Теперь представим себе, какой выбор стоял перед королевской властью Мадрида. У них с одной стороны созревает гнев и жажда мести церковных властей, вчерашних инквизиторов (которые были одно время распущены и осуждены, хотя бы морально). Осторожно выражаясь, далеко не все министры, генералы и гранды были людьми широкого кругозора. Скорее напротив. Большинство влиятельных старцев и бойких младших выдвиженцев хотели бы усмирить Испанию силой, решительно прижав вольнодумцев, республиканцев, якобинцев, скептиков, атеистов и прочие силы тогдашней «пятой колонны». Впрочем, кто именно заслуживает этого обозначения — это еще вопрос. Быть может, сей термин приложим скорее к архаистам, нежели к новаторам. На другом полюсе, как мы видели, находились оппозиционеры, выросшие на идеях Вольтера и Дидро, а также своих национальных почвенных просветителей — таких как Кадальсо и старший Ириарте.
Вот и выбирайте, Ваше величество. Выбирайте, сеньоры министры и фавориты. Верховные правители страны колебались. Призвать к власти охранителей, прелатов, инквизиторов и прочих имперцев — это наверняка приведет страну в застой и тупик. Они начнут сажать и душить, пугать и отдавать нелепые приказы, а изобретать что-нибудь новое, искать выходы из трудного положения эти сажатели и душители органически не умеют. Они умеют подморозить идейную оттепель, но на подмороженных грядках, как известно, ничего не растет.
Если же попытаться сделать наоборот, то есть усилить позиции либералов и вольнодумцев, — последствия вообще могут быть непредсказуемы. Бог знает, до чего додумаются эти смутьяны. Их парижские единомышленники додумались до вещей ужасных. Законный монарх и его неосторожная супруга потеряли головы на гильотине, а сколько других знатнейших и сиятельных голов слетело с плеч, уже и не сосчитать. Выскочка, армейский грубиян по фамилии Буонапарте распоряжается в Париже, пушками усмиряет волнующиеся толпы, а потом и казнит герцога Энгиенского, ближайшего родственника французских и испанских королей. Вообразить такое было невозможно всего десяток лет назад.
В каких-то коридорах власти Мадрида возник альтернативный план: ни реакционерам, ни либералам воли не давать, а найти «третий путь». Король, а точнее сказать, его сановники и чиновные бюрократы высших эшелонов власти требуют испанизации жизни, поддержки национальных традиций, говорят о национальном испанском театре, о национальной музыке и национальной живописи. Советники настойчиво советуют, а король прислушивается, а может быть, премьер Мануэль Годой прислушивается и подсказывает королю, что в этом направлении и надобно действовать.
Концепция настолько определенная и нехитрая, что даже королю она понятна и приятна. Подражание Европе (то есть, по тогдашним меркам, Парижу) не доведет до добра. Свое, исконно испанское — вот о чем надо заботиться. Патриотизм — это не просто красивое украшение в убранстве Империи. Патриотизм — это эффективный инструмент управления. Возможно, что в коллективном сознании элиты брезжила идея, которую в русском языке обозначают идиомой «клин клином выбивают». А именно, не попытаться ли вытеснить из обихода людей новые либеральные и республиканские идеи французского происхождения своими, исконными испанскими традициями и духовными скрепами? Советники и правительственные эксперты носились с подобными мыслями. Ховельянос, Ириарте и другие либералы вынуждены были лавировать и идти на компромисс с патриотами. Такие ситуации теперь будут постоянно возникать в Испании, а может быть, и не только там. Какой ты ни будь свободолюбец, а Родину нельзя не любить. Вопрос в том, как именно любить Родину — мрачно и натужно, с ненавистью и подозрительностью относясь ко всем окружающим, или повеселее, более радостно.
С национальными традициями были свои трудности. Положим, насчет корриды все более или менее понятно — она была признана своего рода национальным достоянием и проявлением испанской души. Надо было организовывать и регулировать эту сферу жизни, облагораживать эту испанскую страсть, которая в те времена, в эпоху ранней и хаотичной корриды, приводила к уродливым эксцессам и ужасным последствиям. Понемногу ритуал и режиссура уникального тавромахического действа кристаллизовались, дело шло к строгой формализации кровавых игр. Опасные хаотические схватки людей и быков на площадях городов при полном отсутствии безопасности уходили в прошлое. Но другие зрелища, ритуалы и институции, характерные для Испании, оставались камнем преткновения.
Как быть с эксцессами религиозных обычаев и ритуалов? Просвещенная Европа с недоумением смотрела на испанские процессии флагеллантов. В определенные дни религиозных праздников целые отряды истово верующих мужчин шли по улицам городов и нещадно лупили себя самих по оголенным спинам специальными бичами или особо жесткими веревками, которые не только оставляли кровоподтеки на коже, но и приводили к обильной кровопотере, обморокам и даже смерти. Иные хлестали и себя самих, и своих собратьев по этому странному фестивалю религиозных садомазохистов.
