Сюзан Ховач Грехи отцов Том 2

Часть четвертая СЕБАСТЬЯН 1958–1960

12 февраля 1958 года.

Умер Сэм Келлер, и я как будто заново родился, потому что теперь у меня второй раз появилась возможность получить то, что я хочу, и на этот раз я добьюсь своего.

Встретил Корнелиуса, он выглядит как туберкулезный. Не знаю, что сказать. Наконец бормочу: «Сожалею». Он смотрит на меня, как будто я обезьяна какая-нибудь, но Корнелиус в таком сильном шоке, что не сомневается в искренности моих слов.

Он никогда не узнает, как сильно я не любил Сэма.

17 февраля.

Похороны Сэма Келлера. Яркие цвета на сером фоне Вестчестерского кладбища. Корнелиус нашел место на фамильном участке семьи Ван Зейлов для этого своего названного братца. В прошлом году умерла мать Сэма, и у него больше не было родственников по крови.

Ярко светит солнце. Могилу окружает толпа скорбящих близких. Многие из сотрудников банка на Уиллоу-стрит и Уолл-стрит отошли от Сэма в последний год его жизни, когда он гонял всех своих подчиненных, стараясь быть большим сукиным сыном, чем Корнелиус, но сейчас все это забыто, и люди помнят только то, каким он был популярным когда-то; все говорят о пресловутом обаянии Келлера.

Целое море цветов бесстыдно пламенеет на фоне замерзшего кладбища. Омерзительная церемония понемногу продвигается вперед. Отвратительно. Почему мы именно так расстаемся с покойниками? В Древнем Риме поступали правильно: большой погребальный костер и похвальное поминальное слово. Даже кельты были более естественны с их оплакиваниями покойника и бдением у гроба. У некоторых германских племен когда-то была принята кремация покойников; и только англы и саксы, собравшись в своих крепостях, усовершенствовали отвратительный обычай тайно копать ямы в земле для своих покойников, а затем втихомолку засыпать трупы землей, подобно кошкам, хоронившим свои экскременты. Омерзительно. Интересно, что думают Рейшманы обо всех этих замкнутых англосаксонских лицах, старающихся поддерживать безучастную тишину. Я еще никогда не был на еврейских похоронах. Это удовольствие у меня впереди. О, Боже.

Я вижу мраморное лицо матери. Почему она не плачет? Почему никто не плачет? Это так неестественно. Мы должны рыдать, в отчаянии рвать на себе волосы. Это было бы интересное зрелище. Дали хорошо бы это изобразил: искаженные горем лица, похоронные венки — и все это на фоне пустыни, символизирующей тщету человеческих страстей. Нет, пожалуй, у Босха получилось бы лучше: маленькие страдающие человечки и темные чудовища, прячущиеся на заднем плане.

Я вижу Эндрю и Лори; они хорошо смотрятся вместе. Их дети остались в Манхэттене: самому старшему из них всего три года. Я думаю, что дети должны ходить на похороны, невзирая на возраст, они могли бы научить взрослых, как вести себя более естественно. Я должен поговорить с Эндрю, но это нелегко. Что происходит в его голове? Так ли он на самом деле счастлив, каким пытается выглядеть? Вероятно, да. Может быть, он сумеет научиться управлять самолетом так, чтобы не разбиться, но даже самых глупых животных можно научить делать умные трюки, а в Эндрю есть что-то очень глупое. Конечно, глупым людям везет. У них не хватает ума понять, насколько в действительности ужасна жизнь. Тем не менее мне нравится Лори. Интересно, какова она в постели. Ну, хватит!

Вижу тетю Эмили и стоящую рядом с ней Рози, она, несомненно, навсегда останется девственницей. Рози похожа на тетю Эмили, она начисто лишена сексуальности, неглупа, но с несколько ограниченным кругозором, первоклассная лошадь с шорами на глазах. Думаю, что мне нравятся и тетя Эмили, и Рози, но я не могу общаться с ними. Мне не о чем с ними говорить.

Вот стоят партнеры из банка Ван Зейла, напыщенные ничтожества, — все они, кроме Скотта, глупее меня. Мне нравится Скотт. Ищу глазами Скотта, черноволосого, черноглазого, со строгим бледным лицом. Уайклиф, вероятно, был похож на Скотта — вероятно, все средневековые еретики были похожи на Скотта, когда шли на костер, готовые умереть за свою идею. В Скотте есть что-то очень странное. Что-то от привидения. Но он хорошо играет в сквош и способный работник. На днях он рассчитал акции «Коустал алюминиум» со скоростью мастера, разделывающего треску.

Вот передо мной члены «Братства Бар-Харбора», седые мужчины средних лет в черных костюмах с осунувшимися от горя лицами. Корнелиус и Джейк стоят в стороне друг от друга, но Кевин находится непосредственно рядом с Корнелиусом, и когда они встретились перед отпеванием, то пожали друг другу руки и немножко побеседовали. Мне нравится Кевин Дейли, но я его мало знаю. Вероятно, и никогда не узнаю. Как бы я хотел быть похожим на Кевина Дейли, блистательного, находчивого в разговоре, полного обаяния — обаяния, не похожего на пресловутую манерность Сэма Келлера, которая, по-моему, всегда отдавала нарочитостью. Обаяние Скотта подобно воде, вытекающей из водопроводного крана, а обаяние Кевина подобно бьющему ключом источнику. Да, я восхищаюсь Кевином Дейли, и мне нравятся его пьесы. Больше, чем пьесы Уильямса с их южным сексом и нервным напряжением. Кевин, когда пишет о сексе, не интересуется его механикой. Его больше занимает секс как форма общения, которая может то повергать человека в ад, то возносить его в рай. Иногда мне кажется, что Кевин так же хорош, как Миллер, несмотря на то, что я не верю, что кто-нибудь из ныне живущих американских драматургов в состоянии превзойти «Смерть коммивояжера».

Да, Кевин — талантливый парень… Интересно, как это происходит, когда ты с мужчиной. Может быть, я тоже должен был попытаться, но нет, тогда я бы лишился всех тех удовольствий, которые может давать только женщина. Меня забавляют сексуальные пристрастия Кевина. Он выглядит типичным представителем американской мужской популяции, которую Кинси так великодушно — а может быть, по глупости — считает образцовой.

Кевин — единственный из всех членов «Братства Бар-Харбора», глядя на которого у меня не возникает желания что-нибудь разбить вдребезги. Джейк выглядит больным, старый лицемер, хотя он ненавидел Сэма за то, что тот принадлежал к расе господ. Но, должно быть, это тяжелый удар, когда умирает один из твоих сверстников, даже если оказывается, что этот сверстник — бывший нацист, который всегда вызывал у тебя желание поднимать руки вверх. Боже, что пришлось вынести евреям во время войны!

Я смотрю на Корнелиуса: он похож на мертвеца. В один прекрасный день он им и будет, что изменится тогда в моей судьбе? Буду жить припеваючи, если повезет, в офисе старшего партнера в банке на углу Уиллоу- и Уолл-стрит. Мне не нравится Корнелиус, и я тоже ему не нравлюсь, но я его уважаю. Я думаю, что он меня также немножко уважает. Он будет меня больше уважать. Я думаю, Корнелиус знает, что он будет меня больше уважать. Но одну вещь я должен признать за Корнелиусом: хотя он необычайно глуп во многих областях, он становится умным, как только переступает порог своего банка. На самом деле я знаю, что, когда на Уолл-стрит большая суматоха, он оказывается самым ловким парнем. Нужно определенное усилие, чтобы восхищаться человеком, который редко заглядывает в книгу и который думает об искусстве как о хорошем вложении капитала, но это стоит усилий, потому что недооценивать Корнелиуса невыгодно. Мы все в банке прекрасно знаем это, потому что уровень безработицы среди тех, кто забывает это, всегда равен ста процентам.

Вон стоят другие: банкиры, брокеры, адвокаты и политики; бесконечные ряды невыразительных лиц. Все пришли на это убогое кладбище, чтобы вдохнуть воздух, отравленный этими таинственными цветами, — все, кроме самой важной персоны, женщины, которая в один прекрасный день будет принадлежать мне, героиня, которую я собираюсь спасти. Вики в больнице, она страдает нервным истощением. Три врача утверждали, что она не в состоянии присутствовать на похоронах своего мужа.

Я люблю Вики. У Джона Донна есть такая строка: «Ради Бога, помолчи и позволь мне любить тебя». Если бы только Вики перестала говорить и приглушилась к моему молчанию, то она бы очень многому научилась. У меня не хватает слов выразить, насколько сильно я ее люблю. Какая глупая вещь язык. Как странно, что мы все должны общаться друг с другом, открывая рты, шевеля языками и издавая звуки. Должен существовать более четкий способ общения, мы должны иметь фонари на наших лбах или пятьдесят пальцев на руках, чтобы каждый выстукивал свой код. Если есть Бог, в чем я сомневаюсь, то он создал очень плохую систему общения между людьми.

— О, Себастьян! — вздыхает моя жена Эльза по дороге домой, — прекрасные похороны, не так ли?

Мне нравится Эльза. Она глупая, но мне она все равно нравится. Сначала я подумал, что она умная, потому что ее рисунки хороши, но рисунки — это каприз. Как-то я прочел об умственно отсталом человеке, который не мог написать свое имя, но мог в уме вычислять логарифмы. Это похоже на Эльзу. Она создает чрезвычайно оригинальные рисунки человеческих глаз на фоне сложного узора, но в них больше ничего нет. Я возил ее в Нью-Джерси, потому что я считал таким забавным это мрачное проявление нашей отвратительной массовой культуры, но, хотя Эльза смеялась вместе со мной, ей втайне нравилась эта культура. Я обнаружил это, когда спросил ее, куда она хочет поехать на медовый месяц. «В Лас-Вегас», — серьезно сказала она. Я предложил ей всю Южную Америку. Я не мог видеть Европу после службы офицером в Германии. Я предложил ей Рио-де-Жанейро, все реликвии инков Перу, даже шикарные морские курорты Чили, но она сказала нет, Лас-Вегас, и, пожалуйста, остановимся в мотеле. Ну, мы так и сделали, и я должен признать, после этого Нью-Джерси, несомненно, показался скучным. Боже, насмотрелся я на эту массовую культуру. Разумеется, когда-нибудь все это будет уничтожено. Я даю на это пятьдесят лет. Из всех великих империй, которые знал мир, наша просуществует меньше всех. Двести лет мы гоняемся за его величеством долларом, и что мы производим? Атомную бомбу и «Я люблю Люси».

Я не возражал против Лас-Вегаса, потому что Эльза была такой прелестной, глупой, но прелестной, и мне нравилось заботиться о ней. До этого я никогда ни о ком не заботился, потому что о всех членах нашей семьи всегда заботился Корнелиус. Мне нравилось также трахать ее всякий раз, когда мне этого захочется. Эльза никогда не говорила «нет», и казалось, что никогда ничего не имела против этого, так что Лас-Вегас мы видели в основном из окна нашей спальни в мотеле. Но, в конце концов, для этого и существует медовый месяц.

Когда мы обосновались в нашей новой квартире в Ист-Сайде, я сказал ей, что мы могли бы также завести ребенка, и она сказала «хорошо», и мы так и сделали. Никаких проблем. Мне нравилось, что она была беременна, и я был доволен, что родился мальчик. Я был бы также доволен, если бы это была девочка, но я всегда думал, что лучше, когда первый ребенок мальчик, поскольку впоследствии он будет заботиться о своих сестрах. Однако судьбе было угодно, чтобы у этого мальчика не было сестер, так как скоро после родов что-то произошло с яичниками Эльзы и доктор сказал: «Сожалею, но больше она не сможет рожать». Было очень жаль. Мне нравился этот ребенок. Он был красненький с черными волосами, и большую часть времени глаза у него были закрыты. Это вызывало у меня интерес. Вероятно, я его любил, несмотря на то, что чувство, которое возникало у меня, не было похоже на любовь в обычном понимании. Однако, если бы кто-то попытался отнять у меня ребенка, я бы тотчас погнался за вором, избил бы его дубинкой и забрал бы ребенка обратно. Эльза стонала из-за того, что кормление грудью доставляет ей сильные боли и что геморрой мучает ее, но маленький ребенок уютно лежал в своей детской кроватке и не говорил никаких глупостей, маленький индивидуум с самостоятельным умом. Умный, ловкий ребенок. Глупая Эльза. Бедная Эльза. Я любил ее по многим причинам, неприятности же происходили главным образом из-за того, что ее культура была мне чужда. Я очень старался изучить ее, но не нашел ничего, что связывало бы меня эмоционально с этими восточными взглядами, и понял, что навсегда останусь чужим, неевреем, у которого хватило нахальства жениться на представительнице великого дома Райшманов. Я также осознал, насколько отличаются евреи от других, они не низшие и не высшие, а просто совсем другие, другие, другие. Они видели мир под другим углом, по-другому воспринимали историю, и у них были другие защитные механизмы для того, чтобы жить с их громадным коллективным сознанием страдания и боли.

Разумеется, в наши дни было бы ошибкой делать любые обобщения о расовых, культурных и религиозных группах. В старые времена, когда эти группы были четко определены, можно было найти этому какое-то оправдание. Кельты были рыжими и носили усы, англосаксы были огромными блондинами и т. д. и т. д., и такова была однородность внутри каждой группы, что давала чужестранцу возможность делать определенные разумные обобщения, которые имели шанс оказаться верными. Даже в таком случае можно только удивляться наиболее предубежденным замечаниям таких историков, как Цезарь или Тацит. Но в наши дни мы все так перемешались, что любое обобщение ничего не стоит и любые предубеждения несостоятельны как с этнографической, так и с нравственной точки зрения. Тем не менее это не помешало Рейшманам обращаться со мной как с представителем более низкой расы и это не помешало мне начать с отчаянием подозревать, что, может быть, они были правы.

С тещей у меня не было проблем (думаю, она находила меня сексуально привлекательным), но тесть был настоящим бедствием. Сначала я думал, что он хоть немного постарается быть со мной любезным, поскольку Корнелиус был одним из его старых друзей, но, очевидно, в какой-то момент во время моей помолвки с Эльзой, он обиделся и вел себя как человек, который не мог даже смотреть на меня, так как я напоминал ему о какой-то большой личной обиде. Неистовый антисемитизм мамы, вероятно, не мог его не задеть, и я, помня некоторые из ее высказываний во время моей помолвки, нисколько не был этим удивлен.

За небольшим исключением, все остальные Рейшманы были в равной степени несговорчивы. Младший брат Эльзы, хороший малый, так же как и я, находил обстановку в семье смешной, замужняя сестра, жившая в Нью-Джерси, была такой же скучной, как ее мать, а дальние родственники Рейшманов были ужасны. Я не антисемит. Некоторые из моих родственников тоже ужасны, но, по крайней мере, я чувствую, что могу найти общий язык с ними, так как знаю, что я точно такой же, как они.

Я решил, что мне нужно научиться обращаться с Рейшманами, и первым моим порывом было искать поддержки в своей культуре. Могли же евреи поддерживать древние традиции празднования еврейской пасхи, а ирландцы — поклонение Бриану Бороиме[1] в условиях враждебного окружения, так и мне придется вынуть из пыльного шкафа какой-нибудь подходящий к случаю англосаксонский скелет! И только тогда я понял, что почти ничего не знаю о моих далеких предках. Разгромив западную цивилизацию и добившись успеха, англосаксы вовсе не были озабочены своими корнями, зачем тратить время на собирание родовых мифов, когда можно тратить время на то, чтобы наслаждаться своим положением на вершине пирамиды? Кроме того, изысканное цивилизованное настоящее с его привилегиями, снобизмом и властью намного более привлекательно, чем бешеное, дикое и мрачное прошлое. О, да. Я прекрасно знаю, что значит быть членом привилегированного меньшинства! Но чему Рейшманам, несмотря на все разногласия, удалось меня обучить, это тому, что принадлежать к гонимой расе, — сущий ад, и в течение шести месяцев после моей свадьбы они довели меня до состояния настоящего унижения, подавленности и гнева.

Не удивительно, что я почувствовал, что должен предпринять какой-нибудь решительный шаг. Я начал сопротивляться. Скотт порекомендовал мне несколько книг, и я, раздраженный тем, что кто-то смеет обращаться со мной, как с человеком второго сорта, погрузился в исследовательскую работу. И сразу мой гнев рассеялся. В действительности я даже был благодарен своему тестю за то, что он подтолкнул меня к изучению древних рас нашей планеты и вновь разжег во мне интерес к истории.

Я обнаружил, что не все англосаксы были злодеями, — эта легенда была создана их врагами. Они не были только стадом одолеваемых вшами неотесанных людей, которые сжигали все находящиеся в их поле зрения римские виллы, — я был доволен, что познакомился с ними. Особенно я был потрясен историей короля Алфреда, величайшего из саксонцев. Он был младшим из четырех сыновей, и в детстве только и делал, что гадил в самые неподходящие моменты, поэтому все думали, что он дурак. Но Алфред, недооцененный Алфред, сражался против вторгшихся датчан и стал не только королем Уэссекса, но и всей Англии. Он восхищался культурой, в тридцать восемь лет научился читать и развил в себе такие интеллектуальные способности, которые посрамили бы многих американцев. Да, мне нравился Алфред. Он мне очень нравился, и в моей новой роли гонимого англосакса я цеплялся за воспоминания о его славе.

Когда родился мой сын, Рейшманы сообщили мне без всяких «с вашего разрешения» или «если вы не возражаете», что назовут ребенка Джейкоб Айзек.

— И не мечтайте об этом, — сказал я.

Возможно, в моих словах можно было усмотреть нечто нацистское, но я не был нацистом. Я по собственной воле женился на еврейской девушке и был рад, что так поступил. Правда, я был равнодушен к именам Джейкоб и Айзек, но мне очень нравилось имя Джейк, несмотря на все попытки моего тестя превратить его в ругательство. Как бы там ни было, я никому на земле не позволю, будь он еврей или не еврей, размахивать перед моими глазами флагом предрассудков и диктовать мне, как я должен назвать своего сына.

— Я его назову Алфредом, — твердо сказал я во время очередной беседы с Джейком Рейшманом.

— Алфред? — спросил счастливый дедушка с недоверием. — А-л-ф-р-е-д? Но что это за имя?

— Англосаксонское, — ответил я. — Это вопрос культурной, религиозной и расовой гордости.

Я думал, что с ним случится паралич. Джейк — человек с бледным лицом и глазами цвета голубого льда, но тогда он побагровел. Наконец он бессвязно сказал: — Это что, шутка?

— Нет, сэр. Я представитель великой расы и хочу, чтобы мой сын этим гордился. Алфред одержал победу над язычниками-датчанами, чтобы сохранить Англию как христианскую страну. Он был великим человеком.

— Мои предки, — сказал доведенный до бешенства Джейк, совершая большую ошибку, — были культурными людьми, когда предшественники Алфреда были неграмотными дикарями, выкрикивающими через Рейн оскорбления в адрес Цезаря.

— Ваши предки, — сказал я, — были странствующими паразитами. Мои же построили мир.

— Да, вы…

— Именно так! — запальчиво сказал я. — Теперь вы знаете, как я чувствую себя, когда вы обращаетесь со мной как с грязью! Я дохожу до бешенства, и мне хочется сказать всякого рода глупые непристойности, подобные этому высказыванию, которое, как мы оба знаем, представляет собой отвратительную чушь. Я бы никогда этого не сказал, если бы вы не отнеслись высокомерно к имени Алфред. А теперь послушайте меня. Я охотно готов уважать вашу культуру, но будь я проклят, если позволю, чтобы это уважение было только односторонним. Вы тоже должны уважать меня и можете начать с того факта, что я отец этого ребенка. Я назову его Джейкобом Алфредом, но только при условии, что вы будете обращаться со мной с тем уважением, которого я заслуживаю.

Наступила тишина, а затем Джейк спросил:

— А в какой религии он будет воспитываться?

— В христианской. Это мое право выбирать, а не ваше.

— Эльза…

— Эльза, — сказал я, — сделает так, как я скажу.

Перед тем как продолжить, я сделал паузу, чтобы это дошло до его сознания.

— Если все пойдет хорошо, и меня, наконец, будут радушно принимать в этом доме, то я подумаю над тем, чтобы он получил надлежащие знания о еврейской культуре. В противном случае ваш внук будет совсем не еврей, и вы сможете видеть его очень редко.

Наступила еще одна пауза, но, наконец, Джейк вежливо сказал:

— Понимаю. Да, ах, я только что вспомнил, что одного из Зелигманов звали Алфред, и, конечно, был Алфред Гендельбах из Гендельбаха, Икельхаймер… Хорошее немецкое имя! Из-за чего это мы ссоримся. Что за буря в стакане воды!

Джейк был умным старым ублюдком и тогда очень хорошо меня понял. Он понял меня лучше, чем Корнелиус. После этого случая я гораздо лучше ладил с Джейком, потому что он стал уважать меня за то, что я сумел дать ему отпор. Мы должны уметь давать отпор таким людям, и когда я говорю «таким людям», я вовсе не имею в виду евреев. Я имею в виду людей вроде членов «Братства Бар-Харбора», людей, созданных Полом Ван Зейлом для мирового владычества. Мы должны разговаривать с этими людьми на их собственном языке, но я могу разговаривать на этом языке, когда хочу и когда все слова, которые мне нужны, у меня в голове.

Говорят, что Пол Ван Зейл часто выбирал таких протеже, на которых до него никто не обращал внимания.

Думаю, что он выбрал бы человека, похожего на Алфреда из Уэссекса.

Я думаю, что он выбрал бы меня.

26 февраля.

Иду навестить Вики. Она в больнице уже две недели и должна завтра выписаться, именно поэтому я решил навестить ее сегодня. За все это время я пришел впервые. Я не хотел видеться с ней при других посетителях и подумал, что как раз перед выпиской у нее никого не будет. Все захотят увидеть ее уже дома.

У Вики была отдельная палата в больнице «Докторс», заставленная цветами, словно люди твердо решили компенсировать ей то отвратительное изобилие цветов, которое она пропустила на похоронах. Я люблю цветы, но они, по крайней мере, должны находиться на открытом воздухе, как то дерево магнолии во внутреннем дворике банка на углу Уиллоу-стрит и Уолл-стрит. Весной на нем появляется прекрасный цветок.

Как Вики.

Вики в белой ночной рубашке, отделанной белым кружевом, волосы со лба зачесаны назад, и их сдерживает белая ленточка. Она удивлена моему визиту и ничуть не рада. Но чтобы соблюсти приличия, делает вид, что рада.

— Себастьян! Как мило с твоей стороны, что ты пришел, но ты зря беспокоился.

Я подвигаю стул и сажусь рядом с кроватью. Я не спрашиваю ее, как она себя чувствует. Это глупый вопрос. У нее явно жалкий вид. Я не говорю, что мне жаль Сэма. Она, наверное, уже слышать не может этой фразы. Правда, в тот день, когда он умер, я написал ей записку: «Дорогая Вики, я очень сожалею. Очень многим будет не хватать Сэма. Всего лучшего, Себастьян».

Я даю ей маленькую книгу стихотворений Джона Донна. Никаких цветов, шоколада или журналов. Я не принес бы Вики то, что приносит каждый, так как в отличие от каждого я с огромной тщательностью выбирал подарок, и мне понадобилось время, чтобы убедиться, что он полон смысла.

— Читала Донна? — спрашиваю я.

— Да, по-моему, как-то очень давно я читала несколько его стихотворений, — небрежно отвечает она.

— В школах следует больше читать Донна, вместо того чтобы все время рассуждать о Шекспире. Однажды я встретил парня, который два года изучал в школе «Гамлета». Некоторые вещи должны быть запрещены законом. Два года копаться в «Гамлете» — это заставило бы самого Шекспира возненавидеть эту пьесу. За два года можно было бы уделить какое-то время чтению Донна. В наши дни, когда говорят «поэт», представляешь себе какого-нибудь неряшливого битника, шатающегося без дела по Калифорнии, но в то время слово «поэт» действительно кое-что значило. Когда говорили «литература», подразумевали поэзию, а поэзия — это общение. Донн общался с нами. Как писатель он силен и труден со своим ужасающим синтаксисом, но его ум торжествует над несовершенствами языка. Язык — это сплошная мука, и многие люди неспособны устно выражать свои чувства, но Донн сделал язык зеркалом своих мыслей. Язык Донна не поверхностный. Это живой язык.

Она смотрит на меня, широко раскрыв свои серые глаза. Я никогда не видел, чтобы Вики выглядела такой изумленной. Она думала, что я ублюдок, который не способен связать более двух предложений. Она думала, что мне действительно нравится смотреть кино про оборотней.

— О, — наконец неуклюже говорит она, — это замечательно. Спасибо. Я прочту эту книгу.

Я смотрю на журнал, лежащий на столе. Рядом с ним книга, шпионский роман, современная небылица для людей, стремящихся убежать от действительности.

— В следующем месяце на Бродвее будут ставить новую пьесу Кевина Дейла, — сказал я. — Тебе же нравятся пьесы Кевина?

— Да, большинство из них.

— Хочешь посмотреть новую пьесу? Если хочешь, пойдем со мной.

Она настороженно смотрит на меня.

— Вместе с Эльзой?

— Нет. Эльза не понимает пьес Кевина. Она считает, что они про семейные пары, которые вежливы друг с другом, тогда как должны ссориться между собой.

— Но разве это не будет выглядеть странно, если ты пойдешь со мной без Эльзы?

— Нет. Почему я не имею права пойти вечером в театр вместе с моей сводной сестрой после всего, что ей пришлось пережить, и если она хочет посмотреть пьесу, которая не доставила бы Эльзе никакого удовольствия. Что плохого в том, что Эльза остается дома?

Вижу, как она поспешно сделала судорожное движение при напоминании о тяжелой утрате, которая ее постигла. И тут же вычеркиваю из головы нарисованную мной картину, как она ложится в постель с Сэмом, — мне это ничего не стоит сделать после тяжелой девятилетней практики совершенствования этого вида искусства. Но я все еще смотрю на нее и думаю, какой беспорядок внес он в ее жизнь. Если бы я мог вскрыть ее череп и заглянуть внутрь, я подозреваю, что увидел бы нечто похожее на клубок шерсти, в который долго играли кошки. Прежде чем этот клубок шерсти снова будет годен для употребления, нужен кто-то, у кого нашлось бы желание и терпение распутать его. Сэм Келлер был занят одним — он старался доказать и себе и другим, что он умнее Корнелиуса (но это было не так) и что он такой же жесткий, как любой аристократ с голубой кровью с восточного побережья (это так), и такой же антигитлеровец, как Черчилль, Рузвельт и дядя Джо Сталин (он не обманывал меня). Но правда заключалась в том, что он был просто трудолюбивый сукин сын, лишенный воображения и интеллектуальных интересов, лишенный самостоятельности (много лет тому назад Корнелиус купил его с потрохами) и без всякой склонности к тому, чтобы распутывать клубки шерсти. Он часто хвастался тем, как он мог чинить телевизоры (в те дни некоторые шутники в офисе острили: «необходима машина, чтобы сделать машину»), но я подозревал, что, когда дело касалось его собственной жены, он совершенно не знал, с чего начать.

— Ладно, Себастьян, — с подозрением говорит Вики, — разумеется, очень мило с твоей стороны, что ты хочешь пригласить меня в театр, но…

Тут открывается дверь. Входит Корнелиус. Мне следовало бы догадаться, что он каждый вечер навещает ее, свою Электру.

