Евгений Дубровин Грибы на асфальте Повесть сатирическая с лирическим уклоном

Гавриилу Николаевичу Троепольскому



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЭКИПАЖ «ЛЕТУЧЕГО ГОЛЛАНДЦА»

Гусиная ночь

Меня разбудило дребезжание упавшей на пол мыльницы. Приподнявшись на локте, я увидел, что кто-то лезет в окно. На фоне звездного неба отчетливо выделялась человеческая фигура. Незнакомец стоял на четвереньках. Руки и одежда его светились бледным синеватым сиянием. Отбросив одеяло, я вскочил.

В окно веяло ночной сыростью, колюче мерцали звезды, под кроватью верещал сверчок. Все было реально, кроме светящегося человека на подоконнике.

У меня не было сил даже крикнуть, когда испускающее сияние существо прыгнуло на пол и, оставляя мерцающие следы, прошло вглубь комнаты. Потом оно не спеша разделось и улеглось на кровать. Визгливо заскрипели пружины.

Стало очень тихо, только далеко шумели сады. Дикие мысли о человеке-невидимке, о привидениях и звездных пришельцах заметались в моей голове. Все когда-то читанное в детстве фантастическое, сказочное разом всплыло в памяти. Давно забытое чувство ледяного страха перед загадочным и необъяснимым сковало меня. Я уже открыл рот, собираясь закричать пронзительно, по-детски, на весь дом, но привидение на кровати зевнуло и произнесло.

– Ох, и жрать же я хочу, братец! У тебя там не завалялся окорок килограммчика на два?

С чувством некоторого разочарования я откинулся на подушку. Загадочное существо оказалось Вацлавом Кобзиковым.

– Пойди умойся, – сказал я. – Ты светишься, как чудотворная икона.

Плескаясь под умывальником, Вацлав чертыхался:

– А я смотрю – что за идиотизм! Наш дом полыхает, хотя темень страшенная! Ну, думаю, пить надо бросать…

– Очевидно, в мел попали примеси фосфора. Егор Егорыч купил его в какой-то химической артели.

Надев тапки, я вышел на улицу. Дом действительно светился. И без того странный по своей архитектуре, он напоминал теперь какое-то сказочное видение, возникшее по мановению палочки волшебника. Башенки, крылечки, пристройки и веранды, из которых состояло наше жилище, сбились в кучу под развесистый дуб, как цыплята под крыло наседки. Так и казалось, что распахнется одно из бесчисленных окошек и выглянет русалка с распущенными по плечам волосами.

Я вздохнул. В доме было все, кроме русалок.

* * *

Егора Егорыча и его необыкновенное строение мы открыли недавно. В конце апреля в нашем общежитии по неизвестным причинам рухнул потолок и студентам предложили временно расселиться по частным квартирам.

Весь день мы с Кимом безрезультатно ходили по прилегавшим к институту улицам, и только под вечер одна старушка поведала нам о существовании «Ноева ковчега».

«Там всех принимают, – сказала она. – Каждой твари по паре».

К тому времени мы настолько устали и проголодались, что были рады обосноваться хоть в самом аду, а не только в ковчеге нашего прародителя.

Но когда глянула на меня своими подслеповатыми оконцами хижина Егора Егорыча, я был буквально очарован. Только на иллюстрациях к сказкам бабушки Куприянихи увидишь нечто подобное.

Я открыл заскрипевшую калитку, и мы с Кимом очутились в большом дворе, обрамленном множеством крылечек. На веревках, протянутых через весь-двор, сушилось белье. Его было так много, что пространство вокруг напоминало лежащее на боку парусное судно. Возле калитки, прикованный цепочкой к колу, сидел зеленый петух. При нашем появлении он злобно вскочил на ноги. Этот петух-цербер окончательно покорил меня.

Какие-то люди рыли яму в углу двора. Мы подошли.

– Кто здесь хозяин? – спросил Ким. Мужчина, довольно моложавый на вид, в тельняшке, со шрамом на щеке, воткнул заступ в землю.

– У нас республика, – сказал он, весело скаля желтые крупные зубы. – Все хозяева.

– Мы студенты. Не найдется у вас комнаты? Бывший моряк посмотрел на нас сочувственно:

– Студент не птица, на веточке не переночует. Ну, как, ребята? Возьмем их?

«Ребята» пробурчали что-то нечленораздельное. Группа возле ямы выглядела живописно и сильно напоминала интеллигентов, роющих укрепления во времена военного коммунизма. Особенно был забавен человек с бородкой клинышком, в золотом пенсне, неумело ковырявший лопатой.

Согласны? Ну тогда полный вперед! – воскликнул человек в тельняшке. – Идите и живите!

– Где?

– А где хотите. Вся коробка ваша. Мы были озадачены.

– А как насчет квартплаты? – поинтересовался я.

Бывший моряк махнул рукой:

– Сколько дадите, то и мое. Какой со студентов спрос! Лишь бы все было по-хорошему. Нажмем, ребята, а то уже темнеет!

«Ребята» взялись за лопаты, и на нас больше никто не обращал внимания.

– Какой-то подвох, – сказал Ким, когда мы ото шли. – Чересчур добрый товарищ.

Мне он понравился.

Мы, как всегда, заспорили, но развеять Кимовы подозрения мне все же удалось.

В одном из закоулков дома была свободная комнатушка, и мы в тот же вечер переехали туда.

Республика «Ноев ковчег» оказалась самой удивительной из всех республик, которые когда-либо существовали. Вся ее конституция состояла из единственного параграфа, который гласил: «Делай что хочешь!» Можно было всю ночь жечь электричество, рвать на хозяйском огороде огурцы, пользоваться хозяйским чайником, приходить и уходить в любой час суток. Квартплаты как таковой не существовало. Когда президенту республики нужны были деньги, он просил взаймы. При этом Егор Егорыч смущался.

Мне хозяин вообще нравился. Неизменно веселый, подвижной, он вечно был чем-то занят. Егор Егорыч обладал добрым сердцем, и еще не было случая, чтобы он бросил человека в беде. Особенно жалел хозяин людей, нуждавшихся в квартире. «Человек не птица, – говорил он, – на веточке не переночует. Ему требуется уголок». Строить новые уголки было слабостью Егора Егорыча. Дом рос, как на дрожжах. Я долго не мог ориентироваться в его лабиринтах. Все комнаты были невероятно перенаселены, но каждый день дом осаждали новые толпы квартирантов. Спастись от них можно было, только забаррикадировав дверь.

А Егор Егорыч все строил. Когда он, измученный, запыленный, трудился, возводя новый уголок, нам было просто стыдно. Мы чувствовали себя дармоедами и бездельниками. Особенно становилось неловко, когда не было денег заплатить за квартиру. Тогда каждый старался помочь и угодить хозяину чем только мог.

…Полюбовавшись свечением дома, я вернулся в комнату. Вацлав курил на кровати.

В нашу комнату Кобзиков попал при загадочных обстоятельствах.

Проснувшись однажды утром, я вдруг с изумлением увидел, что рядом со мной преспокойно храпит франт в черном костюме, с галстуком-бабочкой и в лакированных ботинках. Я растолкал нахала. Аристократ в изумлении уставился на меня.

– Пардон, – сказал он. – Ты что здесь дела ешь?

– А ты?

– Напьются – кровати своей не найдут, – про ворчал незнакомец, опять укладываясь спать.

– Вот именно.

Однако скоро все выяснилось, и Кобзиков, галантно извинившись, попросил разрешения остаться жить у нас. Дело в том, что его вытурили из общежития зооветинститута. Причину Вацлав сформулировал туманно: «За то, что залез на крышу в одних трусах. Зачем – не знаю. А дело было на праздник».

Просьба была удовлетворена после того, как к ней присоединился сам президент республики.

Так в нашей комнате появилась странная личность.

Вся жизнь Вацлава Кобзикова состояла из свиданий. Видели мы нового жильца только поздно ночью или рано утром. Это был закоренелый донжуан, но донжуан особый – если можно так выразиться, донжуан-бюрократ. У Вацлава имелась толстая бухгалтерская книга, куда он вносил имена своих возлюбленных, номера их телефонов, место работы, занятие родителей и другие исходные данные. Над кроватью будущий ветврач вместо коврика повесил раскрашенный цветными карандашами лист ватмана – «Расписание свиданий».

Кроме того, у нового жильца было еще много других предметов, резко отличавших его от соблазнителей обыкновенных: бинокль, шейный платок с изображением Собора Парижской богоматери, книга абонентов городской телефонной станции и план города. Это был донжуан, вооруженный последними достижениями науки и техники.

Но самое удивительное то, что Кобзиков совсем не походил на легкомысленного волокиту, который донжуанствует, так сказать, во имя любви к искусству. Нет, это был вполне серьезный донжуан, считавший любовь не развлечением, а тяжелой, но необходимой работой. Для чего он это делал? Тут была какая-то тайна. Много раз мы с Кимом пытались ее разгадать, но Кобзиков неизменно отделывался одной и той же фразой:

– Может, вам еще рассказать, где лежит мумия египетского фараона?

…Красная точка, висевшая над кроватью, описала дугу, и папироса шлепнулась в окно. Послышался голос Вацлава:

– Пренепреятнейшая сегодня, брат, история по лучилась. Полковник в отставке с заржавленной саблей до самого трамвая гнался. Спасибо, успел на полном ходу вскочить, а то бы крышка. Только вот туфлю, черт лысый, сдернул. Как думаешь, сможет найти по туфле?

– В истории известен подобный случай: Золушку отыскали по башмачку. С тех пор криминалистика сделала большие успехи.

Вацлав вздохнул:

А все из-за проклятого гуся! Ты не представляешь, как может пахнуть гусь, только что извлеченный из духовки. Это что-то ужасное. Я чуть не повесился в шкафу на галстуке.

В каком шкафу?

Платяном, разумеется. Сижу я там, значит, а они косточками гусиными похрустывают и обсуждают мировые проблемы.

– Кто они? И зачем ты забрался в шкаф?

– Не торопи! Да, сижу, а запах в щелку так и валит. У меня, разумеется, в животе началось: «У-р-р-р!.. Ур-р-р!» Я уж и мял его, и к стенке прислонял, и что только не делал! Урчит, сволочь, как из пушки, хоть уши затыкай. Слышу, полковник говорит: «Опять Мурзик в шкафу мышь поймал. Вы пусти его, негодяя, мамочка». Дальше – скрип стула, как будто с него увесистый мешок сняли. Ну, я, разумеется, не стал ждать, когда с полковницей об морок случится при виде моей физии, взял и выскочил из шкафа.

Кобзиков замолчал, очевидно переживая снова подробности приключения, потом подытожил:

– А все из-за проклятого гуся, чтоб ему на том свете не перевариться! Эх, все бы, кажись, отдал сейчас за одну только лапку – знаешь, вся в желтом жиру, а на боку срез, к которому укроп прилип. Постой, когда я в последний раз битую птицу ел? На свадьбе какой-то, года два назад.

Вацлав .задумался. Я тоже стал припоминать, когда ел гусей, и в желудке у меня засосало.

– Послушай, а ты любишь вареники в сметане? Но только чтобы из тонкого теста и со сливочным маслом. И чтобы сметана густая. Шлепнешь его, гада, в миску, перевернешь – и в рот. Такое блаженство!

– Я бы их съел без сметаны, – проворчал Вацлав.

– А еще я знаешь что люблю? Беляши!

– Какие еще беляши?

– Как? – изумился я. – Ты не слыхал про беляши? Несчастный! Это же мечта! Колодец в пусты не! Благоухание роз! Защищенный диплом!

Я принялся описывать достоинства неизвестного Вацлаву лакомства. Под конец я увлекся и попытался воспроизвести шипение беляшей на сковородке.

Кобзиков застонал:

– Не могу! Разбужу Ивана-да-Марью.

Иван, девятнадцатилетний юнец со смазливой физиономией и черными пижонскими усиками, работал на заводе после окончания ремесленного училища. Из наших соседей он единственный был женат и на этом основании нас презирал. Особенно Иван возгордился после того, как у него родилась дочка. Новоиспеченный отец без конца таскал ее с места на место. При встрече с кем-нибудь из нас Иван обычно хватался за пуговицу и начинал разглагольствовать о счастье отцовства, преимуществах семейной жизни над холостяцкой и о супружеской верности, употребляя при этом такие сильные выражения, как: «жена – друг», «ты не представляешь, какое это великое счастье – иметь ребенка», «семья – это большая ответственность».

В общем Иван был человеком конченым, и только в одном мы завидовали ему: он ел три раза в день. Он ел все: украинские борщи с бараниной и котлеты с разваренной картошкой, все существующие супы, начиная от примитивного картофельного и кончая царем супов – харчо, жареную рыбу, сибирские пельмени, блинчики с мясом и еще многое такое, о чем мы никогда не слышали. У его жены Марьи был просто талант в этом отношении. Когда она, толстая, краснощекая, металась по двору, гремя кастрюлями, то можно было подумать, что приготовление пищи для Ивана – дело ее жизни или смерти.

Прошлепав к дверям молодоженов, Кобзиков зашипел в замочную скважину:

– Иван… Ивашек… проснись… Иван! Дело есть! Прошло минут пятнадцать, прежде чем раздался недовольный басок:

Ну, чего там приключилось, ядрена палка?

Ивашек, выбрось сожрать чего-нибудь, – зашептал Кобзиков. – С утра ни буханочки во рту не было.

За дверью послышались сонные голоса: «Где?..», «Под столом… хлеб в шкафу»; потом, очевидно, Вацлаву что-то сунули в руки, потому что в желудке у ветврача заурчало совсем громко.

– Щи. Пахнут, как из пушки. Будешь?

Я встал с кровати, и мы принялись уписывать вкуснейший борщ. Когда ложки стали доставать дно, заворочался Ким.

– Или мне это снится, или тут действительно что-то едят, – сказал он хриплым спросонья голосом.

– Тебе снится, – уверил Кобзиков.

– Это нечестно. Люди спят, а они объедаются.

Подумаешь, несчастного гусишку слопали, – буркнул Вацлав.

Ким приподнялся на локте:

– Какого гусишку?

– Обыкновенного. С лапками и печенкой.

– Врешь.

– Фарш только неважный оказался: каша пшенная, а я люблю рисовую.

– Но это же черт знает что! – расстроился Ким.

– Перестань, – сказал я Вацлаву. – Дался тебе этот гусь.

– Ничего с собой не могу поделать, – вздохнул Кобзиков. – Стоит перед глазами, сволочь, и все. Сбоку румяная корочка, а на спине петрушка.

– Ну, хватит! – разозлился я, чувствуя, как рот стал наполняться слюной. – Это уже начинает надоедать.

– Гусь никогда не надоест, особенно если его приготовить умело. Положить лаврового листика, перчика…

– Кончай, – прохрипел я, – иначе за последствия не отвечаю!

Мы разошлись по своим кроватям. В комнате было тихо, только в углу заливался сверчок да под потолком звенели комары. Мы лежали и думали о гусе. Неожиданно Вацлав стал одеваться.

– Идиоты, – пробормотал он. – Сидим и дразним друг друга, а под боком петух.

– Где? – спросили мы с Кимом в один голос.

– Петух Егорыча! Чем он хуже гуся?

– Но это нехорошо, – заколебался я, хотя искушение было велико, – и потом он же не жареный.

– Зажарим. Сделаем доброе дело. Вчера он мне ногу проклевал до кости. Этот хищник скоро нас со света сживет.

Пока мы пересекали двор, меня мучили угрызения совести. С одной стороны, это очень смахивало на воровство, с другой – данный случай можно было рассматривать как уничтожение хищника, опасного для общества.

Петух Егора Егорыча действительно причинял жильцам «Ноева ковчега» много неприятностей. Он горланил свои песни круглые сутки, собирал в наш двор со всей улицы кур; будучи спущен своим хозяином на прогулку, срывал и пачкал белье и, что самое главное, не упускал удобного случая клюнуть в ляжку зазевавшегося. Весь дом единодушно ненавидел петуха. Несколько раз неизвестные злоумышленники пытались его отравить; дважды на него спускали соседского волкодава. Все эти враждебные действия озлобили птицу, и она превратилась в человеконенавистника.

Съев петуха, мы сделали бы доброе дело.

Президент же души не чаял в этом звере и называл свою любимую птицу «вооруженными силами республики».

– Главное, схватить его за голову, – говорил Кобзиков, подкрадываясь с топором в руках к небольшой постройке, в которой петух коротал ночи. – Да потише ты топай, он чувствительнее любой овчарки!

Мы не проделали и полпути, как в конуре послышалось бормотание и затем раздалось мощное:

– Куда-куда!.. Кобэиков выругался:

– Услышал, гад! Цып-цып-цып! Кура-кура-кура! Я тебе пшена принес!

Но «вооруженные силы республики», не обращая внимания на подхалимские речи, заорали во второй раз.

– За мной! – крикнул Вацлав, бросаясь вперед.

Мы ворвались в постройку и стали хватать направо и налево. Петух словно сквозь землю провалился.

– Дергай за цепь, – посоветовал ветврач.

Я дернул. Послышалось хлопанье крыльев, потом меня больно долбануло в затылок.

– Здесь он! – закричал Кобзиков. – Держу! Ой! Кусается, сволочь! Хватай за голову! Да куда же ты мне в рыло лезешь? Ой!

Что-то большое заслонило звезды в двери.

– Сорвался! Лови его!

Мы выскочили из курятника.

В разгар ловли раскрылось чердачное окно и наружу высунулся по пояс голый человек.

– Что за шум? – спросил бас. – Эй! Братва! Вы не воры?

– Воры!

– Тогда не мешайте спать! Это нахальство!

– Иди помогай, Аналапнех! Егорычева петуха хотим зажарить! – крикнул Кобзиков.

Человек, которого назвали Аналапнехом, помолчал, размышляя.

– А хлеб есть? – спросил он.

– Есть. Соли только нет.

– Соль у меня найдется!

Через минуту во дворе появился чемпион города по классической борьбе Борис Дрыкин, известный более как Аналапнех. Длинное и загадочное имя расшифровывалось просто: «А на лопатки не хочешь?» – по любимому выражению Бориса. Чемпион был в пижаме и мягких туфлях. Он принял стойку, согнул бычью шею и полюбопытствовал:

– Егорыч дома?

– В командировке по личным делам. Вернется только к обеду.

– Тогда гоните на меня!

Ободренные поддержкой знаменитости, мы с гиканьем кинулись за петухом, стараясь направить его в засаду. Петух, не подозревая о грозящей опасности и, очевидно, думая, что Аналапнех обычный смертный, не заставил себя долго ждать и помчался прямо на чемпиона. Когда между замершим в стойке Борисом Дрыкиным и «вооруженными силами республики» оставалось не больше метра, чемпион молниеносным броском кинул свое тело на бедную птицу. Заорав не своим голосом, «вооруженные силы» взмыли к звездам и очутились на крыше. Борис Дрыкин поднялся весь в пыли, держа в каждой руке по горсти перьев.

– Подожди же! – проворчал он, выбрасывая перья. – Все равно уложу на лопатки!

Чемпион сплюнул и полез на крышу. Мы последовали за ним, и погоня возобновилась.

– Вода вскипела! – крикнул снизу Ким.

– Посоли! Соль под кроватью в пачке! – ответил Аналапнех.

Мы удвоили усилия. Вацлав, как имеющий некоторый опыт лазания ночью по крышам, мчался впереди. Возле печной трубы ему удалось вырвать из петуха полхвоста. Следующий успех выпал на долю Дрыкина. Он повредил злодею кирпичом ногу, хотя и ободрал при этом собственный нос.

Может, в конце концов мы бы и провели в нашей республике разоружение, если б не проснулись обитатели «Ноева ковчега». Заспанные, недоумевающие, они толпились во дворе.

– Идите спать, граждане, – убеждал их Ким, – ничего интересного нет. Это лунатики.

Но жильцы бранились и негодовали.

Мы спустились с крыши исцарапанные и злые. Далеко за садами протирал глаза рассвет.

– В следующий раз заикнешься о гусе на ночь глядя – обижайся на себя! – сказал я Вацлаву, укладываясь в кровать. Но аристократ только зло засопел.

Морская болезнь

Первыми в республике обычно просыпались «вооруженные силы». Еще глубокой ночью со двора неслись залихватские крики и квохтанье. Непосвященному человеку показалось бы, что в нашем дворе расположилась делая птицеферма.

Петух будил Марью. В ее комнате начинали двигаться стулья, шаркал веник, гремели кастрюли. Сквозь полуоткрытую дверь доносилось бормотанье: «О господи боже мой, опять проспала!» Вскоре нашу комнату заполнял запах тушеного мяса. Ивану готовили завтрак.

Затем на полке принималась дрожать, словно в ознобе, посуда. К ней подключались стекла окон, мыльницы, кружки – все, что могло издавать звук. Это зубной врач, который жил в подвальных комнатах и держал нелегально бормашину, начинал прием посетителей.

В семь часов просыпались будильники. Адский грохот волнами перекатывался из комнаты в комнату на протяжении полутора часов. Дом наполнялся звуками, как жестяная коробка, в которую посадили пригоршню жуков.

В половине восьмого те счастливчики, кто еще ухитрялся спать, испуганно вскакивали с кроватей: начиналась канонада. На потолок откуда-то методически падали фугаски. Потолок прогибался и сыпал штукатуркой, будто надувал напудренные щеки. Это просыпался Аналапнех и делал утреннюю зарядку с двухпудовыми гирями.

