Defessus omnibus medullis. — Catull.
Когда мы завидели мост, мое сердце обрадовалось, но мой кучер с ним не согласился. Остановя кибитку, он вышел осмотреться, подпрыгнул раз-другой и наконец довел до меня, что проехать здесь никак невозможно. Мы пустились в пререкания. Я бесился; лошади фыркали. Кучер упорствовал. Он привел мне здешнюю пословицу про польский мост и жидовский пост, которую я переведу для Вас при случае, изобразил чрезвычайно живо, как я, облепленный мокрым платьем, выползаю на прибрежную глину, и заклинал меня приберечь для проверки апофегмы менее опасные. Мы свернули влево и пустились между ветлами искать брода. Каждую минуту я погонял кучера; день темнел, и надобно было найти ночлег скорее. Один из нагбенных к реке кустов, мимо которых мы проезжали, оказался мужиком, возившимся с вершей; мы спросили у него о броде, и одною из своих ветвей он махнул на отлогий спуск между камышами. Колеса наши погрузились в черные воды. Лошади перебрели благополучно; при подъеме кибитка накренилась было на сторону, но кучер ее вытянул. Мы выбрались на дорогу и вскоре въезжали в какое-то местечко с корчмой, осеняемой старым ильмом. Курица без головы радушно выбежала нам навстречу. За нею пробежал мужик, разводя руками. Вокруг корчмы заметно было необычное движение; русские мундиры мелькали в воротах; фонарь мерцал на тесно составленных ружьях. Под ильмом стояла распряженная телега, в которой сидел пустой тулуп, раскинув рукава. Сутулый и седой еврей в длинном нанковом полукафтанье переминался между бегающими людьми. С необыкновенной решительностью объявил он мне, что поместить меня не может, и повторил этот приговор, качая головою. Тут я подлинно испугался, что он меня выпроводит. Ужас меня вдохновил; я начал говорить ему, что другого места по этой поре мне не найти и, следственно, своим отказом он оставит меня погибать в лесу; что за его спиною я вижу милость и благочестие, которые плачут над его словами; что я еду от генерал-губернатора из Несвижа; что важность моих поручений... Наконец монета, вложенная мною в его руку, внушила ему человеколюбивую задумчивость. Неохотно сказал он, что осталась еще одна комнатка, которая, однако, мне не полюбится; я заверил его, что он ошибается, что я полюблю ее и долго буду вспоминать о ней в разлуке. Видя, что мы поладили, я спросил, что тут творится и отчего такая сумятица. Он рассказал мне, что граф Валериан Зубов, служащий под начальством генерал-майора Моркова, несколько дней тому в бою с конфедератами лишился ноги от неприятельского ядра, после чего, отошед вспять от места баталии, остановился здесь с немногими людьми и лекарем, а на фольварке в двух милях отсюда стоит батальон, оставленный при графе. Вся половина, назначенная проезжающим, занята графскою свитою, а сверх того слуги спят на крытом дворе с лошадьми. Слыша эти известия, я вздохнул о свирепом случае, похищающем обаяние и надежды молодости, — подумал о юном Алкиде, так блистательно начинавшем свое поприще, равно умея укротить трехглавое чудовище мятежа и украсть поцелуй польских красавиц, — о герое, принужденном оставить честолюбивые мечты и едущем в Петербург, чтобы повергнуть свои труды к стопам знаменитой царицы. Мой собеседник, однако, не был склонен сочувствовать моим мыслям: вынужденный принять сего нежданного путника, он словно остановился переждать грозу под одиноким дубом. — Но я задумался, а еврей меж тем звал меня за собою. Я взошел на щелистое крыльцо, под досками которого вскипел какой-то ил; здешний слуга шел за мною, волоча отвязанные от кибитки чемоданы. Еврей впотьмах провел меня через лавку, где со стены свисали хомуты с разлохмаченными гужами; в углу я увидал человека, сидящего, скрестив под собою ноги, на табурете за шитьем; светильник бросал на стену его остроумную тень. Наконец я очутился в самой дальней и тесной комнатке, где встретили меня стол, пара стульев, кровать и стены нагие, без знакомых всем картинок с Аникою-воином, похоронами кота и Страшным судом, каков он будет по мнению ярославских мастеров. Из прочей мебели была только поместительная клетка в готическом вкусе, из тех, в каких держат канареек, стоявшая на полу с отвалившеюся дверцей. Таков был мой ночлег. В сердце человеческом живет тайное влечение к руинам, а особливо в сердце путешественника, если сии руины приятно освещены заходящим солнцем и уместными моральными размышлениями, но все это не делает обломки былого бытия желанными, когда приходится в них ночевать; я, однако, так устал и так обломал все бока, переваливаясь целый день по дорогам, разбитым непогодою и движением артиллерии, что от сердца благословил этот скупой приют и сел за стол, перед свечою, воткнутою в бутылку. Этот вид напомнил мне иную, отрадную картину — наш с Вами обед незадолго пред моим отъездом и разговоры, бывшие у нас в тот вечер. Я помню, что тогда заинтересовал Вас рассказом о старинном возмущении против французов, известном под именем Сицилийской вечерни, и обещал поведать о нем пространнее. А поскольку должность путешественника, состоящая в описании красот местоположения, нравов, обычаев, слышанных разговоров и вообще шумов при въезде в какое-либо место или выезде из оного, а равно в уместных рассуждениях по поводу этих дорожных опытов, требует от меня также разнообразия в предметах и благовременной их перемены, то я и намерен начать обещанную Вам повесть теперь же, покамест сижу один в ожидании ужина.