Рассказ написан в последние дни жизни понтифика К. Войтылы.
Вспоминая этого кита, я и сегодня испытываю муки совести за его гибель. Я не убивал его, я был простым наблюдателем. В том году я впервые участвовал в путине как 3-й штурман.
Если бы был суд на небе или в преисподней, я сам добровольно предстал бы перед ним и покаялся за китобойные грехи, даже не мои.
Каждый капитан китобойного судна или рыболовецкой плавбазы, гарпунер или тралмастер испытывает иногда это чувство сожаления за свои, кажущиеся нам обычными, дела. Думаю, чувствуют это не только они…
Ленивая зыбь упругой мышцей перекатывалась по темно синему телу океана. Казалось кто-то невидимый держал за края горизонт, встряхивал полог цельной поверхности воды и выкатывал одну за одной убаюкивающую душу плоскую волну.
После обеда я, как и другие моряки моей вахты, заняли на верхнем мостике места наблюдателей за фонтанами. Это входило в наш двенадцатичасовой рабочий день.
Легкий ветерок от движения китобойного судна «Вездесущий» нес сырой китовый запах. Это был естественный запах океана, но и рулевой Игорь Ивин утверждал: «Слышу запах китов!»
Вахтенный помощник, второй штурман Пряхин, пухленький средних лет плотный русак в который раз удержал себя, чтобы не прикрикнуть на лениво дремлющую подвахту: упитанного круглолицего электрика Южина Юру, мотористов Седова и Мишку Клюева — оба высокие костлявые верзилы — и электромеханика Зыбина Николая Николаевича, высокого стройного бородача. Он имел собственный бинокль десятикратной силы, американский, память о сданном американцам в Стамбуле лендлизовском минном тральщике.
— Командир, кому мы передавали корабль на слом, веселый янки был, разрешил нам взять по сувениру на память — тогда я был штурманом — и я взял секстан и бинокль — вот пригодилось! — растолковал мне Ник Ник, он с гордостью хранил его и не передавал никому. — Бинокль, часы, жену не доверяют никому…
Сам он был терпеливым наблюдателем, не хуже старшего механика. Оба они воевали на минных тральщиках. От постоянного пользования окуляры бинокля выдавили у них под глазами коричневые полукруги, почти как у марсовых матросов. Но марсовых отличали постоянно раскрытые, как у птицы глаза и расширенные зрачки. В глазном яблоке марсовых, без раздумья и напряжения, автоматически отражалось и фиксировалось все, что попадало в их обзор. Почти невидимый, как запятая, белый всплеск фонтана на расстоянии в десять миль наш «орлиный глаз» Саша Котельников обнаруживал много раз. Помню такой всплеск — за 7 миль! — увидел однажды и я. Он стоит в моей памяти и сегодня!
Зоркий глаз марсового, как и прицельная сноровка гарпунера, опекается, почти боготворится всеми китобоями: Не сглазить бы! — шутя, сплевывая через левое плечо, говорили мне матросы.
— Вот дедушка найдет китов, — рулевой Ивин указал в угол мостика, на спину старшего механика, который безотрывно смотрел вправо на черную нитку горизонта.
— Найдем, на нашей вахте найдем, — сказал второй штурман.
— Седого Богодула!
— Финвала!
— Лучше двух, — оживляясь поддакнул Южин.
— Лучше блювала тон на 150, — весело крикнул Ивин. Он встал порулить вместо рулевого Вяткина, так как не мог стоять на мостике ни минуты без дела…
— Эй в бочке, не спи! — заорал Клюев, на его открытой шее в рыжей щетине энергично ходил хрящеватый кадык.
— Что? Где? Фонтан?! — вынырнул из бочки на салинге марсовый Котельников и всматривался в запрокинутые на него веселые рожи наблюдателей. Видимо грудь ему обдал холодный воздух, он запахнул тулуп, махнул рукой в рукавице, громко ругнул всех зубоскалов на мостике и вместе с нырком судна на зыби, исчез за мачтой в «вороньем гнезде».
— Испугался, подумал, что зеванул фонтан, — довольный собой смеялся Клюев.
— А это что такое? Смотрите! — электромеханик вскочил на планширь и, держась за плексиглас ветроотбойника, тыкал рукой с биноклем правее носа китобойца.
Я увидел: в вантинах мачты словно запуталось белое облачко пены, оно медленно опадало и вновь поднималось.
— Похоже на фонтан, — сказал Клюев.
— Нет, это что-то другое, — не соглашался Южин.
Все насторожились, а рулевой Ивин, как всегда в таких случаях, не дожидаясь команды начал подворачивать вправо, повторяя свое:
— Я же говорил — найдем кита!
— Кит, точно кит и большой! — отрываясь от угла мостика, взволнованно крикнул стармех. — Гренландский кит.
— Будить капитана, или пусть отдыхает? — записывая время и новый курс судна, второй штурман обратился к гарпунеру, который неизвестно откуда появился рядом со стармехом.
— К нему подходить бесполезно…
— Не надо, мы только посмотрим, — посапывая в свои круглые ноздри конопатого носа, нервно всхлипнул брюхастым телом гарпунер Верныдуб. Команда наша, да и вся флотилия звала его Коля Рыжий. Синие глаза его уплыли куда-то под дуги лобных костей, а небритые щеки встали у носа, как два веснущатых кулака. Его рыжие брови в лучах солнца казались мне медными. На вид он был страшен, а по натуре добрый, но упрямый в житейской философии человек — он всякое начальство, особенно береговое, считал зловредным и считал, что его «нада гнать в три шея»: «Только и требуют — план давай!»…
«Настоящий дьяволина» — подумал о нем я еще в порту, первый раз увидев его на диване в моей каюте. Он два часа просидел молча, сопя, глядел на меня малахитовыми глазами и ушел тогда, не сказав ни слова.
— Выпить не требовал? — строго спросил старпом.
«Страшнее черта!» — говорила о нем буфетчица кают-компании и не смела, как и другая буфетчица из столовой команды, Маша, появляться на палубе во время охоты. «Бурелом» — так мысленно называл его я, верил в дурные приметы. Повар наш Касым говорил о нем: «Добрый человек к людям, а себя забывает, не кушает, как все, а аппетит хороший»…
— Видимо случайный кит, откуда он появился у Алеут в это время? — удивленный его размерами, спросил, ни к кому не обращаясь, Ник Ник.
Кит, занятый своими хлопотами, кружил на одном месте и делал высокие пенные веера, словно под ним что-то взрывалось.
— Гренландский кит, — повторил стармех Широв.
— С этого года охота на них запрещена, — сказал Пряхин.
Когда мы подошли к нему еще ближе, то все ахнули, увидев, как стоя почти вертикально в воде, кит поднимал на своем точеном стебле черные широкие крылья хвоста и на треть видимым нам телом бил по воде. Вода разверзалась воронкой и взлетала кустом белопенных брызг. После этих ударов слышался гром.
В такт этим ударам раздавались охи и ахи почти одичавших от восторга китоловов. От их утробного крика мне, еще не привыкшему к охоте, стало не по себе. «Одурели люди!» — думал я.
— Будто лед на реке подрывают, — сказал кто-то.
— Гренландский кит, — повторил стармех, оглядываясь, словно желая убедиться, что это не сон.
— Гренландских китов бить запрещено, — в третий раз поспешно повторил вахтенный помощник, опасливо поглядывая на Вернидуба: тот не любил советчиков. Но и второй знал свои обязанности и этими словами доказывал, что он на вахте и знает законы.
— Посмотрим, — автоматически застегивая верхнюю пуговицу овчинного полушубка, сказал гарпунер и двинулся на переходной мостик, за ним привычной тенью заторопился и старший механик Широв.
