Маркос-ага Алимян тяжело заболел. Неделю назад, осматривая постройку своего нового, одиннадцатого по счету, дома, он вдруг почувствовал озноб, вернулся домой, слег и больше не вставал. Врачи, внимательно выслушав больного, нашли воспаление легких.
Весть о его недуге тотчас разнеслась по всему городу. Кто не знал землевладельца и нефтепромышленника Маркоса Алимяна, этого тучного, но деятельного и бодрого шестидесятипятилетнего старика! Кому не приходилось слышать назидательную повесть о его многотрудной жизни! Ровно полвека назад, покинув свое глухое селение, он обосновался в небольшом приморском городке, которому в недалеком будущем суждено было стяжать мировую известность благодаря сокровищам, скрытым в его недрах.
Теперь, в последней четверти XIX века, вокруг имени Алимяна сложились целые легенды. Рассказывали, будто в подвале его великолепного дома имеется особая комната, темная и холодная, как склеп. Ни одно живое существо, кроме Маркоса-аги, никогда еще не отворяло железной двери и не переступало ее порога. Там хранились набитые золотом мешки. Рассказывали, будто каждую ночь мрачный старик, один-одинешенек, в черном ночном колпаке и в длинном бархатном халате, с лампой в руке, спускался в подвал, отпирал заржавленным ключом железную дверь, пересчитывал мешки и прятал в них новую горсть золота. Уверяли, что там, в кованом сундуке, бережно хранятся те самые трехи[1], в которых Маркос-ага вышел из родного села пятнадцатилетним мальчиком. Уверяли также, что в страстную субботу и в сочельник он зажигает две свечи, коленопреклонно молится перед сундуком, благословляя заветные трехи.
Его великолепные дома, гордыми фасадами красовавшиеся на центральных улицах, мозолили многим глаза, бьющая из многочисленных скважин нефть отравляла воздух, а клубы заводского дыма выедали глаза. Но люди знали, как утешить зависть, клокотавшую в их сердцах. Ведь известно же, что Маркое Алимян был водовозом, привратником, поваром, фруктовщиком, виноторговцем и т. д., и т. д. — и ни одного дела не вел честно. Что, исходив всю Россию, он вернулся с пачкой фальшивых денег и потом сплавлял их простакам. Известно, что он обманывал, обирал бедных и даже отравил своего компаньона. Он скуп, руки у него трясутся, доставая деньги из кармана, он не умеет жить, золото стало его верой, божеством. Просторная квартира с голыми стенами стала для его жены и детей мрачной тюрьмой. У него нет ни мебели, ни слуг, ни повара. Провизию Маркос-ага приносит домой сам, рано утром, чтобы никто не видел. В кармане у него кольцо из проволоки, и он покупает лишь те яйца, которые не проходят через это кольцо, и часто ему приходится обходить весь рынок, чтобы купить яйца по сделанной им мерке…
Люди прекрасно знали, что все это сплетни, что в доме Алимяна есть и слуги, и повар, и мебель, да к тому же роскошная. Знали также, что если у Маркоса-аги и есть кольцо, так это только то, которым он нещадно сжимает горло своим должникам. Но черная зависть ослепляла людей, и они без конца измышляли все, что могло хоть сколько-нибудь успокоить сердца, очерствевшие из-за житейских неудач.
Безудержно злословили они, высмеивали и поносили первого миллионера в городе, но только за глаза. А когда Маркос-ага, выпятив круглый живот и переваливаясь как утка, проходил по улицам, заглядывал в магазины или появлялся в клубе, всякий норовил поймать его взгляд, отвесить поклон и удостоиться его надменного кивка. Сам же Маркос-ага, этот бывший водовоз и привратник, был безразличен к приветствиям всех, кроме губернаторского, хозяина города. Уже двадцать пять лет он вознаграждал себя за удары по самолюбию, принимая от других то, что сам двадцать пять лет подряд расточал толстосумам и власть имущим.
И вот сегодня умирает этот именитый горожанин, умный человек, рачительный купец, весь век проведший в неустанных трудах, доверивший свою совесть железному сундуку и спрятавший душу в карман.
Жил он в центре города. Дом, конечно, собственный, двухэтажный, из тесаного камня, с плоской крышей, залитой асфальтом. Нижний этаж отведен под магазины и контору, в верхнем жила семья Алимяна.
Стоял сухой, знойный августовский день. Солнце клонилось к закату, и последние лучи его пронизывали лишенный зелени неприветливый город и расстилавшуюся перед ним морскую даль. Тяжелое, гнетущее впечатление производил облик этого города. Издали плоские крыши и голые улицы имели такой вид, точно их опустошил пожар, уничтожив все, что только может уничтожить огонь, оставив лишь один гигантский остов. Кое-где на окрестных песках темнели нефтяные озерки. Ничто не смягчало тропического зноя, даже море. От жгучих лучей накалялись каменные стены, песок, воздух становился нестерпимо горячим и удушливым. Жители спасались от духоты в купальнях; с утра до вечера барахтались в море голые тела, то нежившиеся под лучами солнца, то нырявшие, как дельфины.
Наружные окна Алимянов выходили на запад. Летом с полудня и до позднего вечера ставни закрывались. Сегодня они были открыты, окна растворены, и уличная духота широким потоком хлынула в дом.
Здесь царило необычайное смятение. Прислуга и приказчики сновали взад и вперед, покрикивали друг на друга, перебранивались, напрасно стараясь не шуметь. У парадного входа то и дело останавливались экипажи, выходили родственники, друзья и знакомые Алимянов с притворным или искренним выражением соболезнования на лице.
Все спешили к умирающему миллионеру, надеясь повидать его в последний раз и, быть может, что-нибудь разузнать о его завещании. Но двери в спальню были заперты. Там, вокруг смертного одра, собрались члены семьи, кое-кто из близких, приходский священник и врачи. Прочие посетители толпились в гостиной. Воздух был до того сперт, что трудно было дышать, однако никто не собирался уходить. От дорогих персидских ковров поднималась тонкая пыль. Солнечные лучи, проникая сквозь занавеси, золотили эту пыль косыми, медленно падавшими столбами. Один из них краем своим коснулся бронзовых часов на мраморном камине. Заискрился овальный стеклянный колпак, обдавая потоками света статуэтку: под колпаком властная красавица с мечом наступала на горло разъяренному льву.
Терпение посетителей постепенно истощалось — ожидали кончины больного, а он все не умирал. Временами то один, то другой наклонялся к замочной скважине и заглядывал в спальню или же, приложив ухо к двери, старался хоть что-нибудь расслышать, потом отходил и начинал шептаться, искоса обмениваясь злобными взглядами. У каждого в душе теплилась слабая надежда: не упомянут ли и он в завещании Маркоса-аги?
Но вот дверь спальни осторожно приоткрылась, и шепот мгновенно оборвался, точно карканье ворон после выстрела. Из спальни вышел мужчина лет шестидесяти, высокий, бодрый, с гордой осанкой. Его гладко выбритое лицо с крупными чертами, пронзительный взгляд, густые брови и особенно пышные с проседью усы, сливающиеся с бакенбардами, придавали ему сходство с николаевским солдатом. На нем был поношенный, выцветший мундир отставного чиновника, в петличке орден.
— Срафион Гаспарыч! — раздалось отовсюду, и все тотчас обступили старика, который в эту минуту походил на горделивого военачальника в окружении телохранителей.
— Бренный мир! Бренный мир! — повторял чиновник, глядя через головы на противоположную стену и поправляя орденок. — Человек не может испустить последний вздох, не повидавшись с сыном.
Все удивленно в один голос спросили: — Да разве не все дети около него? — Речь идет о старшем сыне, — простонал Срафион Гаспарыч, грустно покачивая головой.
— О старшем сыне? О Смбате? — взволнованно спрашивали гости, все теснее обступая старика.
— Да, о Смбате, — ответил Гаспарыч. — Он вот-вот должен приехать, ждем с минуты на минуту. Еще неделю назад старик слышать не мог о нем без отвращения, а теперь не хочет умереть, не простившись с ним.
— Телеграфировали?
— Конечно. Ждем его сегодня. Когда приходит поезд из Москвы?
— В пять сорок.
— Сейчас без пяти шесть; должно быть, уже прибыл, — заметил Срафион Гаспарыч и, взглянув на часы, подошел к окну.
Все, толкаясь, двинулись за ним.
— А вот и он! — воскликнул кто-то.
Срафион Гаспарыч поспешил в переднюю.
Через несколько минут он вернулся с молодым человеком, крепко сложенным, ростом чуть ниже его самого. Все расступились, дали им дорогу, усугубляя выражение притворной печали. Держа соломенную шляпу в руке, приезжий вежливо, но очень сухо раскланялся и поспешно прошел в спальню. Гости снова стали перешептываться, мгновенно заменив грустное выражение лица пренебрежительным.
Кровать больного стояла у окна. С одной стороны ее — жена и дочь, с другой — сыновья. Умирающий полусидел в постели, поддерживаемый мягкими подушками, прикрытый шелковым одеялом, бессильно опустив голову. Врач то и дело впрыскивал ему что-то. Необходимо было хоть на несколько минут удержать жизнь в этом разбитом, развалившемся сосуде.
Больной открыл глаза и с трудом приподнял голову. Лицо его уже приняло землистый оттенок, свойственный мертвецам; характерные впадины в углах губ почти сгладились, полное лицо осунулось и на поблекших губах обозначилась слабая беспокойная улыбка.
Врач на ухо сообщил ему о приезде сына. Приезжий, уронив шляпу и саквояж, опустился на колени перед кроватью и припал к сухой похолодевшей руке старика.
Огонек предсмертной надежды, на мгновенье вспыхнув, озарил мертвенно бледное лицо умирающего; глаза его широко раскрылись и какая-то мимолетная радость оживила черты лица, никогда не выражавшего радости за всю шестидесятипятилетнюю жизнь Маркоса Алимяна, из бесцветных губ вырвался какой-то шепот, старик обнял кудрявую голову сына и прижал к груди, насколько позволяли слабеющие руки.
Жена Алимяна зарыдала. За нею — дочь и сыновья. Теперь старик мог кончать счеты с жизнью, правда, не спокойно, как ему хотелось, а с неутомимой скорбью в сердце. Целых восемь лет он не видел сына, сына-первенца, на которого возлагал Столько надежд, которого любил больше всех и которому собирался доверить все свои дела. Не только не видел, но и слышать о нем старик не хотел. О, как разочаровал его любимый сын, сколько страданий и душевных мук причинил он ему! Нужны были нечеловеческие усилия, чтобы скрыть все это от недругов и завистников. Будь проклят тот день, когда он разрешил своему Смбату уехать в чужие края продолжать ученье! Будь проклята та женщина, которая отняла у него сына!..
Умирающему хотелось излить горечь, накопившуюся в его сердце, высказать все, все, что он перечувствовал за долгие восемь лет, — высказать, орошая слезами шальную голову беспутного сына. Но силы изменяли ему. Старания врача не могли более вдохнуть жизнь в остывавшее тело. И только долгий пронизывающий взгляд, устремленный как бы из могильной глубины, открыл все виновному сыну, который с трудом сдерживал слезы, чтоб не показаться малодушным. — Один приехал? — еле вымолвил умирающий. — Один, — ответил сын, тотчас поняв смысл вопроса. Мрачная улыбка на лице старика на миг сменилась отблеском надежды: а что, если он мучился напрасно, был неправ, проклиная своего первенца?
Но вот мутный взгляд старика остановился на обручальном кольце сына, и голова Маркоса-аги беспомощно упала на подушку, глаза закрылись.
— Прошлого не воротишь, отец! Благослови! — вымолвил сын глухо. В словах его звучала острая горечь, но не раскаяние.
Никто из окружающих не понял подлинного смысла этих с трудом произнесенных слов и не почувствовал, как терзалось в эту минуту сердце сына, на вид такого цветущего и самоуверенного.
— Будь проклят, если не исполнишь моей последней воли, — вымолвил старик, еле выдавливая слова из немеющих уст.
В эту минуту Маркое Алимян был страшен, как сама смерть, страшен для провинившегося сына.
— Дай сюда, — послышался вновь, замогильный голос старика, и он устремил свой леденеющий взгляд на жену.
Жена достала из-под подушки большой пакет, запечатанный красным сургучом. Стеклянный взгляд умирающего остановился на Смбате, и мать передала пакет сыну.
— Будь проклят, если не исполнишь!
Это были последние слова Маркоса Алимяна, прозвучавшие, однако, ясно и внушительно. То были последние всплески уходившей жизни, последние капли иссякающего родника, с особой силой прозвучавшие в иссохшем водоеме. Под холодным дыханием смерти лицо старика слегка исказилось. Горькая, беспокойная улыбка, лишь на секунду появившаяся на его губах, застыла в уголках похолодевшего рта. Обладатель миллионов, человек, вызывающий всеобщую зависть, скончался, унося в могилу тяжелую скорбь, половину своего богатства он был готов отдать, чтобы избавиться от этой скорби. И виновниками ее были его собственные дети.
Овдовевшая Воскехат с рыданиями бросилась на холодное тело мужа. За нею — дочь, Марта Марутханян. Брат Воскехат, Срафион Гаспарыч, взяв их обеих за руки, отвел от покойника.
— Бедняжка, истерзался ты из-за детей, измучился вконец! — твердила Воскехат.
Ей вторила дочь.
Срафион Гаспарыч почти силой увел их в соседнюю комнату. Там они могли дать волю слезам и досыта наплакаться. Он пригласил всех туда же. Смбат шел, едва сдерживая слезы. За ним следовали остальные. Тут Воскехат бросилась к только что приехавшему сыну и стала осыпать его жаркими поцелуями. Скорбь ее смешалась с радостью. Потеряв мужа, с которым сорок лет делила горе и радость, она обрела сына, которого восемь долгих лет считала потерянным.
— Исстрадался несчастный твой отец, — повторяла она рыдая. — День и ночь только и твердил: «Сын мой отрекся от веры предков, сын мой осрамил меня!»
Смбат, прислонившись к стене и опустив голову, до крови кусал губы. «Будь проклят, если не исполнишь», — так грозно звучали в его ушах последние слова отца, что он вздрагивал всем телом, крепко сжимая заветный пакет.
Взгляды присутствующих были устремлены на этот пакет, и пристальней всех глядел на него второй сын покойного, Микаэл. Это был молодой человек лет двадцати восьми, хрупкий, худощавый, бледный, с черными как уголь волосами и узкой модной бородкой. Его большие глаза цвета темного ореха были выразительны, умны и в то же время будто безучастны к семейному горю. И в самом деле, его не столько удручала смерть отца, сколько интересовало содержимое пакета. Он знал, что в пакете отцовское завещание, но что в нем — вот вопрос. Завещание должно решить его судьбу. Порою он нетерпеливо дергался, будто собираясь броситься на старшего брата и вырвать у него пакет, подобно магниту притягивавший все его внимание, все его помыслы.
— А что, если старик выжил из ума и лишил меня наследства? — обратился он к мужчине лет сорока, неотступно следовавшему за ним.
Это был зять покойного, муж Марты, хорошо известный, в городе заводчик и делец — Исаак Марутханян. Наружность его обличала человека невозмутимого, расчетливого, холодного и эгоистичного. Среднего роста, коротко подстриженные черные волосы, эспаньолка, пышные закрученные кверху усы — такова была его внешность. Щеки его были румяны, как у десятилетнего мальчика. Из-за очков выглядывали зеленовато-желтые глаза с выражением не столько умным, сколько коварным и отталкивающим. На пухлых красных губах его играла притворная неприятная улыбка, как бы говорившая: «Не думайте, что я дурак!» Держался он с невозмутимым спокойствием и так высоко задирал голову, словно шея его была зажата в железных тисках. Может, причиной был чересчур высокий и жесткий воротник безукоризненно чистой, накрахмаленной сорочки. На нем был длинный черный редингот, серые брюки и черный шелковый галстук. Зеленовато-желтые глаза его вращались, как у заводной куклы, так же искусственны были и все его манеры и движения.
Смерть тестя нисколько не нарушила дремоты его родственных чувств. Умри мгновенно все присутствовавшие у него на глазах, сердце этого дельца ничуть не шевельнулось бы. На рыдания и слезы жены он смотрел равнодушно. Между тем разодетая Марта, прижимая платок к глазам, неумолчно всхлипывала, и не без мастерства. И Марутханян больше чем кто-либо сознавал всю возмутительную ложь в ее дочернем плаче. Он отлично видел, как жена из-под платочка украдкой следит за впечатлением, производимым ее всхлипываниями на окружающих, и в особенности на старшего брата, в руках которого находилось завещание. Никто не горевал искренне, кроме вдовы, а шестнадцатилетний Аршак, самый младший в семье, безучастно разглядывал каждого из присутствовавших, как бы стараясь вникнуть в смысл происходившего вокруг. Вскоре картина скорби стала нагонять на него скуку, и эта скука явственно отражалась на крупных чертах его смуглого лица, выражавшего преждевременную зрелость и даже чувственность.
Вдова со слезами описывала муки покойного. Она обращалась главным образом к старшему сыну и рассказывала обо всем, что происходило в доме за эти восемь лет. Бедняжка, как не хотелось ему бросить на ветер добро, нажитое в поте лица за пятьдесят лет… То есть он не желал передавать его в руки второго сына, Микаэла.
— Не сердись, — обратилась она к Микаэлу, злобно глядевшему на нее. — Я повторяю слова твоего отца. Он боялся, что не пройдет и года, как ты всех нас пустишь по миру, и вызвал из Москвы Смбата. Отец говорил: «Передашь ему, чтобы наставил на путь истинный расточительного брата, присматривал за Аршаком и тебя не оставлял. Скажешь ему, что довольно и тех страданий, что причинил он мне, хоть бы тебя, бедняжку, щадил, щадил твое доброе имя».
«Доброе имя! — повторил про себя Смбат. — Выходит, что это я опорочил доброе имя нашей семьи!»
Вдова умолкла, рыдания заглушили взрывы горьких упреков. Пересилив себя, она снова обратилась к старшему сыну:
— «Зачем он связал жизнь с девушкой чужого племени?» — говорил бедняжка. Заметил ли, сынок, как ему сразу стало не по себе, когда, взглянув на твою руку, он увидел кольцо? Он знал, что ты обвенчался в русской церкви, знал, что у тебя дети, и все же не хотел верить этому несчастью. «Нет, — говорил он, — образумится, разведется». Теперь, сынок, в твоих руках завещание покойного отца, поступай как знаешь, но смотри — не навлеки на себя родительского проклятья. Ты же слышал его? «Будь проклят, если не исполнишь моей воли!» Последнее проклятие умирающего отца нисходит с неба, душа умирающего изрекает его. Бедняжка только хотел, чтобы ты их оставил там и вернулся в родительский дом один. Теперь дело за тобой.
Смбат стоял молча, по-прежнему неподвижный, с пакетом в руке. Слова матери угнетали его, терзали его сердце. Он чувствовал всю ответственность за свой необдуманный шаг, его последствия, столь тяжкие для родителей. А он сам — разве он за все эти восемь лёт жил спокойно и счастливо? Разве ему меньше приходилось страдать, чем родне?
— А если я не смогу исполнить отцовской воли? — невольно вымолвил он еле слышно.
— И не исполнишь, если ты человек действительно благородный! — раздраженно перебил брата Микаэл.
Взгляды братьев встретились. В глазах Микаэла вспыхнуло какое-то странное злорадство, он лихорадочно покусывал тонкие усы.
Мать с изумлением взглянула на Смбата: неужели благовоспитанный сын решится нарушить последнюю волю отца?
— Михак! — произнесла она с укоризной.
— Да, — разразился Микаэл, — это ты заставила отца завещать все старшему сыну, а не подумала, какую большую ответственность и какой тяжелый долг ты возлагаешь на него! Теперь ему. остается бесчестие или проклятие отца — выбора нет!
