Кровати были узкие, да и между ними с трудом мог протиснуться взрослый человек, тем более — широкобедрая бабушка Сарра, а то, какие у нее бедра, Яша особенно запомнил с момента, когда она при нем за неприкрытой занавеской подмывалась в маленькой и узкой комнатушке. Где же еще ей было заниматься обязательной гигиеной, не в сенях же, которые были общими для архива областной больницы и жилища бабушки Сарры и дедушки Фимы. Яше по малости лет на все на это было наплевать, он лежал на бабушкиной, не по ее фигуре утлой, кроватке и рассматривал любимый краткий справочник стран и народов. Справочник любили оба — и Яша и дед, но сейчас деда не было и можно было прочитать про компрадорские партии Гватемалы, поддерживающие проамериканскую диктатуру, и про то, как действуют в подполье коммунисты из партии труда.
Яша лежал на бабушкиной кровати, потому что было велено днем спать. Когда его отправляли к старикам, то им давали подробную инструкцию по его содержанию. Не все пункты они могли соблюдать, обеспечивая покойное состояние ревматическому сердцу, Яша часто удирал на задворки больницы, где с радостью носился по шлаковым горам и бурьянным канавам, но заповедь дневного сна старались соблюдать: бабушка выходила из архива, укладывала внука и возвращалась на работу в соседнюю комнату.
И вот на кровать напротив, в метре от внука, взгромоздился дед. Он устал после походов по своим пенсионным друзьям, его мучили газы, распирая большой живот, он расстегнул ремень — и газы начали выходить с шумом и запахом. Яше не было дела до стариковских проблем, он был прикован строгим наказом к кровати (как дед в эти минуты — к своей, не выходить же ему в архивный придаток) и почти ненавидел деда. А дед, бессильный прервать мучительную для него процедуру, после каждого выхлопа вращал глазами и кривил губы, но ничего не говорил. Ему, конечно, было неприятно такое соседство с внуком, но он не умел обсуждать с ним бытовые проблемы, здесь специалистом была бабушка, и поэтому только крякал и старался развеять вонючее облако, размахивая газетой.
Газета была израильская, марки с ленточек бандеролей, в которые почта заворачивала выписанную дедом прессу, почти все одинаковые, но разных почему-то цветов, Яша отдирал, хотя мама не любила, когда он их показывал приятелям. Газета, естественно, была коммунистическая, но и она на некоторое время перестала приходить, когда агрессивный Израиль вместе с империалистами напал на свободолюбивый Египет. Международные вопросы, в отличие от бытовых, дед любил обсуждать с Яшей, но внук не всегда его понимал. Дед не спешил проклинать израильских агрессоров, хотя империалистов, затеявших в это же время венгерский мятеж, решительно осуждал.
Дед кончил, заодно, рассматривать газету с непонятными буквами, затянул ремень, взял свое белое покрывало с веревочными висюльками и начал сгибать колени между кроватями. Накинул покрывало на голову и плечи и стал кланяться, завывая и бормоча непонятные слова. Он несколько раз пытался объяснить Яше основы иврита, дальше первых букв дело не пошло, поэтому внук не знал, что сегодня смешной, страшный (сестра Юлька цепенела от ужаса, если попадала на такие бормотания) и, если честно, не всегда хорошо пахнущий, старик молился, поминал всех тех, с кем не раз мог встретиться уже на том свете. Особенно, когда в конце 41-го года гнал по военным тылам двух сражающихся гигантских армий совхозное стадо, которое ему было подотчетно, как главному бухгалтеру. Завшивел, но дошел со своими четвероногими цифрами до тех, кто по закону мог пустить стадо под нож.
Завывания усиливались, когда дед разгибал колени и, закатывая глаза, появлялся на уровне яшиного лица, внук лишь сильнее вжимался в продавленный матрас, неравномерно покрывающий бугры растянутых пружин. Дед начал упоминать имена детей, он молился во здравие сына, снохи и внуков, исполнял перед богом свои обязанности патриарха, главы семьи не менее тщательно, чем до этого — обязанности последнего мужчины, помнящего род предков.