Во время охоты он всегда стоял за спиной гарпунера. Они оба, как артисты на сцене, жили такими тревогами азарта, что наблюдатели с мостика, с вант, видели все движения их натуры и всех охватывала охотничья тревога, потому что кроме гарпунера в эту работу включался вольный кит, судно, зыбкое ни на секунду не удерживающее всех в одном положении море и еще взведенная пушка, дрожащая рука пушкаря, слепящая перенапряженный глаз слеза и понятный пожирающий мужество гарпунера страх: «Вдруг промажу! Стрелять — не стрелять?!»
За первые месяцы промысла я начал вникать в тонкости этой нервной работы и понял — опытный стармех часто служил уравновешивающим звеном страхов и сомнений Вернидуба при выстреле в кита.
Был случай, после которого авторитет стармеха стал незыблемым.
До этого на баке часто сидел и наш пес Цыган, черный добродушный бездельник. В охоте он разбирался, считался членом команды и был всеми любим. Когда выстрел был прицельным пес весело носился по палубе, лаял, высовывая морду в клюзы фальшборта. Если гарпунер «мазал», Цыган с укоризной, будто стыдя, глядел на Верныдуба и уходил к себе на место. Это злило Верныдуба, не раз хотел он поддеть пса ногой, но тот строго держал дистанцию, зная, кто на судне хозяин.
Однажды, в минуту величайшего напряжения охоты за финвалом, целясь в кита и, как часто бывало, сомневаясь, гарпунер просто сказал или спросил у Широва: «Стрелять — не стрелять!» — и ждал ответа в удобную минуту. Цыган не выдержал напряжения и гавкнул. Гарпунер был не готов, но по «команде» Цыгана пальнул, в белый свет, как в копеечку, и набросился с бранью на Широва, а затем погнался за псом. Вот после этого, на потеху команде, Цыган был лишен права почетного впередсмотрящего на баке.
— Начинается вечная драма жизни, Васильич, — обратился ко мне Ник Ник. — Напасть моя — охота! — Хуже неволи! Который год собираюсь уйти на берег. Пора, душа просится…
— Видимо племенной китяра! Ну и силища, — весело повторял Ник Ник, то поднимая к глазам, то опуская на грудь свой бинокль, и не выпускал его из рук… — Беги, дурачок, что ты кружишься на месте. Прихлопнет тебя Рыжий, ох, прихлопнет…Такого племенника и бить грех.
— Наш законный кит — грех упускать такого, — притопывая, твердил свое Ивин.
Электромеханик Зыбин Ник Ник. казался мне самым душевным человеком на судне, ровным в отношениях со всеми. Он почти всегда был бодр и весел, прост в обращении и очень уютный в быту. В его каюте росли кактусы, Ванька мокрый и какой-то сухопарый яркий цветок из пустыни.
А на посту, у электрощитов, он держал на дежурном столике толстую амбарную книгу, он называл ее «Черновище». Каждый мог записать «свои мысли» о каком-то «факте», о недокипяченом чае, или особо «гнусном обеде» или великолепных пельменях, которые умел делать, если хотел, повар из мордвы. Как я помню, в этой книге больше всего было записей о погоде, ломоте в костях, болях в желудке от кислых щей и масса шуточек и карикатур друг на друга, предсказаний на хороший урожай и отмены налогов на приусадебные участки…
— Это сближает людей больше чем застолье, каждый ищет душевного равновесия и ждет внимания, — говорил посмеиваясь хитрющий Ник Ник. С ним мог беседовать любой и на любую тему и по любому случаю. После разговора с Ник Ником и я казался себе умнее, чем был на самом деле.
— Ник Ник художник в душе, — говорил Ивин и всегда радовался встрече с ним.
И я радовался, наблюдая, как Ник Ник. разговаривает с людьми. Казалось, он вел беседу, внутренне зная, что думает собеседник, и как циркач перед кошкой или собакой водит игрушкой, вызывая их на забаву, казалось мне, он вынуждал товарищей говорить нужное и ему.
Экипаж нуждается в мудрецах не меньше, чем в шутниках и забавниках.
Гарпунер и старший механик вышли на площадку у гарпунной пушки и смотрели вперед на забавляющегося кита.
— Чем он занят? — спросил меня Ивин и начал чесать грудь под самым горлом, словно испытывал удушье.
Вернидуб поднял вверх правую руку и 2-й штурман начал щелкать электротелеграфом, сбрасывая обороты винта.
Гарпунер подошел к пушке и снял ее с нижнего и верхнего стопоров. Повернул ее голубой ствол из стороны в сторону. Длинная конусообразная граната на конце гарпуна грозно поднималась и опускалась в ритм океанской зыби, разрывала цельную нитку горизонта.
— Рыжий что-то задумал, неужели будет стрелять, — заволновался и дернулся Пряхин.
— Бить этих китов категорически запрещено! — вытянувшись за ветроотбойник, крикнул он во всю глотку гарпунеру. Тот повернулся лицом к нам, странная, казалось мне, беспощадная улыбка искривила его одутловатое краснощекое лицо, словно он разгадал что-то и решил свое, и послал нас подальше. Так смотрит гончая на хозяина, зная, что он уже не в силах ее остановить.
— Выстрелит, дурак рыжий. Надо предупредить капитана, — засуетился Пряхин, явно не зная, что делать.
— Не должен, Николай порядок знает, — успокаивал штурмана Ник Ник. — Но тебе решать, ты на вахте!
Пряхин был из военных матросов, кончил курсы УКК, знал твердые законы хотя и послевоенных, но суровых уставов и нарушать их не смел.
Китобоец почти потерял инерцию и подошел к черной и длинной, как площадка каменной гряды, выступающей из воды, спине кита.
Кит поднял носовую часть туши, две темных ноздри на самом верху открылись, два тонких веселящих серебристым светом фонтана взметнулись вверх и под своей тяжестью загибали края и светлым грибом начали опадать живым цветком. «Как фонтаны в Петергофе», — подумал я.
— Приветствует нас, Кит Китович, — сказал Ивин со стоном и подвыванием.
Бак медленно проходил мимо этого красавца.
— Хоть выпрыгивай на эту скалу, — пританцовывая, стонал рулевой, дрожал обеими ногами и клацая белыми ровными зубами, как голодный пес. «Что за народ! — не мог понять я, но чувствовал, что и сам проникаюсь их чувством охотничьего азарта.
— Какой вы, китобои, кровожадный народ, — сказал я.
— Мы не кровожадные, мы добываем, что полезно! — улыбаясь, кричал матрос.
— Ну и китище! Шибани меня в бок, Данилыч, чтобы я проснулся, не верю своим глазам! — говорил второму штурману Ивин. Казалось, он готов вскочить на плечи штурмана и в своих забродских, с длинными голенищами сапогах подпрыгнуть к небу.
Кит лениво взмахнул своей крылатой махалкой и его неимоверно широкая спина двинулась рядом с баком.
— Аэродромище, — взволновано кричал матрос.
Гарпунер, наклонив голову, через леера на баке смотрел вниз и что-то обсуждал с Шировым.
Вдруг Вернидуб бросился к пушке, а стармех покатился по трапу вниз к траловым лебедкам.
— Не стреляй, Александрыч, — закричал и замахал поднятыми руками Пряхин, — капитан запретил даже подходить к этим китам!!! Сдурел он, что ли! — 2-й штурман нервно засопел у переговорной трубы, вызывая капитана… А стармех несся по палубе, широко расставляя ноги и раскидывая руки. Рядом с ним летел Цыган.
Все кто наблюдал, кто смотрел, как я, каждый видел и знал, что стрелять нельзя, но все думали о выстреле и ждали, когда Рыжий решится.
И он выстрелил…
Черная стрела гарпуна потянула за собой серебристый капроновый линь, гарпун мягко прошил лоснящуюся поверхность туши, не всколыхнув ее, скрылся в жире, как в трясине болота, а линь встал белой капроновой аркой между китом и баком.
В туше кита что-что-то ухнуло, из отверстия рядом с линем выходил синий дымок, затем оттуда брызнула струя крови и вспучились кровянистые пузыри.