С этими словами Микаэл быстро вышел. Бросив острый, испытующий взгляд на Смбата, за ним последовал Исаак Марутханян. Спокойная поступь дельца вполне соответствовала его манерам.
— Распечатай и прочти, — обратилась вдова к Смбату.
— Нет, прочтем завтра, а пока пусть останется у меня.
Он положил пакет в карман и, тяжело вздохнув, прошел в гостиную, где кое-кто из знакомых дожидался еще в надежде хоть что-нибудь узнать о завещании.
Три дня подряд служили панихиду по усопшему. Люди всех слоев общества приходили отдать последний долг покойному. Никто более не злословил, никто не называл Маркоса Алимяна обманщиком, обиралой, скрягой, деспотом. Смерть всех примирила с ним, и каждый спешил выразить соболезнование его семье.
Центром всеобщего внимания был Смбат. Все разговоры вертелись вокруг него. Многие говорили, что старик, конечно, прожил бы гораздо дольше, если бы не сердечная рана, нанесенная ему ослушником сыном. О-о, предательский поступок сына доконал несчастного! Впрочем, обвиняли шепотом. Никто не решался говорить открыто. Каждый опасался, как бы эти разговоры не дошли до наследника. Ведь уже весь город знал, что бразды правления торгового дома Алимяна перешли в руки Смбата.
Завещание вскрыли на другой день после смерти Маркоса-аги, как того хотел Смбат. Оно скорее походило на излияние чувств, чем на практические распоряжения. Под диктовку старика все было записано приходским священником, отцом Симоном. Прежде всего покойный наказывал Смбату постараться наставить Микаэла на путь истинный, помочь ему порвать с засосавшей его беспутной и расточительной компанией. Далее завещал ему бдительно следить за поведением Аршака, любить и уважать мать, жить с ней нераздельно под одной кровлей. Затем он просил и молил «исправить ошибку». Что же касается практической стороны завещания, то покойный, за исключением некоторых незначительных пожертвований бедным родственникам и на благотворительные цели, все движимое и недвижимое имущество, а также ценные бумаги и поступления предоставлял в распоряжение Смбата. Жену он назначал опекуншей младшего сына до его совершеннолетия.
Примечательна была оговорка, касавшаяся наследственных прав Микаэла. Ему было назначено всего сто рублей ежемесячно на карманные расходы, но за ним оставлялось право на непременное получение части наследства лишь в том случае, если он женится на девушке «армяно-григорианского вероисповедания». Иначе — до конца жизни ему придется довольствоваться скудным ежемесячным окладом. А жениться Микаэл мог только при условии, если изменит расточительный образ жизни.
Еще примечательней был другой пункт: Смбат не имел права завещать свое наследство ни «иноплеменнице-жене», ни детям от нее. Если же он разведется с нынешней женою и женится на армянке, дети от нового брака будут считаться законными наследниками.
Завещание разбило немало надежд. Многих оно чрезвычайно огорчило, а больше всех — Исаака Марутханяна. Он рассчитывал, что известная доля наследства достанется его жене, и теперь был взбешен, но не подавал виду. При оглашении завещания ни один мускул не дрогнул на его лице, только в зеленовато-желтых глазах вспыхнул хищный огонек. Наклонившись к жене, он шепнул: — Завещание незаконно! Она удивленно взглянула на него. Марутханян продолжал:
— Отец твой продиктовал его уже не в здравом уме. Это — не завещание, а поучение, записанное идиотом попом. Суд не утвердит его. Уйдем отсюда. Тут, кроме Микаэла, все станут нашими врагами… Скоро сама убедишься…
И, не дожидаясь жены, Марутханян с гордо поднятой головой направился к выходу.
Притворное соболезнование родственников, разумеется, сразу уступило место яростной ненависти и вражде. Все ополчились на Смбата.
Выяснилось, что хранившиеся в подвале набитые золотом мешки были плодом пылкой фантазии. Старик оставил наличных средств четыреста — пятьсот тысяч, и то в процентных бумагах. Остальное богатство заключалось в недвижимом имуществе, нефтяных промыслах, заводах и двух пароходах. Не подтвердились также басни о существовании трехов. Распространился слух, будто старик приказал положить их в гроб и так предать его земле. Легковерные люди во время панихиды подходили к гробу Маркоса-аги, чтобы взглянуть на заветные трехи. Однако в гробу ничего не оказалось, кроме желтого трупа в черном сюртуке.
В воскресенье с самого утра в доме Алимянов яблоку негде было упасть. Число желающих нести гроб было так велико, что очередь не дошла даже до Срафиона Гаспарыча — главного распорядителя похоронной процессии. Людское лицемерие выводило его из себя, и он, не стесняясь, громко негодовал:
— Проклятые, пока жив был человек, — злословили, клеветали, отравляли ему жизнь, а теперь вдруг все стали его друзьями! Умерьте ваши аппетиты — Смбата вам не провести!
Обедню служил «либеральный» отец Ашот, молодой, худощавый поп, сотрудничавший в одной из газет, сущее, наказание для прочих пастырей! Прибыл глава епархии Епрем Пирвердиан, пожелавший присутствовать на похоронах. Стоя под балдахином, он обдумывал приличествующую случаю проповедь.
Перед гробом, утопавшим в венках из живых цветов, стояли трое сыновей покойного, погруженные в свои думы.
Аршак с траурной повязкой на рукаве озирался по сторонам. Он устал и был голоден, потому что плохо спал ночью и с утра ничего не ел. Апатично слушал он зычные возгласы священников — эти монотонные «аллилуйя» и «мир всем», нестройные напевы дьяконов, позвякивание кадил, шепот густой толпы; равнодушно смотрел на кадильный дым, на сиянье и копоть погребальных свечей. Смерть отца даже радовала его, как избавление от мелочной, скупой и жестокой опеки.
Сердце Микаэла щемило; он осунулся, впадины под глазами углубились и посинели. Всю ночь он не мог сомкнуть глаз. С той минуты, как он узнал содержание завещания, покойник стал ему ненавистен. Теперь Микаэлу чудилось, что холодный и окаменелый труп отца злорадно насмехается над ним, как адский призрак, лишивший его счастья. И в самом деле, разве отцовское завещание — не сплошное издевательство? Объявить под опекой двадцативосьмилетнего мужчину — какому отцу придет в голову подвергнуть родного сына такому жестокому наказанию? О, безжалостный старик! А он-то по простоте сердечной, воображал, что со смертью отца избавится, наконец, от надоедливой опеки и невыносимых попреков, будет жить как ему угодно и свободно распоряжаться наследством! Стоя по правую руку от старшего брата, он чувствовал, что рядом — чужой, незваный гость, пришелец из неведомых далей, насильно вторгшийся в его собственный дом и завладевший его добром, как разбойник. Ведь целых восемь лет этот человек жил в памяти отца только для ненависти и проклятий. Ведь Смбат был изгнан из родительского дома как виновник чудовищного позора, обрушившегося на семью. А теперь!.. Он явился теперь как хозяин, владыка!..
Иное чувствовал Смбат. Погруженный в мрачные думы и опустив голову, он стоял словно приговоренный. Сколько воспоминаний ожило в нем! Тяжелые мысли обступили его в этой родной обстановке, покинутой на долгие годы, где его сегодня отталкивают, как чужого. Долгие годы? Нет, всего восемь лет. Но ему казалось, что за это время он передумал и перечувствовал гораздо больше, чем за всю предыдущую жизнь. Какая-то несокрушимая стена отделяла его последние восемь лет от прошлого. И никакого сходства между этими отрезками жизни, ни единой общей черты. Еще неделю назад ему казалось, что он навсегда оторвался от близких и больше никогда не вернется под родительский кров. Отец проклял его, с отвращением прогнал и будто забыл о его существовании. Но когда Смбат получил телеграмму, принесшую печальную весть, в его сердце мгновенно все перевернулось. Скупые слова телеграммы сразу воскресили любовь к отцу, подобно тому как пущенный сильной рукой камень будит тишину сонного пруда.
Вновь в глубине его души ожили старые чувства. И теперь он плакал у гроба отца, плакал искренне. Острая скорбь заставляла его время от времени вздрагивать, ему казалось, что это он виноват в смерти старика, он, со своей непоправимой ошибкой. Ведь человек с таким железным здоровьем мог бы жить еще долгие годы — это душевные терзания преждевременно свели отца в могилу.
Однако, скорбя, оплакивая и укоряя себя, Смбат в то же время чувствовал, что стена между ним и окружающими несокрушима…
Взойдя на амвон, епископ начал высокопарно восхвалять покойного за его пожертвования, кстати сказать, весьма скудные сравнительно с его огромным состоянием.
— Эчмиадзинскому монастырю — пять тысяч, духовной академии — пять тысяч, «Человеколюбивому обществу» — десять тысяч, школе — одну тысячу, богадельне — три. Да будет благословенна незапятнанная память почившего, да воздаст господь сторицей его благородным наследникам, да послужит примером для всех истинных армян сие озаренное светом небесной благодати дело…
Обедня отошла. Отслужили панихиду и понесли гроб на кладбище. Погребальный обряд закончился к трем часам дня.
Вопреки обычаю, установившемуся с недавних пор, вдова Воскехат настояла, чтобы устроили такие пышные поминки, каких еще никто не видывал. Скрепя сердце, Смбат согласился, не желая огорчать мать.
Хотя большинство участников похорон разошлось, просторная квартира Алимянов была переполнена. Все уже успели проголодаться и с нетерпением ждали обеда еще во время заупокойной литургии. Расставленные на белоснежных скатертях яства и сверкающие бутылки возбуждали аппетит. Отец Симон, приходский священник Алимянов, сидевший с «именитыми» горожанами в особой комнате, предложил выпить за упокой души Маркоса-аги. За ним последовали «либеральный» отец Ашот и «консервативный» отец Саак. Возглас «царство ему небесное» пронесся по комнатам, настроив к возлияниям. Начали осушать бокалы, заработали вилки и ножи. Сперва все напоминало эчмиадзинскую монастырскую трапезную с ее каменными столами: гости ели молча, исподлобья поглядывая друг на друга. Однако первая смена винных бутылок разгорячила головы, языки развязались, и оживление распустилось, как цветы под майским дождем.
Смбат, давно не видавший подобных пиршеств, переходил из комнаты в комнату и не без любопытства присматривался. Он не был голоден и дивился аппетиту гостей. Многие, хмелея, шутили, смеялись, потчевали друг друга, чтобы и самим выпить лишнее. Чувства Смбата были оскорблены. Какой-то сапожник, осушая бокал, всякий раз толкал локтем соседа, подмигивал сидевшему напротив приятелю и поглаживал грудь, как бы желая сказать: «Ну и вкусное же вино у богача!» Другой, с набитым ртом, рассказывал циничные анекдоты и смешил гостей. Кое-где уже успели залить скатерть красным вином и посыпали ее солью. Наевшиеся до отвала, рыгали. Некоторые из приказчиков паясничали. Главной мишенью их шуток был «адвокат» Мухан, человек с желтым лицом и распухшим носом, запивавший каждый кусок вином или водкой. С пыльными, всклокоченными волосами, с взъерошенной седоватой бородой, вроде обшарпанного веника, с воспаленными глазами, в грязном выцветшем и потертом сюртуке, Мухан напоминал истопника восточных бань. Изо дня в день у камеры мирового судьи сочинял он за гривенник прошения либо разъяснял статьи законов, а потом всю дневную выручку добросовестно оставлял кабатчикам.
Приказчики кидали в «адвоката» хлебные шарики, метя в большую шишку на кирпично-красной шее. Его трясущиеся руки роняли на пол то нож, то вилку, то салфетку, или куски мяса, и, когда он нагибался, чтобы поднять их, хлебные шарики градом сыпались на его шею.
Раз, когда один из шариков угодил ему в нос, Мухан, побагровев, хотел уже выругаться, но чья-то рука сзади прикрыла ему рот.
— Довольно, наклюкался! — шепнул ему на ухо невысокий человек с желтоватыми волосами и стеклянным взглядом. — Дело у меня к тебе… К восьми часам вечера зайди ко мне.
И тотчас исчез.
Стояла ясная погода. Воздух был теплый. Лучи заходящего солнца пробивались в комнаты, освещая разношерстную толпу гостей.
От дыхания людей, от табачного дыма, пыли, грязи и пота в комнатах стояла тяжелая и неприятная атмосфера второразрядного трактира. Многие из гостей уже охмелели и рыгали, по персидскому обычаю давая понять, что сыты по горло, но тем не менее продолжали жевать: ведь бог знает, когда еще удастся поесть за таким обильным столом.
Обжорство гостей, их оживленные, веселые лица, взрывы беззастенчивого хохота вызывали в Смбате невольное отвращение. Давно не приходилось ему видеть подобного отталкивающего зрелища. Проходя мимо «адвоката» Мухана, он заметил, что этот пропойца опрокинул полный бокал на скатерть и ищет солонку, чтобы засыпать красное пятно. Сидевшие рядом с ним портные гоготали, широко, по акульи, разевая полные рты.
— Я вам покажу перед зерцалом су… — рассвирепел Мухан.
Смбат, подавляя отвращение, поспешил к «именитым». Тут ели также не без аппетита, но пристойно; пили немало, но нешумно и не спеша; смеялись, но не громко.
Отец Ашот с воодушевлением говорил о национальных чаяниях своей паствы и о новых задачах церкви. Его «либеральные» взгляды выводили из себя «консервативного» отца Симона, вообще не выносившего своего молодого коллегу. Вскоре между ними возник спор. Каждый из них старался блеснуть ученостью и этим приковать к себе внимание и симпатии богатых сотрапезников. Между тем богачи только делали вид, что слушают внимательно, — мысли их были заняты наследством, оставленным Маркосом Алимяном, и собственными делами: у одного в буровой скважине прогнулась труба, у другого проворовался приказчик, третьему завтра предстояло выкупить векселя, четвертый обдумывал, как бы, подобно иным ловкачам, проложить потайную трубу к нефтехранилищу соседа для воровской откачки нефти. Одним словом, всем им было не до просвещенных идей отца Ашота.
На поминальном обеде присутствовали также некоторые друзья Микаэла. Все они были одеты с иголочки. Один из них шепотом описывал соседу прелести недавно прибывшей опереточной примадонны.
— Вчера за кулисами познакомился. Просила навещать… За ее здоровье!..
Это был известный в городе кутила Григор Абетян, прозывавшийся «Гришей». С красным мясистым лицом, толстыми губами, жгучими черными глазами, этот молодой человек любил на шумных попойках швыряться посудой, резаться в карты, хлестать шампанское прямо из горлышка, шататься ночью по улицам под звуки тара и дудука, задирать полицейских и задабривать их взятками. По одну сторону Гриши сидел желтолицый Мелкон Аврумян, нефтепромышленник лет двадцати шести, в чертах лица которого резко проступал страшный недуг сластолюбия, превративший его в скелет. По другую сторону — сонливо-пьяный Мовсес Бабаханян, с головой ушедший в карточный азарт.
— Познакомишь меня, не так ли? — спросил Мелкон Аврумян.
— Ужин и две дюжины шампанского! — поставил условие Гриша,
— Идет.
— Где?
— На поплавке.
— Молодец! Но этого мало.
— Чего же тебе еще?
— Оркестр…
— Будет.
После ужина на баркасе до острова Наргена… Ночи лунные…
— Согласен.
О чем это вы шепчетесь? — вмешался, позевывая, сонливо-пьяный Мовсес Бабаханян.
Мелкон объяснил.
— Чет или нечет? — прохрипел Мовсес Бабаханян, с трудом подымая усталые веки. Он сунул руку в боковой карман вытащил сторублевку и зажал в кулаке.
— Нечет! — отозвался Гриша.
Проверили номер кредитки — он оказался нечетным Мовсес Бабаханян передал деньги Грише.
Микаэл сидел поодаль, рядом с Исааком Марутханяном. Ему казалось, что приятели подтрунивают над ним Ведь он не раз хвастал перед ними, что после смерти отца будет тратить столько, сколько никто еще не тратил. А сегодня вдруг выясняется, что он не полноправный наследник, а лишь подчиненный брата, с ничтожным жалованьем простого приказчика.
— Как мне быть? Научи, Исаак, как мне быть? — то и дело обращался он к Марутханяну.
Зеленовато-желтые глаза за стеклами очков в эту минуту глядели задумчиво. Было ясно, что Марутханян обдумывал что-то очень важное. Вдруг он слегка наклонил неподвижную голову и прошептал Микаэлу:
— Вечерком зайди ко мне, дело есть…
— Стало быть, можно надеяться? — обрадовался Микаэл.
— Приходи, потолкуем.
Поминки подошли к концу. Священники прочитали молитву, и гости стали расходиться. Остались только друзья семьи и приятели Микаэла. Они еще ничего не знали о завещании.
На просторном дворе Алимянов собралась огромная толпа голодного люда. Приказчики и прислуга покойного раздавали нищим еду. Царила невероятная суматоха. Грязные, полунагие попрошайки толкались и ругались, стараясь опередить друг друга, чтобы добраться до кухни.
Звон медной посуды, окрики прислуги, шум голодной толпы — все сливалось в общий гул, производило впечатление восточного базара. Грубость, грязь, чад, зловонные лохмотья вызывали отвращение в сытом и безучастном наблюдателе.
Какой-то слепой армянин, размахивая палкой, прокладывал себе путь к вкусно пахнущим котлам. Юный перс оттаскивал его за полу, норовя пробраться первым. Русский инвалид споткнулся, упал на айсорку и в ярости укусил ей пятку. Краснолицый лезгин, безрукий до локтей, бросался от одного к другому, выхватывал зубами куски и проглатывал их почти не жуя.
Стая бродячих собак, смешавшись с нищими, рыча, обгладывала остатки костей. Приказчики и прислуга пытались осадить напиравшую толпу, но все их усилия водворить хотя бы подобие порядка оказывались тщетными.
Наконец, вся еда была роздана, двери кухни затворились, но толпа не расходилась, — значит, предстояло еще что-то. Вот на площадке лестницы показалась внушительная фигура Срафиона Гаспарыча. Он распорядился поодиночке подпускать к себе нищих. В уках у него был большой пестрый платок с серебряными монетами. Вдова Воскехат назначила для раздачи нищим сто рублей из своих средств.
Срафион Гаспарыч встряхнул платок, и монеты зазвенели. Привлекательный звон серебра подействовал на толпу, точно электрический ток, и она дрогнула. Все на мгновенье застыли и ошеломленно впились глазами в волшебный платок отставного чиновника. Но вот толпа снова всколыхнулась, загудела и, как стая хищных птиц, кинулась к платку. Теперь уже ни прислуга, ни приказчики, ни даже прибежавшие полицейские не в силах были сдержать напор голытьбы.
Старика окружили со всех сторон. Сотни рук, словно движущийся лес, замелькали в воздухе. Тут были расслабленные, безногие, с невероятными усилиями, ползком пролагавшие себе путь, были обессиленные чахоточные, попадались даже прокаженные, которых чернь не гнушалась. Молодые орудовали локтями и кулаками. Женщины трепали за косы Друг друга. Персы славословили память покойного и желали ему райского блаженства. Христиане поносили «неверных» и били их нещадно. В оглушительной сутолоке на разных языках раздавалась самая отвратительная ругань; выношенная столетиями в горниле смрада и грязи, эта ругань была как бы местью природы человеку за извращение естественного правопорядка.
Зрелище заинтересовало многих гостей. Столпившись на балконе, они развлекались, глядя, как попиралось человеческое достоинство. Это были главным образом сынки толстосумов — «золотая молодежь».
— Чет или нечет? — невозмутимо продолжал пытать счастье Мовсес Бабаханян.
