Он растворил несколько таблеток седуксена в половине стакана валерьянки и заставил Мусю выпить основную часть этого раствора, а его – допить остатки. После этого уложил Мусю на диван в маленькой гостиной, плотно закрыл дверь на кухню и, примостившись возле телефона в тесном коридоре, достал записную книжку.

– Понимаешь, старик, сдавать ее «ментосам» нельзя – она всего там последующего не переживет, но и трупы мы с тобой закапывать не поедем. Ты, надеюсь, не для этого меня позвал? Правильно, это глупо. Мы же законопослушные граждане.

– Как же быть? Они же не могут там оставаться?

– Не могут, не могут, – он листал густо испещренные странички истрепанного блокнота, – не могут, конечно. Сейчас я найду одного человечка, он, понимаешь, вроде как журналюка, но с ментосами работает плотно и всякие такие делишки обтяпывал.

– Какие делишки?

– Ну какие, какие… Дело открыть, дело закрыть – это, так сказать, процесс управляемый. У тебя деньги есть? – неожиданно спросил Вадя, отрываясь от поисков.

– Деньги… есть, – он растерянно полез в карман куртки, – есть, конечно.

– Много денег, старик. Потребуется много денег.

Деньги он потом взял у родителей. В качестве аванса сгодилась та сумма, которую они наскребли вместе с Вадей: два бриллиантовых кольца Мусиной мамы, старинная икона ее же бабушки (все, что еще не успел пропить Рощицкий) и честное Вадино слово. Своего приятеля журналиста Вадя нашел после нескольких телефонных звонков, а через пару часов приехал милицейский наряд.

Как следовало из составленного им протокола, двое нигде не работающих граждан – мужчина и женщина, временно проживающих у гражданки N, совместно распивали спиртные напитки, между ними возникла ссора, перешедшая в драку, в ходе которой граждане нанесли друг другу проникающие удары в область головы кухонным топориком для разделки мяса, от которых и скончались на месте.

Так все кончилось.

С Вадей они дружили до сих пор. Побродив еще изрядно по миру, сменив добрый десяток профессий, создав и оставив несколько семей, пять лет назад тот вдруг принял послушание и поселился в монастыре, затерянном в северной глуши то ли Архангельской, то ли какой-то другой отдаленной губернии под именем отца Серафима. Впрочем, изредка они писали друг другу, и он далее собирался съездить в тот затерянный край.

Муся была еще жива, врачи констатировали у нее лишь некоторые отклонения от нормальной психики, но для него было очевидно: она совершенно безнадежно помешалась той ночью и жила теперь в каком-то своем странном не ведомом никому мире, плохо представляя, что происходит в мире настоящем и почему она до сих пор все еще в нем пребывает.

Спустя несколько дней после того, как все кончилось, они с Вадей понесли оставшуюся часть суммы его загадочному приятелю. Встреча была назначена на Чистых прудах. Шел дождь, они сидели в маленькой индийской кофейне, прилепившейся у самой воды, и без всякого удовольствия глотали горячую, вязкую, странно пахнущую жидкость, которую здесь называли настоящим индийским кофе. Они были так опустошены событиями последних дней, что не пытались даже говорить друг с другом, тупо уставившись на серую, подернутую рябью дождя поверхность пруда, и не сразу заметили нового посетителя, который, впрочем, ничем не привлекал к себе внимания, тихо усевшись за самый отдаленный столик.

Вадя, заметив его через несколько минут, повернулся, сделал приглашающий жест рукой, однако человек не двинулся с места.

– Я, наверное, подойду… – как-то неуверенно то ли спросил, то ли сказал Вадя.

Он только кивнул в ответ. В кофейне было довольно темно – лица человека за дальним столиком было почти не видно, угадывался лишь некий контур.

Вадя вернулся через несколько минут, сказал, виновато как-то отводя глаза:

– Понимаешь, старик, он не хочет лишних свидетелей. Да и тебе в общем-то оно не надо. Правда?

Он снова кивнул, молча передал приятелю пластиковый пакет с деньгами, снова уставился на унылую водную гладь. Когда через несколько минут за спиной раздались характерные, слегка шаркающие Вадины шаги, он вдруг неожиданно даже для себя резко обернулся – и почти в упор встретился взглядом с человеком из-за соседнего столика – сейчас тот был уже в дверях кофейни. Несколько секунд они смотрели друг на друга, а потом их разделила стеклянная дверь, расписанная замысловатым индийским орнаментом, и серая пелена дождя за ней.