Кит на секунду остановил движение, поджал живот, опустив хвост, затем в один миг рванулся вперед и торпедой пошел под водой вперед. Следом за ним стрелой, свистя в крутящихся блоках, полетел линь. Когда стармех пытался притормозить, из под тормозных колодок лебедки струился дым, а блок амортизатора под мачтой проседал до самого переходного мостика, начинал вытягиваться в блоке и трещал линь. Моряки, пригибаясь, разбежались с палубы.
— Трави линь! — командовал Верныдуб, за ним угрожающе орали все, кому не лень: «Травиии!!!»
— Что будет. О чертов дурак! — застонал 2-й помощник, не забывая дать ход вперед.
С непокрытой головой, в одной сатиновой рубахе появился заспанный капитан. Моложавое румяное лицо 28-летнего капитана кривилось зевотой, а глаза жмурились от яркого солнца.
— Что взяли на линь сегодня? — спросил капитан Сереев. Он был маленького роста, живой, но осторожный сибиряк. Вдруг на моих глазах он вырос, вытянулся в великана, — вскочив на планширь в углу мостика, неожиданно увидев на лине гренландского кита, просипел что-то сорвавшимся голосом, осел и согнулся. Казалось, его самого на лету загарпунили.
— Кто разрешил?! Почему не разбудили меня, Иван Данилович? — спросил он вахтенного помощника. Теперь он ничего не видел, ничего не слышал, только повторял:
— Кто разрешил? Кто за это будет отвечать?!
Мостик опустел, никто не желал участвовать в разборке. Все будто проснулись и начали искать себе работу на палубе. У всех, кого я видел, лица и движения выражали ту радость, которую испытывают счастливчики, вскочившие в тамбур отошедшего от перрона поезда. Все радовались, что кит на лине.
Я остался, мне было неуютно, но приходилось терпеть эту драму. Обессиленный, поникший от страха Пряхин стоял на руле, выполняя команды гарпунера. Обезволенный неожиданностью капитан, казалось, впал в беспамятство и страх, потерял на миг духовные силы уверенного в себе моряка. Я знал, что он плавал с 17-ти лет, ходил капитаном на старом паровом норвежском китобойце, а на новом дизельном вышел впервые. Мне нравилось, как Сереев командовал при подходах к китобазе, при передаче китов, ошибки свои не перекладывал на меня, а дельно советовал:
— При швартовке к китобазе, если заметите, что моя команда запоздала или неверна — не выполняйте — делайте как надо — сами знаете, как нос судна водит на волне, и я могу ошибиться, а вам виднее. Мою ошибку исправить можете только вы.
Это был дельный совет опытного моряка. В ночное время при швартовках на мостике с капитаном оставался только вахтенный помощник — командует капитан, но швартуются вдвоем.
Он был не намного старше меня, молод и честен, и хотел быть надежным человеком. Как он неожиданно поник, словно выбросил свое судно на скалы. Мне казалось, ему стало физически плохо. Та счастливая жизнь, которой он думал жить, казалось пропала навек.
Прошли минуты, а кит смог вытянуть из корзины в трюме почти полкилометра линя, затем ушел на глубину и повис на этом лине вертикально под полубаком. Капрон вибрировал, от этого носовой рол звенел в обойме, иногда скрипел.
— Вира! — командовал Верныдуб, с тревогой поглядывая на мостик и на капитана, словно мысленно переговариваясь с ним.
Линь ослабел, стармех быстро подбирал его левой лебедкой. Помощник гарпунера перезаряжал пушку. Он выставил из пирамиды на баке новый гарпун и, поднеся, с плеча, как бревно, вставил в носовую часть ствола, затем сноровисто навинтил гранату, после этого выхватил из ниши справа от пушки капроновый линь, форлепер, и подсоединил к гарпуну, вставил новый заряд. Пушка была готова.
Но кит не всплывал.
— Оборвался и утонул, — сказал Пряхин, оглядываясь.
— Слева выходит, выходит! — громко кричал из бочки марсовый.
Я увидел: из светло-зеленой глубины быстро поднимается коричневая рыбина и превращается в черного великана, стремительно несущегося на пересечение нашего курса. Казалось, он готовится взлететь, по его бокам струились серебристые потоки воздуха, а его черная спина лоснилась радужными точками.
Кит вынырнул метрах в десяти по носу, не вынырнул, а раздвинул своим широким телом океан, виден он был весь, кроме хвостовой части. Этот кит не имеет финна, и мне было трудно определять его длину. Он начал глубоко и часто делать выдохи — вдохи, потом неожиданно завертелся веретеном, глупец, наматывал на себя линь, пытаясь освободиться от пута.
— Какой азарт, какая красота, — сказал я. Поднимая над головой руки я оглядывался, хотелось поделиться радостью…
Капитан свирепо взглянул на меня, мотнул головой, сплюнув, вскрикнул и убежал с мостика.
— Надо брать его на 2-й линь! — кричал от лебедки стармех.
Без подсказок гарпунер сам видел широкий бок гренландского кита и прицельно выстрелил.
Кит взъярился и уже на двух линях, как в упряжке, рванулся вперед. От его рывков китобоец несколько раз клюнул носом так, что зазвенели блоки такелажа. Имей он разумную свирепость в своих действиях, ох и натворил бы нам бед. Свистели лини, звенели блоки, стопятитонные амортизаторы гасили рывки великана, стонала от радостного восторга команда, но мечась как танцуя, не забывала готовить воздушные шланги, хвостовики, оклеветанные цепи для швартовки кита. Оголтелые кружились клювастые чайки, ударялись крыльями друг о друга, не складывая их падали на воду и снова взлетали… Их жадность вызывала отвращение…
В шубе и шапке капитан вышел на правое крыло мостика, в охоту не вмешивался, но краем глаза видел, как далеко ушел вперед кит, видел тугие всплески линей над водой и, не желая радоваться, удивлялся грозным габаритам великана. Мне казалось, он рад был бы не видеть этого кита, не слышать восторга моряков. «Ненасытные жадные люди, — капитан, казалось, с обидой думал о своей команде, которую вчера так любил, — они заняты собой, получат свое, даже премиальные, а меня оштрафуют, а то и снимут. Ишь ты, подсчитали, уже орет Южин: — «Почти десять тысяч свиней прихватили на линь!» — Что будет со мной? — бормотал Сереев.
Как я доложу капитан-дублеру? Что скажет ОН? — мне казалось, от обиды за себя Серееву, как ребенку хотелось заплакать. «Домой бы, упасть бы на кровать… голову под подушку и подумать, решить что-то важное…» Он знал, что надо решать, но чувства мешали ему мыслить и сказать себе верные слова о том, ЧТО произошло.… Казалось не шуба, а небо начало давить на его плечи… Ему хотелось забыться. Так думал я и переживал. Впервые в жизни я, как человек, почувствовал свою неразрывную связь с окружающим меня миром, как человек и меру своей зависимости от него. Но я ничем и никому не мог помочь. На безбрежном просторе, под высоким небом я был безвольным наблюдателем…
Я спустился на палубу. Склонившись в бок, вправо, выглядывал из-под высокого полубака вперед, наблюдая, как мы подбирались к уставшему киту. Кит начал конвульсировать.
Мне было слышно, как он тихо часто и жалобно пищит. Я с жалостью наблюдал, как кит вздрагивает всем своим громадным литым телом и продолжает издавать писк. «Такой большой и так тихо беспомощно пищит — подумал я и к стыду своему и какой-то душевной радости почувствовал, что от жалости готов заплакать.
Кит выпускал кровавые фонтаны, громадные блины запекшейся крови плавали вокруг него, чайки и бакланы на лету заглатывали рыжеватые куски.
Рядом, на небольшой глубине, золотистыми тенями ходили акулы.