Древние греки разбирались в семейной жизни. Я восхищаюсь греками. Очень жаль, что их цивилизация, достигнув своего расцвета, стала распадаться, но такова судьба человека независимо от того, принадлежит ли он к классической цивилизации или к современной массовой культуре: упорно работать, богатеть, купаться в роскоши, затем распадаться. Корнелиус, этот яркий представитель нашего материалистического века, явно находился в самом начале своего распада, несмотря на ходившую по Уиллоу-стрит легенду о том, что его не берет даже алмазный резец. И если даже ему самому удастся избежать полного декаданса, то его внуки — сыновья Вики, когда вырастут, станут последователями Джека Керуака, так теперь называют в журнале «Тайм» поколение битников конца шестидесятых. Меняется имя, но не сценарий: уйма наркотиков, всеобщая инертность и смертельная скука.

— Привет, — говорит мне Корнелиус, после слюнявых поцелуев с Викой.

— Привет.

Он ждет, чтобы я ушел. Я остаюсь. Нам всем невольно приходит на ум глупый случай, происшедший много лет тому назад в Бар-Харборе. Я сидел на солнце у бассейна и читал книгу — это был «Пустырь» Элиота — и любовался видом, когда Вики вышла из дома, чтобы поплавать. К тому времени я уже больше не плавал в дневное время, потому что ненавидел, когда люди отмечали, насколько я волосат. Меня не волнует, что я волосат, но я ненавижу, когда люди пялят на меня глаза. Одна из самых приятных черт Эльзы — это то, что ей нравится моя волосатость! Она говорит, что это сексуально. Никто никогда мне раньше этого не говорил и не вел себя так, будто это действительно так.

На Вики был темно-синий цельный купальник, который был ей уже мал. Я увидел прекрасную четырнадцатилетнюю девушку, похожую на Джульетту, и тогда же понял, что должен чувствовать бедный ублюдок Ромео.

Она села спиной ко мне, будто меня и не существовало, свесила ноги в воду и стала пристально смотреть в сторону моря. У меня началась эрекция, и это доставило мне ужасное неудобство, я расстегнул брюки и начал ерзать, пытаясь устроиться поудобнее на плетеном кресле, кресло заскрипело, и Вики обернулась на звук.

Скандал! Слезы и сцены. Мама смотрела на меня так, будто мужские половые органы — самая отвратительная вещь, которую когда-либо изобретали, но она все же пыталась защитить меня. Корнелиус был в истерике, он обращался со мной, как с насильником, и меня заставили все лето провести с моими кузенами Фоксуорсами, которых я ненавидел. В конце концов Корнелиус успокоился, поняв, что он вел себя в точности так, как описывается в истории болезни у врача-психоаналитика, и заставил всех нас поклясться, что мы забудем об этом случае. Но, конечно, ни один из нас не забыл об этом.

Вики, без сомнения, очень волновали вопросы секса, но я здесь ни при чем. Любая нормальная девушка, наткнувшись на своего сводного брата, который бегает в лихорадочном замешательстве с расстегнутой ширинкой, раздраженно сказала бы: «Что, черт возьми, ты делаешь?» Или, если бы она была застенчивой, то отвела глаза и притворилась, что ничего не заметила. Но впадать в истерику и, рыдая, бежать к папе — неестественно. И сейчас, когда я опять оглядываюсь назад, вспоминая этот случай, то снова поражаюсь, как она ладила с Сэмом Келлером. Хотя вокруг все еще говорят о том, какой у них был фантастический брак и в какой семейной идиллии они жили, но меня это удивляет, очень удивляет.

— Ну, спасибо тебе, Себастьян, за то, что ты заглянул, — говорит Вики, выпроваживая меня, но не потому, что она хочет избавиться от меня, а из-за того, что этого хочет ее папа, а Вики всегда старается делать то, что хочет папа. — И спасибо за книгу. Очень мило с твоей стороны.

У меня соблазн поцеловать ее, просто для того, чтобы напугать Корнелиуса, но я этого не делаю. Я касаюсь ее левой руки, лежащей на простыне и говорю: «До свидания!»

Я не утруждаю себя выяснением того, что она собирается делать, когда выпишется из больницы. Я знаю, что произойдет. Корнелиус собирается продать дом Келлеров в Вестчестере, перевезти всех четырех ребят и нянь на Пятую авеню и вернуть Вики обратно в состав семьи. Корнелиус, как обычно, собирается одержать победу и продолжать портить жизнь своей дочери.

Но я люблю Вики и собираюсь спасти ее. Корнелиус думает, что проблема улажена, так как я благополучно женат, но он ошибается. Корнелиус — умный парень, но когда дело касается Вики, то в его голове гудит греческая драма, так что он не в состоянии ясно мыслить.

Но я мыслю ясно. Ты живешь в раю для дураков, Корнелиус. Тебе предстоит спуститься на землю.

6 марта.

Корнелиус говорит: «Скотт сегодня завтракает с Джейком, чтобы уладить эту неразбериху с «Панпацифик Харвестер».

Что-то произошло между Джейком и Корнелиусом, но никто не знает, что именно. Из-за разных прагматических финансовых причин Рейшман и Ван Зейл по-прежнему вместе занимаются бизнесом, но всем видно, что их старая дружба дала трещину из-за недостатка сентиментальной привязанности. Джейк и Корнелиус больше не будут лично вести дела друг с другом, и всякий раз, когда они, к несчастью, случайно встречаются на каком-нибудь общественном мероприятии, они изысканно вежливы и непроницаемы, как два китайских мандарина. Ходят разные слухи о причине их размолвки, но пока еще никто не нашел более правдоподобного объяснения, чем мою теорию о том, что неприятности начались после моей помолвки с Эльзой.

— Джейк завтракает со Скоттом? — с удивлением спрашиваю я Корнелиуса.

У Джейка репутация человека, с которым трудно иметь дело. А после перемен в его отношениях с Корнелиусом ему тем более трудно найти общий язык с любым из помощников Корнелиуса. Однажды он уже отказался иметь дело со Скоттом (который после смерти Сэма был назначен на должность человека, ведущего дела с банком Рейшмана) на том основании, что Скотт слишком молод. Можно подумать, что Скотт — глупый подросток, но Скотту уже почти тридцать девять лет, и он очень, очень опытен.

— Я думал, что Джейк назначил Фила, чтобы вести дело со Скоттом, — удивленно говорю я.

— Джейк уволил Фила.

— Круто! — лаконично говорю я, представляя себе голову, которая катится в корзину. — Что он натворил?

Корнелиус пожимает плечами. Чистки не интересуют его, если только он сам не подписывает смертный приговор.

Но они с Джейком — вымирающее поколение. Крупные частные инвестиционные банки постепенно уходят в прошлое, потому что в наши дни из-за налогов фирмам выгоднее объединяться, несмотря на то что новый президент будет стараться быть таким же диктатором, каким он был, занимая должность старшего партнера, — его все же будет сдерживать совет директоров. Отношение людей тоже изменилось: война и рост безработицы заставляют человека дважды подумать, прежде чем он вручит свою карьеру в руки единоличного начальника, в то время как совет директоров корпорации предлагает послевоенному банкиру не только большую степень защищенности, но и большой кусок пирога.

— Дело в том, — говорит Корнелиус, — что Джейк, очевидно, решил дать Скотту еще один шанс. И не только это: он приглашает Скотта на завтрак и советует ему взять и тебя с собой. Он знает, что ты помог Скотту в этом сложном деле с ППХ.

— Хорошо, — по-прежнему лаконично говорю я, но волнуюсь, потому что Джейк обычно завтракает только со своими партнерами. Это приглашение означает для меня большое продвижение по службе, и Корнелиусу это известно, — он знает, что Джейк, несмотря даже на то, что я его зять, никогда бы пальцем не пошевелил из-за меня, если бы не был уверен в том, что я стою его беспокойства.

Я решаю, что пора слегка коснуться тех нескольких фактов, на которые Корнелиус, возможно, не обратил бы внимания.

— Джейк знает, что в следующем году мне будет тридцать, — сказал я. — Он знает, что я больше не мальчик.

— Угу.

— Джейк говорил мне, что он стал партнером в корпорации Рейшманов, когда ему исполнилось тридцать лет.

— Я прекрасно это помню! — говорит Корнелиус, притворяясь сентиментальным, но про себя он напряженно думает. — Я давно собирался поговорить с тобой, но так как этот вопрос стал предметом сегодняшнего обсуждения…

Мне предлагают партнерство. Я принимаю.

— Ну, вот и прекрасно! — говорит Скотт, который на десять лет старше меня и некоторое время тому назад стал партнером.

Кажется, ты искренне рад, но что ты сам-то хочешь, Скотт? Ты ведь почти самый умный парень в банке, за исключением меня и Корнелиуса, и Корнелиусу ты очень нравишься, намного больше, чем я. Ты мне тоже нравишься, но в тебе есть нечто странное, Скотт Салливен. И дело не только в том, что ты не пьешь, не куришь и живешь один, как монах в келье, что ты так поглощен средневековой литературой и задираешь нос, когда я пытаюсь познакомить тебя с каким-нибудь шедевром двадцатого века вроде «Четырех квартетов». В тебе есть что-то, что заставляет меня приглядываться к тебе. Ты любишь говорить, что воздержание придает человеку сверхъестественную силу, но не объясняешь причины такого невероятного действия воздержания и не объясняешь, зачем тебе нужна сверхъестественная сила. Так или иначе, я не верю, что ты целомудрен. Я думаю, что в отпуске где-нибудь в Мексике, или Калифорнии или на Аляске ты ведешь жизнь самую разгульную. Не потому ли я так думаю, что сам нахожу обет безбрачия немыслимым? Я замечаю, что когда ты возвращаешься из своих отпусков, твои глаза горят, и я сомневаюсь, что это вызвано исключительно тем, что ты лежал на солнце.

Но что все это значит?

У меня нет ответа, но я начал наблюдать за тобой, Скотт Салливен. Я наблюдаю за тобой и обязательно тебя разгадаю.

Пасха 1958 года.

Между мамой и Корнелиусом что-то происходит. Они все время притрагиваются друг к другу и обмениваются короткими улыбками. Если бы на месте мамы была какая-нибудь другая женщина, я бы сказал, что Корнелиус вступил в новую игру. Могут ли люди, достигшие пятидесяти, женатые почти тридцать лет, иметь что-нибудь похожее на волнующую сексуальную жизнь (или просто на сексуальную жизнь). Это кажется невероятным, но что я должен подумать? Вот он снова рядом с ней, улыбается, как будто она самая сексуальная женщина после Мей Уэст. Видит Бог, моя мама единственная женщина, которая напоминает мне Мей Уэст. У мамы такой вид, будто она все же решила, что мужской половой орган не такое уж плохое изобретение. Немыслимо, что твои родители занимаются сексом. Конечно, мама фригидна, но сейчас по Фрейду я играю роль Эдипа, а моя мать — Иокасты, или, должно быть, я — Орест, а моя мать — Клитемнестра. По крайней мере, когда Эдип попал в переделку, он не знал, что Иокаста была его матерью. Мне наверное, нужно достать перевод Эсхила и перечитать Орестею, а также Фиванский цикл Софокла. Я могу кое-чему научиться.

Вики холодна со мной из-за этой неожиданной любви, которая разгорелась между нашими родителями. Она спокойна и, вероятно, ценит возможность отдохнуть. Я смотрю на ее детей во время пасхальных торжеств. Вот прелестная маленькая девочка по имени Саманта, которую все откровенно балуют. Другая девочка Кристина очень похожа на Сэма, но она веселая. Оба мальчика, которые после возвращения в Штаты были так застенчивы, что и слова не могли произнести, теперь шумят и плохо себя ведут, но Корнелиус, по-видимому, думает, что им можно разрешать драться, разбивать драгоценный фарфор и есть руками за столом. «Мальчики — всегда мальчики!» — в таких случаях весело говорит Корнелиус. Раньше он этого не говорил, когда однажды во время моей драки с Эндрю одна из его картин упала со стены. Интересно, собирается ли он быть снисходительным к своим внукам, таким снисходительным, чтобы совершать поступки, не соответствующие его сволочному характеру. Нет, я бы польстил Корнелиусу, если бы сказал, что было бы невозможно себе представить, чтобы он действительно поступил глупо, когда дело касается банка. Если мальчики окажутся чистым убытком, то он спишет их со счета.

Что представляют собой эти мальчики? Трудно сказать. Если наследственность что-нибудь значит, то они должны быть смышлеными. Эрик, вероятно, может добиться успеха, белокурые локоны придают ему отдаленное сходство с Вики. Но Пол, наверное, умнее. Поживем — увидим. Мама говорит, что у Вики будет еще ребенок. Проклятие. Это значит, что Вики будет до конца лета занята процессом размножения. Но, быть может, это и к лучшему, это значит, что я смогу спокойно встречаться с ней. Никто не станет соблазнять беременную женщину, кроме, конечно, Корнелиуса, который увел маму от папы, но мы все прекрасно знаем, что Корнелиус способен на все.

Пасха обычно не такой большой семейный праздник, как День благодарения, но в этом году Эндрю из-за каких-то причин должен скоро уехать, так что они с Лори на каникулы снова отвезут детей на восток. Их дети счастливые и обыкновенные, как и их родители. Лори обсуждает с мамой моду и рассказывает ей о курсах французской кулинарии, которые она посещает. Можно ли себе представить, чтобы люди были такими обыкновенными? По-видимому, можно.

— Как поживаешь? — спрашиваю я Эндрю на воскресном пасхальном обеде, после того, как все набили себе желудки жареной индейкой и вышли из столовой.

— Превосходно! Этот фантастический новый проект…

Боже мой, Эндрю — скучный человек. Он, вероятно, то же самое думает обо мне.

— А как ты поживаешь, старина? — весело говорит он, хлопая меня по плечу. — По-прежнему лодырничаешь, считая мелочь?

Эндрю вырос в известной семье банкиров, и, несмотря на это, я действительно верю в то, что он по-прежнему считает, что Ван Зейл — это коммерческий банк. Есть коммерческий банк Ван Зейла и «Ван Зейл Манхэттен траст», и эти два банка тесно сотрудничают друг с другом, но я банкир, занимающийся инвестициями, и помещаю капитал клиентов в долгосрочные инвестиции в пользу больших корпораций, и я вовсе не кассир.

— У меня все в порядке, — говорю я Эндрю. Что еще можно сказать человеку, который так глуп? Как общаться с таким глупцом?

Он начинает рассказывать о наших кузенах Фоксуорсах. Все Фоксуорсы любят Эндрю. Я думаю, что это из-за того, что Эндрю пошел в папу, он так хорошо вписывается в его семью. Должно быть, папа тоже был дураком, так как ради политики бросил банковское дело, в погоне за иллюзорной властью, променяв захватывающий мир экономики на искусственный мир ловли голосов избирателей. Я должен признаться, что меня привлекает власть, но не власть политиков. Эта власть выглядит ничтожной по сравнению с той, которой обладают высокопоставленные представители финансовых кругов, заправляющие экономикой этой страны.

Однако в отличие от Корнелиуса я занимаюсь банковским делом не только ради власти, и, конечно же, не только ради денег или социального статуса, как Сэм Келлер. Ведь, с одной стороны, мой дед по материнской линии оставил мне кучу денег, а с другой — я родился в семье аристократов с исторического американского севера. Я выбрал банковское дело потому, что оно мне нравится. Я люблю цифры. Мне нравится улаживать сложные финансовые дела. И я с этим хорошо справляюсь. Во мне, возможно, нет напускного обаяния Сэма Келлера или грубоватой жесткости Корнелиуса, но я подозреваю, что во мне есть то, чего нет ни в одном из них — настоящий финансовый ум.

Может возникнуть неверное впечатление, когда я говорю, что люблю деньги: кто-то может подумать, что я скряга и храню деньги под матрасом или какой-нибудь герой — продукт нашей массовой культуры, постоянно гоняющийся за Его Величеством долларом. Меня привлекает абстрактная природа денег и вытекающие из этой природы математические свойства, мне нравится увлекательное многообразие экономических теорий и, наконец, — но не в последнюю очередь — меня увлекает тот вызов, который немногие представители нашего богатого фальшивого общества желают принимать: бесконечное противостояние денег и морали, конфликты, которые могут только усилить чьи-нибудь философские спекуляции об основных ценностях, целях и даже реальности огромного богатства, как ныне происходит в нашем черном, хаотическом, апокалипсическом мире двадцатого века.

Я не философ. Но меня интересует философия. (Только люди, подобные Корнелиусу, называет ее комнатной игрой для яйцеголовых). И я не обезьяна, лишенная индивидуальности. Я устал наблюдать, как миллиарды долларов расходуются на разработку способов уничтожения людей. Я устал наблюдать за привилегированными гражданами богатейшей страны мира, купающимися в невообразимой роскоши, в то время как миллионы живут в адской бедности. Конечно, я бы не высказал это вслух, люди прозвали бы меня «идеалистом», классифицировали бы меня как «безответственного человека» и гарантировали бы моей карьере «трагический» конец (благородное отлучение от дел после неминуемого нервного расстройства), но иногда я мечтаю быть президентом банка, который пытался бы помогать деньгами не только бедным государствам, но и людям, живущим ниже черты бедности здесь в Америке, в моей Америке, в Америке, которую я люблю и ненавижу одновременно, в Америке, которую я критикую, так как достаточно ее люблю, в Америке Плана Маршалла, а не атомной бомбы и «Я люблю Люси».

— Ты что-то спокоен сегодня! — говорит мой шумный брат, снова весело похлопывая меня по спине, как будто он кандидат на будущих выборах, а я упорствующий избиратель. Я снова вспоминаю моего отца. Я думаю, что мой отец любил меня, но сначала он устроил такую суматоху из-за опекунства только потому, что хотел отплатить маме за то, что она сбежала с Корнелиусом, и его раздражало, когда я очень скучал по ней. Мама любила меня, когда меня никто не любил. Надо отдать ей должное. Я тоже очень люблю маму, но она сводит меня с ума. Матери должны остерегаться одержимости в любви к своим детям, но, бедная мама, я не могу сердиться на нее только из-за того, что она использует меня, чтобы восполнить некоторый эмоциональный пробел в своей жизни. Естественно, что брак с Корнелиусом не мог всегда оставаться ложем из роз. Мама думает, что понимает меня, но на самом деле это не так, и я тоже по-настоящему ее не понимаю, хотя я чувствую, что часто она несчастна, и тут же начинаю сердиться на Корнелиуса. Мы с мамой не похожи, хотя она однажды сказала мне, что я действительно пошел в ее родню. Она сказала, что я напоминаю ей ее отца Дина Блейса, который когда-то был главой инвестиционной банковской фирмы «Блейс, Бейли, Ладлоу и Адамс». Он умер, когда мне было шесть лет, но я хорошо его помню. Он, бывало, сидел и сердито смотрел на своих приглашенных к обеду гостей, и если кто-то был достаточно опрометчивым и делал какое-либо глупое замечание, он кричал: «Что за чушь!» Он был большим человеком на Уолл-стрит. Говорят, что он был одним из тех немногих людей, кто мог заплатить Полу Ван Зейлу той же монетой. Крепкий парень. Умный. Надеюсь, что я похож на него.

— Итак, когда вы с Эльзой собираетесь заводить второго ребенка? — весело говорит Эндрю.

— Не вмешивайся в чужие дела.

— Ладно, ладно, ладно! Господи, ты раздражителен, как старый гризли! Я просто поинтересовался, и все. Скажи, разве не замечательно быть отцом? Я без ума от этого! Мне нравится снова играть в ковбоев и индейцев и чинить игрушечную железную дорогу Чака…

Подходит Скотт, чтобы спасти меня. Он тоже принадлежит к нашей семье, так как он пасынок тети Эмили и всегда выбирал время, чтобы хоть ненадолго принять участие в наших семейных сборищах.

Он разговаривает с Эндрю. Он спрашивает Эндрю, как тот себя чувствует, когда летит на высоте двадцати тысяч футов.

— Замечательно! — счастливо говорит Эндрю. — Я смотрю на землю и думаю: «Вот здорово». Где-то там внизу Чак играет в свою железную дорогу, а Лори готовит какое-нибудь замечательное французское блюдо и няня меняет ребенку пеленки…

Скотту так или иначе удается поддерживать беседу. Я не знаю, как это ему удается. Боже, что за ловкий парень, этот Скотт…

— Ты должен жениться, Скотт! — с энтузиазмом говорит Эндрю. — Это замечательно!

Мама, крадучись, подходит к нему сзади и встает на цыпочки, чтобы поцеловать его.

— Как прекрасно, что ты так счастлив, дорогой! — Они стоят рядом, думая о преимуществах брака, в то время как я снова задаю себе вопрос, что же такое, черт возьми, произошло между ней и Корнелиусом, что вызвало это оживление в их супружеской жизни? Я хотел бы, чтобы мама не красила волосы.

К нам присоединяется Эльза вместе с ребенком. Бедный Скотт, наверное, чувствует себя ущемленным в окружении счастливых семейных пар.

— Привет, — говорю я Эльзе, улыбаясь ей одобряюще. Пасха в особняке Ван Зейла заставляет ее чувствовать себя чужой, так что я стараюсь не раздражаться, когда она повсюду следует за мной, словно боится потерять меня из виду.

— Привет, Алфред, — добавляю я, протягивая ему палец, чтобы он пожал его. Алфреду семь месяцев, и он издает звуки, когда пытается получить то, что хочет. Алфред старается общаться и обнаруживает, насколько глупо большинство взрослых. Должно быть, очень трудно быть ребенком. Все считают, что ничего не делать, кроме как есть, спать и играть, так замечательно, но подумайте, как должно быть ужасно, когда у ребенка так много хлопот о том, чтобы его поняли.

Алфред извивается в объятиях Эльзы. Он отталкивает мой палец. — Отпусти его, Эльза. Он хочет быть свободным.

Алфред старается уползти от нас по полу.

— О, какой он прелестный! — добродушно говорит Эндрю.

Прелестный мальчик! Он умнее, чем все дети Эндрю вместе взятые.

Вики сидит на кушетке в дальнем конце длинной комнаты, достаточно далеко от детей, которые бегают вокруг, стараясь убить друг друга. Я направляюсь к ней в тот момент, когда мама говорит няням, чтобы они увели всех, кому еще нет десяти лет, в детскую.

— Устала от большого семейного праздника? — говорю я.

Вики поднимает глаза. Вдруг она улыбается.

У меня подводит живот, как будто во мне просыпается атавистическая память о слабом мочевом пузыре короля Алфреда.

— Конечно, нет! — говорит она. — Так замечательно видеть всю семью вместе.

Она хотела сказать совершенно противоположное. На самом деле Пасха — утомительное и скучное мероприятие. Так же как я, она прекрасно знает это. Но она не может освободиться от классической привычки говорить одно, а думать совсем другое. Я пытаюсь разорвать ее психологические оковы и говорю: — Я купил билеты на новую пьесу Кевина. Тебе станет лучше, если ты выберешься отсюда и проветришь свои мозги.

Она неопределенно улыбается.

— Может быть, это поможет. Спасибо. Папа только недавно сказал, что мне пойдет на пользу, если я схожу куда-нибудь, — он даже попросил меня поехать вместе с ним и Алисией на обед в «Колони», но я не захотела. По-моему, я бы им только мешала…

— Заметила, не так ли?

— Конечно! Это же так очевидно. Но почему у меня возникает чувство неловкости за них?

— Я перечитываю Софокла и Эсхила, чтобы понять. После театра поужинаем вместе, и я скажу тебе, почему мы не можем вынести вида наших родителей, которые так поглощены сексом, будто он только что изобретен.

Она смеется. Выдержка совсем покидает меня.

— Хорошо, — говорит она, — я буду ждать нашей встречи.

Пьеса заинтересовала меня. Она про американского политического деятеля ирландского происхождения, действие происходит в начале века, и я думаю, что оно основано на реальных событиях жизни отца Кевина, который в те дни влиял на ход многих политических дел в Массачусетсе.

Находя удовольствие в борьбе за власть, босс ужасается, обнаружив, что дорога к власти — это дорога к одиночеству, и, в конечном счете, ведет к гибели души, агонии и смерти. Этот парень может общаться с людьми, только используя свою власть, но как ни парадоксально, это мешает настоящему общению. Он теряет друзей, жену и, в конечном счете, проигрывает выборы. Под конец с ним остается лишь его любовница. Пьеса заканчивается немой сценой.

— Почему он ничего не говорит? — спрашивает какой-то недоумок, сидящий за нами.

Я опасаюсь, что пьеса потерпит фиаско. Большая часть зрителей Бродвейского театра признает только мюзиклы и фарсы, и к тому же большинство из них не любит, когда им напоминают об их эмоциональных неудачах, которые Кевин вскрыл с такой беспощадностью. Критики могут продолжать хвалить Кевина, но некий импресарио, от которого зависит финансирование постановки, вероятно, скажет ему, чтобы он перестал писать белым стихом и вставил «хэппи энд», чтобы доставить удовольствие недоумкам.

Мне хотелось бы сказать Кевину, до какой степени его стихи являются сильным оружием. Я хотел бы сказать ему, чтобы он смог постоять за себя против импресарио и тех критиков, которые говорят, что такие беседы, характерные для двадцатого века, как «У вас нет спичек, чтобы прикурить?», неминуемо превращают белый стих в нечто патетическое и устаревшее.

Кевин — не Элиот и не Фрай, но он один из немногих англоязычных драматургов, у которых хватает смелости стремиться к литературному изяществу. Его нужно все время поощрять. Все, кого беспокоит драма двадцатого века, должны поощрять Кевина.

В силу одного из тех странных совпадений, которые заставляют человека почти поверить в такие идиотские слова, как «судьба» и «рок», выходя из театра, мы наталкиваемся на самого Кевина. Он вместе с каким-то красивым молодым актером направляется в «Сарди». Я понимаю, что у меня только несколько секунд, чтобы высказаться, так что я ищу слова, чтобы поблагодарить его за все те часы, которые он, должно быть, провел, усиленно трудясь над своей пьесой. Конечно, сказать просто «спасибо» было бы глупо. Сказать «Мне очень понравилась ваша пьеса» звучало бы так, как будто мне она абсолютно не понравилась и я хочу лишь быть вежливым. Я должен похвалить пьесу, но не могу ограничиться ничего не значащими словами типа «Это было замечательно!» Я должен сказать нечто такое, что никто другой не сказал бы; я должен вытащить из моего словаря нечто электризующее. И не важно, если я переборщу. Лишь бы я нашел правильную оригинальную тональность, тогда он поймет саму суть того, что я хочу сказать. — Это триумф языка, — говорю я, — ты напоминаешь мне Джона Донна.

— О, боже мой, — рявкает Кевин, — почему, черт возьми, ты не работаешь театральным критиком в «Нью-Йорк таймс»!

Актер смеется, но Кевин, блистательный, как всегда, только и восклицает:

— Не обращай на него внимания! Он, вероятно, думает, что Джон Донн был одним из тех, кто подписал Декларацию независимости, или, возможно, был родственником Томаса Джефферсона по женской линии! Послушайте, ради Бога, присоединяйтесь к нам, выпьем что-нибудь! Вики, уговори Себастьяна!

— Мы просим перенести приглашение на другой день, — улыбаясь ему, говорю я, — потому что мы идем ужинать. Но все равно, спасибо тебе, Кевин, за приглашение.

— Тогда как-нибудь приходите навестить меня в Виллидж, — настойчиво через плечо говорит Кевин, и актер выглядит раздраженным, но он не понимает. Актер как Эльза. Он никогда не поймет, насколько захватывающе для Кевина, когда его сравнивают с поэтом, который умер более трехсот лет тому назад.

Мы попрощались.

— Кевин такой привлекательный! — вздыхает Вики. — Какая ошибка природы!

