Дед Никита матерился. Делал он это нечасто, так как давно жил один, но в данный момент ситуация просто обязывала. Потому что дед сейчас с кряхтением ползал вокруг могилы его старой знакомой, Евфросиньи Михалны Дягилевой, и оттирал с обветшалого и потрескавшегося гипсового памятника нарисованные углем линии, бурые засохшие пятна и бордовые потеки. Бордовые потеки, судя по всему, были воском, о происхождении же бурых засохших пятен у деда Никиты были нехорошие подозрения. Насчет угольных линий старик не думал ничего, считая их самым обычным вандализмом. Если бы ему хоть раз в жизни довелось заглянуть в учебник по практической магии Папюса, он бы непременно признал знакомые линии пентаграмм и каббалистических символов. Но — не довелось, и не признал.
Дед Никита был смотрителем кладбища в трех километрах от села Большие Грязи. Точнее, смотрителем он был лет двадцать назад, еще когда была жива его жена Тамара. Была она женщиной дородной и суровой, так что дед Никита подготовил себе плацдарм для отступления в моменты конфронтаций со своей второй половиной — небольшой домик на взгорке возле кладбища. С возрастом характер стариков не улучшался, Тамара пилила старика все чаще, припоминая совсем уж несусветно древние прегрешения, вплоть до впустую угробленного сразу после возвращения с фронта брезента (о котором речь пойдет далее). Дед все чаще пропадал в домике и обживал его все основательнее. После трагического ухода второй половины дед Никита вдруг понял, что в старой хате его больше ничего не держит, и окончательно переселился в домик у кладбища.
С тех пор прошло уже полтора десятка лет, старик окончательно осел в небольшом домике, разбил маленький огородик и в меру сил присматривал за погостом, который все пополнялся его старыми знакомыми. Дети и внуки многократно говорили, что должность охранника кладбища давно упразднили, а деньги, которые носит ему почтальонка — это обычная пенсия, но дед Никита то ли пропускал их слова мимо ушей, то ли просто скорбел умом после ухода хоть и вредной, но все же любимой второй половины.
Так и повелось, что худощавый лысый старик, кряхтя и шаркая ногами в потертых калошах, выходил из небольшого домика по утрам и не спеша ковылял мимо грядки с огурцами, которая, будто бруствер, отделяла его дом от спуска к кладбищенским воротам. Обойдя эту импровизированную межу, он, подтягивая на ходу старые черные гамаши с вытянутыми коленками, спускался по тропинке к ограде кладбища, отворял скрипучую калитку и степенно шествовал между ржавеющими, покосившимися оградками, иногда останавливаясь и заговаривая с выцветшими фотографиями на памятниках и крестах, как со старыми знакомыми.
Вот и теперь, оттирая пятна и воск от могильной плиты своей старой подруги Фроськи, он покряхтывал и бубнил себе под нос:
— Иттижы пассатижы, Фрося, от повыдергал бы ноги-то ентим засранцам городским-то. Насмотрются своих рентеве и пачкают тут свечками. Ничо ничо, щас приберусь немного, оно не так противно лежать-то будет. Ты погоди, Фроська, не ругайси. От поймаю как-нибудь, я им покажу ночь под Лютой.
«Ночью под Лютой» дед Никита называл памятную ему жаркую фронтовую ночь под деревней Люта в Брестской области, где его рота вдруг наткнулась на кинжальную контратаку войск вермахта. Именно это сражение, а вовсе не Сталинград или Кёнигсберг, запомнилось ему, как самое страшное за всю его долгую фронтовую жизнь. Ночь, когда устал и замолчал даже его непогрешимый друг Максимка, прошедший с ним всю войну с первых и до последних дней, и в ход пошли саперные лопатки и зубы. Вспоминать события той ночи, когда атака фрицев захлебнулась в крови, он не любил, но привычка по поводу и без грозить «устроить ночь под Лютой» въелась в натуру намертво.
Закончив уборку, дед Никита уже собрался было шаркать домой, чтобы ополоснуться из самодельного душа за домиком, когда заметил в ногах Фроськиной могилы углубление.
— Фрось, ты там ногами дрыгаш штоль? — поинтересовался дед, обходя могилу вокруг.
Земля в ногах явно просела и грозила провалиться некрасивой ямой.
