Владимир Бочкин

Грешки


Мы стоим конным строем, нагайки наголо. Петроградский ОМОН имени Царя батюшки Николая II. Крепкие здоровые парни в камуфляжах, на здоровенных красивых лошадях. Я с любовью осматриваю свой взвод. Как же я люблю их всех, своих парней, таких родных, ладных, все гиганты на подбор. Большие белые ладони уверенно держат кнуты. Броники и сферы мы оставили на базе. Сегодня обычный разгон марша несогласных с политикой царя. Колышутся красные флаги, а злые бесы швыряют в нас булыжники и листовки. Рутина, но всё равно моё тело наполняет липкий страх. Вдруг сегодня последний день, когда я вижу солнце. Неужели булыжник может попасть в моё такое мягкое, живое тело и я никогда не увижу мою Надюшеньку. Нервно потёр лысую голову под чёрной вязаной шапочкой.

— Хорунжий Ульянов! — гаркнул есаул Антонов. — Веди свой взвод. Главное поддерживай связь. Кричи как можно громче.

На площади колышется, как зловещее чёрное море, кумачовая толпа, и орёт: Долой царя! Как здесь поддерживать связь, когда все волны диапазона забиты этим неумолчным рёвом. Но не успеваю ничего сказать, как наша лава врезается в людское море. Разрезая толпу на части, как ножницами бумагу, остервенело хлещем во все стороны нагайками.

Вот какой-то бес в чёрной кожанке, с кумачовой лентой на руке, выныривает перед копытами моей лошади и ловко швыряет в меня листовку. «Всё — проносится в голове, — вот и конец». Боже, как хочется жить, неужели у кого-то поднимется рука, взять и убить такого живого, тёплого меня. Как в замедленной съёмке вижу листовку, летящую в мою голову. Она шлёпается прямо на моё молодое небритое лицо, прямо на мои карие глазоньки.

Я ничего не вижу, боже, он ослепил меня! Всё тело пронизывает холодный страх, я теряю ориентацию и шлёпаюсь с лошади. На секунду теряю сознание, а в следующее мгновение чувствую как бес пробежал по мне, от головы к ногам, шлёпая по моему мягкому телу жёсткими берцовками. Листовка слетела, а надо мной нависает грязная подошва. На моём белом невинном лице остаётся чёрный след обуви революционера. Но это ерунда, он бежит дальше. О, чёрт, он наступил мне на яйца! Тело взрывается фейерверком, словно на мне досыта наскакалась моя Надюшенька. Я проваливаюсь в незабытьё. А во сне кружат обрывки мыслей. Неужели, больше я не смогу натянуть мою любимую нежную девочку. Трахнуть, поиметь, употребить её прекрасное молодое тело.

Я чувствую, как кто-то трясёт меня за плечо. Открываю глаза, а надо мной склонились прекрасные как у ангелов лики. Мои бойцы. Мой член встаёт при взгляде на них. К счастью, мои опасения не оправдались, всё работает как надо.

— Любимые мои, красивые, ладные парни, — думаю я с нежностью. Но ведь не скажешь им это. Неправильно поймут и отбуцкают как пидараса.

В ту пору я с особенной пытливой нежностью раздвигал её белые ножки. Надюсенечка встречала мою плоть по-особому трепетно, и я думал, что наше счастье навсегда. Я любил свою милую нежную Надюшеньку всей необъятной любовью двадцати горячих буйных лет. Но тогда же, посреди ошеломительного сияющего счастья, начали прорезаться первые зубы зарождающейся ревности.

Я помню момент, который навсегда перевернул мою прекрасную жизнь. Я вышел сырой после душа и пах сыростью. Упал на кровать, где уже ждала моя любимая Надюсенька.

— Эх, Володькя, — нежно говорила она, обнюхивая меня. — Помню, так пах князь Голицын, когда выходил из ванны, обмывшись после жаркого перепихона. Такой же сыростью и мокротой.

— Ты спала с дворянином? — я пытался сохранить равнодушную маску, но внутри всё кричало: расстрелять их, всех расстрелять. Чтобы пули впивались, разрывая на части их породистые дворянские тела, чтобы не смогли больше поднять члена на мою такую трогательную, нежную Надюшеньку.

— Не знал, что у тебя были мужчины до меня. Раньше ты говорила, что девственная плева порвалась, когда ты ритмично каталась на лошади, учась получать оргазм.

— Ах, милый, зачем цепляться к пустякам. Что такое девственность! Буржуазный пережиток. Главное, ты первый кого я полюбила, а с остальными я трахалась так, чисто ради удовольствия.

— Так были другие! — вскричал я, — Но она уже уснула, трогательно пристроившись головкой на моей белой, с рыжеватыми завитками волос, груди.