— Важна сама любовь, — говорю я, — не важно, как ты любишь и кого ты любишь, лишь бы ты был способен любить, потому что, если ты не способен на любовь, ты умираешь. Эта тема Ингмара Бергмана. Ты видела какой-нибудь из фильмов Бергмана?

— Нет, Сэму нравились только вестерны и триллеры.

Мы направляемся в «Ле Шантеклер» на Ист-49-стрит и заказываем луковый суп, телятину с рисом и бутылку белого бургундского.

— Так приятно выпить французского вина, — говорит Вики, вспоминая о своих годах, когда она пила белое немецкое вино с Сэмом и калифорнийский самогон с Корнелиусом.

Мы говорим о наших родителях.

— Как ты думаешь, что произошло?

— Мы никогда этого не узнаем.

— Разве это не странно?

— Может быть, это не так странно, — говорю я, — мы так мало знаем о том, что происходит в жизни других людей.

— Верно, — вдруг она заволновалась.

— Каждый выставляет на обозрение некий фасад.

— Да, — говорит она, и глаза ее темнеют от воспоминания. — Так обычно и делают.

Я быстро перевожу разговор снова на пьесу, и скоро мне становится ясно, что она поняла каждую строку. Это замечательно, когда есть возможность побеседовать с женщиной, которая может говорить не только о своем доме, детях и норковой шубке, которую она недавно прибрела в «Бергдорф Гудмен».

Я отвожу ее домой. Я не притрагиваюсь к ней.

— Послушай, Вики, давай снова куда-нибудь сходим. Было так весело.

— Ну, я… Себастьян, это был просто замечательный вечер, такое разнообразие в моей жизни, но…

— Ничего особенного в этом нет, — беззаботно говорю я, — я просто твой сводный брат, который благополучно женат. Ты беременная вдова. Если Корнелиусу почудится в этом что-то, как тогда, в Бар-Харборе, значит ему нужно выдать справку о психическом заболевании.

— О… — Она смущена. — Ладно.

— Конечно, я готов биться об заклад, что теперь ты не осуждаешь меня за то, что произошло много лет тому назад, — поспешно говорю я. — Ты жила с мужчиной девять лет и знаешь, как быстро возбуждаются мужчины при виде хорошеньких девушек в купальниках. И ты, так же как и я, знаешь, что не ты конкретно возбудила меня, а вид полуобнаженного женского тела. В этом, конечно, нет ничего особенного, все равно как если бы толстая дама сглатывала слюну перед витриной кондитерского магазина, и все это такая чепуха.

Внезапно с ее лица исчезает напряженное выражение. Она смеется.

— Ты хочешь сказать, что я была для тебя не важнее, чем посыпанный сахаром пончик?

— Нет, ты всегда очень много для меня значила, Вики. Тот случай был чрезвычайно незначительным.

Она тщательно обдумывает это. Она, вероятно, серьезно не задумывалась над этим с тех пор. Я жду. Я не тороплю ее. Это очень важно.

— Да, я думаю ты прав, — наконец небрежно говорит она. Ей не удается заставить себя смотреть мне в лицо, но у нее спокойный голос. — Сколько было шума из ничего, а?

Это смелые слова, великолепная похоронная речь над трупом, который мы теперь можем должным образом похоронить, а могилу щедро украсить цветами. Я по-прежнему не притрагиваюсь к ней, но я очень хочу этого. Я хочу дать ей понять, что единственное мое желание в настоящий момент — это раздеть ее и всю ночь заниматься с ней любовью.

Вики нужно время, и я готов ждать. Я хочу, чтобы она знала, что у меня хватит терпения.

— Ну ладно, Вики, — небрежно говорю я, оставляя ее у дома Корнелиуса. — До свидания. Я тебе позвоню.

За небрежностью этих слов на самом деле скрыто очень многое: я забил сваи в гранитное основание моей мечты и теперь, наконец, отчетливо представляю себе то здание, которое я так долго хотел построить.

Дома Эльза, сгорбившись, сидит в постели, олицетворяя Божий гнев — ее Бога, который всегда был так жесток, который насылал на египтян чуму десять лет подряд, чтобы сделать их жизнь адом. Чем я становлюсь старше, тем больше жалею фараона.

— Итак, где ты был? — говорит она, уставившись на меня своими тусклыми, как у отца, глазами. — Что произошло?

— Где же интересно, по-твоему, я мог быть? В постели, трахал беременную женщину?

— Ты только о сексе и думаешь, — говорит она, утирая слезу.

— Секс — это единственное, о чем ты хочешь, чтобы я думал, — говорю я и удираю, пока она снова не обрела дар речи и не продолжила свое нытье.

— О, Себастьян! — прижимаясь ко мне, говорит она позже. — Извини, я была так сердита на тебя.

Мне нравится Эльза. Она теплая, мягкая и уютная. Больше всего она мне нравится, когда я с ней в постели, и ей, вероятно, я тоже больше всего нравлюсь в постели. Я говорю не о сексе и не о любви, а только о приятном комфорте, который возникает, когда ты с кем-то в близких, дружеских отношениях.

Эльза засыпает, ее пышное тело все еще прижимается к моему, напоминая мне, насколько она мягкая, теплая и женственная. Я лежу, бодрствуя в темноте. Я не вижу никакого конфликта в будущем. Меня не интересует женитьба на Вики. Брак — это только часть фасада, который вы выставляете на общее обозрение. Мне понадобилось некоторое время, чтобы понять это, Корнелиус помог мне.

— Я не выбираю себе партнеров из числа плохо приспособленных к жизни неврастеников, неспособных вести нормальный образ жизни, — сказал он. Я понял содержащийся в этом намек. Чтобы преуспевать в жизни, нужно заставить всех поверить в то, что ты нормальный и хорошо приспособленный. Конечно, практически нормальных людей нет, особенно на Уолл-стрит, но не в этом дело. Дело в том, что все должны притворяться, что все за пределами психушек — это своего рода работы со штампом «нормален» на лбу. Когда человек женится, то надпись мигает, говоря: «Нормален, Нормален!», и все перестают волноваться за тебя. Ты обустраиваешься, обеспечиваешь свою жену домом, заводишь детей и на каждую годовщину свадьбы заказываешь шампанское и цветы. «Нормален, нормален!» — тоненькие сигналы сообщают миру, что ты обычный парень.

Я в темноте поближе придвигаюсь к Эльзе и думаю о том, насколько она приятна. Мы всегда будем женаты. Эльза и я, никакой суеты, никаких неприятностей. Не · может быть никакой суматохи, потому что в противном случае Рейшманы заберут Алфреда.

Никто не сможет забрать у меня Алфреда.

Но Вики вскоре тоже станет частью моей жизни. Вики не хочет брака. Она была замужем, она сыта этим по горло, знаю Вики и понимаю ее лучше, чем кто-либо другой.

У нас будет то, что в старые времена назвали бы связью. Хорошее слово. Это вызывает в воображении образ блестящей женщины, полулежащей на диване, как мадам Рекамье. В течение тридцати лет у Пола Ван Зейла была любовная связь с женщиной по имени Элизабет Клейтон. Жена Пола знала об этом так же, как и муж Элизабет, но все приняли соглашение и соблюдали его. Это было ненормально, но каждый приложил так много усилий, чтобы их браки выглядели респектабельными, что на эту ненормальность смотрели сквозь пальцы.

Мой брак всегда будет очень приличным. Поначалу Эльзе не понравится эта любовная связь. Будут слезы и сцены, но она никогда не сможет отгородиться от того факта, что она толстая, некрасивая женщина, которая вряд ли привлечет другого мужчину. Она будет взбешена, но когда поймет, что я не собираюсь уходить от нее и разрушать приемлемый для общества фасад, она успокоится. Мы будем продолжать издавать эти тоненькие сигналы: «Нормальны, нормальны», и никто не будет смотреть на нас с подозрением.

Вики будет продолжать жить с папой, папа сможет удовлетворять свои амбиции отца и дедушки, а я сниму где-нибудь квартиру, может быть в Саттон-Плейс, и мы будем встречаться там, когда нам этого захочется. Мы сами обставим нашу квартиру. У нас на кровати будут черные атласные простыни, а в комнате — белый меховой ковер. Мне нравится сочетание черного с белым. Эротично. Я попытаюсь достать пару черно-белых рисунков Бердслея, чтобы повесить на стены. Нет, не Бердслея. Он слишком декадентский. Какую-нибудь хорошую светлую картину, нечто чистое. Может быть, японскую гравюру на дереве. Или набросок обнаженной женщины Пикассо.

Вики может обставить гостиную, но книги мы выберем вместе. Много поэзии. Обычная поэзия плюс «Беовульф» в оригинале. Не важно, что никто из нас не умеет читать по-англосаксонски и что «Беовульф» — одна из самых трудных поэм, когда-либо написанных. Эта книга будет стоять на нашей книжной полке по той же самой причине, по которой римляне хранили бюсты своих предков в атриуме[2]. И мы должны также приобрести Беду, чтобы он составил компанию «Беовульфу». У меня все еще есть тот перевод, который мне порекомендовал Скотт, когда я чувствовал себя представителем преследуемой расы. Интересно, знает ли Вики о том знаменитом эпизоде с птицей в освещенном помещении.

Говоря о Беде, я думаю о Скотте.

Конечно, Скотт — это большая аномалия. Он исключение из правила, утверждающего, что люди должны жениться и выходить замуж, чтобы доказать, что они нормальные. Нарушая это правило, он все-таки выходит сухим из воды, сохраняя впечатление нормального американского парня, но он ни в коем случае не является нормальным. Чем больше я думаю о Скотте, тем более ярким он мне кажется. От его яркости у меня возникает пульсация в висках. Он обладает всем тем, к чему питает отвращение Корнелиус: во-первых, не женат; во-вторых, интеллектуал; в-третьих, аскетичен и, в-четвертых, он сын Стива Салливена. Несмотря на все это, Корнелиус считает, что Скотт — первый сорт.

Мне это вовсе не нравится. От этого мурашки бегают по спине. Но с другой стороны, Корнелиус никогда не отдаст рычаги управления банком ни одному из сыновей своего старого врага Стива Салливена, так что мое будущее не вызывает опасений. Но, тем не менее, мне не нравится, что Скотт считается в банке первым. Может быть, мне следует дать понять это Корнелиусу, но нет, лучше держать язык за зубами. Если я попытаюсь на этой стадии столкнуть этот «первый сорт», кто-то может попытаться подрезать мне крылья.

Что подумает Корнелиус о моей связи с Вики? Ему, в отличие от мамы, это не понравится. Маме это очень понравится, и Корнелиус захочет, чтобы мама была счастлива, особенно сейчас, когда они снова нашли общий язык в постели.

Боже мой, это судьба.

Эльза тихо стонет во сне, и я нежно обнимаю ее. Ты мне нравишься, Эльза, я счастлив, что ты есть у меня. Спасибо тебе за то, что ты заставляешь всех думать, что я такой хороший нормальный парень…

Суббота, 7 июня 1958 года.

Мы со Скоттом играем в клубе в сквош, и я выигрываю. Мы принимаем душ, и затем я выпиваю пару бутылок пива, в то время как он пьет кока-колу.

— …Итак, дело в том, — говорит Скотт, — действительно ли герой английской легенды Чайлд Роланд каким-то образом связан с героем знаменитого «Шансон де жест», племянником Карла Великого — Роландом.

— Несомненно, эта связь существует. Если ты читал поэму Браунинга…

Скотт безжалостно расправляется с Робертом Браунингом, который имел несчастье родиться не в средние века, а добрых триста лет спустя. — Согласно Дороти Сайерс, нет никакой связи. Она говорит…

Дороти Сайерс, писательница двадцатого века, отдающая дань детективному жанру, так же как и Браунинг, не заслуживает внимания Скотта, но он ценит ее как выдающегося знатока средневековья.

Я вежливо слушаю его и прихожу к заключению, что мы со Скоттом Салливеном потратили достаточно свободного времени, роясь в средневековой пыли. Я думаю, что пора нам спуститься с башни средневековой учености и заняться исследованием темных уголков джунглей двадцатого века, в которых мы живем.

— Кстати о Роланде, Темной Башне и других средневековых сооружениях, — лениво говорю я, — а какова в наши дни жизнь в Мэллингхэме?

Мэллингхэм — это средневековое поместье в Норфолке, где похоронен отец Скотта; его владелицей была когда-то Дайана Слейд, заклятый враг Корнелиуса. Я очень мало знаю о Дайане Слейд, кроме того, что она не только разрушила брак Стива с тетей Эмили, но и загребла кучу денег, сделала жизнь Корнелиуса чертовски неудобной и геройски погибла в Дюнкерке.

— О, в Мэллингхэме все в порядке, — дружелюбно говорит Скотт: так должен хороший нормальный парень говорить о своей семье. — Элфрида всецело занята управлением школой; с тех пор как уехал Эдред, ей приходится все делать самой. Но Эдред хорошо сделал, что поступил в оркестр и уехал: Элфриде не нравилось, как он преподавал музыку, и они ссорились.

Эдред и Элфрида — сводные брат и сестра Скотта; они родились у Стива и Дайаны задолго до их женитьбы. Только младшему ребенку Джорджу суждено было появиться на свет после свадьбы.

— Очень мило со стороны Корнелиуса, что он так помог Элфриде, а? — простодушно говорю я.

Скотт широко улыбается.

— Настоящее христианское милосердие! — говорит он, вызывая у меня смех.

Я на мгновение делаю паузу, чтобы обдумать следующий шаг. Мы все в банке на Уиллоу-стрит знаем, что Корнелиус и Стив сражались не на жизнь, а на смерть в тридцатые годы, и всем также известно, что это был один из самых грязных поединков с множеством ударов ниже пояса, но никто не знает точных подробностей этого побоища, а если и знает, то молчит. Конечно, вряд ли мне удастся узнать эту историю, но я не сомневаюсь, что она бы меня не шокировала: когда дело касается Корнелиуса, я всегда предполагаю самое худшее и обычно бываю прав.

Но что думает Скотт? С его-то умом и знанием Корнелиуса он вряд ли может разделять общепринятую точку зрения на прошлое Корнелиуса, он вряд ли верит в то, что Стив представлял собой постоянную угрозу, и Корнелиус, бедный, кроткий, слабый Корнелиус, был вынужден для самозащиты наносить ответные удары. Я могу допустить, что между Скоттом и его отцом произошло отчуждение — пираты, подобные Стиву Салливену, очень часто живут в таком темпе, что по дороге теряют своих детей. Но насколько глубоким было это отчуждение? Я не помню Стива Салливена, который в 1933 году навсегда покинул Америку, но я помню, как Тони, брат Скотта, однажды с восторгом рассказывал мне о домике на дереве, который ему построил отец.

Я помню, как Тони тогда сказал: «Как замечательно иметь отца, который так много времени проводит с тобой!», добавив с такой наивной честностью, что трудно было заподозрить его в лицемерии: «Он самый лучший отец во всем мире!»

Это было удивительное свидетельство, особенно на фоне регулярных заявлений Корнелиуса о том, что Стив никуда не годный отец, пренебрегающий своим родительским долгом. Корнелиус питал викторианскую любовь к слову «долг» и относился к нему, как к талисману, который неизменно перевешивал любой другой моральный аргумент.

Но разделял ли Скотт когда-либо эту упорную преданность Тони к своему отцу? Они с Тони были очень разные и по темпераменту, и по интеллекту и незадолго до смерти Тони отдалились друг от друга. Скотт был замкнут и непроницаем. Могли такие два человека иметь одинаковый взгляд на прошлое? Трудно сказать.

Когда я гляжу на Скотта, у меня возникает сильное желание вскрыть его череп и заглянуть внутрь; что там скрыто?

— Ах, ты думаешь, Скотт, Корнелиус финансирует школу Элфриды из чувства вины? — вдруг спрашиваю я. — Как ты думаешь, не старается ли он искупить свою вину за то, что стер твоего отца с лица земли в тридцатые годы?

— Я сомневаюсь в этом, — довольно спокойно, без напряжения говорит Скотт. — Я могу предположить, что он действует из-за выгоды (дайте мне избавиться от этой девушки, пусть она получит то, что хочет!). Я могу представить себе, что он действует по здравому смыслу (если я буду заботливым по отношению к ней, то она доставит мне меньше хлопот!), и я могу представить себе, что он действует так потому, что известен своим христианским милосердием (если я буду помогать ей, то потом будет легко на душе!), но я не могу себе представить, как он говорит: «О, Боже, отпусти мне мои грехи, я же дам этой девочке школу!»

Я заливаюсь смехом под впечатлением этих слов; трезвый, лишенный сентиментальности анализ мотивов Корнелиуса, сделанный в такой добродушной форме, заставляет меня думать, что я страдаю паранойей, воображая вероломство там, где его нет. Я напоминаю себе, что вполне возможно, что Скотт на сто процентов отверг своего отца, и вполне возможно, что он любит Корнелиуса, не питая при этом никаких иллюзий на его счет. Одно из открытий, которое я с удивлением сделал в подростковом возрасте, заключалось в том, что, хотя я и испытывал отвращение к Корнелиусу, иногда он мне очень нравился и я даже восхищался им. Он мне нравился, когда, после того как я покинул Гротон, он прочел мне подстрекательскую лекцию о презервативах; он мне нравился, когда не только одобрил мой брак, но и стойко поддерживал меня на пути к алтарю. И я восхищаюсь тем, как стойко он переносит свою астму, никогда никому не жалуясь. Я бы очень хотел ненавидеть его на сто процентов, но не могу, и если я время от времени испытываю симпатию к Корнелиусу, то почему Скотт не должен испытывать подобные настроения? Со Скоттом все в порядке. Ему и полагается быть таким. Он просто обычный парень с несколько эксцентрическими привычками.

Или нет? Почему у меня складывается такое чувство, словно Скотт действует по законам средневековой аллегории, в которой он играет в Возмездие, подкрадывающееся к Злу в погоне за святым Граалем Справедливости? Да, я определенно параноик. Весь этот средневековый хлам, с которым постоянно носится Скотт, должно быть, в конце концов повлиял и на меня. Мне надо взять себя в руки, иначе я поддамся искушению фантазировать в духе Кентерберийских рассказов.

— Каким был твой отец, Скотт? — вдруг говорю я неожиданно для самого себя. — Все говорят о нем так, как будто он был просто обычным рыжеголовым ирландцем-выпивохой, но он, должно быть, был намного сложнее.

— Он не был ирландцем. Он смотрел на мир англосаксонскими глазами и считал, что его ирландское имя не более чем простая случайность.

На этом месте мы переходим на привычную тему. В первое время после женитьбы на Эльзе я чувствовал себя как представитель преследуемой расы, и мы со Скоттом проводили немало времени, беседуя о древних расах мира.

— Но разве в твоем отце не было ничего кельтского? — лениво спрашиваю я, готовясь насладиться еще одним набегом на старую этническую территорию.

— Черт, конечно же нет! — смягчаясь, говорит Скотт. — Он знал только один мир, одно время и одну реальность — точка зрения, которую англосаксы называли «логической» или «прагматической» и которая сегодня доминирует в западном мире.

— Моя точка зрения, — улыбаясь ему, говорю я.

— Да, твоя точка зрения. Но не моя.

Он сделал это. Невероятно, но он сделал это. Он совершил ошибку. Лучик света проскользнул сквозь ставни, и я успел заглянуть в его непроницаемый загадочный внутренний мир.

— Господи, что я говорю! — с удивлением воскликнул он. — Как безумно это звучит! Позволь мне взять мои слова обратно. Мы оба знаем, что я не более кельт, чем ты англосакс, — мы просто два американца, живущие в огромном плавильном котле, называемом Нью-Йорком, и считать, что мы что-то иное, было бы чистой фантазией.

— Чистой фантазией, — успокаивающе говорю я, — разумеется.

— И, кроме того, — говорит Скотт, по-прежнему неистово пытаясь накрепко закрыть ставни, — разве не ты говорил мне, насколько бессмысленно в наши дни судить об отличительных чертах той или иной расы, после того как мы все переженились друг с другом и смешались?

— Да. Я действительно так говорил, и я по-прежнему верю, что это так, — говорю я, чтобы успокоить его, но в одной части моей памяти воскрешаются слова Юнга о том, что мы не принадлежим сегодняшнему или завтрашнему дню, в нас проявляются отпечатки древнейших времен.

Значит, ты отождествляешь себя с кельтом, Скотт Салливен, не так ли? Это очень интересно. Спасибо тебе, что ты дал мне недостающий ключ к твоей личности. Можешь быть уверен, что я сумею им воспользоваться.

Я все помню про кельтов. Я все время наталкивался на них, когда изучал англосаксов. Враги кельтов никогда их не понимали: такие логичные, практичные, приземленные народы, как римляне и англосаксы, должно быть, были сбиты с толку расой, взгляды которой на жизнь так радикально отличались от их собственных. Кельты были таинственным, ни на кого не похожим племенем. В их литературе обнаруживался особый внутренний мир, в котором сверхъестественное переплеталось с реальностью в жутком смещении времени и пространства. Поскольку они верили в загробную жизнь, смерть не вызывала у них особого ужаса, их жизненный уклад формировался под знаком смерти, потому что отличительной и ужасной чертой кельтов, которую их упорядоченные дисциплинированные враги находили слишком варварской, была уходящая корнями в прошлое традиция кровной мести, которая оборачивалась тем, что кельты беспрерывно убивали друг друга наряду со всеми своими врагами, стоявшими у них на пути.

Заповедь «Прости и забудь» звучала как нелепая глупость для язычников-кельтов: прощение было немыслимо для них, а забвение невозможно. Кельты никогда не забывали прошлое. Оно всегда было частью их настоящего. Прошлое, настоящее и будущее существовали одновременно в их зеркале мира, а отношение к смерти позволяло без сожаления расставаться с жизнью в погоне за справедливым отмщением.

— Все еще думаешь о всех этих вымерших кельтах и англосаксах? — смеясь, говорит Скотт.

— Вымерших! А как насчет американцев ирландского происхождения и «белых, англосаксонцах и протестантах»! Послушай, ты когда-нибудь встречался с Джоном Кеннеди во время твоих поездок в Вашингтон?

Мы говорим о клане Кеннеди, который такой же племенной и иерархический, как все лучшие кельтские кланы, мстящие белым аристократам. Но все это время я думаю о Скотте, украсившим свою врожденную историческую память о кровной мести интеллектуальным парадным мундиром средневековой легенды.

Для Скотта святой Грааль ассоциируется с местью. Теперь я так же уверен в этом, как в том, что Скотт простил своего отца за зло, причиненное им много лет назад. Но это все, в чем я уверен; несмотря на то, что я сделал огромный прогресс, я все еще нахожусь перед кирпичной стеной, потому что я, хоть лопни, не могу понять, что Скотт собирается делать. Что он может сделать? Не настолько же он безрассуден, чтобы желать стать хозяином банка, ведь всем известно, что Корнелиус, почуяв малейшее предательство, мгновенно уничтожает своего соперника. И если Скотт не планирует никаких сверхвероломных действий, то что же, черт возьми, он собирается тогда делать?

Это меня беспокоит. Но в одном я уверен. Я должен разобраться. Если в нашей игре ставки высоки и у него в руках спрятан пиковый туз, самое меньшее, что я могу сделать, чтобы защититься, это узнать, какие карты у него на руках. Скотт может быть опасен не только для Корнелиуса, но и для меня тоже.

Впервые в жизни я смотрю на Скотта не как на друга, а как на соперника.

4 июля 1958 года.

Еще одно семейное сборище, но уже не такое большое. Эндрю и Лори устроили шумную вечеринку на военно-воздушной базе, а Рози, которая преподает английский в женском закрытом учебном заведении вблизи Веллетрии, уехала в Европу, чтобы ознакомиться с педагогическими теориями Элфриды. Тетя Эмили, которая уже почти собиралась ехать к Эндрю и Лори, все-таки приезжает на Пятую авеню. Я думаю, мама сообщила ей, что она беспокоится о Вики, а тетя Эмили любит помогать людям, когда они в беде.

С Вики все в порядке, ей просто надоело быть беременной, надоело, что с ней обращаются, как с какой-то бесценной вазой династии Тан. Естественно, она раздражена, что не может ничем занять себя. Если бы мне пришлось жить в этом доме с четырьмя детьми, которые крушат все вокруг, и с Корнелиусом и мамой, которые продолжают свою пылкую любовную интрижку всякий раз, когда им кажется, что никто не смотрит, то я бы полез на стену. Я принес Вики новый перевод писем Цицерона, в которых автор так живо выражается что, кажется, видишь его живым, здоровым где-нибудь в «Клубе никкербокеров». Или, к примеру, на пресс-конференции, где он мечет громы и молнии по адресу некоторых оскорбительных с нравственной точки зрения новых сериях махинаций Уолл-стрит. Мне нравится пассаж, в котором говорится, что он боится Цезаря не более чем блестящей поверхности моря. Да, Цезарь был мудр. Цезарь играл в карты, держа их близко к груди.

Как Скотт.

Мое любимое занятие в настоящий момент — это пытаться поставить себя на место Скотта и понять, что бы я сделал, если бы хотел отомстить за моего отца. Прежде всего я бы взял под свой контроль банк и, возможно, поменял название «Банк Ван Зейла» на «Банк Салливена» для того, чтобы поставить крест на царствование Корнелиуса и возвести памятник Стиву. Это было бы хорошей местью за Стива и переписало бы заново ужасное прошлое или, как сказал бы Томас Элиот, это обеспечило бы легенде равные права с существующей реальностью. После этих размышлений я не вижу, почему нельзя допустить, что цель Скотта — сесть на место Корнелиуса. Это неопровержимая версия. Единственная проблема заключается в том, что она едва ли может осуществиться.

Скотт не может заполучить этот банк. Если это была бы корпорация, которой управляла бы олигархия, то, возможно, ему как-нибудь удалось бы заполучить ее, но это ведь не так. Этим банком управляет диктатор Корнелиус, и Скотт никак не сможет завладеть контрольным пакетом акций, забрав их у него.

Итак, мы опять на исходной позиции, и осознаем, что если Корнелиуса невозможно заставить отказаться от банка, то он должен добровольно оставить его кому-нибудь, и если можно быть в чем-то уверенным, так это в том, что он никогда не пожертвует трудом всей своей жизни ради сына Стива Салливена.

Я со вздохом облегчения откидываюсь назад, но странно, что вовсе не чувствую настоящего облегчения и через некоторое время взволнован больше, чем когда-либо. Способен ли Корнелиус психологически к тому, чтобы на серебряном блюдечке преподнести банк сыну Стива? Конечно, нет! А как насчет внуков? Но они еще слишком молоды и не так уж скоро вырастут. Даже если это так, то Корнелиус явно старался бы продержаться на своем посту, пока Эрику не исполнится восемнадцать лет… Но, в состоянии ли он продержаться? В конце концов его может подвести здоровье. И если он собирается держаться на своем месте, то к чему тогда эта невероятно сентиментальная речь на его дне рождения, когда ему исполнилось пятьдесят лет. Он тогда сказал, что в жизни есть более важные вещи, чем власть и деньги. Он сказал даже, что подумывает уйти раньше и поехать жить с женой в Аризону! Вся речь была такой нелепой, что я не воспринял ее всерьез, но, может быть, стоило бы это сделать. Может быть, это было ошибкой с моей стороны — радоваться мысли, что Корнелиус бродит по пустыне, подобно некоему святому, размышляя над пагубностью материализма.