— Ждут своего часа, — ругнул их начальник радиостанции, он держал в руках острогу с длинной пикой и куском веревки на плече. — Ждут, когда кит околеет, перевернется вверх брюхом, тогда из его нижней челюсти, как из глубокой ложки, вывалится пятиметровый язык, акулы начнут рвать его нежное мясо. О кровожадные твари! — взмахивая острогой, ждал их подхода громадный сутуловатый Боянов. — Не успеваю метнуть острогу, они быстрые, как молнии… Один раз попал, чуть не утащила меня акула… совсем небольшая… вот сделал новую острогу. Ненавижу их! О, жадные твари!
Без линя и гранаты, в кита вогнали третий гарпун. Кровь, пульсируя, хлынула из его ран и дыхалки сплошными потоками. Кит задрожал, сжался, выдавил из себя в воду коричнево-зеленое облако испражнений, распрямился, вздохнул и затих, откинув в стороны длинные носовые ласты похожие на уши. На его белый живот пытались сесть несколько чаек, деловито склевывая рачков… На миг над океаном наступила тишина.
Но словно опомнившись, бакланы и чайки криками и взмахами крыльев сотрясли воздух и разнесли над нами запахи крови и выдохов кита.
В крики птиц вливался смех и хохот китобоев. Свирепея, Рыжий командовал моряками.
— Командуй, кричи, на то ты и хозяин, — передергивая на палубе хвостовик, смеясь, кричал и любовался гарпунером Ивин, и ждал от меня такого же понимания, — только стреляй точно, бери китов! Ругайся, стреляй, твое право!.. Ты — хозяин!
В шубе и шапке капитан спустился на палубу и молча разглядывал кита. Гарпунер в развалку притопал с бака и стал рядом с ним.
— Георгиевич, кита надули воздухом, завели хвостовик, к какому борту его брать? — Верныдуб надеялся этим вопросом втянуть капитана в разговор.
— Когда стреляли — меня не спрашивали, а теперь вспомнили? Куда хотите… Ясное дело к правому…
— Не сердись, Георгиевич, — сказал гарпунер, думая свое — Кит этот был обречен! Не возьми его мы, его убьют другие, вонаа их сколько вокруг ходит, никто не устоял бы, ты сам говорил и японцы рядом охотятся, они уж точно не пожалели бы.
— Советоваться надо было, — простонал капитан — Нельзя ведь так… может это был в своем роде последний оригинал… — Сереев путался в словах.
— Прости, грешен, теперь я и сам не рад, но в ту минуту одурел — такого кита в жизни не видел! — гарпунер развел руки и уточнил — под двести тонн, как трамвай сдвоенный.
У Верныдуба что-то екало в груди, клокотало, вспотев, он расстегнул полушубок. Капитан видел, как радостно ходил ходуном живот под его свитером. «Все ликуют, радуются» — Сереев, казалось мне, испытывал ко всем и ко всему неприязнь, почти ненависть. «Меня накажут, могут и снять, а они все счастливы!..» думал о своих неприятностях Сереев. Он знал — в минуты эти его не жалел никто… Одурели от радости.
— Кто отвечать будет? — спросил Сереев.
— Ну скажи им, что во всем виноват я. Отвечу! — крикнул Верныдуб.
— Что болтать зря — пойду докладывать базе, — Сереев махнул рукой и пошел по направлению к рубке. Команда испарялась с его пути, боясь выдать свой восторг. Кита взяли под борт, его хвостовой лемех высоко торчал над фальшбортом, затеняя падающее к закату солнце. Матрос Мельниченко длинным фленшерным ножом на трехметровом держаке пытался обрезать сходящийся на нет конец, но только вскочив на фальшборт, упираясь ногой в кита, широким взмахом скосил лемех его, как бритвой. Скользкий сегмент хвостового пера шлепнулся у ног капитана, еще раз напоминая своей метровой длиной о былой красоте и мощи кита. Запах свежего животного духа стоял вокруг и странно тревожил всех.
Эмоции оставили Сереева, холодные здравые слова начали овладевать его уравновешенной натурой. Он всегда чувствовал себя спокойным, когда приходил к верному решению, т. е. выгодному ему. Утешительная мысль пришла и теперь: «Виноват во всем я сам. Передоверился второму штурману» — рассуждал вслух Сереев. «Теперь все зависит от капитан-дублера флотилии». Он знал Дибуна, а Дибун знал его как штурмана и человека. Но Дибун непредсказуем…
Сереев не стал вызывать «Олеандру» по УКВ, начальник радиостанции ключом попросил частоту на другой радиостанции.
— Что у тебя, Сереев, случилось? Слушаю, — спросил Дибун.
— Да вот… Павел Петрович, накладка вышла, мы… я с гарпунером… взяли 17-го, — пересохшим языком проговорил неуверенно Сереев, высвобождая из рукавов тулупа руку и комкая в ней кодовую книжку переговоров.
— А что это? Минутку. — Дибун кашлянул и замолчал. Сереев сжался в кресле и не дышал.
Противный пот или щетинки шубы обжигали его бока и спину.
В наушниках стоял шорох и треск эфира. Потом Сереев услышал щелчок включили высокое напряжение, какие-то всхлипы, вздохи, а за ними грозные слова Дибуна:
— Что ты сделал, Сереев?!
Дибун ждал, Сереев молчал.
— Отвечай, паршивый мальчишка! — бушевал капитан-дублер. Он почти захлебывался. Начальник радиостанции Боянов выскочил в коридор.
— Ну что сказала база? — спросил у него сторожащий новости стармех.
Боянов сделал большие глаза, поделился:
— Кэп не успевает принимать на слух сто двадцать «дибунов» в минуту — съязвил он. Стармех вмиг слинял в низы.
Капитан-дублер Дибун отвечал за всю промысловую работу флотилии, он не был святым по отношению к китам, но в эту путину он втянулся в ритм промысла в основном на кашалотов, китобойцы добывали их достаточно, китобаза «Олеандра» спокойно варила ворвань, топила спермацетовый жир — давала план, как старенькая, почти беззубая баба, ей было трудно перестраивать технологическую линию: готовить емкости для пищевого жира, морозилку — для пищевого мяса. Не было никакой головной боли!!! Никто не думал о сроках добычи, что можно бить и в какие месяцы…
А что делать сейчас — надо решать! Запретный кит — дело тонкое! Для инспекторов на базе секретов нет, как нет их и на земле. Есть временные тайны и тонкости мастерства. Надо кумекать с капитан-директором, да и с другими. Ох, эти другие! Все знают свое место… и ждут, когда смогут уцепиться тебе в глотку или начнут попрошайничать…
За четверть века Дибун узнал все тяжести работы промысловиков, знал их нахрапистую беспощадность к тому, что попадало в их прицел, уважал капитанов и гарпунеров, но каждый день они выкидывали такие номера, которых, казалось, не должно и быть… ради плана… Разгильдяи! Требуются бычьи нервы, чтобы работать с ними… Нашкодят, потом выручай их, все ради плана… Каждый раз приходится учить… Жадность их погубит, азарт подведет… А план-то всем выполнять надо…
Как и большинство китобоев, Дибун был опытным промысловиком, но о китах знал самые простые вещи, твердо усвоил правило: «Океан большой — китов предостаточно!»
«Кита добыть, что булку хлеба в магазине купить» — шутили его друзья постоянно… Он мог замысловато рассказать, что китовый жир — смесь эфиров высокомолекулярных жирных кислот и глицерина — необходим всем, что амбра и спермацет облагораживает род людской, а без китового хряща не может работать гидравлика самолетов, что рыбный жир необходим детям, а китовый ус и зубы на сувенирные изделия… Знал, что база не резиновая, что она не жрет китов, а только перерабатывает, все, что поступает на ее палубу надо складировать, хранить, и регулярно отправлять на материк. Все и везде ждут от базы и от него: «Давай! Давай!» Работу людей, а их на базе было около полутысячи, он видел ежеминутно и наглядно. Знал в лицо всех, как все знали его. Знал невыспренную приземленность интересов раздельщиков, матросов, кузнецов, прачек и другого промыслового люда. Все они, или почти все, были кормильцами семей или алиментщиками. Не имел любимчиков. В отношениях со всеми был надежен. Но нельзя сказать, чтобы люди восторгались его работой.… Если надо был крут, как дьявол.