Спустя целую вечность промозглым октябрьским вечером эти глаза снова внимательно смотрели на него.

Правда, теперь у него была хорошая возможность рассмотреть их обладателя – известного журналиста Петра Лазаревича.


Близилось утро. Стрелки каминных часов отмерили уже почти пять – после полуночи, и, стало быть, через два – два с половиной часа за окнами дома забрезжит тусклый осенний рассвет. В это, однако, верилось меньше всего – легче было представить, что утро не наступит никогда, никогда не кончится ненастье, и все они никогда не покинут этот дом, и вечно будет полыхать пламя в камине, и никогда не оплавятся до основания стройные свечи в старинных канделябрах.

И было понятно, кто распорядился таким фантастически странным и страшным даже образом, – тот, кто уже третьи сутки распоряжался всем этим безумством стихии за окнами, кто решил нарушить самый древний и самый главный ритуал на этой планете, определяющий смену ночи – днем и зимы – весною. И ему, казалось, это почти удалось.

Пять часов – немалый срок праздного человеческого общения – людям в гостиной не о чем было уже говорить – все молчали, и молчание, как ни странно, не было тягостным, тишина сейчас была нужна всем.

Незваный гость покинул их около часа назад – к тому времени уже готова была парная, и, получив от хозяйки дома пушистый махровый халат, банные тапочки и пару полотенец, он отправился выпаривать простуду. Болезнь и впрямь одолевала его все заметнее, однако настроение Лазаревича оставалось прекрасным – он беспрестанно шутил, рассказал дюжину забавных историй из собственной жизни и жизни хорошо известных людей, а некоторые едкие реплики хозяев, не обижаясь, парировал, легко превращая в шутки.

Его уход был воспринят с облегчением, хотя никто не демонстрировал этого явно. С тех пор они преимущественно молчали, изредка лишь перебрасываясь случайными репликами, – тишина нужна была сейчас им всем, но время, хотя в это трудно было поверить, все-таки двигалось вперед – он вот-вот должен был вернуться.

– Он там не залечился насмерть? – вяло поинтересовался маэстро, прерывая молчание. Из всех присутствующих он наиболее терпимо относился к Лазаревичу. Разумеется, о симпатии здесь говорить не приходилось, скорее, это было слегка презрительное безразличие, отстраненное безразличие гения. Маэстро не играл в гения, чуждого всему мирскому, но некоторые особенности поведения, свойственные, как думает большинство людей, личностям гениальным, были ему присущи.

Его умная жена объясняла это тем, что Герман Сазонов во всем, что не относилось к музыке, был человеком совершенно обыкновенным. Как всякий нормальный, средний даже, человек, он в той или иной степени подпадал под власть стереотипов и, сам не осознавая того, им следовал.

Сама же Мария реагировала на гостя куда менее отстраненно. Казалось, ее раздражает в нем все. Резкость, с которой она парировала его реплики, явно нарушала нормы гостеприимства, а порой и приличия, – это чувствовали все, и даже отрешенный сегодня более обычного муж несколько раз с нескрываемым удивлением пристально поглядывал в ее сторону. Сама она чувствовала это остро, болезненно даже и пыталась сдержать себя, но каждый раз, услышав мягкий, источающий самодовольство голос, срывалась и отвечала очередной дерзостью. Не сдержалась она и сейчас:

– Такие не умирают.

– А ты его не жалуешь. – Это был Лозовский. Журналист и его сильно раздражал, это было совершенно очевидно. Он не вступал в полемику и преимущественно молчал, но взгляд, обращенный к гостю, не сулил тому ничего хорошего. Мария видела в нем единомышленника. Прозвучавшее замечание ее задело, и она парировала моментально:

– Ты, похоже, тоже.

– Я вообще не люблю журналистов.

– Я, между прочим, тоже журналист, хоть и в прошлом. – Маша отозвалась обиженно, но в целом фраза прозвучала скорее примирительно.

Лозовский протянутую руку принял быстро и с явным облегчением.

– Ты – исключение, которое только подтверждает правило.

– Да какое это имеет, Господи, значение, журналист не журналист, он просто отвратительный тип, и все это чувствуют. – Зоя заговорила резко, нервно сжав тонкие пальцы. – Самый настоящий подонок. Зачем мы только пустили его? Он же глумится над всеми, неужели вы не видите? – Она, казалось, готова была расплакаться.