Я со всей серьезностью думаю об этом. Если Корнелиус рано уйдет со своего поста или умрет, в то время как внуки все еще будут несовершеннолетними, то банк перейдет либо ко мне, к его безгрешному, исполненному чувства долга, многострадальному, квалифицированному пасынку с настоящими финансовыми мозгами (наиболее вероятно), или к Скотту — единственному парню в банке, который так же умен, как я. Но он не перейдет к Скотту, потому что он сын своего отца. И действительно ли я верю в то, что Корнелиус и в самом деле собирается начать новую жизнь? Нет, не верю. Во-первых, он еще не пришел в себя после смерти Сэма, и, во-вторых, он снова воспылал пламенной любовью к маме. Поэтому он не отвечал за свои действия, когда произносил эту речь. С годами люди могут развиваться, но они существенно не меняются, так что к любой беседе накануне вечером о так называемой «новой жизни» нужно относиться с большим недоверием. Возможно, Корнелиус убежден, что он будет счастлив, отказавшись от могущественного поста и поселившись в Аризоне, но он сам себя обманывает. Горбатого могила исправит.

Тем не менее, Скотт, должно быть, делает ставку на скорый уход Корнелиуса. Он должен знать, что, как только внуки Корнелиуса вырастут, у него уже никогда не будет шанса прибрать банк к рукам.

Может быть, Скотт все время работал над тем, чтобы убедить Корнелиуса уйти в отставку. Трудно поверить, что Корнелиус мог оказаться жертвой дурного влияния, но если он страдает размягчением мозгов, характерным для некоторых пожилых людей, то всякое могло произойти. Один Бог знает, что происходит во время их ночных шахматных посиделок. Скотт говорит, что они беседуют о вечности. Боже, любой человек, который в состоянии заинтересовать Корнелиуса разговорами о вечности, почти заслуживает быть его преемником. По-прежнему мысль о Скотте в роли Распутина, вдобавок к тому, что он «первый сорт», действительно очень беспокоит меня. Я должен до конца разобраться в том, что происходит. Я должен продолжать беседовать со Скоттом в надежде, что он снова совершит ошибку и в какой-то момент неосмотрительно проговорится.

— Вы по-прежнему беседуете о вечности во время этих ночных шахматных партий? — спрашиваю я у Скотта в конце июля. Мы только что закончили партию в теннис на корте летнего дома Корнелиуса в штате Мэн и в тени внутреннего дворика вместе пьем кока-колу. Как только я задал этот вопрос, я понял, что совершил ошибку, слишком прямой и слишком явный вопрос. Скотт обойдет его с ловкостью опытного матадора.

— О, мы перешли на теологические темы, — говорит Скотт, открывая следующую банку кока-колы. — Теперь мы погружены в философию!

— В философию? Корнелиус? Боже мой, Скотт, что за чудо — я не знаю, как это тебе удается!

— Это не чудо. Почему бы Корнелиусу не начать серьезно размышлять теперь, когда он приближается к старости? И разве не лучше вместо фразы: «Я считаю своим моральным долгом сделать то-то и то-то», сказать: «Я считаю, что если бы я поступил так-то и так-то, это больше соответствовало бы теории Платона об абсолютном благе!»

— О, Боже мой! О… Скотт, ты всучил ему Платона? И что думает Корнелиус о Платоне?

— Вначале он думал, что тот просто замечателен. Но когда он узнал, что Платон был гомосексуалистом, он потерял к нему интерес.

Мы с ним от души смеемся. Как я и предвидел, матадор легко взмахнул своим плащом и ушел от стремительной атаки быка. Я жду благоприятного момента, чтобы второй раз пойти в атаку.

— По правде говоря, — говорит Скотт, — я думаю, что Корнелиусу больше подходит Декарт. У меня такое чувство, что он все подвергает сомнению, экспериментирует новыми теориями, переоценивает все свои старые ценности. Пятидесятилетие, очевидно, глубоко на него подействовало.

— Скорее, смерть Сэма.

— Может быть. Так или иначе, эти два события вместе, несомненно, глубоко потрясли его.

— Сколько это будет продолжаться?

Скотт мечтательно смотрит на небо.

— Кто знает? Его умственный кругозор постоянно расширяется. Я всегда думал, что ты недооцениваешь его, Себастьян, — нет, не в том, что касается банка. В том, что касается его личной жизни. Если снять с него деспотическую манерность и позу крутого парня, то он может быть удивительно восприимчивым. И он очень одинок.

— Скотт, ты, должно быть, шутишь? Он помешанный на власти эгоцентрист!

— В банке, да. Но в час ночи перед шахматной доской он совершенно другой человек.

— Поверю тебе на слово. Если бы я регулярно в час ночи сидел за шахматной доской напротив Корнелиуса, то я давно бы уже стал занудой. Итак, что же произойдет, Скотт? (Кажется, я неспособен перестать задавать прямые вопросы, но этот вопрос звучит достаточно естественно в контексте беседы). Корнелиус на самом деле собирается уйти в отставку в течение последующих пяти лет и навсегда переселиться в Аризону?

— Думаю, что уже через неделю Аризона ему надоест до смерти. А что касается его отставки… Кто знает? Я просто сижу и слушаю его рассуждения.

Я озадачен этим явно недостаточным интересом к планам Корнелиуса рано уйти в отставку. Если Скотт когда-либо собирается что-либо получить, Корнелиус должен уйти в отставку в недалеком будущем.

— Я думал, что ты сидишь и читаешь ему лекции о Платоне!

— Только когда он просит меня об этом! — лениво улыбается он, такой хладнокровный, такой спокойный и такой уверенный. Как будто он нисколько не сомневается, что, в конце концов, банк будет принадлежать ему. Как будто он знает, что он в безопасности, что бы ни случилось. Я и внуки — не в счет, как и все остальные партнеры, потому что Скотт с Корнелиусом играют в шахматы на банк, и Скотт уже понял, как он может поставить мат.

На этот раз матадор, взмахнув плащом, бросил мне пыль в глаза. Я ничего не вижу. Я сбит с толку и обманут.

— Ну, ладно, — сказал я, уступая и готовясь уйти с поля боя, — через пятьдесят лет мы все будем мертвы, так что какого черта! Это напоминает мне ту строку из «Ист Коукера» из «Четырех квартетов» — эй, я хотел бы тебя обратить к Томасу Стернсу Элиоту, Скотт…

— Я недавно сам обратился к нему. Сейчас я не могу понять, почему я всегда находил его таким скучным. Какую строку из «Ист Коукера» ты имеешь в виду?

— Ту, которая про смерть.

О, тьма, тьма, тьма. Все они уходят в тьму,

В пустоты меж звезд, в пустоты уходят

Пустые писатели, полководцы…

— «…Коммерческие банкиры!» — говорит он вместе со мной, и мы оба заливаемся смехом. Так в Англии называют банкиров инвестиционных банков. Элиот когда-то был банкиром.

— Ладно, такова жизнь! — флегматично замечаю я. — Даже Корнелиусу в один прекрасный день придется уйти во тьму.

— Да, я думаю, он, в конце концов, понял, как надо управлять своим Богом, когда он достигнет конца освещенной комнаты.

Вот оно, наконец! Я точно не знаю, что это «оно» означает, но я потом выясню. Тем временем мне нужно продолжать непринужденную беседу.

— О, с Богом он все уладит, без проблем, — бойко говорю я, — а затем он прямо пойдет наверх по пути, усыпанному розами, к большому банку, который ждет его в небе…

Скотт разражается смехом и выливает кока-колу на свою теннисную майку.

— Смотри, что ты наделал, Себастьян!

— Я?

— Да, ты! Никто другой, кроме тебя, не может заставить меня так смеяться!

Милая беседа двух старых друзей. Сложная беседа двух новых соперников, которые могут стать очень серьезными врагами. Я жду, пока он уходит менять майку, я сижу во внутреннем дворике и думаю, думаю, думаю.

Корнелиус все чаще стал размышлять о смерти, у него появилось чувство вины за свое прошлое. Способен ли такой аморальный человек, как он, чувствовать вину? Да, несомненно. А если учесть строгое религиозное воспитание, то Корнелиус должен по идее испытывать адские муки совести. Комплекс вины у таких людей делает их жизнь невыносимой.

Бьюсь об заклад, что Корнелиус испытывает соблазн отдать банк Скотту, чтобы смягчить свою вину перед Стивом. Он считает, что это единственный способ уладить свои отношения с Богом.

Конечно, Скотту потребовались годы работы, чтобы достичь такого настроения у Корнелиуса. Он был самоотвержен, дисциплинирован, фанатичен. Он искал справедливости — как он говорит, «высшей справедливости», — подразумевая безжалостную силу, которая, возможно, управляется Богом, а может быть и нет. Но удастся ли ему свершить свое правосудие? Интересно. Ведь самые незначительные события могут расстроить его планы. Например, Корнелиус может подавить в себе чувство вины и потерять интерес к Скотту. Или отказаться от идеи преждевременной отставки и прожить еще очень долго, дольше Скотта, который всего на одиннадцать лет моложе его.

Что сделает Скотт, если естественное правосудие сработает не совсем так, как он этого ожидает? И что в этом деле есть естественное правосудие? Не сочту ли я естественным правосудием, если Скотт вырвет банк у меня из-под носа? Конечно, нет.

Естественное правосудие, вероятно, существует. Вероятно, существует и Бог. Я не знаю. Я не считаю себя заносчивым интеллектуалом, чтобы думать, что знаю ответы на все вопросы. Но одно я знаю точно. Если есть Бог, то я твердо уверен, что Он помогает тем, кто сам себе помогает.

Я решительно намерен помогать себе. Более того, я думаю, что Скотт должен сделать то же самое, если возникнут трудности, и что меня пугает больше всего, это то, что, вероятнее всего, он победит. Однажды, когда Корнелиус состарится, устанет и станет уязвимым, Скотт начнет закручивать гайки.

На следующий день мы со Скоттом снова играем в теннис и он выигрывает. Это, кажется, плохая примета, и потом, когда мы сидим и пьем кока-колу в тени внутреннего дворика, я более молчалив, чем обычно.

Что мне делать со Скоттом? Если бы я смог доказать Корнелиусу, насколько опасен Скотт, то я бы немедленно избавился от соперника, но у меня нет конкретных доказательств того, что происходит в голове Скотта. Кроме того, я не могу поверить, что Корнелиус с его интуицией не догадывается о далеко идущих планах Скотта. Неужели Корнелиус не понял, что он подобен лабораторной морской свинке, за которой наблюдает очень талантливый ученый? Не похоже на Корнелиуса, чтобы он закрывал глаза на возможную для себя опасность. Как только кто-нибудь становится его потенциальным противником, он его увольняет. Тогда почему Корнелиус не уволил Скотта? Почему он закрыл глаза на действия Скотта? Должно быть, Скотт как-то сумел нейтрализовать его подозрительность, но как он это сделал?

Я стараюсь понять, что происходит в голове Корнелиуса. Он так долго был всемогущ, что, по-видимому, не может представить себе ситуацию, в которой Скотт мог бы быть неуправляем.

Но я могу.

Допустим, Скотт устанет ждать и решит помочь естественному правосудию. Допустим, Корнелиус заболеет, на самом деле заболеет, так что он будет вынужден передать ему большую часть своих полномочий и ему останется только ставить свою подпись там, где Скотт ему укажет. Допустим, Скотт заключит секретную сделку с другими партнерами, которые все ставят на то, чтобы сбросить единоличное правление Корнелиуса и заставить его войти в корпорацию. Конечно, Скотт мог бы стать президентом новой корпорации, а Корнелиус, ослабленный болезнью, перешел бы на верхний этаж и занял бы место председателя совета директоров. Это не сможет произойти, если мое прежнее предположение, что Корнелиус в глубине души предубежден против Скотта, поскольку тот — сын Стива, оказывается верным. Но это сможет произойти, если, как я теперь думаю, Корнелиус оставил воспоминание о Стиве в прошлом и убедил себя по причинам, которые я по-прежнему не совсем понимаю, что Скотт никогда не сможет быть для него угрозой.

Я обдумываю варианты моих действий. Я могу держать язык за зубами. Или, если я открою рот, я могу попытаться растолковать Корнелиусу в холодящих душу подробностях, что может произойти, если Скотт решит помочь естественной справедливости.

Будет ли Корнелиус меня слушать? Нет, не будет. Если он убедил себя в том, что Скотт — просто льстивый придворный шут, а не опасный соперник, то он только посмеется над моим описанием судного дня.

Нет, по зрелом размышлении, он не будет смеяться: он будет зол. Он подумает: угрюмый дружище Себастьян, он завидует Скотту и доставляет хлопоты, выдумывая эти нелепые, параноидальные, недоказуемые теории. Себастьян, мой крест, мое бремя, моя головная боль. К черту Себастьяна, скажет про себя Корнелиус, и еще больше, чем когда-либо, сблизится со Скоттом.

Я должен занять выжидательную позицию. Мне остается только наблюдать, слушать и надеяться, что когда-нибудь я все же наткнусь на нужное мне доказательство.

— О, боже, как жарко, а? — говорит Скотт.

— Да.

— Но с моря дует приятный ветерок.

— Угу.

Ничего не происходит, только ленивый обмен словами, и это плохо. Я должен держать пути сообщения открытыми, чтобы он не стал подозрительным.

Скотт подкрадывается к Корнелиусу. А я подкрадываюсь к Скотту.

Страшная история.

11 августа 1958 года.

У Вики родился ребенок. Еще один мальчик, который, когда вырастет, может осложнить жизнь в банке. Я вежливо улыбаюсь и говорю: «Это замечательно!»

Вики не будет затруднять себя выбором имени и просто назовет ребенка Постумусом. Я знаю почему, хотя никто другой об этом не знает. Две недели назад во время обсуждения с Вики писем Цицерона в Бар-Харборе я заметил, насколько просто относились римляне к выбору имени для своих детей. Если ребенок был мальчиком, то нужно было выбирать имя из более чем дюжины имен, а если была девочка, то не нужно было даже утруждать себя выбором; ее автоматически называли переиначенным на женский лад именем ее отца, если только для того, чтобы ее имя отличалось от имен сестер, не нужно было приклеивать такой ярлык, как например, Терция. Мальчик, рожденный после смерти своего отца, мог просто получить имя с дополнительной приставкой «Постумус». Современные родители, которые неделями мучаются над книгами имен, вполне могли бы позавидовать полному отсутствию воображения у римлян по части выбора имени — предмету семейных споров в наше время.

— Маленький Келлер Постумус, — говорит Вики, не думая ни о Сэме, ни о чем другом. Наконец она вышла из страшного сумрака своего брака. «Бедный маленький Постумус».

Через пять дней после родов она звонит мне в банк.

— Себастьян, ты можешь быть здесь вечером во время приемных часов?

— Конечно.

Эту больницу можно посещать в любое время, но Вики попросила своего доктора ограничить часы приема. Посетители утомляют, особенно такие посетители, как мама и Корнелиус, которые по-прежнему ведут себя как новобрачные.

Я застаю у Вики пару старых друзей, которые ухаживают за ней; я подхожу к окну и смотрю на грязь, плывущую вниз по Ист-Ривер. Затем приходят мама с Корнелиусом и приводят с собой детей и главную няню, друзья инсценируют тактичный уход.

Эрик и Пол, как обычно, пытаются убить друг друга и опрокидывают вазу с фруктами.

— Уведите их отсюда, пожалуйста, — решительно говорит мама няне.

— Вики, я их предупредила заранее, что если они хотят пойти, то должны вести себя прилично.

— Да, Алисия, — машинально говорит Вики.

Маленькая Саманта прыгает и пищит.

— Мама, могу я видеть Постумуса?

Все смеются, ведь она такая прелестная!

— Дорогая, Постумус — это не его имя! — говорит Вики. Она любит Саманту.

— Как ты назовешь ребенка, дорогая? — спрашивает Корнелиус. — Знаешь, я думал о том, что у моего отца было хорошее американское имя. Я имею в виду не моего отчима Уэйда Блэкетта, который воспитал меня, а моего настоящего отца, который умер, когда мне было четыре года. Почему бы тебе не назвать ребенка…

— Нет, — твердо говорит Вики, — ты не будешь выбирать имя. Я многие годы молчала, когда вы с Сэмом решали, как называть моих детей, но я больше не буду пассивно наблюдать. Это мой ребенок, и никто, кроме меня, не будет выбирать ему имя. Постумуса будут звать Бенджаменом.

— Бенджаменом? — хором повторяют ошеломленные бабушка и дедушка.

— Но это же еврейское имя! — прибавляет мама, как и следовало ожидать.

— Мне все равно, даже если бы оно было китайским! — говорит Вики. — Это имя, которое мне нравится больше всего. Себастьян понимает меня, не так ли, Себастьян? Ты же не позволил Джейку и Эми выбирать имя Алфреду.

— Правильно, — выходя вперед, говорю я. — Называй Постумуса Бенджаменом. Хороший выбор.

Корнелиус и мама дружно поворачиваются, чтобы посмотреть на меня. На их лицах я вижу озабоченность: в семье произошла какая-то перемена. Впервые мы с Вики объединились против них.

— Ну, ладно, Себастьян, — уязвленно говорит мама, — я не понимаю, при чем тут ты.

— Ты с Корнелиусом тоже ни при чем, мама. Это должна решить Вики, и никто не имеет права делать это вместо нее.

Мама и Корнелиус выглядят пораженными. Я стою на часах у кровати Вики, подобно каменному столбу из Стоунхенджа. Вики нажимает на кнопку звонка.

— О, пожалуйста, сестра, не могли бы вы принести ребенка? — говорит она, слегка запыхавшись после своей триумфальной победы.

Это ее первый взрослый поступок. Это большой шаг вперед и, сделав его, она, наконец, встала на путь обретения самой себя.

Под влиянием чувств я целую ее в щеку и говорю, что я на ее стороне.

Она изумленно смотрит на меня, но улыбается, и когда я бросаю взгляд на наших родителей, вижу, что у них от удивления широко раскрываются глаза.

Вики и Себастьян. Себастьян и Вики. Могут ли они — могут ли они…

Я почти читаю мысли, проносящиеся в голове мамы, как свора гончих собак, преследующая зайца.

Корнелиус в ступоре.

— Вот и Постумус, миссис Келлер, — говорит сестра, внося в комнату сверток с новорожденным.

Удивительно легко запоминается это старое римское имя. Я думаю, что нам трудно будет называть его Бенджаменом.

* * *
28 августа.

Неожиданно из Англии приезжает мать Вики; она хочет увидеть своего нового внука. Вики в истерике звонит мне. Сэм заставлял ее быть приветливой со своей матерью, но она больше не может притворяться, она делается больной в ее присутствии; ее мать — ведьма, шлюха и олицетворение зла.

— Хорошо, — лаконично отвечаю я, рисуя в воображении современный аналог матери Гренделя из «Беовульфа»[3]. — Я с ней все улажу.

Мать Вики зовут Вивьен Дьякони, она остановилась в гостинице, которая выглядит, как будто она находится на Бауэри. Шесть часов, мы условились встретиться с ней в вестибюле.

Я оглядываюсь вокруг в поисках матери Гренделя из «Беовульфа» и вижу миловидную маленькую пожилую леди с крашеными волосами, с маникюром, одетую с иголочки и обнаруживаю, что у нее низкий приятный голос и сексуальная походка, от которой остолбенел бы даже сам Беовульф.

— Здравствуйте! — говорю я. — Меня зовут Себастьян Фоксуорс.

— А, здравствуйте! — Она посмотрела на меня так, будто я самая сексуальная штука, которую ей когда-либо приходилось видеть. Я задаю себе вопрос, кто же сумасшедший: я, Вики, Вивьен или Корнелиус. Единственный проступок, который может совершить эта леди — завести себе молодого любовника.

— Могу я пригласить вас куда-нибудь выпить? — вежливо предлагаю я.

— Дорогой, как это мило с вашей стороны! Я бы с удовольствием выпила шампанского в «Плазе».

Ладно, черт с ней. Мне нравятся маленькие старые леди, которые знают, чего они хотят. Мы берем такси, едем в «Плазу» и сидим в «Палм-Корт», заказав бутылку шампанского. Тем временем она непрерывно говорит о том, какой ужасный человек Корнелиус, он так накрутил Вики, что она выходит из себя при одном виде своей матери.

— Да, — говорю я, когда она делает паузу, чтобы выпить шампанское.

— Хорошо, это все в прошлом, а как насчет будущего? Вы же не только для того приехали в Нью-Йорк, чтобы жаловаться на Корнелиуса. Ну, я могу устроить так, чтобы няня привела к вам всех детей, включая Бенджамена, чтобы вы смогли с ними повидаться, но думаю, что будет легче это сделать, если вы переедете в другую гостиницу.

Она говорит, что нет проблем. «Плаза» как раз подходит ей, она благодарит меня и просит, если можно, чтобы окна ее апартаментов выходили в сторону парка.

— Конечно, — сказал я, — я это улажу!

Она говорит, что я милый. Я бросаю на нее взгляд, но это бесполезно, я не могу продолжать сохранять серьезное выражение, и начинаю смеяться, она тоже смеется.

Мы стали друзьями с матерью Гренделя.

— По-моему, вы хотите вернуться в Нью-Йорк, чтобы снова быть рядом с вашими внуками, — говорю я в тот момент, когда мы ставим бокалы с шампанским, но ее маленькое лицо под макияжем становится более твердым.

— Я больше не хочу расстраивать мою девочку, — говорит она. — Я переехала из Флориды в Нью-Йорк и из Нью-Йорка в Англию, чтобы быть рядом с ней, но это вовсе не решило проблему. Теперь я могу только ждать в надежде на то, что в один прекрасный день она изменится. Я так уверена в том, что, если бы ей удалось выйти из-под влияния Корнелиуса…

— Вы можете говорить о Вики — прерываю ее я, — не упоминая о Корнелиусе?

Но она не может. Корнелиус — часть ее собственного мифа. Она должна кого-нибудь обвинять в том, что романтическая молодость прошла, и она стала маленькой пожилой женщиной, которая стареет в одиночестве.

Она говорит, что Корнелиус умышленно сделал все возможное, чтобы восстановить Вики против нее. Она говорит, что они с Вики раньше прекрасно ладили: Она говорит, что знает, что попала в неприятное положение с Дени Дьякони, но, в конце концов, она все уладила, выйдя за него замуж. Кроме того, Дени был милым парнем. Такой домашний мужчина. Она, Вики и Дени — все они были так счастливы, пока Корнелиус не начал разрушать их счастливую семью.

Интересно, каким образом я могу сбить ее с курса «Корнелиус — злодей»? Но она не глупа: она видит, что мне надоело выслушивать этот односторонний взгляд на прошлое, и говорит:

— Вы хотите поговорить о настоящем…

— Конечно, да.

— Вы, кажется, как-то по особому говорите о Вики. Вы… вы…

— Да, я люблю ее. Конечно, я ее люблю.

— Дорогой, как прекрасно!

Я предлагаю ей сигарету, и она элегантно наклоняется вперед, чтобы прикурить. Тридцать лет тому назад она, должно быть, была неотразима. Не удивительно, что Корнелиус до безумия влюбился в нее.

— А Вики любит вас? — спрашивает она, надеясь услышать романтическую историю.

— Я работаю над этим.

Вивьен хлопает ресницами и говорит, что она очень хотела бы, чтобы в один прекрасный день я стал ее зятем.

Я не говорю ей, что мы с Вики никогда не поженимся, и не пытаюсь объяснить ей свои взгляды на любовную связь. Вместо этого я снимаю для нее самые богатые апартаменты, заказываю ей в номер шесть бутылок шампанского, чтобы она была счастлива, и говорю, что такая обаятельная женщина может пребывать только в соответствующих ей апартаментах «Плазы», украшенных бутылками шампанского.

Ее глаза затуманиваются и смягчаются. Она говорит, что просто обожает сильных, немногословных мужчин.

Я вызываю лифт рядом с конторкой портье и говорю кассиру, чтобы тот отослал счет за апартаменты Корнелиусу.

Вивьен остается на две недели и каждый день видится со своими внуками. Она спрашивает у меня, могу ли я одолжить ей сто долларов на такие расходы, как чаевые в «Плазе», и я даю ей двести и говорю, чтобы она не беспокоилась о возврате этого долга. Затем я заказываю ей каюту первого класса на «Куин Мери» и договариваюсь, чтобы в каюте было шампанское.

Вики, которой пришлось напрячь все силы, чтобы в течение двух недель два раза встретиться с матерью, делает еще одно сверхчеловеческое усилие и приводит детей на пристань, чтобы проводить корабль.

Позднее мы обсуждаем Вивьен. Мы мало говорим, потому что Вики не может спокойно говорить о своей матери, но, по-моему, она должна попытаться поговорить с кем-то о ней; я думаю, что, когда отношения между родителями и их чадом сильно портятся, проблему нужно спокойно всесторонне обсуждать, вместо того чтобы делать вид, что ее не существует вовсе. Это напоминает мне о нашей ужасной сцене Ромео и Джульетты в Бар-Харборе. Самая худшая вещь, которую мы могли бы сделать, это поклясться Корнелиусу, что мы никогда больше не вспомним об этом случае.

Конечно, на этот раз я совершенно сбит с толку отсутствием взаимопонимания между Вики и ее матерью. Вивьен не все равно, что происходит с дочерью. Также очевидно и то, что она когда-то была «роковой женщиной», но это вовсе не означает, что она неспособна быть хорошей матерью. Она, вероятно, была достаточно глупа, так как стала членом семьи Дьякони, которая постоянно пополняет ряды гангстеров западного побережья, но это не значит, что она принадлежит к преступному миру. Она познакомилась с Дени через своего кузена Грега Да Косту, который работал у отца Дени в легальном гостиничном бизнесе в Калифорнии. Почему же Вики говорит о своей матери, как будто та — королева зла, безнравственная злодейка, от которой всегда нужно держаться на почтительном расстоянии? Это абсолютная ложь.

— У твоей мамы добрые намерения, — неопределенно говорю я, пользуясь пустой фразой, чтобы смягчить напряжение, сопутствующее этой теме.

— Может быть. Но она по-прежнему вызывает у меня отвращение.

— Почему? Она ничего такого собой не представляет, просто маленькая старая леди, не лишенная пикантности и живости. По-моему, она прелестна.

Вики вздрагивает, но ничего не говорит.

— Что произошло на самом деле, Вики, когда твой отец взял над тобой опекунство? Дени приставал к тебе, и это так взбесило твою маму, что она отослала тебя жить с Корнелиусом?

— Себастьян! — Ее искренне ужаснуло мое мрачное воображение. Здесь я, очевидно, перегнул палку. — Конечно, нет! Что за чушь! О, Боже, мне же было всего десять лет!

— Некоторым мужчинам нравятся маленькие девочки.

— Да, но Дени не был Гумбертом, а я Лолитой.

— Тогда я не понимаю, — откровенно говорю я. — В этой головоломке не хватает связующего звена. Тебе нравился Дени?

— Вначале да, несмотря на то, что он потом начал сердиться на папу. Он был привлекателен. Он был намного моложе мамы и слегка похож на Элвиса Пресли. А мне в какой-то мере нравился Элвис, — прибавила она так, словно эта мысль пришла ей в голову только Что, хотя я не могу понять почему.

Я могу понять, Элвис — безопасен. Он надежно спрятан за экраном, так что Вики может наслаждаться его сексуальностью и не чувствовать никакой опасности. Теперь я на сто процентов уверен в том, что ее брак с Сэмом закончился сексуальной катастрофой, и мне бы очень хотелось, чтобы я мог открыть дверь Викиному «психо» и выпустить оттуда все эти запутанные чувства. Что он такого делал, что она стала бояться секса? Нет, нет, может быть, я делаю поспешные выводы. Я только что понял, что мысль о сексе ей противна, но отвращение к сексу и страх перед ним — две разные вещи. И что самое безумное во всем этом — это то, что даже несмотря на отвращение к сексу, она по-прежнему в достаточной мере интересуется им, чтобы чувствовать в душе симпатию к Элвису. Так что, она не совсем безнадежна. Если бы она действительно думала, что секс — это хобби дьявола, то она повсюду кричала бы, чтобы Элвиса распяли на Капитолийском холме за его сексуальную привлекательность.