Однажды предотвратил настоящую беду. Стояли в бухте Медвежьей, брали воду с водопада, принимали танкер, чистили котлы. Раздельщики, получив от родных посылки с танкера, перепились, как всегда из-за женщины начали драку. Увидев как лезвие фленшерного ножа полосонуло фуфайку и под ней рубаху раздельщика, от затылка до самого пояса, до самой голой хребтины Быкова и тот кувыркаясь покатился по палубе, белея голыми лопатками, а за ним несся озверевший Серов и еще несколько человек, готовых вспороть тесаками любого, Дибун вцепился в лафетную пожарную пушку на правом борту спардека и струей воды в 12 атмосфер стал сбивать с ног, будто сметая все к корме и слипу. Ураганный смерч шипящей воды погнал всех, сворачивая тела в рулоны как бумагу. Не приходя в себя, разъяренные дракой раздельщики, цепляясь за швартовы и шланги, что тянулись к берегу, вплавь выбирались на берег, начинали оглядываться и вникать в происходящее. Дибун пригрозил отправить их пешком, через сопки, в Петропавловск.
— Ну и картинка была! — рассказывали моряки.
— Пашка спас нас от тюрьмы, — говорили раздельщики. Это была правда, потому все и уступали ему дорогу, а на берегу, подвыпив в ресторанах, обязательно заказывали песни о «настоящем капитане». С фамилией и по отчеству, под гром и хохот, обнявшись подпевали… Задушевные мысли, братские чувства моряков просили выхода.
Капитан-дублер понимал людей так, как в те времена требовала тогдашняя жизнь — без лишних эмоций, но не переставал злиться на всех, на себя, даже на инспектора по надзору за добычей… «Чем я лучше? Требую, как все: — Давай, давай! — думал и ругал себя и всех. — Каждый норовит урвать для себя. А я? И план давит… Худое не возьмут, загребают лучшее, а потом придумывают оправдания: «На благо страны». Инспектор просит шкурку нерпы и чучело котика…не по чину требует нагрудный знак капитана дальнего плавания… Зачем он ему?».
Пока он ругался, в его мозгу пронеслось с десяток ассоциативных планов и он сказал Серееву, но не то, что решил в голове про себя:
— Буду решать. Жди, через два часа вызову на связь. Готовьте кита к передаче, стебель берегите, хвостовики клетнюйте по репице богатыря….
Павел Петрович, он же Паша Пузо, как называли его между собой все, кто хорошо знал Дибуна, в тапочках и вельветовой рубахе вышел на спардек центральной надстройки и поискал глазами кого-то. Ниже ярусом стрекотали паровые лебедки, они на шкентелях поддерживали над открытыми в палубе круглыми люками жировареных котлов длинные пласты сала. Искусные раздельщики в касках и робах острыми как бритвы саблевидными ножами на деревянных ручках залихватски, искуснее парикмахеров, легкими взмахами отрезали, словно играючи ножами, крупные ломти до пуда весом — куски эти исчезали бесследно, как в проруби, под палубой. Перекинув через плечо шкентеля, полусогнувшись, носились по залитой кровью и слизью палубе в своих шипастых сапогах крючники, передвигая тушу полуразделанного кашалота, знаками переговаривались с лебедчиками двадцатитонных лебедок. Почти у фальшборта мастер Вербохлест паровой пилой выпиливал из головы кита мешок с спермацетом.
Золотистая струйка спермацета из под головы кита почти дотянулась до ватервейса и готовилась сползти в него, а затем в море. «Скоро получим новую китобазу» — подумал Дибун.
Над палубой гулял пар из открытых котлов и вечный отвратительный запах, которым была пропитана база. К этому он давно привык. У самого борта каруселью кружились желтоглазые чайки. Из слипа выполз и лег на палубе следующий на разделку мертвый кит. Мастера звонко раздернули с его репицы храпцы и начали обмер кашалота от кончика рыла до развилки хвоста.
— Пишите, в длину пятнадцать метров без вершка, — крикнул обмерщику, женщине в ватной робе, помощник мастера.
Два раздельщика чинно поднимались по туше от хвоста к голове и готовились полосовать отливающее вечерней синью тело. Упираясь шипами каблуков в упругую твердь кита, раздельщик Быков начал надрез по овалу верхней челюсти, а другой крепыш малого роста Серов полосовал от глаза к грудному плавнику и дальше вдоль бока к хвосту. Весело балагуря, все это они проделывали легко, словно нехотя, лезвия ножей с хрустом полосовали кожу, открывая белое сало.
День клонился к вечеру, китобаза лениво раскачивалась в дрейфе, у ее борта на хвостовиках всхлипывали туши неразделанных кашалотов. Из их раздувшихся боков торчали концы гарпунов с охвостьем обрезанных линей.
Вечная и скучная, как этот день, работа не прекращалась для Дибуна ни на минуту.
И так каждый день — в шесть утра в его каюте начинали звонить телефоны и умолкали около полуночи, а днем капитанские советы, совещания, разборки срочных ЧП. Тяжелая заурядная работа контролера производственной скуки.
Рано утром он делал обход всех палуб. Молча. Без докладов. Работа была на лицо. У кузницы лежали связки выправленных гарпунов, у прачечной горы готового к передаче мешков с бельем, на палубе у борта на грузовых сетках ящики с продуктами, свежевыпеченным хлебом, коробки с кинофильмами, пачки книг, связки ватных брюк и фуфаек, аптечки и прочее, а за бортом на хвостовиках киты, их обдувал то ласковый, то свирепый ветер. На разделочной палубе стоял треск сдираемых пластов сала, шум и стук паровых лебедок, крики прожорливых птиц.
Павел Петрович расставался со своей упрямой деревенской простоватостью, но медленно, как старый боцман с домоткаными рубахами. О моде не думал, об удобствах зря не говорил, а получив должность и удобства при ней, окультуриться не сумел и понял — капитанить на китобойце было легко, весело мечталось, даже семейное счастье виделось во всех деталях житейских радостей, хотелось ласки и душевной доброты. А теперь? Каждый вечер он ждал часа, когда умолкнут в 22.00 в его каюте телефоны, и он вздохнет, как человек, растянется на кровати и впервые за день, взглянув на фото жены и дочек в рамке от расписания тревог, мысленно скажет им что-нибудь и уснет перегруженный дневными заботами. Иногда подумает с непонятной обидой, что его никто никогда не жалеет. Даже капитан-директор, а мог бы…
«Трудись сынок, пока твоя слеза не превратится в камень», — часто утром, протирая набрякшие глазницы, вспоминал Дибун слова бабушки. И так же часто, только утром, вспоминал свою деревню, пыльную улицу, по которой он гонял на пастбище корову и большое волохатое солнце, ласковое утром и немилосердно обжигающее днем. О чем он мечтал в те годы? Где те бабушкины сказки? Где оно счастье в судьбе капитана? Осталось одно ежедневное беспокоящее душу ожидание непредвиденных событий…
Дибун был упрям и зубаст, не шел на поводу начальников, чрезмерного усердия не проявлял, боясь ошибиться, выслушивал дельные советы и только после предлагал свои решения, т. е. старался никого не подводить. Не любил интриг, не просил повышения, но надеялся, потому ждал прихода новой базы, чувствовал опасную тягу людей к лести и бездумному осуждению других по пустякам, обходил стороной непредсказуемых болтунов. Приноровился к власти над людьми и старался держаться хозяином.
Когда помполит пожаловался на экипаж: «Направляют нам одни отбросы!» — Дибун резко, почти грубо ответил:
— Зато отборные, воспитывать не надо, все видели — не подведут!
В молодости Дибун норовил повеселиться, не избегнул историй с женщинами, однажды ожегся, всегда помнил об этом и держался от них в стороне. Все считали его сметливым и надежным работником. Собой он напоминал матерого кита, был крепкоголовый, но все же в отличие от поджарого самца-кашалота имел большой живот и широкую нижнюю челюсть. Лицом выделялся, но был не пышноволос, как считала бабка — обычный пермяк, родившийся в чистый четверг: «Хлебным замесом пахнет».