— Жованые коржики, Фрось, ну непорядок, — покачал головой дед. — Ладно, погодь-ка, щас принесу тебе землицы. Не уходи никуда.
Отпустив уже привычную шуточку, он двинулся домой за лопатой и ведром.
Накопав ведро рыхлого чернозема в яме у подножия взгорка, дед, постанывая, потащил обузу к порушенной могилке. К его разочарованию, яма стала шире и действительно провалилась внутрь. Теперь ведра будет маловато.
— Иттижы пасатижы, никак крот завелси? Али енти засранцы городские чево новое удумали, — бурчал он, высыпая землю в чернеющую дыру.
Земля ухнула во мрак, никак не улучшив положения. Дед Никита вздохнул и пошаркал было назад к яме с черноземом, но тут за его спиной раздался шорох.
— Ну как есть крот, — азартно вскинулся старик и заспешил назад.
Но это был не крот.
— Жааареные рыжики, — протянул дед, глядя на торчащую из ямы руку. — Фрось, никак на танцульки собралась?
Евфросинья Михална из жизни ушла без малого десять лет назад, так что торчащая из ямы рука мало напоминала человеческую, она была скорее похожа на ветку дерева, которую кто-то макнул в ведро с шашлыками и хорошенько там поворошил, от чего некоторые куски мяса и еще чего-то непонятного зацепились и застряли между веточками. Однако дед Никита на фронте повидал зрелища и похуже, так что воспринял неожиданное явление спокойно и даже с юмором.
— Фрось, ты куды, нельзя нам с тобой гулять-то, моя ж неподалеку лежит. Учует — тоже наружу полезет, она мне тот-то раз припоминала, пока не померла.
Рука тем временем судорожно дернулась и зашарила вокруг. Нащупала ржавую металлическую оградку и ухватилась за нее, потянула… Земля в нижней части могилы вспучилась, пошла волнами, поднялась бугром и осыпалась, обнажая грязную полуистлевшую голову Евросиньи Михалны, неизвестно какой силой лишенной своего заслуженного покоя. То есть, конечно, если бы дед Никита имел-таки возможность заглянуть в учебник по практической магии Папюса… Хотя и тогда он вряд ли смог бы понять, почему его старая подруга решила выкопаться и окончательно испортить собственную ухоженную могилку. Не было в той книге работающих пентаграмм и заклинаний. Но, как говорится, человеку свойственно ошибаться, вот и заезжие городские культисты что-то напортачили то ли в рисунке, то ли в символах, начертанных на могиле посреди кладбища, то ли в словах, произнесенных в полночь. А может, и временем ошиблись. Благодаря этой-то ошибке старый фронтовик озадаченно смотрел сейчас, как его старая подруга, вытягивая из ямы одну за другой покрытые лохмотьями плоти ноги, вылезает из рыхлой кладбищенской земли.
То ли дед Никита и правда повидал слишком много ужасов в своей жизни, то ли его подточенный годами разум воспринял ситуацию под каким-то специфическим и нестандартным углом — так или иначе, но, вместо того чтобы убегать со всех ног от жутко хрипящего кадавра, дед пошел ему навстречу, пытаясь договориться.
— Фроська, ты ета, не егози. Не след тебе, старой, теперь шляться-то, чево ты, — успокаивающе заговорил старик, осторожно приближаясь к покачивающейся фигуре, облепленной истлевшим мясом и землей вперемешку. — Ты лях, лях, я прикопаю, чево уж там…
Старая знакомая к советам не прислушивалась, наоборот, грустно стеная и пошатываясь, она полезла через низкую оградку. Дед Никита крякнул и попятился, поскрёбывая гладкий шар головы. Нужно было как-то угомонить не в меру прыткую покойницу, но зачерствевшие мозги не в силах были соорудить ни одного подходящего способа. Евфросинья Михална одолела препятствие и теперь неверной шаркающей, надламывающейся походкой двигалась к старику, вытягивая на ходу руки в его сторону и хрипя что-то нечленораздельное.
— Чево говоришь, Фрось? — вежливо переспросил дед, отступая назад.
— Ммммссссиииииии, — охотно откликнулся ходячий труп и пошел быстрее.
И тут дед Никита вспомнил виденный им по старому черно-белому телевизору фильм про зомби, и пазл в его голове начал складываться.