Если я хочу чего-нибудь добиться от Вики, я должен пытаться разобраться в путанице, которая царит в ее голове. Думай, думай, думай.

Очевидно, Вики первоначально до смерти боялась мысли о сексе; наша сцена Ромео и Джульетты в Бар-Харборе подтвердила это, и в свете моих новых познаний я теперь начинаю думать, что она провела свою юность с ужасающей мыслью, что она, повзрослев, может стать похожей на свою мать. Это объясняет, почему она вышла замуж такой молодой, почему она была девственницей, когда выходила замуж, почему никогда не было никакого намека на то, что она не на сто процентов верна Сэму. У таких красивых девушек, как Вики, всегда очень много возможностей завести интрижку, но Вики была слишком напугана, чтобы воспользоваться любой из них. Может быть, тогда, в Бар-Харборе, когда она увидела меня, грубо говоря, со спущенными штанами, у нее была истерика не потому, что она была шокирована видом моего непривлекательного юного тела, а наоборот, она нашла этот случай интересным и ужаснулась из-за боязни, что она превращается в подростковый вариант своей матери.

Да, это заманчивая теория для объяснения прежней Вики, но это едва ли объясняет сегодняшнюю Вики, которая давно оставила в прошлом Бар-Харбор, девственность и подростковое беспокойство о сексе. Я думаю, что она преодолела свой страх перед сексом, направив свое половое влечение в русло брака. На том этапе брак был для Вики единственным ответом на вопрос. Когда перед ней стоял пример ее матери, она, должно быть, думала: секс за пределами брака — это ужасно, он приговаривает меня к вечному проклятию, а супружеский секс это прекрасно, супружеский секс это хорошо, супружеский секс означает, что я могу расслабиться и получить удовольствие. Корнелиус, вероятно, как-то дал ей это понять. Я даже слышу, как он это говорит. Бьюсь об заклад, что в том доме на Пятой авеню Вики была не единственная, кто боялся, что она станет похожа на свою мать.

Нам все еще не удалось понять, почему она решила считать свою мать людоедкой, но давайте пока забудем об этом; давайте на минутку оставим Вивьен в покое и поразмышляем о Корнелиусе. Конечно, ясно без слов, что Вики зациклилась на своем отце, но большинство девушек в той или иной степени страдают этим, и это необязательно предвещает беду. Во всяком случае, выйдя замуж за взрослого мужчину, обладающего качествами, какие она видела в своем отце, она сумела побороть в себе фантазии на тему Эдипова комплекса. Боже мой, Эдип получил неблагоприятные отзывы. Фрейд здесь сильно переборщил. Бедный Эдип! Бог мой, как, черт возьми, он мог знать, что Иокаста была его матерью, когда он с детства ее не видел? Как все же некоторым не везет…

— Себастьян, — говорит Вики, — твое молчание ужасно меня нервирует. О чем ты сейчас думаешь? Не говори, попробую догадаться. Ты думаешь, что я сумасшедшая.

— Правильно. Я восхищен, что ты сумасшедшая. Мне не нравятся нормальные люди. Нормальные люди обычно скучные и глупые. Если бы было больше таких ненормальных людей, как мы, то мир был бы намного лучше.

Она смеется.

— Но я нормальная, Себастьян!

О, да, ты нормальная, Вики, но ничем не можешь этого доказать. Ты оригинальная, ты другая, ты не глупая, не скучная и не заурядная. Вот поэтому я называю тебя ненормальной и такой ты мне очень нравишься. Поэтому я тебя люблю. И поэтому я собираюсь сделать все, что в моих силах, чтобы освободить тебя от оков нормальности, в которых ты так долго и так несправедливо томилась.

Я думаю, что первый год ее супружеской жизни был нормален. Всем было видно, что она на седьмом небе от счастья, так что, вероятно, вначале с сексом все было в порядке. Но что же произошло потом? Почему все стало так плохо?

— Ты не слушаешь, Себастьян? — сердито говорит Вики. — Я сказала, что я нормальная!

— Прекрасно. Тебе не нравится слово «ненормальная». Тогда как насчет нестандартная?

— Что может быть более стандартным, чем быть женой и матерью? Так или иначе, я не хочу быть нестандартной. Мы все должны подчиняться правилам, если собираемся приспособиться к обществу и добиться успеха в жизни, не так ли? И я хочу добиться успеха, не хочу быть неудачницей.

— Самая успешная вещь, которую ты можешь сделать в жизни, — говорю я, — это понять, кто ты, и быть тем, кто ты есть на самом деле. В противном случае ты убиваешь свое подлинное «я». Это не путь к блаженству. Это путь к депрессии и отчаянию.

У нее расширились глаза, и она выпалила:

— Но если тебе не нравится твое подлинное «я»? Предположим, это социально неприемлемо?

— Ну, если ты будешь нарушать законы, то я согласен, у тебя будут проблемы. Но если ты законопослушная гражданка с нормальным умеренным интеллектом и гуманной точкой зрения, то почему, черт возьми, тебе не должна нравиться такая твоя суть? Если другие люди критикуют тебя и заставляют думать, что ты плохая, почему ты автоматически должна считать, что они правы? Кто они такие, чтобы устанавливать правила поведения? Какое они имеют право судить тебя? И, черт возьми, что они сами собой представляют?

Она думает. Некоторое время мы молчим, но, наконец, она говорит: — Я даже не уверена в том, что я знаю свое подлинное «я». Иногда я думаю, что не знаю, кто я на самом деле. Но я знаю, какой я должна быть, и это самый легкий путь, Себастьян, он безопасен и четко размечен, и я знаю, что люди, которых я люблю, одобрят меня, если я буду стараться оправдать их ожидания.

— Нет, Вики, — тихо говорю я. — Это не самый легкий путь. Это путь, который едва не погубил тебя. Так или иначе, если использовать одну из самых избитых сентенций твоего отца, меня не интересует, какой тебе следует быть. Меня интересует, какая ты есть на самом деле.

7 сентября 1958 года.

Алфреду один год. Ходить он еще не умеет, зато очень быстро ползает с опущенной головой и похож на маленького бычка. Он меня узнает. Он улыбается, когда видит меня, и хотя я не выражаю бурно своих чувств, но всегда понимаю, чего он хочет.

Мы с Алфредом общаемся.

Алфред похож на меня. Он крупный, и у него черные волосы. Он сидит, пожирая глазами одну свечку на юбилейном пироге, его светло-голубые глаза затуманены мечтами о будущих триумфах, Эльза прижимает его к себе, вся родня Рейшманов отвратительно воркует, мама выглядит так, будто она вот-вот лопнет от гордости.

Оставьте его в покое, вы все, глупые люди. Разве вы не видите, что он хочет немножко помечтать?

Вики пришла на день рождения вместе со всеми своими детьми. Эрик и Пол, как обычно, пытаются убить друг друга. К несчастью, им это не удается. Маленький Постумус спит. Новорожденные дети такие умные.

— Себастьян!

Это Вики, она выглядит доведенной до отчаяния. Кристину вырвало на ковер. У Саманты приступ раздражения, а мальчики крушат все вокруг в ближайшем туалете. Никаких признаков няни. Она либо потеряла сознание, либо ушла, и можно ли винить ее в этом?

— Себастьян, я не могу справиться с ними!

Никаких слез, только напряженная хрупкая веселость, затишье перед штормом.

— Иди в ванную комнату, которая находится за спальней, запрись там.

Я вылавливаю маму из толпы обожателей Алфреда.

— Мама, ты все еще любишь детей?

— Дорогой, что за странный вопрос! Разумеется, люблю!

— Тогда позаботься о внучках твоего мужа.

Это позволяет управиться с Кристин и Самантой. Глубоко вздохнув, я определяю местонахождения мальчиков, хватаю их за шиворот и обещаю содрать с них шкуру, если они не угомонятся. Детям нравится, когда на них изредка кричат. Это полезно для них. Они с открытыми ртами пристально глядят на меня, и я понимаю, что никто еще с ними так не говорил.

У Вики будут проблемы с этими мальчиками. Корнелиус, вероятно, возьмет себя в руки, чтобы выполнить свое обязательство заместителя отца, когда они достигнут совершеннолетия, но сейчас он слишком любящий дедушка, чтобы от него была какая-то польза.

Я стучусь в дверь ванной комнаты:

— Вики! Все в порядке!

— О, боже! — Она выходит, шатаясь, никакой истерики, только искренний смех. Слегка касаясь ее руки, я завлекаю ее в глубь спальни.

— Посиди минуточку и отдохни.

— Подумать только, ведь это первый день рождения Алфреда! — Она опускается на край кровати. — Как мы собираемся пережить следующие дни рождения? Эльза, наверное, на грани обморока от всего этого шума и беготни!

— Меня не беспокоит Эльза. — Я сажусь рядом с ней на край кровати.

Она сразу отодвигается.

— Хорошо, — говорю я, прежде чем остановиться. — Я подожду.

— Себастьян, я не хочу, чтобы это было так…

— Хорошо.

— …Я не думаю, что смогу с кем-нибудь снова лечь в постель.

— Конечно.

Она сидит здесь в сиреневом платье, у нее прелестная, пышная грудь. Интересно, кормит ли она Постумуса грудью?

— С Сэмом на самом деле было плохо? — спрашиваю я. Я знаю, что не должен это спрашивать, но не могу ничего поделать. Хотя я и хочу иметь терпение святого, сам я простой смертный.

— Под конец это было ужасно, — говорит она, сдерживая слезы.

— Ведь вначале все было в порядке, — говорю я, не обращая внимания на ее слезы. У Вики достаточно людей, которые бросаются ее утешать, когда она плачет.

— Да, все было прекрасно. Я любила Сэма. Он был так ласков, так добр, он так прекрасно понимал меня…

Я сжимаю зубы, но мне как-то удается не скрипеть ими. Тем временем она справляется со своими слезами, но я все же дружеским жестом протягиваю ей свой носовой платок.

— И поэтому все было так ужасно, — говорит она, уставившись на платок. — Я любила его, несмотря на то, что под конец я не могла выносить, когда он был рядом со мной… О, я чувствую себя такой виноватой, даже когда просто думаю об этом! Почему я не могла больше как следует любить его? Что пошло не так?

Я делаю открытие, но это не мистическая вспышка интуитивного прозрения. Это результат логики и здравого смысла. Я пытаюсь примерить нарисованный портрет ласкового, доброго, понимающего Сэма на свои воспоминания о жесткой, бездушной машине, но мне трудно это сделать. Мне часто приходилось встречать сложных людей, но такие, в которых бы уживались две взаимоисключающие личности, очень редки. Сэм, вероятно, запирал ласковую, добрую, понимающую сторону своей натуры на ключ, как только переступал порог банка Уиллоу-стрит I. Но действительно ли он переставал быть жесткой бездушной машиной, как только переступал порог своего собственного дома?

Нет.

— Как ты могла продолжать жить с человеком, который так эгоистично обращался с тобой? — спрашиваю я.

Я продолжаю делать открытия. Сейчас я могу одним взглядом охватить всю историю ее брака. Тем не менее я чувствую слабость, хотя не знаю отчего это — от ужаса, облегчения или сильного умственного напряжения.

— Подумай, Вики, подумай о всех этих годах ссылки, которые ты вынесла ради того, чтобы он мог удовлетворять свои амбиции, о всех тех курсах философии, которые ты никогда не посещала, так как должна была заботиться о нем, всех тех беременностях, которые ты вынесла, чтобы поддержать его самомнение…

Но это бесполезно. Я слишком спешу и слишком далеко зашел, и она пока еще не может справиться с нарисованным мной образом. Она должна верить в эту мистическую фигуру, в святого Сэма, потому что считает себя виноватой в том, что не смогла быть образцовой женой, и хочет наказать себя за это. Как только я упоминаю слова «беременности», она начинает говорить, что любит детей. Она утешает себя тем, что образцовая мать.

— Да, я знаю, что ты их любишь, Вики, — отвечаю я и думаю: «Ты любишь их так же, как я люблю свою мать — искренняя привязанность, смешанная с постоянным изводящим раздражением, похожим на зубную боль». Я хочу спросить ее, скольких из этих детей она хотела на самом деле и насколько сильно они делают ее счастливой или удовлетворенной, но не могу. Я уже зашел слишком далеко, и было бы опасно сразу развеять все ее иллюзии. В настоящий момент иллюзии ей необходимы, они помогают ей, как костыли, ковылять по дороге к выздоровлению, и нельзя отнимать их у больного человека. Нужно просто помочь ему, пока он не будет готов сам отбросить костыли.

У меня нет никаких иллюзий насчет материнства. Может быть, из-за того, что я мужчина и могу рассматривать этот вопрос без эмоций, но нет, мужчины часто более эмоционально обсуждают этот вопрос, чем женщины (вспомним опять бедного Эдипа). Может быть, у меня такое отношение к этому из-за того, что моя мать не слишком много уделяла мне времени в детстве, так что я вырос, не считая ее неотъемлемой частью моей жизни, но видя ее на достаточном расстоянии, чтобы понять, насколько мне повезло, что я был сыном женщины, которая действительно хотела быть матерью. Вокруг множество таких женщин, и их нужно поддерживать, чтобы они могли завести столько детей, сколько им хочется. Нужно поддерживать материнство ради самого материнства.

Достаточно иметь личный опыт полусиротского детства, чтобы понять, что всегда будут существовать такие женщины, которым надо запретить иметь детей. И речь идет не только о женщинах из низов — обнищавших алкоголичках, избивающих своих детей. Мне приходилось видеть богатых матерей, которые выставляли своих отпрысков напоказ гостям, как будто это норковая шуба, а потом отсылали их обратно на хранение в детскую комнату и больше о них уже не вспоминали. Тогда я оценил мою мать.

Я не был дураком и знал, что мне повезло.

Мне было крайне неприятно, когда мама однажды попыталась объяснить мне и Эндрю, почему она оставила нас ради Корнелиуса. Она так расстроилась, и это было так ни к чему. То, что она временно была психически ненормальной, не означало, что она перестала любить нас. Все видели, что она всегда любила детей. Это было так явно. Бедная мама. Я думаю, что в один прекрасный день я должен сказать ей, насколько высоко я ценю то, что она была такой любящей, заботливой мамой, но я никогда не сделаю это, потому что: во-первых, мама будет плакать, а я не могу это выносить, и, во-вторых, я уверен, что это будет звучать глупо и сентиментально. Как чертовски трудны отношения между матерью и сыном! Впрочем, взаимоотношения между родителями и детьми всегда трудны, и поэтому никто, никто не должен брать на себя отцовство или материнство, пока он совершенно точно не знает, что это такое, и не уверен, что сможет выполнить взятые на себя обязательства.

— Я не знаю, что бы я делала без детей, — говорит Вики, тяжело опираясь на свои психологические костыли, но в следующее мгновение она неожиданно предпринимает робкую попытку устоять без них.

— Но ужасно, что я также не знаю, что я должна вообще делать с ними. Я не представляю, как я буду справляться с ними, — поэтому я постоянно откладываю важные решения на будущее.

— Очень разумно. Тебе нужно много времени.

— Мне непременно что-то нужно. Я чувствую себя такой неловкой. Папа все время твердит: «Не беспокойся, дорогая, по крайней мере, тебе не нужно думать о деньгах». Но деньги не решают проблемы, они просто делают их другими.

— Деньги решают много проблем, но в то же время создают множество новых на этом месте.

— Да. Разумеется, я знаю, мне ужасно повезло, что мне не нужно беспокоиться о деньгах. Я знаю, что мне ужасно повезло, что я могу позволить себе иметь прислугу для детей. Но чем больше людей я нанимаю, тем более сложной становится моя жизнь, а также — о Боже, мне так не хочется признаваться в этом, потому что это звучит так ничтожно, но это на самом деле правда — я также не знаю, как вести домашнее хозяйство. Знаешь, Сэм всегда сам все организовывал. Он, его секретарь и его помощники всегда были под рукой, они платили по счетам, нанимали и увольняли персонал, принимали важные решения. Папа говорит, что я тоже могу иметь секретарей и столько, сколько я захочу, но дело не в этом. Мне так неприятно, что все эти люди крутятся у меня под носом, мне неприятно, что они думают, будто я такая жалкая и глупая. Мне неприятно, что я даже не могу чихнуть, чтобы никто этого не заметил…

— Это, действительно, ад. Меня часто поражало, как, черт возьми, Людовик XIV выжил в Версале.

— Я чувствую, что хочу облегчить свою жизнь, но какое облегчение с пятью детьми? Вначале я думала, что самый легкий путь — это жить с папой, потому что в этом случае мне не нужно вести все это ужасное домашнее хозяйство, но теперь я не совсем уверена в том, что это правильный путь. Я больше не могу выносить жизнь в этом доме на Пятой авеню. Я не знаю почему. И это не из-за твоей мамы. В настоящее время мы с Алисией удивительно хорошо ладим. По-моему, проблема заключается в папе, но не проси объяснить, потому что я не смогу это сделать. Он вызывает у меня клаустрофобию — как будто на меня надета смирительная рубашка. Ты понимаешь, что я имею в виду?

— О, Боже, Вики, это история моей жизни! Послушай, позволь мне сказать тебе, что я думаю. Оставайся пока на Пятой авеню, ты не должна принимать решение слишком быстро, иначе ты сломаешься. Но тебе не нужно все время быть на Пятой авеню. Сними себе маленькую квартиру — может быть, где-нибудь в Саттон-Плейс с видом на реку. Тебе нужно место, где бы ты смогла быть сама собой, а не вдовой Сэма, или дочерью Корнелиуса, или матерью твоих детей. Тебе нужно подумать. Очень важно хорошенько подумать. Любой мыслящий человек должен время от времени оставаться наедине со своими мыслями. А потом, когда ты почувствуешь себя более сильной, ты сможешь энергично взяться за эту гигантскую задачу — ведение домашнего хозяйства и забота о детях.

— О, как ясно ты все это видишь, Себастьян! Какая прекрасная мысль! Но, по-моему, мне не нужно говорить об этом папе. Он обидится. Он хочет, чтобы я оставалась на Пятой авеню, пока снова не выйду замуж. Иногда я думаю, что он говорит обо всех этих секретарях и служебном персонале только для того, чтобы я испугалась и осталась с ним.

— Вики, ты должна обязательно иметь квартиру, где у тебя будет возможность вести самостоятельную жизнь. Если хочешь, я могу подыскать тебе квартиру. Затем, когда я сниму ее, мы вместе обставим ее.

Ее глаза засветились.

— Я согласна! — задумчиво говорит она. — Я хотела сама обставить наш дом в Лондоне, но Сэм сказал, что мы должны поручить это первоклассному декоратору, чтобы быть уверенными, что все будет в порядке… — Ее голос замирает. Затем вдруг она говорит: — Под конец я была очень несчастна в Европе. Ты был прав, когда только что упомянул о ссылке. Вначале в Лондоне было весело, но я боялась ехать в Германию. Я не в ладах с иностранными языками… я боялась подвести Сэма… разочаровать его…

— Разве Сэм никогда не спрашивал тебя, — говорю я, — хочешь ли ты вернуться домой?

— Да, он спросил, — говорит она, — под конец. После того как родилась Кристин и я приняла большую дозу снотворного. Я не хотела покончить с собой. Я просто хотела… ну просто общаться с ним, но это было нехорошо с моей стороны. Бедный Сэм — он обезумел. Я почувствовала себя такой виноватой, и мне было очень стыдно.

Я тоже чувствую себя виноватым, и мне тоже стыдно, — за эгоистичного сукина сына Сэма Келлера, который довел жену до попытки самоубийства и культивировал в ней чувство вины, так что это чуть не кончилось полным крахом.

— Черт с ним! — бормочу я. Всегда очень неблагоразумно критиковать соперника в разговоре с женщиной, которая чувствует себя морально обязанной защищать его.

— Но он любил меня, — серьезно говорит она. — Он в самом деле любил меня. Он очень любил меня и был так ласков, так добр, так…

Пора снова скрежетать зубами, и, Бог знает, как мне удается совладать с собой, но все же удается.

— Да, ладно… но теперь все это позади, не так ли, Вики? — удается мне сказать спокойно. — Все это кончено, и впереди у тебя новая жизнь…

— Какая восхитительная квартира! — восклицает Вики. — И как прекрасно иметь место, где я могу быть сама собой и где никто не будет дышать мне в спину! Посмотри, какая прелестная маленькая кухня! Себастьян, я научусь готовить. Ты придешь на мой первый званый обед?

— И что я буду есть? Яйцо всмятку?

Мне понадобилось некоторое время, чтобы найти эту квартиру, потому что я хотел быть уверенным, что это именно то, что нужно. Она находится в северной части Саттон-Плейс, и гостиная и спальня выходят в сторону реки. Это послевоенное безупречно чистое здание.

Я открываю все стенные шкафчики, но нигде не видно тараканов. Все электроприборы новые. На полу паркет. Отопление работает. Есть кондиционер.

— Себастьян, мне страшно думать, что произойдет, если папа когда-нибудь узнает об этой квартире. После того как он оправится от обиды, он наймет для меня декоратора и даст мне картины из своей коллекции, и тогда я сойду с ума. Я так взволнована от мысли, что мы сами будет обставлять эту квартиру… когда мы можем пойти покупать мебель? В следующий уик-энд?

— Хорошо. Ты выберешь, я запишу это в долг, и ты сможешь возвратить его мне.

— Это будет дорого?

— Да. Ты должна научиться обращаться с деньгами, Вики.

— Я хочу научиться, Себастьян, — говорит она, — я всегда хотела учиться.

Вики — это случай запоздалого ребенка. Ей почти двадцать восемь лет, но после того, как в течение девяти лет Сэм защищал ее от всего на свете, кроме беременности, — единственное, от чего и нужно было по-настоящему ее защищать — она тянет только на восемнадцать.

— Не беспокойся об этом, — успокаиваю ее я. — Я научу тебя.

— О, Себастьян, как весело! Гостиная выглядит замечательно — как настоящий дом, а не как музей! И очень мило с твоей стороны, что ты купил все эти замечательные книги, чтобы комната выглядела обжитой.

— Не будь смешной. Я купил их для того, чтобы читать! Послушай, я знаю, что это твоя квартира, но могу я иногда приходить и читать их?

— Конечно! Когда угодно! А теперь, Себастьян, как ты собираешься устроить спальню?

— Вот что я тебе скажу: предоставь это мне, и я подготовлю тебе большой сюрприз.

— Ох, я умираю от нетерпения. Я буду держать дверь закрытой, и комната будет как ящик Пандоры!

— Сделай одолжение, Вики, не приходи сюда в течение трех дней, пока я все не обставлю. Ладно?

У меня все подобрано, нужно только позаботиться о доставке, но она этого не знает…

— Хорошо, Себастьян. Я так благодарна…

Эльза отправляется к подруге на вечеринку, где будет только женское общество. Я приглашаю Вики на обед в «Колони». Мы едим устрицы «Рокфеллер», омары и пьем шампанское.

— За новую квартиру! — говорю я, поднимая свой бокал.

— Не терпится увидеть спальню, Себастьян!

Мы дружелюбно смеемся. На десерт мы заказываем земляничный мусс, черный кофе и «Курвуазье».

— Себастьян, я чувствую, что слегка пьяна. Я не привыкла пить так много.

— Значит ли это, что завтра утром Постумус будет пьян?

— Я не кормлю грудью Постумуса. О, перестань называть Постумуса Постумусом!

Мы снова смеемся. Я размышляю над тем, почему она не кормит грудью Постумуса. Это интересно — кормить грудью. Учитывая, насколько далеко наше искусственное общество ушло от естественного порядка, удивительно, что такая функция, как кормление грудью, все еще существует. Это кажется обнадеживающим. Может быть, в конце концов естественный человек переживет искусственное общество и не выродится в компьютеризованного робота.

Мы возвращаемся в нашу квартиру, гостиная выглядит прекрасно, самое лучшее творение У. и Дж. Слоуна, с толстыми темно-синими коврами, множеством зеркал и акварелью, которую Вики приобрела за пять долларов в Гринвич-Виллидж, потому что она ей понравилась. На картине изображены горы с покрытыми снегом вершинами, возвышающимися над водой, — этот пейзаж напоминает мне озеро Тахо в Неваде, но на обратной стороне картины есть подпись художника: «Вид на Южный остров с побережья близ Веллингтона» и мы узнаем, что это Новая Зеландия. Прекрасная, но очень далекая страна, как предмет вожделений, как призрачный рай.

У меня в холодильнике еще есть шампанское, и я бегу на кухню, чтобы открыть бутылку.

— Себастьян, нет! Я не могу выпить больше ни капли!

— Только один бокал!

Мы подходим с бокалами к двери спальни.

— Хорошо, — объявляю я, — играй туш! Скорее!

Открыв дверь спальни, я зажигаю свет. Черно-белый узор пляшет перед моими глазами. Светотень. Эротично! У меня такое чувство, что внутри меня все плавится. Я быстро выпиваю шампанское.

— Боже мой! — в благоговейном трепете говорит Вики. Она на цыпочках, пошатываясь, направляется к рисунку Пикассо на стене.

— Себастьян, это оригинал?

— Конечно нет. Я считаю непристойным тратить тысячи долларов на чрезмерно дорогие оригиналы. Это первоклассная репродукция и стоит двадцать долларов, что, по-моему, именно столько, сколько не жалко за этот рисунок. Он неплох, не правда ли? Мне нравится длинная линия ее шеи и спины.

— Красиво. Комната просто шикарная, — Вики бессильно опускается на кровать и разливает на пол шампанское.

— О, нет! Белый ковер! Быстрее, где тряпка?

Я приношу две тряпки, и, став на четвереньки, мы яростно вытираем пятно.

— По-моему, все будет в порядке, — наконец серьезно говорит Вики.

— Я в этом уверен, — говорю я, глядя ей прямо в глаза. Она улавливает особую нотку в моем голосе и вжимается в спинку кровати.

Мы молчим. Наконец, она говорит:

— Какая я была дура.

— Нет, Вики. Ты отнюдь не дура. Ты все время хотела этого, но ты обманывала себя, потому что одна мысль об этом раздражает тебя, — не пугает, а раздражает, — и ты не хочешь сердиться на меня. Но, Вики, я не собираюсь обращаться с тобой так, как с тобой обращались в прошлом. Я люблю и уважаю тебя, и поэтому все будет совершенно по-другому.

Она решительно говорит:

— Я не понимаю, о чем ты говоришь. Я не сержусь. Никто не раздражал меня. Никто не обращался со мной плохо.

Я встаю, снова приношу бутылку шампанского из кухни, наполняю наши бокалы и залпом выпиваю столько, сколько могу выпить, не переводя дыхание. Затем я холодным, академичным голосом профессора колледжа, который пытается провести умного, но упрямого студента, говорю:

— Хорошо. Ты не сердишься. Тебе просто больше не нравится секс. Ну и что? Многим людям не нравится секс. Существует целая индустрия, для тех, кому не нравится секс. Люди не нарушают законы тем, что им не нравится секс. Это огромная прекрасная страна, и не обязательно, чтобы тебе нравился секс, так же, как не обязательно, чтобы тебе нравились твоя мама, национальный флаг и яблочный пирог. Но почему бы тебе на этот раз не дать бедному старому сексу шанс? Почему бы тебе не дать бедному старине сексу еще один шанс? В конце концов у тебя все первоклассное и задаром, и кажется, это позор, хотя бы время от времени, не пользоваться этим. Ты когда-нибудь читала пьесы Мидлтона?