Конечно, можно по-разному видеть пружины его эгоцентрического поведения, но другие объяснения не подходят исторически-крепкой фигуре Ефима Срулевича Рабиновича, маленького, круглого, с большой налысо бритой головой человека, ведшего жизнь совсем по-другому, чем остальная уральская провинция. Мелочи его не интересовали, только крупные вещи: бог, мир, судьба. Внуков и прочую «мешпуху» он видел на периферии круглых выпуклых очков менее крупными фигурами. «Вус!» он кричал бабушке Сарре понятное им обоим слово, когда она пыталась приспособить своего Фиму хотя бы к походу за хлебом.
Слово-то было им известное, но вот общего языка старики не находили. Если Яша не понимал деда, поскольку тот и не собирался объяснять свое поведение или не знал, словно пораженный избирательной немотой, что будет понятно ребенку, то в отношениях стариков все способы были давно проверены и закрыты избирательной же глухотой. Слышать друг друга они не хотели. Тем более, что Ефим Срулевич даже думать старался на другом языке. Дед пристрастился к искусственному эсперанто, считал, что именно на нем должны общаться народы разных стран, чтобы не было недопониманий и конфликтов, — и вступил в конфликт с семьей, помнящей, к чему совсем недавно приводили попытки личных (пусть и письменных!) контактов с иноземцами. Потому и дома деда видели лишь тогда, когда он уставал от долгих разговоров с немногими в городе единоверцами-эсперантистами.
Ефим Срулевич убрал на полку свое покрывало и сел к приемнику. В комнате, понятное дело, как у всех, была черная тарелка репродуктора, но ее слушать было не интересно: или длинные речи, или одна и та же музыка. Яше иногда, особенно — поздним вечером, когда не хотелось засыпать при свете, как маленькому, было любопытно послушать разнообразное шипение, гудение и мычание дедова приемника. Но не днем! Ура, значит время сна кончилось и Яше можно было вставать и бежать на битву с бурьяном!
А деду пора было начинать свою заочную конференцию — сопоставление разных голосов. Шкалу сияющей лаком «Балтики» прикрывала аккуратная белая картонка с прикрепленным в середке шпеньком, чтобы было удобно снимать заглушку и открывать шкалу. Уход за приемником был единственным хозяйственным делом, которое позволял себе дед, «Балтика» потому сияла, что Ефим Срулевич не позволял бабушке прикасаться к приемнику тряпкой, завел даже специальную перьевую метелку для ликвидации пыли, какое-то воронье или голубиное крыло. Кто ему объяснил, что от состояния лака зависит качество звучания — неизвестно. А может, он просто интуитивно служил своему органу общения с большим, не провинциальным, миром.
Звук был важен смыслово, а не для красоты, поскольку радиостанции, интересовавшие деда, не музыку передавали, а слова на разных языках, понятных деду. Поэтому многие из них глушились и приходилось ловить малейший шанс что-нибудь услышать, прежде чем вой глушилок забьет смысл. И картонка была со смыслом: на нее дед наклеивал тонкую белую бумагу, а на бумаге бисерным почерком записывал время выхода той или иной радиостанции на ту или иную частоту. И пока глушилка не успевала подстроиться к перескочившей на новую частоту станции, Ефим Срулевич получал свою порцию информации.
Бумага со временем истрепывалась, карандаш и чернила размывались, засаленные, хотя дед и мыл руки, прежде чем сесть к «Балтике», стоявшей на единственной в комнате тумбочке у окна, она как раз помещалась между кроватями. Засаленную бумагу дед заклеивал чистенькой, до этого скрупулезно переписав на нее не утратившие актуальности данные об эфирном расписании двух десятков радиостанций. Для лучшей их ловли дед потратил, выдержав битву с бабушкой, значительную часть своей пенсии, заказал больничному слесарю установить на крыше тонкую и длинную трубу и превратить ее в антенну. Так она и маячила на крыше одноэтажной пристройки к больнице, прямо напротив дверей, куда люд со всей области ломился за бюллетенями. Бывало, стоят в очереди, а из окошка напротив доносится: «Вы слушаете „Голос Америки“ или „Шалом!“» — и бравурная музыка (провинциальные евреи считали, что это марш главного советского композитора Дунаевского, написанный им по заказу израильского правительства), старинная песня, ставшая национальным гимном.