С полвосьмого до полдевятого в доме торопливо хлопали двери, потом наступала тишина. Но мы с Кимом не могли уже больше заснуть. Позавтракав в столовой, мы отправлялись в институтский парк, выбирали место потенистей и там досыпали.

Недели две уже я и Ким жили, как летучие мыши: спали днем, работали ночью. Рабочий день обычно начинался у нас после того, как выпадала вечерняя роса и дороги, впитав в себя влагу, становились плотными. Но самое главное – кругом делалось безлюдно.

В этот вечер роса выпала рано, и мы очутились за городом, когда раскаленный от прокатившегося по нему солнца край неба еще не успел остыть и лишь кое-где покрылся окалиной. На его фоне прямые свечки тополей были как черные трещины. Ким остановил мерина и дал ему овса.

– Пойди разведай местность, – сказал он мне. – Вон там какое-то подозрительное пятно.

– Мне надоело разведывать местность, – буркнул я.

– Тогда подготовь агрегат.

– Мне надоело подготовлять агрегат. Ким положил руку на мое плечо.

– Не хандри, – сказал он. – Сейчас нам дорога каждая минута.

Скользя по траве, я спустился вниз по склону. Луна еще не взошла. Звездный шатер нёба светился неясно, словно сквозь– марлю, но на востоке земля уже тонула во мраке; только далеко, в том месте, где должен быть город, тлел горизонт. Слабый, как дыхание спящего, ветер дул поочередно то с одной, то с другой стороны. Когда он прилетал с запада, я слышал трамвайные звонки, гудки тепловозов и какой-то неясный шум, как будто там укладывался на ночь громадный рой. С востока же, с полей, ветер приносил запах полыни, липового меда и короткие одинокие трели соловья. Я знал, где его гнездо: чуть подальше, в ложбине, заросшей шиповником, которую Ким принял за подозрительное пятно. Белая от меловой пыли дорога лентой убегала в поля и терялась во мраке. Она была безлюдна. «Сюда хорошо приходить на свидания, – подумал я, – слушать соловья. У нее должны быть большие черные глаза, чтобы отражались звезды».

– Ну, что? – нетерпеливо спросил Ким, когда я вернулся. – Можно начинать?

– Ни единой живой души, если не считать, конечно, влюбленных, но их обнаружить нелегко,

– Откуда тут влюбленные? – проворчал Ким. – Они все в кино да на танцах.

– Несчастный! Он не представляет себе любовь вне кино и танцев. Тина, вы никогда не бываете на лоне природы?

Тина повернулась ко мне. В темноте ее лицо смутно белело.

Нет.

– Может, вы даже не целуетесь?

– Мы считаем это предрассудком.

– Хватит болтать! – сказал Ким. – Поехали! Он щелкнул выключателем. Зажглась лампочка, и желтый круг света упал на землю. Тина подготовила секундомер. Помянув черта, я взобрался на мерина.

– Есть? – спросил Ким.

– Есть.

– Трогай.

Я ткнул мерина в бок. Мерин вздохнул и сделал шаг. Я ткнул его еще раз. Мерин опять шагнул.

– Пошел! Пошел! – закричал сзади Ким, размахивая хворостиной. Я подпрыгнул и дернул мерина за ухо, но он только мотнул головой. Оставался последний способ.

– Шумел камыш, деревья гнулись!.. – затянул я фальшивым голосом.

– А ночка темная была! – рявкнул Ким сзади.

– …темная была… – подхватила Тина.

Мерин недоверчиво оглянулся и затрусил по дороге. «Летучий Голландец», громыхая, тронулся.

– Одна возлюбленная пара!.. – вопил я, постепенно воодушевляясь.

– Всю ночь гуляла до утра! – вразнобой донеслось сзади под усиливающийся грохот.

Когда мы кончили петь, мерин, прижав уши, мчался во весь опор. Странное действие знаменитой песни на наш двигатель мы обнаружили случайно во время свадьбы соседей. Тогда мерин, как безумный, заметался по двору, едва услышав нестройный хор. Очевидно, с шумевшим камышом у него были связаны какие-то тягостные воспоминания. С тех пор мы использовали эти воспоминания в корыстных целях. Это, конечно, было не совсем честно, но на что не пойдешь ради науки: нам нужна была скорость двадцать километров в час.

– Заяц! Заяц! Пали! Улю-лю-лю! – крикнул Ким диким голосом.

При этих словах мерин совсем ошалел. Выгибая спину, он понесся вскачь. Меня трясло и швыряло, как в шторм на жалком суденышке. Перед глазами плясали красные интегралы, к горлу подступала тошнота.

Наверно, со стороны это было дикое зрелище. Среди мирно спавших полей со страшным лязгом, грохотом, криками неслось что-то бесформенное, озаренное слабым светом. Не то ведьмы ехали на шабаш, не то купцы веселились.

Сзади клубами вздымалась пыль. В самом центре циклона, стуча ключом, метался Ким. Рядом с ним виднелась тонкая женская фигура.

Я чувствовал себя уже совсем скверно, когда послышался голос Кима:

– Стой! Хорош!

Остановив тяжело дышавшего мерина, я почти свалился в траву. Меня тошнило.

– Сейчас мы развили приличную скорость, – сказал Ким, залезая под колеса агрегата, – но, индюк ощипанный, где-то заедает.

Я скорее удивился бы, если б заедать перестало.

Рядом запахло духами. Это неслышно подошла Тина. Она всегда ходит неслышно, и от нее всегда чуть-чуть пахнет хорошими духами. Ее рыжие волосы в темноте казались пепельными.

– Твой жених фанатик, – сказал я с раздражением.

Тина села, тонкая, стройная.

– Ким умный.

– Это он тебе сказал?

Я лег на спину и со злобой стал смотреть на звезды. Проклятая сеялка! Будь трижды неладен тот день, когда я с нею связался!

Все началось на собрании, на котором распределялись темы дипломных проектов. Я взял себе «Комплексную механизацию возделывания кукурузы в колхозе „Синие Лепяги“. Ким – „Комплексную механизацию возделывания подсолнечника в колхозе „Синие Лепяги“. Тина – возделывание свеклы в этом же колхозе. Все шло чинно и мирно. «Синие Лепяги“ были удобны и студентам и преподавателям, так как располагались под боком у института и являлись темой проверенной: не одно поколение выпускников защитило дипломы на его черноземных полях.

И вдруг, когда «Синие Лепяги» брал себе тринадцатый студент, «завелся» декан нашего факультета Наум Захарович Глыбка. Он выскочил из-за стола и стал кричать, что мы лодыри и дармоеды. Что мы не хотим двигать вперед сельскохозяйственный процесс. Что нам плевать на честь института. И так далее в том же плане.

Наш декан был угрюмым и неразговорчивым человеком. Целыми днями он сидел у себя в кабинете и думал. В этом состоянии Глыбке можно было подсунуть заявление о его собственном увольнении, и Наум Захарович подписал бы его не глядя.

Однако периодически Глыбка «заводился» и тогда делался совершенно другим человеком. Глаза его начинали блестеть, ум работал четко, остро, энергия так и излучалась с каждого квадратного сантиметра тела. В такие дни декан заражал лихорадкой весь институт. Да что институт! Вся область начинала говорить о Науме Захаровиче.

Два таких «завода» случились на моей памяти. Несколько лет назад Глыбка выдал идею «самовспахивающегося поля», которую недоброжелатели Наума Захаровича окрестили «пахотой на кротах». Суть ее была в следующем. Глыбка предлагал на полях разводить кротов, которые, роя норы, вспахивали бы поле. Оставалось разровнять кочки бороной – и пожалуйста, сей себе на здоровье!

У Глыбки нашлись последователи. В срочном пси рядке были отменены летние каникулы у студентов нашего курса, а у преподавателей – отпуска. Все отправились ловить кротов. Опытное поле обнесли сеткой. Грызунов запускали в землю квадратно-гнездовым способом.

Идея дала блестящие результаты. Через несколько дней опытный участок напоминал плацдарм после атомного удара. По кочкам, спотыкаясь, бродили фотокорреспонденты и местное начальство. Глыбка дневал и ночевал на поле. Он зарос и похудел.

Вскоре кроты подохли, так как впопыхах экспериментаторы забыли, что их надо кормить, и причем довольно основательно. И вообще, оказывается, держать трактор дешевле, чем крота.

Глыбка опять замкнулся в себе. С утра до вечера сидел он в кабинете и смотрел в окно. А потом опять поставил институт с ног на голову. Наум Захарович открыл, что если расставить по всему полю мощные вентиляторы и распылить с самолета специальный самосклеивающийся синтетический порошок, то над полем образуется прозрачная пленка на воздушных столбах. Сей, паши, убирай хлеба в любую погоду!

Имя Глыбки снова появилось в газетах. Весь наш курс торчал сутками на опытном поле (том самом, многострадальном) и глазел на небо, где должна была появиться пленка. Наконец крыша была готова, но убедиться, существует она или нет, мы не могли, так как пленку не видно, а лето, как назло, стояло сухое. Глыбке поверили на слово и несли его на руках три километра, до самого института. На поле до начала сельхозработ разбили студенческий беспалаточный спортивно-оздоровительный лагерь.

Через неделю пошли дожди, и весь оздоровительный лагерь подцепил простуду, так как никакой пленки не оказалось.

Третий раз декан «завелся», как уже упоминалось выше, на собрании выпускников.

– Ни один человек не выйдет из стен моего вуза, – заявил он, – пока не изобретет что-нибудь. Хоть велосипед! Но – собственный! Неповторимый! Оригинальный!

Спорить было бесполезно. Мы втроем: Ким, я и Тина – взялись изобрести оригинальную сеялку.

Битых три дня бродили мы вокруг стоящей во дворе зерновой сеялки и не находили в ней никаких недостатков. Все было на своем месте.

– Может, поставить ее на гусеничный ход? – мучился Ким. – Или сделать колеса вверху?

Смех смехом, а ничего удачного в голову не приходило. Все наши уже трудились в поте лица, и один успел изобрести пугало для птиц. Оно кричало человеческим голосом: «Кыш, гады!»

Все великие открытия начинались с пустяков. Однажды Ким опаздывал на лекцию и сказал кондуктору автобуса: «Плететесь, как черепаха». – «Не нравится – садитесь на скорый поезд», – отпарировал кондуктор. «Скорый поезд, – додумал Ким. – Если, есть скорый поезд, то. почему не быть скоростной сеялке?»

Нам с Тиной идея не понравилась. Во-первых, Глыбка может обвинить нас в ординарности;. во-вторых, стыдно перед товарищами. Какая-то, всего-навсего скоростная сеялка… Я настаивал на продолжении поисков идеи. Чем плох, например, трехэтажный коровник? Экономия земляной, площади, не говоря уже о том, что на крыше можно устроить лекционный зал или летнюю танцплощадку.

Но Ким был упрямым человеком. Он решил работать над сеялкой самостоятельно. Вскоре уже мой друг с увлечением таскал по коридорам общежития модель, основной составляющей частью которой было старое колесо от телеги. Изобретение произвело страшный шум и пользовалось всеобщей ненавистью,

Я присоединился к Киму из сострадания. Дело в том, что постепенно модель усложнялась.: к колесу вскоре были приделаны самоварная труба, ящик от посылки и радиатор. Когда Ким тащил эту адскую машину, то извивался всем телом, как пойманный уж. С лица его катился пот и оставлял на полу дорожку.

Предоставить Киму возможность и дальше одному изобретать сеялку – значило обречь его на верную гибель. Я добровольно впрягся в эту колесницу и быстро похудел на три кило. Дальше сработал инстинкт самосохранения. Я понял, что если я не облегчу чудовище, то ни меня, ни Кима родители больше не увидят.

Первым делом я освободился от колеса и самоварной трубы, заменив их более легкими частями. У меня был третий разряд токаря, и это здорово пригодилось. Конечно, Ким в штыки принял мое вмешательство. Право менять что-либо в конструкции сеялки он оставлял только за собой. У нас началась борьба. Ким усложнял – и упрощал. Ким делал так – я этак. Разумеется, наше детище от этого только выигрывало.

Постепенно адская машина стала приобретать черты настоящей сеялки.

Не знаю, что было бы дальше, но сеялку увидел новый заведующий кафедрой эксплуатации машинно-тракторного парка Дмитрий Алексеевич Кретов, или просто Ляксеич.

Дмитрий Алексеевич Кретов был человеком совершенно не типичным для нашего института. Кандидатом сельскохозяйственных наук и заведующим кафедрой Кретов стал в силу роковым образом сложившихся (обстоятельств. Говоря точнее, даже в силу одного обстоятельства. А если еще точнее, то Дмитрий Алексеевич пал жертвой собственного любопытства.

Это случилось года два назад. Дмитрий Алексеевич, в то время безвестный колхозный механик, прибыл в Сельхозтехнику «выбивать» подшипники для жаток. Разумеется, он такой прибыл туда не один, и, разумеется, подшипников не было. Злые механики толпой наседали на главного инженера. Он отбивался: «Рожу я их вам, да? Из глины сделаю, да?»

На эти его слова никто, кроме Кретова, внимания не обратил, а Дмитрий Алексеевич обратил на свою погибель. «Гм, – подумал он, – а что, если в самом деле попробовать, того, из глины, да прибавить туда соломки? Обжечь в печи. Пару часиков небось проработали бы».

Не подозревая, к каким это приведет последствиям, Дмитрий Алексеевич принялся за изготовление саманных подшипников. К изумлению всех, подшипники проработали два дня, пока не пришли настоящие из Сельхозтехники.

Может быть, все дело и осталось бы без осложнений, не окажись в колхозе селькора-пенсионера. Но селькор-пенсионер был, и он немедленно настрочил в областную газету корреспонденцию под названием «Народный умелец». В редакции корреспонденцию печатать не решились и направили в сельскохозяйственный институт для проверки. Она попала к Глыбке.

Говоря словами избитого сравнения, корреспонденция «Народный умелец» произвела на Наума Захаровича впечатление разорвавшейся бомбы.

Шутка сказать – подшипники из глины и соломы проработали два дня! А если туда добавить металлических опилок? А если подержать под давлением в разреженном пространстве? А если пропитать растительным маслом?

Мысль декана заработала, и пока ничего не подозревавший Дмитрий Алексеевич в поте лица трудился над изготовлением самана, кафедра эксплуатации машинно-тракторного парка под председательством заведующего Наума Захаровича Глыбки села за расчеты. В три дня при помощи сложнейших формул и диаграмм было доказано, что:

а) прессованный саман – наилучший материал для изготовления подшипников скольжения. Он прочен, легок, дешев. Прост в изготовлении и надежен в обращении;

б) первую попытку применить прессованный саман в качестве подшипников скольжения сделал русский изобретатель-самоучка Иван Силин в 1676 году;

в) прессованный саман найдет широкое применение в нашем машиностроении и самолетостроении;

г) прессованный саман даст стране экономию в сумме 1 234 567 891,23 рубля;

д) кафедра эксплуатации машинно-тракторного парка Н-ского СХИ берется в двухлетний срок разработать технологию изготовления саманных подшипников, провести их испытания и внедрить в производство;

е) кафедра не сомневается в успехе дела, так как во главе ее стоит известный в стране ученый, кандидат сельскохозяйственных наук Н. 3. Глыбка.

Последний пункт Н. 3. Глыбка вычеркнул, так как был человеком скромным.

Копии этого документа направили в Академию наук, Совет Министров, в редакции всех центральных газет и журналов, первому исследователю космического пространства Гагарину и еще в 378 других мест.

После этого в колхоз, где работал Кретов, выехала целая делегация под руководством кандидата сельскохозяйственных наук Н. 3. Глыбки. Комиссия полностью подтвердила заключение кафедры. На специальном заседании ученого совета института Кретову была присвоена ученая степень кандидата сельскохозяйственных наук, а сам он назначен заведующим кафедрой эксплуатации машинно-тракторного парка (Н. 3. Глыбка был избран деканом факультета механизации сельского хозяйства). Кроме того, изобретателя поставили на общественных началах руководить научно-исследовательской лабораторией прессованного самана, на общественных началах избрали ректором института местных ресурсов и утвердили заведовать корреспондентским пунктом по саману журнала «Резервы – на-гора!».

В первое время у Кретова была пропасть работы. Целыми днями он подписывал какие-то хитроумные графики, сложнейшие планы работы, ведомости на зарплату, утверждал сметы, подписывал наряды на глину, солому, известь, медь, растительное масло, мел и сосиски. В перерывах он давал интервью корреспондентам газет и журналов о том, что такое саман.

Затем работы поубавилось. Корреспонденты исчезли, поток графиков и планов иссяк, из кучи нарядов шли только наряды на сосиски, да еще продолжали аккуратно поступать ведомости на зарплату.

Кретов заволновался. Ему было стыдно получать много денег и ничего не делать. Изобретатель самана стал бегать к декану, смущенно показывать планы и извиняться, так как планы не выполнялись. Наконец Н. 3. Глыбке он надоел (декан как раз обдумывал очередную идею).

– Саман! Саман! – сказал Глыбка. – Что вы с ним носитесь? Саман – пройденный этап. Надо мыслить перспективно. Слышали, торчане из навоза смазочное масло получили? А вы «саман»…

Дмитрий Алексеевич затосковал. Он привык вставать в пять часов, бегать, ругаться, доказывать, ликвидировать ЧП, а тут… Кафедра открывалась в десять часов, да и скука там была. Ну, придет задолжник клянчить стипендию; хорошо, если лаборант перепутает аудитории – тогда прибегут студенты выяснять. Целыми днями пропадал Ляксеич в гараже, где стояли тракторы, помогал лаборантам ремонтировать. Вылезал он оттуда грязный, в масле и, ничуть не смущаясь, бежал на кафедру. За глаза преподаватели над ним посмеивались.

Наша сеялка оказалась для Дмитрия Алексеевича живой водой. Он словно заново родился.

– Ребята! – закричал Кретов, едва увидев наше изобретение. – Да вы же молодцы! Ей-право, молодцы! Вы же большое дело делаете!

Завкафедрой проводил с нами почти все свободное время. Здесь он был в своей стихии, советовал, давал указания, и мы подчинялись ему беспрекословно, так как механиком, надо отдать должное, он был замечательным.

Кретов выделил немного денег и упросил проректора по хозяйственной части дать нам мерина. Вскоре в мастерских был готов первый экземпляр нашей сеялки. Экземпляр страшно гремел и обладал дурацкой привычкой рассыпаться при малейшем толчке. Обычно посмотреть на испытание сеялки собиралась толпа. Когда мы трогались в путь, следом, крича и улюлюкая, бежали мальчишки. Чтобы отвязаться от любопытных, мы начали работать по ночам, и сеялку в институте прозвали «Летучим Голландцем».

Работа ночью была удобна и тем, что избавляла нас от многочисленных корреспондентов.

Дело в том, что третий «завод» («заскок» – по-студенчески) Глыбки вызвал еще больший резонанс, нежели прежние. Одно дело, когда идеи выдает один человек, и другое – когда этим занимаются сто семьдесят пять, притом студенты. В областной газете появилась большая статья «Сто семьдесят пять народных умельцев». Молодежная газета завела специальную рубрику «Люди бурлящей мысли».

Материалы под эту рубрику давал инструктор горкома комсомола Иван Иванович Березкин. В моей жизни этот человек сыграл значительную роль и заслуживает того, чтобы о нем сказали особо.

Когда Ивану Ивановичу было шесть лет, его поймала на улице цыганка и пробормотала, схватив за шиворот:

– Большим начальником будешь. В шелковых рубашках ходить станешь. До самой Москвы дойдешь. Позолоти ручку яблочком, хороший человек!

Этот ничтожный эпизод оказал огромное влияние на судьбу Березкина. Его родители (отец – сторож на пруду, мать – доярка) неожиданно уверовали в гадание. При каждом удобном случае они говорили:

– Ванюша у нас такой умник, такой умник, в школу еще не ходит, а всю цифирь знает. Цыганка нагадала – большим начальником будет.

Детство Ивана оказалось безрадостным. Чуть забалуется – сразу:

– А еще начальник!

В девять лет родители, а за ними и все село стали звать Березкина Иваном Ивановичем.

В третьем классе его избрали ответственным за санитарное состояние класса (все равно быть начальником – пусть привыкает!).

Когда Иван Иванович подрос, его наперебой ста ли выбирать на руководящие должности в классе и в школе. Иногда у Березкина скапливалось сразу до пяти «нагрузок».

– Тяжело в учении – легко в бою, – утешали Ивана Ивановича и подкидывали еще что-нибудь.

Постепенно Начальник смирился со своей участью. Стоило ему только услышать: «А теперь, товарищи, нам надо избрать. Какие будут предложения?», – как Березкин вставал со своего места, не дожидаясь, пока назовут его фамилию.

Иван Иванович, и раньше не блиставший здоровьем, совсем спал с лица. Щеки его утратили традиционный детский румянец, голос стал раздражи-" тельным. Березкин научился покрикивать.

Незадолго до окончания десятого класса произошел случай, который показал, что предсказание цыганки не пустая болтовня. Ведь вся школьная «карьера» Березкина пока ничего не значила. Многие все десять лет ходят в «начальстве», а потом с аттестатом вкалывают на тракторе.