Я вывел ее из равновесия:

— Кого?

— Мидлтона. Он был современником Джона Вебстера и Сирила Торнера. Он описывал ситуации, похожие на нашу, хотя и придавал им театральность семнадцатого века. Злодей преследует героиню. Героиня отвергает его. Злодею каким-то образом удается переспать с ней и затем — неожиданность! Героине, в конце концов, нравится это. — Я слегка прикасаюсь к ней моим указательным пальцем, и она не отстраняется. — Я не обижу тебя, Вики, — настойчиво говорю я, подвигаясь к ней поближе. Она по-прежнему не отодвигается. Моя рука скользит по ее бедру. Мои внутренности превратились в клубок змей. Я хочу снять с себя одежду. — Все будет хорошо, — тихим голосом настаиваю я. — Я не похож на Сэма. В сексе все мужчины разные, это как почерк. Я подвинулся поближе. Моя рука на ее бедре, затем на ее левой груди. Я целую ее в шею. Кровь во мне как будто плавится, подобно какому-то новому жидкому металлу в сюрреалистической фантазии. — Я хочу тебя любить, Вики, — говорю я, — ты не просто какая-то статистическая женщина для меня, а личность, которая знает, что Цицерон был не только философом, но и оратором; личность, любимый цвет которой синий и которая любит устриц и отражение яркого света на мокрых тротуарах, и фонтан перед «Плазой», и песни Фрэнка Синатры, и игру на кларнете Жервез де Пейер. Я хочу тебя, тебя, тебя.

Она позволяет поцеловать себя. Она ничего не говорит. Я не хочу раздеваться при свете, потому что это может напомнить ту сцену у бассейна в Бар-Харборе. Я расстегиваю ее платье. Она мне позволяет сделать это. Мои пальцы плохо слушаются, я плохо соображаю. Не могу расстегнуть ее лифчик. О, черт. Я не должен выглядеть неуклюжим. Пожалуйста, пожалуйста, Боже, сделай так, чтобы я был мягким, спокойным и уверенным, как голос Фрэнка Синатры, который без усилий льется из проигрывателя подобно жидком металлу.

Я полностью раздел ее. Она не шевелится и молчит. Я целую ее тело в надежде, что она ответит взаимностью, но она этого не делает, и вдруг я понимаю, что не могу больше ждать. Стягивая с постели покрывало, я подвигаю ее на атласную простыню. О, Боже. Я пытаюсь выключить настольную лампу, но она падает вниз и сама собой отключается. Вышло глупо. Я должен успокоиться. Но не могу. Теперь все плавится, не только я, но и все кругом, как будто я в середине белой раскаленной лавы, которую выплеснул Везувий, чтобы уничтожить Помпею в 79 году н. э. В темноте я снимаю с себя одежду и нахожу, что атласные простыни холодны как лед; я готов услышать шипящий звук, поскольку раскаленная лава льется на лед, но нет, здесь только Вики, округлая, крепкая, красивая, безупречная…

Наверное, на свете есть Бог, потому что я на небесах. Я на небесах и все еще жив. Окончательный триумф.

Она кричит.

Я говорю ей, что все в порядке. Я сам не знаю, что говорю. Я ничего не знаю, кроме того, что не могу остановиться.

Она царапает мне спину, пытается оттолкнуть меня.

Может быть, она боится забеременеть, но не волнуйся, Вики, я не такой уж глупый, я знаю, что делаю, даже тогда, когда я почти не контролирую себя, почти, почти — Господи, это был рискованный момент, но я сделал это. Я вовремя вышел.

В следующий раз я возьму с собой презерватив, но сейчас особый случай. Между нами не должно быть никаких преград.

О, Боже, о Боже, о, Боже. Я так счастлив!

Я лежу, учащенно дыша, на атласных простынях, но Вики встает, бежит в ванную и запирается там.

Я слышу как она рыдает. Я тотчас же встаю и стучусь в дверь ванной комнаты. Я чувствую слабость в ногах.

— Вики, с тобой все в порядке?

Глупый вопрос. Ясно, что она не в порядке. Я поворачиваю дверную ручку: — Вики, пусти меня, пожалуйста.

Я слышу шум душа. Она смывает с себя все: мои поцелуи, сперму, все, что связано со мной. Интересно, она всегда так поступает, или это происходит из-за того, что она чувствует ко мне отвращение?

Не знаю. Надо надеяться на лучшее. Я включаю свет в спальне и подбираю мою одежду. Я не хочу, чтобы у нее появилось чувство еще большего отвращения, когда она увидит меня голым. Затем я наливаю себе еще бокал шампанского и залпом его выпиваю.

Я жду.

Спустя много времени она выходит, завернутая в полотенце. Я хочу обратиться к ней, но не могу найти нужного слова.

Мое молчание действует ей на нервы, хотя она не должна раздражаться. Отведя в сторону заплаканные глаза, она говорит: — Все нормально, это всегда ужасно первый раз после родов. Это не имеет значения.

Я хочу ее обнять и нежно прижать к себе, но знаю, что она оттолкнет меня. Я просто потное, волосатое, слюнявое животное, которое причиняет ей боль. Боже, через какой ад иногда проходят женщины и как ужасно чувствуют себя мужчины, когда женщины проходят через этот ад.

— Я люблю тебя, — наконец говорю я.

— Да, — утомленно говорит она, но не понимает моих слов.

Я не сумел наладить с ней общение.

Я должен попытаться придумать, что может излечить ее боль. Если она узнает, что меня волнует ее боль, я смогу общаться с ней.

— Я куплю презерватив со смазкой, — говорю я.

Она не отвечает. Она думает о чем-то другом, или, может быть, она потрясена. Она берет свою одежду и снова идет в ванную комнату, чтобы одеться. Я слышу, как она снова запирается.

Я пью еще шампанское. Я сейчас ненавижу шампанское. Оно похоже на необычный лимонад, на испорченный «севен-ап». Допив бутылку, я бросаю ее в мусорный ящик.

Когда она выходит из ванной комнаты, она выглядит свежей и опрятной, но у нее по-прежнему заплаканные глаза.

— Я хочу поехать домой, — говорит она.

— Хорошо.

Я отвожу ее домой.

— Доброй ночи, — говорит она, выходя из такси.

— Доброй ночи.

Мы не прикасаемся друг к другу, не целуемся. Я один, она одна, но мы оба в аду.

Я еду домой и напиваюсь до потери сознания, как только слышу ее крик: «Я знаю, где ты был, черт возьми».

15 января 1959 года.

Я пишу Вики записку, потому что не могу разговаривать с ней.

«Дорогая Вики, я очень тебя люблю. Я хочу все привести в порядок. Позволь мне попытаться уладить это. СЕБАСТЬЯН.

P. S. Я хочу в третий раз посмотреть последний фильм Ингмара Бергмана «Седьмая печать». Ты пойдешь со мной? После фильма нам не обязательно ложиться в постель. Я просто хочу быть с тобой».

Она звонит мне в офис.

— Спасибо за письмо.

— Ладно. Как насчет фильма?

— Согласна. Если ты хочешь.

— Угу, Вики…

— Да?

— …какой фильм ты хочешь посмотреть?

Наступает пауза. Затем она говорит:

— «Тюремный Рок» с Элвисом Пресли.

— Хорошо. Договорились.

Это не новый фильм, но когда он впервые вышел на экраны незадолго до смерти Сэма, тот сказал, что это ерунда, и отказался пойти с Вики посмотреть этот фильм. Я тоже уверен, что это ерунда, но мне все равно. Достаточно, если Вики получит удовольствие, так что мы отправляемся в центр, где в кинотеатре на каком-то невероятно замусоренном авеню Б показывают этот фильм.

Сэм был прав: это ерунда. Это все та же массовая культура, приведенная к наименьшему общему знаменателю, но ничего, все в порядке, это смешно, — мы оба смеемся. Единственное спасение от массовой культуры — это наслаждаться ее отвратительностью, иначе придется лезть на стену. Вики тоже знает это, и вдруг мы снова вместе надрываемся от хохота, когда Пресли вращается на шарнирах и издает скрежещущий звук на вечеринке в тюрьме графства. «Тюремный Рок» — это черно-белый фильм. Светотень. Возбуждает!

Когда я сжимаю руку Вики, она не выдергивает ее и после фильма, когда я предлагаю ей поесть гамбургеры и попить пива в кафе в Гринвич-Виллидж, она соглашается.

— Может быть, поедем на нашу квартиру, Вики? — наконец осмеливаюсь сказать я. — Или ты не хочешь туда ехать?

— Ладно.

Мы приезжаем на квартиру, и это оказывается замечательным сюрпризом, так как она привела ее в порядок и на столе для меня лежит подарок.

Я так переполнен чувствами, что не могу говорить. Я неуклюже разворачиваю сверток и нахожу там издание двух пьес Мидлтона «Подмена» и «Женщины, остерегайтесь женщин».

Я целую ее, затем еще раз. Наконец мы направляемся к кровати. На этот раз я более спокоен и всеми силами стараюсь не терять контроля над собой, поскольку знаю, что мне чертовски повезло, — ведь мне представился еще один шанс. Я не слишком форсирую события, и у меня с собой куча презервативов.

Она не кричит.

Мне хотелось бы вместе с ней принять душ, но я не хочу, чтобы она видела меня голым при ярком свете. Может быть, в другой раз, когда я буду более уверен в себе. Мы одеваемся, и я пью виски, а она — кока-колу. Мы сидим на диване в гостиной и смотрим на мерцающие за окном огни. Я чувствую себя прекрасно. Не могу утверждать, что я уже счастлив, но думаю, что скоро буду.

— Как Постумус? — после долгого молчания спрашиваю я, но, кажется, Вики, наконец, относится благосклонно к моему молчанию, так что мне не нужно беспокоиться об этом.

— Постумус такой милый. Он теперь изумительно улыбается.

— Мне нравится Постумус, — говорю я, — иногда у меня такое чувство, будто он мой ребенок.

Вики думает над тем, что я сказал.

— Это из-за того, что ты поддержал меня, когда я захотела назвать его Бенджаменом.

— Угу. И из-за того, что после его рождения ты попросила у меня помощи. Из-за того, что я любил тебя во время всей твоей беременности и после того тоже. Из-за того, что больше нет Сэма, чтобы напоминать мне, что Постумус не мой ребенок.

Она спрашивает, хочет ли Эльза еще детей.

— Она больше не может их иметь. Жалко. Однако у нас есть Алфред.

— Себастьян… как у тебя с Эльзой?

Я объясняю мою концепцию любовной связи.

— Вики, ты же не заинтересована в браке, а? — прибавляю я просто, чтобы убедиться.

— Нет, — автоматически говорит она, но с поспешностью добавляет:

— Я имею в виду, что не сейчас. Разумеется, я знаю, что в один прекрасный день ради детей я снова должна буду выйти замуж.

— А как насчет себя самой, Вики?

— О, конечно, и ради себя тоже! Альтернативы нет.

— Есть альтернатива — только что мы были вместе.

— Да, но брак это… — Брак — это просто ключевое слово, которое использует общество, пытаясь наводить порядок в хаосе между полами. Это похоже на то, когда философы говорят об абсолютной истине, пытаясь навести порядок в нашей хаотичной Вселенной. Но можно философствовать, не упоминая об абсолютной истине, и можно любить кого-то, не упоминая о браке.

— Ты рассуждаешь, будто такое понятие, как мораль, вообще не существует. Эта любовная связь, может быть, очень хорошо устраивает нас, но как насчет бедной Эльзы? Как ты сможешь с точки зрения морали оправдать свое поведение со мной, когда ты этим делаешь ее несчастной?

— Она не будет несчастна! Для того чтобы Эльза была счастлива, нужно совсем мало — красивый дом, кредитные карточки, Алфред и немножко секса время от времени. Гм, ты же не будешь возражать, если я иногда буду заниматься сексом с Эльзой, чтобы она была счастлива, а?

— Конечно, буду. И даже очень.

У меня от удивления рот открылся.

— По-моему, это плохо, иметь двух женщин, — решительно продолжает Вики. — Так принято у мусульман, но взгляни на их женщин! Завернутые в черные чадры, они безлики! Но женщины — не бездушные предметы, Себастьян! Они люди, они чувствуют.

— О, Боже, Вики, тебе не нужно говорить мне об этом! Другие мужчины, возможно, думают, что женщины — это скот, но я не могу быть таким глупым!

— Тогда почему ты не видишь в Эльзе личность, почему она для тебя вещь с этикеткой «жена»? У нее, как и у любого другого, есть чувства.

— Я уважаю ее чувства! — протестую я. Вики берет свой пиджак, и я бросаюсь за ней к двери.

— Я буду продолжать заботиться о ней!

— Ты собираешься унижать ее!

Сейчас Вики очень сердита. Она выходит из квартиры и мчится по коридору к лифту. Я с трудом догоняю ее.

— Послушай, Вики.

— Хорошо, давай, унижай ее! Мне нет дела до твоего брака!

— Послушай, ты, по-моему, ревнуешь! — говорю я, зная, что это не так, но пытаясь нейтрализовать ее гнев, придав нашему разговору оттенок шутливости.

Когда лифт останавливается на первом этаже, она бросает на меня презрительный взгляд.

— Доброй ночи, Себастьян. Я сама поеду домой. Спасибо.

Я открываю ей дверь такси и провожаю машину взглядом.

О, черт. О, черт. О, черт.

15 марта 1959 года.

Алфред довольно смотрит на меня своими светло-голубыми глазами и с удовлетворением говорит: «Папа!»

Умный маленький мальчик. Он знает, кто его понимает. Я беру его на руки, и он бьет меня по уху. Не будь сентиментален, ты, большой ублюдок, не будь глуп, думает он.

Я кладу его обратно в манеж. Я наблюдаю, как он играет. У него есть маленький ксилофон, на котором он сосредоточенно играет, и я наблюдаю за его напряженным лицом, когда он пытается понять, по какой клавише ударить.

В освещенной солнцем комнате появляется тень. Это Эльза. — Алфред, мой драгоценный, мой мальчик…

Она поднимает его, отрывает его от ксилофона и воркует с ним на детском языке. Алфред кричит от ярости.

— Эльза, ради Бога, положи его обратно!

Она пристально смотрит на меня ледяными голубыми глазами своего отца.

— Я хочу поговорить с тобой.

Алфреда положили обратно в манеж, но он огорчен. Он кричит в негодовании. Стремглав вбегает няня и снова берет его на руки. Он плачет еще сильнее. Бедный Алфред. Только один человек понимает его.

Мы с Эльзой направляемся в нашу спальню, и она захлопывает дверь.

— Ты спишь с ней, да? — говорит она.

О, Боже, вот и приехали, но я знал, что рано или поздно это должно было случиться. Я смогу с таким же успехом решить эту проблему сейчас и больше к этому не возвращаться.

— Откуда тебе это известно? — говорю я, чтобы выиграть время и сохранить равновесие.

— Оттуда, что ты спишь со мной только один раз в неделю, а еще остаются целых шесть дней!

Мы с Вики за последние два месяца только пять раз занимались любовью, потому что каждый раз после этого мы ссорились; потом мы в течение нескольких дней не общались. Но я терпелив и готов ждать, пока Вики хорошенько не успокоится и не сможет чаще заниматься сексом. Она не испытывает отвращения к этому занятию. Если бы она испытывала отвращение к сексу, то я бы не принудил ее заниматься любовью, но она все еще не может допустить мысль, что это может быть приятно. Пока она просто делает мне любезность из вежливости, как если бы она приняла бокал красного шампанского, которое она ненавидит, от старого доброго друга, который не должен был бы ей его предлагать. Но я понимаю, что всему свой срок и даже то, что я изредка занимаюсь с ней любовью, для меня рай, по сравнению с теми годами, когда я к ней подойти не смел. Как я ни стараюсь, я не могу поддерживать прежние отношения с Эльзой. Моя любовная связь, несмотря на то, что она пока еще не стала тем, о чем я мечтал, начала с неожиданной силой влиять на мою семейную жизнь.

— Ты подонок! — с такой яростью говорит Эльза, что я подпрыгиваю.

Я беру себя в руки.

— Ну да, — говорю я, — я сплю с ней, но нет никакой необходимости устраивать скандал, — и я вовсе не намерен бросать тебя! Я буду жить с тобой, буду хорошим мужем, но правда заключается в том, что среди хороших мужей редко встречаются такие, которые верны своим женам, — можешь спросить у своего отца, если мне не веришь. Твой отец всегда заботился о своей семье, как это подобает хорошему мужу. Но всем известно, что у него всегда было множество других женщин…

— Мой отец, — сказала Эльза, — проклятый лицемер.

Вдруг она опускается на стул перед туалетным столиком и смотрит на себя в зеркало. Она невозмутима, спокойна и собрана. Никаких слез. Никакой истерики, никакой паники.

Это странно. Что-то не так. Этот скандал не укладывается в схему.

— Моя мама в течение многих лет слишком настрадалась от моего отца, — говорит Эльза, по-прежнему глядя на свое толстое некрасивое лицо в зеркале. — Бедная мама, у нее не было выбора. Она была жертвой своего положения, своего общества и своего времени. Но я не похожа на мою мать и живу в другое время. Я не позволю тебе обращаться со мной так же, как мой отец обращался с ней. Ты думаешь, что я дубина, которая весит сто шестьдесят пять фунтов и у которой нет собственного мнения, но ты ошибаешься, Себастьян. Ты очень ошибаешься.

Меня бросило в жар. Пришлось расстегнуть воротник. Я чувствую себя очень, очень неловко. Не могу поверить, что это говорит Эльза. Неужели это та бедная, глупая, милая Эльза, которая прижимается ко мне в постели и говорит, что я такой замечательный? Где-то что-то пошло не так. Я не заметил что-то очень важное. Я просчитался.

— Послушай, забулдыга, — вдруг резко говорит Эльза, подобно героям фильма Джеймса Кени (поистине яблоко от рейшмановской яблони недалеко падает), — я не позволю тебе переступать дозволенные границы. Брак есть брак. Ты перед свидетелями обещал быть мне верен, и я требую от тебя выполнения этого обещания. Если ты не был готов выполнять это обещание, то ты не должен был на мне жениться. Я твоя жена и не буду делить тебя ни с кем, а тем более с Вики. Ты должен выбрать, Себастьян. Либо ты остаешься дома и всю ночь лежишь рядом со мной и исполняешь свои супружеские обязанности, либо я звоню моему адвокату и начинаю дело о разводе.

Я пытаюсь проснуться, но нет, это не ужасный сон, а реальность, и я обливаюсь потом. Я пытаюсь не поддаваться запугиванию.

— Ты не разведешься со мной! Ты же прекрасно знаешь, что у тебя никогда не будет другого мужчины!

Она холодно смотрит на меня.

— Хочешь, поспорим?

Я онемел, я глупец, я потерял дар речи.

— Но ты не можешь, не посмеешь развестись со мной! — бессвязно бормочу я.

— Посмотрим, — говорит Эльза, и ее голубые глаза делаются почти такими же холодными, как зеркало.

Я поворачиваюсь и выхожу из комнаты. Или, если быть точным, я ухожу, спотыкаясь. Я еле-еле пробираюсь в гостиную, наливаю себе тройного виски и выпиваю.

У окна на столе стоит фотография Алфреда, маленького, умного, шестимесячного Алфреда. Он сидит прямо, у него пристальный взгляд, он как бы понимает, что не следует пускать этих взрослых себе в душу, они всегда хотят заставить его улыбнуться перед камерой.

Когда заканчивается виски, я возвращаюсь в спальню, но Эльзы там нет. Я иду в детскую и вижу, что она запихивает Алфреда в новый комбинезон, готовясь нанести воскресный визит своей маме. Няня пошла за его ботинками и пальто.

Мы не разговариваем, мы просто смотрим друг на друга.

— Папа! — с довольным видом говорит Алфред и показывает своим маленьким пальцем на меня.

Мне хочется разбить что-нибудь вдребезги. Мне хочется разбить все тарелки на кухне и избить Эльзу. Но я этого не делаю. Более того, я никогда этого не сделаю. Один раз я действительно вышел из себя с женщиной и так толкнул ее, что она упала с кровати и набила себе синяки, и после этого я поклялся себе, что больше никогда не прибегну к насилию. Насилие — это плохо. Насилие вызывает тошноту. Насилие, а не секс — настоящая непристойность в нашей культуре.

Выбросив из головы все мысли о насилии, я беру на руки Алфреда и без обиняков говорю Эльзе:

— Давай все вместе пойдем к твоей маме.

Я звоню Вики.

— Вики, я должен повидаться с тобой. — Я никогда не зову Вики «дорогая» или «милая». Она сыта по горло этими выражениями нежности от людей, которые никогда ее не понимали.

Мы встречаемся на ее квартире.

— Я попал в очень неприятное положение, — говорю я и рассказываю ей про Эльзу. Я так пью виски, как будто хочу напиться на всю жизнь. — Мы больше не сможем здесь встречаться, если она наймет детективов, чтобы наблюдать за мной, — прибавляю я. — Мы должны встречаться в доме на Пятой авеню. Детективы могут следить за мной до посинения, но они никогда не смогут доказать, что я хожу в дом твоего отца не для того, чтобы видеться с моей мамой.

— О, Боже, не могу вообразить ничего более ужасного, чем прокрадываться в этот старый мавзолей, стараясь не наткнуться на папу и Алисию! Могу себе представить, что они, черт возьми, подумают.

— Им это понравится. Это вместо детективной истории.

— Себастьян, дорогой, им не нужна детективная история. У них полно собственных забот.

— О, Боже, это все еще продолжается?

Мы еще немного продолжаем обсуждать наше положение и строим кое-какие планы.

— Самое худшее во всей этой истории, — наконец, вздыхая, говорит Вики, — это то, что мы больше не сможем ходить в кино или в театр. Нам бы понравилась новая версия «Тихой улицы», несмотря на то что трудно себе представить что-либо менее похожее на тихую улицу, чем Пятая авеню. Да, наше будущее вырисовывается в мрачном свете.

Я подхожу к ней поближе.

— Вики, я бы хоть завтра же ушел от Эльзы, но…

— Я знаю, Алфред. Я понимаю.

Мне хочется заняться с ней любовью, но она говорит «нет», сейчас неподходящее время месяца. Я редко обращал на это внимание с Эльзой, но уважаю любое желание Вики, так что целую ее и ухожу. Но я очень обеспокоен и, вернувшись домой, понял, что это только начало, основные неприятности впереди.

Мы начинаем встречаться раз в неделю после работы в неиспользуемом западном крыле особняка Ван Зейла, и это оказывается не так плохо, как мы ожидали. Мы завладеваем одной из отдаленных пустующих спален, куда Вики приносит проигрыватель и коллекцию пластинок Фрэнка Синатры, а я — шедевры Моцарта, включая мой любимый солоконцерт для кларнета в триумфальном исполнении Жервез де Пейер. Я стараюсь познакомить Вики с музыкой Вагнера, но она не выносит его. Жаль. Приходится обходиться не вызывающими у нее протеста, сочинениями Бетховена и время от времени Брамса, но я терплю неудачу с Брукнером, а Малер заставляет ее немедленно купить пластинку Пресли, и я понимаю, что я просто охотничья собака.

Странно ложиться в постель с Вики под крышей Корнелиуса; это заставляет нас чувствовать себя, как будто мы совершаем инцест, но мы накрываем нашу кровать черными атласными простынями и снова начинаем наслаждаться друг другом. По крайней мере, я получаю удовольствие и не думаю, чтобы это было утомительным для Вики, потому что вскоре мы начинаем встречаться два раза в неделю. Меня это очень ободряет, но я все время пытаюсь найти способ доставить ей еще большее удовольствие. Трудно обсуждать технику секса без того, чтобы не показаться дураком, но все же я небрежно говорю:

— Скажи мне, есть ли что-нибудь особенное, что бы я мог сделать, чтобы ты получила большее наслаждение?

Она подозрительно смотрит на меня.

— Что ты имеешь в виду?

— Ну… — Я знаю, что хожу по тонкому льду, и теперь вижу, что этого не надо было говорить. Я пытаюсь дать задний ход. — Я не хочу сказать, что человек не может жить без хотя бы редких оргазмов, но…

— Никогда не упоминай это слово! — кричит она на меня. — Никогда, никогда больше не упоминай его! — И она в ярости вскакивает с кровати и запирается в ванной комнате, чтобы охладиться под душем.

Я одеваюсь, наливаю нам обоим полные бокалы выпивки, и, когда она выходит, я делаю все, что в моих силах, чтобы разгадать эту тайну. По-видимому, Сэм Келлер столкнулся с этой проблемой, но так как он был Сэмом Келлером, он сказал ей, что все женщины когда-нибудь испытывают оргазм, и если Вики не испытывает этого, то, должно быть, у нее нервный срыв и ей нужно пойти к психиатру.

— И что сказал психиатр? — вежливо спрашиваю я.

— Он не очень-то много сказал. Я никогда не могла как следует поговорить с теми психиатрами, у которых я была. Я иногда думала, что мне легче было бы поговорить с женщиной, но Сэм сказал, что все лучшие психиатры — мужчины.

— Да, — говорю я, хватая за горлышко бутылку виски и наливая себе двойную порцию. — Можно себе представить, что он сказал, когда все эти замечательные психиатры не смогли вылечить тебя?

— О, но он думал, что меня вылечили. Под конец я притворялась, что вылечилась. Мне казалось, что это был самый легкий выход. Я не хотела, чтобы Сэм продолжал беспокоиться и был несчастен из-за того, что я ненормальная.

— Я понимаю. Да. Итак, ты приняла на себя всю вину, все мучения и все несчастья по его милости. Великолепно! Счастливец, старина Сэм! Я пью за него! — Я поднимаю свой бокал и пью.

Она изумленно смотрит на меня.

— Что ты этим хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что для того чтобы заниматься любовью, нужны два человека, Вики, и если ты никогда не могла достичь оргазма, то, может быть, — может быть — в этом частично виноват был твой муж. И даже если это было не так, — даже если он был великолепен в постели, и ты все же не могла приспособиться, — ему следовало бы приложить большее усилие, чтобы разобраться в твоих проблемах, а не просто всучить тебя куче психиатров, с которыми ты не могла разговаривать!

— Но Сэм был такой замечательный, такой милый, такой добрый…

Мне это уже надоело. Я с силой ставлю свой бокал, я поворачиваюсь, чтобы посмотреть ей прямо в лицо.

— Вики, очень возможно, Сэм когда-то был бы всем этим для тебя, но если он возложил на тебя всю вину за ваши супружеские проблемы, то он не такой уж герой, как ты думаешь. Он, возможно, все же не негодяй, но, поверь мне, он не герой.

— Но…

Я хватаю ее за плечи и резко встряхиваю, чтобы показать ей, насколько важно, чтобы она воспринимала Сэма без ореола, чему способствовало ее чувство вины.

— Не нужно канонизировать Сэма, — решительно говорю я. — Это было бы большой ошибкой. Сэм не был святым, Вики. Он был человеком, и у него были свои ошибки, так же как и у каждого из нас, но он со своим знаменитым обаянием так умело скрывал их, что ты, вероятно, их и не замечала. Ты имеешь право сердиться на Сэма за некоторые вещи, так же как и любить его за другие. Ну, рассердись же! Выйди из себя! Не говори просто: «О, во всем я была виновата — я обманула ожидания своего мужа!» Не сердись на себя! Попытайся вместо этого сказать: «Этот сукин сын Сэм Келлер — он повернулся ко мне спиной, когда я нуждалась в нем — он был плохим мужем!» Это, возможно, не истинная правда, но я на последний свой доллар, готов держать пари, что это гораздо ближе к правде, чем твой миф о твоих неудачах и недостатках, которого ты так усердно придерживаешься.