– Что-то ты слишком разволновалась, матушка, или он тебя как-то задел? – Муж смотрел на нее довольно холодно, и в заботливом вопросе слышалась скорее ирония. Зоя смешалась еще больше, слезы были уже совсем близко.

– Я не знаю, но, по-моему, он всех здесь задевает. Почему ты сердишься?

– Не сержусь вовсе, просто эмоций как-то много.

– Да ладно вам, еще недоставало нам ссориться. Тип действительно малоприятный, но как от него избавиться? По крайней мере, пока не рассветет – его не выставишь. Еще придется вытаскивать его машину.

– Утонул бы он, что ли…

Шутка была явно неуместной, если не сказать – неприличной. Внешне ее предпочли просто не заметить.


Утонул? Господи, какая хорошая идея!

Бассейн глубокий, кругом скользкий мрамор, одно неосторожное движение – и все: падение, удар, беспамятство и смерть через несколько минут.

Господи, как это было бы хорошо и просто!

Господи, не обрекай душу на смертный грех, сделай именно так!

Нет, подруга, Бог тебе тут не помощник. И вообще, не богохульствуй – беседуешь с Создателем как с наемным убийцей. Собственно, ты и так получила сегодня то, о чем и мечтать не смела. Вернее, то, о чем всегда молила Бога – ты этого человека получила в полное распоряжение. Несчастный случай – это будет уж слишком, тебе и так, вроде пушкинской старухи, вместо нового корыта все царство пожаловали. Теперь иди и действуй.

Легко сказать – действуй. Как? Просто ударить его по голове? Спихнуть в воду? Но ведь быстро и красиво получается такое только в кино. И вообще, кто сказал, что он сразу потеряет сознание и будет послушно тонуть. И потом – ведь будет следствие…

Выходит, что опять из-за этой мрази вся жизнь коту под хвост?

Господи, время. Время уходит, он ведь там один пока… Я должна, я обязательно должна что-то придумать, причем немедленно.

Для начала ты должна просто туда пойти, просто пойти. Потом обязательно что-нибудь подвернется.

Да, именно так – что-нибудь обязательно должно подвернуться. Иначе это было бы слишком нелогично и слишком жестоко с твоей стороны, Господи, – послать его мне и не дать возможности наказать за все. Я ведь так долго этого ждала, Господи! Прошу тебя, пожалуйста, не наказывай меня так жестоко!

Что ж, надо признать, работают они профессионально. И быстро. Когда они появились первый раз? Месяца еще не прошло, да, точно, они появились меньше месяца назад и предложили мне выбрать. Между плохим и очень плохим. Я должен уйти добровольно или остаться, но под их жестким контролем. И я их послал. Что они успели за месяц? Очень многое: переворошить, и подробно, все мое прошлое. Вычислить Мусю и ее историю. Как? Не важно – людей задействовано было тогда достаточно, кто-то вспомнил. Размотать клубочек назад, выйти на этого типа. Дальше – все просто – история с машиной разыграна не блестяще, но ведь сработала же – значит, все у них получилось. Пока.

Теперь – дальше. Что последует дальше? Еще раз объявятся со своим предложением, намекнут на дела давно минувших дней, а может, и намекать не станут – заявят все прямо. Или я принимаю их условия – или… Да, что или? Во-первых, огласка, скандал, потоки грязи, репутации, считай, больше нет. Потом возбуждение уголовного дела – убийства срока давности не имеют. Странно, но ведь не так давно я этим вопросом интересовался. Впрочем, почему странно: был Мусин день рождения, я посмотрел на нее и подумал: «Совсем уже старенькая стала. Простили бы ее теперь, интересно?» А на следующий день встретил Березина и спросил. Он сказал: не простили бы и что-то еще про рацио законодателя. Нет, все-таки странно.

Значит, потащат Мусю, достанут Вадю, он ведь вроде как соучастник, как, впрочем, и я. Замять это они не дадут, да я и не сумею – это они знают и то знают, что этого я никогда не допущу. Выходит, все у них получилось. Забавно, я ведь даже не узнал его сразу, а он вроде бы личность известная. Мразь. Интересно, на чем они держат его? Возможно, просто купили. Но в любом случае… Стоп, вот именно, в любом случае без него у них ничего нет. Значит, у меня есть шанс. Для начала с ним надо просто поговорить. Лучше всего это сделать сейчас – пока он там один, и быстро – он вот-вот вернется. Очень быстро.