Тут находился и репортер либеральной газеты Арменак Марзпетуни, молодой человек со смугло-желтым лицом и большим носом, в неловко сшитом длиннополом сюртуке складки которого свидетельствовали, что он был извлечен из сундука совсем недавно. Поминки дали ему тему для статьи которую он решил назвать «Контраст». Внизу зрелище ужасающего голода и наготы, где трудно отличить людей от псов. А здесь, наверху, — живое воплощение сытости и довольства. Там — нужда, полуголые тела, море голов, грязных, взъерошенных. Тут — щегольские костюмы, золотые цепочки с драгоценными брелоками, брильянтовые кольца и булавки в галстуках. Можно было бы пожалеть находящихся внизу, посочувствовать им, но Арменака Марзпетуни больше влекли к себе те, что были наверху.
Репортер подошел к Смбату, наблюдавшему, как толпа набрасывается на крохи с его барского стола.
— Господин Смбат, я намерен сегодня же описать похороны вашего родителя и послать статью в газету «Искра», пользующуюся, как вам известно, всеобщим уважением.
— Как вам угодно, — отозвался Смбат сухо, даже не взглянув на корреспондента.
— Наш долг ознакомить читателя с примерной благотворительностью покойного. Проповедь слышали только здесь, печатное же слово прозвучит по всей стране. И потому, прежде чем написать статью, я бы попросил сообщить мне кое-какие дополнительные сведения.
— Как-нибудь в другой раз, милостивый государь, сегодня не время, — отрезал Смбат и отвернулся.
Репортер метнул ему вслед яростный взгляд и решил: «Теперь-то я знаю, что надо писать, разжиревший буржуа!» Подошел либеральный отец Ашот.
— Прощайте, Смбат Маркич, разрешите заверить еще и еще раз, что отец ваш обессмертил свое имя.
— Господин Смбат лучше нас знает цену деяниям покойного отца своего, — перебил его консерватор отец Симон, на правах духовника неотступно следовавший за Смбатом.
Смбат вежливо, но холодно пожал обоим руки и, повернувшись, отошел.
Отовсюду Смбата провожали десятки завистливых глаз. А он в эту минуту чувствовал на сердце такую тяжесть, какой еще никогда не испытывал.
Сидя в отцовском кабинете, Смбат приводил в порядок дела покойного.
На столе множество бумаг — договоров, счетов, векселей Знакомясь с делами отца, Смбат размышлял о том положении, которое предстоит ему занять в совершенно новом, незнакомом коммерческом мире. Однако сосредоточиться на этом ему не удавалось, — нечто, другое властно теснило мысли. Мужественное лицо его то морщилось в горькой улыбке, то разглаживалось.
Посреди стола перед ним стояла фотография, прислоненная к чернильнице. Вот они, дорогие существа, на долгие годы оторвавшие Смбата от родного гнезда и навлекшие на него отцовское проклятье. Ужасная дилемма: он ненавидит жену, но любит детей. Прошло всего пятнадцать дней как Смбат расстался с этими бесконечно милыми ему существами, а сколько тоски, горечи, скорби! Он никогда еще так сильно не любил своих детей, никогда! И вот хотят заставить его расстаться с ними, расстаться навсегда, во имя каких-то вздорных законов, каких-то диких предрассудков! Да разве можно вырвать сердце из груди, разлучить душу смелом и… все-таки жить!
Нет, нет! Он не любит жену и давным-давно убедился, что никогда не любил и не был любим. Произошла роковая ошибка, оплошность, которую он допустил, не разобравшись в своих чувствах, — ошибка, обычная для многих в юности. А когда он понял свою ошибку, было уже поздно, слишком поздно. Что же, разве Смбат, как честный человек, не должен был связать себя законным браком с чистой, непорочной дочерью порядочных родителей, которую соблазнил в минуту увлечения? Наконец, неужели он должен был выкинуть на улицу беспомощное милое существо, которому сам дал жизнь — родное дитя? Зачем, в силу какого морального права? И вот он женился, пожертвовал ради элементарной порядочности темными предрассудками и отжившими традициями родителей, за что был изгнан из отчего Дома и заслужил родительское проклятие…
Теперь он снова у родного очага, но проклятие все же тяготеет над ним. Примириться или же, вырвав собственное сердце, освободиться от проклятия? А потом? Неужели тогда не нависнет над ним еще более жестокое, чудовищное проклятие — вечное проклятие невинных детей? Нет, нет! Он может ненавидеть ту, которую, как ему казалось, когда-то любил, а теперь ненавидит, — но как разлучиться с родными детьми, когда даже хищное животное не покидает своих детенышей? Не легче ли перенести проклятие упрямого и темного отца, насмешки и презрение сородичей, чем стать бесчестным, бессердечным родителем и носить в груди черную змею, а на совести — тяжелый камень?
Смбат снова взял со стола заветную фотографию и прижал к губам, не замечая, что мать неслышно подходит к нему.
Вдова на минуту остановилась за спиной сына. Тронутая зрелищем, она грустно покачала головой. Но это мимолетное чувство тотчас сменилось другим, более сильным; бескровные губы Воскехат дрогнули, и из груди ее вырвался тяжелый вздох.
— Твои дети? — спросила она, положив руку на плечо сына.
Смбат вздрогнул, поднял голову и посмотрел на мать, одетую с головы до ног в черное.
— Скажи, это твои дети? — переспросила вдова.
— Да, мама, мои кровные дети, — ответил Смбат, ставя фотографию на место.
— Нет, сын мой, не кровные они, нет!
— Мама! — произнес Смбат укоризненно.
— Да, да, они от тебя, но не твои!
— Мама, не говори так, у тебя тоже есть дети, которых ты любишь.
— Да, любила и люблю. Но послушай, сынок…
Вдова уселась против сына, сложила руки на груди и направила на него взгляд, полный участия. Взгляд этот „слегка смутил Смбата, в сердце его закралась какая-то неприязнь к матери. Ему показалось, что перед ним не любящая мать, а неумолимый судья.
— Сын мой — продолжала вдова, озабоченно вздыхая, — довольно тебе позорить себя, родителей и всю семью. Ты с детства был умницей. Отец твой знал это, потому и передал тебе свои дела. Неужели ты не понимаешь, что поведение твое противно обычаям наших отцов, дедов иконам нашей святой церкви? Две недели назад отец твой задел вот тут, на этом месте. Бедняжка! Никогда он не был так озабочен и грустен.
«Воскехат, — сказал он, — мне снилось, что я скоро умру, как быть с Смбатом? Не хочется умирать не помирившись». И он горько заплакал. Потом положил руку мне на плечо и заставил поклясться прахом родителей моих, жизнью детей и брата, что я буду молить тебя образумиться. В завещании написано мало, но он говорил много об этом. День и ночь только о тебе, и только о тебе шла речь.
И вдова черным шелковым платком утерла слезы. — Матушка, значит, ты хочешь, чтобы я своих собственных детей вышвырнул на улицу, как лишнюю обузу? — молвил Смбат, с трудом сдерживая гнев.
— Боже упаси, сынок! Зачем бросать? Отец твой мечтал только об одном: чтобы ты иноплеменницу и детей лишил своего имени. Пусть живут как хотят. Слава создателю, покойный оставил такое состояние, что ты можешь обеспечить на всю жизнь и жену и детей. Пусть им перепадет часть твоего наследства, бог с ними!
— Мать, я понял тебя, довольно, больше об этом ни слова! — возмущенно прервал Смбат.
Он встал и, заложив руки в карманы, подошел к окну. «Ни слова!» — но как же молчать матери, страдавшей за сына целых восемь лет, матери, на которую была возложена исстрадавшимся отцом священная обязанность — помочь сыну ступить на верный путь? Как же было не говорить ей, когда над любимым сыном нависло отцовское проклятье? И Воскехат продолжала говорить. Она описывала свои терзания, муки отца, упреки родни и друзей, молчаливое презрение знакомых, проклятия соотечественников и церкви…
Смбат слушал молча, взволнованно шагая по комнате. Когда мать облегчила сердце, он, схватившись за голову, горестно застонал:
Матушка, ты отвела душу, теперь оставь меня одного. Я обдумаю, как мне поступить.
— Но ты сегодня же, не так ли, сегодня должен это решить! — упорствовала вдова.
Вошел Срафион Гаспарыч и стал успокаивать сестру. Еще не время решать эту тяжелую задачу. Пусть пройдут Дни траура, а после он сам переговорит с Смбатом, объяснит ему все обстоятельства и убедит исполнить последнюю волю родителя. А сегодня надо принять главу епархии, он выразил желание «лично утешить скорбящего».
— Владыка просил передать, чтоб ты ожидал его, — обратился Срафион Гаспарыч к племяннику.
И действительно, час спустя слуга доложил, что епископ уже выходит из кареты.
Прибытие его преосвященства было обставлено довольно торжественно. Он шествовал в сопровождении молодого архимандрита, всех городских священников и двух ктиторов, как бы желая показать все величие своего сана. Два соперника — краснолицый, крепкий, чернобородый отец Симон и сухопарый, в очках, отец Ашот, подхватив под руки владыку, бережно помогали ему подыматься по устланной коврами лестнице. Епископу было пятьдесят лет. Среднего роста, он был кругленький, тучный как хорошо откормленный боровок. С его мясистого, широкого лица ниспадала длинная, густая борода пепельного оттенка, закрывавшая ему грудь, словно два расправленных орлиных крыла. Из-под блестящего шелкового клобука виднелась пара очень бойких глаз с припухшими красными веками, частично скрытыми под густо разросшимися длинными бровями. По обеим сторонам его толстого носа, с жесткими волосками на кончике, возвышались две синеватые припухлости, заменявшие, ему щеки, — единственные места на лице, где не было волос. На грудь владыки спускалась массивная золотая цепь с большим крестом, осыпанным брильянтами.
Пока епископ с важной медлительностью подымался, постукивая о ступени посохом, его беспокойно бегающие глаза изучали обстановку богатой прихожей. У последней ступени Смбат припал к его волосатой с синими прожилками руке.
Епископ тяжело вздохнул и перевел дух, мысленно проклиная свое толстое брюхо. Но пусть окружающие думают, что этот вздох — выражение глубокого соболезнования осиротевшей родне.
Торжественное шествие, возглавляемое владыкой и замыкавшееся священником в коротенькой рясе цвета лягушки, направилось к гостиной в сопровождении Смбата и Срафиона Гаспарыча. Тут его преосвященство ожидали вдова Воскехат, Марта и несколько пожилых женщин. Все приложились к руке епископа и удостоились его благословения. Отец Симон и отец Ашот усадили владыку в кресло, битое бархатом; он утонул в нем до остроконечной верхушки своего клобука, как литая бомба в клубах ваты.
— Его святейшество патриарх и католикос всех армян, — начал епископ, торжественно отчеканивая слова, — соблаговолил прислать кондак[2] с благословением вашему степенству, высокочтимый Смбат Алимян. Я явился, чтобы вручить вам сие святое послание и со своей стороны также, отечески паки и паки воздать благодарность доброй памяти усопшего, а также благословить вас за пожертвования приснопамятного родителя вашего на процветание церкви и на нужды народные.
И, вынув из-за пазухи огромный пакет, владыка высоко поднял его со словами:
— Прочтите, отцы!
Отец Симон и отец Ашот одновременно потянулись к пакету. Отец Ашот, более ловкий, чем его противник, успел перехватить кондак.
— Отец Симон, читай лучше ты, у тебя голос покрепче, — велел владыка.
Отец Ашот, кусая губы, передал пакет своему противнику.
Отец Симон начал читать. Вдова заплакала, за нею последовали другие старухи, хотя ровно ничего не понимали из того, что читалось.
— Сей благословенный дом достоин патриаршего благословения, — изрек епископ по прочтении кондака и собственноручно передал его Смбату. — Не плачьте, сестры, а возрадуйтесь, ибо отныне десница царя небесного пребудет над сим семейством. Да примет всевышний душу покойного в сонм святых и пророков!
При этих словах владыка благоговейно возвел очи. Но тут взгляд его остановился на огромной золоченой бронзовой люстре, спускавшейся с потолка. «Любопытно знать, сколько она стоит?» — промелькнуло в его голове.
Потом он заговорил об эчмиадзинском монастыре, посоветовав вдове Воскехат посетить святую обитель к предстоящему празднику мироварения, добавив, что и сам будет там, чтобы помолиться за паству своей епархии и принести его святейшеству, католикосу, уверения в преданности этой паствы заветам родной апостольской Церкви.
— Грех на моей душе, владыка, великий грех против нашей святой веры, не могу я с чистым сердцем ехать в Эчмиадзин, — проговорила вдова, бросив многозначительный взгляд на окружающих.
Епископ знал семейные обстоятельства Алимянов. Поэтому, поняв намек вдовы, обратился к сопровождавшим его духовным лицам:
— Отцы, и ты, отче архимандрит, пройдите в другую комнату.
Приказ был немедленно исполнен, и в гостиной остались, кроме епископа и Воскехат, Смбат и Срафион Гаспарыч.
Первой начала вдова:
— Да, великий грех тяготеет над домом Алимянов, и пока не будет он искуплен, никто из нашей семьи не посмеет считать себя подлинным правоверным армянином.
Смбат предчувствовал, о чем будет говорить мать с епископом, а потому заранее решил вооружиться хладнокровием, чтобы не огорчить ее каким-нибудь резким возражением.
Вдова вкратце рассказала все то, что уже было известно епископу: говорила она взволнованно, то и дело прижимая к глазам черный шелковый платок.
— Сын мой не повинен, нет, нет, — заключила она. — Он был молод, его совратили и впутали в беду…
Наивная женщина! Она все еще думала, что ошибку сына можно легко исправить, — стоит лишь ему этого захотеть… Она думала, что только тот брак свят и нерасторжим, который связывает двух единоплеменников и единоверцев, и что только дети, родившиеся от такого брака, могут считаться законными и достойными любви.
Епископ чувствовал себя в затруднительном положении. От него требовалось, чтобы он убедил Смбата нарушить обет, порвать с женой и бросить детей. Как заставить человека с твердыми взглядами, с университетским образованием решиться на такой шаг, какими словами и доводами подействовать на него?
У его преосвященства участилось дыхание, он вспотел под тяжестью навалившейся на его тучные плечи непосильной обузы. Но все же он заговорил — заговорил об историческом и политическом значении родной церкви, описал гонения ею перенесенные, доказывал необходимость любви и преданности религии для «сохранности нации», но, не дойдя до сути дела, устремил взгляд на бронзовую люстру и замолчал.
Вдова Воскехат тяжело вздохнула, чувствуя, что вопрос гораздо сложнее, чем ей казалось, и вновь прибегла к своему обычному оружию — просьбам и слезам.
— Сними, сынок, с себя отцовское проклятие, избавь себя и нас от напасти! — твердила она в сотый раз одно и то же.
Для Смбата все это было тяжелым испытанием, которое, если бы продолжалось, могло стать непосильным. Он кусал губы, чтобы сдержать крик, чтобы не оскорбить в присутствии епископа мать лишним словом.
— Владыка, — заговорил он наконец, — благоволите убедить мою мать, что не человек, а чудовище тот, кто способен выбросить родных детей на, улицу. Я любил отца, люблю мать, но как могу я во имя этой любви пожертвовать детьми? Владыка, каждый человек сам отвечает за свои поступки и на этом и на том свете. Если мой шаг — преступление против моего народа, против религии и родины, то я, и только я, должен нести наказание. Проклятие отца я постараюсь снять с себя как-нибудь иначе; я постараюсь быть безупречно честным в отношении семьи, ближних, но покинуть детей — никогда, никогда!..
— А коли так, — возьми детей, а жену брось! — не выдержала Воскехат.
— Бросить мать детей?! — вскричал Смбат, не в силах более сдержать себя. — Что бы ты сделала, если бы у тебя отняли детей? Нет, владыка, ваше вмешательство ни к чему не приведет. Я не могу исполнить требование матери!
При этих словах он встал, давая понять, что не желает более об этом говорить.
Епископу было приятно, что вопрос не усложняется и что он может теперь свободно вздохнуть. Выбрав удобную минуту, владыка тоже поднялся и прочитал молитву, давая понять находившимся в соседней комнате, что беседа на щекотливую тему окончена.
Епископ получил плату «за допущение к его руке» и отбыл с той же торжественностью, с какой прибыл.
Вдова плакала, Срафион Гаспарыч ее утешал.
Четверть часа спустя Смбат снова прошел в отцовский кабинет. Хотя он и был огорчен, но все же чувствовал в душе облегчение. Первая буря, ожидаемая им ежеминутно после похорон отца, оказалась не столь уж сильной. Смбат сумел противодействовать матери. Теперь ему уже не трудно будет намекнуть на близкий приезд из Москвы жены и детей. Вдова, разумеется, вознегодует, заплачет, будет упрашивать, но это не беда, мало-помалу свыкнется с мыслью о неизбежной встрече с невесткой. Ну, а дальше? Неужели вопрос решен? О нет, нет, не в этом суть: примирится ли он сам, Смбат, со своим положением, если даже предаст забвению отцовское проклятие?
Он не мог более заниматься делом, начал собирать бумаги. Вошел слуга и доложил, что уста Барсег хочет видеть хозяина.
— Кто такой Барсег? — Один из ваших арендаторов. — Пусть войдет.
Посетитель оказался тем самым рыжеволосым человеком, который на поминках подошел к «адвокату» Мухану и попросил его зайти к нему вечером. Он остановился у дверей, сложил руки на груди и отвесил низкий поклон, затем, воровато озираясь, подошел к Смбату и с льстивой улыбкой протянул ему руку. С первого же взгляда вид и ухватки этого человека произвели на Смбата отталкивающее впечатление. — Что вам угодно?
— Доброго здоровья вашей милости, Смбат-бек, — раздался в ответ глухой голос уста Барсега. — У вас дело ко мне? — Маленький счетец, Смбат-бек. — Присядьте.
Гость поклонился, но не сел.
— Ваша милость, как вижу, изволили забыть меня, — заторопился он, устремив стеклянные глаза на хозяина. — Оно, конечно, дорогой ага, столько лет прошло… Только мы вашу милость помним. Во какой был ты, — продолжал гость, держа руку на аршин от полу, — маленький-маленький. А потом подрос еще малость и уехал в Москву. Сохрани тебя господь, теперь ты уже мужчина, да еще какой!.. Как поживаешь, дорогой ага?
— Спасибо. Вы сказали, что у вас есть счет, что это за счет?
Барсег сделал вид, будто не расслышал, и продолжал по-прежнему:
— Бывало, приходил ты ко мне в лавку и бубенчики спрашивал — кошке на шею. Вот под этой самой комнатой наша лавка, миленький, топнешь — и прямо в голове слуги твоего отзовется.
— Вспоминаю, вспоминаю, — нетерпеливо прервал его Смбат, — вы — уста[3] Барсег, серебряных дел мастер… Скажите, что у вас за счет, уста Барсег?
— Пришел ты как-то ко мне: «Сделай удочку, уста Барсег, рыбу ловить». — «Со всем нашим удовольствием, говорю, сделаю, голубчик ты мой». Засел я, провозился целый день, смастерил хороший серебряный крючок и подарил тебе. Ну и обрадовался же ты, миленький…
— Уста-Барсег, вы про какой-то счет говорили…
— На другой день ты прибежал опять: уста Барсег, говорят, мол, серебро фальшивое. Уж и не знаю, кому это нужно было сказать, что уста Барсег фальшивое серебро за настоящее выдает… Помнишь?
— Что у вас за счет, уста Барсег? — воскликнул Смбат раздраженно.
— Счетец? — небрежно переспросил гость. — Да, заговорился и забыл о нем. Счетец, Смбат-бек, на имя Микаэла Маркича… Счетец, голубчик ты мой, маленький, очень маленький… Но Микаэл Маркич все тянет… Вот уже три дня просим-молим… не оплачивает…
— Не оплачивает? Значит, он вам должен?
— Именно должен, голубчик ты мой. Ежели не отдаст, конечно, помолчим, но ведь он должен по векселю…
— По векселю?
— Чисто… На предъявителя!
— Сумма?
— Для вашей милости — сущие пустяки, цена костюмчика, вечерок в компании. Для нас же, голышей, целая казна, Царство, сад Гарун аль Рашида, ха-ха-ха!..