Она любила, когда режет хлеб, ненароком, невзначай, резануть меня лезвием по пальцам. Она любила, чтобы было всё неназойливо, неспециально, но чтобы чувство кровоточило, саднило. Ведь любовь питается чувствами, пусть кровавыми, но это лучше, чем спокойное равнодушие. И тогда она говорило, что-нибудь вроде:

— На, возьми тряпочку, родной мой. Ты у меня навсегда останешься первым. Вот когда я трахалась с поэтом Гумилёвым, он бывало помнёт мою трогательную нежную, белую грудку, вопьётся ртом в мои жадные губы, и ложится на меня, елозит на мне своим крепким мужским телом, его белые ягодицы ритмично покачиваются, а красноголовый член проникает в мою трогательную розовую нежную раковинку. Чудесный невинный флирт. Потом, когда у меня по ногам ещё стекает его белая густая сперма, он уже заботливо режет для меня бананы и курицу-гриль. А если порежется, то стихи свои читает, и всё рифмует любовь-кровь.

И судьба Гумилёва была предрешена. Как только моя милая светлая девочка уходила в гимназию, я бросался к своему дневнику и писал крупными буквами: Гумилёв, сука! Расстрелять, добить, а потом снова расстрелять, так чтоб у него кровавое месиво, — я ненадолго задумывался, потирая то лысую голову, то бородку, — Точно так, всенепременно, чтобы кровавое месиво вместо башки, — на этом успокаивался до новых откровений.

И они не заставляли себя ждать, обычно после утреннего секса или как сейчас, когда мы лакомились в хлебной крепким ядрёным хлебом. Аж дух захватывало и пьяно кружилась голова. Хлеб ей напомнил о крестьянах, и она невзначай обмолвилась об этом.

— Даже с крестьянином! — хватался я за голову, но вида не показывал. Мы гуляли по волнительным упоительным вечерним сумеркам. Ночью лежали в постельке, и я ненавязчиво спрашивал с каким крестьянином, из какой деревни, из какой губернии. Конечно из Тамбова, откуда он ещё мог быть, но уточнять она не захотела.

Я выбегал из нашей маленькой уютной квартирки, нашего милого островка любви, покупал в ближайшей ночной булочной буханку хлеба, садился на лавочку и грыз эту буханку просто так, не закусывая. А в голове вертелись сумбурные, суматошные мысли: вешать, всех тамбовских непременно надо повесить, как можно больше вешать. Чтобы покачивались на ветру их коренастые сильные крестьянские тела.

Новый год белоснежно гулял по планете. Был час ночи, первого января 1911 г. Мы с моей любимой девочкой нежились в постельке, после любовных утех и первая в этом году сперма ещё не успела застыть на её горячих бёдрах, когда я ненавязчиво спросил.

— Кто же был твоим первым мужчиной, моя сладкая родная девочка, — я закурил первую в этом году папироску.

Она легко ответила, шевеля под одеялом своими белыми ноженьками, между которых я лежал ещё минуту назад.

— Иван Волков, из Тамбовской губернии. Помню тот душистый сеновал и его загорелые, почти чёрные руки, которые ласкали моё трепетное тело. Но ты не подумай, Володькя, если бы я знала, что у меня появишься ты, я бы никому не позволила трогать своё девственное тело, мять губами мои невинные губки, целовать белые, крепкие как дыньки груди. Тем более, отворять нежные трогательные лепестки моего цветка. Всё это для тебя мой милый. Я бы не ни за что не отдалась ни тамбовскому крестьянину Ване Волкову, ни корнету Оболенскому, ни поручику Голицыну, ни Гришке Распутину, ни даже Его Императорскому Величеству не позволила бы задрать юбки в коридоре. Но мы же девочки как цветочки, лишь бессильно наблюдаем как разные трутни и навозные жуки опыляют наши пестики и тычинки. Но я бы старалась, надела бы пояс верности и выкинула ключ в океан, а единственный дубликат сохранила бы для тебя, мой милый.

Пепел осыпался на мою обнажённую волосатую грудь, но я забыл о папироске.

— И Царь Батюшка!!!

Надюша накинула свою нежную белую ножку на мою волосатую белую ножищю.

— Помню, как сам Государь приехал проведать нашу гимназию. И там, в коридорчике рядом с туалетом, он поймал мою невинную трогательную фигурку и овладел прямо на лестнице, в каморке. Нагнул, задрал синюю юбочку и всунул в моё нежное лоно, свой королевский член.

— Значит, королевский, говоришь, — скрипел я белоснежными крепкими зубами. — Больше, чем у меня?

Но она лишь невинно улыбалась в ответ.