Южная Европа и вообще многие христианские страны знали такие эксцессы во времена Средневековья, но теперь они уже шокировали просвещенную общественность. Безумные глаза, вопящие рты, ободранная кожа полуголых тел, стекающие на мостовую струйки крови производили, мягко выражаясь, неоднозначное впечатление на образованную молодежь, и с этим народным обычаем, которому было уже несколько веков, надо было что-то делать в эпоху прогресса, науки и развития. Злоязычный Вольтер или кто-то еще из ехидных французов говорил, что «Африка начинается за Пиренеями», но власти Мадрида не хотели соглашаться с этим геополитическим безобразием. Испания — это все-таки Европа, так следовало считать. Но это своя, особая, испанская Европа. Как провести эту грань?
Испанские Бурбоны и их окружение никак не могли решить этот вопрос — как быть с крайностями и экстремальными выражениями испанской религиозности или опасного азарта.
Главными внутренними проблемами просвещенных испанцев в XVIII веке оказались могущественная Святая Инквизиция и ее публичные ритуалы. Вообще говоря, девяносто девять процентов деятельности инквизиторов протекали втайне, а информация на сей счет была конфиденциальной настолько, что достигала только ушей высших прелатов. Светские власти, включая самого короля, не всегда допускались до тайн Инквизиции. Доносы, следствие, пытки, трибуналы происходили вдалеке от общественного внимания. Но наказания осужденных за ересь, да и за антигосударственные мысли, которые также рассматривались как преступления против религии, осуществлялись принародно. И в этом пункте просвещенная Испания решительно и солидарно выступила против почтенной институции церковного сыска и церковной карательной машины.
Возможно, что в юности Гойя мог еще видеть публичные казни по методам Инквизиции. Считается, что в первой половине XVIII века чуть больше ста человек были публично казнены через сожжение. Самое чудовищное зрелище — сожжение заживо — происходило не часто. Чаще практиковалось публичное удушение какого-нибудь реального или предполагаемого нечестивца, вольнодумца или еретика. Затем уже труп принародно умерщвленного преступника столь же демонстративно сжигался на костре. Практиковалось также «условное наказание» сожжением, то есть сожжение куклы, муляжа осужденного. Сам осужденный стоял рядом с костром, на котором уничтожался его магический двойник. Казалось бы, гуманное решение, но на самом деле было не так. Любое аутодафе, в том числе и символическое, — это еще и гражданская казнь, подразумевающая полное изгнание из общества. У осужденного отбираются звания и титулы, имущество конфискуется, налагается полный запрет на любую деятельность. Ему остается либо самому свести счеты с жизнью, либо отправиться в дальние края, в пустыни и джунгли неосвоенных континентов, и жить там вдали от соотечественников, в обществе недружелюбных туземцев (может быть, каннибалов).
Уничтожение сотни людей за полвека — это была явная уступка инквизиторов новым веяниям, идеям Просвещения. Таких скромных цифр казненных в прежние времена не бывало, к тому же эти цифры стремительно уменьшались. В период правления Карла III и Карла IV, то есть раннего и зрелого этапа деятельности Гойи в Мадриде, историки насчитывают не более четырех казней на кострах Инквизиции. К сожалению, нет точных данных о том, идет ли речь о сожжении заживо, сожжении после удушения или сожжении in effigie — «в изображении». Но и эти цифры воспринимались друзьями и единомышленниками Гойи как чудовищные, позорные и скандальные.
Все знали о том, что Инквизиция практикует самый сомнительный метод следствия, то есть предлагает подозреваемому признаться в предполагаемых грехах или преступлениях на дыбе, под кнутом палача, в соприкосновении с раскаленными углями или иглами, вводимыми в чувствительные места тела. Как о том писал французский враг Инквизиции Шарль де Монтескье, такие методы следствия приводили к массовым признаниям пытаемых в таких делах, которые ими вовсе не совершались. Девять из десяти сознавались в том, что сношались с дьяволом, пили кровь младенцев, клеветали на Господа или читали Вольтера и Руссо. На самом деле они вовсе не совершали этих ужасных проступков.
Прикиньте на себя: если вас лично подвесить на дыбе и поджарить пятки хорошей церковной свечкой, захотите ли вы лично признаться в том, что имели половые сношения с демоном или читали запрещенную литературу? Хорошо подумайте, прежде чем отвечать.
Реальные публичные казни в стиле Инквизиции становились все большей редкостью, особенно если сравнить минимальные цифры жертв Инквизиции в XVIII веке с количеством уничтоженных ею людей за три предшествовавших столетия. (Грозное учреждение было создано и приобрело особо страшные формы на испанской земле в пятнадцатом столетии, в годы полного избавления от арабского присутствия, и развернулось во всю ширь в последующие два века.) Но нетрудно понять, что единомышленники Ховельяноса, Ириарте, Моратина и Гойи воспринимали само присутствие Инквизиции среди государственных учреждений как чудовищное извращение человеческой природы, как вызов Разуму и Справедливости.