Она пристально смотрит на меня, пока у меня не возникает чувство, что я зеркало, одно из тех зеркал из фильмов ужасов, которое отражает маску смерти вместо человека, находящегося перед ним.

Я наливаю ей еще немного виски и передаю бокал.

— Извини, — бормочу я.

— Нет, — говорит она. — Не извиняйся и не…

— И не говори такое слово «оргазм»? Хорошо, Вики. Все, что ты хочешь. В отличие от Сэма я не собираюсь сердиться только из-за того, что ты не мечешься в постели подобно какому-то новообращенному исполняющему ритуальные пляски, посвященные богу Дионисию. По правде говоря, мне совершенно наплевать на то, что ты делаешь, лишь бы я не заставлял тебя чувствовать себя несчастной. Я делаю тебя несчастной?

Она целует меня.

— Нет. Ты делаешь меня очень, очень счастливой. Ты заставляешь меня верить… — Она замолкает.

— В себя. Я заставляю тебя верить в силу твоей личности, которая скрывается под оболочкой невротической неудачницы. Я заставляю тебя не чувствовать вины за то, что ты не получала удовольствия от своего мужа? И убедил ли я, наконец, тебя, что любые осмысленные отношения между мужчиной и женщиной строятся на принципе «ты мне — я тебе», а не на том, что одна сторона всегда берет, а другая подчиняется, тушуется и отдает?

Она не отвечает. Слезы катятся по ее щекам. Наконец она говорит:

— Все было так несправедливо, а? Так не должно было быть. Я была как те военнопленные в Корее, которым потом промыли мозги.

Я обнимаю ее и прижимаю к себе. После одной долгой паузы она говорит:

— По-моему, я начинаю сердиться. — Я понимаю, что она, наконец, бросила свои костыли и самостоятельно двинулась из дальнего конца ада в сторону новой жизни, которая пока еще не началась.

Я в магазине «Ф. Шварц», чтобы купить подарок для Постумуса. В прошлом году Алфреду подарили безвредные цветные четки, которые он жевал, и я думаю, что Постумусу тоже понравится такой подарок.

Я выхожу из магазина «Ф. Шварц», беру такси и еду в верхнюю часть города, но вдруг вспоминаю, что у меня нет презервативов. «Черт, где здесь ближайшая аптека?» — думаю я и, наклоняясь к водителю, говорю:

— Поезжай на Мэдисон.

Шофер думает, что я сумасшедший, но мы едем на Мэдисон и я вижу перед собой вереницу маленьких магазинов, в витринах которых виднеется по одному платью без ценника.

— Поезжай на Лексингтон.

— Что ты ищешь, приятель?

— Аптеку.

— Почему ты мне раньше не сказал?

Шофер едет по Мэдисон в сторону верхней части города и через три квартала останавливается у аптеки на углу. Попросив его подождать, я вбегаю в нее.

Нет нужного мне сорта. Я покупаю другой презерватив и бегом возвращаюсь в такси, которое поворачивает в сторону Пятой авеню. Я зря теряю время, ведь я должен быть дома к восьми, иначе Эльза не поверит, что я задержался на работе.

В холле натыкаюсь на маму. Черт!

— О, дорогой, я думала, это Корнелиус! Заходи, присоединяйся к нашей выпивке. Он должен быть дома с минуты на минуту.

— Я купил подарок для Бенджамена. Может быть…

— Привет, Себастьян! — кричит Вики с верхнего конца лестницы и пытается придумать, как спасти меня. — Ты сказал — подарок для Бенджамена? Какой приятный сюрприз — поднимайся в детскую!

Входит Корнелиус.

— Себастьян, давай что-нибудь выпьем!

Я обычно стараюсь прибыть до того, как начинаются приглашения к выпивке, но на этот раз покупка подарка и поиск презерватива нарушили мое расписание.

— Идем, и расскажи нам последние новости об Алфреде! — говорит мама. Она действительно рада меня повидать, и я чувствую себя виноватым перед ней, так как провожу слишком много времени в западной части дома с Вики.

Мы все идем в «золотую комнату», чтобы что-нибудь выпить. Корнелиус и мама сидят на диване и держат друг друга за руки. Мы с Вики сидим напротив друг друга и стараемся выглядеть целомудренными. Атмосфера перенасыщена сексуальностью. Даже грекам было бы трудно это вынести.

Когда, наконец, нам удается ускользнуть, мы забываем о Постумусе и бежим в нашу отдаленную спальню.

— Я должен идти через десять минут! — бормочу я.

— Стоит ли ложиться в постель? Почему бы нам просто не поболтать и не выпить еще?

— Я всю ночь не буду спать, думая о тебе.

Мы бросаемся на кровать, и через несколько минут мы на верху блаженства, но затем происходит один из тех несчастных случаев, которые случаются обычно с юнцами, полагающимися на негодную продукцию, выдаваемую автоматами в мужских туалетах. Подобную продукцию не следовало бы пускать в продажу — она не прошла контроля качества.

Я ничего не говорю, только про себя молюсь. Вики тоже молчит и, после того как я спускаю этот хлам в туалет, проскальзывает мимо меня в душ.

Как бы там ни было, на этот раз нам повезло, так как этот случай не имел последствий. Через десять дней Вики сказала, что снова неподходящий день месяца. Наверное, я с таким облегчением вздохнул, что она прибавила:

— Послушай, Себастьян, почему бы мне не взять заботу о контроле над рождаемостью на себя? Я как-то в течение короткого периода пользовалась колпачками и хочу снова попробовать.

— Ты уверена?

— Абсолютно.

Для меня это огромное облегчение. Я спрашиваю ее три раза, довольна ли она переменой, и она говорит, что не в восторге, но чувствует себя в большей безопасности, чем когда я пользуюсь презервативами.

Именно в этот момент я понимаю, что она не доверяет контролю над рождаемостью, если он обеспечивается ее партнером, и, подумав, я нисколько не удивлен. В духе Сэма Келлера было бы заниматься контролем за рождаемостью на манер самоубийцы-игрока в русскую рулетку. Она даже горячо говорит мне, что я должен позволять ей пользоваться ее колпачками, и когда я признаю, что русская рулетка никогда не была моим любимым развлечением, ее глаза наполняются слезами, ее одолевают ужасные воспоминания. Я обнимаю ее и прижимаю к себе, чтобы преградить им путь.

Я не Сэм Келлер, и никогда, никогда не займу его место.

12 июня 1959 года.

В детской Постумус ждет свои четки и оценивающе улыбается своему приятному доброму дяде Себастьяну. Его два брата достаточно умны, чтобы держаться от меня подальше, но маленькая Саманта кокетничает со мной, а Кристин улыбается мне улыбкой Сэма Келлера.

Дома Эльза приняла политику вежливого нейтралитета в общении со мной, она красит волосы, становится блондинкой и покупает книгу о диете. Алфред бегает вокруг, таская за собой свой ксилофон, и пытается заново выкрасить прихожую Эльзиным лаком для ногтей, но я сильно шлепаю его по заднице. Крики и плач. Эльза зовет меня грубияном, но Алфред хоть и смотрит на меня свирепыми глазами, но в них светится уважение. Алфред больше этого не сделает.

Кажется, все развивается удовлетворительно, но по мере того, как наступают летние дни, на горизонте появляется маленькое облако, которое становится все больше и больше.

Мы с Вики ожидаем, когда наступят неподходящие дни, но оказывается, что все дни подходящие, и мы медленно осознаем, что ждем напрасно.

На смену спокойным дням приходят бурные.

Она беременна.

— Как, черт возьми, это могло случиться?

— Доктор сказал, что мне нужно было правильно подобрать колпачок.

Я не верю своим ушам и не в силах найти подходящие слова.

— Ты не купила новый? — наконец говорю я ошеломленно.

— Да, я купила. Я посмотрела на мой старый, но резиновая часть показалась мне странной, так что я купила в одной из этих огромных аптек в центре — я не хотела просить у моего доктора новый колпачок, поскольку он знает, что в настоящее время у меня нет мужа. Он мог начать читать мне лекцию.

— Что-что??!

— О, доктора всегда читают лекции женщинам — ты понятия не имеешь, что это такое. Когда я захотела сделать аборт, забеременев Постумусом, они набросились на меня — я просто не могла этого выдержать — после этого я возненавидела всех докторов, особенно гинекологов…

— Ладно. Остановись. Я понимаю. Доктора — это проповедники, фундаменталисты, обученные техническим приемам ведения допросов в КГБ, которые в засаде ожидают женщин, живущих вблизи Парка авеню. Но ведь есть больницы, где все считают, что совершенно нормально подобрать колпачок для женщины тридцати лет с пятью детьми. Почему ты не…

— Ты не понимаешь. Ты не понял, в чем дело. Я считала, что нет необходимости снова подвергать себя процедуре примерки колпачка. Я знала свой размер и думала, что он не меняется в течение всей жизни — точно так же, как размер обуви у взрослых. В конце концов человеку не нужно каждый год мерить себе ноги, чтобы удостовериться, увеличились они или уменьшились…

— Но кто-то должен был сказать тебе об этом!

— Нет. Никто. Знаешь, я пользовалась колпачком только в течение короткого времени, когда вышла замуж — менее одного года. Когда доктор дал мне его, он действительно сказал, что я должна проверять размер каждый год, но он не сказал почему, и я подумала, что он просто хотел убедиться, что колпачок не сломан. Но когда я забеременела и когда позднее Сэм снова начал настаивать на применении противозачаточных мер…

— …со всем пылом человека, пытающегося разрекламировать свою плодовитость. Ну, ладно, а теперь давай подумаем об этом. Мы достаточно расстроены, так что не будем расстраиваться еще больше, вороша тяжелое прошлое. Давай сосредоточим наше внимание на настоящем. — Я протягиваю ей носовой платок и мысленно сбрасываю с себя шкуру Сэма Келлера, которая, по-видимому, мне как раз. Я делаю это, твердо говоря себе, что я здесь не просто посторонний зритель; я не могу просто сидеть и объявлять, что в этом нет никакой моей вины. Я слишком хорошо знаю, что благодаря Сэму, который ограждал ее от жизненных проблем, Вики жила как бы под покровом, и не следует возлагать ответственность за предохранение на такое абсолютно наивное существо, как Вики, основательно не побеседовав с ней на эту тему и не убедившись, что все мало-мальски серьезные аспекты этой проблемы ею поняты. Возможно, Вики совершила ошибку, но я также сделал большую ошибку и теперь должен выступить вперед, поддержать ее и сделать все, что в моих силах, чтобы предотвратить трагедию.

Я наливаю нам обоим полные бокалы, обнимаю ее и говорю:

— Вики, я не собираюсь навязывать тебе свое мнение на этот счет. В течение девяти лет Сэм диктовал тебе условия, но я не собираюсь быть похожим на Сэма. Это наша общая ошибка, и я принимаю на себя полную ответственность, но после всего, что случилось, теперь все зависит от тебя. Ты должна в течение девяти месяцев носить в себе этого ребенка. На тебя ляжет тяжелое испытание родить его. Ты должна сама решить, что ты будешь делать, но прежде, чем ты это сделаешь, я хочу сказать тебе следующее: что бы ты ни решила, я поддержу тебя. Ты должна принять решение, но тебе не придется одной бороться с его последствиями. Это я, по крайней мере, могу обещать.

Она целует меня в губы.

— Я люблю тебя, — говорит она.

Я крепко сжимаю ее в своих объятиях и целую в ответ. Все, кроме нее, мне безразлично в этом мире. Я хочу говорить, но не могу. Когда я снова ее целую, я ищу подходящие слова и, в конце концов, мне удается сказать:

— Ты знаешь, чего ты хочешь, Вики? У тебя есть хоть какие-нибудь соображения насчет этого?

— Я хочу выйти за тебя замуж, — говорит она.

Банк на углу Уиллоу-стрит и Уолл-стрит. Я иду к Корнелиусу. Он сидит за большим письменным столом в огромной чистой комнате, которая могла бы быть красивой, если бы он не загромоздил ее всякими неподходящими вещами. Представьте себе картину Кандинского, висящую над камином работы Адама. И все остальное в том же духе.

— Сэр… — Обычно в офисе я так обращаюсь к нему, стараясь провести границу между родственными и служебными отношениями. — Я пришел попросить у вас трехмесячный отпуск. Извините, если не вовремя.

Почуяв неладное, Корнелиус держится настороже.

— Зачем тебе понадобился такой длинный отпуск?

— Я хочу поехать в Рино, чтобы стать резидентом штата Невада. Я решил развестись с женой.

— Присядь, Себастьян.

Он расстроен. Развод — это ненормально. Разумеется, это случается, но этого лучше избегать. Нужно действовать осторожно, чтобы не вызвать нежелательной реакции со стороны окружающих. Вечно этот старина Себастьян приносит неприятности, он постоянная колючка в боку, думает он.

— Себастьян, я виню себя, что вовремя откровенно не поговорил с тобой об этом. Конечно, мне было известно, что происходило, но я не вмешался, отчасти из-за того, что ты очень благоразумно вел себя и отчасти из-за того… — Он замолкает.

Это трудно для Корнелиуса. Он знает, что мама испытывает трепет от того, что мы с Вики, наконец, вместе, и он хочет, чтобы мама была счастлива. Но ему ненавистна даже мысль о том, что Вики находится в постели с кем-то, кто не является ее законным супругом, ведь для Корнелиуса трудно хладнокровно думать даже о законном супруге. Тем не менее, как обычно это происходит с Корнелиусом — в подобной эмоциональной неразберихе берет верх его железный прагматизм.

— Пойми меня правильно, — осторожно говорит он, — я не одобряю аморальность, но как я могу отказать Вики в ее маленьком счастье с человеком, который любит ее? Это было бы неправильно… и негибко. У меня абсолютно нет никаких намерений осуждать тебя, Себастьян, но я на самом деле думаю, что тебе не следует принимать поспешное решение. Разве не будет лучше, если ты на время будешь сохранять статус-кво?

Я решаю, что с меня достаточно поучений, так как ему не известны все обстоятельства, и я прямо говорю ему всю правду.

— Вики беременна, — лаконично говорю я, — как только я получу развод, мы с ней поженимся в Рино.

У Корнелиуса недоверчивое выражение лица; он не может поверить, что я настолько глуп, что дал Вики забеременеть, не находясь с ней в законном браке. Затем он приходит в ярость. Я ублюдок, который сделал беременной его маленькую девочку. Но, в конце концов, на его лице появляется неожиданно мечтательное выражение: мечты моей мамы в духе ее мыльных опер сбываются. Наконец у него с мамой будет общий внук. Забудь Эрика, Пола и Бенджамена. Они просто сыновья Сэма. У Вики и Себастьяна будет сын, и, начиная с этого дня, все будут вечно жить в семейном блаженстве.

Корнелиус вдруг начинает дрожать от возбуждения.

— Понимаю, — говорит он, пытаясь быть спокойным. — Да… несомненно, ты должен жениться! — В нем снова одержал верх его привычный прагматизм. — Что известно Рейшманам?

Он нервничает из-за Джейка. Это, возможно, будет последним гвоздем, вбитым в гроб дружеского партнерства между банкирскими домами Рейшманов и Ван Зейлов.

— Эльза уже угрожала мне разводом, — говорю я. — Поскольку время существенно для Вики, я не хочу околачиваться здесь, ничего не предпринимая, тогда как Эльза приводит в действие беспорядочный неприятный закон о разводе штата Нью-Йорк. Более того, я думаю, что Эльза будет рада, если я поеду в Рино и, как можно быстрее, улажу этот вопрос. Она очень решительно настроена насчет этого, и это одна из причин, по которой я не думаю, чтобы Джейк очень расстроился, когда до него дойдет новость. Все было бы по-другому, если бы Эльза была так же разбита, как Вики, когда умер Сэм, но она в порядке. Она прекрасно выглядит. У нее есть опыт замужней жизни, и она уже оглядывается вокруг в поисках подходящей кандидатуры. Она так же, как и Джейк, будет только рада избавиться от меня.

Этот убедительный анализ производит на Корнелиуса большое впечатление. Он уже прикидывает, какие инструкции дать Скотту, чтобы поделикатнее обойтись с Джейком.

— Ладно, это звучит неплохо, — смягчаясь, говорит он. — Хорошо. Я уверен, что все к лучшему. Когда ты уезжаешь?

— Завтра в полдень, если вы одобрите мой отъезд.

Корнелиус одобряет. К этому времени он уже еле сдерживает волнение, и как только я поворачиваюсь, чтобы выйти из комнаты, он поднимает трубку и звонит моей маме.

29 сентября 1959 года.

Я притворяюсь, что иду в офис, и прокрадываюсь обратно в дом, чтобы упаковать чемоданы. Эльза всегда договаривается со своим парикмахером на утро по вторникам и затем завтракает со своей подругой.

Когда мои чемоданы упакованы, я захожу в детскую.

Алфред пытается понять, как вставить кубики разных размеров в отверстия ярко-красной коробки. Няня находится рядом в его спальне и убирает чистую одежду.

В течение некоторого времени я наблюдаю за Алфредом.

У Джона Донна есть одна строка, которая начинается так: «…Простишь ли ты меня?» И я пытаюсь вспомнить продолжение, но не могу. Простишь ли ты меня, Алфред? Нет, вероятно, нет. «Проклятый ублюдок», — скажешь ты, когда вырастешь. Ты отвернешься от меня, и я не смогу объяснить тебе, что я не способен от тебя отвернуться. Возможно, ты подумаешь, что я отвернулся от тебя, но я буду всегда с тобой лицом к лицу, поскольку я всегда буду мысленно наблюдать за тобой, наблюдать, как ты подбираешь эти маленькие кубики и вставляешь их в подходящие ячейки этой ярко окрашенной коробки.

— Умный мальчик, — громко говорю я.

Алфред поднимает глаза.

— Папа! — говорит он и швыряет в меня кубик. Я подбираю кубик и показываю ему, в какое отверстие его нужно вставить.

Он роняет кубик и с сияющей улыбкой смотрит на меня.

Мы с Алфредом пообщались в последний раз.

Я хочу взять его в Рино, хочу отвезти его к моей маме, но какой в этом смысл? Рейшманы все равно заберут его. Эльза — невинная брошенная жена, и она выиграет в суде опекунство. В любом случае я не собираюсь затевать тяжбу из-за опекунства над Алфредом. Пусть они забирают его — и не только потому, что я знаю, что у меня нет никаких шансов выиграть судебный процесс. Пусть они его забирают, потому что я хорошо помню, что значит для ребенка, когда он находится в ловушке между двумя родителями, борющимися за опекунство, но, если я постараюсь, у моего сына не будет такого рода воспоминаний.

Я, вероятно, со временем получу к нему доступ. Эльза сбросит сорок фунтов и, когда она снова выйдет замуж, станет великодушнее, точно же как мой отец, который в конце концов смягчился, после того как снова женился.

Я увижусь с Алфредом потом. Это конец чего-то, но не конец света.

Хотя, похоже, именно так. В самом деле мне кажется, что это конец света. Хуже.

Я беру Алфреда на руки и крепко обнимаю его. Затем я вновь опускаю его, выбегаю из детской, хватаю фотографию шестимесячного Алфреда, которая стоит в гостиной, засовываю ее в один из моих чемоданов и выхожу на улицу. Я окликаю желтую машину, но это не такси.

Я не разглядел.

Глупо. Я ненавижу нелепые поступки. Слезы — это глупо, они позволены только женщинам и представителям любых других рас, кроме англосаксов.

Может быть, в конце концов, я не такой уж англосакс.

Мы едем в Рино и в течение шести недель оказываемся в гуще массовой культуры. Когда я становлюсь резидентом, я подаю заявление о разводе и всем предлагаю взятки, чтобы максимально ускорить процедуру. Эльза подписывает соответствующие бумаги, на следующий день после развода мы с Вики женимся в зале бракосочетаний, украшенном искусственными цветами.

В тот полдень мы едем в Лос-Анджелес, а через день на неделю летим на Гаваи.

Я предвкушаю медовый месяц, но теперь занятия сексом причиняют Вики боль, так что я просто гуляю один вдоль изумительных романтичных пляжей, слушаю шум океана и стараюсь не очень много думать об Алфреде. Мы с Вики мало разговариваем, но она все равно на нервах. В конце концов мы решаем, что сейчас неподходящее время для медового месяца, так что летим домой в Нью-Йорк, и Вики спешит на Пятую авеню, чтобы увидеть детей.

Я наблюдаю за радостным семейным сборищем и думаю об Алфреде. Затем я здороваюсь с Постумусом, которому теперь уже больше года, у него рыжеватые каштановые волосы, голубые глаза и дерзкий взгляд. Он жизнерадостно улыбается мне, и я тоже улыбаюсь ему в ответ, пытаясь сделать вид, что он мой сын, что на самом деле не так; он сын Сэма Келлера и брат этих двух ужасных мальчишек, Эрика и Пола. Мысль о том, что я отчим Эрика и Пола, нисколько не захватывает. Вскоре мы будем подыскивать себе достаточно большой дом, чтобы там разместить нашу семью и всех слуг, которые нужны для ведения хозяйства, но я хотел бы оставить старших детей Вики маме и Корнелиусу и взять только Постумуса. Я думаю, что Вики тоже предпочла бы это, но она никогда не сделает этого — и не только потому, что она любит своих детей. Она никогда не оставит их, потому что знает, что потом она никогда не сможет справиться с чувством вины перед ними.

Мы с Вики не намерены заводить кучу детей. Некоторые хотят иметь много детей, а некоторые нет. Мы с Эльзой смогли бы легко управляться с шестью детьми; Эльза знает, что не может больше иметь детей и поэтому распускает нюни, а если у нее была бы большая семья, то она быстро взяла бы себя в руки и в совершенстве играла бы роль почтенной матроны.

Но Вики не способна быть матроной. Ее дети для нее загадка. Она очень их любит, что конечно хорошо, но, кроме этого, она, по-видимому, понятия не имеет, как должна вести себя мать. Если случаются какие-нибудь скандалы, то она прячется за няней; она не только не может выносить ссоры, присущие любой большой семье, но и не может принять тот факт, что если человек на самом деле любит своих детей, то он время от времени должен быть с ними строгим, чтобы дать им понять, что им не удастся промчаться галопом через всю жизнь, топча всех ногами и получать при этом все, что они хотят. Возможно, ее отчаянное стремление постоянно демонстрировать свою любовь щедрыми поцелуями и сбивающей с толку вседозволенностью исходит из подсознательного понимания того, что она на самом деле не любит их так, как должна была бы. Но она любой ценой постарается скрыть это от них, от всего света и от себя в том числе, так что она всячески старается соответствовать созданному ею образу хорошей матери, а в результате эти маленькие испорченные паразиты сели ей на шею. Это, в свою очередь, подрывает ее уверенность в себе, и чем меньше у нее уверенности в себе, тем больше она жаждет их любви и тем больше портит их в тщетной надежде, что это поможет им стать нежными любящими детьми. Лишь один маленький луч надежды я вижу на горизонте, но он так слаб, что, возможно, это мираж, возникший из-за моего пылкого желания с оптимизмом смотреть в будущее. Возможно, — только это маловероятно, — что, в отличие от многих родителей, — Вики сможет лучше управлять своими детьми, когда они станут подростками. Я думаю, что потенциально она способна объективно проанализировать свою юность и сделать честные выводы. Как бы то ни было, сейчас у нее пятеро детей, самому старшему из них меньше десяти, и она совершенно не способна к их воспитанию.

С пониманием и поддержкой мужа Вики, возможно, смогла бы справиться с одним ребенком. Двое внесли бы напряжение в супружеские отношения, но если к пониманию и поддержке мужа добавить еще везение, то она вероятно, с этим смогла бы справиться. Но пятеро детей — это бедствие, а шестеро это уже трагедия. Я не знаю, как мы собираемся выдержать это, но все, что мы можем сделать, это попытаться.

Мы с Вики, вероятно, смогли бы справиться с Постумусом и еще с новым ребенком. Мы, несомненно, смогли бы справиться только с новым ребенком. Но дело в том, что мы не должны были заводить ребенка. Думаю, что я всегда понимал это, и именно поэтому наша любовная связь казалась мне хорошей идеей. Мама с Корнелиусом, возможно, становятся романтичными при мысли о новом ребенке, но нас с Вики в глубине души это всегда пугало.

Но это запретные мысли. Не хотеть детей — это ненормально. Оскорбительно признавать, что некоторым не следует заводить детей, так что мы с Вики держим наши сомнения при себе и делаем вид, что мы довольная всем пара, издающая сигнал: «НОРМАЛЬНЫ; НОРМАЛЬНЫ!»

— Ты уверена, что не хочешь сделать аборт, — уже не в первый раз говорю я Вики.

— Я не смогла бы. Я считаю, что женщина всегда должна сама решать, делать ей аборт или нет, но я не думаю, что когда-нибудь смогла бы это сделать, если бы только не забеременела в результате изнасилования или если бы доктора клялись, что ребенок, который должен родиться, будет уродом. Все дело в чувстве вины, я боюсь. Меня пугает, что у меня будет депрессия.

Она права. Она слишком долго несла непосильную ношу вины.

— Себастьян, ты хочешь чтобы я сделала аборт?

— Нет, я хочу то, что для тебя будет наилучшим, и, насколько я могу судить, ты приняла единственно возможное в этих обстоятельствах решение. Но мне надо было еще раз убедиться, что ты не хочешь, пока еще есть возможность изменить свое решение.

— Я не смогла бы… не смогла бы…

— Тогда не надо. Ты права. Я очень рад. Мы справимся.

— Я полюблю его, когда он родится, — говорит Вики, стараясь заглушить наше общее отчаяние.

— Я тоже.

Это правда. Мы будем любить его. Но это не меняет того обстоятельства, что его зачатие было большой ошибкой, которая может иметь роковые последствия.

Мы решаем не подыскивать себе дом, пока не родится ребенок, так что остаемся на Пятой авеню, и всякий раз, когда мы не в состоянии больше ни секунды оставаться в особняке Ван Зейла, мы уединяемся в нашей квартире.

Приятно снова приезжать сюда. Вики тоже рада, но вскоре наша идиллия нарушается: Вики уже не может заниматься со мной любовью, у нее появляется чувство неполноценности, которое сменяется чувством вины, а затем и стыда.

— Послушай, — говорю я, — все в порядке. Я справлюсь. Я не собираюсь умирать. Мне пришлось воздерживаться, когда я учился в школе, и я еще в течение некоторого времени так проживу, только и всего. Я абсолютно не давлю на тебя.

Она взволнованно смотрит на меня своими серыми глазами и говорит:

— Ты будешь мне изменять?

— Меня не интересуют другие женщины. Они для меня не существуют.

— Но как ты справишься?

Иногда она так простодушна, что я вспоминаю эту историю с колпачками. Я объясняю, как справлюсь за закрытой дверью ванной комнаты.

— Наверное, Сэм делал то же самое, только не говорил тебе, — бросаю я небрежно, чтобы показать ей, насколько неважен этот вопрос, но даже ободряя ее, я думаю, что это в точности то же самое, как Сэм, ловкий бывалый Сэм Келлер, пытался обмануться, убеждая себя в том, что ее отвращение к сексу может служить оправданием его неверности ей.

Я чувствую, что опять незаметно оказываюсь на месте Сэма Келлера, и на этот раз его шкура мне слегка не по размеру, поэтому я делаю усилие и сбрасываю ее с себя. Я не займу место Сэма Келлера, потому что люблю Вики, и что бы ни произошло, я спасу ее; я верну ее к той жизни, которую Сэм Келлер разрушил почти до основания.