Смех этот был до того сух и неприятен, что Смбат почувствовал невольное омерзение. Однако он уже был заинтригован словами посетителя.
— А ну-ка, покажите вексель, — протянул Смбат руку.
Барсег, озираясь, вытащил из бокового кармана истертый бумажник. Из пачки каких-то бумаг осторожно извлек вексель, развернул и, держа крепко за уголки, поднес к глазам Смбата.
— Да, это подпись Микаэла, — подтвердил Смбат. — Вы не бойтесь, я не отниму, хочу только взглянуть на какую сумму.
Смбат изумился. Вексель был на семь тысяч рублей, — сумма, несомненно, превосходившая все состояние заимодавца.
— Уста Барсег, вы и теперь занимаетесь вашим ремеслом?
— Да, голубчик мой, как был ремесленником, так ремесленником и остался: постукиваем молоточком, — семью содержим, пятеро детей… Вот уже года два как шкафчик завели, разложили в нем кое-что из золота и серебра и тешимся, будто и мы чем-то торгуем…
— А может быть, Микаэл у вас золотые вещи брал?
— Нет, жизнью твоей клянусь, наличными. Клянусь драгоценной жизнью твоей, у детей изо рта вырывал — ему давал…
— Уста Барсег, вы ему ровно семь тысяч дали или меньше? — спросил Смбат, бросив проницательный взгляд на посетителя.
Уста Барсег смутился, но лишь на мгновенье. Тотчас овладев собой, он ответил улыбаясь:
— Конечно, голубчик ты мой, дал я немного меньше, но вся-то сумма семь тысяч серебром.
— Я вас прошу сказать, сколько вы дали наличными деньгами? Ведь вексель содержит и проценты?
— Проценты, понятное дело, а то как же без процентов… Но долг Микаэла Маркича — ровно семь тысяч рублей.
— Когда истекает срок?
— Срок? Да сегодня. Уже шестнадцать дней прошло, как помер Маркос-ага, царство ему небесное! Клянусь твоей жизнью, мы денно и нощно за него молились. Но что же поделаешь, — ни нам от смерти не уйти, ни смерть нас не забудет. Видно, так богу было угодно…
— Что вы хотите сказать, уста Барсег? Не пойму я вас.
Ясно как день, Микаэл-ага обещал уплатить спустя несколько дней поселе смерти отца.
Смбат вздрогнул. Он понял чудовищный поступок брата, делавшего ставку на смерть отца. Несомненно, этот Барсег, кровопийца-ростовщик, воспользовался стесненным положением расточительного молодого человека и ссудил деньги под чудовищные проценты, с обязательством уплаты тотчас после смерти старика. Но кто из них омерзительней — должник или кредитор?
— Ладно, — сказал Смбат, — повремените до завтра, я переговорю с братом, и после увидимся.
— Нет, нет, молю тебя! Микаэл Маркич не должен знать, что мы приходили к вашей милости. Упаси господи! Буйный он человек, убьет меня и пустит по миру моих детей…
— Ступайте! Приходите завтра — получите деньги.
— Да, голубчик ты мой, завтра покончим. Пятеро детей, старуха мать, сестры, братья, племянницы, племянники — целая орава у меня. По судам бегать неохота. Лучше по-хорошему, сам Христос так велел. Дай бог царство небесное Маркосу-аге, отменный был человек, очень нас любил, каждый день заходил ко мне в лавку. Мы тоже к услугам вашей милости под сенью вашей и живем. Прости за беспокойство, не сердись, голубчик, уходим без разговора, завтра явимся, просим прощенья…
И уста Барсег, пятясь к двери и отвешивая низкие поклоны, выкатился из комнаты.
В тот же вечер между Смбатом и Микаэлом произошло первое столкновение. Микаэл без стеснения сознался, что занял у Барсега всего одну тысячу, выдал же вексель на семь. Ничего другого не оставалось — нужны были деньги. Он поступил так же, как поступали многие дети скупых родителей. Не мог же он морить себя голодом, будучи сыном миллионера, когда его друзья тратили тысячи, десятки тысяч. А сейчас, когда он наконец, имеет право на свободное, независимое существование, вместо одного деспота является другой. Нет, это невыносимо и оскорбительно. Отец оставил незаконное завещание, и он, Микаэл, разумеется, не будет сидеть сложа руки, он примет необходимые меры, а пока что Смбат, без лишних слов, должен заплатить уста Барсегу, иначе дело поступит в суд…
Смбат принялся разъяснять, что ему и в голову не приходило стать деспотом Микаэла, что они равные братья и обязаны помогать друг другу добрыми советами. Но ведь жизнь Микаэла — это духовное банкротство, нравственное падение, разложение. Пусть посмотрит на себя в зеркало. Так продолжаться не может — это оскорбление для семейной чести.
— Наконец, мы не имеем морального права ради нашего удовольствия бросать на ветер состояние отца, нажитое в поте лица.
— В поте лица! — повторил Микаэл с горькой усмешкой. — Ты убежден, что наш отец нажил миллионы честным путем?
— А ты сомневаешься?! — воскликнул Смбат удивленно.
— Я? Я-то убежден, а вот ты — нет.
— Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что ты в душе считаешь нашего отца эксплуататором и в то же время не стесняешься пользоваться его богатством.
— Микаэл!
— Зря ты оскорбляешься. Хочешь, я покажу твои письма из Москвы, после того как покойный отказал тебе в деньгах? Ты писал, что в наши дни нельзя разбогатеть честным путем. Ты обвинял отца в эксплуатации трудового люда, в жадности и скупости, я же отвечал, что богатство Маркоса Алимяна не результат чужого труда, а игра случая, дар судьбы, лотерея. Я защищал, ты — наносил удары! Скажи же теперь, кто из нас более достойный наследник, — я, ведущий расточительный, распутный образ жизни, или же ты с твоими экономическими воззрениями и вычитанной из книг философией? — Не знаю, может быть, — ты…
— Да, я! Дай в таком случае мне пользоваться наследством. Отойди от дел и передай мне богатство, накопленное эксплуатацией. Ты — человек образованный, я — неуч, ты — умен, я — дурак, деньги дураку и нужны, ведь умный сам может их заработать. Вот ты козыряешь своей безупречностью и воздержанностью, но забываешь житейские условия, в которых мы росли. Тебя в двенадцать лет вырвали из дурного общества и отправили в Москву. Жил ты там в лучших семьях, воспитывался у лучших учителей, окончил университет. Меня же держали тут, в этом поганом городе, и, не получив по твоей милости никакого образования, я попал в дурную среду.
— По моей милости? — прервал его Смбат. — Да, именно, разве ты этого не знал? В тот самый день, когда отец узнал, что ты женился не на армянке, он поклялся не только не посылать остальных детей в Россию, но и вообще не отпускать их от себя ни на шаг. Вот почему я лишился тех добродетелей, которыми ты теперь гордишься. Да, да, ты умен, ты получил высшее образование, ты можешь себя обеспечить честным трудом, а вот я не могу, ведь я — невежда, дурак, ни к чему не способен. Именно мне, а не тебе, пристало проматывать богатство, добытое чужим горбом. — Но ведь я обязан исполнить волю, выраженную в завещании отца?
Микаэл расхохотался.
— Обязан исполнить волю! — повторил он, всплеснув руками и покачав головой. — Ай-яй-яй, нечего сказать, похвальная покорность! Обязан? Так выполни в первую очередь главный пункт завещания; разведись с женой и брось детей! — Это тебя не касается!
— Пусть так. Если тебе угодно, отныне не буду говорить об этом, но при одном условии, чтобы ты тоже не надоедал мне своими наставлениями, не имеющими для меня ни малейшей ценности.
— Но я обязан тебя наставлять, такова воля не только отца, но и матери.
— Почему? Потому что я шарлатан, а ты порядочный человек, я беспутный, а ты нравственный, да? Потрудись же, нравственный человек, пройти к матери и посмотреть, из-за кого бедняжка проливает слезы. До свиданья, завтра без лишних слов уплатишь уста Барсегу мой долг, отберешь вексель, а для меня приготовишь пять тысяч рублей. У меня есть и другие долги — все оплатишь и запишешь за мной. Он вышел, бросив на брата взгляд, полный презрения. Смбат возмущенно ударил по столу и поднялся. Вот как! Даже этот испорченный до мозга костей юнец укоряет его, тычет ему в глаза его непоправимой ошибкой. Но что поделаешь? Как тут наставить брата на «путь истинный», когда он сам не выполняет возложенного на него посмертной волей отца тяжелого обязательства?
«А все-таки я приберу тебя к рукам», — решил Смбат про себя.
Как! Долгие годы играть роль заурядного приказчика, томиться под пытливым взглядом упрямого и мелочного старика, придумывать всякий раз небылицы для оправдания расходов, порою с нечистыми руками подходить к отцовскому сундуку и волей-неволей жаждать смерти родителя в надежде, что она освободит от ненавистного гнета, — и что же! Умер в конце концов отец, оставив огромное наследство, а он, Микаэл, неожиданно оказался лишенным законных прав и очутился под новой докучливой опекой?
Нет, нет, это невыносимо, оскорбительно для Микаэла, этого удара он не перенесет. Что скажут его друзья и приятели? Не вправе ли они смеяться, издеваться над ним? Нет, нет, он не покорится безмолвно воле старшего брата, он равный наследник. Что за бессмысленное завещание! От него требуют изменить образ жизни, жить по прихоти полупомешанного старика и жениться на армянке, чтобы вернуть себе наследственные права. Жениться в такие годы, когда его друзья свободны от брачных пут, а те, кто женился, уже раскаиваются, как, например, Мелкон Аврумян и многие другие. К чему ему лезть в ярмо, плодить лишние рты и ежедневно слышать «папа, папа» — это глупое смешное слово, приятное для тупиц и несносное для тех, кто умеет ценить блага жизни и пользоваться ими. Нет, Микаэл теперь независим, свободен и хочет остаться таким, — холостая жизнь ему еще не прискучила!..
Занятый этими мыслями, Микаэл чувствовал, как в его сердце с каждым днем растет ненависть к брату, и он придумывал всевозможные планы, чтобы выйти из-под опеки старшего брата.
Смбат уже уплатил долг Микаэла уста Барсегу, отобрал вексель и передал брату, но в просимых им пяти тысячах отказал.
Время шло к полудню. Полчаса назад Микаэл снова попросил денег у брата и снова получил отказ. Теперь он взволнованно шагал по своей комнате, самой комфортабельной в доме Алимянов. Тут были изысканные белуджистанские ковры, подушки, подушечки, кресла, обитые нежнейшей хорасанской и кирманской шалью и парчой. Перед одним из окон, задернутых плотной шелковой занавесью, стоял большой письменный стол, обремененный массивным серебряным, чернильным прибором, разными статуэтками и альбомами в дорогих переплетах. В углу — роскошный книжный шкаф, набитый сочинениями русских поэтов и прозаиков в золоченых переплетах. Бросалась в глаза также переводная литература. Через сводчатую дверь виднелась спальня, устланная мягкими коврами. Там, в углу, — постель, покрытая шелковыми одеялами и вышитыми накидками. На ней — пять-шесть подушек, сложенных горкой. Можно было подумать, что это ложе шикарной кокотки, если бы стена напротив не была увешана оружием. В другой комнате стоял туалетный столик, уставленный всевозможными флаконами, пузырьками с розовой водой, гребнями, щеточками и ножницами.
В оформлении этого уютного уголка большое участие принимала Воскехат. Это она убедила мужа не останавливаться перед расходами, чтобы сделать приятное сыну: ведь то, что тратится на убранство дома, зря не пропадет, да и Микаэла можно этим постепенно приучить к оседлости и вызвать в нем желание обзавестись семьей. Но пышная обстановка льстила тщеславию Микаэла и только. Ему было приятно, что иные из его друзей завидовали, когда он угощал их вином в золоченых кубках или же, открывая карточный столик, ставил на него золотые подсвечники.
Отворилась дверь, и вошел Исаак Марутханян с вкрадчивой улыбкой на румяном лице.
— Наконец-то! — воскликнул Микаэл по-русски и знаком пригласил гостя сесть. — Ну, говори, какие новости?
— Смотря, что тебя интересует, — ответил Марутханян, подбирая полы сюртука и усаживаясь в кресло.
— Что же еще может меня интересовать, кроме этого дурацкого завещания?
— Понятное дело, — проговорил Марутханян, медленно снимая перчатки и бросая их в шляпу. Он осмотрелся по сторонам. — Надеюсь, никто нас не услышит?
— Не беспокойся. Хочешь, закроем двери.
— Не худо бы.
Микаэл подошел к двери и повернул ключ.
— Вопрос ясен, — начал Марутханян, взяв со стола папиросу. — Прежде всего ты должен дать мне честное слово, что все, о чем мы будем говорить, останется между нами.
— Излишняя осторожность. Я себе не враг.
— Молодцом! Тебе известно, дорогой мой, что я не похож на здешних горе-купцов. Я — юрист, хотя и без высшего образования, но не хуже любого присяжного поверенного разбираюсь в законах. Меня знают и здесь и в Тифлисе. Этим я хочу сказать, что если берусь за какое-нибудь сложное дело, то уж довожу его до конца, действуя осторожно и обдуманно: семь раз примерю, один раз отрежу.
Пустив в потолок клуб дыма, он уставился желтовато-зелеными глазами на Микаэла.
— Хочешь, чтобы завещание было признано незаконным I и утратило силу?
— Конечно, хочу! — ответил Микаэл с жаром. — Отлично. Но для этого потребуется ряд условий. — Например?
— Во-первых, твердость воли, хладнокровие, а затем уменье лицемерить и ловко лгать.
— Лгать? Разве это необходимо?
— Безусловно! Девятнадцатый век, милый ты мой, век лжи, а век этот еще не кончился. Нынче лгут все, и особенно, те, кто восстает против обмана.
— Ну, а дальше? Изложи свой план. — Сию минуту. Твой старший брат, Смбат, вот уже три дня как судебным порядком утвержден в правах наследства. Отныне ты его раб в полном смысле этого слова. Так или нет? — Допустим, что так.
— Допускать нечего, по точному смыслу закона это так. Отец твой назначил тебе ежемесячно cто рублей — жалованье повара средней руки. Ты можешь вступить в наследственные права лишь после женитьбы. А жениться разрешается тебе лишь в том случае, если ты станешь серьезным, рассудительным человеком, ха-ха-ха!.. Этот пункт завещания весьма эластичен и обличает наивность того, кто писал, и невежество того, кто. диктовал. Скажи, пожалуйста, если ты совсем изменишь образ жизни, то есть бросишь пить, играть в карты, волочиться за женщинами, напустишь на себя важность, как ты можешь доказать, что ты на самом деле изменился? При желании Смбат всегда может возразить: дескать, ты остался тем же, каким был и при жизни отца. Это — во-первых. Во-вторых, разве ты согласился бы жениться? Уверен, что нет. Ты принадлежишь к категории мужчин, для которых слово «женитьба» звучит так же фатально, как для меня «Сибирь» или «Сахалин». И на кой черт жениться тебе, когда к услугам таких, как ты, жены дураков. Итак, этот пункт завещания, как видишь, твоя гибель, намыленная петля… И вот я со своим планом иду тебе навстречу. Мой план хоть и наскоро составлен, но все же лучше этого идиотского завещания, мой план так или иначе может изменить твою судьбу.
— А что за план?
— Другое завещание, так сказать, контрзавещание.
— Где же его взять?
— Вот в этом-то и загвоздка! Допустим, что контрзавещание составляется с полного твоего согласия, по моему плану и при участии двух таких помощников, из которых каждый мастер своего дела и никогда еще не был уличен ни в чем. Только ответь — хочешь ли стать полноправным наследником богатства, оставленного твоим батюшкой, или же предпочитаешь быть рабом брата?
— Говори скорее, бога ради! — воскликнул Микаэл, которому казалось, что зять шутит.
— Контрзавещание, разумеется, будет составлено зад ним числом, и на нем, понятно, будет подлинная подпись покойного. Это не так трудно, как тебе может показаться. Ты мне дашь образчик почерка отца, лучше всего подпись под какой-нибудь бумагой, а уж остальное дело мое и моих помощников. Согласен?
— А каково будет содержание контрзавещания? — поинтересовался Микаэл, убедившись, что Марутханян вовсе не шутит.
— Весьма любопытное, психологически весьма правильное, весьма ясное и справедливое, — ответил Марутханян, поправляя свой красный галстук. — Прежде всего о размере наследства. По самому скромному подсчету оставленное покойным недвижимое имущество я оцениваю в три с половиною миллиона. На четыреста пятьдесят тысяч процентных бумаг и приблизительно столько же наличными. По контрзавещанию наличные деньги, процентные бумаги вместе с обстановкой этого дома достаются тебе. А вся недвижимость, как то: нефтяные промысла, дома и завод, то есть их стоимость или же доходы с них, делятся на три равные доли: одна — опять-таки тебе, другая — твоему младшему брату, Аршаку, третья — сестре, то есть моей жене… Что касается матери, то она, согласно закону, получает седьмую часть. Думаю, что более справедливого и законного завещания нельзя и представить.
— А Смбат?
— Было бы неосмотрительно упоминать о нем в завещании. Все знают, что он был проклят и изгнан, естественно, Смбат должен быть обделен. Выиграв дело, мы назначим ему постоянный оклад или же дадим некоторую сумму, и тогда нас же будут хвалить за великодушие. — Но выиграем ли мы дело?
— Может, выиграем, а может, и нет. Если не выиграем и обман обнаружится, нас потянут к уголовной ответственности.
— Нет, нет, я на это не пойду! — воскликнул Микаэл, ужаснувшись.
Марутханян иронически улыбнулся.
— Но ведь мы без всякого сомнения выиграем дело, — проговорил он с полным спокойствием. — Ты послушай! Где будет рассмотрено дело? Ясно, в губернском суде. Вот тут-то и зарыта собака. Кем выносится решение? Лишь дураки и идиоты верят в справедливость. А я наперечет знаю всех членов суда, знаю также, до чего они падки на взятки. Взятка — вот та великая сила, что движет совестью судей и законами. Мне же известны приемы, как подкупить членов суда и других, начиная от швейцара и кончая председателем.
— А если нам не удастся подкупить? — спросил Микаэл с нетерпением.
— Тогда мы прибегнем к другому средству, — предложим пойти на мировую.
— Кому?
— Смбату.
— Каким образом?
— Прежде всего припугнем его слухами о контрзавещании. Мною уже кое-что предпринято в этом направлении. Затем появится на свет контрзавещание. Смбат, увидя подпись покойного батюшки и выслушав мои показания, придет в ужас, и мы прижмем его к стене.
— Выходит, что ты мне предлагаешь пойти на мошенничество?
— Дорогой мой, — сказал Марутханян, снова поправляя галстук, — на свете много ложных понятий и ложных чувств. Мошенничество — понятие растяжимое. Разве не мошенничество — опозорить имя родителей, изменить вере отцов, погубить будущность детей за ласки какой-то распутницы, поносить родного отца при жизни, а после смерти завладеть его богатством, обобрав законных наследников? Своими махинациями я хочу восстановить справедливость, как дипломат, который правдой и неправдой спасает свое отечество. Впрочем, зря я затягиваю, воля твоя, не хочешь, — что я могу поделать? Ступай и пей воду из рук брата, как глупый баран…
— А не слишком ли много придется на долю твоей жены?
— Доля долей, а мне за труды? Неужели, рискуя своей репутацией, я должен остаться при пиковом интересе?
— Ведь говорил же ты: семь раз примерь, да раз отрежь, — значит, ты не очень рискуешь.
— Будущее покажет… В этом деле главная роль принадлежит тебе. Впрочем, нечего канителить: либо да, либо нет!
— Ладно, делай как хочешь, но только обойдись без меня. По судам таскаться мне неохота, да и вообще твой проект мне не особенно улыбается. Это дело темное.
— Оно сделается ясным, раздобудь только мне одну подпись покойного или лучше несколько…
— Хорошо, — согласился Микаэл, — сегодня же разыщу и дам.