Леденящие кровь сцены, в которых художник Гойя лично наблюдает судилища Инквизиции, в книжках и фильмах полностью выдуманы. Когда он был ребенком, в Сарагосе одна неосторожная женщина была осуждена на смерть. Видел ли он это событие своими глазами или не видел — в точности неизвестно. В конце столетия в Мадриде он своими глазами ничего подобного не наблюдал. Так ведь и не нужно было наблюдать — этот ужас уже сидел в массовом подсознании нации. Инквизиция при жизни Гойи была чем-то вроде того, чем был КГБ при жизни Солженицына, Бродского и Эрнста Неизвестного. Это была неизбывная фантомная боль, глубоко засевший осколок тяжелой раны прошлых лет. Достаточно было минимальных сигналов «мы здесь», чтобы ужас перед карательной системой возрождался, поддерживался и даже разрастался в жизни людей.
К концу столетия, когда за Пиренеями бушевали ураганы удивительной, обнадеживающей и страшной революции, Инквизиция в Испании была фактически уже парализованным организмом, угрозой вчерашнего дня. Она главным образом занималась тем, что пыталась пресекать чтение подрывной литературы, хотя реальных возможностей проверить потоки печатной продукции уже не существовало. В таких ситуациях ужас и трепет существуют уже почти что сами по себе, и достаточно было минимальных средств, чтобы вольнодумцы и образованны Испании ощущали веяния террора. Пропадали в застенках единицы, но тем самым поддерживалась память о многих тысячах жертв, о массовом терроре прежних эпох.
Инквизиция все более превращалась в символ и теряла функции реального и большого карательного органа, но это был символ унизительный и позорный, и так думали не только сами просветители, но и власть имущие. Фаворит короля и премьер-министр Мануэль Годой ощущал неудобство оттого, что инквизиторы вмешивались в сценарии государственных праздников и в театральное дело, старались регулировать развлечения народных масс и привилегированных элит. Сеньор был изрядный гуляка и любил легкомысленные увеселения, а тут эти постные рожи со своими предостережениями и поучениями.
Гойя вскоре напишет картины и сделает офорты, изображающие трибунал Инквизиции. Он не мог видеть такое своими глазами, но внутреннее зрение образованного испанца рисовало ему картины, невыносимо страшные и позорные для его национального чувства и человеческого самоощущения.
Когда по ту сторону Пиренеев подняли голову мятеж и безбожие, Инквизиция попыталась возродиться. Намерения у нее были самые радикальные, но возможности ограниченны. Великим инквизитором был назначен склонный к изуверству кардинал-архиепископ Толедский Франсиско Лоренсана. Если бы он получил желанные полномочия и средства, то развернулся бы вовсю. Но готовность к репрессиям не получила реального продолжения. С согласия правительства Инквизиция клеймила всякое сочувственное французским теориям направление мыслей как безбожие и вольнодумство и даже возбудила преследование против целого ряда франкофилов. Но при этом власти приходилось думать о том, как заключить мир с Французской республикой и, постреляв в почти игрушечной войне, найти общий язык с Парижем.
Когда на горизонте стала вырастать фигура императора Наполеона, преследование либералов и франкофилов оказалось политически нецелесообразным. Наполеон расценивал подобные устремления как враждебные выпады против своей державы. Испанская империя, этот дряблый и вялый гигант, не могла повернуть время вспять и вернуться во времена кастильских «католических королей» и габсбургского абсолютизма.
Беда в том, что Инквизиция за многие века своего существования превратилась в такую же типичную сторону национальной жизни страны, как и народный театр, фольклор и коррида. Для просвещенных людей это был великий стыд и повод для горестных жалоб. Даже высокопоставленные лица ощущали стеснение от этой старинной, никак не исчезающей до конца исторической язвы.
Когда в 1796 году Гаспара де Ховельяноса, уже министра и влиятельного государственного деятеля, вызвали на допрос в Инквизицию (притом разговаривали с ним сравнительно мягко, вовсе не били и не калечили), он написал докладную записку на имя самого короля, и этот документ был прочитан не только письмоводителями королевской канцелярии, но и самим монархом, и читающей публикой. Ховельянос с насмешкой и гадливостью описал в своем послании тупых и неграмотных монахов, у которых образования хватало только на то, чтобы воспроизводить архаические массовые штампы католической доктрины, и не было ровно никаких знаний о юриспруденции, политике, истории. Для интеллектуально изощренного дона Гаспара, профессора лучшего испанского университета в Саламанке, люди Инквизиции были типичными представителями того темного старого мира, против которого он боролся всю свою жизнь. Если говорить по-нашему, серая и тупая «вохра» с тремя классами образования встретилась и поговорила с профессором европейского уровня, попавшим в застенок — хотя и ненадолго.
Отзыв Ховельяноса об уровне и образе мысли инквизиторов произвел немалое впечатление в разных слоях общества. С этой старой темной Испанией надо было что-то делать. Это было понятно даже королю. Королева также проявляла неудовольствие от идеологических эскапад тогдашних «черносотенцев». Но все проекты решительного ограничения власти Инквизиции или ее полной отмены оказывались половинчатыми и неуверенными, ибо власть постоянно опасалась того, что элита и народные массы увидят в наступлении на Инквизицию покушение на устои испанской жизни, подкоп под вечные ценности католической религии. Когда попы начнут взывать к пастве и кричать о том, что веру унижают и оскорбляют, появятся сонмы и рати обезумевших воителей, которые начнут защищать веру, отечество и любимого венценосца. Найдутся и такие энтузиасты, которые начнут защищать свои воображаемые святыни огнем и мечом. Этих осложнений наверху боялись не меньше, чем либерального вольномыслия.