А вот это уже конец. Все остальное было так, игрушки. Детские страшилки. А вот это – конец. Настоящий.

Как же он, наверное, меня ненавидит, этот человек! Еще бы – знаменитость, разоблачитель-обличитель. Его же, наверное, все боятся. Он даже смотрит на людей так – с ленинским прищуром: «Пой, ласточка, пой до поры. Но помни – я все про тебя знаю». Он же столько карьер, и судеб, и жизней сломал. И вдруг какая-то бабенка, ничем особым не примечательная, – и такой облом. Уж кто-кто, а я-то знаю, как ломал людей Борис. Через колено ломал, жестоко. И с этим наверняка не церемонились. Конечно, он все помнит. Такие не забывают. Он ведь и Борису мстил. После смерти, правда, при жизни ручонки были коротки. Мерзкая была статья – никто так не глумился, хотя грязи вылили много. Про меня он просто забыл или лень было, кто я такая, в конце концов, у него тогда были фигуранты поинтереснее – он министров гробил и целые правительства опрокидывал. Но сейчас его царапнуло, его очень сильно царапнуло – как он смотрел на меня – ног до сих пор не чувствую – ватные какие-то, не свои. Встать наверняка сейчас не смогу – просто растянусь на ковре, как щенок только родившийся.

Боже мой, дни и впрямь какие-то окаянные. Ну почему у него должна была сломаться машина, почему именно сегодня и именно здесь? Зачем мы вообще поехали на дачу? Ведь не хотела же, как чувствовала. Боялась даже – в дороге что-то случится – так муторно было на душе. Уж лучше бы – в дороге… Что же делать, что мне теперь делать? Он ведь все может, он просто уничтожит меня. Он будет шантажировать – это у него на лбу написано крупными буквами. Он будет унижать меня, он… Господи, он за все отыграется, мало ли что он еще делал для Бориса, наверняка делал. А теперь Бориса нет, а я – вот она, тепленькая.

Что– то надо делать, что-то надо немедленно сделать… Может, пойти к нему, предложить денег? Нет, деньги он не возьмет – те, кого он уничтожал, наверняка тоже предлагали. Нет, у меня он точно не возьмет. Особенно теперь. Ну хорошо, встану на колени, буду умолять, унижаться – он явно из тех, кто получает удовольствие, унижая других. Да, ничего не скажешь – веселенькая получается альтернатива – или купить, или продаться, дожила. А что еще мне, Господи, остается? Что?


Как же все это жестоко и как справедливо одновременно. С чего это, собственно, ты вдруг решил, что все прощено и забыто? Извольте, сударь, получите напоминание. В лучших, к слову сказать, традициях – и в полночь, и в бурю. Кто же там воздает нам, смертным, по заслугам? Бог? Дьявол?

Мистика какая-то, но Лазарь-то уж точно душу продал сатане. С ума можно сойти, как он изменился. Ведь сколько времени я сидел рядом, смотрел на него, говорил, слушал – и даже тени сомнения, догадки не промелькнуло. Просто другой человек, совершенно другой – молодой, намного моложе настоящего, а главное, слеплен из какого-то другого теста.

И все равно – странно, что именно он каждый раз возвращается ко мне, чтобы сорвать корочку с раны. Почему он, по какому праву? Ведь если разобраться по существу, он виноват больше меня. Нет, Господи правый, я далек от мысли переложить свой грех на чужие плечи – мой крест, мне и нести. Но ведь тогда я ушел с причала – подло, мерзко ушел, сбежал, – но ведь я был уверен, что с Ольгой ничего такого не случится. Я же знал, сколько там воды… А он оставался, он ждал, он не мог не понять, что с ней что-то неладно. Собственно, он ведь и признал это тогда в ДАСе. Как он сказал? Он сказал: «Какого хрена я должен был ее спасать…»

То есть он знал, что ее надо спасать, и не стал этого делать.

То есть он и убил ее!

Боже правый, Господи, почему я раньше никогда не думал об этом?

Почему? Да потому, что я трус и просто боялся этих мыслей и гнал их от себя прочь. И кстати, он это понял и не побоялся мне такое сказать! И сейчас сидел напротив меня и наслаждался – коньяком, и… чем там еще мы его потчевали? – и ничего не боялся. Потому что уверен – ничего я ему не посмею сказать, а тем более сделать. Как там сказала Зоя: он глумится над нами? Молодец, девочка, уловила суть, но не поняла. Он не над нами – он надо мной глумился. Но вот это уже слишком. Пусть я трус и подлец, но даже для меня это – слишком.