А случилось вот что: у Ивана Ивановича заболела мать, и он вынужден был заменить ее на ферме. В первый же день Начальник надоил от каждой коровы в полтора раза больше, чем надаивала мамаша.

Естественно, Ивану не поверили. Учетчик долго крутил головой и совал в бидоны сложные приборы. Однако когда на следующий день Иван удвоил надой, удивление переросло в изумление. Из района приехал корреспондент и битый час выпытывал у дояра «секрет», на что тот отвечал односложно: «Черт его знает… Просто они меня любят». Корреспондент отбыл недовольный, однако все же опубликовал за подписью Березкина большую статью: «Правильный режим, хорошие корма – много молока».

Мать все болела, и Начальник вынужден был заниматься буренками. Надои катастрофически росли. Об Иване Ивановиче заговорили. Его портрет появился на Доске почета, а самого Начальника на колхозном собрании премировали будильником.

За короткое время Березкин окреп. На его впалых щеках заиграл румянец, из голоса исчезла раздражительность: ведь за два месяца он не устроил ни одной «накачки», не провел ни одного «разноса». Кого будешь критиковать – коров, что ли?

После окончания десятого класса Иван Иванович решил пойти работать На ферму дояром. Мать день и ночь плакала, отец не разговаривал с сыном. О том ли они мечтали?!

Но цыганка свое дело знала туго, и от судьбы, как говорят, не уйдешь.

Не прошло и недели, как Ивана Ивановича избрали секретарем комсомольской организации колхоза, редактором боевого листка, председателем двух каких-то комиссий и лектором-пропагандистом.

Доить коров теперь было некогда. Окончательно покорившийся своей участи, Иван Иванович заседал, распекал, внушал, ездил по совещаниям в район и область. На одном из таких совещаний к Начальнику подошел Большой Начальник, похлопал его по плечу и сказал:

– Нам нужны крепкие сельскохозяйственные головы. Пойдешь инструктором в горком комсомола?

На радостях, отец сбегал в сельмаг и купил сыну черный портфель, который пылился там с незапамятных времен, и отдал ему свои выходные трофейные хромовые сапоги.

В горкоме Ивана Ивановича встретили хорошо, хотя и с некоторой долей зависти: человек сам доил коров! Поэтому над хромовыми сапогами и шевиотовым костюмом смеяться не стали. А когда увидели, что Березкин не лезет с ходу в начальники отдела, посвятили его в горкомовские тайны.

– Генсек у нас – баба, – сказали ему, – палец в рот не клади. Засекёт, что сачка давишь, – сгоришь со страшной силой, костей не останется. Девка она с большим горизонтом, любит масштабы, поэтому тебе надо откопать какую-нибудь идею и раскрутить на полную катушку. Лучше поезжай в сельскохозяйственный институт, дело это тебе знакомое, найдешь что-нибудь. Да, вот еще что. Никогда ей не ври, потому что она всегда всему верит. Метод у ней такой. Понял? Поверит так, что пиву холодному рад не будешь.

Так Иван Иванович Березкин появился у нас в институте.

Рабочий день его начинался в буфете. Иван Иванович заказывал три вторых и мрачно съедал. После этого, сгибаясь под тяжестью портфеля, в поисках идей он хмуро бродил до вечера по институтским коридорам, разглядывал плакаты и схемы внутренностей животных.

Институт действовал на Березкина угнетающе. Сотни комнат, запутанность коридоров, толпы галдящих студентов растворили в себе тощую фигуру Начальника. Он никак не мог освоиться в бесчисленных лабиринтах, путался в курсах, группах, подгруппах и не узнавал людей.

Встречая меня, Иван Иванович жаловался:

– Уж больно вас тут много, Пряхин (он путал меня с каким-то Пряхиным). Целый день – голова-ноги, голова-ноги. Тыщи…

– Восемь тысяч, – сказал я ему. Березкин хмурился:

– А зачем? В промышленности или еще где, может, и нужно. А на селе… Коров доить и я могу научить. Сколько на эти деньги ферм можно было построить?..

– Ну, это вы напрасно, Иван Иванович…

– Что напрасно? Все зубрите, зубрите, а жизни не знаете, корову даже выдоить не умеете. Вот ты, например, сможешь?

– Нет.

– Ну вот! Я бы тебя к себе на ферму ни за что не взял.

Наверно, в результате этих разговоров у Ивана Ивановича появилась мысль превратить наш институт в колхоз. Ректор – председатель, деканы – бригадиры, студенты – колхозники. Сев, уборка, дойка и все такое прочее. Студенты-колхозники участвуют во всех сельскохозяйственных работах и, кроме того, слушают лекции.

Даже Глыбка от такой идеи пришел в замешательство. Но Ивана Ивановича неожиданно поддержала «генсек».

– Надо подумать, – сказала она. – Здесь есть рациональное зерно. Привязать институт к земле. Посоветуйся" с учеными и студентами, Березкин.

И Иван Иванович принялся советоваться. В мгновение ока он создал восемь комиссий и подкомиссий, три бюро и несколько комитетов. Через неделю эти органы размножились методом простого клеточного деления. Наш институт затрясло. Без конца подъезжали и отъезжали черные «Волги», толпились толстяки в соломенных шляпах. Наскакивая на людей, носились курьеры. Больше всех доставалось, конечно, Березкину. До сих пор для меня остается тайной, как он ухитрялся присутствовать одновременно на десятке совещаний и заседаний.

В остальные институтские дела Иван Иванович не вмешивался. Даже материалы для своих репортажей о дипломниках он брал в кабинете Глыбки. Они с ходу понравились друг другу. А поскольку Маленький Ломоносов плохо относился к нашей сеялке, она занимала на страницах газет весьма скромное место.

Без помощи Кретова нам пришлось бы очень туго. Он здорово привязался к «Голландцу». Завкафедрой даже сделал нам заманчивое предложение поступать к нему в аспирантуру, с тем чтобы продолжать работать над сеялкой.

Не знаю, как Ким, но я тут немножко возгордился. Это был первый случай, когда в аспирантуру брали троечника. Обычно же после окончания оставляют круглых отличников, крупных общественных деятелей. У нас на курсе был один такой – Косаревский, председатель профкома. С ним даже ректор здоровался за руку. Судьба Косаревского была решена еще на четвертом курсе, и в последнее время он работал лаборантом в гараже.

Косаревский зазнался. Он еще год назад перестал здороваться с нами, только еле-еле кивал или снисходительно, подражая Глыбке, похлопывал по плечу. До такой степени зазнаваться я бы, конечно, не стал, но все-таки Косаревского понять можно. Остаться в аспирантуре сразу после окончания института – это не фунт изюма!

Я тоже стал ловить себя на том, что начинаю разговаривать сквозь зубы, а рука моя так и тянется похлопать кого-нибудь по плечу.

Весть о том, что меня оставляют в аспирантуре, произвела в нашем колхозе сильное впечатление. Надо сказать, что репутация моя в родном селе была неважная. В школе я учился так себе, дважды имел крупные неприятности со сторожем колхозной бахчи. Кроме того, я первый из класса купил в сельмаге пиджак в красную клетку. Потом все накупили себе таких пиджаков, но слово «стиляга» приклеилось только ко мне.

Теперь я с торжеством рассказывал всем об изобретенной сеялке, о новой квартире, которую мне, несомненно, дадут в городе. Старики почтительно снимали картузы.

Но самое главное – аспирантура освобождала меня от унизительного положения. Еще на четвертом курсе мы с матерью решили, что я возьму направление в наш колхоз. Председатель, хороший знакомый матери, не возражал. Но в этом году председателем вдруг избрали Димку. Дмитрия Федоровича, моего бывшего друга и соперника. Ходить у Димки в подчинении, доставить ему такое удовольствие?! Чтобы она чувствовала ко мне покровительственную жалость?! Никогда! Никогда не быть этому, Ледяная принцесса! Ты еще пожалеешь, что променяла меня на Димку. Вот запустят сеялку в серийное производство, приеду в колхоз на «Волге»…

Она сидела впереди нас, гордая, холодная, словно высеченная из глыбы льда. Было стыдно колоть ее сзади булавкой или дергать за косу, но в девятом классе любовь не знает других проявлений. Что только не делали мы с Димкой, чтобы обратить на себя внимание!

Мы подкладывали ей в парту живых лягушек, пускали за шиворот Ледяной принцессе жуков, сажали в безукоризненную тетрадь отличницы кляксы, бросали песком в открытые окна ее дома, топили зазнавшуюся девчонку в пруду.

Все было напрасно. Она не обращала на нас никакого внимания. Она даже не жаловалась. Она просто не замечала нас, и мы ее понимали. На месте Катьки мы гордились бы точно так же. Ее отец был завхоз – наш бог и властелин. Все мальчишки нашей школы находились у него в руках. Он казнил нас и миловал, он определял степень наказания за разбитые стекла и испорченные парты. Директор был лишь слепым орудием в руках завхоза. Он поступал так, как подсказывал ему хитрый интриган.

И надо же было нам влюбиться в дочь этого страшного человека. Завхоз, наверно, сразу почувствовал это своим длинным носом, потому что стал преследовать нас больше других. В четверти мне вывели благодаря его стараниям по поведению «четыре», Димка не слезал с «Крокодила».

Но ревнивый папаша репрессиями ничего не добился. Процесс был медленный и неизбежный. Он двигался вперед, словно ледник, сокрушая все на своем пути, и тут никто и ничего поделать не мог. Мы никогда не делились с Димкой своим сокровенным, мы даже отзывались о Ледяной принцессе пренебрежительно, но ревниво следили один за другим. Наша дружба, спаянная неразделенной любовью, стала крепкой, как гранит. Мы сделались неразлучными. Мы похудели. Мы скатились с «хорошистов» в болото троечников. Мы стали грубы с родителями, раздражительны и даже принялись тайком друг от друга писать стихи.

Но все на свете имеет конец. Разрубился и наш узел. Семья завхоза решила переменить место жительства. Катя уезжала! О, как мы вдруг полюбили завхоза! Как мы страстно желали, чтобы он опять продолжал издеваться над нами! Только бы не уезжал! Я даже стал по нескольку раз в день заискивающе здороваться со своим мучителем, как будто это что-то могло изменить.

На вокзал мы пришли задолго до отхода поезда. С независимым видом, заложив руки в карманы, принялись мы прохаживаться по перрону. Чертова девчонка не обращала на нас внимания… Прозвучал гонг. Наши сердца остановились. И вдруг Катя направилась к нам. «До свиданья, мальчишки, – сказала она небрежно. – Гена, ты можешь написать мне».

Мы с Димкой вытащили карандаши и записали ее адрес. А дотом случилось невероятное. Ледяная принцесса прикоснулась губами к моей щеке. Димка машинально подставил свою щеку. Но Катя повернулась и ушла.

Я так и не понял, почему это произошло. Не понимаю и до сих пор.

Недавно я был у них. У Димки с Катей. Они живут на самом краю села в маленьком домике, который совсем не видно из-за тополей.

Я пришел поздравить Димку с выборами в председатели. Димка принес бутылку водки. Как ни странно, он остался прежним. Только превратился из бычка-крепыша в настоящего богатыря.

Да и Катя тоже осталась сама собой, Ледяной принцессой. Она только пополнела чуть-чуть, медленнее стали движения, мягче голос, спокойнее взгляд.

Откровенного разговора не получилось. Нам что-то мешало. Может быть, тот детский поцелуй или то обстоятельство, что я еще студент, а Димка уже не Димка, а Дмитрий Федорович. А может, виной всему был мой модный костюм. Среди простой деревенской обстановки я, наверно, выглядел вычурно.

Прощаясь, Димка крепко сжал мне пальцы. Я невольно поморщился. Он смущенно выпустил мою руку из своей лапищи. Она была у него широкая, словно лопата, грубая, мозолистая, с задубевшей шероховатой кожей.

– Извините, – усмехнулся он, – забыл, что вы городской. Мы тут привыкли жить во всю ивановскую.

Бывший друг упорно называл меня все время на «вы».

– Ничего, – пробормотал я.

– Просим прощения, – усмехнулся он еще раз. – Заходите.

– Заходи, сказала Катя и опустила длинные ресницы.

* * *

– Все в порядке, – сказал, подходя к нам, Ким. – Два семяпровода оказались забитыми.А я думал, шестерня сломалась.

Я взобрался в седло. Все-таки «Летучий Голландец молодчина! Вместо того чтобы сломать шестерню, он всего-навсего забил семяпроводы.

Мы кончили поздно вечером. Когда я вылез из седла, сделанного из старого одеяла, все поплыло у меня перед глазами. Изнутри к горлу подкатился скользкий противный ком.

Это был приступ самой настоящей морской болезни.

– Сегодня высеяли пять кило! – крикнул Ким. Целых пять кило? Нет, жизнь все-таки прекрасна

Вацлав Кобзиков исповедуется

Дома нас ожидало фантастическое зрелище.

Вацлав Кобзиков лежал полуголый на кровати и сосал из бутылки пиво. Стол был уставлен яствами: консервами «Печень трески натуральная в масле», «Зеленый горошек», «Солянка овощная» и пивными бутылками. Повсюду валялись кожура от колбасы и огрызки сыра. Если учесть, что еще утром у ветврача не имелось ни копейки, а до стипендии было так же далеко, как в сказке о сестрице Аленушке до колодца, то наше изумление можно было понять.

– У тебя умерла бабушка?

Кобзиков посмотрел на меня сонными, слипающимися глазами и ничего не ответил. Он сильно напоминал хорошо закусившего удава, и мне даже показалось, что в его кругло торчащем животе что-то слабо шевелится.

– Ты нашел мумию египетского фараона?

– Нет.., ик… сдал курятник.

– Я тебя серьезно спрашиваю.

– Не видишь, – сказал Ким, – человек объелся? У него бред.

Но Кобзиков не мог сердиться.

– Нет, серьезно, ребята… ик… я передислоцировал «вооруженные силы» на чердак.

– Расскажи подробней, – попросил я.

– Извольте. Сижу я, значит, на крыльце и думаю: не утянуть ли Егорычевы кальсоны, которые прямо сами свешиваются мне в руки с веревки? Продать – пирожков накупить можно. Вдруг появляются двое. Он и она. Юнцы. «Не вы хозяин дома будете?» – спрашивают. «Допустим», – отвечаю я уклончиво. Тогда они безнадежными голосами говорят:«Не найдется у вас комнатки? Молодожены мы, студенты». Окинул я с крыльца «Ноев ковчег» взглядом и отвечаю: «Нет. Все занято». Они повернулись и пошли, печальные такие. Жалко мне их стало. Зыркнул я на Егорычеву халупу второй раз, и вдруг меня осенила гениальная идея. «Стойте! – кричу. – Хотите пока занять вот этот сарайчик? Петушка мы куда-нибудь переселим». Если бы вы видели, как они обрадовались! Я тоже за них обрадовался и не заметил, как мне задаток сунули.

Кобзиков тяжело перевел дух и потянулся к бутылке с пивом.

– Живодеры вы с хозяином, – проворчал Ким. Он съел кусок плавленого сыра и пошел провожать Тину. Я попытался было углубиться в расчеты, но запах яств раздражал меня. Машинально я отщипнул булку.

– Ешь, ешь, – вкрадчиво сказал Кобзиков. Я не заставил себя долго упрашивать.

– Можешь и консервы съесть.

Несколько удивленный, я открыл «Печень трески натуральную в масле» и принялся опустошать банку.

– Может, ты пива хочешь? Не стесняйся.

Тут я с подозрением оглядел Кобзикова. Чересчур уж хлебосольная была у него физиономия.

– Признайся, что тебе от меня надо? – спросил я.

Ветврач замахал руками.

– Что ты! Что ты! Вижу – голодный, почему не угостить? Сегодня – я тебя, завтра – ты меня. Услуга за услугу. На том и свет держится. Допустим, надо сходить за обувью…

Я перестал есть и насторожился:

– Что еще за обувь?

– Да так, ерунда. Забыл в гостях туфлю. Я тебе рассказывал. Самому, понимаешь, неудобно.

– Значит, мне надо идти за туфлей?

– Ну да. Пришел, взял и ушел. Что здесь такого?

– Я отодвинул от себя еду.

– Спасибо. Мне пока еще жить хочется.

– Чудак, – вскочил Кобзиков с кровати. – Абсолютно никакого риска! Я все разведал. Полковник сегодня трудится во вторую смену, полковница на даче. Дома одна моя Дульцинея. Скажешь ей: «Здравствуй, Диночка. Вацлав просил тебя вернуть ему обувь». Вот и вое. Она тебе вернет, и ты сразу ходу.

– А почему сам не хочешь?

– Я вижу, ты совсем профан в любовных делах. Мне же придется тогда остаться!

– Ну и оставайся. Разве она тебе не нравится?

– Нравится. Но есть одно обстоятельство. Так называемый критерий времени.

– Что это за чертовщина?

– Ну, понимаешь… сегодня у меня еще два свидания. А как я пойду, если туфли одной нет? Ну как, Ген?..

– Нет.

Кобзиков возбужденно забегал по комнате.

– Слушай.! Я отдам тебе все, что на столе!

– Нет!

– И еще бутылку сверх того, – соблазнял Вацлав.

– Нет.

Тогда Кобзиков остановился:

– Слушай. Я тебя поведу в ресторан, Понял? Заказывать будешь ты, что хочешь.

– Что хочу? – переспросил я..

– Что хочешь!

– И гуся?

– И гуся.

– И коньяк?

– И коньяк.

– Только еще одно условие, – сказал я. – Ты расскажешь мне свою биографию. Ты мне будешь исповедоваться: почему ты такой страшный потаскун. И все остальное.

– Идет! – согласился Кобзиков.

* * *

Ресторан был уже закрыт.

– Не напирай, – сказал швейцар, угрожающе выпячивая грудь и шевеля усами.

Вацлав сунул ему рубль, и усы опустились. За столиками было почти пусто. Мы сели у окна. Подошла официантка с усталым лицом.

– Что угодно, мальчики?

– Жареного гуся, бутылку KB, шампанского во льду, остальное по своему усмотрению, – сказал я, небрежно развалясь на стуле.

– Из горячего ничего нет.

– В таком случае вместо жареного гуся запишите жалобную книгу.

– Через полчаса мы ели гуся.

Гусь был нежен, как велосипедная шина, но Кобзиков урчал от наслаждения: он опять был голоден.

– Итак, – сказал я. – Родился ты в тысяча девятьсот…

– Ты говоришь, у нее были грустные глаза? – перебил Кобзиков, обсасывая кость.

– Да… В тысяча девятьсот…

– И она была в цветастом халатике?

– Да, она была в цветастом халатике, мерзкий донжуан! И у нее были грустные заплаканные глаза, безжалостный ты человек! И еще у нее были прекрасные золотые волосы и маленькие ножки!

– Помню, помню, – вздохнул Вацлав.

– Не понимаю, чего тебе еще надо? Не девушка, а ангел.

– Эх, Гена, Гена, – покачал головой Вацлав, – ничего ты не знаешь! У меня самого сердце так и рвется на части, когда ее вспоминаю. Но не повернешь реку вспять, не заставишь мумию египетского фараона пробежать стометровку. Ладно, слушай…Родился я в тысяча девятьсот тридцать восьмом году в семье мелкого бездарного музыканта. Детство было самое обыкновенное, если не считать одного скверного обстоятельства: надо мной всю жизнь тяготеет рок. Но рок не простой. С этим можно было еще смириться. Многих людей преследует простой рок, и они ничего, живут себе помаленьку. Ко мне же привязался какой-то придурковатый рок, чокнутый. На первый взгляд вроде и смешно, а выходит самая настоящая трагедия. Например, еще младенцем я вывалился из коляски и проломил себе нос. Ну, проломил и проломил. Многие проламывают себе носы. Разумеется, я вырос горбоносым. Опять же это не ахти какое несчастье. Многие вырастают горбоносыми. Но дело в том, что мне только на том основании, что я горбоносый, начальник паспортного стола, который был очень зол на меня за одно дело, написал в паспорте против графы «национальность» – «грек». Идиотская история. Другой бы ее за два дня уладил: начальника бы наказали, передо мной извинились. А я вот до сих пор хожу греком.

– Врать ты здоров. Кобзиков тяжело вздохнул:

– Мне никто не верит, и ты не исключение. Или вот еще другая история. Сочинил я кантату. Чего скалишься? В детстве я был вундеркиндом. Все в восторге. Дескать, ах, ох, талант! Исполнил ее раз, другой. Слышу – собираются меня в музыкальную школу для особо одаренных детей помещать. Ну, думаю, карьера налицо. И отец так думал, и все так думали. А потом какой-то дурак из отцовской филармонии возьми да ляпни: «Что-то эта кантата мне сильно напоминает Скаланчелли». Тут, разумеется, все забегали, засуетились. Начали проверять, не спер ли, значит, я кантату у этого самого Скаланчелли. На меня косятся. Дескать, нехорошо, молодой человек. И что же оказалось? Никогда этого Скаланчелли и не существовало. Все успокоились, но в школу меня все-таки не послали, и потом все мои произведения тщательно проверяли. История глупая, но музыкант во мне погиб.

Я сочувственно вздохнул. Вацлав Кобзиков грустно нанизал колбасу на вилку.

– Да-а. Теперь дальше. Ты знаешь, как я очутился в зооветеринарном институте?

– Догадываюсь. В детстве ты очень любил животных.