Куда проще было решать другие дела, касающиеся национальных традиций и «испанской самости». Следовало аккуратно заместить слишком острые развлечения и слишком тягостные обычаи и институты более мягкими, но также вполне традиционными играми и радостями жизни. Испанцы умеют любить родину не хмуро.
Особо ценимой традицией и институцией испанской элиты была охота. Королевский двор устраивал великолепные охоты, требуя живописцев и рисовальщиков, которые запечатлели бы меткие выстрелы Его величеств и наследного принца, травлю кабанов и оленей собаками, а это ведь не просто развлечение. Зовут охоту подражаньем искусству высшему войны — говорится в одной знаменитой испанской пьесе. Испанские гранды и монархи оттачивали свое царственное искусство убивать живое именно в грандиозных охотничьих предприятиях, когда сотни копытных и тысячи пернатых лишались жизни в ходе целых боевых операций, разворачивающихся на обширных равнинах еще пока лесистой Гвадаррамы, благословенного плоскогорья вокруг Мадрида. Самые именитые живописцы прошедших времен прославили эти серьезные испанские забавы, и охотничьи картины Веласкеса считались особо близкими сердцу короля. Испанская королевская охота по своему размаху не имела аналогий в Европе. Разве что государи Древнего Востока — и опять-таки России — могли соперничать с мадридскими венценосцами по размаху охотничьих предприятий.
Охота испанского короля была государственным делом, поэтому охотничьи темы были с неизбежностью включены в список тем, которые предлагались для дворцовых гобеленов. Гойя пишет «Охоту на перепелов» и другие подобные сюжеты. Пишет, надо полагать, с готовностью, с энтузиазмом и знанием дела, ибо он сам — страстный охотник. Иного и ожидать было невозможно. Азартный человек, полный жизненных сил и желания бросить вызов судьбе, — такому прямая дорога и в матадоры-любители, и в охотники. Дон Франсиско пишет письмо другу Сапатеру, в котором горделиво рассказывает, что недавно ходил на охоту вместе с очень хорошими стрелками и добился превосходного результата: попал в цель восемнадцать раз из девятнадцати. Проверить эту информацию мы не можем, верить или не верить — это кому как угодно. Может быть и такое, что в ранние годы он стрелял лучше, чем писал кистью. Во всяком случае, свои охотничьи подвиги и приключения он расписывает так живо и азартно, что поневоле вспоминается картина русского художника Перова «Охотники на привале». Как бы то ни было, до своей болезни наш герой предавался охотничьей страсти почти так же, как художники и писатели России. Когда ты глух, голова болит и всегда есть опасность нового приступа, то уже и охота не в радость.
Наследный принц, он же впоследствии король Карл IV, тоже был ярым охотником и предпочитал общество своих собак обществу министров и советников. Дело не в том, что наследник был настроен патриотически и выполнял свой долг. К долгу он был равнодушен, убеждений не имел — просто предпочитал физические нагрузки умственным. На охоту ходил с удовольствием, дискуссий с просвещенными умниками избегал, пылающие энтузиазмом фанатики и изуверы также его отталкивали. Ожидать от него, что он станет реально решать проблему Инквизиции или проблемы сословных привилегий, было невозможно. Для некоторых людей даже правильно не перегружать голову проблемами. Но для страны это предпочтение неголовных занятий обернется не лучшей стороной.
Испанизация разворачивалась упорно и насаждалась систематически, но возникали ожидаемые сложности и неожиданные сюрпризы. Король, а точнее его министры и советники требовали от подданных, чтобы народные таланты расцветали дружной куртиной, чтобы искусство корриды становилось более изысканным и высоким, а привычные тогдашним аренам безобразия и хаотические неистовства буйной молодежи ушли в прошлое. Тогда забудутся подрывные памфлеты и просветительские лозунги.
Хорошо бы, чтобы истинно испанские души, понимающие дух и характер гордого, жизнелюбивого и обожающего свою богоданную власть народа, взяли в руки свои кисти и карандаши и запечатлели бы радости жизни, народные праздники и трудовые будни, охотничьи приключения и трофеи короля и вообще счастье жить в Испании и быть настоящим испанцем. Разумеется, католиком, верным подданным Бурбонов, сыном Империи и Церкви.
Франсиско Гойя, который находился рядом с центром власти, но еще не добился самых высших успехов, чинов и почестей, отчетливо ощущал «генеральную линию» — и его радовало то, насколько его таланты могли быть востребованы в этот момент.
Когда сверху спускается идеологический запрос, обязательно возникает известное затруднение. Восторженных исполнителей идейной программы любого рода, если она насаждается высшей властью и поддерживается финансами казны и частных жертвователей, обязательно найдется великое множество, но беда в том, что нужны не просто энтузиасты, а еще и настоящие таланты на службе энтузиазма. Они же редки и не образуются просто из лучших намерений и патриотических настроений. Восторженные и старательные посредственности, не говоря уже о полных бездарях, скорее дискредитируют идеологические мечтания и патетические порывы.