Небольшой тренажерный зал, уютная сауна и роскошный, обшитый мрамором внушительных размеров бассейн находились в некотором отдалении от дома, но, чтобы попасть туда, вовсе не обязательно было выходить под открытое небо – строения соединял небольшой стеклянный переход, накрытый полукруглой, тоже стеклянной крышей. Усилиями садовника это пространство было превращено в подобие зимнего сада. Летом стеклянные стены коридора раздвигались и зелень экзотических растений практически сливалась с ветвями родной подмосковной сирени, зимой большие причудливые листья и хитро переплетенные гибкие стебли фантастически зеленели на фоне заснеженных деревьев. Сейчас идти по коридору было бы страшно – стеклянные стены его словно растворились и темная ревущая мгла подступила вплотную, здесь открывалось зрелище, от которого защищали в доме тяжелые плотные шторы – темный, терзаемый непогодой сад внезапно освещали неестественно яркие вспышки молний – на ослепительно белом фоне проступали причудливые черные силуэты: ветки кустов и стволы деревьев. Они как живые страшные существа – корчились, изгибались, тянули внутрь коридора длинные щупальца-лапы, бились о невидимую преграду кривыми уродливыми телами. Эта картина являлась на несколько мгновений, потом со всех сторон снова наступала беспросветная темень и в ней раздавался оглушительный грохот – на землю обрушивался очередной раскат грома.

Казалось, еще мгновенье, и невидимая стеклянная преграда не выдержит – вместе с очередным громовым ударом, осколками стекла и потоками ледяной воды сюда ворвется нечто могущественное и злобное, что беснуется уже который день за окнами.

В бассейне царил полумрак, светильники на стенах не горели, и все помещение освещалось только лампами подсветки, расположенными в воде, – казалось, что голубовато светилась, отбрасывая неровные блики на стены и потолок, сама водная гладь.

В самом центре мерцающего квадрата, широко раскинув руки, почти полностью покрытое водой, ничком плавало обнаженное мужское тело. Именно тело – даже мимолетного взгляда было достаточно: человек в воде мертв. Более того, смерть его не была естественной.

Лазурно-голубая вода бассейна вокруг тела приобрела багряный оттенок, вдоль борта тянулись, уродуя благородную мраморную поверхность, бурые, даже на вид вязкие лужицы.


– Ну вот, прямо черт за язык дернул – теперь не идет из головы. Как бы он там, правда, не утонул. Сколько же можно париться?

– По мне, так все равно – хоть парится, хоть тонет, лишь бы подольше не появлялся. Без него так спокойно…

– Нет, правда, уже больше часа прошло. Может, просто заснул?

– Вот и я про то же. Пойду все-таки взгляну.

– Солнышко, по-моему, если и стоит его проведать, то не тебе.

– Это еще почему?

– Ну-у, возможно, ты не обратила на это внимание, но он, некоторым образом, мужчина.

– О, Господи! Вот уж о чем я думаю меньше всего.

– Именно это я и имел в виду. Так что придется мне, если не возражаешь…


Происходит что-то немыслимое. Его убили. Это очевидно? Но кто? Никто из нас из комнаты не выходил. Значит, в доме еще кто-то есть. Вернее, был, теперь, понятно, уже нет – они работают профессионально. Но зачем им его убивать – ведь он их единственный шанс достать меня. Значит, план состоит в другом. В чем? Повесить на меня убийство? Допустим, вариант с Мусей почему-то, не важно почему, они разыграть не могут, но они показывают мне его, и я… Я рассуждаю именно так, как я рассуждаю. Я пришел с ним поговорить, разговора не получилось, потому что его уже убили. Но напрашивается другое: я его и убил. Такова их версия. Неплохо – есть труп, есть человек, который его обнаружил, у человека есть мотив, наверняка они позаботились о нескольких уликах – какие-нибудь мои отпечатки на чем-нибудь, что-то в этом духе. Наверняка. Сейчас я возвращаюсь обратно и говорю, что обнаружил труп, а потом выясняется, что все это, мягко говоря, не совсем так и я обнаружил очень даже живого человека. Доказать обратное будет очень трудно. Почему? Я же не убивал. Вот именно, я не убивал и не собирался убивать, хотя это еще как сказать. Но плана у меня не было. А у них есть. И я, кстати говоря, до сих пор послушно по этому плану действовал, далее мыслил. Значит, теперь надо все делать наоборот. Что я сейчас должен сделать по их разумению – я должен с воем ворваться в гостиную. Именно так. Ну а я этого делать не буду. Не видел я никакого трупа – он был жив и усиленно поправлял здоровье. Вот таким образом. А там посмотрим, куда кривая вывезет.