– Насчет животных это правильно. Очень я их люблю. Только в жареном виде. Поступить в пищевой институт было мечтой всей моей жизни. Жарить колбаски там разные и прочее. Еле дождался дня, когда выдали нам аттестаты. Хватаю я, значит, свое свидетельство о зрелости и рву когти прямо сюда. Вышел из вагона, осмотрелся, вижу, девушка сидит на скамейке, мороженое ест, ножкой фокстрот танцует,«Где тут, красавица, – спрашиваю, – свиносъедобный институт?» – «Пойдете, – говорит, – прямо, потом налево, потом опять прямо». Еще улыбнулась, сволочь, чтоб ей старой девой остаться. Ну, пошел я прямо, налево и прямо. Вижу, громадное здание стоит и красными буквами таблица: «Приемная комиссия». Сдал документы, экзамены как по маслу прошли. Начались занятия, лекции. Быков, значит, баранов приводят в аудиторию – дескать, смотрите, вот эта часть рогами называется, а эта хвостом… Сижу помалкиваю, записываю, хвосты зарисовываю, а сам думаю: скорей бы научили жарить и варить их. Однако проходит месяц, другой, по-прежнему изучаем желудки да мочевые пузыри. Пошел я в деканат и спрашиваю: «Скоро котлеты жарить будем?»Там отвечают: «Котлеты жарит рядом институт пищевой промышленности. А мы их только выращиваем».

Выскочил я на улицу, глянул на фасад и обомлел. Громаднейшими буквами написано «Зооветеринарный институт». Потемнело у меня в глазах, хотел бежать к ректору, да разве он поверит? Анекдот ведь. Куда денешься? Прием везде закончен. Так и остался.

– Вот тебе и свиносъедобный. Острить не будешь.

– Тебе хорошо смеяться, – сказал Кобзиков мрачно. – А я всю жизнь ветврачом буду!

– Ничего, вашему брату тоже приходится котлеты жарить. Куда взял направление? Бери в мясомолочный совхоз.

Кобзиков положил на стол вилку, подозрительно огляделся и шепотом сказал:

– Решил я перехитрить свой чокнутый рок.

– Как? – тоже почему-то шепотом спросил я.

– Хочу жениться. Я уже два года ищу себе невесту. Но пока никаких результатов.

Я недоверчиво оглядел грека. Передо мной сидел бычок средней упитанности – хоть сейчас пускай на котлеты. Не может быть, чтобы им не интересовался слабый пол.

Кобзиков перехватил мой взгляд.

– Конечно, простых девушек навалом. Хоть сейчас под венец.

– Тебе нужна не простая? Девушка-загадка? Девушка-сфинкс? Мумия египетского фараона.

– Мне нужна дочь министра.

– Кто? Дочь министра? – захохотал я, но, взглянув на ветврача, осекся. Он сидел серьезный и мрачный.

– А внучка пенсионера республиканского значения тебя не устроит? – язвительно спросил я.

– На худой конец, – ответил грек совершенно серьезно, – можно даже дочку председателя райисполкома. Пройдет с натяжкой сестра директора завода или племянница ректора института. Но мой идеал все-таки – дочь министра. Я ищу ее уже два года. Я даже представляю ее во всех деталях. Этакая худенькая, черненькая, с длинным утиным носиком, ужасно несимпатичная. Мы знакомимся, и я ее спрашиваю: «Где работает ваш отец?» – «Мой папа – министр», – отвечает она. «Ах, министр, – говорю я равнодушно. – Ужасно не люблю министров. Они страшные зазнайки». – «Мой папа не такой, мы завтра пойдем к нему на работу, вот увидите, он очень хороший».

Кобзиков представлял эту сцену во всех подробностях. Глаза его стали разгораться, как угли, когда на них подуешь; с худощавого горбоносого лица исчезла печаль. Оно стало жестким.

– Вот тогда бы вы узнали, что такое Вацлав Кобзиков! Я бы схватил своего идиота-рока за горло. Потряс бы его как следует и сказал…

– Тише! – осадил я размечтавшегося грека. – А то услышит.

– ..и сказал, – закончил Вацлав шепотом: – «Оставляй меня в городе и устраивай начальником управления, а то дух вон». И еще бы я вырвал у него трехкомнатную секцию и автомобиль «Волга».

– Для начала неплохо, – заметил я. – Но все-таки два года… Два года донжуанства, и неизвестно, чем все дело кончится. На правильном ли ты пути?

– На правильном, – убежденно сказал Кобзиков. – Это я знаю так же твердо, как то, что земля вертится. А вот ты на неправильном. Ты думаешь, если создашь сеялку, так станешь великим? Черта с два! Тебя оставят при кафедре, дадут небольшую премию, и ты будешь всю жизнь влачить жалкое существование, а кто-то на твоей сеялке сделает карьеру.

– Кто же?

– Кто имеет связи. Может быть, даже дурак. Я за это не ручаюсь. Но кто-нибудь непременно сделает. Разумеется, кроме тебя, ибо у тебя слишком честное рыло. Нет, ты идешь не туда. Ты зря теряешь время.

Я покачал головой:

– На правильном ли ты пути, Кобзиков?

– На правильном! Только бы скорее дочь министра появилась на моем горизонте. Вообще, должен сказать, – в городе у нас начальство почему-то мало дочерей имеет. Мне все больше попадаются девушки, у которых отцы парикмахеры. Наваждение какое-то! Опять, наверно, рок гадости устраивает.

– А у официантки ты спрашивал, кто ее родители? Может быть, ее отец директор треста ресторанов? Он бы устроил тебя шеф-поваром. В твоем положении нельзя пренебрегать ни одной возможностью.

– Уверен, что парикмахер.

– Мальчики, с вас двадцать пять рублей. Заканчивайте, – девушка с усталым лицом подошла неслышно, положила на стол блокнотик и стала смотреть куда-то поверх наших голов.

– Простите, – сказал я, – ваш отец не в тресте ресторанов работает?

Официантка быстро посмотрела на меня и отвернулась.

– Я серьезно, девушка. Вы очень похожи. Официантка еще раз оглядела нас и, подкупленная выражением наших физиономий, сказала:

– Нет. Он в парикмахерской.

По щеке грека скатилась слеза. Он машинально поймал ее в кулак, словно муху, растер о брюки и пробормотал:

– Парик… махеры… Всюду парик-махеры… Два года одни парик-махеры…

– Будете хамить – вызову милицию, – усталой скороговоркой сказала официантка.

– Парикмахеры! – заорал вдруг Кобзиков. – Куда ни глянь – одни парикмахеры! Где же министры? Где министры, я спрашиваю?

Подошел швейцар и молча взял вечного жениха за рукав. Официанты гремели посудой. За соседним столом, уткнувшись носом в пепельницу, что-то бубнил пьяный.

– А ну, мотайте, щенки! – сказал неблагодарный усатый страж.

Когда мы вышли, на проспекте было совсем пусто. В листьях тополей спали воробьи. Кобзиков плакал.

– Гена, Геночка, – бормотал он, – пожалей меня. Два года одни парикмахеры! Обедняла земля русская…

Я посадил Вацлава в трамвай и взял ему билет.

– В двенадцать тридцать у меня свидание. Гоголя, сорок девять, – вдруг совершенно трезвым голосом сказал он.

Я пошел к противоположной остановке. Кружилась голова. В деревьях глухо шумел ветер.

Меня всегда волнуют ветреные ночи, когда все вокруг наполнено странными звуками, когда теплый воздух ласкает лицо, шею, руки, словно неведомое живое существо. Тогда мне кажется, что живые и деревья, и облака, и мерцающие звезды, и темные флаги над крышами. В такие ночи я не могу заснуть – словно кто-то зовет меня. Словно далеко-далеко стоит тоненькая девушка с большими черными глазами и, подставив бледное лицо ветру, шепчет мое имя.

Иногда этот зов прилетает откуда-то со льдов океана, иногда из жарких песков Каракумов.

В такие ночи я еду в Сосновку.

* * *

Трамвай мчался, визжа на поворотах, бросая в ночь гроздья голубых искр. Я сидел, касаясь спиной холодного сиденья.

Кондукторша дремала, положив под голову сумку. От толчка она очнулась, сердито посмотрела на меня и сказала:

– Конечная.

Прямо у остановки начиналась рожь. Мне предстояло пройти три километра полем. Навстречу со слабым шорохом катились серые тяжелые волны. На каждом колосе сидело по черному комару. Они раскачивались взад-вперед, как наездники.

Вскоре поле кончилось, и тропинка спустилась к реке. Собственно говоря, никакой реки не было. До самого горизонта тянулись камыши. Только едва заметная полоска чистой воды жалась к берегу. Когда-то, очевидно, это была большая река, но время и люди сделали свое дело. Сейчас здесь простиралось царство камышей и лягушек.

Показались силуэты домов. Я посмотрел на часы. Было два. В нашем доме, конечно, давно спят, но все же я обошел его стороной. Как бы не проснулась Каштанка и не разбудила мать.

Маленький домик Ледяной принцессы затерялся среди Тополей, как в лесу. Во дворе пахло навозом и молоком. Корова под навесом повернулась ко мне и вздохнула. Я открыл проволочную калитку и вошел в большой сад. Старые груши-великаны, растопырив ветви, преградили мне путь. Но я знал, где можно пройти.

…Она спала на деревянной кровати посреди зарослей черных роз. Аромат этих странных цветов приставал к рукам и одежде, словно запах дорогих духов. Черные розы были семейной реликвией. Семена привез дед Ледяной принцессы, цыган, откуда-то из-за моря. С черными цветами было связано что-то наподобие предания. Считалось, что тому, кто сорвет цветущую розу, не будет счастья. Я никогда не видел, чтобы рвали черные розы. Они цвели и умирали, не тронутые человеческой рукой.

Сквозь просветы в деревьях было видно, как со дна трясины поднимался туман. Ветер колебал его, словно гигантскую простыню. Где-то у самого горизонта мерцал костер.

Под одеялом едва был заметен комочек ее тела. Я осторожно приблизился к кровати и опустился на колени. По ее лицу бродили тени от листьев груш. Длинные ресницы слегка шевелились под ветром., Медленно, очень медленно я наклонился и прикоснулся губами к ее щеке. И вдруг я замер. Мне показалось, что она сейчас проснется. Но она не проснулась…

Когда я возвращался пешком домой, рожь уже была мокрой от утренней росы. В воздухе не чувствовалось ни малейшего движения, и стебли стояли неподвижно, поникнув тяжелыми колосьями. В усинках, словно слезы, запутались прозрачные капли. Небо было светло-серым, без единой звездочки. Только по-прежнему на краю света мерцал костер.

Летающая борона

Когда президент вошел, мы с Кимом пили чай, оставшийся от завтрака Ивана-да-Марьи.

– Привет алхимикам! – сказал Егор Егорыч. – Скоро золото научитесь делать?

– Пока только умеем от него избавляться.

– И то дело…

Президент мялся. Мне сразу стало ясно, что он пришел просить взаймы.

– Не пособите, хлопцы? Конуру перестраиваю. К молодоженам еще двое просятся. Хорошие ребята, из лесотехнического…

Если бы Егор Егорыч требовал квартирную плату нахально, я бы, конечно, не дал, так как у нас с Кимом оставалось всего двадцать рублей. Но президент краснел, что-то мямлил; видно, ему было очень стыдно просить. А я не выношу, когда люди стесняются.

– Ким, – сказал я, – дай десятку.

– Зачем? – спросил капитан, не поднимая головы от книги.

– Егор Егорыч расширяется.

– Ну и пусть расширяется, – ответил Ким спокойно.

– Да вы не беспокойтесь, ребята! – замахал руками хозяин. – На нет и спроса нет! В другой раз как-нибудь. – Егор Егорыч, пятясь, открыл задом дверь и вышел. Минут пять мы сидели молча.

– Свинья ты, Ким!

– Это почему же? – удивился капитан.

– Умеешь унизить человека.

– Этот вымогатель-то – человек?

– Как тебе не стыдно! Таких хозяев, как Егор Егорыч, поискать! За квартиру почти не платим, свет жжем сколько влезет!

По длинному лицу Кима скользнуло подобие улыбки.

– Индюк ты ощипанный! «За квартиру не платим»… – Капитан «Летучего Голландца» взял ручку. – Сколько он у тебя в этом месяце занял?

– Ну, пять.

– У меня семь с полтиной. У Кобзикова шесть. Что получается? Восемнадцать и пять десятых? Теперь, ты ему два дня помогал рыть? Помогал. Работник из тебя плевый, но, допустим, два с полтиной в день ты заработал. На мерине бревна три раза привозил? Любой дурак взял бы с него по трояку. Я ему электропроводку делал и воду подводил. За коммунальные услуги не менее десятки. Приплюсуй еще десятку, которую ты ему чуть было не отдал.

– Сминусуй стоимость петуха, которого мы чуть было не съели.

Но Ким всегда был неуязвим для иронии.

– Для нашей клетки это неплохо?! Если помножить эту сумму на число квартир, то получится около четырехсот рублей. Заработок профессора! Таких хозяев действительно поискать.

– Если возвысить эту сумму в квадрат, то можно достигнуть еще более поразительных результатов.

– А ты смог бы?

– Получше тебя.

– По-моему, это для тебя непосильная задача.

– А сам-то? Двух слов связать не можешь. Ванек!

– А по харе не хочешь?

– Хочу.

– Ну, иди, я тебе дам.

– Иди ты. Уж это у меня лучше получится.

– Индюк ощипанный! Ему перышки выдергивают, а он еще и благодарит.

– А ты свинья неблагодарная!

– А ты пес-подхалим. Сенбернар!

– Повтори!

– Сенбернар!

Я швырнул ботинок, но промахнулся. Ким запустил в меня подушкой. Полетел пух. Мы кинулись друг на друга.

– Болваны! – заревел Вацлав Кобзиков, бросаясь грудью на только что вычищенный и отутюженный костюм. – С ума посходили? Два часа чистил, и опять чисть? Мумии египетского фараона!

На днях греку его рок опять подстроил гадость. Видно, он все же подслушал наш разговор в ресторане. В самый разгар поисков дочери министра рок напустил на Кобзикова вирусный грипп. Врач под страхом вечной глухоты и менингита запретил Вацлаву появляться на улице в течение недели.

Два дня Вацлав метался по комнате, как тигр, пойманный в ловушку в тот самый момент, когда он уже настигал трепетную лань. Потом грек смирился. Он попросил у меня стопку бумаги, химический карандаш, копирку и уединился в уголке. Я, грешным делом, подумал, что Кобзиков засел за диплом, но через два часа Вацлав попросил меня расклеить на остановках городского транспорта объявление следующего содержания:

При этом ветврач сказал:

– Если Магомет не может прийти к горе по причине вирусного гриппа, то гора придет к нему сама.

– Чепуха, – сказал я, прочитав это объявление. – Ничего не ясно: где потерял, что потерял и кто потерял. И потом, может быть уже год никто ничего не терял.

– Ты не знаешь женщин, – усмехнулся грек. – Они страшные растеряхи. А психология? Ты не знаешь психологии женщин. Даже если женщина ни чего не потеряла, она все равно придет посмотреть.

Сейчас Вацлав готовился к приему первой посетительницы. Он проспал и теперь в одних трусах метался по комнате, одновременно бреясь, выдавливая прыщи и гладя костюм. С минуты на минуту могла войти девушка с остреньким носиком и сказать: «Я потеряла сумочку. Мой папа – министр».

Раздался стук в дверь.

– Это ко мне! Не пускайте! – пискнул грек и юркнул за шкаф.

Вошла Тина. Она с удивлением осмотрела комнату.

– Мальчишки! Что случилось? Вы похожи на петухов.

– Подсчитываем чужие доходы, – пробурчал я,

– Чьи?

– Егор Егорыча. Тина улыбнулась:

– Ну, какие у него доходы…

– Четыреста рублей в месяц, вот какие, – ответил капитан, косясь на меня.

– Четыреста? – Тина заинтересовалась. – Откуда же? Он ведь бедно живет. – Мне его иногда жалко становится.

– Вот-вот. Жалость – его основной капитал. Не удивлюсь, если у этого кровопийцы на книжке тысчонок пять окажется.

Тина вздохнула.

– Нам бы с тобой, Кимочка, эти деньги, мы бы купили сервант. Я сегодня видела в комиссионном. Чешский. Прелесть!

– Только серванта и не хватало, – пробурчал капитан. – Ну, хватит болтать! За работу!

– Работа… Работа… Работа… Мы когда-нибудь пойдем в театр? Сейчас как раз приехал московский. А, капитан?

Восемьсот на тридцать пять и плюс восемнадцать, – пробормотал Ким в ответ.

От Тины шел едва уловимый запах не то сирени, не то ландышей, и я никак не мог сосредоточиться. Сегодня Тина выглядела особенно элегантно. На ней был отлично выглаженный, без единой складки кремовый костюм, облегавший ее фигуру, и белые босоножки на каблучках-иголочках. Мне редко приходилось видеть такую красивую фигуру, как у Тины. Маленькие покатые плечи, тонкая талия, стройные длинные ноги в золотом пушке и стянутые на затылке в тугой узел огненные волосы. Издали в Кимову невесту можно было влюбиться с первого взгляда, но вблизи поражало ее лицо. Оно имело своеобразное выражение и в первый момент действовало странно – отталкивая и притягивая одновременно. Это было плоское, величественное, изъеденное временем лицо языческой богини, простоявшей на степном кургане тысячи лет. Первое время я не мог смотреть на нее без содрогания, но потом привык и даже стал находить не лишенным своеобразной красоты, красоты, которой поражают нас неожиданно встречающиеся посреди цветущей степи голые одинокие утесы. Может быть, поэтому мы стали с Тиной друзьями.

Дело в том, что у меня была целая теория, по которой считалось, что наружность накладывает на духовный мир человека отпечаток. Поэтому я и надеялся найти в своей сокурснице с лицом древней богини редкий оригинальный ум и не ошибся. Мы беседовали с Тиной, не стесняясь, на самые различные темы, и наши мнения редко совпадали, что, однако, не раздражало нас, а, наоборот, доставляло удовольствие.

Когда появился Ким, наши с ней отношения поохладели, что, конечно, было вполне естественно.

Ким, я думаю, избрал объектом своей любви именно Тину потому, что она просто оказалась в данный момент под рукой (ибо мой друг твердо решил ехать на место назначения вместе с женой), а искать кого-либо у него не было времени.

Ухаживания Кима Тина приняла благосклонно, и, я думаю, правильно сделала. Конечно, мой друг не ахти какой красавец. У него грубое лицо с крупными чертами и нескладная фигура, но это с лихвой компенсируется полнейшим отсутствием склонности к спиртным напиткам и детски нетронутой чистотой души. Кроме того, учитывая его трудолюбие и настойчивость, можно смело сказать, что Ким добьется кое-чего в жизни.

Сегодня завхоз поехал на нашем мерине за дровами, и мы решили посвятить весь день расчетам. Я достал со шкафа кипу чертежей и папок. Заметив на наших лицах каменную решимость, Вацлав Кобзиков заволновался.

– Опять расселись, мумии египетских фараонов! Сегодня комната нужна мне! Понятно? Я тоже плачу десятку! Проваливайте в читальный зал!

Ким ответил на нервные выкрики презрительным молчанием. У них с Кобзиковым с самого начала установилось что-то наподобие взаимной любви с минусом. Вацлав никогда не упускал случая поиздеваться над капитаном.

– Хотя бы рубашки надели, фараоны! – кричал ветврач. – Будут девушки приходить, а они устроили здесь физкультурный парад! У Кима пятно сзади масляное на майке!

– Что ты говоришь? – елейным голосом спросил Ким Придется снять. Неудобно перед дочерью министра.

Он стащил майку и бросил ее на кровать.

– Ну хорошо же! Я вас все равно выкурю! – пообещал грек. – Я вам создам условия!

И началось. Вацлав стал свистать, пытался петь, двигал мебель с места на место и вообще вел себя безобразно.

– Это мы еще посмотрим: кто – кого! – сказал Ким. – Как, ребята?

Мы с Тиной выразили согласие. В самом деле безобразие: люди изобретают сеялку, а тут будут девицы шляться.

Мы стали выкрикивать вслух расчеты, бить рейсшиной мух, подражать петуху.

Сражение было в полном разгаре, когда раздался стук в дверь. Грек погрозил нам кулаком, сдунул с рукава пушинку и на цыпочках подкрался к двери. Стук повторился. Похоже, стучала женщина.

Кобзиков отскочил к кровати.

– Войдите, пожалуйста, – пропел он голосом змия-искусителя.

Мы невольно затаили дыхание. Даже Ким перестал щелкать рейсшиной и уставился на дверь.

– Разрешите? – прозвучал голосок, и на пороге возникло нечто кисейное. Этакая игрушечная фея (только не производства Центрально-Черноземного совнархоза).

Первым встретился взглядом с феей я – по Причине своей экстравагантной внешности (у меня в волосах после стычки с Кимом торчал пух, а на носу сочилась крупная царапина).

– Простите. Вацлав Кобзиков здесь живет?

В глазах девушки я не заметил иронии, но это, наверное, было делом чертовски трудным: Смотреть без иронии на мою рожу.

– Здесь.