К нему подошел начальник смены, поздоровался за руку и стал в сторонке. Стоять перед Дибуном было опасно, он мог, шутя, животом своим придавить к переборке или вздохом отбросить человека на сажень от себя. Настоящий шутник был Паша Пузо! Они переговорили о чем-то и разошлись.
Тонкую операцию надо было начинать с телеграммы, которая лежала у Дибуна под сукном. В ней было указание Главка проверить лежбище морских львов и котиков на рифах у острова Белый, снабдить мясом кормушки для песцов. Вот пусть инспектор по надзору Пуствойт и сходит туда на пару дней на «Ретивом» — заодно судно и питьевой водой пополнится с водопада, — решил Дибун. А план выполнять надо по всем показателям.
Через четыре часа китобоец во главе с ожившим после скучных дней безделья инспектором Пустовойтом ушел по назначению.
Моя вечерняя вахта началась в дрейфе. Любуясь темно-синим бокастым великаном у борта, мы ждали приказа на подход к «Олеандре».
— Странный вы человек, — зевнув, неожиданно сказал рулевой Ивин. — Вы один у нас такой, с высшим образованием. А все волнуетесь, переживаете… Мне бы ваше образование. Странный вы.
— А вы? — спросил я.
— Мы работаем, знаем чего нам надо, — ответил матрос.
— Игорь, мы ведь не только работаем и не только на себя, пора думать… море не бездонно, — неубедительно протестовал я.
В те годы у нас только и говорилось о необходимости беречь природу от империалистических хищников. Я испытывал ко всем первобытное доверие молодого специалиста, потому и обижался, что меня не понимают. Честно говоря — китов мне было жалко.
В первые месяцы путины я не знал, что команда называла меня — «Чудик». Случилось это после того, как я, будучи добросовестным до глупости вахтенным помощником, ночью ходил и проверял вахту, когда мы были в зимнем ремонте. Китобоец стоял кормой к берегу, вокруг судна плавал битый лед, на берег вел крутой и узкий трап. У трапа, в генеральском белом тулупе, трижды завернутый в него, сидел в кресле матрос и, естественно, спал…
Мои ночные обходы матросам казались выражением несусветной дремучести..
— Чудик появился, — говорили друг другу моряки, — ходит ночью и проверяет вахтенных.
Экипаж был опытный, дружный и по настоящему смелый, сегодня я бы сказал, прикольный. Все относились ко мне по-товарищески, но с любопытством, того и гляди подначат, или начнут подкалывать, шутников было предостаточно и почти все насмешники и зубоскалы.
А в день выхода с утра Клюев пристал ко мне и начал просить сигнальную ракету.
— Дашь стрельнуть, третий, когда будем проходить Улисс — там внук с бабкой будут провожать меня. Ну дай, третий, спишешь в море, не будь сквалыгой…
Отошли мы на моей вахте. Подошли на траверз Улисса — а Клюев исчез!
— Нет его на вахте, — сказал стармех. Начали искать… Сбавили ход. Тревога!
— Нашел! — Радостно заорал боцман — В трубе спит!
— Как он туда попал? — спросил удивленно капитан.
— Сел на комингс двери, проводы сморили, он сполз на обрешетник в трубе и уснул, — смеялся боцман.
На радостях мы продолжили путь.
Тихий апрельский сизый вечер, при громадной круглой Луне — вокруг видно все, как днем. Слева темнел берег в россыпи золотых огоньков поселков. Вдруг услышал я как мычание:
— Эээ, осторожней, кто там, — просительно-предупредительно говорил Ивин и тыкал рукой вверх.
Я взглянул туда и оторопел. На рейке для тента, надо мной в белом балахоне, с белым мешком на голове, упруго балансировала, раскидывая в стороны рукава фигура.
Лунатик, подумал я и начал скуля, уговаривать его прекратить это. Но белая фигура прошла до самого края верхнего ходового мостика, остановилась. Мне показалось, готовилась прыгнуть вниз на палубу, но,видимо, пожалела меня, потому как развернулась, прошла над нами назад, спрыгнула вниз на шлюпочную палубу и, вильнув нахально задом, убежала за трубу.
— Что за чертово наваждение, — выругался я. — Кто это?
— Не знаю. Повар? Но у повара и халат, и колпаки грязные… Шутники наши, что ли?!
Я стал на руль, послав матроса на проверку.
— Ну что? — спросил у матроса. — «Луна в самый раз для таких» — прикидывал и тревожно оглядывался я вокруг.
— Ничего. Все спокойно. Все сидят в столовой и повар, в своем грязном халате, играет в шашки. Удивились, когда я зашел…
— Смотри, третий, что он делает, нахал, — показывал на корму Ивин. Я вздыбился!
К нашей корме почти впритык подошел следующий с нами на промысел китобоец «Свирепый» и его высокий бак с пушкой почти наехал на нашу корму. В серебристых лучах Луны белела его надстройка, а его топовые огни ярко освещали нас с матросом, нашу кормовую мачту, трубу и спасательные шлюпки, а бортовые огни его нехотя раскачивались на мелкой зыби и рассыпали свои зеленые и красные стекольные блестки. Мне показалось, что его плоский бак с зачехленной пушкой вот-вот врежется в нас. Вместо того, чтобы остудить пыл моего сокурсника Севы, вызвав его на УКВ, я бросился к тифону и дал пять коротких гудков. Это была моя первая самостоятельная ходовая вахта. Действие мое было может и не вполне разумное, но по моему разумению самое решительное. И шумное.
Через какие-то секунды, босой, в теплых кальсонах и сорочке, на мостик влетел старпом Мелякин, блестя белозубым ртом… Тут же появился капитан и еще кто-то. «Свирепый» со страху отстал. А на мостике стоял смех и хохот.
— Ну и проверочка тебе, третий, — смеялся старпом. Он и все на судне уже знали, как матрос Мельниченко нарядился привидением.
Я оправдывался, боясь насмешек.
— Все сделали правильно, — сказал капитан, — оглядываться почаще надо.
Я заметил — Сереев почему-то с опаской разглядывал меня.
Мой товарищ на «Свирепом» держался на дистанции, больше к нам не приближался, но как-то шутя сказал мне:
— Чудик ты, Ваня!
Удивительное дело, в мыслях и я называл всех их чудаками. Вот эти веселые и смелые ребята стали моими друзьями.
Работа штурманов на китобойце — это ювелирное письменное счисление, при охоте судно крутится юлой, меняет курс по прихоти кита, хотя и по команде гарпунера. Хочешь не хочешь, а научишься чувствовать направление земной оси, как свой хребет, и себя относительно сторон света, закружишься вместе с землей через пару лет даже в постели, на подушке. Как на глобусе, мысленно сможешь видеть место словно на карте, где находится судно, станет понятным умение птиц и китов ориентироваться в безбрежном пространстве, а рыб в глубинах океана…
Почти у всех китобоев детство было загублено или войной или теми несправедливостями с их родными, которые творила жизнь и власть. Но, видимо, потому об этом никто не говорил и обрывал молчанием вопросы на эту тему. В море все они были вольны, дружны и равны, чувствовали себя независимо. За четыре месяца я только обиняком, в мимолетных беседах, без пафоса и рисовки, как бы мимоходом, выслушивал их искренние мысли о прошлом, которое у каждого было очень тяжелым. Все мы верили друг другу, потому что все жили будущим. Все мы были из простого люда, потому мне было легко с ними.
— На китобойце всегда так. За семь месяцев почти всяк друг другу становится брат, — объяснял мне Ивин — Витя, Ваня, Коля, Касым, а фамилии, иногда после рейса и вспомнить не могу. Это старпому надо знать для ведомости, а я брата и по глазам узнаю…
Отец гарпунера погиб в угольной шахте в сорок втором году.