Его встретили сразу несколькими вопросами:

– Быстро ты, он что, тебя выгнал?

– Ну как он там, жив?

– Вполне. Просит извинить за длительное отсутствие.

– Ты сказал, что здесь его никто особенно не ждет?

– Нет, уж извини. Но я сказал, чтобы он ни в чем себя не ограничивал, а он, по-моему, не очень торопится.

– И то слава Богу.

– Да уж, пусть лучше лечится.

– Пока он лечится, я, кажется, заболела – голова просто разламывается.

– Это от переутомления.

– Это от злости. На этого пришельца и на нашу с вами доброту. Ну да ладно, пойду выпью таблетку. Извините, оставлю вас ненадолго.


Господи, этого ведь просто не может быть. Этого никак не может быть. Ведь это я шла его убить! Я! Кто же мог это сделать вместо меня? Да и когда? Это ведь не может мне казаться? Нет, мне не кажется, Господи, я ведь только что именно так все и представляла. Нет, не так. Я про кровь не думала. Вон ее сколько. Кто же это? Кто?

Какая разница – кто? Главное – это случилось. Он – покойник. Ты ведь этого хотела. Радуйся…

Да, конечно, да. Я этого очень хотела. Бабушка, если ты меня слышишь, бабушка, его нет больше! Больше он никого не погубит и не растерзает. Господи, как же ты милосерден. Я ведь шла взять страшный грех на душу – убить его. Не знала – как и не понимала даже, что иду на это, но шла. Теперь можно сказать честно – шла.

А вот говорить никому ничего не надо и дышать нужно ровнее – ты же шла не в бассейн, ты шла выпить таблетку, вот и выпей, успокойся и возвращайся обратно. Кстати, впереди много всяких неприятностей – следствие, допросы и прочая тягомотная гадость. Ну да ладно, неприятность эту мы переживем. Теперь-то уж точно.


Часы на камине тягучим хрипловатым своим боем отсчитали шесть часов.

– Слава Богу, утро.

– Вот уж не думаю, посмотри на улицу, там, по-моему, ни намека на рассвет.

– Может, и впрямь настал Судный день, а мы тут заняли оборону и не ведаем?

– Похоже.

– Ой, не надо, пожалуйста, смотреть на улицу – еще какой-нибудь призрак появится.

– Призрак? Как похоже. Ты, Зоя, сегодня все удивительно точно называешь. Призрак…

– Ну, призрак – не призрак, а машину его придется тащить, иначе он здесь просто поселится. Трос, кстати, у меня, по-моему, есть в багажнике. Или нет? Пойду взгляну.

– Ну зачем сейчас, в такой тьме? Вот рассветет – тогда сразу и пойдете.

– Ну уж нет, лучше я найду его сейчас, потом придется терпеть это ваше привидение еще целую вечность.


Это не шутки и это не мистика, что-то происходит сегодня во вселенной. Понять бы, что? И вправду, похоже на Судный день.

Что же выходит – он признан виновным и наказан? Кем?

Я задал вопрос, я спросил об этом себя, вернее, я про себя высказал свое сомнение – и получил ответ. От кого? Великий Боже, как слаб и беспомощен человек.

Так можно просто сойти с ума.

Мистика, религия, философия – это прекрасно. Но вот в воде – человек. Он только что был жив, разговаривал, досаждал нам – и все хотели от него избавиться. Что ж получается, настолько хотели, что кто-то разбил ему голову и бросил умирать в бассейн? Чушь! Но ведь кто-то сделал это? Кто? Никто не уходил из комнаты надолго. Ведь для этого нужно было время. И потом, не мог кто-то из них спокойно убить, а потом вернуться к камину и как ни в чем не бывало вести светскую беседу. Нет, невозможно. Это мог бы быть только… я. По крайней мере, у меня был для этого повод. Но я этого не делал. Тогда – кто? Черт побери, замкнутый круг!

Самое смешное, а скорее самое ужасное, что я не могу сейчас ничего сделать, я даже сказать им не могу, что нашел его. Еще и с тросом этим получилось так бестолково. Сам виноват. Тянул до последнего. Решил ведь для себя, что пойду и, по крайней мере, заставлю рассказать все. По крайней мере… Да, все ужасно, но, черт побери, все могло быть во сто крат хуже.