Фея улыбнулась мне. Я улыбнулся ей. Потом она улыбнулась Киму, и я стал свидетелем, как у капитана полезли вверх уши. Такого никогда еще я не видел. Затем девушка повернулась к Тине, отпустила ей не менее обворожительную улыбку, на что древняя богиня ответила такой гримасой, какая бывает разве только у человека, укусившего зеленый лимон. Увы, при всех своих достоинствах Тина всего-навсего женщина, а женщина не любит, когда другим что-то удается больше, чем ей. Улыбка у этой девчушки, безусловно, получалась лучше.

Следующая улыбка предназначалась Вацлаву Кобзикову. Но грека в комнате не оказалось. Чрезвычайно удивленный, я принялся вертеть головой и, наконец, обнаружил ветврача за шкафом.

– Вацлав, – сказал я, – к тебе пришли. Хмурый Кобзиков нехотя появился.

– Здрасте! – буркнул он.

Мы были удивлены. Только что грек сиял, как кастрюля из нержавеющей стали. Сейчас он смахивал на председателя профкома, озабоченного отчетным докладом.

– Увидев Кобзикова, девушка обрадовалась.

– Я вас не узнала! Вы сегодня такой…

«Ага, вот оно что! Любовный конфликтик! Сейчас будет сентиментальная сцена с уклоном в трагедию».

– Как поживаете?

– Ничего.

«Поигрался, негодяй, а теперь „ничего“?! Такую симпатичную девчушку бросил!»

– А я иду, смотрю – объявление: «Обращаться к Кобзикову». Дай, думаю, проведаю… Вылечились от лунатизма?

«Что?!»

Гладко выбритые щеки Кобзикова стали вишневыми.

– Встречаю недавно Ивана Ивановича и спрашиваю о вас. Оказывается, у вас редкая форма. Он долго расписывал. Что-то там связано с боязнью высоты. Лунатики обычно ведь не боятся высоты?

Кобзиков уже пылал, как настольная лампа, и старался на нас не смотреть. Мы слушали, разинув рты. Неужели в довершение ко всему вечный жених еще и лунатик? О боги!

Мне никогда еще не приходилось наблюдать Вацлава Кобзикова смущенным. И Киму, разумеется. Я видел, что капитан колеблется. Подложить греку свинью или нет? Соблазн был слишком велик. Наверно, перед глазами Кима в это время проходили вереницей все обиды, насмешки, издевательства, на которые Вацлав Кобзиков отнюдь не был скуп. В то же время месть была слишком жестокой. Капитан заерзал на стуле. Капитана одолевали мучительные раздумья. Жажда крови, наконец, победила.

– Вы не знаете, лунатикам разрешают жениться? – выпалил он.

– Жениться? Право, не знаю… А что, разве Кобзиков до сих пор…

– Да.

Мы уставились на девчушку. Как она воспримет этот удар?

– Глаза у феи заблестели. Но увы, в них было лишь одно любопытство. Или это игра?

Лицо капитана стало жестким. Наступила минута, которой мой начальник ожидал долго. Стало ясно, что Ким расскажет все, ибо он уже догадался: сегодняшняя гостья играет в жизни Кобзикова какую-то немалую роль. Может, это одна из «невест»? Тем лучше!

Ким был простым малым, и мысли легко читались на его высоком челе. Кобзиков, видно, тоже все прочитал, потому что, забыв про самолюбие, пискнул:

– Не надо!..

– Конкретной невесты пока нет, – медленно и обстоятельно, как и все, «то он делал, сказал капитан. – Есть цель абстрактная – дочь министра.

– Вот как!

– Да. Во имя этого приносятся жертвы, одна из которых – вы. Найденный предмет дамского туалета не был потерян.

– Это правда, Кобзиков? – спросила голубоглазая фея.

– Кобзиков встал и вытянул руки по швам.

– Нет, – соврал он нагло. – Они треплются. Они изобретают сеялку и немного того…

– А то смотрите, у меня есть подружка. Правда, не дочь, а племянница министра. Могу познакомить.

– Нет, нет! – испугался грек. – У меня и в мыслях не было…

Вид у Вацлава был пришибленный и жалкий. Фея взяла его под руку.

– До свидания. Вацлав меня немного проводит. Они ушли.

– Наглая особа! – сказала Тина, когда захлопнулась дверь. – Туда же, в любовь играет!

– Ах, Тиночка, Тиночка, никак не можешь простить улыбки!

– Натворил, наверно, что-нибудь, а теперь…И чего они в нем находят? Как можно преуспевать с такими вульгарными манерами?!

– Эрудиция, талия, интеллект.

– У меня тоже все это есть, – обиделся Ким. – Однако меня никто не любит!

Мы с Тиной переглянулись. Нашего капитана потянуло на лирику! Вот так, не мсти другим.

– А я, Кимочка?

– И ты. Я же вижу. Bсe с Рыковым да с Рыковым.

– Ах ты, дурачок лысый! Начались нежности.

– Пусти! – ворчал Ким, отбиваясь от Тины. – Я не ревную, я предупреждаю!..

Распахнулась дверь. В комнату быстро вошел Вацлав. Я ожидал скандала, но грек, остановившись у окна, принялся барабанить пальцами по стеклу.

– Ты-ры-ры-ры! – запел он мерзким голосом, задумчиво вертя банку с суриком.

Бывают такие моменты, когда к человеку вдруг приходит прозрение.

– Берегись! – крикнул я Киму, бросаясь грудью на чертеж.

В ту же секунду мимо моего уха просвистела банка, распространяя противный запах краски…

Вацлав рыскал по комнате.

Это уже был не Кобзиков, а вождь племени краснокожих, вступивший на тропу войны. В нас летели щетки, помидоры, хлеб, книги. Сначала мы, ошарашенные бурным и непонятным натиском, лишь подставляли бока и спины предметам, защищая чертежи, а потом сами перешли в наступление. Через десять минут отчаянной борьбы жених был запеленат в одеяло, связан бельевой веревкой и уложен на кровать.

– Гады! Крокодилы! Паразиты! – изрыгал обезвреженный ветврач. – Остригу ночью, как овец!

Лишь после того как Ким пообещал заткнуть ему рот тряпкой, грек замолчал. С полчаса он зло сопел и бубнил себе под нос, но скоро отошел: Кобзиков был не злопамятным человеком.

– Ладно, – сказал он. – Развязывай. Не буду рвать вашу кретиническую сеялку.

Мы распутали вечного жениха и сели за расчеты. Наступила тишина. Только Вацлав нервно расхаживал из угла в угол. Всем было немного неловко. Я не выдержал первый.

– Слышь, брось мотаться! Расскажи лучше, кто была она?

– Секретарь горкома комсомола, вот кто!

– Кончай!.. Кобзиков взвился.

– «Кончай», «кончай»! Раньше вам, харям, кончать надо было. Натрепались! Я сгореть могу за милую душу. Ты знаешь этого человека? Нет? А я знаю! Бантики, челочки, ямочка, кисочка!.. Под маменькину дочку работает. А у самой рука, как у тигра. Цапнет – не пикнешь!

Я невольно рассмеялся. У этой-то девчурки – рука тигра?1

– Во-во, смейся! Все сначала смеются. И я смеялся. Рассказать, как она меня от лунатизма вылечила?

– Валяй!

Грек присел на кровать.

– Откуда она взялась, эта болезнь, не знаю. Может, заразил кто. В общем обнаружил я ее еще на третьем курсе. Выпили мы один раз бутылочку с приятелем, бутербродиками закусили, культурненько этак, по-хорошему. Проводил я его, потом лег спать. Просыпаюсь от холода. Стою я в майке и трусах (дело зимой было) на крыше общежития и держусь за печную трубу. Ветер воет, звезды мерцают, псы от стужи за рекой вопят, Жутко мне стало, начал пробираться к чердачному окну – глядь, вся крыша босыми ногами истоптана, а некоторые аж по самому краю… Да… А дом, учти, шестиэтажный. Оборвалось у меня сердце. Ну, думаю, Ваца, пропал ты вконец. Лунатик! Пить вроде бросать надо, а разве удержишься? То экзамен сдал, то стипендию получил, то дружок хороший пришел. Сделал себе ремни специальные к кровати привязываться: как упаду на койку – они сами меня запутывают…

Да… А один раз не сработала эта самая штука: больно сильно мы выпили. Просыпаюсь на крыше дома научных сотрудников (уж как я туда попал – черт его знает, от нашего общежития метров пятьсот, если идти напрямик, по крышам). Светло еще было. Народищу внизу собралось – пропасть. Стоят, дураки, на меня глазеют. В том числе наш декан. А я – в одних трусах, кирпичи от трубы отковыриваю и кидаю вниз… Как увидел я это, рухнул с ног и покатился. Спасибо, желоб задержал. Дальше – дело известное. Сняли со стипендии, выгнали из общежития, стали исключать из комсомола.

«Ребята, – говорю я на комитете, – горкома побойтесь! Кто же человека за то, что он лунатик, из комсомола гонит?»

«У тебя не первый случай», – отвечают.

«У какого лунатика, – спрашиваю, – дело одним разом обходилось?»

В дискуссию со мной вступать не стали. Завели персоналку и направили в горком.

Вхожу. Длинный зеленый стол. Сидят молодые ребята, хмурые, как утопленники. На меня косятся. Можно подумать, что и не выпивали сами никогда. Во главе стола – секретарь. Глянул я и обомлел. Сидит из какого-нибудь там восьмого «А». Глазки голубенькие, носик малюсенький, щечки яблочками, в волосах розовый бантик, на шейке родинка. Возле – букетик сирени и конфетка «Чио-Чио-Сан». Платье кисейное, беленькое… Уважительно с ней здороваюсь и все такое прочее. Улыбается в ответ, на стул кивает. Прямо пионерлагерь, а не бюро горкома.

«Рассказывайте, Кобзиков, как было дело. Только честно. Я люблю честность».

А я тоже люблю. Рассказал все тютелька в тютельку. Слышу, по ребятам смешок загулял. «Вот трепач!» – шепчутся. Раз смех – значит, дело не так уж плохо. Один высказался, другой. В гипноз, конечно, не верят. «Влепить ему строгача за пьянку и моральное разложение», – предлагают. «Пронесло», – думаю.

Вдруг эта кисочка с родинкой стучит карандашиком по графинчику и говорит примерно следующее: «Ай-ай-ай, товарищи, а еще члены бюро! Как же вы можете не верить человеку?» И закатила получасовую речь о честности, долге, доверии – в общем весь моральный кодекс популярно изложила. А в заключение говорит: «Я верю товарищу Кобзикову. Раз он говорит, что он лунатик, значит так это и есть. Предлагаю не накладывать на него никакого взыскания, а помочь человеку вылечиться».

Я прямо возликовал. Вот это секретарь, думаю. Дурак я, три года в своем комитете шишки собирал! Надо было сразу сюда. Стою, улыбаюсь… Да… А она пальчиком телефончик – круть! «Иван Иванович, – говорит, – вы лунатиками по-прежнему интересуетесь? Да? А то вот тут у меня один сидит. Да, да, очень интересный случай. С отклонениями… Пожалуйста, пожалуйста! Не сомневаюсь, что вылечите. Сейчас я вам его пришлю».

Похолодел я тут весь. Понял, в какую ловушку это дите меня заманило. Вот тебе и святая простота!

Но отступать уже поздно. На следующий день иду к этому Ивану Ивановичу. А там у него лунатиков – целая группа. Развесили губы, слушают, что им седенький старикашка заправляет. Обосновал научно лунатизм, стал пичкать какой-то дрянью. Я глотаю, как все.

Потом наступила ночь. Притворился я спящим, а сам гляжу в оба: что будут настоящие лунатики делать – себе бы не прозевать! Как пробило двенадцать, так и полезли лунатики на крышу. Я – за ними. Бедлам! Крыша дрожит, коты в стороны шарахаются. Старикашка тут же, среди нас, крутится, наблюдает, что-то в блокнот строчит, фонариком посвечивает.

Чувствую, все время поглядывает на меня и хмыкает. Недоволен, значит, старый черт, что я далеко от края крыши держусь. И все плечиком, плечиком, значит, притирает меня, притирает, а у меня и так уже колени мелкой рябью. Поседел даже. Ей-богу, не вру! На следующий день три седых волоса выдернул! Поседеешь: дом – пять этажей!

Одну крышу облазили – взялись за другую. К утру четыре штуки дали. А план на нормального здорового лунатика – одна. Да… А старикашка все равно мною недоволен. Может, думал, что сачкую или еще что… В общем на третий день не вынес я такой жизни, дал стрекача.

Ты и сейчас лунатик? – с беспокойством спросил я.

Кой черт! Моментально как рукой сняло; шутишь, что ли, четыре крыши! Да я теперь как гляну на крышу, так скулы сводит. Противная это штука, все равно что керосина нахлебаться. Вот так… А вы, паршивые морды, меня продали. Может, конечно, итак сойдет… Я ее на улице постарался убедить, что вы самые известные брехуны в институте. А то может знаешь как раскрутить!..

В дверь опять постучали. Кобзиков метнулся за шкаф. Но и на этот раз дочь министра не пришла. Это был посыльный из института. Нас вызывал Кретов,

* * *

…В институтском парке было сыро и прохладно. В кустах, громко пища, возились птицы. Около бассейна мальчишки играли в войну. Они гонялись друг за другом верхом на хворостинках, оставляя по дорожкам глубокие борозды, и деловито сражались палками. Мальчишки были счастливы, хотя и не подозревали об этом. Зловещая тень интегрального уравнения еще не простерла над ними своих крыльев. Я набрал букетик жасмина и подал его Тине:

– Это тебе от Кима.

– Спасибо, Кимочка.

– Пожалуйста, – буркнул мой друг. Он был погружен в свои мысли и даже не понял, за что его благодарят.

Кретова мы застали за починкой водопровода в лаборатории. С гаечным ключом в руках Дмитрий Алексеевич стоял на двух табуретках и, пыхтя, завинчивал какую-то гайку. Табуретки держал слесарь.

– Привет, ребята.

Кретов легко спрыгнул на пол, отряхнул брюки. Слесарь сейчас больше походил на заведующего кафедрой, чем он сам.

– Как дела?

– Помаленьку, – сдержанно сказал Ким. – Вчера три килограмма высеяли.

– Это все хорошо, ребята. Только над вашей головой тучи сгущаются. Было у нас вчера совещание руководителей дипломных проектов. И вот мой отчет не понравился Науму Захаровичу. Сказал, что мыв бирюльки играемся. Повышение скорости сеялки на десять километров в час – это, мол, несущественно. Дескать, не изобретение и не нужно колхозному делу.

Ляксеич неожиданно подмигнул:

– Селу, конечно, нужны самоходные кабинеты. В общем так, ребята. Он вас требует к себе. Наверно, будет агитировать заняться перегонкой воды на бензин. Топайте, не робьте. Потом забегите, расскажете.

Перед дверью кабинета декана факультета механизации сельского хозяйства мы остановились. Дверь была ослепительно белая, с массивной золоченой ручкой и табличкой хирургической чистоты: «Декан факультета механизации сельского хозяйства, кандидат сельскохозяйственных наук Наум Захарович Глыбка».

Ни один декан не имел у нас собственного кабинета, а Наум Захарович имел. Даже проректоры, чтобы взять папиросы в буфете, становились в очередь, а Науму Захаровичу папиросы давали так. Ибо велик и могуч был наш декан.

– Открывай! – сказал Ким.

Белые двери с золочеными ручками почему-то всегда внушают мне благоговейный трепет.

– Открывай сам, – ответил я Киму. Капитан заупрямился:

– Почему я все должен делать первым?

Оказывается, эта дверь действовала и на неустрашимого капитана.

– Эх, вы! – презрительно сказала Тина и дернула на себя золоченую ручку.

Даже в ресторане первого класса «Дон» я не видел такого великолепия, какое было в кабинете Глыбки. Алый диван, пальмы в кадках. Паркет натерт до коричневого свечения. Тина первая бесстрашно вступила в холодный огонь.

– Вы нас звали, Наум Захарович?

Мы с Кимом топтались сзади, как аисты, поднимая и опуская ноги, пытаясь установить, оставляют ли наши грешные ноги следы на этом нереальном полу.

– Звал! Да! Звал! – Голос был такой густой и низкий, что у меня защекотало в ушах.

Самого Наума Захаровича мы не видели. Его закрывала почти метровая статуэтка девушки с корзиной на плече. В корзине был настоящий жасмин, а на пьедестале – «Нашему дорогому лауреату от коллег по сельхознауке».

Из-за цветов высунулась бледная, тонкая, с рыжими веснушками рука и отодвинула девушку на край стола. Наум Захарович предстал перед нами.

Узкое худое лицо, лысый череп, плоский широкий нос и огромные пылающие глаза. В институте мало кто выдерживал взгляд декана факультета механизации. Казалось, его глаза жили своей особой жизнью, отличной от тела. Они набрасывались на человека, начинали выкручивать ему руки, воротить набок голову, что-то в нем переставлять, передвигать, усовершенствовать, механизировать, автоматизировать. Несовершенство человеческого организма, видно, страшно их возбуждало. Не могу сказать точно, но, по-моему, то же самое испытывали и предметы, когда Н. 3. Глыбка на них смотрел.

В институте его звали Маленьким Ломоносовым.

– Ага, – сказал декан, пристально глядя на мою руку. – Вы изобретатели скоростной сеялки?

Я поспешно спрятал руку за спину. Мне вдруг стало стыдно, что на ней всего пять пальцев, а не шесть или семь.

– Ну, какие мы изобретатели…

Декан отвернулся и стал смотреть в окно. Так прошло с полчаса. Ноги у меня затекли, так как стоять на коричневом льду неподвижно было тяжело; мои подошвы неожиданно разъехались, и я плюхнулся на диван. Тина хихикнула.

Глыбка, наконец, повернулся к нам. Взгляд у него был отсутствующий.

– Сачкуем? – спросил он скучным голосом. – Устраняемся от трудностей? Клопов давим? Мух ловим? Сельхозпрогресс на самотек пускаем? Честь института оплевываем? Народными тыщами на ветер сорим?

Мы молчали.

– Очки втираем? – продолжал Наум Захарович так же без всякого выражения, только глаза его пылали. – Кому пытаетесь втереть? Мне? Черта с два вам это удастся. Ишь какие умные – взяли типовую сеялку, поставили на ней две шестеренки и пытаетесь защищать диплом. Не выйдет.

– Но Кретов сказал…

– Кретов, Кретов, – вздохнул Глыбка и опять стал смотреть в окно. – Что он смыслит в сельском хозяйстве?

– Но ведь двадцать километров! – пытался настаивать Ким. – Это значительно больше, чем восемь – скорость посевного агрегата сейчас…

Глыбка резко обернулся.

– Ну и что? Кого это удивит? Что перевернет? Кого разоблачит, что развенчает? А? Я вас спрашиваю! Настоящий ученый не должен копаться в мелочах. Пусть это делают ремесленники. Настоящий ученый должен переворачивать, низвергать, будоражить! Только тогда он двинет вперед прогресс! Вот если бы вы мне сказали, что сможете сеять со скоростью триста, пятьсот километров, – это да!

– Тогда это будет не сеялка, а самолет, – сказал я.

Потом я много раз ругал себя за эту фразу. Мне не надо было ее говорить. Может, тогда все пошло бы по-иному, вся моя жизнь…

Глаза Наума Захаровича вспыхнули так, что в них больно стало смотреть. Даже гипсовая девушка испугалась и выронила из корзины цветок. Глыбка схватил его, быстро повыдергал лепестки, поднес к глазам и бросил.

– Летающая сеялка, – пробормотал он, – да…по бокам крылья…

Декан заметался по комнате, сокрушая все на своем пути. Развевающаяся пола его пиджака зацепила скульптуру, и девушка с корзиной упала на пол. Но Глыбка этого даже не заметил.

– Летающий культиватор… – говорил он все громче и громче. – Летающий плуг!.. Мы перевернем сельхознауку! Мы создадим эскадрильи сельхозмашин! – Декан уже вдохновенно кричал: – Эскадрилья культиваторов! Пахота на бреющем полете! А? Звучит? Завтра же приступим! Нет, зачем завтра? Сейчас! Где Кретов?

Наум Захарович бросился к телефону. Руки его дрожали, и уши, длинные, как у тушканчика, подергивались.

– Надо бы сначала сеялку закончить, – робко подал голос Ким. – А то к защите не успеем.

– К черту вашу сеялку! Немедленно приступайте к проектированию летающих сельхозмашин! Начнем с летающей бороны – и диплом я вам гарантирую. Алло! Алло! Кретов? Косаревский? Косаревский, срочно найдите Кретова! Поняли? И ко мне! Оба!

– А вы чего стоите? Марш за ватманом и карандашами!

Декан стал теснить нас грудью. Взъерошенный, возбужденный, он напоминал рассерженного воробья.

Ошеломленные, мы поплелись к Дмитрию Алексеевичу. Институт уже лихорадило. Трещали звонки. Бежали курьеры. Косаревский тащил куда-то кусок пропеллера.

Я так и думал, что он из вашей сеялки мыльный пузырь сделает, – сказал завкафедрой. – Что же нам предпринять? Бросать работу никак нельзя. Эх, нам бы дня на три трактор, и сеялка вчерне готова! Тогда можно было бы и наступать.

– Может, к ректору сходим? – подал мысль Ким.

– К ректору, конечно, сходить можно, да Глыбка наверняка успел позвонить ему и затуманить мозги. У него это здорово получается. Ну ладно, хлопцы и девчата, идите домой, отдыхайте. А завтра мы чего-нибудь придумаем.