Вот что рассказал о своей последующей жизни Верныдуб:
— Через год бежал я из дому, из голодного поселка во Владивосток, в 13 лет решил помогать матери и братьям. Какой-то офицер привел меня на крейсер, командир принял юнгой, был я крепким и шустрым. Служил и воевал весело. Сумку сухарей и американских консерв возил матери регулярно.
— Вот это только и осталось из воспоминаний о войне — говорил мне Верныдуб. — От нахимовского отказался, пошел плавать матросом, закончил курсы УКК. Жизнь, как патефонная пластинка, завертелась вокруг меня веселее чем в сказке. Друзья, деньги, девки мелькали, как и червонцы. Блудный сын послевоенный среди себе подобных… Весело жили. Дураки, ходили и… спали на деньгах. Глупым был.
Повесть о его юности короче, чем сказка о богатырях. Деньги уходили быстро, а жизнь требовала трудов.
— Хороший человек, работает больше меня, — как-то сказал о гарпунере повар Касым, — кушает нерегулярно, пережимает… но аппетит хороший.
О Коле Рыжем я слышал много легенд. Имел он высшие ордена. Давали, вернее, дважды примеряли и Звезду Героя! «Это уж точно — по просьбе трудящихся» — говорил Ник Ник.
— Как он ее носить будет, на спине? — язвительно спрашивал сосед по дому, секретарь райкома. — Иногда жена приводит его домой на четвереньках.
— Бывало и такое, спотыкался Коля, — по дружески говорил мне Ник Ник. — В таком виде он одну жену Нину только и слушался, боялся, что она заберет дочек и уйдет… Николай золотой парень, сгубил спиртом печень…еще в молодости… теперь мучается…
— От этого человека в рейсе, от него одного зависит все — и план, и заработок, настроение, даже семьи, — указывая на бак, иногда в порыве восторга гарпунером говорил мне мой рулевой Ивин. Игорь удивительный был парень. По-юношески стройный, по-мужски красивый смуглолицый шатен, взрывной как огонь.
Иногда среди вахты вечерней вздохнет Ивин и прервет молчание:
— Эх, сколько перемыл я гектаров полов в детдоме, сколько ночей просидел в холодной. Был у нас директором детдома старшина. Жестокий солдафон. Ночами таскал к себе в постель девчонок, кто чуть постарше, за американские шоколады… Эх, встретился бы он мне сегодня…
И замолчит. Потом вдруг снова заговорит:
— Дочка растет, скоро годик. Не будет такой бездомной, как я… Скажите, узнает она меня, когда вернусь после рейса или нет? Узнааеет! Когда уходил, она мне это сказала: «Гу-гу-гу» и засмеялась.
— А где ваши родные, что с ними? — спросил я.
— Ходил недавно, спрашивал… через окошко… Говорят — по ошибке, нет в живых, смешно! — Ивин скрипнул зубами. — А в нашей квартире на Пушкинской поселилась шишка какая-то.
— И брату ничего не разрешили взять, он заходил к ним…
— А брат где?
— Плавал на зверобоях, говорят — сидит. Горячий парень, как и я. Подломила его жизнь, не устоял, скатился… Но меня удержал…
Однажды он рассказал, как штормовали на норвежских утлых китобойцах:
— Когда начинался шторм, гарпунер становился на руль, в ураган никому не доверял править судном. Качало и било нас ужасно, все над нами шипело и пенилось. Сочилась вода, матрасы и постели были мокрыми. На груди, под ложечкой, кожа становилась красной и начинала шелушиться. О чем только не передумал. Хочешь не хочешь, а поверил: «Кто в море не бывал — тот богу не молился»… Платили копейки, после рейса оставался должен конторе то 13, то 17 рублей.
Однажды я спросил его о Приморье, Владивостоке. На удивление он ответил без раздумий и просто:
— Люблю Приморье — наш край! Если придется и воевать за него пойду.
И так у каждого — своя судьба. У некоторых еще пострашней.
— А я сразу попал в хорошую школу, — как-то, ожидая швартовки к базе, рассказал мне капитан Сереев. — В мореходку на Сахалине меня не приняли, годами не вышел. Прибрал меня к себе отличный дядька, завхоз угольной базы, поставил старшиной баркаса, главным над командой японских пленных в 9 человек. Разгружали они уголь с барж и доставляли на берег. Командовал японец, я в этих делах не разбирался ни бельмеса!
— Твое дело смотреть, чтобы они работали, — приказал мне завхоз.
Японцы были в годах, каждый подходил мне в отцы. Они устроили мне местечко у ног шкипера, я был крохотный. Выгрузка шла и при крупной накатной зыби… Лихая, но опасная работа. Наши русские экипажи в кунгасах часто переворачивались, запаздывали, ленились во время выпрыгивать в холодную воду и выносить корму подальше на берег. А японцы нет. Сидят в своих малахаях и чутко ждут команду шкипера. У него длинная бамбуковая палка — не для битья, нет — для замера дна под кормой баркаса. По команде шкипера японцы спрыгивали в воду, подпирали плечами борта и весело выносили баркас вместе с волной на берег. Они были рады концу войны, радовались, что остались живы, что скоро вернутся домой. Не любили наших, боялись, но были послушны. И добрыми ко мне. Питался я с ними вместе, в основном моллюсками. И сейчас люблю эту пищу с рисом. Я прошел с ними хорошую школу.
Есть слова — их вслух не произносят, они живут в самом человеке, пока он дышит: «я вижу, я слышу, я чувствую, радуюсь и страдаю». В дальних плаваниях, наедине с небом, морем и самим собой я по особому чувствовал и понимал эти слова во мне и людей рядом. Все они, как и я, жили своей вольной жизнью. Никто не забывал о жизни близких на земле. Никто в душу к другому не лез. Каждый сам по себе, а 37 человек — как один! Удивительное товарищество! Но иногда бывали и резкие высказывания, особенно у буфетчицы кают-компании Матухиной Елизаветы Петровны.
— Спросите, почему в море пошла? — начала она как-то разговор со мной. — Была актрисой, танцевала ведущие партии, муж был, служил, потом все сломалось, а меня уволили, даже на фронт не пустили… Осталась сестренка маленькая, кормить надо… Скоро в институт поступит, добьюсь, чтобы закончила.
Она была вспыльчива, потому многим казалась злой. В ней страдало беспокойное чувство собственного достоинства, а по ее жилистому телу сорокалетней львицы волнами ходило требовательное желание, чтобы мужчины ценили это и проявляли хотя бы внешнее уважение. Была она гордой, пунктуальной в работе и внимательной, о чистоплотности и говорить нечего… Я замечал, с какой жалостью она смотрела на свои покрасневшие в щелочных растворах руки. Но молчала.
У нее был любовник, гарпунер, грубоватый многоженец, но она хвасталась этой связью. Буфетчица столовой Маша была помоложе ее, но не проявляла никакого интереса к мужской половине. Матросы, веселя свои одинокие души, назойливо спрашивали Машу почти постоянно, почему она такая, в ответ слышали:
— В море я пришла не за этим, чтобы душу перед каждым открывать… На берегу надоело смотреть на вас, захребетников.
— А мне мужчина нужен каждую ночь, — под хохот матросов язвила Елизавета Петровна — Но я люблю только моего Кирюшу!
— Ой ли! — шутливо спрашивал ее матрос Коля Неволин, самый смелый из моряков, каких я встречал среди китобоев. Непробиваемый ни бурей, ни пожаром. Он, слушая, казалось мне, просвечивал каждого своим стальным немигающим взглядом и старался не показывать этого. Попроси такого, он заберется на небо.
Когда у нас случился во втором дизельном отсеке пожар, многие, честно говоря, запаниковали. Спас положение стармех Широв. Он воевал, тонул. Он стоял до конца, и мы задавили огонь. Ему бесстрашно помогал Неволин. В каком-то жалком наморднике-противогазе спускался Коля в отсек. А после этого, чихая, весело смеялся.