— Фрось, так ты теперя зомбя, штоль? Мозгов, что ль, захотела, дурында старая? — пятясь от тошнотворно воняющего явления, старый вояка наткнулся спиной на торчащую чуть в стороне от тропинки лопату, которую он принес с собой.
— Ммммссссиииииии, — все так же хрипло, но уже с облегчением подтвердила Евфросинья, преследуя догадливого товарища.
— Да на што они тебе теперя сдались-то, Фроська, ты и при жизни не особливо их пользовала, — ехидно заметил дед Никита и, выдернув из земли лопату, перехватил ее поудобнее.
— Ыыыыыыы! — возмутился кадавр и, неожиданно резво прыгнув вперед, схватил деда Никиту за руку и сунул ее в рот.
— Итттижы пассатижы! — удивленно воскликнул дед, вырвал руку из склизких лап и, отскочив, опустил тяжелое лезвие штыковой лопаты на голову не в меру прыткой подруги.
Раздался звук, с которым раскалывается переспелая тыква, падая с телеги на землю, лопата проломила хрупкую черепную коробку и глубоко ушла в полуистлевший мозг Евфросиньи Михалны. Тонкие ноги покойницы подломились, и она бесформенной грудой осела на тропинку между могилами.
— От ведь незадача, ну что ты будешь делать, — ворчал старый фронтовик, с опаской обходя вонючую кучу. — Ты ж с полста лет без зубов, Фрось, чево надумала муслякать-то? Чево делать-то с тобой теперя?
Дед Никита вернулся к могиле и, кряхтя, принялся отбрасывать землю, чтобы хоть немного по-божески пристроить не по годам резвую старушку. Солнце поднялось в зенит, пробилось сквозь листву растущих там и сям кладбищенских деревьев, и его лучи попали на воняющую кучу, которую теперь представляла собой Евфросинья. Куча мерзко зашипела и завоняла еще сильнее, курясь зеленоватым дымком.
— Эге, — смекнул дед Никита. — Никак, загорать-та не любишь, Фрось?
— Это ты правильно, — сипел он, цепляя в куче лопатой то, что цеплялось. — Солнце, оно злое теперя, не то што раньше-та. Ничо, щас я тебя в земельку укутаю, там оно поспокойнее будет.
Кое-как пристроив гниющие останки и забросав их землей, старик устало поплелся к выходу с кладбища, таща за собой лопату. Однако, не пройдя и пары могил, он остановился и с опаской прислушался. В привычной тишине погоста раздавались непривычные шорохи и потрескивания. Один из таких шорохов донесся из-за оградки рядом с дедом, и он с любопытством покосился в сторону звука. Земля в могилке Прохорова Николая Константиновича 1933 года рождения шевелилась и проседала.
— Эхе-хе, — тяжко закряхтел дед Никита. — Енто что ж такое творится-та, надобно в деревню за подмогой бежать, что ля.
Он торопливо зашаркал прочь с неуютного теперь кладбища, поднялся в домишко, смыл грязь и вонючую мерзость с рук и вновь вышел на улицу.
Кладбище неплохо просматривалось со взгорка, и сейчас в тени раскидистых деревьев было видно шевеление. Мелькали фигуры, слышались стоны и хрипы. Несколько фигур топтались под печальной березой у калитки и время от времени пытались выйти наружу, но, попадая под солнечные лучи, начинали мерзко шипеть и шарахались обратно. В воздухе позади них оставались зеленоватые дымки.
Очень трудно судить, что именно происходило в утомленном годами тяжелой и долгой жизни мозгу деда Никиты. Он видел, что поднявшихся мертвецов держало за оградой только солнце, а оно уже катилось к закату. Он, наверное, понимал, что в деревню до заката он своими дряхлыми старческими ногами дошаркать не успеет. А если и успеет, то — это он тоже, должно быть, прекрасно понимал — никто не станет слушать старого маразматика, добровольно живущего в хибаре рядом с сельским кладбищем. Это значило, что неупокоенные односельчане разбредутся в ночной темноте по округе и неизвестно каких дел натворят.
Все это, а может быть/, и что-то еще, нам неведомое, привело старика к неожиданному, но судьбоносному выводу, который, возможно, изменил историю всего мира.
— Ну что, Максимка, — крякнул дед и залихватски притопнул ногой, глядя на грядку с огурцами. — Пришло наше время, а? Устроим им ночь под Лютой?