— Вот за. это хвалю! Надо, милый мой, действовать, действовать!
Покидая Микаэла, Марутханян в дверях едва не столкнулся с Гришей. Толстяк, почтительно пропустив Марутханяна, вошел, устало отирая платком пот с раскрасневшегося лица и шеи, и с плечами ушел в кресло.
— Ох, — простонал он, насилу переводя дух, — подниматься по лестнице — мученье! У порядочных людей Дом должен быть без лестниц… Черт бы побрал этих врачей, пристали: ходи да ходи, чтобы похудеть? Каково мне таскать этот бурдюк! Собираемся у Кязим-бека, дружок, пей уксус: большой дебош предстоит. Кстати, когда сороковины?
— Кажется, через неделю.
— Так я ему и сказал. Значит, в то воскресенье мы воздадим памяти покойного последние почести, а во вторник снимем с тебя траур. Однако к делу. Я пришел просить тебя сегодня вечером ко мне — предстоит небольшая партия в баккара. Вели подать стакан воды.
Лакей принес бутылку нарзана, и Гриша напился прямо из горлышка. Потом он уговорил Микаэла отобедать в гостинице «Еврона», — там будут артистки недавно прибывшей оперы во главе с очаровательной примадонной Барановской.
— Ну, я передохнул. Аида, пошли! Стояла теплая погода, хотя и было начало октября. Друзья прошлись по центральным улицам и дошли до квадратной площади, служившей местом прогулок. Отвечая на приветствия многочисленных знакомых, Микаэл уже воображал, что всем известно о завещании: не смеются ли над ним, а может быть, и сочувствуют?..
— Ступай в гостиницу, мне надо протелефонировать кой-кому о сегодняшнем баккара.
И Гриша скрылся за дверью ближайшей конторы. Микаэл свернул на узенькую улицу, потом на другую и, остановившись перед новым одноэтажным домом, призадумался. За последнее время, проходя мимо этого дома, он всегда на несколько мгновений задерживался и засматривал в окна.
Сегодня на улице было почти пусто. Лишь изредка показывался прохожий или извозчик, и снова наступала тишина. Микаэл почувствовал приятное волнение, кровь в его жилах заиграла, наполняя тело приятной истомой. Сняв пальто, он перекинул его через руку. Сердце забилось, в висках застучало, как в жару, глаза загорелись, губы подергивались.
У окна стояла женщина и, улыбаясь, глядела на Микаэла. Вот эта самая улыбка и зажгла в нем кровь. Женщина была высокая, широкоплечая, с крупными, но привлекательными чертами; отличительной особенностью ее лица были нежные, едва заметные усики, пленявшие Микаэла.
Он подошел к окну.
— Где это вы пропадали? Что вас давно не видно в наших краях? — произнесла дама густым, бархатным контральто.
Казалось, ей надо было быть мужчиной, а этому молодому, женственно хрупкому человеку, так нежно пожимавшему ей руку, скорее пристало родиться женщиной. Словно природа перепутала их оболочки, как пропойца-портной, надевающий заказчику платье, скроенное на другого. — Занят был домашними делами.
— Вы — и домашние дела! — усмехнулась дама, облокачиваясь на подоконник и наклоняясь вперед.
— Ведь я же в трауре, — отозвался Микаэл, жадно глядя на ее чуть видневшуюся полную грудь необычайной белизны. — А-а, понимаю, заняты делами, завещание… Но…
— Как поживаете, сударыня? — перебил Микаэл, не желая говорить о завещании.
— Очень плохо, тоскливо…
И выразительные глаза ее медленно поднялись, по губам пробежала страстная улыбка, открывшая ряд жумчужно-белых зубов. Они не отводили друг от друга глаз. Дама ловко повернула тему беседы вопросом: отчего же Микаэл не женится? Ах, нынешняя молодежь вконец испорчена: она чурается семейной жизни, тратя драгоценные годы на излишества.
— Взгляните в зеркало, ведь вы с каждым днем чахнете…
— Я чахну, зато брат ваш все добреет. Отчего же вы его не уговорите жениться?
— Гришу-то?.. О, он неисправим! Его сердечко занято оперными и опереточными певицами. Вы — другое дело, ваше сердце свободно…
— Как знать!
— Ах, так? И вы? А я считала вас неспособным увлечься, — с насмешливой лаской улыбнулась она.
— Вы правы, любовь певицы меня захватить не может.
Дама откинулась от подоконника, и складка на белом похотливом подбородке сгладилась.
В свое время много шуму наделала в городе история замужества Ануш Гуламян. Дочь Мнацакана Абетяна, богача, владельца лучшего в городе магазина, влюбилась в одного из отцовских приказчиков. Родители, разумеется, воспротивились неравному браку, но однажды Ануш бросилась на колени перед матерью и со слезами покаялась. Мать не могла скрыть признание дочери от мужа. Надменный толстосум разъярился, вызвал Ануш к себе, обругал, назвав «распутницей», и, как поговаривали, даже поколотил ее.
Но было уже поздно, начались сплетни, насмешки, и отец, скрепя сердце, выдал Ануш за своего приказчика. Теперь у этого приказчика в центре города лучший магазин на позолоченной вывеске значится «Петр Иванович Гуламов, представитель московских мануфактурных фирм». В год этой скандальной женитьбы Микаэл Алимян был учеником седьмого класса реального училища. Эта история запечатлелась в его памяти, и с тех пор Ануш приворожила его. Микаэл познакомился с ней через Гришу года два назад и время от времени навещал ее как близкий товарищ брата. И Ануш и супруг ее принимали Микаэла радушно, как бы считая за честь, что у них бывает сын миллионера Алимяна. Ануш опять высунулась из окна, на этот раз еще ближе склонившись к Микаэлу, и осмотрелась по сторонам. Щеки ее зарделись, глаза сверкали, как черные алмазы, пышная грудь колыхалась. Она то и дело отбрасывала со лба густые черные пряди волос.
Микаэл опьяненными глазами продолжал впиваться в ее полные плечи, стройный стан и особенно в полуоткрытую грудь. Какая шея, какие огненные глаза, какой манящий взгляд! Пусть говорят, что хотят, о неженственности этого существа, а все же она очаровательна, бесподобна. Оглянувшись, Микаэл потянулся к Ануш и уже хотел поцеловать ее, как, отпрянув, она еле слышно произнесла: — Гриша идет.
Микаэл отскочил. Кокетство Ануш, ее бесконечно трогательная и вызывающая улыбка, страстное выражение глаз доставили Микаэлу такое наслаждение, какого он не испытывал никогда, — наслаждение, которое стоило многих побед. Ведь Ануш — одна из самых уважаемых в городе дам, считается добродетельной безупречной женой, несмотря на скандальный брак с Гуламяном.
— Это ты с Ануш разговаривал? — спросил Гриша, подходя к Микаэлу. — Ты заметил, как она скрылась, завидя меня? Мы в ссоре, не разговариваем.
— Почему же вы в ссоре?
— Потому что ее муж — осел. Третьего дня я в присутствии жены назвал его ослом, вот она и разобиделась, не разговаривает со мной. — Но почему же ты обидел человека?
— Как не обидишь, милый мой, я у него попросил в долг тысячу рублей, а он отказал. «Нет», — говорит. Обобрал, разбойник, моего отца, нажил миллионное состояние и говорит: «нет». А для любовниц, конечно, есть.
— У него есть любовницы?
— Да еще сколько! Во всех уголках города. И какие красотки — одна уродливее другой!..
Это было новостью для Микаэла, и весьма приятной. Ведь если муж неверен жене, стало быть, и жена вправе изменять ему. С этого дня нежные усики Ануш все сильнее манили Микаэла. Несколько дней подряд в известные часы прохаживался он под окнами одноэтажного дома, однако Ануш не показывалась. Это еще сильней подстрекнуло Микаэла. Наконец, он решил навестить ее.
Против ожидания, муж оказался дома, хотя обычно он в эти часы уходил в клуб. После недельной размолвки муж и жена помирились. Их былая «любовь» давно уже успела смениться взаимной холодностью, и месяца не проходило, чтобы супруги не оскорбляли друг друга из-за какого-нибудь пустяка. Охлаждение наступило уже через год после брака. В глазах друг друга они стали скучнейшими существами: муж со свойственным его кругу убожеством, жена со своей требовательностью и претенциозностью. Оба поняли, что не любовь, а мимолетная страсть бросила их в объятия друг друга. Эту страсть Петрос перенес на продажных женщин, у Ануш же она лишь временно погасла, как бы ожидая случая вспыхнуть снова.
Сегодня Ануш с особенным вниманием разглядывала то супруга, то гостя. Разница между ними оказалась чудовищной. Неповоротливый, толстобрюхий, с глубоко посаженными жадными глазами, плешивый и прыщеватый — таков Петрос; он тянет чай из блюдца, похрюкивая, словно свинья; жадно, непрерывно сопя и чавкая, большими кусками глотает пирожное; не умеет держаться с гостем; увидя в своем доме Микаэла, этого изысканно одетого, изящного сына миллионера, чьи манеры и повадки изобличали человека, выросшего в роскоши и холе, он растерялся. Да, только безумие могло толкнуть Ануш на брак с этим уродом, вдобавок еще изменяющим ей, тогда как, казалось, должно было быть наоборот. Петрос говорил с Алимяном о торговых делах, нисколько не интересовавших Микаэла. Нефть с каждым днем дорожает, счастлив тот, у кого имеются нефтяные участки. У Петроса их нет. Вот если бы Микаэл Маркович был так добр и уступил часть своих владений по сходной цене, Петрос был бы ему бесконечно благодарен. Ануш с отвращением отвернулась: она не помнит случая, чтобы ее муж, беседуя с богатым молодым человеком, чего-нибудь да не клянчил. Вот что значит бывший приказчик! Но в то время как муж клянчил, жена обещала… обещала пленительной улыбкой, глубокими взорами. Больше того — прощаясь, Ануш так крепко пожала руку молодому человеку, что у него уже не могло остаться и тени сомнения…
Два дня спустя Микаэл наведался снова и на этот раз застал Ануш одну. Даже детей не было дома — няня увела их к бабушке.
Ануш встретила Микаэла как-то умышленно холодно, с печатью грусти на лице. Но Микаэл был обстрелянной птицей — настроение изящной дамы он истолковал правильно: сегодня ей хотелось побеседовать о муже, перемыть ему косточки. Ей казалось, что если она сама не начнет порицать супруга, Микаэл, чего доброго, может подумать, что Ануш все еще любит этого безобразного и грубого мужлана. Однако самолюбие удерживало ее, и она ограничилась несколькими намеками, показавшими, как тяготится Ануш своей участью. Меняются времена, меняются вкусы и потребность женщины; сейчас уже мало иметь супруга и детей, чтобы чувствовать себя счастливой, есть и духовные запросы. Ах, как бы хотелось Ануш заняться каким-нибудь делом вдали от неприглядной семейной обстановки. Вчера она была в театре. Шла какая-то новая драма, где героиня, уставшая от семейной жизни, стремится к общественной деятельности. Ануш взволновалась, с трудом сдерживая слезы; ей казалось — будь она актрисой, наверное, эту роль она сыграла бы лучше, чем кто-либо другой.
— Поверьте, в наши дни одни только артистки и живут полной жизнью, а такие, как я, несчастны.
Микаэл слушал сочувственно. Он уже убедился, что никакой любви к мужу у Ануш нет: больше того — все ее желания и помыслы вызваны ненавистью к нему.
С этого дня Микаэл уже не боролся со страстью, разгоравшейся в его сердце с нарастающей силой. Он ходил к Ануш каждые два-три дня под тем или иным предлогом и всегда в отсутствие Петроса…
За месяц Смбат успел ознакомиться с отцовскими делам. Изучая их, он все более и более заинтересовывался ими. Миллионные предприятия, кроме своей материальной основы, заключали в себе какую-то особую, неизъяснимо притягательную силу. Он, всего лишь какой-нибудь месяц назад имевший под своим начальством одну горничную, теперь распоряжался огромным количеством людей. Около тысячи мастеровых, рабочих и приказчиков видели в нем могущественного владыку, во власти которого было осчастливить их или лишить куска хлеба.
Смбат удивлялся природному уму, такту, энергии и особенно выдержке покойного отца. Этот невежественный человек, с трудом выводивший свою фамилию на банковых чеках и векселях, в течение многих лет вел обширное и сложное дело, с которым вряд ли сумел бы справиться целый отряд специалистов. Отец, безусловно, был человеком
незаурядным.
Смбату часто вспоминались едкие насмешки Микаэла. Да, он, Смбат, часто утверждал, что в наше время невозможно нажить богатство честным путем, что все богачи — своего рода вампиры, сосущие кровь человечества. И вот теперь он стоит во главе большого дела, вызванного к жизни потом и кровью трудового народа. Как ему быть? Остаться ли верным заветам прошлого, презреть все, отдать богатство брату и стать бедняком, каким он был всего месяц назад? Будь у него настоящее мужество, он так бы и поступил, но ведь тогда, думал он, за какие-нибудь несколько лет исчезнет все это колоссальное состояние — стоит ему попасть в руку Микаэла. Между тем, сколько хорошего и полезного можно сделать, если применить для нравственной цели безнравственными путями добытые средства! И, увлеченный этим мыслями, Смбат почувствовал в себе прилив какой-то необыкновенной энергии, неведомую до сих пор нравственную зарядку. В нем словно пробуждалась дремавшая мощь, напрягая все его существо. Он мысленно разрабатывал десятки планов, один заманчивей другого, — проекты, рассчитанные на облегчение человеческих страданий. Смбат улучшит положение своих рабочих — это будет его первым и, само собою разумеется, большим делом, делом, за которое пока еще не брался ни один нефтепромышленник и заводчик. Днем Смбат работал, а по вечерам запирался у себя в кабинете — читал, писал и изучал проблемы экономики. Порою доставал из бокового кармана заветные фотографии, долго рассматривал их и покрывал поцелуями. Он сильно тосковал по детям, ему казалось, что давно, очень давно разлучен с ними и словно оторван от них навсегда. О поездке в Москву Смбат пока не думал. Дела заставляли его быть здесь. Оставалось вызвать сюда жену с детьми. Но мог ли Смбат водворить их под тот самый кров, откуда когда-то его самого изгнали и где никто не встретит его детей с распростертыми объятиями? Имеет ли он, наконец, на это право, когда над ним тяготеет, с одной стороны, угроза проклятия, закрепленная отцовским завещанием, с другой — нескончаемые упреки матери? Но ведь он страдает в разлуке с детьми, а там, на холодном севере, в этих детях бьются сердца, полные горячей любви к нему! Вдобавок, как разлучить эти невинные создания с матерью, заставить их мучиться вдали от нее?
Как-то вечером, раздумывая об этом, Смбат невольным движением взял лист бумаги и стал писать жене. Он больше не в силах переносить разлуку с детьми. Тоска по ним ломает его жизнь — он не может ни работать, ни думать.
Дописав письмо, Смбат перечитал его и снова погрузился в думы: что собственно он затеял — надругаться над отцовским завещанием, пренебречь слезами и мольбами матери и остаться под вечной угрозой проклятья? А потом, как же он примирит родных, до мозга костей пропитанных предрассудками, с женой, воспитанной на современных началах? Но это еще полбеды, есть и другое, более серьезное препятствие: ведь он не любит жену — семь лет, проведенных вместе, были для него сплошным адом. И вот едва он расстался с женой, едва вздохнул свободно, как опять собирается вернуть прошлое.
Смбат хотел уже порвать письмо, но вновь вспомнил детей и снова почувствовал укоры совести. Ах, если бы он не был так привязан к ним, если б он походил на тех своих соотечественников, которые в подобных случаях бросали детей на произвол судьбы и со спокойной совестью, воротясь на родину, вновь вступали в брак! Тогда он омыл бы свою нечистую совесть в святой купели. Но ведь Смбат любит эти создания и как родитель, и как чуткий человек. Ненавидя жену, сам ненавидимый ею, сознавая непоправимость своей ошибки, проклятый отцом, вдали от матери, братьев, близких, он имел лишь одно утешение — детей, только с ними он забывал сердечную горечь.
Смбат вложил письмо в конверт. Вошел Микаэл. Приблизившись, он молча сел против брата у письменного стола. Лицо его выражало решимость — было видно, что он явился по серьезному делу.
— У тебя есть время? — спросил он.
— Смотря для чего.
— Сейчас скажу. Что это за письмо?
— Тебя оно не касается.
— Догадываюсь, ты пишешь жене. Конечно, я не имею права вмешиваться в твою жизнь, однако не мешает знать: как ты распорядился судьбой детей?
— Пишу их матери, чтобы она приезжала с ними. Надеюсь, что по крайней мере хоть ты не будешь против.
— Да, но ведь ты сам сказал, что это меня не касается. Только не рано ли задумал?
— Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что, прежде чем писать ей, тебе следовало бы посоветоваться со мною.
— Не понимаю.
— Хорошо, я буду говорить ясно и решительно: тебе в ближайшем будущем придется вернуться в Москву.
— Вернуться в Москву? Зачем?
— Чтобы продолжать прежнюю жизнь семейного отщепенца.
— Миказл, я не настроен шутить.
— А я тем более. Должен тебе сказать, что ты получил отцовское наследство незаконно,
— Неужели? — спокойно отозвался Смбат, прижимая пресс-папье к конверту.
— Да, не ты законный наследник.
— Есть у тебя марки? — обратился Смбат к брату с полным хладнокровием. — Я хочу отправить письмо сейчас же.
— Прошу оставить шутки и выслушать меня.
— Ну говори, я слушаю.
— Отец тебе ничего не завещал. Тот документ, по которому ты стал обладателем его состояния, фальшивый. Настоящее завещание у меня. Если угодно, можешь ознакомиться с его содержанием.
— Должно быть, ты прямо с пирушки? Голова у тебя отяжелела, поди проспись. Микаэл вспыхнул.
— Я трезв, как никогда! — воскликнул он, выхватывая из бокового кармана вчетверо сложенную бумагу.
Смбат нажал кнопку. Вошел слуга.
— Отнеси письмо на почту.
Слуга взял письмо и удалился.
— Что это за бумажка? — спросил Смбат с прежнимхладнокровием.
— Да, бумажка, клочок бумаги, однако это подлинное завещание нашего отца. Верю твоей честности, на, прочти.
Смбат протянул было руку.
— Впрочем, постой, — засуетился Микаэл и засунул руку в карман, — я ошибся. Марутханян говорит, что в наши времена нельзя доверять никому, даже родному брату. А он-то уж знает людей!
— Младенец! — усмехнулся Смбат. — Неужели у тебя нет другого довода, кроме оружия?
Он взял бумагу, развернул и посмотрел на подпись. — Да, наметанная рука у составителя этой бумажки! — Ты не веришь? — Конечно, нет, но…
Он замолчал на минуту, потирая лоб. Он не верил, но в то же время колебался. Неужели это завещание настоящее? Он посмотрел на дату и смутился: бумага была составлена после той, что хранилась у него. И там и тут одна и та же подпись. Значит, рушатся все его планы. Опять нищета, вдали от родины, под гнетом проклятья?.. Что же это такое, в самом деле? Неужели покойный на смертном одре издевался над ним? Или он пребывал в состоянии умопомрачения, спутав одну бумагу с другой?
Смбат бросил на Микаэла испытующий взгляд, и его помутившийся рассудок мгновенно прояснился. Сгладились морщины на лбу, по губам пробежала горькая улыбка.
— Кто состряпал эту бумажонку? — воскликнул он, ударив рукой по подложному завещанию.
— Сам покойный составил, неужели не ясно?
— Возьми его обратно, изорви и брось в сорный ящик! Ты — жертва гнусной интриги!
— Ха-ха-ха! — ответил деланным, фальшивым смехом Микаэл.
Смбат еще раз сличил поддельную подпись с другими, имевшимися в делах, и задумался. Он понимал, что эта бумага, хоть она и подложная, причинит ему большие неприятности.