И тетрадочка моих врагов пополнялась новыми именами. Император всея Руси, знаешь ли ты, что ждёт тебя!

Она уснула, наполненная моей второй и третьей спермой, а я всю ночь сидел в кухне, поедая одну буханку за другой, даже не пытаясь закусывать, как горький опустившийся хлебоед. Наутро болела башка, словно набитая булыжниками революционеров, которые переваливаются в черепушке, грозя рассыпать мою бритую голову на множество мелких кусочков.

Но бессонная хлебная ночь не прошла даром. Во мне назрела мрачная решимость. Я возглавлю революцию, чтобы очистить сердце от Надюшиных измен, чтобы уж наверняка всех её бывших любовников настигла справедливая кара. Нагайку омоновца я сменил на булыжник революционера.

Мы стояли дружной стеной против бесов на конях. Их лошади всхрапывали и переступали копытами. Сегодня на них броники и сферы. Я оглядел товарищей по борьбе. Крепкие ладные рабочие в кожанках, угрюмые бородатые крестьяне в лаптях, такие здоровенные, обкурившиеся матросы. В сердце затеплилась тёрпкая нежность. Родненькие мои, неужели вас сегодня будут стегать нагайками по здоровым белым спинам! Проклятые сатрапы!

В моих дрожащих руках листовки, а на меня мчится лавина проклятых омоновцев и хлещут нас, не жалея наших прекрасных тел. Дрожь охватывает мой юный организм, я не хочу умирать, только не так. Только не сегодня, когда Надысенька ждёт меня без трусиков в ближайшем подъезде, чтобы поиметься по-собачьи. Неужели я никогда не схвачу костистыми лапами её мягкие бёдра, не увижу её нежных затраханных глаз.

Я кидаю в набегающую конную волну пачку листовок, и некоторые из всадников падают. Неужели мы убиваем их! Даём отпор проклятым прислужникам антинародного режима. Но тут меня сбивает с ног есаул Антонов, ярый контра и враг народа. Я падаю лицом вниз, а его конь пробегает по мне, от ног к голове. Он бьёт меня копытом по копчику, а другим тяжёлым подкованным копытом наступает на голову. Теряя сознание, я понимаю, что конь оставил чёткий отпечаток в истории моей головы. Мой мир гаснет. А когда прихожу в себя, вижу вокруг товарищей по партии. Ласковое лицо Троцкого, дружелюбное Сталина, преданное Зиновьева и благородное Каменева. Я смотрю в их чистые ангельские лики, и у меня встаёт на них вся нерастраченная нежность моей необъятной души. Милые мои парни. Но ведь не скажешь им это. Неправильно поймут и задница неделю болеть будет.

Революция шла своим ходом, а поезд бежал своим бегом, когда я возвращался из ссылки.

Матрос, громадный и крепкий, с большими красивыми руками, ласково разбудил меня.

— Владимир Ильич, просыпайтесь, мы приехали. Пора на БТР.

Я пощупал свою голову, бритую сверху заросшую на подбородке и сказал:

— Пойдёмте, голубчик. Мировая революция ждёт нас.

Подо мной целый океан людей, моих замечательных соратников. Я влез на БТР, и мне казалось, что ветерок шевелит мою несуществующую шевелюру.

— Товарищи, — немного картавлю я. — Вот и настал великий день революции.

Толпа воодушевлённо зааплодировала, я подождал пока утихнет и продолжил.

— Нет больше сил терпеть, товарищи.

— Нет уже, Владимир Ильич, нету моченьки нашей терпеть, — заорали снизу. — Хоть бы кто додумался биотуалеты поставить.

— Да, — крикнул я. — Мы долго терпели, но теперь нашему терпеливому терпению пришёл конец.

Я взволнованно сжал в кулаке свою чёрную вязаную шапочку.

— Царя на мыло, товарищи!

Толпа одобрительно зашумела.

— Цариц на шпильки, царевича на тапки!

— Точно, — закричали бравые матросики, уже нюхнувшие кокаина. Все как на подбор, косая сажень в плечах, приятно посмотреть.

Я кивнул.

— Землю картошке, фабрики матрёшке!

Толпа одобрительно улюлюкала.

— Каждой тваре по паре! Каждой бабе по шали!

Революционно настроенные массы бурно аплодировали.

— Но главное… — наступал серьёзный момент. На моём лице проступила торжественная суровая строгость. — Царь подлец сделал страшное. Вы все понимаете о чём я.

Толпа угрюмо притихла. По мрачным лицам видно, что все уже догадались, о чём речь. Передо мной стояла суровая группа революционных рабочих. Кулаки судорожно сжаты.