Гибель «Летучего Голландца»

Косаревский явно задавался. Он разгуливал по гаражу в синем халате и, помахивая связкой ключей, отдавал распоряжения первокурсникам:

– Двое – промыть фильтр! Ты, рыжий, почисть колесо!

Увидев меня, лаборант стал еще важнее. Вперевалку он подошел ко мне и похлопал по плечу.

– Как дела, Рыков?

– Ничего. А у тебя? – Я встал на цыпочки и тоже похлопал Косаревского.

– Отлично.

– Ну и прекрасно.

– Мы опять похлопали друг друга.

– Работаешь, значит? – спросил я.

– Работаю. Вчера старшим лаборантом назначили. – Косаревский стал надуваться.

– Старшим лаборантом?! – я сделал изумленное лицо.

– Да. И одновременно буду учиться в аспирантуре.

– Здорово! Везет же людям!

– Да… Оклад – сто.

От важности Косаревский совсем превратился в статую.

– Но и работы здесь много, – покачал я головой.

– Конечно, много, – процедил старший лаборант.

– Почистить, помыть, заправить тракторы… Не успеваешь, наверно. Вот этот «Беларусь», мне кажется, совсем неисправен.

– «Неисправен»! – презрительно фыркнул Косаревский. – Да на нем хоть сейчас в поле.

Я с сомнением обошел вокруг новенького трактора.

– Смазан? Заправлен?

– Конечно.

– Инструмент на месте?

– Конечно.

– И пусковой шнур?

– Разумеется.

– Нет, ты все-таки молодец, Косаревский! – воскликнул я. – Кто же сторожит всю эту красоту?

Старший лаборант скромно пожал плечами.

– Я.

– И ночью?

Косаревский неопределенно промолчал. За углом меня с нетерпением ожидал Ким.

– Ну как? – спросил он, едва я подошел.

Трактор в полном порядке. Замок едва держится. Сторожа нет, – отрапортовал я.

Ким потер руки:

– Прекрасно. У тебя талант разведчика. Не будем терять время.

План, выработанный нами совместно с Кретовым, был дерзок и прост: увести ночью из гаража трактор и испытать сеялку. Под утро трактор можно незаметно поставить на место.

– А когда у нас будет конечный убедительный результат, – сказал Дмитрий Алексеевич, – летучая борона нам не страшна.

Еще задолго до наступления темноты мы стали готовиться к ночной операции, которую условно назвали операцией «СЛБ», что означало: «Смерть летучей бороне». Сеялку смазали и тщательно отрегулировали. Семена откалибровали. Мерина накормили. Для двигателя «Летучего Голландца» был сделан намордник – на тот случай, если ему вздумается заржать, а также приготовлены обмотки для копыт. Я еще предлагал надеть всем черные маски, но Ким был против излишней экзотики.

Операция началась ровно в двенадцать часов (тоже по моему настоянию, ибо все более-менее порядочные операции начинаются только в полночь). Во главе ударного отряда двигался я с зубилом и молотком, за мной Ким вел недоумевающего мерина: тот никак не мог понять, зачем ему закрутили веревкой челюсти. Замыкала шествие Тина. В ее обязанности входило слушать и смотреть.

Все дело заняло несколько минут. Я быстро вынул из двери скобу, Ким завел в гараж мерина и набросил на буксирный крюк постромки. Тина села за руль, а я принялся толкать трактор. Потом мы опять закрыли двери и пристроили замок.

Выехав за территорию института, мы развязали мерину челюсти и пустили его пастись на лугу, а сами завели трактор и поехали в условленное место, где нас ожидал Кретов с сеялкой и семенами.

– Порядок? – спросил он весело.

– Полный.

– Тогда поехали.

Я уселся за руль «Беларуси». Тина поместилась рядом. От быстрой езды ее рыжие волосы растрепались и в свете фар походили на пламя. Сидеть было тесно, и я чувствовал теплоту Тининого колена. Сзади, как лакеи на запятках кареты, стояли Ким и Дмитрий Алексеевич. Чтобы Ким не ревновал, я отодвинулся от Тины, но она сказала:

– Генка, не дергайся. Мне холодно.

– Не смею возражать. Сегодня ты симпатичнее, чем всегда.

– Ты, наверно, никогда не научишься говорить комплиментов толщиной хотя бы в корабельный канат.

– Нет, серьезно. Я даже слегка завидую Киму. Он хоть целоваться-то умеет? Что вы делаете на свиданиях?

– Рассуждаем о проблемах скоростного сева.

– Не умно с Кимовой стороны. В двадцать три года девушке этого мало.

– Не хами!

– Нас трясло и швыряло, пожалуй, не меньше, чем на мерине.

– Гена, – сказала Тина, – ты веришь в эту затею?

– Какую затею?

– Ну, сеялку…

Я с удивлением посмотрел на невесту Кима. Что за сомнение накануне победы?

– Главное, в нее верит Кретов.

– А ты не думал о том, что мы можем остаться без дипломов?

– Не думал и не собираюсь думать. За нашей спиной Дмитрий Алексеич.

– А я думала. Глыбка, если мы пойдем против него, раздавит нас, как букашек. И Кретова тоже. Он здесь ничего не значит.

– Если у нас будет конечный результат…

– Конечный результат ничего не изменит.

– Рыков! Увеличь скорость! – крикнул сзади Ким.

Я прибавил газ. Затрясло сильнее. На одном из ухабов Тину бросило на меня. Ее лицо оказалось совсем рядом.

– Гена, давай делать борону…

– Брось дурить!

– Я боюсь, Гена…

– Не бойся! – крикнул я сквозь грохот и свист ветра. – Впереди слава и успех! Впереди прекрасное будущее! Да здравствует «Летучий Голландец»!

– Стой! – Донеслось сзади. – Стой, говорю! Семяпровод потеряли!

Я остановил трактор. Ким и Кретов пошли искать семяпровод. Тина, бледная, соскочила на землю.

– Извини, я больше не могу. Езжайте одни.

– Посиди здесь. На обратном пути мы тебя заберем.

Испытание сеялки шло отлично. За какие-то десять минут мы высеяли двадцать килограммов. Семена ложились строго по два-три в гнездо, пропусков не было. На втором круге голос трактора как-то ослаб, а в картере появились подозрительные стуки и ёканье. Вскоре стуки стали настолько явственными, что их услышал даже Ким и закричал:

– Эй! Останови! Что-то с трактором неладно!

Я сбросил газ. В картере уже скрежетало. Стрелка масляного манометра билась на нуле, как муха.

– Да глуши же мотор, индюк ощипанный! – заорал Ким.

Трактор напоминал остывающий труп. Из его брюха тоненькой струйкой, как черная кровь, бежало масло. Раной зияла дыра.

– Подшипники поплавились… – Ким неумело выругался. Стоишь – руки в брюки! Угробил трактор, и…

– Придержи язык, – сказал я.

– Да, да! Теперь конец всему!..

Ким сел на траву и обхватил голову руками. После вспышки у него всегда наступала обратная реакция. Подошла Тина и погладила Кима по пыльным волосам:

– Ну, успокойся. Может, они еще не поплавились.

– Отстань.

– Не сердись, Кимочка. Кто же виноват…

Из всех нас один Кретов оставался спокойным. Он осмотрел трактор со всех сторон, потом аккуратно заткнул дырку тряпкой и запустил мотор на малых оборотах. Внутри гремело и стучало.

– Да, – вздохнул Дмитрий Алексеевич. – Нужен капитальный ремонт.

– Это я виноват! – воскликнул Ким. – Я не проверил пробку. Эх, дурак, дурак!

– С кем не бывает, – сказал Кретов.

Возвращение наше напоминало похоронную процессию. Мерин тащил трактор, как катафалк. Возле гаража мы расстались. На глазах Кима были слезы.

– Идите по домам, ребята, – посоветовал Кретов. – Надо отдохнуть. Предстоит тяжелый день.

– Мы вас не выдадим, Дмитрий Алексеевич, – заверил я. – Скажем, что сами взяли. Ведь оно таки было.

Ким тронул Кретова за плечо.

– Простите нас, Дмитрий Алексеевич, что так получилось. Но мы действительно не скажем никому. Я даю слово.

Кретов усмехнулся:

– Идите, идите, ребята. Это уже не вашего ума дело. Я и не в таких переплетах бывал.

Когда мы утром явились в институт, он был полон слухов. По коридорам метался бледный, с остановившимися глазами Косаревский, хватал каждого за рукав и доказывал, что он не виноват. От важности у старшего лаборанта и следа не осталось.

Говорили всякое, но большинство склонялось к мнению, что тут налицо свинья. Кто-то из врагов или завистников Косаревского подложил ему свинью. Косаревский составил список своих врагов и бегал с ним, постоянно вписывая и вычеркивая фамилии. Он собирался передавать его в уголовный розыск. Глыбка еще не пришел. Кретов тоже.

Четкого плана, как жить дальше, у нас не было. До прихода декана мы решили провести совещание и с этой целью удалились в столовую.

В большом зале было почти пусто. На полу пыльными львиными шкурами лежали квадраты солнца. На люстре сидел воробей, чирикал и вертел во все стороны головой. Он выглядел очень довольным – наверно, потому, что питался бесплатно.

– Пусть первым говорит Ким, – предложил я. Ким откинулся на спинку стула. Я вдруг заметил, что он сильно похудел. Лицо его, и так длинное, еще больше вытянулось, скулы выперли наружу, и только одни глаза, большие и влажные, как у больного, лихорадочно блестели.

– Во-первых, надо опередить Кретова. Пойти самим к Глыбке и все рассказать.

– Принимается, – сказал я.

– Принимается, – сказала Тина.

– Во-вторых, не впутывать Косаревского. У парня может полететь аспирантура.

– Принимается.

– Принимается.

– В-третьих, сказать Глыбке, что мы, конечно, виноваты и готовы понести наказание, но он тоже виноват. Почему он упорно не давал нам трактор. Мы же не для себя стараемся. У нас тема государственной важности!

– Ну что ж, – сказал я. – Можно рискнуть подискутировать с Глыбкой.

– Я не согласна, – сказала Тина. – Это лишне. И ничего не даст.

– И в-четвертых, – невозмутимо продолжал капитан, – сказать ему, что над сеялкой мы работать не бросим, несмотря ни на что. Пока есть возможность, надо использовать мерина. Если подкормить его, километров двадцать пять он даст. Я жертвую стипендию.

– Вопрос можно? – спросил я.

– Давай.

– А если Глыбка не допустит нас до защиты?

– Ну и пусть! Поедем работать со справками!

– А на следующий год защитим экстерном. Зато закончим сеялку.

– А как же с аспирантурой?

– Это сделать никогда не поздно.

– У тебя все?

– Все.

– Тина, говори.

– Ким сошел с ума.

– Твои предложения?

– Пойти к Глыбке и пасть на колени. Я почесал затылок.

– Два противоположных мнения. У меня есть компромиссное решение. Так сказать, стратегический ход. Согласиться работать над этой самой летучей бороной. Это даст нам и диплом и аспирантуру. А потихоньку можно испытывать и «Голландца».

– Чепуха! – воскликнул Ким. – Чепуха! «Голландцу» тогда амба.

Я вдруг разозлился. До чего же упрямый человек! Заладил: «Голландец», «Голландец»!

– В конце концов и пусть амба. На нашем пути этих «голландцев» будут сотни, лишь бы поступить в аспирантуру. Что, на нем свет клином сошелся?

Ким открыл рот – наверное, хотел сказать что-нибудь вроде своего «ощипанного индюка», но к нам подошел Кретов.

– Ага! Им и горя мало! Уплетают треску за обе щеки, а я за них кашу расхлебывай!

Да вот, ищем выход из тупика, Дмитрий Алексеевич, – сказал я.

– Выход есть, ребята, – завкафедрой был подозрительно весел. – Все сложилось как нельзя лучше. Я уезжаю в свой колхоз и беру вас с собой вместе с «Голландцем». Поработаете годик трактористами, доведете до нормы сеялку и тогда – на все четыре стороны. Условия я вам создам, как в научно-исследовательском институте. Да и приоденетесь. У меня трактористы зарабатывают – будь здоров!

– Вы были у декана? – догадался я.

– Был.

– Представляю, что там делалось!

– Ничего особенного. Просто поговорили откровенно. Высказали, что друг о друге думаем. Он, конечно, прав: здесь я не на своем месте.

– Что вы, Дмитрий Алексеевич!..

– Да, ребята. Нечего было лезть из механиков в ученые.

– А Глыбка на месте? – спросил Ким. – Из-за этого «изобретателя» мне иногда учиться не хочется. Руки опускаются.

– Что он решил с нами делать? – спросила Тина.

– Не допускает к защите и лишает стипендии.

– Вот индюк ощипанный! – выругался Ким. Мы сидели подавленные. Хорошенькие новости!

– Ну как, ребята? Поедете со мной?

– С вами я хоть куда, – не задумываясь, ответил Ким.

Мы с Тиной переглянулись.

– Надо подумать…

В коридоре на нас налетел Иван Иванович Березкин и схватил меня за рукав:

– Пряхин, почему не на заседании? Тебе что, особое приглашение? У нас кворуму нет! Бегом в триста семнадцатую! За каждым гоняйся!..

– Я не Пряхин, – сказал я.

Иван Иванович озадаченно опустил на пол свой огромный портфель.

– Извини… Совсем замотался… Правильно, вспомнил, ты не Пряхин… Ты Беленький. Да… Председатель восьмого подсовета шестого совета. Постой…У вас же должно сейчас быть совместное заседание с двенадцатой комиссией! Какого же ты черта разгуливаешь?! Срываешь работу? Выговор захотел?

– Я не Беленький, – сказал я.

Длинная хлипкая фигура Ивана Ивановича дрожала, как натянутая струна. По лбу скользил пот, глаза смотрели сквозь меня. Березкин был похож на мышь, которая неожиданно родила гору и теперь с ужасом чувствует, что та может ее раздавить.

Иван Иванович неожиданно взорвался.

– Пряхин, Беленький – какая разница? Я знаю, что ты в каком-то совете! Сачкуешь? Вот возьму сейчас и отведу к Глыбке!..

Инструктор слишком сильно взмахнул портфелем, и его унесло в противоположный конец коридора.

* * *

Я проснулся сразу, словно от толчка. На песке, отбрасываемые неровностями, лежали причудливые тени. Пляж был пуст. Только неподалеку сидел старик с удочкой. Стуча зубами от холода, я стал одеваться.

Над утонувшим в зелени городом доисторической птицей кружил самолет. Высоко в небе неподвижно висели освещенные заходящим солнцем белые облака. Казалось, боги, воспользовавшись хорошей погодой, вывесили сушить белье.

Одевшись, я побрел через мост в город. На страшной скорости, похожие на чудовищ с горящими глазами, проносились мимо автомобили.

«Как же теперь быть? – думал я. – Что делать? Все рухнуло сразу, как карточный домик. Ни славы, ни успеха, ни аспирантуры, ни диплома. Да, даже нет диплома. Хорошо, что еще не платить за угробленный трактор. Не стоило идти к Глыбке унижаться. Два часа унижался! Два часа демагогической болтовни!

Да, но как же теперь быть? Ехать с Кретовым? Или идти работать в колхоз к матери… трактористом? Нет, только не туда! Предстать перед Ледяной принцессой трактористом? Выслушивать Димкины приказания?»

К памятнику поэта я опоздал на двадцать три минуты, но Тина ждала меня. На ней была короткая черная юбка с бантом и белая кофточка. В полумраке сквера невеста Кима была как девочка-восьмиклассница на первом свидании.

– А ваша милость опытный донжуан, заставляете себя ждать, – сказала Тина, беря меня под руку. – Пойдем на танцы.

Я посмотрел на свои мятые брюки.

– Лучше погуляем.

Мы молча шли среди праздничной толпы. Франты в черных костюмах с галстуками-шнурками недоуменно поглядывали на меня. Сцепившиеся в ряды семиклассницы хихикали вслед. Кто-то сказал: «Это битник».

Мне было непонятно, почему я назначил свидание Тине, и тем более – почему она пришла.

Из кафе-кондитерской тянуло запахом жареных пирожков. Я вдруг почувствовал, что сильно голоден.

– Зайдем?

– Как ты хочешь, – покорно ответила Тина. Кафе было расписано под дно моря. По стенам плыли розовые рыбы с выпученными глазами. Из-за батареи парового отопления выглядывал морской еж. Рыба-меч с любопытством разглядывала табличку «Распитие спиртных напитков категорически воспрещается». Под табличкой двое разливали водку в стаканы из-под сметаны. Было шумно и дымно. Официант, похожий на водоросль, колебался над столиками с блокнотом в руках. Мы выбрали себе место в углу под картиной, изображавшей не то девятый вал, не то половинку арбуза.

– А ты не боишься, что на тебя донесут? – спросила Тина.

– О чем и кому?

– Твоей девушке. Скажут – видели с какой-то крашеной блондинкой. Меня все считают крашеной. В наш век бесполезно быть натурально рыжей.

– У меня нет девушки.

– А я слышала – есть. Замужняя.

– Болтовня. Тина рассмеялась.

– Правильно. Ты ведешь себя как рыцарь.

– Официант! – крикнул я. – Пару кофе!

– Ты счастливчик. Любовь замужних надежней и долговечней.

– Вот расскажу Киму, какие у тебя добродетельные взгляды, он и не женится на тебе.

– Он и так не женится.

– Поругались?

– Да так… У нас это давно уже тянется. Несходство характеров, а главное – взглядов. Он считает правильным только то, что делает сам. Убеждения других для него не существуют. Потребовал в категорической форме, чтобы я следовала за ним в колхоз к Кретову. Когда я отказалась – устроил сцену.

– А почему ты отказалась?

– Думаешь, я боюсь колхоза? Нет, я могу поехать на край света за тем, в кого верю. А в Кима я не верю. Он неудачник. Мир всегда жесток к неудачникам, и я не исключение.

– Вот тебе раз! – удивился я. – Человек изобрел скоростную сеялку – и он неудачник!

Тина поморщилась:

– «Сеялка»! «Сеялка»! Она у меня в зубах навязла. Изобрести сеялку мало, Гена. Главное, чтобы люди сказали: «Он может изобретать сеялки». А Ким всю жизнь будет изобретать сеялки, но о нем так никогда не скажут. Он принадлежит к тем людям, которые таскают на гору санки, а катаются на них другие.

– Слишком сложно на голодный желудок. Официант, обслужите наконец!

– Если бы он был похож на тебя! Вот за тебя бы я с удовольствием вышла. И была бы верной женой.

Тина катала по столу крошки, не поднимая на меня глаз.

– Это чертовски смахивает на объяснение в любви, – сказал я.

– Тебе неприятно?

– Нет, почему же… Лестно.

– А вообще все это ерунда. Просто на меня вдруг что-то нашло. И поругались мы с Кимом совсем не из-за этого. Из-за вафель. Он очень любит вафли, а я их ненавижу. Но лучше разойтись из-за вафель, чем из-за сеялки, правда? Слушай, Гена, мне жарко. Пойдем отсюда.

Около дверей я поймал за фалду официанта-водоросль.

– Как ваша фамилия?

– А что? – напыжился официант.

– Мы прождали целых двадцать минут.

– А кто вы такие будете?

– Мы из ВКИРЧАСНИССА. «Водоросль» вытаращил глаза.

Пожалуйста, проходите, – засуетился он. – Вот свободный столик. Одну секунду…

– Мы еще увидимся, – пообещал я.

Прошел дождь, и тротуары блестели, отражая огни фонарей. Пахло прелыми листьями и грибами. Этот запах принес из леса дождь. Я взял Тину под руку и закрыл глаза. Сразу запахло сильнее, шум мокрой листвы тополей стал явственнее, и было совсем похоже, что мы в лесу. «Как с Тиной спокойно и хорошо! – подумал я. – Она действительно…»

Мы шли и шли по мокрым улицам, а сверху моросил дождь, и было очень тепло. Из-под асфальта пробивался робкий запах земли. Окна домов светились в темноте, как иллюминаторы кораблей, разными цветами, но преобладал розовый цвет уюта и счастья.

Мы остановились где-то в темном переулке. Здесь не было асфальта, и земля разъезжалась под ногами. Тускло поблескивали скользкие дорожки. Над высокими заборами свисали, как чубы, ветки деревьев.

Сразу стало тихо и спокойно, словно мы попали в другой мир или в другой век.

– Я промокла насквозь, – сказала Тина, – но ничуть не замерзла – дождь теплый.

Кофточка облепила ее спину и грудь. Мокрая, она сделалась совсем прозрачной.

– Зачем мы пришли сюда? – спросила Тина.

– Не знаю.

– Ты можешь поцеловать меня, я теперь не невеста. Если тебе, конечно, не противно.

– Я дотронулся до ее холодных губ своей щекой.

– Зачем, Тина?

– Да… зачем…

За оградой гремела цепью собака.

* * *

Дом Егора Егорыча спал. Большеголовый, дряхлый, он накренился набок и, полузакрыв подслеповатые глаза-оконца, кажется, слегка похрапывал. На крыльце курил Вацлав Кобзиков. Я удивился: было всего одиннадцать часов, а ветврач уже дома.

– Пришел? – осведомился грек, попыхивая папиросой.

– Ага. А ты?