Испанизация сверху не давала больших результатов. При этом курс власти на испанизацию культуры соответствовал и низовым устремлениям времени. Властителями дум в XVIII веке испанцы признают не поэтов или полководцев, не святых или рыцарей. Герои дня — это знаменитые тореро, от которых сходят с ума женщины и мужчины. Подобно тому как римские патриции делились по своей склонности к тому или иному возничему или гладиатору, мадридцы доходили до ожесточения в спорах о преимуществах лучших бойцов арены. Гойя пишет портрет одного из таких кумиров толпы, знаменитого виртуоза корриды по имени Педро Ромеро. Говорят, что именно этот невысокий крепыш был кумиром коренастого и мускулистого Гойи. Другая часть горожан сделала своим знаменем другого мастера арены — Родриго Костильяреса. Этот крупный и дородный мужчина был противоположностью шустрого и взрывного Педро Ромеро. Костильярес был силач и загонял шпагу-эстоке в тело быка с несравненной мощью.
Самый знаменитый из всех тореро, Пепе Ильо, двенадцать раз был уносим с арены раненым и истекающим кровью. Каждый раз его слава взлетала еще выше. На тринадцатый раз он погиб окончательно и прославился навечно. Правда, кроме знатоков испанской корриды, сегодня об этой славе мало кто помнит. Гойя был одним из этих знатоков и не забыл запечатлеть также и этого народного героя на своих картинах.
К середине столетия коррида становится предметом национального культа — притом что любительские бои людей с быками устраивались и в прежние века. Но теперь, когда правит династия Бурбонов, выходцев из соседней Франции, испанские города охвачены общим поветрием. Складываются законы и неписаные правила корриды. Она должна быть представлением с твердо установленным сюжетом, в котором прописано в точности, когда и что делают на арене пикадоры, бандерильеры и главный актер со стороны двуногих — матадор. В рамках этого сюжета возможны вариации, дающие возможность проявить свои атлетические и артистические способности.
Франсиско Ириарте писал одному своему иностранному другу: «Смейтесь сколько хотите над партиями глюкистов, пиччинистов и люллистов. У нас тут идет война между костильяристами и ромеристами. Везде и всегда все только об этом и говорят: под лепными плафонами зал и в убогих хижинах, творя утренние молитвы и надевая ночной колпак».
Дух простонародного молодечества в эти самые годы укрепляется театром. Наряду с корридой это зрелище было массовым увлечением. Классический испанский театр насчитывал уже не менее двух столетий. Но на дворе стояли новые времена. Настоящей большой драматургии Испания в XVIII веке не создает — она создает народные зрелища, на которые устремляются посмотреть бедные и богатые, придворные дамы и рыночные торговки, молодые гопники и почтенные отцы семейств. Стремительно формируются жанры «сайнете», «сарсуэла» и другие сценические изобретения. Они представляют собой нечто вроде короткого мюзикла, в котором тексты не играют особой роли, слова самые простодушные, комичные и задорные, примерно как в русских частушках. Насчет уровня пристойности можно сказать нечто подобное. Диалоги просты. Музыкальные и танцевальные номера зажигательны. Сюжеты условны. Некто влюбился, она его знать не хочет, он бросает вызов сопернику и погибает от удара навахи. Или — другой вариант — закалывает соперника и пускается в бега, спасаясь от суда и наказания. Другой хотел быть добродетельным, но соблазнился, понятное дело, неотразимой женщиной и пропал.
В сарсуэлу легко вставляются разные ритмические песни и танцы. Например известнейшая «Сегидилья о тореадоре». Он потерпел неудачу на арене и жалуется на свою судьбу. Жалуется и трогательно, и смешно. Прежде из-за него готовы были выцарапать друг другу глаза самые прекрасные женщины и девушки Мадрида — махи, щеголихи, даже аристократки. Теперь он в беде, он рад-радешенек, если дома в родной деревне неказистая соседская девица пустит его к себе на солому. Он печалится, а зрители смеются.
И это еще самое сложное и умственное. Чаще всего сюжетика вообще рудиментарна. Две соседки поругались у ворот из-за пропавшего ведра. Из этого немудреного сюжета тоже можно сделать театральную интермедию с бурными диалогами, песнями и танцами. На сцене мы видим такие ухватки, слышим такие словечки, такие пронзительные вопли вместо благозвучных рулад, такие перестуки каблуков вместо культурных балетных па-де-де, что мороз по коже. Герцоги и графы, Осуны, Альбы и прочие, и те без ума от этого поветрия. Дамы отправляются на народные зрелища, закутываясь в мантильи. Аристократия Мадрида напоминает молодых людей из высшего света 1960-х годов, которым даром не нужны Карнеги-холл и все консерватории мира и которые сходят с ума сначала от Элвиса Пресли, а потом от выступлений группы «Битлз».