— Царь… — слова застряли у меня в горле. — Царь отказался быть нашим сатрапом, душителем свободы и отрёкся от престола!

— Позор! — заорали в толпе. — Кто теперь будет нас душить! Кто будет нашим сатрапом! Кто коварно похитит нашу свободу!

На меня смотрели тысячи умоляющих лиц. Я прижал руку к сердцу.

— Не бойтесь, мои любимые. Я не оставлю вас во мраке и отчаянии! Я буду вас душить, не жалея себя! Вот этими вот руками, гнобить вас буду! Вы уж у меня не забалуете.

Люди расплылись в улыбках. Даже суровые матросы смахивали с лиц счастливые слёзы радости. Толпа взорвалась криками восторга.

— Братишечки, родненькие вы мои, — заорал я, перекрикивая ликующих людей. — Пойдёмте и убьём их всех! Ура!

— На вилы господ! Жечь их, рубить, кромсать. — Один из матросов разорвал на себе матроску: Смерть царю! Долой временное правительство — подхватили солдаты.

Так произошла революция.

Мы с моей любимой Надюшечкой, кувыркались вначале в Зимнем дворце, потом в Смольном, потом в Кремле. Везде мы отметились. Снова накинулось на нас ненасытное беспредельное счастье.

Судьба преподносила приятные сюрпризы. Однажды в мой кабинет в Кремле постучал солдатик с чайником.

Кипяточку, Владимир Ильич? — весело поинтересовался грязный, худенький мужичок с бородой. Видно, что обычный срочник, из крестьян.

— Непременно, обязательно кипяточку, — говорю я.

Солдатик плещет в стакан белую жидкость, и мы залпом выпиваем горячительный напиток. Я крякаю и занюхиваю рукавом. Конечно, кипяток без хлеба — деньги на ветер, но всё лучше, чем ничего.

— А ты из какой губернии будешь, голубчик? — спрашиваю я его, хитро прищуриваясь.

— Так тамбовские мы, — простодушно отвечает солдатик.

— А ты случайно, не из такой-то деревни? — спрашиваю я.

— Точно так, — отвечает он, — Иван Волков меня зовут.

Я снял свою чёрную вязаную шапочку и вытер ею пот. В разгрузке стало жарко. Чёрт с ней. Я скинул её и остался в привычном камуфляже. Вот он, тот самый гадёныш, который обесчестил мою в целом вполне невинную девочку.

Я беру его под руку и увлекаю в коридор. По пути ненавязчиво нащупываю любимый маузер на боку.

— Пойдём, выйдем во двор, голубчик, а то здесь что-то жарковато. Кстати, у тебя наверняка красивое белое тело?

— Ну что вы, Владимир Ильич, я уж месяц не мылся, да и раньше был загорелый.

— Ну ничего, ничего, — успокоил я его, выводя во двор и ставя к стенке. Я вытащил свой чёрный большой маузер и направил ствол прямо в его открытый в крике рот. — Тебя после обмоют, — и нажал на курок. На стену ляпнулся бело-розовый узор. Красиво!

Революция шла по плану. Мы любили с Наденькой друг друга на кожаных диванах Кремля. Я регулярно вычёркивал из списка ненавистные имена: Ржевский, Гумилёв, Романовы. Мы были счастливы. Но всему приходит конец. Любовные игры подорвали моё здоровье, и теперь я отошёл от дел. Сидел на даче, вспоминая былые славные деньки.

— Наденька, я скоро умру, — сказал я, сидя в кресле, укутанный пледом. Силы, потраченные на революцию уже не вернуть. Впрочем, она не прошла даром. Я расстрелял всех её любовников. — Скажи мне как на духу. Кто у тебя был самым лучшим мужчиной в твоей жизни?

Так захотелось услышать перед смертью ласковое нежное слово. Надя мягко улыбнулась, глядя на меня. Её глаза подёрнулись мечтательной дымкой.

— Дорогой мой, Володькя, товарищ по партии и родной мой человек. Раньше я не хотела огорчать тебя, но теперь, на пороге твоей кончины, я могу открыть тебе тайну. Самым лучшим мужчиной в моей жизни был молодой горячий грузин Иосиф Сталин.

Я схватился за сердечко и жалобно застонал.

— Доктора, впрочем нет, зови Фотиеву.

— Лидочка, — еле слышно сказал я секретарю. — Пиши. «Завещание Ленина. Приказываю, Сталина Иосифа Виссарионовича…». На этом моя умная головушка, бритая на черепе, небритая на подбородке, поникла навсегда. Наденька сказала, тихо вздохнув.

— Какой великодушный человек.

Все решили, что этим завещанием я оставляю Сталина своим преемником.

Такой вот грех.


Загрузка...