И штыковая лопата, с еще непросохшей кладбищенской землей на лезвии, вонзилась в самую гущу колючих огуречных зарослей.
Тут, наверное, стоит пояснить, что расстаться с верным другом Максимкой после войны дед-таки не смог. Всеми правдами и неправдами, а иногда и просто преступая закон, рискуя всем, что у него было, а может быть и большим, он привез его в деревню. Увидев, что именно притащил с собой с фронта вернувшийся муж, Тамара не убила его на месте только потому, что из тридцати ушедших на фронт деревенских мужиков вернулось домой четверо. И убивать на пороге дома одного из них было опрометчиво и недальновидно. Дед Никита в тот день стоически вынес еще одну битву, сродни Сталинградской, только развернувшуюся в передней его собственного дома. Итогом этой битвы стало то, что на взгорке перед кладбищем непроглядно темной ночью он похоронил своего верного товарища Максимку, тщательно завернутого в несколько слоев промасленного брезента и аккуратно уложенного в деревянный ящик. Этот самый брезент Тамара еще долго ему припоминала к месту и не к месту. При упоминании не к месту дед Никита краснел, стучал кулаком по столу, грозно вращал глазами и грозился «устроить ночь под Лютой».
Этот-то ящик и послужил причиной появления на взгорке небольшого домишки, в котором старик коротал ночи конфронтаций с второй половиной, этот ящик и маскировал понемногу начинающий скорбеть разумом старик, высаживая поверх него огурцы. Именно этот ящик, кряхтя и надсаживаясь, вытаскивал он сейчас из свежей ямы на месте огуречной грядки.
Наконец старый и грязный короб был извлечен из земли на свет уходящего в закат солнца. Запели под нажимом лопаты ржавые гвозди, крякнула и отлетела верхняя крышка, являя миру слои промасленного брезента.
— Скучал, Максимка? — задыхаясь, спросил старик масляный сверток, не в силах сдержать улыбку. — Погоди, щас споем на два голоса. Помнишь, как на фронте пели, а?
Опрокинув короб набок, дед выволок из него сверток и потащил к импровизированному окопу, получившемуся на месте огуречной грядки. Развернув старого товарища и убедившись в его отличном состоянии, он вернулся к ящику и с трудом вытащил из него два подсумка и верную саперную лопатку — оружие Судного дня, выручившее его в той страшной кровавой ночи под Лютой.
Спустя полчаса, как раз к заходу солнца, укрепточка на высоте была готова, а ребристый кожух Максимки пристально смотрел черным зрачком в сторону осмелевших фигур возле калитки погоста. Дед Никита залил в кожух воду и поудобнее устроился в маленьком окопе.
— Ну, Максимка, не подведи, — проворчал он, любовно поглаживая до боли знакомые рукоятки и снимая пулемет с предохранителя. — Щас споем, как ты любишь…
Над горизонтом оставался лишь бордовый краешек солнца, и первые силуэты показались из калитки кладбища, двинулись по дороге в сторону деревни. Что-то щелкнуло в одряхлевшем мозгу старого фронтовика, и все кусочки картинки сложились воедино. То не его односельчане, потревоженные заезжими вандалами, двигались сейчас мимо взгорка к засыпающему селу. Нет, это души фашистов, которых в ту страшную ночь дед пулями, лопаткой и зубами отправлял в пекло, это они вернулись, чтобы мстить. Захватили тела односельчан, как когда-то захватывали села и деревни, и идут теперь искать его, чтобы утащить с собой в ад.
Прятаться и дрожать за свою шкуру дед Никита не умел никогда, так что, выпустив с полтора десятка покачивающихся и стенающих мертвецов на дорогу, он привычно прищурил глаз и потянул спусковой рычаг. Максимка, проснувшись от долгого сна, радостно запрыгал, выплевывая в восставших врагов огонь и смерть, поливая крупным свинцовым дождем нестройные ряды на дороге.