Жизнь художника Гойи в Мадриде в последние два десятилетия XVIII века — это жизнь в расколотом мире, это соседство, братство и соперничество людей высокой европейской культуры с лихими парнями и их цыганистыми подружками, с организованным безумием корриды, с ритмами и голосами сценических «сайнетес» и «сарсуэлас».
Главными героями нового почвенного театра становятся распространенные в Испании типы общества. Это задорные и раскованные женщины, именуемые «махами», и соответствующие фольклорно выражающиеся и грубоватые парни. Она — маха, он — махо. Существует гипотеза, что в испанском фольклоре издавна существовал такой персонаж, как Майя, девушка, выбираемая на роль королевы майского праздника весны, жизни и любви. От этого языческого персонажа, этой пиренейской Астарты и происходят новые социальные типы и новые амплуа театральной сцены. На сцене и в жизни ценилась женщина определенного рода. На улице она — королева, в церкви — ангел, в постели — сатана. Но тут уже мы с вами ступаем на зыбкую почву самого пошлого и затасканного туристического испанизма и прикасаемся к стилистике «народного эротизма», многократно описанного путешественниками (разумеется, мужчинами).
Как уже было упомянуто, «махизм» превратился в общее увлечение, ибо как низы, так и верхи полюбили соленые и перченые ухватки, бойкие жесты и выразительные моды определенного рода. Женское платье с глубоким вырезом, в котором было бы видно многое, если бы не черная кружевная мантилья, создававшая особое качество женского облика. Нежная шея, роскошные белые (никакого загара!) плечи и ослепительная грудь, проглядывающие сквозь черные кружева мантильи — это совсем не то же самое, что кожа без покрова. Отсюда, наверное, пошла и приверженность некоторых дам к черному кружевному белью. Оно… впрочем, не будем отвлекаться от нашего главного предмета.
Интерес к национальной жизни и к быту и нравам простонародья — таковы были типичные проявления того духовного оживления, которое было неотделимо от настроений Просвещения. Имеются в виду, как уже о том упоминалось, вовсе не идеи или убеждения, как таковые. Имеются в виду эмоциональные субстанции, оттаивание душ в эпоху перемен. Английские художники вглядываются в простонародные нравы своих соотечественников, французы занимаются тем же самым, итальянские мастера живописи, литературы и театра интересуются жизнью рыбака и крестьянина, ремесленника и уличного торговца. Быт и нравы простонародья везде вызывают внимание. Но и в этом плане Испания, пожалуй, имела отчетливые отличия от своих соседей по континенту.
Историки и мыслители страны издавна замечали, что в Испании интерес к народным обычаям, к народной жизни отличался своего рода горячностью. Высшие классы, главные потребители в области художественного производства, вводят в обиход пылкое и неистовое обращение с народными традициями. Танцы и песни, развлечения и манера одеваться, восходящие к народным испанским корням, вызывают среди образованных городских людей настоящий энтузиазм. Испания — это вам не Франция. Во Франции мы наблюдаем умеренный и дозированный подход к делу, а вот в Испании народные обычаи, развлечения и страсти приобретают характер настоящего исступления. Тут не играют в пастушек, простушек, инженю, здесь городская молодежь из состоятельных, образованных и родовитых кругов идентифицирует себя с отважными, дерзкими, неуправляемыми парнями и девчонками в широких плащах, обтягивающих жилетах, черных мантильях. У них выражение лиц, жесты и манера речи не мирные, не благообразные, а вызывающие и насмешливые. Им любо крикнуть что-нибудь издевательское проезжающим в каретах министрам или генералам.
Это и есть особенность тогдашней Испании. В других странах нормой было как раз обратное: низшие классы с восхищением наблюдали правила жизни, созданные аристократией, и старались подражать им. В Испании получилось наоборот. Буйное простонародье почему-то оказалось неотразимо притягательным и достойным подражания на разных ступенях и этажах общественной лестницы. Аристократки и придворные, преуспевающие дельцы и люди искусства безоглядно увлекались культурой «махизма».
Невозможно сказать однозначно, в какой степени курс на патриотические ценности и национальные традиции был официальным и в какие моменты он оказывался альтернативным и даже оппозиционным. Охота и коррида были национальной страстью испанцев разных социальных классов, как и своеобразная культура поведения молодого дерзкого «махо» и дерзкой «махи». Кому удалось бы разыграть эту национальную карту против французских поветрий, против социальной критики и мечтаний Руссо о справедливом обществе и правах человека?
Тут имела место двусмысленность и насмешливая размытость явлений. Крупнейший в тогдашней Испании мастер гравюры Хуан де ла Крус Кано-и-Ольмедилья издал двухтомный сборник с изображениями испанских костюмов. В 1788 году вышел второй увесистый том. Глаза разбегаются от содержащегося там богатства и многообразия. Мы встретим в знаменитом сборнике обширную панораму разных мод, манер, обличий и повадок обитателей всей Империи — от Неаполя до Лимы, от баскских нарядов и утвари до андалусских платьев и камзолов, креольских плащей и шляп. Это в высшей степени познавательный сборник. Оказывается, женский и мужской наряд Канарских островов был решительно не похож на костюмы кастильских испанцев. Кастильцы не потерпели бы, чтобы их по внешнему виду смешивали с арагонцами или эстремадурцами. Аргентинский гаучо ощущал себя решительно несходным с перуанским пастухом или кубинским рыбаком. В те времена они все были испанцами — национальное самоопределение появляется в повестке дня уже позднее.