Я звоню Эльзе. Это глупо, но я ничего не могу с собой поделать. Я должен знать, как Алфред. Мама говорит, что он прекрасно себя чувствует, но она пока не видела его с тех пор, как мы с Вики уехали в Рино, потому что Эми Рейшман взяла Эльзу и Алфреда в путешествие по Европе и они только что вернулись.

— Привет, — говорю я, — не вешай трубку. Как он?

— Прекрасно. — Она вешает трубку.

Я вне себя. Гнев полезен для здоровья. Я звоню снова.

— Я хочу видеть его.

— Гм! Ишь чего захотел! — это ее первая реакция, но затем она смягчается, и я встречаюсь с Алфредом. Он помнит меня. Его маленькое лицо светится. Он подбегает ко мне и начинает со мной болтать. Он пока еще говорит не слишком внятно, но я понимаю его. Я остаюсь на десять минут и наблюдаю, как он играет. Эльза не показывается. Когда я пришел, меня встретила няня и проводила к Алфреду.

После свидания с Алфредом, я чувствую себя намного лучше.

Приходит и уходит Рождество. Начинается новое десятилетие. Мы с Вики больше не пытаемся заниматься сексом, но у нашего брака есть одна хорошая сторона, — это то, что мы теперь можем спокойно выходить из дома, не опасаясь детективов Эльзы. Мы ходим в театр, на выставки, на концерты — даже на самый последний выпуск фильма Пресли «Креольский король», который не сходит с экранов, давая пищу всем поклонникам Элвиса, которые страстно желают увидеть своего кумира на экране в новом приключенческом фильме. Мы много смеемся, много, интересно беседуем, много веселимся. Это почти компенсирует нам отсутствие секса, но с сексом все должно быть в порядке после рождения ребенка. Я должен потерпеть и вести сексуальную жизнь школьника до марта — нет, апреля или начала мая. Ребенок должен родиться в марте, но после родов Вики нужно время, чтобы поправиться.

О Боже, как это долго!

21 марта 1960 года.

У Вики родился мальчик. Я счастлив, но мама с Корнелиусом счастливы еще больше. Я надеюсь, что они не выведут Вики из душевного равновесия: ведь она выглядит бледной и уставшей.

— Со мной все в порядке, — говорит она, когда мы видимся, но это не так. Что-то происходит в ее голове. Она все думает, думает, думает. Она где-то очень далеко.

Я научил ее думать. Я научил ее, как рассматривать проблемы в разных аспектах. Я заставил ее поверить в то, что она личность и имеет собственное мнение. Не будет ли величайшей иронией…

Но нет. Я не могу позволить себе даже думать об этом. Я не буду.

Возвращайся, Вики. Пожалуйста, возвращайся. Я люблю тебя и искренне верю, что мы сможем это сделать вместе.

Может быть, когда-то Сэм Келлер тоже говорил эти слова. Я снова на его месте, но на этот раз его шкура крепко прилипла к моим плечам, и я не могу ее сбросить. Действительно ли я поступил не многим лучше Сэма Келлера? Наверное, нет.

Но я, несомненно, должен был бы поступить лучше! Потому что я люблю Вики, я вижу ее с такой ясностью, что не только могу понять, что она страдает, но и без колебания определить причины ее страдания. Я понимаю ее. Я точно знаю, через что она прошла, и я помог ей пережить все это. Что бы еще я мог сделать?

Тем не менее что-то не так. Может быть, в конце концов, это не Эльза, а я похож на слабоумного ученого, который не может написать свое имя, хотя и вычисляет логарифмы в уме. Я, может быть, знаю Вики, но я не знаю женщин вообще — и то, как я недооценил Эльзу, доказывает это. В некоторых благоприятных обстоятельствах я проявляю удивительный талант как непрофессиональный аналитик, но что действительно происходит в глубине моего сознания, что лежит в основе моей сумасшедшей любви, сочувствия и участия?

Может быть, я хочу вылечить Вики не столько ради нее самой, но и ради себя. Может быть, подобно Сэму, я пытаюсь сделать ее такой, какой хотел бы ее видеть — умной собеседницей, замечательным партнером в постели, возлюбленной, которая давала бы мне возможность в полной мере наслаждаться жизнью. Ну, а что хочет Вики? Я думаю, что она получила бы удовольствие от той роли, которую я ей предназначаю. Я думаю, что наша любовная связь прекрасно могла бы существовать. Но не в этом дело. Дело, во-первых, в том, что Вики все еще не сама распоряжается своей жизнью, и, во-вторых, что сама наша любовная связь больше не существует. Она больше не моя любовница. Она моя жена, и я не думаю, что она больше подходит для роли жены, чем Сэм Келлер подходит для роли мужа.

Неужели я серьезно полагаю, что Вики будет более счастлива, управляя большей семьей и кучей детей, чем тогда, когда она это делала, будучи женой Сэма? Нет. Я так не считаю. И серьезно ли я считаю, что после выполнения этих геракловых домашних обязанностей у нее останется больше сил для меня, чем у нее оставалось для Сэма? Нет. Я так не считаю. И дело уже не во мне — забудем на минутку обо мне. Дело в том, что у Вики никогда не останется достаточно сил для того, чтобы жить своей собственной жизнью благодаря тому уделу, который я ей уготовил. Она просто снова увязнет в той жизни, которая ее в глубине души не интересует, и у нее больше не будет возможности узнать, какой образ жизни больше подошел бы ей. Другими словами, несмотря на все то, что я сделал, она снова возвратится к своему исходному положению.

Если бы мы только смогли сохранить нашу любовную связь! И теперь более четко, чем когда-либо, понимаю, что нам следовало оставаться любовниками, а не становиться супружеской парой, как это полагается в нашем искусственном обществе, и вот теперь мы супружеская пара с новорожденным ребенком и еще с пятью детьми, ожидающими своего часа, и это плохо для нас обоих, и мы оба втайне знаем об этом.

Я так страдаю, что не могу далее анализировать нашу ситуацию, не могу найти решение этой проблемы, если вообще существует решение, в чем я сомневаюсь. Я знаю только одно — беда увеличивается так же, как и боль, и наши отношения разрушаются.

Ребенок заболевает. Мы решили назвать его Эдвард Джон. Он весит восемь фунтов и две унции, его тело красно-желтого цвета и у него нет волос. Мне он очень, очень нравится, и, когда он болеет, я очень, очень огорчен. Он в инкубаторе борется за свою жизнь.

Доктора говорят, что у него водянка мозга.

Дети с такой болезнью не выживают.

Эдвард Джон умирает, прожив на свете всего шесть дней.

Я слишком много пью, я попросил маму, чтобы она на некоторое время увезла детей, и они с Корнелиусом, собрав все свое мужество, с детьми уезжают в Аризону. Недавно Корнелиус купил там дом — воздух Аризоны полезен для его астмы, кроме того, он все еще поговаривает о возможном уходе от дел.

Я сижу в одиночестве на Пятой авеню и пью. Мне предстоит организовать очень, очень маленькие похороны, очень, очень маленького гроба. Я единственный плакальщик на заупокойной службе, и она длится всего несколько минут. Затем я снова выпиваю и иду в больницу, чтобы навестить Вики.

Трудно говорить, но я все-таки стараюсь.

— Это был ад, а? — говорю я. — Как ты думаешь, какой самый лучший выход из этого? Я могу увезти тебя куда угодно, или мы можем остаться на нашей квартире, если ты не хочешь никуда ехать.

Она пристально смотрит на простыню. В конце концов ей удается выговорить.

— Я хочу остаться одна, Себастьян.

Этого я и боялся.

— Чтобы подумать?

— Да. Чтобы подумать.

— Хорошо. — Шкура Сэма Келлера очень плотно прилипла к моим плечам. У меня все болит. Я не знаю, как буду жить с этой болью.

Я отвожу ее на нашу квартиру.

— Позвони, когда почувствуешь, что ты готова к тому, чтобы увидеться со мной, — говорю я, целуя ее в щеку.

Она кивает. Я уезжаю.

Я возвращаюсь в особняк Ван Зейлов, и меня мучает вопрос, как долго я должен ждать.

Она звонит. Две недели она была одна. Корнелиус в бешенстве постоянно звонит из Аризоны, чтобы сказать, что она психически выбита из колеи потерей ребенка и может покончить с собой. Так как я не в состоянии вести с ним разумную беседу, я прошу маму объяснить ему, что Вики просто хочет быть одна, и у Корнелиуса нет никакого права вмешиваться. К большой чести мамы надо сказать, что она, кажется, понимает, и обещает мне удержать Корнелиуса от приезда на помощь Вики.

Я уже собираюсь бросить банк, когда звонит Вики.

— Себастьян, ты можешь встретиться со мной в «Плазе»?

Когда я приезжаю, она уже ждет меня в вестибюле. На ней светло-коричневый жакет, и она даже не завила себе волосы, так что они лежат волнами. Это делает ее более молодой, и неожиданно я вспоминаю, как она выглядела очень давно, до того как невольно сыграла роль Джульетты в Бар-Харборе.

Мы заказываем выпивку в дубовом зале.

— Как ты себя чувствуешь? — говорю я ей.

— Лучше. Теперь я могу спокойно оглядеться.

Мы сидим в углу, и я слишком быстро пью виски, в то время как она лишь пригубила, но не притронулась к «Тому Коллинзу». У нее ровный голос и сухие глаза, но она все время ерзает. Она не может смотреть на меня.

— Как ужасно то, что произошло с ребенком, а? — наконец говорит она. — Это кажется таким бессмысленным — произвести на свет ребенка, чтобы он прожил только шесть дней. Эта бессмысленность огорчает меня. Я думала, что должен быть смысл. Я просто не могла поверить, что мы прошли через все это из-за ничего.

— Да. Все было бесполезно. Это бесит меня. — Я выпиваю почти все мое виски и заказываю себе еще. — Но теперь это не имеет значения, главное, чтобы мы снова были вместе.

Я не хотел этого говорить, но это слетело с моих уст, и теперь я молчал, не смея поднять на нее глаза.

Я слышу ее голос.

— Себастьян, я действительно очень люблю тебя и никогда не забуду, что ты был рядом со мной, когда я была в отчаянии, но…

— Не говори этого, не надо! Пожалуйста!

— Я должна, — говорит она, — я должна смотреть правде в глаза. Это вопрос выживания.

Я смотрю на нее и впервые в моей жизни вижу в ее глазах Корнелиуса. Раньше она никогда не напоминала мне его. Было физическое сходство, но ничего в ее характере или личности никогда не походило на Корнелиуса, и вдруг я вижу новую Вики — нет, не новую Вики, а настоящую Вики, человека, которого никто, и в том числе и я, не пытался по-настоящему понять.

— Я могла бы продолжать обманывать тебя, — говорит она, — я могла бы говорить, что Эдвард Джон родился и умер для того, чтобы соединить нас в священном браке для счастливой жизни. Я действительно так думала в течение какого-то времени, потому что иначе его жизнь и смерть казались бы слишком бессмысленными. Но постепенно я стала понимать, что этот смысл заключается в том, чтобы не поощрять меня продолжать жить во лжи, повернуть меня лицом к правде, а правда, конечно…

— Я знаю, нам не следовало заводить ребенка, но…

— Да, по-видимому, ты прав, но это не главное. Главное то, что я не должна была выходить за тебя замуж. Это правда, что у меня с тобой были намного более приятные отношения, чем с Сэмом, но это, тем не менее, не остановило нас от того, чтобы закончить все так же, как у меня было с Сэмом, а? Ты такой милый, добрый, понимающий, что я позволяю тебе заниматься со мной любовью, но не потому, что я этого хочу, а потому, что я чувствую, что должна делать это, — ты разве не видишь, что повторяется знакомая схема? Тебе, вероятно, было лучше с Эльзой, чем со мной.

— Нет, Вики. Самое прекрасное время в моей жизни связано с тобой. — Мне приносят новую порцию виски. Я делаю большой глоток, но виски с трудом проходит в горло. — Вики, я думаю, что мы можем это поправить. Я уверен, что сможем решить наши проблемы. Нас так многое связывает!

— Да, — говорит она, — очень многое, но секс у нас не ладится. Есть две причины этого, а не одна. Если бы была только одна, то, может быть, мы смогли бы это решить, но…

— Я не понимаю, что ты имеешь в виду, — говорю я. Но на самом деле, я понимаю.

— Ну, первая очевидная причина — это физическая — мы просто не очень-то подходим друг другу. Ты, должно быть, знаешь это — не может быть, чтобы ты этого не знал. В физическом отношении мы не подходим друг другу.

— Это только ты так думаешь, Вики.

— Но…

— Это один из тех старых мифов о сексе, в который все верят, но который не основан ни на каких медицинских фактах.

Она пожимает плечами.

— Если ты хочешь продолжать в этом духе, то я не смогу тебя остановить.

Я делаю еще один глоток виски. Она даже не притронулась к своей выпивке. Это напоминает мне Корнелиуса, вертящего в руках крошечный стакан хереса, когда он ведет беседу, требующую от него всего его умения и сосредоточенности. «Если ты хочешь продолжать в этом духе, то я не смогу остановить тебя». Я слышу прагматизм, который сквозит в этих безжалостных словах, и снова мелькает незнакомец, который так интригующе знаком мне, незнакомец с ее собственными взглядами.

— Вики…

— Ладно, ты не согласен со мной. Тогда позволь мне назвать еще одну причину, почему у нас не клеится с сексом. Дело в том, что когда я ложилась с тобой в постель, я тебе говорила: «Помоги мне, позаботься обо мне, я не могу самостоятельно справиться со своей жизнью». Я говорила это тебе, когда забеременела и была в панике, хотя и произнесла другие слова: «Я хочу выйти за тебя замуж». Себастьян, я должна научиться управлять своей жизнью сама. Разве ты не видишь, что, если я постоянно буду искать человека, который заботился бы обо мне, я никогда не обрету настоящего счастья. На самом деле, я торгую своим телом в обмен на отцовскую заботу. Я все время занимаюсь проституцией — не удивительно, что у меня так часто возникает отвращение к сексу! Это чудо, что я вообще в состоянии с кем-либо ложиться в постель. Лак что я должна покончить с этим, Себастьян. Я должна выбраться из этого состояния и освободить себя.

Я не отвечаю, не могу отвечать. Вероятно, она права, я знаю, что она права, но что из этого? Как я могу жить в таком мире, где Вики никогда больше не захочет снова заняться со мной любовью?

— Я ведь не всегда причинял тебе боль, Вики?

— Обычно причинял.

— Никакого удовольствия? Совсем никакого?

— Никакого.

Какой жестокой может быть правда. Не удивительно, что мы тратим так много времени, говоря ложь друг другу и обманывая себя. Опасно прямо смотреть на солнце без солнечных очков. Солнце может ослепить.

— Себастьян…

— Нет, не говори больше ни слова. Это бессмысленно.

Что еще тут можно сказать? Я люблю ее. Я всегда буду любить ее, и, может быть, в один прекрасный день она вернется ко мне. И если я действительно люблю ее, то должен дать ей сейчас уйти.

Я вынимаю из кармана пятидолларовую банкноту и оставляю ее на столе для официанта.

Вдруг она начинает плакать, и это вновь прежняя Вики, потерянная, зашедшая в тупик, несчастная, которая обращается к сильному мужчине за помощью — она привыкла к этому за многие годы. Эту привычку ей привил Корнелиус, и теперь я знаю, что должен сделать все, что в моих силах, чтобы отучить ее от этого.

— Прости меня, Себастьян. Мне очень неприятно причинять тебе боль — я действительно очень люблю тебя — о, Себастьян, я не хотела этого говорить, давай поедем на нашу квартиру, давай снова попытаемся…

— Тогда получается, что Эдвард Джон жил и умер зря. — Теперь моя очередь сказать жестокую правду. — Конечно, ты любишь меня, Вики, как сестра любит брата. Давай оставим все как есть.

Я встаю. Я не прикасаюсь к ней. Я не целую ее на прощанье. Но я спокойным твердым голосом говорю:

— Я желаю тебе счастья, Вики. И помни — где бы ты ни была и что бы ты ни делала, я всегда поддержу тебя.

Она не в состоянии говорить, только закрыла лицо руками.

Я ухожу.

* * *

Я ничего не вижу от боли. Я иду, не зная куда. Один раз я захожу в какой-то бар, но не могу пить. Я хочу с кем-то заговорить, но у меня нет слов.

Не вернуться ли мне к Эльзе? Нет, никогда она не примет меня обратно. Я готов пренебречь своей гордостью ради того, чтобы быть снова с Алфредом, но Эльза с ног до головы принадлежит Рейшманам и никогда не простит мне того, что я бросил ее.

Интересно, как я смогу в будущем общаться с женщинами. Я думаю, что в конечном счете снова смогу с кем-то жить, несмотря на то, что сейчас это кажется невероятным. У меня нет никакого желания. Ниже пояса я мертв.

Я иду, иду и понимаю, что уже довольно поздно, так как на улице мало людей. Я должен пойти домой, но где мой дом? Есть дом Эльзы, дом Вики, дом мамы, но ни в одном из них я теперь не чувствую себя дома. Мне нужен мой собственный дом. Квартира типа мастерской. Я хочу жить в одной комнате как монах. Интересно, кто теперь живет в мансарде Кевина Дейли.

Я хочу поговорить с Кевином Дейли. Я хочу поговорить с человеком, который понимает, что, несмотря на то, что два человека могут любить друг друга, они все же могут не иметь настоящего общения. Я хочу поговорить с человеком, который знает, что любовь не обязательно побеждает все.

Но Кевин — такой знаменитый, такой популярный и такой занятый человек. Лучше не беспокоить его.

Где, черт возьми, я нахожусь? Я останавливаюсь, чтобы оглядеться вокруг. Кажется, я на Восьмой авеню западнее Пятой авеню. Недалеко от дома Кевина.

Я нахожу телефонную будку и узнаю номер телефона у телефонистки. Кевин числится под псевдонимом К.Х. О'Дейли. Я помню это, потому что мы с Вики когда-то очень давно смеялись над этим.

Раздается гудок.

— Алло?

— Привет, — говорю я. Очень трудно говорить, но мне удается назвать свое имя.

— А! — говорит Кевин, как всегда весело. — Человек, который сравнил меня с Джоном Донном! Когда ты собираешься навестить меня?

Я хочу быть вежливым и дипломатичным, но у меня это не получается:

— Может быть сейчас?

— Хорошо. У тебя есть мой адрес, не так ли?

— Да. — Я говорю ему «до свидания». Затем я вешаю трубку и смотрю на свои часы. Половина первого ночи.

Кевин в синей пижаме, а поверх нее на нем белый халат. Он открывает дверь и говорит, что приготовит кофе. Не возражаю ли я, чтобы посидеть на кухне?

Я пытаюсь извиняться, но он отмахивается, и ему удается сделать так, чтобы я чувствовал себя как дома. Его кухня теплая и непретенциозная. Я говорю ему это, и он доволен.

Мы сидим и пьем кофе. Я не знаю, что сказать, — я даже не знаю, хочу ли я что-либо говорить, но мне нравится сидеть в хорошо освещенной комнате с человеком, который дружески расположен ко мне. Это лучше, чем сидеть одному в темноте.

— Ну, как ты поживаешь, Кевин? — говорю я, чувствуя, что должен сделать некоторое усилие, чтобы что-то сказать, после того как он был так добр ко мне.

— Ужасно, — говорит Кевин, — моя личная жизнь похожа на Хиросиму после бомбежки. — А как ты?

Вероятно, он лжет, но это не важно, так как весь смысл сказанного им не имеет ничего общего с поверхностным значением этого экстравагантного заявления. Он понял, что я разбит. Он соглашается с тем, какой ужасной может быть жизнь. Он говорит, что если я хочу поговорить, то он готов меня выслушать.

Я говорю, но не слишком много, потому что боюсь вести себя не так, как подобает англосаксу.

— Боже мой, этот кофе ужасен! — говорит Кевин, — хочешь выпить?

Он выписывает рецепт, чтобы поддержать меня.

— Хорошо.

— Тебе все равно, что пить?

— Да.

Кевин достает бутылку с птицей на этикетке, и скоро беседа дается мне более легко. Я не могу рассказать ему всего, но это не важно, потому что Кевин, как никто другой на свете, подбирает мои разрозненные фразы и читает между строк.

Мы наливаем еще по стакану.

— Я все время задаю себе вопрос, что произойдет с ней, — наконец, говорю я. — Сможет ли она на самом деле оставаться одна? И если сможет, то понравится ли ей больше ее новая жизнь, чем та старая, которую она отвергла? Что, в конце концов, означает независимость для женщины? Не содержится ли в том противоречия? Как может женщина примирить понятие независимости с тем биологическим фактом, что в большинстве случаев в отношениях мужчины и женщины они оба чувствуют себя лучше, когда мужчина — доминирующий партнер?

— Но биологический ли это факт? — говорит Кевин. — Или это просто социально обусловлено? Я помню, как однажды обсуждал этот вопрос со своей сестрой Анной, и она сказала… Кто-нибудь когда-либо рассказывал тебе о моей сестре Анне?

— Нет.

— Я теперь не часто говорю о ней. И вот Анна назвала эту проблему классической женской дилеммой, и это было много лет тому назад, после того как умер ее муж, — или после того как она ушла от него? Эти два события произошли почти одновременно, и мы сидели именно за этим столом и вместе обсуждали эту проблему. Я придерживался оптимистической точки зрения: я думал, что если только женщина наберется достаточно мужества, чтобы быть самой собой, то у нее будет намного больше шансов найти такого мужчину, который принял бы ее как независимую личность, даже если она не живет согласно представлениям нашего общества об идеальной женщине. Но моя сестра Анна сказала, что я заблуждаюсь. Она сказала, что это романтический идеализм чистой воды.

— Похоже, твоя сестра Анна — мрачный циник.

— Моя сестра Анна — прекрасная, умная, талантливая женщина. Она сказала, что любая женщина, которая хочет быть независимой, автоматически отгораживает себя от мужчин в нашем обществе, в котором они и доминируют. И общество наше не изменится до тех пор, пока не изменится в нем отношение мужчин к женщинам. Но Анна не надеется на перемены в обществе, так как оно занято войнами и интересуется только материальными вещами. Она сказала, чтобы я молился за лучший мир.

— И ты начал молиться?

— Нет. Я решил предоставить это ей. Она теперь монахиня, но будь я проклят, если знаю, отчего она ею стала, — оттого что хотела молиться за лучший мир или оттого, что решила, что на свете для нее нет достаточно хорошего мужчины. Каждое Рождество я еду навещать ее в Массачусетс, и каждое Рождество я выхожу из себя от ярости. Она говорит, что я ревную ее к Богу. Может быть, она права. Боже мой! Еще стаканчик?

— Да. Кевин, эта твоя сестра…

— О, да, это просто одна из обычных родственниц, ничего необычного, ничего сенсационного, но я был так рад, когда она разошлась с мужем, — это было после войны, и я купил этот дом, и она собиралась переехать сюда и жить вместе со мной — я обустроил эту мансарду, — она рисовала, Боже мой, мне нравились ее рисунки, я хотел, чтобы Нейл купил один из них. Но ты же знаешь Нейла, он, вероятно, подумал, что это плохое вложение денег…

— Да, наверное.

— Затем Анна пошла в монастырь, так что я остался с мансардой, полностью переделанной под мастерскую художника. Мастерская есть, а художника, который мог бы там поселиться, нет. И вот тогда я начал сдавать ее своим знаменитым домоправительницам. Разумеется, мне не нужна была домоправительница, но никто, по-моему, не посчитал мое поведение странным. Это только доказывает, что, когда человек действует с достаточной уверенностью, люди принимают его поступки, не подвергая их сомнению. Невероятно, неужели никто не посчитал странным, что я держал домоправительницу. Видимо, никто… я не знаю, зачем рассказываю тебе обо всем этом. Обычно я держу язык за зубами, когда дело касается моего эксцентричного поведения.

— Я не считаю это странным. Тебе удалось найти кого-нибудь равного Анне?

— Нет, разумеется, нет. И даже если бы я нашел, я был бы неспособен относиться к ней как-то особенно, самое большее — обращаться с ней как с сестрой. Боже, разве жизнь не ад? Еще льда?

— Спасибо. Послушай, Кевин, кстати о твоих домоправительницах, в настоящий момент кто-нибудь живет на твоей мансарде?

— Нет, на самом деле, у меня совсем недавно произошел скандал. Моя последняя домоправительница влюбилась в меня. Я не могу тебе описать, какой это был ужас. В то же самое время у меня жил один человек — это, конечно, отклонение от установленного распорядка, потому что я не выношу, если кто-нибудь путается у меня под ногами, когда я пишу. И в какой-то момент я опрометчиво стал спать с обоими — но, разумеется, не одновременно, я слишком стар для оргий, — но затем, черт их побрал, они встретились и обменялись мнениями, и все полетело к черту. Идиотизм ситуации заключается в том, что Бетти — моя домоправительница — мне так нравилась, и так было с ней приятно, что она жила у меня, — или, ты понимаешь, я не имею в виду постель, потому что другой мой гость… ты сам понимаешь, к чему все это привело. Дело в том, что я не способен поддерживать близкие отношения с обоими полами. Это дефект моей коммуникационной системы. Я общаюсь посредством творчества, а не секса. Мой так называемый талант — просто удачный способ компенсировать мою неполноценность.

— Боже мой, Кевин, если бы все неполноценные люди писали такие пьесы, как ты, я бы на коленях молился, чтобы на свете было как можно больше неполноценных людей.

— Какая бесстыдная лесть! Мне нравится это. Еще стаканчик?

Я смеюсь, и он смеется вместе со мной. Неужели я действительно могу смеяться? Да. Могу. Я не должен думать о Вики, иначе я снова начну чувствовать боль. О, Боже!

— А теперь скажи мне, почему ты интересуешься, свободна ли моя мансарда, — говорит Кевин, снова наполняя наши стаканы.

— Меня интересует, не могу ли я на время снять твою мансарду. Мне некуда идти. Обещаю, что она мне нужна для себя и что я не буду надоедлив.

— Никаких проблем, но если ты будешь надоедлив, я выгоню тебя. Да, конечно, ты можешь жить на мансарде. Оставайся там сколько тебе хочется. Я думаю, что я больше не буду нанимать домоправительниц.

— Сколько я должен тебе платить?

— Не будь смешным. Будешь покупать мне время от времени бутылку виски, компенсируя мне то, что выпивает твой отчим.

— Как часто к тебе приходит Корнелиус?

— Примерно раз в неделю. После того как умер Сэм, мы с Нейлом решили, что приятно время от времени беседовать со старым другом, которого знаешь больше тридцати лет. Ты же знаешь, что люди становятся ужасно сентиментальными, когда им переваливает за пятьдесят.

— Боже мой, могу себе представить, что подумает Корнелиус, когда узнает, что я переехал к тебе!

— Конечно, самое худшее, — говорит Кевин с каменным лицом.

Мы снова смеемся, и я вновь удивлен, что могу смеяться. Я очень благодарен Кевину, но не знаю, как выразить свою благодарность, кроме как не злоупотреблять его гостеприимством. Я встаю, чтобы уйти.

— Куда ты? — удивленно спрашивает Кевин. — Ты же сказал, что тебе некуда идти.

— Ну, есть Пятая авеню…

— Забудь об этом. В настоящий момент на мансарде беспорядок, но у меня есть две гостевые комнаты. Можно воспользоваться любой из них.

Я захожу в одну из этих комнат. Я сижу в одиночестве и думаю о том, что общение подобно любви. Не важно, где, как и с кем ты общаешься, главное чтобы ты это делал, потому что иначе ты умрешь.

Я собираюсь жить.

Я лежу на кровати и думаю, что не засну.

Но я засыпаю.

Загрузка...