– Только иду. К тебе тут одна краля приезжала. Слушай, а ты все-таки нехороший. Дружишь, паршивая морда, с такими женщинами и молчишь. Не женщина, а роза, как любили говаривать наши сентиментальные предки. Муж, случайно, у ней не начальник?

– Начальник.

– Начальник? – оживился Вацлав. – Слушай, а он меня не смог бы устроить на работу?

– Смог бы. Заведующим МТФ.

– Тьфу! Никогда бы не подумал, что у такой женщины сельскохозяйственный муж.

– Как у тебя дела? Напал на след дочери министра?

– Пока нет. Зато в совнархозовском доме засек одну. Социальное положение папаши еще не выяснено, но доподлинно установлено, что он владеет«Москвичом» и дачей.

– Наверно, крупная шишка.

– Во всяком случае, не парикмахер. Все дело осложняется тем, что у дочки уже есть…

– Тогда мертвое дело.

– Дело-то, допустим, не мертвое. Надо только чем-то поразить ее воображение. На женщин это действует. Есть у меня одна идея. Просто гениальная идея, но для ее выполнения нужен помощник. Ты не согласишься? Всего на два-три часа в воскресенье. Помоги в беде!

– У меня своих бед хватает. Не допустили к защите.

Кобзиков присвистнул:

– Врешь!

– Вот тебе и «врешь»!

– Что же ты будешь делать?

– Придется ехать в колхоз трактористом.

– Слушай, твое счастье, что с тобою рядом я! Хочешь работать в совнархозе?

– Отстань с чепухой.

– Через месяц будешь в совнархозе, чучело ты фараона! Понял? Слово Кобзикова! Только помоги мне в воскресенье. Поможешь?

– Там будет видно.

– Ты говори сразу! Мне же надо готовиться! Будут шпроты и пиво «Сенатор».

– Поклянись!

– Клянусь дочерью министра!

– Но, надеюсь, твоя гениальная идея ничего общего не имеет с предметами дамского туалета?

– Heт! Нет! – заверил ветврач.

– И уголовным кодексом не карается?

– Будь спокоен.

– Ну ладно… Мне сейчас все равно делать нечего.

Вацлав погасил папироску и с серьезным выражением лица исполнил что-то наподобие лезгинки.

– Мы посрамим тебя, фрайер! – крикнул он.

– Кр-р-р-р! – ответил из будки петух.Я пошел в комнату.

Ким лежал, уткнувшись в подушку. Я сдернул одеяло со своей кровати. Зашуршал какой-то листок. В колеблющемся свете спички запрыгали неровные строчки. Казалось, что они шевелятся, дышат, словно живые.

«Была в городе. Заезжала к тебе, но не застала. Очень жалею. Сегодня видела тебя во сне. Так явственно… Почему ты не приезжаешь в С?»

Я лег, накрылся простыней и пролежал до рассвета с открытыми глазами.

Потомок Чингисхана

С утра шел дождь. Ким с Кретовым уехали в городскую библиотеку, а я сидел в застекленных сенях, которые мы, сильно греша против истины, называли верандой, и, усыпив свою совесть чистым листком бумаги, ничего не делал. В двух шагах бесновался дождь. Он топал по крыльцу тоненькими голыми ножками, дразнился на разные голоса. На пыльных стеклах веранды неподвижно блестели залетевшие брызги, и мне казалось, что со дворе прильнуло к окну и смотрит чье-то заплаканное лицо.

Почему-то было грустно… Хотелось, как в детстве, забраться на широкую печь, улечься на спину и смотреть на закопченный, весь в трещинах потолок, по которому, сонно гудя, ползают черные мухи. Лежать и думать, что в полях сейчас сумрачно, свежо и слышно, как истомленная зноем земля, жадно вдыхая, пьет влагу, словно голодный теленок. А потом с работы приходит мать. Она вся мокрая, усталая, из-под платка выбилась прядь волос. Комната сразу наполняется запахом дождя и мокрой коровьей шерсти. В избе становится зябко и уютно. Я сворачиваюсь в клубок, накрываюсь пушистым платком. А за окном все идет и идет мелкий по-осеннему дождь. Кажется, что он зарядил надолго, но я знаю, что завтра утром побегу по влажной, блестящей на солнце траве в ближний лесок собирать только что вылезшие из земли скользкие подберезовики…

Сколько я уже не писал домой?

Я потянулся к листу бумаги, но в это время дверь с визгом распахнулась, и шум ливня ворвался на веранду. На пороге стояла Катя. По ее лицу и рукам текли струйки воды.

– Здравствуй, – сказала она. – Не ждал?

– Здравствуй.

– Один, что ли?

– Один…

– А меня в город за партами послали. Дай, думаю, зайду. Вчера меня Алексеевна встретила, жалуется, что не приезжаешь и не пишешь.

– Работаю. Да ты садись…

Катя сняла прозрачный плащ с капюшоном, бросила его на спинку стула, потом разулась и подошла ко мне, маленькая, босая.

– Направление получил уже?

– Да. Оставляют в аспирантуре.

– Значит, к нам не хочешь? Я пожал плечами.

– Ну, конечно, ты теперь заважничал…

Больше всего я боялся, что сейчас появится кто-нибудь из ребят. Тогда не оберешься разговоров.

– Ты надолго?

– Выгоняешь? – усмехнулась Катя.

– Нет… Скоро защита. Чертовски много работы.

– Тогда я пойду.

Катя надела плащ и туфли, но не уходила. Глаза ее пристально смотрели на меня.

– Недавно сон видела, – сказала она, – когда спала в саду. Про тебя. Как будто ты стоял возле моей кровати, а потом наклонился и поцеловал в лоб…

– Странный сон.

– Очень… И знаешь, я его уже третий раз вижу.

– Что ты говоришь!

– Да… И так явственно… Как будто ты действительно приезжал.

Я чувствовал, что Катины глаза ищут мои, но продолжал разглядывать чистый листок.

– Очень странно, – повторил я.

– Да, – согласилась Катя. – Ну, до свидания. – Катя взялась за ручку двери. – Гена… Тебе нечего сказать мне?

– А что… можно сказать?

– Ну, что-нибудь…

– Что-нибудь могу. На горе стоит мочало. Хлопнула дверь, потом за окном захлюпала грязь.

Ушла. Я опять придвинул к себе чистый листок и написал: «Здравствуй, мама!» Приникшее к стеклу лицо теперь уже плакало. Капельки слились в маленькие ручейки и медленно текли вниз, извиваясь, словно по морщинам. В трамвае сейчас слякотно и холодно. Катя будет всю дорогу смотреть в забрызганное окно, а потом два часа идти по дождю. Конечно, она приезжала не за партами.

Я поспешно надел плащ и галоши. Проклятый слабый характер! Ведь решил же… решил. И чем все это кончится?

На улице дождь хлестал вовсю. Лужи рябило.

Катя стояла на остановке одна. С капюшона текли светлые тоненькие струйки, завесив ее лицо хрустальными колеблющимися сосульками.

– Забыл, – сказал я. – Передай маме, что в воскресенье приеду утром. Пусть напечет пирогов с грибами.

– Гена…

– Что?

Она смотрела на меня сквозь качающиеся подвески, похожая на Ледяную принцессу.

– Я не могу больше…

Подошел трамвай. За стеклами были видны нахохлившиеся как воробьи люди.

– До свидания.

– До свидания.

Катя дотронулась до моей щеки.

– Простудишься. Фуражку хотя бы надел. Рука была горячая и сухая.

Трамвай ушел, а я побрел домой по скользкому булыжнику. Струи воды разбивались о камень, и было похоже, что по дороге прыгают маленькие человечки. Я шел и думал об этой глупой до идиотизма истории, которая никак не может окончиться, о пухлой пачке писем, которую надо было сжечь и которая никак не сжигается. Почему эта история приключилась именно со мной?

Его принесли под вечер. Почтальон дядя Костя, высокий и седой, словно профессор, вытащил из сумки голубой конверт и сказал:

– Геннадию Яковлевичу Рыкову.

Мать вытерла руки о фартук.

– Кому? Кому? – удивилась она и протянула ладонь.

– Э-э, нет, – сказал дядя Костя. – Тут написано «лично». – И он отдал мне голубой конверт.

Я никогда в жизни не получал писем, тем более с пометкой «лично». Я знал, от кого было это письмо, Я густо покраснел и сказал:

– А, это, наверно, Борька прислал. Они недавно уехали в Якутию.

Письмо было прочитано на сеновале при свете спичек. Я читал его всю ночь. Я метался по сену, бегал домой за спичками, краснел, бледнел, разговаривал вслух сам с собой и читал снова и снова.

Это было объяснение в любви на десяти страницах ученической тетради. Это было очень подробное объяснение. В нем описывалось все с самого начала: и как Катя увидела меня впервые, и как ей хотелось уехать со мной на край света, и как ей даже было приятно, когда я колол ее в спину булавкой. Далее подробно излагалось, за что я достоин любви.

Под утро я выучил объяснение наизусть. Это было тем более удивительно, что я обладал скверной памятью, а письмо изобиловало сложными причастными и деепричастными оборотами и было пересыпано знаками препинания.

И вот, когда я в последний раз, словно молитву, повторял Катино послание, перед тем как отойти ко сну, мне вдруг не понравилась одна фраза: «Когда ты вперивал в меня свои водянистые безбровые глазищи, сердце у меня сладко замирало, а по спине пробегали мурашки и мне хотелось…» Пусть даже это была шутка, но так презрительно отзываться о глазах и бровях любимого человека! Тем более что своими глазами я всегда гордился. Мне говорили, что у меня пристальный, волевой взгляд. Поэтому, когда я на следующее утро писал ответное объяснение (двадцать листов ученической тетради убористым почерком, с бесчисленным количеством причастных и деепричастных оборотов), я сделал такую приписку:

«P. S. Что касается моих глаз, то ты глубоко ошибаешься, миледи, девушкам очень нравятся мои глаза. Это у тебя кривые ноги. (Шучу.) Целую. Гена».

Неделя прошла в кошмаре. Я не мог ни есть, ни спать, ни заниматься. Я ходил и все повторял, повторял про себя Катино объяснение.

Через неделю пришел ответ. Катя почти целиком цитировала «Ромео и Джульетту» и только в самом конце приписала от себя:

«P. S. По поводу моих ног можешь справиться у своего друга Димы, он не один раз делал мне комплименты. И вообще, оказывается, ты злой. Мне всегда не нравилось, когда ты злишься, – становишься похожим на павлина. (Шучу.) Целую, Катя».

Это было уж слишком – справляться у соперника о ногах своей любимой девушки! Да еще «павлин»! Ну хорошо же! Я быстро переписал троечку цитат из «Отелло», вырезал из журнала стих «Тебе, любимая!» и уселся за составление постскриптума. Я написал Кате, что напрасно она задается. Если я ее полюбил, то это еще не значит, что она была самая лучшая в школе. Неправильное телосложение, лысеющий волос, безвкусица в одежде – вот далеко не полный перечень недостатков Ледяной принцессы.

Ответ пришел авиапочтой. В нем было всего одно какое-то формалистическое стихотворение о ночных мотыльках, а остальные семь страниц ученической тетради занимал постскриптум. Этот постскриптум вполне можно было назвать учебником по анатомии человека-урода – злого, грубого, кровожадного и тупого. Этим уродом был я. В конце стояло: «Целую. Катя. Ответ пиши авиапочтой».

Разумеется, я ответил авиапочтой. Ответил в полную меру своих сил и возможностей.

Далее наша переписка пошла очень оживленно. Постскриптумы совсем вытеснили первую часть, состоящую из цитат Шекспира и формалистических стихотворений. С удивлением мы убедились, что совсем не знаем друг друга. Оказывается, мы уродливы, глупы, некрасивы, жестоки, несправедливы. Наши письма становились все резче и короче. И наконец ночью почтальон дядя Костя принес мне телеграмму (первую в жизни). В телеграмме было только одно слово: «Ненавижу».

Утром я отпросился с урока и отправил ответную телеграмму: «Ненавижу квадрате», на что вечером получил ответ: «Ненавижу кубе».

Четвертая степень ненависти показалась мне недостаточно выражающей мои чувства. Я думал целый день и, наконец, сочинил: «Ненавижу до космоса». Телеграмма, видно, произвела нужное впечатление, так как после этого наступило молчание. Значит, все-таки последнее слово осталось за мной.

Сдавать экзамены в институт я поехал несколько удовлетворенным. Димка в институт решил поступать заочно. Он вдруг быстро пошел в гору. Сначала моего соперника назначили помощником бригадира тракторной бригады, затем бригадиром. Конечно, он решил не ломать себе карьеру. А может быть, Димка уже тогда что-то предчувствовал? В общем так или иначе, но Димка остался, а я уехал. А когда приехал, то было уже поздно. Димка женился на Кате.

Это было дико, нелепо, я не мог привыкнуть к этому целый год, а потом, конечно, привык. И чувствую себя сейчас вполне нормально. Вот только в ветреные ночи чудится мне странный зов. Словно зовет меня кто-то издалека-издалека, а кто – никак не пойму. Тогда меня захлестывает радость, тоска, хочется плакать и смеяться, бежать, ползти, пока хватит сил. И еще – вдруг я стал обладать странным свойством понимать природу, чувствовать всем своим существом трепет листка, движение сока под корой, взгляд пролетевшей мимо птицы. Может быть, это фокусы Ледяной принцессы? Говорят, ее дед, цыган, обладал гипнозом. Только к чему все это?

* * *

В воскресенье я проснулся от толчков.

– Вставай! Пора! – прошептал Кобзиков.

Было еще совсем рано.

Из окна тянуло мокрой травой, гремела кастрюлями Марья.

– Давай еще поспим…

Кобзиков испуганно замахал руками:

– И так проспали! Ты не понимаешь всей важности момента! Свидание – это тебе не сеялку изобретать!

Вслед за этим ветврач развил бурную деятельность. Он наглаживался, брился, мазался какими-то мазями и каждые пятнадцать минут бегал в магазин доказывать продавцам, что коньяк – не водка и его можно продавать круглосуточно.

Вскоре стали заметны результаты. Из заспанного, взлохмаченного парня ветврач превратился в сына фабриканта, собирающегося предпринять загородную прогулку. Моей же внешностью молодой денди остался недоволен.

– Ты похож на мумию египетского фараона, – сказал он. – Что за идиотский вихор? А рубашка? Мятая, как из пушки. А побрился! Бог ты мой! Как он побрился! Раз, два, три. Да тут у тебя целый лес остался! Иди-ка, брат, сюда.

Через полчаса я таращил глаза в зеркало и не узнавал себя. Какой прилизанный, благовоспитанный тип! Хоть сейчас снимай для обложки журнала «Здоровье» или «Работница»!

Кобзикову я тоже понравился.

– Ничего, – сказал он, вертя меня во все стороны. – Сойдешь. Вот только нос бы тебе надо подлинней.

– Я своим носом доволен. Пошли, что ли?

– Подожди. Еще кое-что надо…

Вацлав полез в чемодан и достал оттуда кусок белого атласа.

– Ты умеешь сворачивать чалму?

– Чалму? – удивился я. – На черта она тебе нужна?

– Каждый нормальный человек должен уметь сворачивать чалму.

– Хватит валять дурака! Пошли!

Но Кобзиков принялся наворачивать себе на голову материю.

– Ну, как?

– Мы пойдем или нет?

– Подожди, Теперь дай на тебя примерю.

Не успел я и рта раскрыть, как ветврач напялил мне чалму на голову.

– Здорово! Ну прямо араб! Бедуин княжеских кровей!

Тут в меня впервые закралось подозрение.

– Уж не должен ли я стать арабом?

– А что здесь такого? – пробормотал ветврач, пряча глаза. – Кто догадается?

– Мне не нравится эта затея. Кобзиков заволновался:

– Мумия ты фараона! Это же гениально придумано. Ты будешь приманкой. Какая девушка устоит перед человеком, у которого друг араб? Покатаешься на лодке и исчезнешь. А уж остальное – дело мое. Всего какой-то час.

– Мне эта затея не нравится. Могут быть разные осложнения.

– Абсолютно никаких! Арабов в нашем городе нет – это я уже точно выяснил. Языка их тоже никто не знает. Чем ты рискуешь? Наоборот, даже приятно: будешь центром всеобщего внимания. И потом ты дал слово. Геннадий Рыков всегда держал слово. Только вот нос… Слушай, может, тебе картонный приделать? Что это за араб с курносым носом? Да, вот еще что… Ты потомок Чингисхана.

– Послушай, Кобзиков, – сказал я раздраженно. – Хватит. Хватит! Сыт по горло твоими выдумками. Хоть бы уж знал историю! Любому пятикласснику известно, что Чингисхан был монголом.

– Тогда ты будешь монголом.

– Монголы не носят чалму, – сказал я торжествующе. – Они носят лохматые шапки.

Кобзиков почесал затылок.

– Не-е… лохматая шапка не пойдет. В чалме вся сила. Знаешь что? Ты будешь обарабившимся монголом! Таким образом, ты и потомок Чингисханаи в чалме! Одним выстрелом два зайца.

– Ты глуп… – начал я и вдруг увидел, что Ким давно проснулся и смотрит на нас широко раскрытыми глазами. На его лице было написано такое изумление, будто он увидел свою умершую бабушку.

– Идем на маскарад… – пробормотал я, сорвал чалму и выскочил на крыльцо. Кобзиков последовал за мной.

День обещал быть жарким. Было всего девять часов, а солнце пекло так, что земля жгла через сандалеты. Даже «вооруженные силы» чувствовали себя неважно. Они забрались по горло в песок и раскрыли клюв.

Вацлав подошел к куче и стал задумчиво разглядывать петушиную голову.

– Суп из курятины на лоне природы, – сказал он. – Что может быть прекраснее на свете?

Быстро нагнувшись, ветврач выхватил из песка петуха, сунул ему под крыло голову и запихал в рюкзак.

– Пошли быстрей!

– Низкий поступок, – сказал я. – Поступок, не достойный друга потомка Чингисхана.

– Ладно! Потом на эту тему порассуждаем. Встреча с совнархозовской дочкой произошла на берегу реки.

– Уф, – сказал Вацлав, вытирая пот. – Пришла все-таки, а ты говоришь, я не знаю женщин!

Девушка была высокая, сильная, в легком ситцевом платье, с белыми клипсами почти до плеч. Она так и впилась в меня глазами.

– Знакомьтесь, – сказал торжествующим голосом Кобзиков. – Моя хорошая знакомая Адель. Мой хороший знакомый…

– Мох… Моххамед, – пробормотал я и покраснел.

– И еще как-то. С продолжением, – сказал грек.

– Эль-Джунди…

– Вы знаете русский язык? – спросила Адель.

– Нет, нет, – поспешно заверил Вацлав. – Но он догадывается по движению губ.

– Какой смешной… – Адель бесцеремонно принялась меня разглядывать с ног до головы. – Чалма…

– Все арабы чалмы носят.

– Откуда он взялся?

– Приехал на «Сельмаш» перенимать опыт. Мы сели в лодку и двинулись вверх по течению.

Адель тотчас же сняла платье, демонстрируя обтянутую купальником фигуру. У нее оказалась безукоризненная фигура. Совнархозовская дочка по-прежнему не спускала с меня глаз. Я чувствовал себя отвратительно.

Всю дорогу разговор вертелся вокруг моей особы, перебирались детали одежды, обсуждалось со всех сторон мое телосложение. Особенно волновал Адель мой курносый нос. Разве у арабов бывают такие носы? Вацлав выкручивался, как факир.

– Я без словаря читаю все ихние газеты, – нагло врал Кобзиков. – Я единственный человек в городе, который насквозь знает арабские обычаи. Секретарь горкома ко мне лично домой приходила, просила, чтобы я его сопровождал. Пришлось согласиться, хоть и времени у меня в обрез. Он парень ничего. Между прочим – потомок Чингисхана.

– Чингисхана?!

– Да… по прямой линии. Его предки переехали из Монголии в Аравию по семейным обстоятельствам и там обарабились.

– Чингисхана… – взгляд у Адели стал завороженным, как у ребенка, слушающего сказку. – Интересно, какой у него характер? Наверно, воинственный, как у прадеда?

– Не-е, он малый тихий.

Адель слушала, раскрыв рот. Мне было чертовски жарко в чалме. Капли пота скатывались по лбу и падали на колени совнархозовской дочки.

– Пардон, мадам, – бормотал я.

Кобзиков болтал, греб, но не спускал с меня испепеляющего взгляда: он боялся, как бы я не заговорил по-русски. Пахло сосновыми досками, горячим женским телом и тиной. Река против солнца блестела, как бок гигантской рыбы. С пролетавших мимо моторок на нас таращили глаза. Один так засмотрелся, что врезался в берег, и пассажиры попадали в воду.

Наконец я почувствовал, что, если мы сейчас не пристанем куда-нибудь, я начну дымиться. Сделав вид, что мне хочется пить, я полез на корму и шепнул Вацлаву:

– Не могу… давай кончай…

– Надо увезти ее подальше, мумия ты! – прошипел Вацлав.

– Сейчас сброшу чалму.

– Только попробуй! Утоплю!

– Я вернулся на свое место.

– Этот Момехад, – сказал Кобзиков, – страшно привязался ко, мне. Куда я – туда и он. Обещал подарить настоящего арабского скакуна.

– О! – сказала Адель.

– Да. Приглашает следующим летом к себе в Аравию с женой.