С одной стороны, сборник Кано-и-Ольмедильи имел сугубо энциклопедический и просветительский характер: это было учебное пособие по изучению нравов и культурных проявлений своей обширной и разноликой страны. С другой стороны, само это предприятие имело характер правительственного заказа, идеологический оттенок патриотической гордости. Вот ведь мы какие! Вот наши люди — такие интересные, такие разнообразные, такие неисчерпаемо увлекательные! Наш мир богат и самодостаточен. И в нашем мире повадки и ухватки, речи и манеры плебея — это образец и мерка для высших классов, и они гордятся тем, что похожи на нас. И этот разнообразный мир — это наш мир, там бурлит наша воля и энергия, там раздаются наши ритмы, рождаются наши мелодии и наши краски, столь резко отличные от дистиллированных художественных средств культурной Европы.
Вот гитара Севильи, фанданго и болеро. Вот барабаны Кубы. Вот арагонская хота. Наши тореадоры и наши махи. Наши сарсуэлы, плутовские романы и пр. Вот чем гордится испанский мир. Академии, консерватории, салоны цивилизованной Европы могут отдыхать. Им такое не по зубам.
Этнография замечательного художника-графика — это такая же двуединая вещь, как и коррида, и охота, и массовый уличный театр. Тут вам и элемент национальной культуры, и орудие вольнодумцев, и отчасти противовес придворным тенденциям «высокого искусства». И даже, если угодно, залог какой-то новой культуры, нового языка и новой живописи и новой литературы, которые расцветут в будущем в странах бывшей Империи. От Барселоны до Буэнос-Айреса, от Мехико до Гибралтара.
Испанские «просвещенцы» никогда не могли выработать однозначного отношения к народной культуре Испании, к этому многоликому комплексу быта, пения и танца, костюма и нравов. Европейски воспитанный Гаспар де Ховельянос, образованнейший правовед и яркий публицист, кумир Гойи и его друзей, обличает дикость своих соотечественников, любителей корриды и массовых развлечений. В своем «Меморандуме о благопристойности зрелищ и публичных развлечений, а также об их происхождении в Испании» он пишет: «Что являют собой наши танцы, как не жалкое подражание распущенным и непристойным пляскам самой низкой черни? У других наций боги и нимфы танцуют на подмостках, у нас — вульгарные молодчики и площадные бабы».
Но противники этого высокого вкуса не давали сбить себя с позиций. Талантливый и плодовитый Рамон де ла Крус начинал около 1750 года с классических пьес в духе Расина, но в те годы, когда в Мадриде стал утверждаться Гойя и когда разгорался спор между «европейцами» и «почвенниками», дон Рамон пустился во все тяжкие. Он выпустил в свет десятки фарсов, сюжеты и литературные свойства которых были описаны выше, и они вызвали настоящий фурор. Сайнете и сарсуэлы, в которых разбитные девчонки смеялись над чопорными дамами, лихие парни полагались не столько на воспитание, сколько на сноровку и острое слово, а также на подругу-наваху, переворачивали сознание. Аристотель, Расин и классический театр получали отставку. Условности и приличия отбрасывались.
Испанские сценические фарсы, то есть сайнете и сарсуэлы, были союзниками новоявленного искусства корриды — этого изощренного и чудовищного праздника жизни и смерти.
Драматургия XVIII века, скажем это еще раз, слаба. До бесконечности ставились комедии старого барочного театра. Новые жанры вроде сарсуэлы имели сомнительные литературные достоинства. Несмотря на это, испанский театр переживал свой, быть может, звездный час. Дело в том, что сочинения драматургов — это не решающая часть жизни театра. Значение и смысл театра определяются уровнем игры актеров и актрис, сценических решений и постановочных находок.
Даже не знаю, каким способом показать сегодняшнему читателю остроту, пряность и неистовость того нового театра, который зарождался в Испании эпохи Просвещения. Сошлюсь на те догадки, которые сформулировал Хосе Ортега-и-Гассет в своей небольшой книжке, посвященной Франсиско Гойе и его эпохе: «Начиная с 1760 года появляются сплошной чередой гениальные актрисы и блестяще одаренные актеры. Те и другие, за редчайшими исключениями, из простонародья. Актрисы не только декламировали — они были певицами и танцовщицами. И своим расцветом испанский театр обязан исключительно актрисам и актерам, которые беспрерывно сменяли друг друга на подмостках до начала XIX века. Актрисам в особенности: обладая, по-видимому, блестящими природными данными, они дали миру одно из самых ярких проявлений того, чем может быть испанская женщина»[4].