– Ты нашел трос?

– Да.

– Значит, есть надежда, что он отсюда уедет?

– Если захочет.

– А если не захочет?

– Останется.

– Господи, твоя воля!

– Да не дразните вы ее! Она, бедная, и так еле на ногах держится.

– Солнышко, может, тебе лучше прилечь?

– А никто не обидится?

– Обидится? Да на что, Бога ради?

– Ну вы все сидите здесь и героически терпите, пока он… пока рассветет, а я пойду спать?

– Можно подумать, вместе страдать легче. Это из пионерского детства что-то. Простите, глупость сказал.

– Не страшно. Так я пойду?

– Ну, разумеется…


Мертв? Его убили. Убили. Но кто? Кто-то, кто сильнее меня. И решительнее. Я шла умолять его, унижаться, а кто-то просто проломил ему череп и утопил, как котенка. Как я завидую этому человеку! Может, и напрасно завидую, откуда я знаю, что он сейчас чувствует. И вообще, что я про него знаю? Может, он, как я, шел просить, умолять, а потом не выдержал и убил. Кто он, интересно? Кто из них? С виду такие сильные люди, уверенные в себе. Но кого-то этот поганец на чем-то поймал. Он ведь, наверное, массу народа держал в своей паутине. Паук проклятый. Вот и доигрался. Вообще-то мне, наверное, нужно радоваться сейчас. Но что-то, как-то… в общем, невесело.

Ладно, надо уходить отсюда. В любом случае, я ничего не знаю и ничего не видела. Да я и не могла ничего видеть – я мирно дремала, ожидая рассвета, слабая, беспомощная, пугливая женщина.


Этот удар грома был особенно мощным. Казалось, небеса просто раскололись, не выдержав напора неведомой силы. Вздрогнуло все вокруг – дом, предметы, его наполняющие, пламя в камине, вздрогнули люди – и не успели еще оправиться от испуга – случилось нечто еще более пугающее. Что-то черное, тяжелое и, как показалось в ту минуту, огромное вылетело из каминной трубы и, страшно ухнув, обрушилось в огонь, подняв мерцающий огнем черный столб из искр и пепла, который на мгновенье ворвался в комнату, но тут же исчез, осев серым налетом на мебели и обивке кресел.

В оцепенении все несколько секунд сидели неподвижно, с ужасом глядя в камин и ожидая чего-то еще более ужасного. Ничего не происходило, но прошло еще несколько мгновений, пока все поняли: из каминной трубы просто вывалился треснувший кирпич, видимо, пламя бушевало уж слишком долго. Кирпич загасил огонь в камине, и только два уголька ярко мерцали в шипящей зияющей тьме – словно два чьих-то огненных глаза.


– Послушайте, – женский голос пронзил тишину, упругий и звенящий, будто кто-то невидимый ударил по сильно натянутой тонкой струне, – послушайте меня. Пожалуйста. Вы же все знаете, что в бассейне. Чего мы теперь ждем? При чем здесь рассвет?

– Действительно. Но, получается, кто-то из нас…

– Может, он просто упал и разбился?

– Ну да, а потом утопился.

– Почему утопился? Потерял сознание, упал в воду…

– Очнулся – гипс…

– Господи, как ты можешь шутить?

– Успокойтесь все. Оставим Кесарю – кесарево. Будет, как вы, надеюсь, понимаете, следствие. Вот пусть они и разбираются, как, что и кто. Я лично этим заниматься не желаю. Нет возражений?

– Ты прав.

– Надо, наверное, позвонить.

– Обязательно. Но не забудьте, каждому из нас придется что-то говорить.

– Нужно еще раз посмотреть на него.

– Странное желание.

– Абсолютно правильное желание. Надо осмотреть бассейн.

– Зачем?

– Я же говорю – каждому придется что-то говорить.

– И каждый уже, по крайней мере по одному разу, солгал.

– Прекрати. Мы же договорились, по-моему.

– Я к тому, что всем не мешает туда зайти. Впрочем, дело, естественно, сугубо добровольное.

– Я пойду.

– Я тоже.


Никто никогда не замечает дороги, которые мы преодолеваем ежедневно и еженощно многие тысячи и сотни тысяч раз, никто и никогда не опишет точных примет самых известных нам дорог – дорог, которые пролегают в наших домах – из спальни на кухню, из коридора в гостиную, из ванны на балкон, – их мы проходим как бы вслепую, наизусть, и попроси кто описать их особенности, вряд ли сумеем сделать это легко.