— И ты хочешь, чтобы я на основании какой-то бумажки уступил тебе свои, утвержденные законом, права? — спросил он, вставая.
— Иного выхода у тебя нет.
— А если я не соглашусь?
— Тогда я обращусь в суд.
Смбат замолчал, сложил бумагу и положил ее перед братом. Микаэл смотрел на него в упор. Он было подумал, что поступает дурно, но лишь на миг. Не стоило начинать комедию, а раз начал, необходимо довести ее до конца.
— Значит, действовать через суд?
— Действуй, как тебе угодно, — ответил Смбат решительно. — Я это завещание считаю подложным, его со стряпал Марутханян.
Микаэл вздрогнул, как птица в силке, однако тотчас овладев собой, приподнялся.
— Жаль, но придется обратиться в суд, — сказал он.
И, чтобы не подвергать свою выдержку еще более тяжелому испытанию, счел благоразумным ретироваться.
Уставясь в пол, Смбат в раздумье прижал палец к губам. «А если бумага не подложная? Придется обдумать положение. Ему не хочется терять отцовское добро. Да и кто захочет? Пусть родительское богатство накоплено нечистыми руками, можно его очистить, употребить на общую пользу, но снова обеднеть — благодарю покорно…»
Наутро Смбат зашел к Микаэлу и застал у него Исаака Марутханяна. Не трудно догадаться, что могло заставить зятя явиться к шурину в такой ранний час. Смбат догадался также, что зять успел настроить Микаэла против него. Смбат потребовал объяснений. Микаэл повторил то же самое, но более решительно.
— Сегодня же я подам в суд, если не пожелаешь кончить дело миром.
— Подавай, — ответил Смбат, бросив испытующий взгляд на Марутханяна. — Подавайте, вы оба сломаете себе шеи! Фальсификаторы!
— Прошу без оскорблений! — возмутился Марутханян. — На каком основании ты впутываешь меня в это дело и, не получив ответа, прибавил:
— Единственная моя вина в том, что я доверяю Микаэлу больше, чем тебе. Контрзавещание подлинно и неоспоримо. Я, как юрист, в этом уверен.
Настроение Смбата мгновенно упало, но не от страха, а от сознания того, что, если даже выяснится, что контрзавещание подложно, оно все же может наделать много шума.
— Микаэл, — обратился Смбат к брату, стараясь держаться возможно хладнокровней, — не доверяйся этому человеку, он может тебя погубить. Говорю без всякого стеснения, в его же присутствии.
С этими словами Смбат направился в одну из лавок нижнего этажа.
Это была длинная, широкая комната, разделенная деревянной перегородкой. В задней части ютился один из городских приказчиков, а передняя была отведена под контору. Тут стояли: желтый расшатанный шкаф, два ветхих письменных стола, несколько не менее ветхих стульев. Несгораемой кассы не было, на полу лежало промысловое и заводское оборудование: трубы, краны, связки канатов.
За столом, в глубине комнаты, сидел, склонившись над бумагой, худощавый человек лет сорока, с преждевременно поблекшим лицом. Завидев Смбата, он поднялся во весь рост и поздоровался, согнув и без того сутулую спину. На нем был поношенный сероватый сюртук с металлическими пуговицами, блестевшими, точно ордена. Черный засаленный платок, обмотанный вокруг шеи, придавал ему болезненный вид, кончик другого пестрого платка торчал из заднего кармана. Внешность этого человека говорила о том, что он прошел суровую школу жизни.
Смбат присел за стол и подписал несколько бумаг, молча положенных ему сутулым человеком, одновременно исполнявшим обязанности заведующего конторой, приказчика и бухгалтера. Приняв из рук Смбата бумаги, он под подписью хозяина везде проставил и свою: «Бухгалтер Давид Заргарян».
Подписав бумаги, он достал из кармана пачку кредиток и положил ее перед Смбатом со словами: — Поступления от двух магазинов. — Оставьте у себя, сдадите завтра, — сказал Смбат. — Нет уж, получите. Я не могу держать при себе такие деньги ни единого часа.
Видно было, что бухгалтер взволнован. Вся его фигура выражала оскорбленное достоинство.
— Опять случилось что-нибудь? — спросил Смбат, уже успевший изучить характер Заргаряна.
— Господин Смбат, получите деньги и освободите меня от всяких денежных счетов.
Проговорив это, Заргарян принялся большими шагами расхаживать по комнате с таким видом, точно он старался наступить на ускользающего гада.
— Не понимаю, — заметил Смбат, — может быть, я чем-нибудь обидел вас?
— Нет, господин Алимян, вы слишком воспитаны, чтобы обижать таких, как я. Мне просто страшно держать при себе деньги.
— Боитесь потерять?
— Да.
— Но, насколько мне известно вы служите у нас много лет и ни разу еще ничего не теряли.
— Нет, раза два случалось при жизни вашего покойного батюшки.
Смбат почувствовал в словах Заргаряна какой-то особый смысл. В честности бухгалтера он ни на волос не сомневался. Довольно было и того, что его держал семь-восемь лет такой осторожный и недоверчивый человек, как покойный Маркое Алимян.
— Убедительно прошу вас, говорите яснее. Вижу, вы хотите что-то сказать, но не решаетесь.
— Хороша, скажу яснее, раз вы мне разрешаете, — ответил Заргарян и, широко шагнув, остановился перед хозяином. — Ваш брат, господин Смбат, занимается воровством.
— Заргарян! — прервал Смбат возмущенно. — Вы мне разрешили быть откровенным, значит, не должны сердиться. Да, господин Микаэл ворует, и я не в силах ему препятствовать. За эту неделю он трижды брал из конторы деньги, не оставляя никаких расписок. Вот счет: тысяча семьсот рублей.
И он положил перед Смбатом листок. Воровство! Что за чудовищный удар по семейному престижу Алимянов! Об этих деньгах Микаэл ничего не говорил Смбату и, конечно, не собирался говорить. Вот как! Значит, Микаэл, не довольствуясь тем, что получает от матери и от брата, не останавливается перед воровством! Он не щадит даже этого несчастного бухгалтера, подвергая риску его репутацию. Вот до чего дошел Микаэл!
— Покойный, — продолжал Заргарян со вздохом, — хорошо зная сына, строго-настрого наказал съемщикам и приказчикам не давать ему ни гроша. Было бы недурно, если бы то же самое сделали и вы.
— Отлично, я воспользуюсь вашим советом. И Смбат покинул контору, чтобы рассеяться. Жизнь в промышленном городе кипела. Люди торопливо и озабоченно сновали взад и вперед. Не трудно было угадать, что головы их заняты одной мыслью, сердца — одним чувством: нажить как можно скорее и больше. Воздух был пропитан духом наживы. Люди раскланивались поспешно, разговаривали второпях, едва переводя дух. Останавливались лишь изредка, чтобы обменяться рукопожатием. На свежего человека город производил впечатление вокзала, где каждый спешит, суетится? толкается, боясь опоздать на поезд. Вихрем мчались экипажи мимо недавно воздвигнутых и возводимых зданий, развозя дельцов, одержимых жаждой золота. Старые глинобитные приземистые азиатские лачуги с плоскими земляными крышами заменялись великолепными каменными домами европейского типа. Все менялось, обновлялось с лихорадочной быстротой, и прежде всего — внешность горожан. Вчерашняя персидская папаха, длиннополый балахон и чарохи[4] уступали место шляпе, сюртуку и лакированным ботинкам. Конторы и великолепные магазины были полны посетителей: входили, выходили, покупали, продавали, надували — и неизменно спешили.
Смбат заметил толпу перед небольшим двухэтажным домом: люди перешептывались с таинственным видом и опасливо озирались. Он поднял голову и прочел на фронтоне: «Биржа». Сюда в известные часы сходились маклеры и «биржевые зайцы», тут они наживались и обманывали. Каждый норовил купить чужой товар подешевле, продать свой подороже. Несколько человек, узнав Смбата, почтительно расступились и дали ему дорогу, другие низко поклонились. Сначала Смбат почувствовал к этим людям презрение, смешанное с отвращением, — дармоеды, язва на общественном организме! В либеральных студенческих кружках ему не раз приходилось жестоко порицать общественные группы, чуждые производительному труду. Потом презрение уступило место другому чувству: вправе ли он считать этих посредников паразитами и клеймить их презрением? Не легкомысленно ли порицать явление, не разобравшись в породивших его причинах? Если посредник — тунеядец, паразит, то таким же названием можно окрестить и нефтепромышленника, заводчика, помещика, купца, лавочника, а стало быть, и его самого, Смбата Алимяна?
Он почувствовал, что мысли его унеслись далеко, очень далеко, проникая в тайники политической экономии. Смбату стало стыдно за свой умственный и нравственный мир. В эту минуту он видел себя в двойном облике: один — нынешний Смбат, другой — тот же, но два месяца назад; один — наследник миллионов, другой — тот бедный молодой человек, что содержал семью частными уроками, был проклят отцом и изгнан из родного дома.
К которому из двух вернуться, с кем слиться? Что лучше — потерять богатство, но остаться верным принципам, или предпочесть золото, силу и власть? Проблема казалась неразрешимой.
Вдруг Смбат вздрогнул. Он вспомнил контрзавещание, о котором успел было забыть. Да, если оно законно, то вопрос разрешится сам собой, помимо его воли. Его снова выгонят из семьи, и он опять станет тем, кем был два месяца назад. Пусть тогда Смбат отстаивает свои идеи, на пустой желудок проповедует нравственные принципы и кормит своих детей высокими теориями…
— Смбат! — послышался сзади знакомый голос; он обернулся.
Это был Григор Абетян, запыхавшийся и обливавшийся потом.
— Уф! Чуть не лопнул! Проклятые врачи выматывают душу, а помощи никакой… Послушай, я к тебе с миссией: Кязим-бек Адилбеков просит тебя пожаловать к нему на гала-кейф. Он хочет снять с тебя траур и подружиться с тобой. Заклинаю тебя именем всех международных кутил — не отказывай! Я дал Слово, что заполучу тебя, и ты должен пойти.
— А кто там будет?
— Говорят тебе — международные кутилы.
— А Микаэл?
— А то как же? Микаэл — душа нашей компании.
Смбат хотел было отказаться от этой чести, но любопытство взяло верх: хоть раз побывать в кругу друзей Микаэла и посмотреть, как он прожигает жизнь.
— Ладно, приду.
— Нет, так нельзя, ты можешь забыть или, чего доброго, сбежишь. Сначала поедем в клуб, я заеду за тобой, жди меня дома. Впрочем, нет, нет, жди в конторе — у меня не хватит сил подняться по лестнице.
Швейцары Общественного собрания, увидев Смбата, засуетились; торопясь и толкаясь, они принимали от него пальто и шляпу.
Поднявшись по широкой лестнице, Смбат и Гриша прошли в обширный зал. Здесь одни играли в карты, другие, разбившись на группы, беседовали и спорили, убеждали, разъясняли. Тут же заключались торговые сделки. Шутили, острили, рассказывали циничные анекдоты и, подталкивая друг друга, обделывали дела на десятки тысяч. Возгласы и жесты, допускающиеся в Общественном собрании, могли оскорбить непривычного человека. Изменилась лишь одежда у вчерашних лавочников, фруктовщиков и возниц. Улица в накрахмаленной сорочке, лакированных ботинках переместилась в Общественное собрание, залитое электрическим светом люстр и уставленное роскошной мебелью. Небрежно развалившись в бархатных креслах, здесь восседали люди, еще недавно сидевшие на драных циновках, поджав по восточному обычаю ноги. Тут были также врачи, адвокаты, инженеры, внешнее обхождение и речь которых носили неизгладимый отпечаток воспитавшей их среды — почти те же грубые жесты, та же вульгарная речь невежественных торгашей. Они даже умышленно перенимали повадки разбогатевших поваров и дворников, с единственной целью — понравиться им.
Смбата встретили любезными приветствиями, подобострастными улыбками. Все наперебой спешили пожать ему руку, выразить соболезнование по поводу смерти отца и восхваляли достоинства покойного.
— А вот тут наши патриоты, — сказал с иронией Гриша, вводя Смбата в небольшую комнату, где человек пять-шесть о. чем-то жарко спорили.
— Голодное брюхо шевелит мозг! — сострил Гриша.
Затем они очутились в ярко освещенной просторной комнате, где за длинным столом группа людей читала газеты.
— Местные политиканы! — объяснил Гриша с жестом гида.
— Следующие комнаты были битком набиты играющими в карты. Меловая пыль, табачный дым, тяжелое дыхание образовали сплошной сизый туман, в котором мелькали раскрасневшиеся лица, заплывшие глаза и обвисшие животы. Иные и за картами совершали торговые сделки.
Поминутно хлопали пробки: новоиспеченные буржуа, сопя и рыгая, освежались минеральными водами после плотного обеда.
В последней комнате сражались на бильярде. Здесь были Мовсес и Мелкон.
— Добро пожаловать, сиротка! — обратился к Смбату, Мелкон, прицеливаясь в шар.
— Иншалла![5] — проронил сонливо-пьяный Мовсес, натирая мелом конец кия. — Карамболь!..
— Ну, пора кончать, уже десять! — крикнул Гриша нетерпеливо.
Партию докончили кое-как. Смбат, Мелкон и Мовсес отправились прямо к Кязим-беку, а Гриша по пути свернул в театр.
— Забегу я за моими красотками, не то их похитят.
Помещение, называвшееся театром, представляло собою убогое четырехугольное сооружение, лишенное стиля и напоминавшее сарай. В узком проходе Гриша бросил пальто подбежавшему капельдинеру и шмыгнул за кулисы. Тут царила ярмарочная сутолока: в то время как на сцене пел хор и порхали балерины в легких нарядах, здесь, за кулисами, хохотали, толкались, флиртовали, спорили, бранились. Несколько завзятых ловеласов, мошенничеством разбогатевших приказчиков и маклеров поджидали тут своих временных Дульциней, чтобы увести их после спектакля ужинать.
Гриша потрепал по щеке смазливую балерину и примостился около миловидной хористки, в ожидании, когда примадонна кончит на сцене свою партию, удостоится аплодисментов и получит от какого-нибудь бывшего извозчика корзину цветов. За кулисами Гришу принимали с любовью и почтительно, а иные актрисы прямо вешались ему на шею.
Сообщив примадонне, где они соберутся после спектакля, Гриша поспешил в битком набитый зрительный зал. Уверенными шагами он прошел между пышно разряженными дамами и с иголочки одетыми мужчинами и занял свое постоянное место в первом ряду. Десятки глаз завистливо следили за этим баловнем счастья, чувствовавшим себя в зрительном зале, как дома, а за кулисами — как в собственном гареме.
Среди друзей Микаэла Кязим-бек Адилбеков был самым свободным в отношении семейных обязанностей, самым богатым и самым расточительным. Родители его умерли несколько лет назад. Дома, кроме двух-трех слуг лезгин, повара и кучера, он никого не держал. Жил Кязим-бек не магометанином, быт свой он приноровил к вкусам и привычкам друзей-христиан. От отца ему досталось несколько великолепных домов, многочисленные нефтяные скважины, два парусных судна, пароход и мешки с золотом. Он уже успел спустить половину родительского добра и принялся за другую. Благочестивые мусульмане давно уже примирились с греховными привычками Кязим-бека, считая его поганым «гяуром», обреченным на вечный адский огонь…
Гости прошли в просторную комнату с полуевропейским и полувосточным убранством. В одном углу, на тахте, поджавши ноги, пели и играли сазандары. Хозяин с приятелями сидел за картами — играли в винт. Это был здоровый, жизнерадостный молодой человек с привлекательными чертами тщательно выбритого лица, с большими черными глазами и нежными темными усиками. На нем была черкеска из тончайшей дагестанской шерсти, надетая на шелковый архалук, стянутый золоченым поясом; на поясе — кинжал в ножнах с великолепной резьбой по золоту и слоновой кости. При виде гостей Кязим-бек вскочил, расправив гибкий стан. По багровому лицу и воспаленным глазам его не трудно было заключить, что он питает слабость к спиртным напиткам и по ночам кутит.
— Машалла! Машалла![6] — воскликнул он, бросаясь к Смбату Алимяну. — Клянусь именем Иисуса, что я безмерно счастлив видеть тебя сегодня в моем доме. Ну и сюрприз.
Он обнял Смбата, поцеловал и представил его гостям. Тут были: русский офицер, грузинский князь, персидский консул, трое армян, лезгин, два еврея, грек и поляк. Самым старым из присутствующих был армянин лет пятидесяти пяти, один из первых богачей города — тоже баловень судьбы! Про него рассказывали, что в прошлом он был поваром: Второй армянин — молодой человек с увядшим лицом — производил впечатление кутилы, пресыщенного обилием земных благ. Третий — Микаэл, который с появлением Смбата отошел в отдаленный угол.
Винт был прерван. Приступили к баккара. Вновь прибывшие, кроме Смбата, никогда не бравшего в руки карт, не теряя драгоценного времени, разместились за карточным столом. Кязим-бек не решился предложить Смбату присоединиться к игрокам.
Вначале игра шла вяло — на карту ставили не больше десяти-двадцати рублей. Партнеров стеснял офицер. Денег у него было мало, поэтому остальные играли осторожно, не желая нарушать «картежной этики». Наконец, офицер спустил все дочиста и поднялся, к вящему удовольствию сонливо-пьяного Мовсеса. Вскоре игра оживилась. Микаэл проигрывал, Мелкон тоже. Кязим-бек перестал играть, обнял Смбата, и они вместе вышли на балкон.
Микаэл начал волноваться и сердиться. Карты его «бились» одиннадцать раз подряд. Нет, это невозможно, он насилу добыл несколько тысяч, и вот — уже больше половины ушло. Надо «переменить руку». Пока играли «по маленькой» — везло, а теперь…
— Николай Лукич, присядьте, — обратился он к офицеру, с завистью следившему за игрой; так голодные глядят на пышные яства.
Офицер нагнулся, и Микаэл сунул ему пук кредиток.
— Играйте смелее!
Не прошло и десяти минут, как офицер продулся. Микаэл продолжал проигрывать.
Все были разгорячены. Уже никто не считался с величиной банка, шли на все вызовы. Лица были воспалены, глаза горели, сердца бились от сильного волнения, свойственного азартным игрокам, часами просиживающим за карточным столом, — волнения, не лишенного своеобразного удовольствия.
Смбат, вернувшись, стал с любопытством следить за Микаэлом. Его занимали не выигрыши или проигрыши, а душевное состояние брата. Игра совершенно преобразила Микаэла: воспаленные глаза его блуждали, ноздри вздрагивали, как у арабского скакуна, весь он был охвачен страстью, — бледный, как бумага, он тяжело дышал, грудь подымалась и опускалась, точно кузнечные мехи. Он не смотрел на Смбата, играл как одержимый, то загребая, то отбрасывая кипы ассигнаций.
Выбыл из строя еще один игрок, и Кязим-бек занял его место.
Смбат почувствовал, что какая-то дьявольская сила влечет и его к карточному столу, как бездна, удержаться на краю которой — геройство. Смбат уже постиг нехитрую механику игры и мог бы участвовать в ней. Временами он волновался вместе с игроками, ставившими огромные суммы, или негодовал на неудачные ходы. Соблазн становился все непреодолимей.
Внезапно сунув руку в боковой карман, а другую положив на стол, Смбат воскликнул:
— На пробу!
Сдавал Мовсес. Он вышел из своего обычного сонливого состояния и играл азартнее всех. Он утроил банк. Смбат взял карты. По бледным губам Микаэла пробежала ироническая улыбка. Смбат бросил на стол шесть сторублевок и проиграл. Еще взял карты — опять проиграл. Третью карту. побил и отошел.
Грузинский князь спустил всю наличность и уже играл «на мелок».
— Папаша, уступи мне место, — обратился Мелкон к бывшему повару, беспрерывно загребавшему выигрыш.