А вся команда была у шлюпок с вещами. Буфетчица Маша, мордовка, сидела на чемодане и на удивление всех — комсомолка! — читала Библию! И кланялась неизвестно кому!
— Кому она поклоны бьет? — спросил Южин.
— Наверное, своему богу, — зубоскаля, Николай Неволин подошел к ней сзади и начал щупать ее поверх длинной юбки.
— Антихрист! — орала на него буфетчица. — А еще и комсомолец! — Эта шутка матроса вывела всех из транса.
Слушая Елизавету Петровну, гарпунер выгибал свою крепкую шею, как конь на картине под богатырем художника Васнецова на носовой переборке нашей кают-компании, и начинал дышать с присвистом.
Когда мужчины расхваливали своих женщин, Елизавета Петровна возражала так активно, что начинала говорить громче, чем это было заведено во время чаепития комсостава:
— Вот мы, такие как я, морячки и есть настоящие женщины. Мы ни от кого не зависим, сами вкалываем, содержим семью. Если надо и в ресторан с мужчиной можем идти не за чужой счет, не на поводу у какой-нибудь развалины.
В такие минуты она молодела, правда у нее на щеках появлялись красные пятна и дышала она часто, как после какого-нибудь фуртэ-фуэтэ.
…Представить ее в театре, на сцене, в свете рамп мне было трудно, я был молод и не умел проявлять жалость, да это к ней и не шло. Она по-своему была счастлива своими заботами. О театре не говорила никогда. «Прошлого у меня нет — есть одна сестренка!» — вот ее слова, о себе. А что она переживала в душе?!
Команда ждала итогов работы, всех интересовал денежный результат: «Зачтут или нет?». О ките-великане не говорил никто.
В конце месяца, на вечерней вахте, я услышал разговор капитана и гарпунера. Навалившись грудью на планширь ходового мостика, они наблюдали за белой кипенью воды у борта от буксируемых нами китов. Казалось, туши китов забросали гроздьями белой сирени, лепестки ее кипят и переливаются слепящей белизной. Тянуло к ним, хотелось вдохнуть земной аромат весны.
— Ну, что слышно, Георгиевич, включили этого кита в наш план добычи? — спросил Верныдуб.
— Все включили! И нам с вами выплатили все, с премией… Потянул он на 1952 центнера, представляете, пласт спинного сала в полметра?! — звонким голосом весенней птички-желтогрудки с восторгом говорил капитан. Слушая веселый смех Сереева, я не верил собственным ушам. — План выполнили с большим заделом… Ловко выкрутился!.. Удачно я справился… взял верный тон….
— А скажи, Георгиевич, ты ведь не спал, когда мы подходили к киту?
— Что вы говорите, Александрыч…
— При подходе я оглянулся на мостик и видел тебя в лобовом стекле иллюминатора…
После минутного замешательства Сереев сказал, видимо как давно решенное:
— Был такой момент прискорбных обстоятельств, слукавил я или струсил… страх перед совестью не грех… решил не мешать вам…
— Я так и думал, слава богу, даже печень перестала болеть, — попятился на шаг назад гарпунер и, как обычно, у него под грудью что-то по богатырски екнуло.
Я напряженно ждал, что произойдет дальше. Я все еще переживал гибель этого кита. Но дальше говорили они без гнева и обиды, правда и без сожаления, как о много, много лет назад придуманном не ими. Так говорят, оправдываясь, все пустобрехи: «Жаль, не жалеем природу!», подсчитывая свои мелкие барыши.
«Куда исчезла драма? В итоге все успокоились, все довольны» — сделал я запись в своем дневнике после вахты. Не хотелось, но этот случай я запомнил на всю жизнь, он мучит меня и сегодня.
Часто, не во сне, а наяву вижу я мысленно этого кита. Особенно когда слышу разговоры о необходимости защиты живой природы. Кто должен защищать ее?
Нам очень трудно удержаться от резонерства. Оно помогает лгать самому себе.
Трудно любить людей, иногда даже близкие нервируют нас, еще труднее заботиться о природе.
Позже, через годы, с кем бы я ни беседовал о китах, почти каждый сожалел, что промысел на них перевелся, китобазы и китобойцы на приколе, океан обеднел... Все обвиняли ученых за их «сны Ксеркса» при прогнозировании богатств моря, но самих китов не жалел никто.
Говорят, сегодня ученые заняты особенностью крыльев какой-то мошки, у которой сверхпрочное крыло, а главное почти бестелесное, планируют их вылов. Странный прогресс! Ученые заманчиво уводят нас на генный уровень Мироздания, дешевые праведники в сутанах и без сеют национальную рознь и вражду между людьми, а безумные правители словно хотят лишить нас среды обитания, не заботясь ни о людях, ни о земле, ни о диких, ни о прирученных животных. Никто не хочет слушать, чем живет простое существо по имени счастливый человек и чем он желает жить в будущем. Лысеющая Земля звенит и местами лопается, как перезрелый арбуз, задыхается в копоти и гари. Она все еще надеется и терпеливо ждет…
Плавая на транспортах, купил я в Гданьске у букиниста роман «MOBY DIСК» на английском языке, о нем я был много наслышан и с радостью выложил три с половиной фунта. Правда, остался без модных в те времена голубых штанов. Эта «озорная книга», как ее назвал сам Мелвилл, очаровала меня — ведь и я был китоловом…
Удивительная книга, она полна образов и мыслей, именно образы и мысли заставляют вас, читая, находить и себя в бесшабашной кампании американских смельчаков и плыть в Неведомое, вам хочется разгадать хаос мира, но он поглощает вас, вы начинаете думать, как этот молодой человек в 26 лет нашел в себе чувства, которыми только начинают жить люди сегодня, чтобы осмысленным взглядом окинуть миг и нашей безумной судьбы — сказав: «Взгляни! Улыбаются приветливые небеса и колышется бездонное море… Но какой все таки ласковый, ласковый ветер, как ласково глядит сверху небо, и в воздухе разлит аромат»… и здесь же, в этой книге вынести свой приговор гордому человеку-безумцу: «Взгляд тупицы еще непереносимее, чем взгляд дьявола».
Книга возбудила мой пыл озорника и желание написать о китах, китобоях и людях, которые создали много несусветных небылиц об этих животных водного царства. У кита не больше свирепости, чем у дикой лошади или вольного ветра. Кит свободен, как американский индеец, которых уничтожили испанцы на Кубе.
Люди должны согласиться со свободой воли Природы, каждый вид сражается за выживание на своем поле.
Я рад заявить, как бывший китобой, я счастлив был наблюдать, как киты, промысловые рыбы и птицы уходят, видимо бессознательно, под защиту тех природных районов, где их не может преследовать и настигать человек. Среди них есть свои мудрецы, как говорили старые матросы — «свои академики».
Воздадим им славу, как и храбрым китоловам.
Нельзя, чтобы один вид животных пережил другой. Иначе — останется только прах, как на месте вымершего муравейника. Наша память в живых. Ведь во всем живом есть то, что человек должен признать не только средой для своего существования.
Иногда мне кажется, что живой мир пока еще оберегает нас от действий неподконтрольных нам сил самой планеты. Человек привык возрождаться и забыл об этом немаловажном факте круговорота жизни, ему трудно удержать себя в пределах здравого смысла и духовной ориентации.
Неудивительно, что неразумием и жестокостью он хочет утвердить свое сверх могущество…
Грустно подводить итоги нашей морской страды. Обидно за молодое поколение, которое не увидит то, что видели мы. Я участвовал в охоте на китов во всех концах света — китовое племя выбили. Ловил и транспортировал промысловых рыб — многие виды их стали редкостью. Транспортировал лес — и там наступило оскудение. Новые поколения продают на экспорт грунт, питавший эти леса.
Кто мы в этой цепочке людей, приведших к оскудению природы?
Да, видимо, отец был прав, считая, что на земле нет лучше профессии, чем профессия агронома.
© Василий Довбня, 2005