Здесь автор этих строк собрался было процитировать соответствующие тексты и дать описание какой-нибудь мадридской театральной постановки второй половины или конца XVIII века, что-нибудь такое, чем увлекались современники Франсиско Гойи. Да и он сам был не прочь ходить на такие представления и написал портреты нескольких актрис. Известен замечательный портрет знаменитой волшебницы сцены Марии дель Росарио Фернандес, по прозвищу (или сценическому имени) Ла Тирана.
Но потом мне подумалось: не буду я испытывать терпение читателя учеными выкладками да цитатами. Лучше напомню о таких сюжетах, которые у нас всех самих на памяти. И не нужно для этого отправляться в Мадрид. Мы остаемся в Москве.
Дело было тогда, когда наша идеология, старое государство и повелители его отправились в небытие, когда мы открывались внешнему миру и думали о новой жизни, надеясь на лучшее и удивляясь тому, какие гримасы, кукиши и другие фигуры показывает нам наша действительность. Однажды в моем доме на улице Сальвадора Альенде (такая улица есть в Москве, но не в Мадриде и не в Сарагосе) раздался звонок. На пороге стоял живописный тип, порождение бурного переходного времени. Он являл собою цыганистого молодого человека в странном одеянии. Из-под неопределенной хламиды виднелась белая рубашка с галстуком-бабочкой, а удивительного вида шляпа скрывала пышные темные патлы и оттеняла сверкающие глаза истинного артиста.
Тут оно и началось. Он вдохновенно пытался всучить мне что-то сомнительное — то ли бритву, которая сама бреет любую щетину на морде лица настоящего мужчины, то ли отвертку, которая сама закручивает и откручивает шурупы без всяких усилий. Он приплясывал на месте и жестикулировал, как наэлектризованный, он размахивал руками и вдохновенно декламировал выученные где-то рекламные фразы с азартом, пылом и искренним желанием либо облапошить лоха, либо получить одобрение знатока и собрата. Нельзя было не залюбоваться.
Я залюбовался и сразу понял, что наш русский Бог послал мне в Москве чудо — новую сарсуэлу, в которой и я могу принять участие. Ия тоже стал притопывать и прихлопывать и выкликать фразы, уместные в испанском сценическом фарсе. «Ой, не надо мне пудрить мозги, знаем мы ваши штучки!» — восклицал я примерно так, как учил своих актеров незабвенный Рамон де ла Крус в XVIII веке. В ответ мой гость предлагал мне еще и всякую другую всячину. Он поводил плечами и рвал страсти в клочья. Он доверительно нашептывал мне сокровенные секреты мужского счастья с бритвой и отверткой и восторженно вопил о чудесах технологии и товарообмена. Он сразу понял, что я ничего не буду покупать, но повеселиться не дурак. Такого ощущения живой жизни, уличной реальности, опасной истины как она есть, я с тех пор не ощущал. Не хватало только смурного небритого гитариста да двух отвязных девчонок, которые били бы в ладоши и покрикивали с андалусской хрипотцой.
Поскольку сюжет такого фарса прост и предсказуем, как пинок в театре Петрушки, то завершение интермедии было достойно ее начала. На сцене появляется разгневанная женщина. Моя жена, услышавшая странный шум на лестнице, вышла к нам подбоченясь, с полотенцем на голове, как народная Немезида, накричала на вдохновенного продавца дребедени и решительно увела меня в дом за руку, захлопнув входную дверь перед носом цыгана и не понимая мой неудержимый хохот и то радостное возбуждение, в котором я находился. Я не мог разогнуться от смеха и держался за стены в экстазе. «Вы там выпили уже, что ли?» — вопросила она, не ведая о том, что именно такими репликами и должна заканчиваться настоящая ядреная сарсуэла. Так родилась и запечатлелась в моей памяти эта импровизация из московской жизни смутного времени: столичный гуманитарий и разносчик-прощелыга приложились к бутылке и раздухарились на лестничной площадке. Занавес. Аплодисменты.
Дон Гаспар де Ховельянос осудил бы нас за эту, несомненно, варварскую и дикую сцену с участием двух обалдуев и рассерженной женщины. Мы с вами уже знаем, что Гойя преклонялся перед этим блестящим литератором и мудрецом, посещал его дом и внимал его речам и все равно ведь ходил смотреть и корриду, и сарсуэлу, и сам пел куплеты в народном духе, притопывал и прихлопывал. Он заглядывал в заведение, которое именовалось «Манолерия», и там можно было послушать и самому исполнить самодеятельную интермедию. Сюжеты были известно какие: было там и про лукавого цыгана, продающего бритвенный прибор или кухонную посуду, и про недотепу-мужа, которому наступила на ногу кобыла, а хромота вызвала подозрения ревнивой жены — и уж совсем потешно получается тогда, когда недотепа-муж пытается сказать, что во всем виновата одна чертова кобыла… Сюжеты и слова чаще всего пустые и даже дурацкие, а восторг и радость жизни — они настоящие.
Многие картины сорокалетнего Гойи похожи и сюжетами, и настроением на такие сарсуэлы из «Манолерии». Из мастерской художника выходят и сцены боя быков, и посудный рынок в Мадриде, и разговор живописного парня с дерзкой девушкой-махой на улице.