— Я… гм… старый человек… Я… гм… гм… не могу встать… — проговорил, запинаясь, экс-кухмистер, прозванный «Папашей».
— Коньяку! — крикнул Мовсес.
Слуга-лезгин тотчас исполнил приказание. Выпили по рюмке, по другой, по третьей, и кровь заиграла еще сильнее. Микаэл теперь выигрывал. Выигрывали также Мовсес и Папаша. От остальных счастье отвернулось.
Карты, сделав круг, перешли к Мелкону Аврумяну. Бросив на соседа пронизывающий взгляд, он крикнул: — Тысяча рублей!
Никто до сих пор не начинал с такой крупной суммы. Сосед Мелкона, грузинский князь, замялся и посмотрел на Папашу: он просил у бывшего повара денег, но взгляд его требовал. Старик мотнул головой, давая понять, что он уже довольно ссужал соседа в долг без отдачи. Все переглянулись.
— Идет! — воскликнул Мовсес, ударяя по столу.
Он выиграл, покрыв восьмерку девяткой. Мелкон сквозь зубы крепко выругался и швырнул карты. Взяли новые колоды. Не помогло. Счастье на этот раз изменило Мелкону. Он был вне себя от злости и искал, на ком бы сорвать ее. Вообще Мелкон слыл забиякой. Неудачный игрок с досады прикрикнул на музыкантов, обступивших стол и жадными глазами пожиравших груды денег. Когда карты опять перешли к нему, он на минуту задумался, потер лоб и объявил: — Три тысячи! На этот раз даже Мовсес поколебался, хотя выиграл немало.
— Идите, — посоветовал грузинский князь Папаше.
— Я… гм… пока не пьян… гм… гм… не орехи…
— Сбавь, — обратился Микаэл к Мелкону, — видишь, карта не идет, с ней не сговоришься.
— Пять тысяч! — разгорячился Мелкон.
— Коньяку! — крикнул Мовсес.
Он схватил рюмку, приложил руку ко лбу и на минуту задумался, Потом выбрал карту, посмотрел масть. Мовсес загадал: если красная — идти.
— Шесть тысяч, — накинул Мелкон, побелев как полотно.
Смбат уставился да Микаэла. Он видел, как брат горячился, и понимал его: он сам был охвачен дьявольской властью азарта.
— Семь тысяч! — крикнул Мелкон и, не получив ответа, процедил сквозь зубы: — Трусы!.
Самолюбие Микаэла было уязвлено.
— Идет! — отозвался он и посмотрел на брата.
Смбат притворился равнодушным.
— Это не шутка, а игра, — предупредил Мелкон. — Я не признаю шуток, дай карты!
— Клади деньги!
— Можешь поверить до завтра.
Микаэл опять посмотрел на брата. Смбат продолжал казаться безучастным.
— Поверю, если карты возьмет твой брат.
— Ты что — меня за шулера считаешь? — возмутился Микаэл, стукнув изо всей силы по столу.
— Боже упаси, я только не доверяю твоей кредитоспособности.
— Я, сударь, не банкрот!
— Банкроты те, что когда-то что-то имели.
На минуту воцарилось общее замешательство. Музыканты испуганно отскочили от игроков.
— Даешь или нет? — вскочил Микаэл. угрожающе. Мелкон повернулся к Смбату.
— Можешь сдавать, — произнес Смбат, не в силах более вынести унижения брата.
Мелкон сдал две карты Микаэл у и две взял себе. Потом, осторожно посмотрел на свои и насупился. — Даю…
— Бери себе, — сказал Микаэл. Мелкон прикупил карту.
— Губы его дрожали.
— Ну-с, что скажешь? — спросил он.
— Говори ты.
— Нет, слово за тобой.
— У меня шестерка.
— Покажи.
— Семерка… — сказал Микаэл, раскрывая карты. Он был уверен в удаче. Но Мелкон выложил перед ним две десятки и девятку. Микаэл вздрогнул.
— Не может быть! Не может быть! — крикнул он, теряя власть над собой. — Я не позволю обирать меня!
— На то и игра, — хладнокровно сказал Мелкон. — Завтра заплатит брат.
— Разбойник, девятку ты из-под колоды вытащил! — Ты сам шулер!
Поднялся переполох. Противники вскочили и схватились за стулья. Еще минута, и они бросились бы друг на друга. Но вмешался Смбат. Он оттащил брата в сторону и отчеканил Мелкону:
— Завтра утром ты получишь выигрыш. Игра, разумеется, прекратилась. Смбат хотел немедленно уйти и взять с собой Микаэла.
— Нет, нет, — умолял Кязим-бек, — вы кровно обидите меня. Пустяки, помирятся.
Пока успокаивали игроков, вошли Гриша, примадонна, две хористки и певец. Их появление и особенно красивое, улыбающееся лицо примадонны успокоили разбушевавшиеся страсти.
Слывшая красавицей, примадонна была высокая, довольно полная блондинка, с завитками волос, собранных в греческий узел на затылке. Искусно подведенные глаза казались большими и томными. Пудра и белила скрывали кое-какие шероховатости кожи, а умело наложенные румяна придавали щекам привлекательную свежесть. Жидкие брови были подрисованы с таким мастерством, что никому не пришло бы в голову заподозрить тут участие косметики.
Примадонна дружески пожала всем руки и одарила компанию очаровательной улыбкой, свойственной служительницам сцены. Сазандары воодушевились, предвкушая исключительное пиршество, а стало быть, и щедрое вознаграждение, особенно если состоится примирение между Микаэлом и Мелконом.
Гриша обнял и расцеловал почтенного Папашу, нашептывая ему фривольные похвалы дамам. Старик, подкручивая пышные усы и поправляя галстук, уставился, как блудливый кот, на примадонну, и, меряя ее взглядом с ног до головы, мысленно раздевал красотку.
Полчаса спустя Кязим-бек пригласил гостей в столовую, где их ожидал стол, ломившийся от обилия яств и вин. Микаэл занял место по правую руку примадонны. Больше месяца он не бывал в женском обществе и стосковался по нем. Гриша очутился слева от красавицы. Кязим-бек и грузинский князь сели напротив. Смбат занял место между хозяином дома и Папашей.
Распорядителем пира был избран Гриша. Первое время все старались держаться солидно в присутствий примадонны, тем более что впечатление от ссоры еще не рассеялось. Тамада предложил тост за «яркую звезду» искусства — тост, принятый стоя и с большим воодушевлением. Сазандары исполнили туш.
— Silence![7] — воскликнул молодой юрист с утомленным лицом, исполнявший обязанности мирового судьи.
Воцарилось молчание. Юрист произнес речь, посвященную красоте и искусству. Начал он с древних греков и римлян, дошел до наших дней и, исчерпав весь запас своих знаний, закончил:
— Ergo[8] мы, как горячие поклонники искусства, преклоняемся перед его царицей.
Кязим-бек воскликнул:
— Афарим![9]
Грузинский князь поддержал:
— Ваша![10]
Гриша предложил прибывшему с ним актеру спеть романс.
Поднялся бритый, основательно потрепанный мужчина — второй тенор оперы — и стал извиняться и отказываться. Ему хотелось, чтобы весь стол упрашивал его. Желание сбылось.
— Джиоконда! — обратился он к «царице искусства». — Романс для тебя — вещь слишком шаблонная. Разреши мне спеть и представить «Сумасшедшего».
— Браво, браво, чудесно, дядюшка! — отозвалась примадонна. — Господа, прошу внимания. «Сумасшедший» — номер исключительный. Честь имею представить: будущий Барнай или, если хотите, Сальвини. Он решил посвятить себя драме. О господи боже, нервы мои не выносят этих диких звуков! — прибавила Джиоконда, сделав недовольный жест в сторону восточных музыкантов.
— Помолчите, ребята! — приказал Кязим-бек, и сазандары прекратили игру.
«Будущий Барнай или Сальвини» торжественно оглянулся, вытерся, поправил галстук, чтобы обратить на себя всеобщее внимание, и принялся изображать «Сумасшедшего». Губы его кривились, лицо морщилось, зрачки бегали, и будущий «Барнай» напоминал циркового клоуна. Его охрипший от пьянства голос то возвышался, то застревал в горле, временами издавая звуки, похожие на скрип немазаного колеса.
Примадонна, в глубине души жалевшая своего «пропащего» коллегу, зааплодировала. За ней — остальные. «Будущий Барнай», с достоинством раскланявшись налево и направо, грустно, со вздохом опустился на стул.
— Сколько экспрессии! Сколько чувства! — воскликнула примадонна, прижимая платок к глазам, делая вид, что вытирает слезы. — Экстра твое здоровье, многострадальный мученик искусства!
— О Джиоконда, экстра, экстра! — воскликнули все в один голос, осушая бокалы.
Гриша умел почтить прекрасный пол, он предложил тост за хористок.
Настала очередь поднять бокал за Смбата Алимяна. Гриша объявил, что сегодня компания обрела драгоценного сочлена, «заблудшую овцу», сбежавшую из родной овчарни.
Когда запас тостов, наконец, иссяк, Кязим-бек велел сазандарам сыграть какой-то танец. Первым пустился в пляс он сам, не сводя глаз с пышных форм красавицы и кружась у стола.
— Шампанского! — крикнул он слугам
Смбат чувствовал какую-то необычайную теплоту. Эта обстановка, еще час тому назад казавшаяся ему чуждой, теперь не отталкивала его. Теперь он не жалел, что пришел сюда. Более того: он даже оправдывал Микаэла и готов был обнять его и расцеловать.
Микаэл уже забыл о своем неприятном столкновении и не переставая шептался с примадонной. За картами он не раз вспоминал усики мадам Ануш Гуламян, но теперь, сидя подле певицы, совершенно забыл об Ануш. Кровь Микаэла кипела, зажигая в сердце сладкую тревогу. Он не сводил страстных взглядов с пышной груди певицы, с ее белоснежной шеи. Временами ему казалось, вот-вот он обнимет эту шею и крепко прижмет к губам, но его сдерживали устремленные со всех сторон завистливые взгляды, в особенности — взгляд Смбата, тоже пылавший страстью к певице.
Первый бокал шампанского был выпит за примадонну, но на этот раз не как за «царицу искусства», а как за «прекраснейшую». Все шумно поднялись, за исключением Смбата, все еще соблюдавшего траурный этикет. Кязим-бек подошел к «несравненному созданию» и попросил разрешения приложиться к ее «эфирному» плечику. Пример оказался заразительным — все поочередно облобызали соблазнительное плечо красотки. Не тронулся с места один Смбат, и это не ускользнуло от зоркого взгляда певицы.
— Кажется, господин Алимян слишком поглощен своей визави, — заметила она смеясь.
Визави оказалась одной из хористок, на которую Смбат до этого ни разу не взглянул.
«Будущий Барнай» порядком уже подвыпил и со слезами посвящал сидевшего рядом офицера в душевные муки служителей искусства. Напились также Мелкон и Мовсес. Папаша, улучив удобный момент, взял стул и подсел к певице. Поднялся общий хохот.
— Тронулся Папаша! Папаша теряет над собой власть! — раздалось отовсюду.
Певица, уже слышавшая о богатстве бывшего повара, одарила его очаровательной улыбкой.
Гриша что-то шепнул примадонне, подливая ей шампанского.
— Господа! — воскликнула певица, поднимая бокал. — Там, где веселье, нет места раздорам.
— Внимание, внимание! Сама богиня вещает, — раздался голос Гриши.
— Я пью за здоровье Микаэла Марковича и Мелкона Амбарцумовича и прошу их поцеловаться в знак примирения.
— Целоваться, обязательно целоваться, ура! — слышались дружные возгласы.
Часть гостей окружила Микаэла, другая — Мелкона; подталкивая друг к другу, их заставили поцеловаться. Примирение воодушевило всех. Теперь уже можно было продолжать пиршество без всякого стеснения. Смбат возмущенно наблюдал сцену примирения. Значит, в этом кругу слово не имеет цены. Неужели чувство чести незнакомо этим людям до того, что они способны обниматься через час после нанесенных друг другу тяжких оскорблений?
Микаэл также терял самообладание — актриса обворожила его своими недвусмысленными улыбками и обольстительным голосом. Время от времени он осторожно пожимал локоть соседки, не встречая заметного сопротивления.
— Когда ваш бенефис? — спросил он, наконец.
— В ближайшее воскресенье.
— Могу я надеяться, что в этот день вы пообедаете со мной?
— С удовольствием.
— И поужинаете?
— Этого обещать не могу. Все зависит от публики. Быть может, меня пригласят со всей труппой.
— Вы разрешите мне теперь же исполнить один приятный долг?
— Что вы хотите этим сказать?
— Вот что! — ответил Микаэл и, сняв брильянтовое кольцо, попросил у певицы разрешения надеть его на палец.
Красотка взглянула на искрящийся брильянт и прикинулась смущенной.
Нет, нет, подношения она обычно принимает в храме искусства. Но, ах, какой чудесный камень, какая отделка! О нет, она не примет! Что скажет Смбат Маркович?
— Посмотрите, как он глядит на нас…
Самолюбие Микаэла было задето. Ведь он человек самостоятельный, и брат не имеет никакой власти над ним. Он нарочно, в кругу товарищей, подносит ей кольцо, чтобы доказать свою полную независимость. Друзьям он уже сообщил о контрзавещании. Было решено завтра же в последний раз предложить Смбату добровольно признать законность этого завещания, иначе дело поступит в суд.
— Помогите мне, Гриша, — обратился Микаэл к товарищу.
— Простите, Елена Анастасьевна, — сказал Гриша, пытаясь надеть кольцо на указательный пальчик певицы. — Мы — грубые кавказцы. Когда слово не действует, прибегаем к силе…
— Скажите лучше: рыцари без страха и упрека. Можно ли обижаться на вас? — ответила певица, протягивая палец. — Какие у вас изящные руки — прелесть! — прошептала она, лаская пальцы Микаэла.
Этой легкой лаской дива наградила Микаэла за ценный подарок.
— О чем вы там шепчетесь? — раздалось со всех сторон.
— Да ничего, — засмеялась певица, — я слегка порезала палец, и Микаэл Маркович перевязал его.
И, подняв руку, она как бы нечаянно похвастала подарком. Ей хотелось вызвать зависть у других, но не удалось. Кое-кто усмехнулся легкомыслию Микаэла: стоило ли до бенефиса делать такой богатый подарок? Это мещанское тщеславие.
Смбату стало стыдно за брата, но он сдержался.
Все уже были пьяны, кроме грека и евреев. Поляк незаметно скрылся. От табачного дыма и чада трудно было дышать.
— Как жарко! — заметила певица, готовясь встать.
Дело в том, что румяна на ее лице таяли, а пудра осыпалась, и ей приходилось то и дело пудриться.
— Да, жарко, — повторил Мовсес, собираясь скинуть пиджак, но ему помешали.
— Дайте спичек, — крикнул Мелкон, не сумевший побороть зависть к Микаэлу. — Небольшой фейерверк в честь богини искусства…
Он сплел из нескольких кредиток подобие венка, намочил их бенедиктином и положил на тарелку; в середине венка он поместил фотографию певицы. Спичка вспыхнула, и кредитки загорелись, освещая портрет дивы радужным пламенем. Эффект был полный. Раздались рукоплескания, грянула музыка. Под фотографией уцелели несколько сторублевок. Мелкон поднес этот венок «Богине искусства».
— Дико, но оригинально! — восхитилась певица, громко смеясь и пряча кредитки в ридикюль.
Хористки жадно следили за этим зрелищем, завидуя примадонне. Вдруг они пискливо затянули какой-то дуэт.
Папаша бросил им в бокалы по паре золотых и украдкой поцеловал в шею одну из девушек.
— Браво, Папаша! Брависсимо! — воскликнула певица, от зоркого ока которой ничто не ускользало.
Сутолока все больше и больше нарастала.
Гришу бесило, что певица больше занята Микаэлом; он со злости дважды выплеснул на сазандаров шампанское. Мовсес подшучивал над хористками, время от времени ржал, как ретивый жеребец, и кусал девушкам плечи, вызывая ревность в стареющем Папаше. Мелкон то и дело целовался с соседями, как пьяный провинциальный репортер. Кязим-бек все чаще подходил к примадонне и прикладывался к «эфирной ручке», все еще не решаясь подняться выше. Князь Ниасамидзе вывел на балкон расклеившегося тенора и опрокинул ему на голову ведро холодной воды. Белобрысый лезгин с толстой шеей мысленно сравнивал хористок, не зная, кому отдать предпочтение… Исполняющий обязанности мирового судьи, произнеся заключительную речь, воодушевился до того, что хлопнул бокалом о бутылку и разбил его вдребезги.
Смбат думал о том, что уже поздно, время покинуть бесшабашную компанию, но какая-то невидимая сила приковала его к месту. Он не испытывал удовольствия, но и не скучал. Все. что здесь творилось, противоречило его нравственным убеждениям, претило его вкусам, но в то же время таило в себе какую-то демоническую силу, парализовавшую его волю.
Офицер с бутылкой шампанского подошел к певице. Он расстегнул китель, заложил руку в карман синих рейтуз и громко попросил внимания. Никто его не слушал. Тогда, хлопнув по плечу тамады, он крикнул:
— Слушай, дружок! Слушайте, господа! — И, на минуту
овладев вниманием, продолжал: — Господа, я видел в Москве, как чтут искусство наши именитые богачи. Вам этого не понять, вы — азиаты… Слушайте, слушайте! Края хрустального бокала слишком грубы, чтобы воздать почести искусству, понимаете, черт побери!
Певица не могла догадаться, к чему клонит пьяный офицер, и не на шутку испугалась его налитых кровью глаз. Эти офицеры вообще падки до скандалов.
— Господа, было время, когда и я купался в шампанском. Увы, отцовские капиталы! Позвольте же, черт вас побери, хоть раз тряхнуть стариной…
Он, нагнувшись, ухватил певицу за ножку.
— Это принято всюду, где умеют, черт побери, прожигать жизнь!
Певица уже поняла, в чем дело, сняла туфлю и передала офицеру.
— Да здравствует Мельпомена, обладающая столь очаровательной ножкой! — воскликнул офицер и, налив в туфлю шипучий напиток, поднял ее над головой. — Во имя искусства! Во имя любви к искусству!
— Ура! Ура! — гремело со всех сторон.
И все выпили по туфле шампанского, все, кроме Смбата Алимяна, слыхавшего ранее о подобных выходках, но первый раз наблюдавшего их теперь воочию.
Певица хохотала до слез при виде необычной чести, которой удостоилась ее туфля.
— Это не ново. Мы видали номера и почище, — обратился Гриша к офицеру и, достав из кармана пару новеньких атласных туфель, нагнулся и надел на ножки певице.
Неглупая и практичная примадонна сообразила, что дело заходит далеко и бог весть чем может кончиться. Быстро поднявшись, она прижала руку ко лбу, другую — к сердцу, и потупилась.
Микаэл в замешательстве обнял ее за талию.
— Что такое? Что случилось? — раздались голоса.
Певице сделалось дурно. Закрывая глаза, она прикусила губу:
— Сердце, сердце…
Разумеется, все мгновенно окружили ее.
— Дохтура, гм… дохтура… — заволновался Папаша.
Принесли одеколон, натерли диве виски. Кязим-бек бросился вызывать по телефону врача. Певица продолжала стонать, повторяя:
— Отвезите меня домой! Домой хочу…
Многие порывались проводить ее, в особенности Микаэл и Гриша, однако она неожиданно склонилась к плечу тенора, обняв рукой одну из хористок. Ничего другого не оставалось, как вывести ее и посадить в экипаж Кязим-бека.
Ах, она просит извинить ее, она очень и очень признательна, но сожалеет, что не справилась с нервами и захворала некстати. О, она никогда не забудет оказанной ей чести. Она горячо любит всех и уверена, что не забудут о ее бенефисе…
— О-о-о, не могу, сердце!.. Живей, кучер, гони! Скорее домой, дядюшка, и ты, бесподобная подруга!