Сейчас все они, и даже те двое, для которых дом был родным, шли совершенно новой дорогой из гостиной в бассейн, открывая ее для себя – странную, незнакомую, таящую в каждом повороте и изгибе целый сонм страхов.

Шли они медленно, и казалось всем: это очень длинная дорога, но это не пугало, а скорее радовало идущих – никто из них вовсе не рвался к ее окончанию.

Шли они тесно сплотившись, не избегая, а скорее ища прикосновений, но не глядя друг на друга и молча.

Дорога привела их в мраморный зал, дышащий влажным ароматным теплом. Здесь более, чем в доме, господствовала роскошь – матовое свечение розовых стен было торжественным и даже величавым – блики, которые отбрасывала на них мерцающая поверхность воды, переливались, порождая ощущение вселенского покоя.

Дно и стены бассейна были изнутри лазурно-синими, откуда-то из-под толщи воды струился яркий свет, отчего вся водная гладь казалась огромным драгоценным камнем, светлым сапфиром или темным аквамарином, заключенным в розовую мраморную оправу. Она была превосходна и… идеально чиста. Ничто и никто не тревожил мерцающий глянец – бассейн был пуст и девственно чист. Чисты были мраморные плиты вокруг бассейна. Складывалось устойчивое ощущение, что этими роскошными апартаментами никто, никогда, или по крайней мере очень длительное время, не пользовался.

Спустя почти полтора часа они вернулись в гостиную. Охрипшие от споров, с трудом держась на ногах от бестолковой суеты, очевидно бесцельных поисков, оглушенные безумством происходящего, смятые и раздавленные от ощущения полного собственного бессилия. Никто из них не мог и не хотел более говорить, смотреть, слушать и думать.

В гостиной было душно и сильно пахло оплавившимся воском – свечи давно догорели, камин погас, в ярком хрустальном свете уныло громоздились на разоренном столе грязные кофейные чашки, хрустальные фужеры с остатками недопитых вин, лед в серебряном ведерке растаял – в нем плавала пустая бутылка из-под шампанского, а пепельницы были полны окурков.

Никто ничего не сказал вслух, но все почувствовали нечто похожее на омерзение. И снова, теперь уже во второй раз, Мария резко отдернула тяжелую портьеру и распахнула створки высокого, в два пролета, окна.

Что– то произошло в мире в эти минуты, а может и несколько раньше, просто они это не замечали.

В комнату хлынул поток ледяного воздуха и яркого солнечного света. Наступившее утро было холодным и ярким. Пронзительно-синее небо еще покрывали кое-где серые клочья туч, но сильный ветер нещадно гнал их прочь. Дождь перестал, но мокрая листва еще хранила на себе ледяные капли, косые лучи раннего солнца находили их, и тогда на блестящей зелени, сияющем золоте и багрянце вспыхивала, искрясь, торжественная бриллиантовая россыпь. А кипенно-белый иней оторочил стволы некоторых деревьев и оконную раму торжественным кружевным жабо.

Нет, ничего не произошло этой ночью в мире, все в нем осталось по-прежнему.

Просто зима порывалась сойти на землю несколько раньше срока, но ей, нахалке, дан был достойный отпор.

– Хорошо бы чаю, – сказал Лозовский, с наслаждением вдыхая холодную свежую прохладу.

– Я бы даже сказал, что время завтракать, – отозвался маэстро. Он явно зяб и натянул на лицо высокий воротник объемного свитера, но свежесть утра была и ему по душе.

Зоя молча принялась собирать со стола грязные чашки.

Мария отвернулась от окна – зеркало над камином отразило ее бледное, измученное лицо, вокруг глаз залегли глубокие темные круги, заметны вдруг стали морщины. Все смотрели на нее, словно ожидая чего-то.

– Что скажешь, Машенька? – прервал молчание маэстро.

Она едва заметно улыбнулась и провела рукою по лицу, словно снимая с него какую-то невидимую паутину, она была очень бледна, и это было особенно заметно в ярком солнечном свете, но и глаза вдруг блеснули как-то особенно ярко.

– Скажу… скажу, что на яичницу вы можете рассчитывать смело.

Налетевший порыв ветра с треском захлопнул где-то то ли дверь, то ли оконную раму, и в дом вошла светлая тишина раннего подмосковного утра.

Загрузка...