– Вы разве женаты?

– Собираюсь. Да вот никак не найду подходящей девушки.

– Что вы! У нас столько хороших девушек!

– Хорошие, да почти все женихов имеют.

– Жених – это еще не муж.

Я с ненавистью вслушивался в болтовню донжуана, проклиная ту минуту, когда согласился на эту идиотскую затею.

На правом берегу показался одинокий развесистый дуб. Под его кроной лежала густая черная тень. Легкий сквозняк колыхал метелки ковыля. Под дубом паслась коза. Даже издали было видно, что она блаженствует.

Мои нервы не выдержали.

– Быр-быр-быр, – сказал я, показывая на дуб. Кобзиков сделал вид, что не слышит.

– Быр-быр-быр, – повторил я настойчиво.

– Что он говорит? – спросила Адель.

– Да так, восхищается русской природой.

– Быр-быр-быр – дуб, – сказал я угрожающе и ухватился за весло.

– Он, кажется, хочет пристать к дубу. Я начинаю понимать арабский язык.

– Нет. Он просит дать ему погрести. Пожалуйста, Мамыхед.

Тогда, ни слова не говоря, я выпрыгнул из лодки и поплыл к берегу.

– Эй, Махмутин! Ты куда? – испугался Вацлав. – Вернись!

На берегу я отвел Кобэикова за дерево и сказал:

– Закругляйся! Понял? Иначе я тебя разоблачу! Донжуан захныкал:

– Прошу тебя! Еще немного! Еще чуточку! Может сорваться все дело. Ну посиди! Что тебе стоит? Сейчас петуха есть будем.

Я посмотрел на часы.

– Хорошо. Сорок минут,

– Ты настоящий друг!

Мы вышли из-за дерева. Адель расстелила на траве пеструю накидку и листала журнал.

– Мой друг Моххамед, – сказал Кобзиков развязно, – очень любит битую птицу. Сейчас он приготовит нам петуха по-арабски.

– Быр-быр-быр, – забормотал я недовольно.

– Лучше по-русски? Прекрасно! Тогда я мигом! А вы разжигайте костер! Зажарим петуха на вертеле.

Кобзиков побежал к лодке, где лежали наши вещи.

Адель полыхала в упор своими голубыми глазами. Я боялся, что она чего доброго еще влюбится в меня. Кобзиков тогда убьет.

– Вы ни одного слова по-русски не знаете? – спросила Адель.

– Нет, – сказал я.

– К счастью, появился Кобзиков, очень взволнованный.

– Петуха украли!

– Что ты плетешь!

– Ей-богу. Рюкзак пустой. Обшарил всю лодку – никаких следов.

– Наверно, лиса.

Это было самое правдоподобное объяснение.

Под дубом расстелили одеяло, в центре расставили запасы.

Коньяк был холодный – недаром Кобзиков волочил его на веревке за лодкой.

Адель пила молча, не морщась. «Красивая самка, – думал я, неприязненно косясь на загорелые плечи своей соседки, – гипсовая статуя из городского парка. Все-таки Кобзиков отчаянный парень, если не боится на ней жениться».

Когда все было выпито и съедено, Вацлав и Адель ушли любоваться окрестностями. У меня все сильно плыло перед глазами. Река, лес, небо сделались какими-то смутными, почти нереальными и в то же время близкими, понятными. Я разделся до плавок и лег ничком на песок.

«Черт с ней, пусть думает что хочет, – решил я, почему-то считая себя обиженным. – В конце концов они будут целоваться, а я обязан сидеть в этой дурацкой чалме, как истукан».

Теперь, когда я вспоминаю этот день, мне кажется, что его никогда не было, что я прочитал про него давным-давно в какой-то книге и почти все успел забыть. Он остался в моей памяти большим солнечным пятном на желтом песке. Очевидно, я выпил слишком много, потому что, кроме ощущения горячего песка и прохладной воды, ничего не осталось. Кажется, приходил Кобзиков, что-то кричал, ругался, потом он приходил опять, тряс меня, поздравлял и громко смеялся.

– Ты теперь старший инженер совнархоза! – орал он мне в ухо…

Очнулся я от чьего-то прикосновения. Был уже вечер. Из леса выползли длинные тени и пили из реки. У моих ног горел костер. Дым от него уходил в лес, и казалось, что деревья стоят по колено в воде.

Возле меня сидела Катя и гладила мои волосы.

Она не видела, что я проснулся. Ледяная принцесса была в купальном костюме. Волосы, собранные в пушистый жгут, лежали на смуглой спине.

Катя смотрела куда-то поверх деревьев. Там на огромной высоте шел самолет. Он шел среди черного неба и россыпи звезд, освещенный солнцем, сияющий, как кусочек расплавленного золота. Сзади него хвостом кометы тянулась багровая полоса. Тьма гналась за самолетом, пожирая светящийся след, а он, смеясь, уходил все выше и выше, неся солнце на крыльях.

Лицо у Ледяной принцессы было печальное и умное. Я никогда не видел у женщин таких лиц… Они всегда играют.

– Ты откуда взялась?

Катя вздрогнула и обернулась ко мне.

– Помнишь, как у Гомера? Одиссея выбросили на берег волны, и его нашла Навсикая…

– Неправда. Он уехал к своей жене.

– Да, – сказала грустно Катя. – У тебя всегда по истории было «отлично».

Я потянулся к своему белью.

– Уходишь?

– Да.

– А может, покупаемся немного?..

– Нет.

Я молча оделся. Белье было влажным и мятым. Катя сидела ко мне спиной.

– До свидания! – сказал я,

– Подожди, Гена…

Она встала рядом и попыталась заглянуть мне в глаза. Она была слишком маленькой для этого. Ее лоб едва доставал до моего подбородка.

– Послушай, Гена… Давай завтра уедем с тобой… с утра. На целый день… далеко-далеко… Чтобы одни мы… понимаешь, одни мы. Солнце, песок, вода и мы… и чайки…

– В наших местах нет чаек.

– Я тебе напеку картошки… Знаешь, как я умею вкусно печь картошку!.. Мы будем купаться, и ты мне прочтешь какую-нибудь книжку. Ведь за целый день можно прочесть книжку? А потом мы пойдем босиком по полям, по росе… под луной. Завтра должна быть очень красивая луна…

– Да-да… Все это хорошо. Но что скажет твой муж?

У нее задрожали губы. Она быстро схватила платье и туфли и пошла по тропинке вдоль реки. Вскоре она растворилась в дыму.

Обиделась. А чего обижаться? Разве я сказал неправду? У нее действительно есть муж.

Девушка ошибается один раз

– Ку-ка-ре-ку!

Я вскочил с кровати и выглянул в окно. На крыше своей будки сидели «вооруженные силы» и горланили во всю глотку.

– Что за черт? – подал голос с кровати Вацлав. – Егорыч купил другого петуха?

– Да нет, вроде тот самый.

Кобзиков высунулся в окно и стал торопливо одеваться.

– Ну, уж нет, – сказал я. – Теперь ты его не тронешь! Понял? Это редкая птица.

– И наверно, чертовски вкусная. Пусти!

Но я скрутил локти куролова полотенцем.

– Мы даруем ему жизнь! Понял? Поклянись, что ты не тронешь его пальцем!

– Клянусь… – торопливо сказал планомерный донжуан, – не тронуть его пальцем, а тронуть топором.

Весь день у меня было хорошее настроение: слова Кобзикова «Теперь ты старший инженер совнархоза» не приснились мне. На этот раз ветврачу здорово повезло. Адель оказалась дочкой начальника отдела кадров совнархоза. Вчера вечером Кобзиков сделал ей предложение и получил неопределенный ответ: «Не знаю… Как посмотрит на это папа…» По мнению поднаторевшего в таких делах ветврача, папа должен посмотреть одобрительно.

Вацлав выклянчил у меня на представительство десятку и уехал продолжать натиск на сердце Адели.

– Сроки жмут, – так объяснил мне Вацлав свою торопливость.

После отъезда Кобзикова к нам явился Егор Егорыч с бутылкой «Рошу де десерт» и кругляком колбасы.

– Поговорить с тобой надо, – сказал он. – Закрой дверь.

Я набросил крючок. Егор Егорыч налил в стакан вина и пододвинул колбасу.

– Получил назначение? – спросил он.

– Ага.

– Куда?

– Далеко.

– Слушай, посоветоваться с тобой хотел… Ты по сельскому хозяйству учился… Прочитал я в газете: взаправду овощи на воде разводить можно?

– Чего ж, – ответил я, расправляясь с колбасой. – Есть такой способ. Гидропонным называется. Вода и железные ящики. И уплетай себе помидоры за обе щеки круглый год. А чего это ты вдруг сельским хозяйством заинтересовался?

– Удумал я себе такую штуку сделать. Потолков в моем доме на сто двадцать метров квадратных. Накуплю цинковых корыт, воду подведу, свет дневной сделаю, отопление. Жильцов жалко, у некоторых малые ребятишки, овощ-то нынче пойди на базаре укупи. А тут цельный год будут помидорчики да огурчики. Похрустывай себе мальцы на здоровье.

– Задумано, конечно, крепко, но без инженерных и агрономических знаний тебе, Егорыч, не потянуть. Гидропонный способ – дело тонкое.

– Так вот и я насчет этого. Берись.

– Ха-ха-ха! Инженер по механизации потолка?

– А ты не смейся. Обижен не будешь. Оклад хороший положу, и живи бесплатно… Опять же овощи круглый год. Опять же городская прописка.

– Нет уж, Егорыч, уволь. Благодарю за угощение, скорблю, что разорил тебя на бутылку, но уволь.

Президент забрал недопитое вино и сказал от порога:

– Жаль. Парень ты серьезный, положительный, не то что этот баламут Кобзиков. Мы бы с тобой сработались.

– Кончай, Егорыч, закругляйся. Живот от смеха болит.

– Президент неожиданно обиделся.

– Думаешь, я для себя стараюсь? Да я за них и деньги брать не буду!

– Не сомневаюсь, Егорыч, но перестань, пожалуйста.

– Работаешь, работаешь для них, а все плох, – сплюнул Егор Егорыч и хлопнул дверью.

Я еле дождался из института Кима, который улаживал перед отъездом последние дела, чтобы сообщить ему про овощи.

Но капитан выслушал меня невнимательно.

– Выживший из ума индюк ощипанный, – выругался он беззлобно. – Тунеядец! Времени нет, а то бы я занялся его выселением из города. Ты знаешь, какую я новость принес?

– Какую?

– Догадайся.

– Нас допускают до защиты и оставляют э аспирантуре.

Ким удивился:

– Откуда ты узнал? Правда, в аспирантуре не оставляют, но дипломы защищать разрешили.

– Что?! – теперь пришла моя очередь изумиться.

– Да. Да. Все Кретов. Это он настоял. Звонили«сверху». Декан, скрежеща зубами, согласился, но, Кажется, решил нас с треском провалить. Кретов сказал – готовиться во все лопатки, чтобы в расчетах ни единой ошибочки не было. Езжай за Тиной, будем сидеть день и ночь.

В этот день мы занимались до одурения. И только когда я, помножив два на два, получил шесть, Ким сказал:

– Отбой. Завтра начнем пораньше.

– Вы что, опять чокнулись? – спросил Кобзиков, входя в комнату. – Никак не можете расстаться со своей дурацкой сеялкой.

– Не твое дело, – пробурчал Ким.

– Неужели нельзя заниматься в читальном зале? Я теперь жених, и мне нужен полный покой и усиленное питание. Понятно?

– Ты настоящий жених? – спросил я. Вацлав пожал плечами:

– Какой может быть разговор? Ген, выйди на минутку.

Мы вышли в сени.

– Подали заявление сегодня, – прошептал ветврач

– Ну? – удивился я. – Так быстро?

– Да, был у тестя. Договорился насчет работы. Он говорит, их сильно ругают за сельскохозяйственное образование, но ради нас он сделает исключение. Меня берет каким-то консультантом по крупному рогатому скоту, а тебя инспектором.

– Ты же говорил – старшим инженером!

– Это пока. Понял? Мумия ты! Еще недоволен! Как же он тебя возьмет инженером, если ты без диплома?

– Диплом должен быть. Нас допускают к защите.

– Ну, а если будет, то и место будет. Понял? Вот так надо действовать. Ким куда едет?

– Трактористом к Кретову.

– Жаль. Тракторист с вышестоящими никакого дела не имеет. А вот если бы он поехал механиком, ты бы ему каждый месяц циркуляры присылал за своей подписью и раскрутку давал. Вот так, брат, оно в жизни бывает. Окончили вместе, один лямку тянет, а другой циркуляры ему строчит… Так что считай – Вацлав Кобзиков тебя в люди вывел, и помни…

* * *

Мы защищались последними. В окна глядел фиолетовый вечер. Жасмин в стеклянной банке из-под консервов «Частик мелкий в томате» завял. Члены комиссии украдкой посматривали на часы. Только один Глыбка все никак не мог успокоиться. Он кружил возле нас, как жужжащий шмель, и все придирался, все придирался. У Кима по лицу катились крупные капли пота, глаза покраснели, как у алкоголика.

Наконец, видимо, сам Глыбка устал. Он замолк на полуслове и плюхнулся в свое председательское кресло. По комнате прошуршал вздох облегчения.

– Записывать их, Наум Захарович? – спросил Косаревский, он вел ведомость.

«Записывать»! «Записывать»! А где же выводы изобретателей, с позволения сказать, «скоростной»сеялки?

– Если бы вы дали нам трактор, они были бы, – дерзко ответил Ким.

– Ах, трактор! – Декан задохнулся. – Вы мне угробили лучший трактор и еще смеете упрекать! Да вас надо было отдать под суд!

– Разрешите мне? – поднялся с места Кретов. – Как-никак я был у этих ребят руководителем дипломного проектирования… Я скажу по-простому, безо всяких формул. Летающая борона работать не будет. Кричащие пугала нам тоже не нужны. И кроты селу без надобности. А скоростная сеялка нужна. Ох, как нужна! Вы были когда-нибудь на весеннем севе, Наум Захарович?

– Попрошу вас говорить по существу вопроса!

– Так вот, по существу… Не ученый вы, Наум Захарович!

Кретов зачем-то боком поклонился и сел. В комнате стало очень тихо. Я затаил дыхание, ожидая, что будет. Из-за воротника рубашки декана стала выползать густая краснота, а щеки были белые-белые.

– Прошу студенчество выйти! – прохрипел Глыбка.

В коридоре было темно. Мы с Кимом уселись на подоконник. Тина повернулась лицом к окну и стала смотреть во двор. За полчаса мы не произнесли ни слова.

Наконец дверь открылась, и мимо нас пробежал Глыбка, волоча пухлый портфель. Следом повалили члены комиссии. Подошел Кретов.

– Поздравляю. Инженеры, – сказал он.

И только тут я заметил, что дрожу противной мелкой дрожью, от которой чуть не щелкали зубы.

– Ну, пойдемте, чего стоять, – сказал Кретов. Коридоры института были пусты и гулки. Впереди с горящими глазами промчался кот. У входа, склонив голову на стол, спала дежурная. У нее на плечах лежала шаль, сотканная из лунного света. Небо было рябым от звезд.

– Какая чудная ночь, – сказал я, – а дежурная спит.

– На перекрестке дорожек мы остановились,

– Ты куда? – спросил я Кима.

– Помогу Дмитрию Алексеевичу уложить вещи. Завтра мы уезжаем.

Я заметил, что Ким не спускает глаз с Тины.

– Ты проводишь меня? – спросил он ее.

– Нет… у меня заболела тетка.

– Тогда… всего хорошего.

– До свидания!

– Мы пожали друг другу руки.

– Пишите, как у вас сложатся дела, – сказал Кретов.

– Хорошо, Дмитрий Алексеевич…Они с Кимом ушли.

Мы с Тиной спустились к реке.

Теплый ветер забирался под пиджак, трепал волосы. Опять ветреная ночь… В Сосновке шумят сады и порывами, как отдаленная канонада, разносится кваканье лягушек.

Тина шла рядом. Узкое черное платье делало ее стройнее и выше. Рыжие волосы были собраны в тугой узел, словно сноп пшеницы.

В ларьке я купил бутылку вина и твердых, засахарившихся конфет.

– Егор Егорыч сделал мне предложение, – сказал я. – Выращивать на потолках овощи. Оклад приличный.

Тина молчала.

– Чего же ты не смеешься?

– Не смешно.

Дальше мы шли молча. С грохотом, преградив дорогу, промчался пассажирский поезд.

Мы прошли немного против течения и поднялись на десятиметровую вышку по шатким ступенькам. Сооружение напоминало забредшего по колено в воду и озябшего великана. Оно раскачивалось и жалобно скрипело. Отсюда открывался великолепный вид на ночной город. Миллионы огней сплелись в фантастические узоры. Огни шевелились, переползали, тухли, загорались, меняли окраску, жили своей особой жизнью, о которой даже не подозревали люди там, внизу, и о которой знали только мы с Тиной. А дальше, за этим скопищем огней, было темно и загадочно. Там что-то шевелилось призрачно-белое, бесформенное. Там начиналось неведомое. Неведомое, откуда прилетал зов.

Мы выпили вино прямо из горлышка, а бутылку бросили вниз. Река проглотила ее с жадным всхлипом.

– За твое будущее, – сказала Тина. – Может, через несколько лет ты будешь пить из золоченых кубков. Ты добьешься всего, чего захочешь. Вы, мужчины, можете себе это позволить. Вас готовят для подвигов с детства.

– А вас?

– Нас – замуж. Это наш единственный козырь в игре, называемой жизнью. Ты даже не представляешь, какое это трудное искусство – искать мужа. Вы видите на танцах смеющихся, веселых существ, которые порхают, строят глазки, говорят милые глупости, но не знаете, как тяжело делать все это сотни раз. Один-единственный просчет, и пропала вся жизнь. За те десять минут, когда ты танцуешь с ним, нужно понять его всего, увидеть насквозь… Говорят, минер ошибается один раз. Девушка…

Мне была почему-то неприятна Тинина откровенность.

– Перестань, – сказал я.

Но выпитое вино оказало на Тину действие.

– Да. Подцепит тебя какая-нибудь выдра, которая и мизинца твоего не стоит, а ты будешь считать ее божеством. Я жалею, что упустила тебя. А то бы сейчас… Слышишь, женись – или я брошусь с вышки!

Тина подошла к краю и заглянула вниз. Ветер обрисовывал ее фигуру. Скрипели и раскачивались деревянные стропила.

– Не бросишься, – усмехнулся я.

– Ты так думаешь?

Тина наклонилась еще ниже над черной пропастью.

– Ты так думаешь? – повторила она шепотом, заглядывая все дальше и дальше, точно река притягивала ее.

– Я схватил ее за руку.

– Не дури! Ты пьяная.

– Пусти!

Тина сделала шаг и вдруг вскрикнула. Тело ее мелькнуло у меня перед глазами. Снизу донесся глухой плеск.

Скрипела жалобно вышка. Над ухом пищал комар. Река молчала. И вдруг, почувствовав какую-то жалость к себе и в то же время восторг, я оттолкнулся и прыгнул вниз головой в бездну.

Через пятнадцать минут, насквозь мокрые, мы стояли на берегу. Тина плакала и смеялась одновременно.

– Я просто оступилась. Я просто оступилась, – повторяла она.

Потом ей стало плохо.

Я снял брюки и стал их выкручивать. Дул теплый ветер, ветер, который всегда приносит зов. Мерцали огни города, смешиваясь со звездами. Рядом беспокойно шевелилась река.

И вдруг я вздрогнул. Кто-то тихо-тихо позвал меня. «Ге-н-н-а… Ге-н-н-а…» – шептал ветер, лаская мое тело. Неожиданная радость охватила все мое существо, пронизала его тысячами шипучих иголок. Я свободен! Я защитил диплом! Завтра я иду искать тебя. Кто ты, зовущая меня в ветреные ночи?

Когда я оделся, подошла Тина и положила мне руки на плечи.

– А как же теперь? – спросила она, стараясь во тьме заглянуть мне в глаза.

– Ничего не изменилось, Тинок, – сказал я, – ты ведь… оступилась.

Тина убрала руки с моих плеч.

– Пойдем, – сказала она вдруг резким и хриплым голосом. – Мне холодно.

Мы простились у первого фонаря. Я знал, что больше никогда не увижу невесту своего друга.

– Прощай, Тинок, – сказал я с облегчением. – Мне очень жаль, что так все вышло…

– Прощай, Гена. Желаю тебе удачи. – Тина поднялась на цыпочки и осторожно поцеловала меняв лоб. – Пожелай и ты мне.

– Желаю большой, большой удачи, до неба…Ты куда поедешь?

– Не знаю… Еще не решила. А пока буду выращивать у Егорыча овощи…

Горькая ирония, показалось мне, скользнула в ее словах.

Я привлек ее к себе за мокрые плечи, и мы так постояли немного под фонарем. Потом я ушел не оглядываясь. На душе было грустно, но на самом дне, как неразгоревшийся уголек, тлела радость.

Когда я вернулся домой, ночь уже была на исходе. Кровать ветврача пустовала – три дня назад он как защитил диплом, так с тех пор и не появлялся. Вся наша комната была пропитана странным запахом, сильным и резким. Я зажег лампочку и увидел на тумбочке, у своего изголовья, букет черных роз.

Загрузка...