Огня Максимка и раньше давал не много, а со смертью в этот раз и вовсе не заладилось. Пули рвали гнилые тела и отрывали конечности, швыряли супостатов на землю, но без толку. Завывая и стеная, кадавры поднимались и снова шли в бой, теперь уже в направлении засевшего на высоте пулеметчика. Дед Никита окончательно уверился — не было никакой победы, никакой мирной жизни и похорон жены — была и есть только ночь под брестской деревней Люта и толпы фрицев, лезущих к его окопу по склону холма. Хитрые вражины надели какие-то новые брони, так что стрелять долгими очередями было бесполезно, да и Максимка уже слишком сердито шумел горячей водой в кожухе. К середине первой ленты старик приноровился лупить короткими очередями в два-три выстрела по головам ковыляющим в потемках фигурам. Максимка сердился и пыхал паром — такая филигранная работа была не для его широкой русской души.
— Потерпи, дружок, потерпи, — бормотал дед Никита, снаряжая горячего уставшего друга лентой из второго подсумка. — Ты не горячись, тут расчет нужон.
Вторая лента пошла кучней, стариковские руки будто вернули былую крепость и сноровку, Максимка тоже не ленился. Дед Никита подпускал шаткие неровные фигуры поближе и ловко разносил стенающие черными провалами головы на куски, склон взгорка устилали уже неподвижные дурно пахнущие останки.
Рано или поздно все заканчивается, закончилась и эта долгая ночь под Лютой. Редкие пошатывающиеся кадавры уныло брели от калитки опустевшего кладбища, спотыкались о валяющиеся тут и там вонючие останки своих предшественников и падали. Поднимались и снова шли вверх по взгорку, пока короткая очередь не разрывала им голову, превращая очередного бродячего мертвеца в еще одну бесформенную кучу. Дед Никита уже праздновал в душе победу, когда вместо бодрого грохота Максимка вдруг откликнулся на уверенное движение пальцев виноватым щелчком. Старик озадаченно уставился на потрескивающего, пахнущего горячим маслом и порохом товарища. Второй подсумок опустел, в ленте не осталось больше ни одного патрона.
— Иттижы пассатижи, — с чувством крякнул дед Никита и окинул взглядом взгорок.
В скудном сером свете еще не наступившего, но уже недалекого утра к нему ковыляли не больше полутора десятков хрипящих зомби. Разум вернулся в уставшую голову, старик осознал, что долгая ночь под Лютой закончилась уже давно, а сейчас он совсем в другом месте и в другом времени. Дед Никита вздохнул, ободряюще похлопал виновато потрескивающего Максимку по рукояткам и взялся за гладкий черенок саперной лопатки.
— Видать, и тут без тебя никак, — сказал он ей, бодрясь, и с хриплым «Уррраааа!» двинулся в рукопашную.
Спустя полчаса вымотанный, но невредимый дед доковылял до калитки погоста. Не все кадавры оказались беззубыми, не все слабыми, но ненадолго вернувший былую сноровку дед не дал маху. Все они лежали сейчас позади него с разваленными надвое черепами, кроме одного, последнего, который стоял возле калики и не торопился идти навстречу. Возможно, его пугал уже зарождающийся за горизонтом пепельный свет, но дед не собирался проверять это. Чувствуя, как уставшее сердце пропускает удары и сдает, старик спешил. Подойдя почти вплотную к последнему неупокоенному, он вдруг остановился и тоскливо вздохнул. Божий ли то был промысел или досадная случайность, но последней оказалась Тамара. Она стояла и смотрела на него мутными мертвыми глазами, в которых ему почудилась виноватинка.
— Што ж ты так, Тамарочка, — прохрипел покачивающийся дед Никита, который сейчас и сам мало отличался от иных восставших из могил. — Не дело ето, не по чину ужо тебе баловать-то.
— Мсссссссссс — захрипела Тамара, развеяв морок виноватости, и рванулась вперед.
Не подвела фронтовика ни одряхлевшая, уставшая за ночь рука, ни непогрешимая, давно знающая вкус человеческой крови саперная лопатка — Тамара рухнула в пыль перед калиткой с раскроенным черепом. Но рухнула не последней — подвело измотанное годами и тяготами жизни сердце. Старик осел на землю рядом с неподвижным телом жены и с удивлением прислушался к непривычной тишине в ушах — пропал шум судорожно толкающейся по венам крови. Привалившись спиной к калитке погоста, дед Никита спокойным гордым взглядом окинул поле своей последней битвы и выпустил остатки воздуха из груди с негромкими словами:
— Щас свидимся, Тамарочка, щас…
А со взгорка, печально поблескивая ребристым горячим кожухом в свете приближающегося утра, черным зрачком смотрел на уходящего товарища его верный друг Максимка.