Больше всех из-за этого переживала яшина мама: испортит же дед Фима карьеру молодому партийному журналисту, яшиному отцу. Если даже его, пенсионера, в нынешние оттепельные времена и не посадят. За занавеской, отделявшей хозяйственную часть комнатенки, с керогазом и помойным ведром, от спальной, на шкафу одно время стоял предшественник «Балтики» — трофейный «Телефункен», с красивой вертикальной шкалой. Дед Фима как-то расщедрился и подарил старый приемник безлошадному сыну. А потом стал приходить в гости в полуподвал к молодой семье и слушать вражеские голоса с друзьями, объявившимися у него в бараке, полном таких же, как он, «пикейных жилетов», потерявших привычную южную среду в эвакуации. Яшина мама добилась, не без скандала, изгнания вредного трофея.
Похожая история произошла и в менее провинциальном городе, куда вскоре с повышением перебрался молодой журналист, а вслед за ним и его семья. Яша ожидаемо серьезно заболел, вставать с постели ему запретили, а его маме надо было выходить на работу. Чтобы учительскую квалификацию не потерять, да и голодно вчетвером на одну зарплату. Деда вызвали сидеть с внуками, бабушку держали архив и хозяйство. Он приехал и решил сразу вдвойне осчастливить потомков: объявил, что готов дать деньги на пианино, чтобы Юлька училась. Половину средств, из отложенной на сберкнижку пенсии, он предоставлял безвозмездно, а половину давал в долг. И пианино привезли, Яша слышал возню в коридоре, и оно уместилось в их новой квартире!
В новом городе Яша жил уже не в барачном полуподвале, а на первом этаже большого дома. Две комнаты из трех — жилплощадь, выделенная начальством отцу. А в третьей комнате поселился приехавший из деревни демобилизованный сержант Саша, умевший вырезать на токарном станке круглые балясины и приделывать их к сколоченному самостоятельно буфету, установленному на общей кухни. Настоящий рабочий! — думал Яша, хотя их сосед трудился в охране. Саша вообще был правильным человеком, пил очень редко, пытался с яшиным отцом играть в шахматы, хотя и не понимал, почему он всегда проигрывает. Сержант был подкован и политически: однажды, когда у яшиных родителей были веселые гости, он выскочил красный в коридор и неожиданно закричал своим сержантским голосом: «Немедленно прекратить!». Это его так взволновал рок-н-ролл, под который редакционный художник, богемная натура, отплясывал с яшиной мамой. Не в том смысле взволновал, что музыка громкая, Саша и сам любил вдарить по кнопкам на баяне, а в том смысле, что музыка идеологически неправильная, по мнению бывшего сержанта.
И вот в эту-то правильную, идеологически выдержанную квартиру Ефим Срулевич стал приводить знакомых, которых он в большом городе легко обрел, пользуясь наслушанной эрудицией и репутацией всемирно-известного эсперантиста, и вел с ними долгие громкие беседы на кухне. Яшина мама сердилась вдвойне: дед Фима не сидел с ребенком, ради чего его и вызывали, а вместо этого опять ставил под угрозу карьеру сына. Вдруг охранник Саша стукнет начальству!
Ефима Срулевича попреки разгневали. Он собрал манатки и вернулся к родной «Балтике». А потом прислал письмо, в котором сообщал неблагодарным детям, что решил полностью взыскать с них стоимость пианино «Октябрь», но принимая во внимание трудности их жизни (маленькие зарплаты и болезни детей), готов получать деньги по частям, ежемесячно. И пошли переводы из одного города в другой. А когда однажды в срок не попали, поскольку в редакции задержали расчет, то тут же пришла недоуменная телеграмма, пришлось объясняться и извиняться.
Выплатили все до конца, успели до смерти Ефима Срулевича. А незадолго до смерти он прислал письмо, в котором очень хвалил за прогрессивную правду публицистическую книжку яшиного отца, признавался в любви к Юльке и называл яшину маму настоящей еврейской женой и матерью. Главное сказал.
Яша с отцом полсуток мчались на редакционном газике, когда стало известно, что Ефим Срулевич не встает. Отец молчал, а Яша разглядывал пейзажи, впервые для него так долго и широко раскрывающиеся перед лобовым стеклом. В больнице их пустили в палату. Дед Фима был еще жив, но обречен: его изношенное сердце помогала добивать кишечная непроходимость. Яша смотрел на его раздувшийся живот и ничего не понимал.