Когда экипаж скрылся в ночной темноте, певица внезапно преобразилась, хлопнула тенора по плечу и, громко смеясь, воскликнула:
— Видал?.. Ну, скажи, кому из нас лучше даются драматические роли?.. Дураки, поверили…
— Бесподобно было, моя богиня, изумительно! Подари мне одну сотняжку, завтра надо за номер платить.
Певица дала ему кредитку, заметив:
— Завтра, наверное, один из этих эфиопов навестит меня, придется немного всплакнуть, а там…
Гости, хмурые, вернулись в столовую. Микаэл приуныл. Он напоминал ребенка, у которого упорхнула птичка, похитившая золотое кольцо.
Кутеж совсем разладился, не стоило продолжать.
— А я? А я? Кто меня проводит? — бросалась то к одному, то к другому потрепанная худощавая черноглазая хористка.
— Папаша, Папаша, — раздалось отовсюду.
— И думать нечего, — воспротивился Кязим-бек, — никого не выпущу! Настоящий кутеж только теперь и начинается.
— Господа, — объявил Гриша, — я отказываюсь от обязанностей тамады.
— Да здравствует республика! — рявкнул кто-то.
— Молчать! — заорал офицер.
Снова зашипело шампанское и заиграли сазандары. Пиршество превратилось в оргию, какой Смбат и представить не мог.
Папаша скинул сюртук, швырнул его на головы сазандарам и принялся откалывать «карабахскую». За ним — Мовсес и Мелкон. Князь Ниасамидзе гаркнул: «Лекури!» — и, подобрав полы черкески, пустился в пляс, развевая широкую бороду. Поднялась невероятная суматоха, так что ничего нельзя было разобрать, — каждый самого себя только и слышал.
Расстроенный Кязим-бек сердито кусал усы, надула, сукина дочь, ничего у нее не болело, удрала, чтобы никому не достаться на ночь. Завтра потребуем объяснения — если притворялась, мы ее проучим. А уж проучить Кязим-бек сумеет на славу. В день бенефиса он скупит билеты первого ряда и раздаст уличной голи. Как только певица появится на сцене, вся эта орава начнет свистать, шикать, выть, швырять в нее гнилыми огурцами, апельсинными корками, тухлой рыбой, дохлыми крысами…Вот тогда она и поймет, что с кавказцами шутки плохи. А пока надо придумать для гостей какое-нибудь исключительное развлечение.
Для начала Кязим-бек заставил хористку подбежать к Папаше и вскочить ему на спину. Шутка удалась. Все захохотали, хватаясь за животы. Потом он приказал слугам: — Ванну сюда!
— О-о-о! — воскликнули все в один голос, угадывая пикантную затею.
Исчезновение примадонны разом отрезвило всех, и теперь, в предрассветный час, каждый осознавал свои поступки. Один Смбат был как в тумане и не столько от вина, сколько от непривычной обстановки. Он смотрел, но видел неясно и озирался то на того, то на другого. У всех на лицах читалось ожидание чего-то небывалого, необычайного, и это. ощущение возбуждало с новой силой, тормошило уснувшие страсти. Все знали, что когда Кязим-бек в ударе, его причудам нет удержу и границ.
Папаша ухарски покручивал усы. Кровь этого пожилого кряжистого мужлана обладала свойством старого вина — не пенилась, а обжигала.
В дверях послышался грохот. Слуги-лезгины, кряхтя и задыхаясь, притащили большую мраморную ванну, и вслед за тем появились корзины с шампанским. Жирные лица музыкантов засияли от удовольствия — не впервые им приходилось быть свидетелями невообразимых проказ Кязим-бека.
Ванну поставили посреди комнаты.
— Кябули! — крикнул хозяин музыкантам, вскочил в ванну и, выхватив кинжал, стал плясать.
Он кружился, изгибался, выпрямлялся, подпрыгивал, подносил к глазам лезвие кинжала и проворно засовывал его под согнутое колено, вызывая общее изумление. Отплясав, Кязим-бек выскочил из ванны, вложил кинжал в ножны, подошел к хористке и облапил ее своими мощными руками.
Уже светало. Однако люстры еще продолжали гореть. Папаша приспустил занавески на окнах и велел слугам удалиться. Присутствие слуг оскорбляло «порядочность» Папаши.
Только теперь сообразил Смбат, свидетелем какого зрелища придется ему быть. Хотелось уйти, но неведомая, непреодолимая сила по-прежнему удерживала его.
— Караул! Помогите, караул! — вопила хористка.
Но Кязим-бек уже не помнил себя. Кое-то из гостей пытался отговорить хозяина от беспутной затеи, хотя в то же время всех тянуло посмотреть на это пикантное зрелище.
— Кто в бога верует, спасите! — кричала хористка дребезжащим, неприятным голосом.
Офицер, стоя поодаль, крутил усы:
— Вот это я понимаю, вот это значит кутить помосковски…
Не легко было вырвать хористку из цепких объятий Кязим-бека. Он уже раздевал несчастную, крича, чтобы остальные лили шампанское в ванну.
Поруганная женская честь и безобразное зрелище принудили Смбата вмешаться. Он попросил Гришу заступиться за девушку. Года два назад Гриша первый подал подобный пример, выкупав проститутку в пиве; потом она заболела и чуть не умерла от воспаления легких.
— Разве тебе не хочется посмотреть?: — спросил Гриша с удивлением.
— Нет, это дико, подло, возмутительно!
— Да ведь Кязим-бек для тебя же и старается.
— Я не желаю, меня тошнит! — воскликнул Смбат возмущенно. — А если ты боишься Кязим-бека, рассчитывай на меня.
Самолюбие Гриши было задето. Чтобы он боялся кого-нибудь? Да ведь эта чертовка, поди, рада искупаться в шампанском, только ломается, чтобы набить себе цену.
— Не допускай, прошу тебя, — настаивал Смбат.
— Ладно.
Гриша подошел к хозяину и положил ему руку на плечо.
— Кязим, оставь эту женщину, хватит.
— А ты кто такой будешь? — огрызнулся Кязим-бек, сверкнув глазами.
— Я Гриша.
— Проваливай!
— Прошу тебя…
— Отвяжись…
Теперь уже всеобщее внимание было устремлено на Гришу. Он был единственный человек, которого Кязим-бек побаивался. Было заметно, что Гриша уже теряет хладнокровие.
— Прошу тебя, Адилбеков, — снова попытался он уломать хозяина.
— Заткни глотку, — заревел Кязим-бек, — что захочу, то и сделаю.
Гриша сильной рукой оттолкнул его и, заслонив собой хористку, бросил на Кязим-бека гневный взгляд.
— Ты забыл, что я — Гриша? — процедил он сквозь зубы, выхватывая револьвер.
Кязим-бек очнулся — не от страха, а от стыда: разве пристало хозяину вздорить с гостем из-за какой-то потаскушки?
— Ну, да ладно, я пошутил. — И он крикнул слугам: — Убрать ванну!
Хористка, вырвавшись из железных рук Кязим-бека, полураздетая, задыхаясь, бросилась на тахту.
«Сеанс» был сорван, но никто не посмел выказать неудовольствие. Кязим-бек позволил хористке уехать, сунув ей две сотенных и приказав слугам положить в экипаж полдюжины шампанского.
— Дома сама примешь ванну.
Хористка засмеялась, сразу позабыв о происшедшем. Она даже поцеловала Кязим-бека и выпорхнула, вне себя от радости.
— Микаэл, не пора ли? — обратился Смбат к брату.
— Остается финал.
Было уже совсем светло, хотя солнце еще не взошло.
Гости в сопровождении музыкантов выбрались на улицу. Теперь компанией верховодил Мовсес. Удивительная была у него натура: чем больше другие пьянели, теряя рассудок от винных паров, тем крепче он себя чувствовал. Теперь он был неузнаваем: говорил больше всех, пел, шутил, прыгал.
Стояла тихая, теплая погода. В зеркальной морской глади отражался темно-синий купол неба. Направо, в стороне так называемых Черного и Белого городов, поблескивали тысячи электрических огней, постепенно исчезавших при свете набегающего утра. Дым, подымаясь столбами из несчетных заводских труб, заволакивал небо черным туманом. Справа виднелся Баиловский мыс с его морскими казармами и красивой церковкой, луковки куполов которой темнели на чистом небосклоне и как будто безмолвно перекликались с творцом. А там, еще дальше, за горой, щетинились стрельчатые нефтяные вышки.
По улицам уже двигались рабочие и мастеровые — одни грустно и понурясь, другие — бодро, иногда с песнями. Долетали отголоски заводских гудков, то глухие, точно рыканье льва, то пронзительные, как змеиное шипенье. Алебастрового оттенка пар, на мгновенье сверкнув в воздухе, незаметно разлетался. Вдали на горизонте вставало пламя — должно быть, горел завод: яркие вспышки огня прорезывали черные клубы дыма.
Но вот, наконец, из-за Апшеронского полуострова поднялось багряное солнце, похожее на гигантский кубок литой бронзы, медленно, гордо, уверенно, как властелин вселенной, купаясь в своем сиянии, как в огненном море. Гряды высоких облаков загорались подобно труту, озаряя небосвод. Лучи этого пламенного океана рассеивались на небе, прогоняя последние остатки ночной темноты. Золотились мачты, паруса, фасады домов, оконные стекла, нагие песчаные холмы, кладбище с гробницами, кустами и огромная башня — памятник трагической гибели легендарной девушки.
Звезды незаметно теряли свой блеск, электрические огни гасли, шум и грохот усиливались… Парусники и пароходы, дремавшие на якорях после летних рейсов, сиротливо покачивались на глади моря, словно гигантские лебеди. Молодые рыбаки приводили в порядок свои снасти, собираясь добывать хлеб насущный. Матросы, распевая, мыли палубы, и в их песне чувствовалась необъятная сила водной стихии. На длинных деревянных пристанях, заваленных грудами тюков и бочек, работали, разгружая и нагружая пароходы, тысячи грузчиков, вечно согбенных, вечно потупленных, как бессловесные животные.
Сказочной музыкой мерно зазвенели бубенчики. Это верблюды длинной вереницей поднимались песчаной горой по узкой тропе, ведущей далеко-далеко, куда еще не успели проникнуть пар и электричество. Эти караваны мысленно переносили человека в библейские времена. А там, налево, бесчисленные пароходы и заводы надменно возвещали о мощи современной цивилизации. С одной стороны — Азия, с другой — Европа. Совершеннейший хаос контрастов, где новое насмерть борется со старым.
Смбат наблюдал это бесподобное зрелище и умилялся. Но восторг его отравляла капля горького яда. Чарующее пробуждение природы напоминало о раннем увядании его собственной жизни, и он забыл обо всем: о Микаэле с его компанией, об отцовских делах, о подложном и подлинном завещаниях, о становящихся со дня на день все назойливее угрозах брата, — он помнил только о своих детях! О, он был бы бесконечно счастлив, живя полунагим, полуголодным, но свободным от семейных пут…
Усталый, присел Смбат на скамейку у берега моря, — усталый, но не от вина и бессонной ночи, а от душевных мук. Куда ни глядел он, везде перед ним возникали две пары детских глаз, немым укором терзавшие его. Нет, нет, Смбат никогда не бросит их на произвол судьбы, никогда не расстанется с ними: ни родительское проклятие, ни мать, ни религиозные предрассудки — ничто не сломит его воли.
Кругом хлопотливо щебетали воробьи в поисках пищи.
Птички и те озабочены, а эта пьяная ватага людей тащится по набережной, с виду беспечная и беззаботная, на деле же пресыщенная жизнью. Для них день только кончается и начинается ночь; день, отравленный излишествами и пьяным угаром, ночь — изнуряющая, подтачивающая здоровье.
Впереди играли и распевали сазандары, а за ними тянулась вереница порожних извозчиков в надежде развезти кутил по домам и получить щедрую мзду. Проходившие рабочие и мастеровые не удостаивали кутил даже взглядом. На бледных, худых лицах этих эксплуатируемых и угнетенных людей выражалось презрение честных тружеников к дармоедам. Никого из них не интересовало это зрелище — заводские гудки властно звали их к труду, им нельзя опоздать ни на минуту.
Вдруг три носильщика, бегом протискавшись сквозь толпу, очутились впереди. Поднялся хохот. Иные стали рукоплескать, а кое-кто швырять в них камнями. Азиатские музыканты заиграли европейский марш.
На спинах грузчиков сидели Гриша, Мовсес и Микаэл. Размахивая шляпами и дико завывая, они нещадно колотили ногами в живот и бока грузчиков, превращенных в животных. Да отчего и не потешиться, ведь они заплатили им по рублю — двухдневный заработок поденщика. Пусть себе тешатся господа, господам все разрешается…
Смбат молча всматривался вдаль, где в легком утреннем тумане четко вырисовывался небольшой островок. На днях из-за этого островка покажется пароход, который привезет его детей и жену — его радость и горе.
На минуту отвернувшись, Смбат заметил юношей, с пением и криком спешивших к одной из морских купален. Кто-то отделился от компании и стал быстро удаляться. То был Аршак, младший брат Смбата, — ученик реального училища, в штатском платье. Смбат бросился за юношей и нагнал его.
— Что ты тут делаешь в такую рань?
— А ты-то сам что делаешь? — дерзко ответил юноша, вырывая локоть из рук брата.
— Значит, и ты начал?
— Так же, как и ты. Только я начал вовремя, а ты опоздал.
Дерзкий ответ брата не столько возмутил, сколько смутил Смбата.
— Пошел домой! — крикнул он.
— А тебе какое дело? Ты думаешь, я от тебя убегал. Кто ты такой, какие у тебя права надо мной! Мой старший — Микаэл, я от него убегал.
У Смбата руки ослабели, он выпустил юношу. «Вот оно что! Значит, Марутханян и его сбил с пути, восстановил против меня!..»
Аршак убежал, присоединился к товарищам и вошел в купальню. Ночь напролет он кутил, опьянел, раскис и теперь собирался освежить себя купаньем.
Компания Микаэла решила прокатиться по морю. Взяли две причудливо раскрашенных лодки и расселись вместе с музыкантами. Как ни упрашивали Смбата, он остался на берегу — свинцовая тяжесть давила ему сердце. А не лучше ли было бы и для него провести юность и молодость подобно этим людям? Тогда он, наверное, избежал бы непоправимой ошибки. У них нет нравственного критерия, но они еще могут исправиться — еще довольно времени и возможностей у них стать на истинный путь. А он? Ах, какое было бы счастье остаться под крылом родителей, пусть даже невеждой, но избежать на чужбине встречи с той, которую он как будто бы любил и вызывал ответную любовь, теперь перешедшую во взаимную ненависть.
Уж не телеграфировать ли ей, чтобы не выезжала? Но как быть тогда с детьми, этими милыми и невинными существами?
Никогда еще в доме Алимянов не бывало такого множества незваных гостей, как на сороковинах по Маркосу Алимяну.
Прежде всего не замедлил пожаловать глава епархии и снова повел разговор о нуждах церкви. Необходимо в одном из сел построить церковь, не то погибнет сельский приход. Уже проникли в это село лютеранские миссионеры и таскают поодиночке невинных агнцев из Христова стада.
Вдова Воскехат вручила владыке кругленькую сумму. Три дня спустя в одной из газет появилось благодарственное письмо «в назидание всей пастве», за подписью его преосвященства.
Явились один за другим отец Ашот и отец Симон. Первый вытащил из своего широкого рукава подписной лист и положил перед Смбатом. Надо пожертвовать некоторую сумму «на издание бессмертных творении выдающегося публициста»; не явись этот замечательный публицист на свет божий — наверняка погиб бы армянский народ. Второй в мрачных красках обрисовал материальное положение одного редактора, без стойкой помощи которого неминуемо рухнула бы армянская церковь.
Чтобы отвязаться от них, Смбат дал и тому и другому. Несколько дней спустя об этом появились сообщения в печати. В одной из газет хвалили отца Ашота и поносили отца Симона как «обскуранта»; в другой — восхвалялся отец Симон и поносился отец Ашот как «ярый либерал».
Явился какой-то юноша с известием, что профессора нашли у него бесподобный тенор и что ему необходимо ехать в Италию, а средств нет. Другой принес какую-то мазню и объявил, что все советуют ему поехать в столицу для дальнейшего развития таланта. Приходили дьячки, священники-беженцы, неимущие учащиеся, и все просили помощи. Дошло до того, что Смбат приказал больше никого не допускать к нему. Тогда все эти неудачники принялись обивать порог конторы. Заргарян беспощадно гнал их. Попрошайки пустились ловить Смбата на улицах, в клубе, в магазинах, словом — везде и всюду.
Очередь дошла до корреспондента газеты Марзпетуни. После долгой слежки он, наконец, улучил момент и застал Алимяна в конторе. На его счастье, здесь не оказалось бухгалтера Заргаряна.
Марзпетуни начал издалека. Некогда армяне полагали, что нацию охраняет религия. Но, после того, как «яркие лучи европейской культуры проникли к нам», выяснилось, что нации необходимы, конечно, не только церковные книги и духовные гимны, необходимы также наука, искусство и в особенности литература.
Продолжая речь в этом духе, Марзпетуни осторожно коснулся щекотливой стороны вопроса. Оказалось, что им написана книга, но у него нет средств на ее издание. Вот если бы нашелся просвещенный меценат, который не то, чтоб пожертвовал, — о нет, нет, Марзпетуни не из тех, что творят за чужой счет! — а ссудил некоторую сумму, тогда он своим «скромным трудом» обогатил бы родную литературу. Кстати, «случайно» он прихватил и рукопись. Марзпетуни положил ее на стол. В заголовке стояло: «О бессмертных усопших». Речь шла «о ярких звездах» V века, но если на долю автора выпадет успех, он доведет повествование до наших дней: «Ведь и в наши дни имеются бессмертные».
Как на грех, в самую решительную минуту в контору вошел Заргарян и положил перед Смбатом пачку денег. Марзпетуни знал, что бухгалтер его терпеть не может. Литератор посмотрел на деньги и поправил галстук.
— Ну что, господин хороший, уж не собираетесь ли вы издавать книгу? — спросил Заргарян с иронией.
Автор поспешил придвинуть к себе рукопись.
— Милый друг, пожалейте бумагу и чернила, вы не писатель, а пачкун. Занялись бы лучше чем-нибудь полезным…
— Не вашего ума дело!
Смбат дал автору пятьдесят рублей. Тот вложил их между страницами «Бессмертных усопших», поклонился и, бросив на Заргаряна негодующий взгляд, вышел.
— Напрасно вы ему дали, — заметил бухгалтер.
— Ну, бог с ним, может быть, и в самом деле человек нуждается.
Заргарян горько усмехнулся.
— Нуждается!.. Эх, господин Алимян, вы еще молоды, вы еще не понимаете, что такое настоящая нужда. Да, простите, вы не понимаете этого. Подлинная нужда не обивает порогов, не кричит, не плачет на людях, а молча терпит.
Голос его дрожал, глаза странно сверкали. Семь лет служит Заргарян в этой конторе, но никто не знает, какую нищенскую жизнь он ведет. На сорок рублей в месяц он содержит шесть душ: паралитика-брата с женой и дочерью и вдовую сестру с двумя детьми. И никто никогда не слыхал от Заргаряна жалоб на судьбу. Это был один из тех молчаливых и скромных тружеников, которые всегда заботятся только о других, а потом вдруг исчезают, не оставляя следа, кроме, быть может, признательности у облагодетельствованных ими. Житейские невзгоды они переносят молча, подавляя горькие слезы, чтобы не отравлять ими куска хлеба, добываемого для близких.
Ярмо нищеты, безропотно влачимое Заргаряном, становилось ему уже невмоготу. Отсюда и тревожное беспокойство, угнетавшее его в последнее время. Слабые плечи, на которые судьба взвалила такую тяжкую ношу, не выдерживали ее. Нервы бедняка были чрезмерно напряжены. Ах, с самых детских лет на них, на этих струнах, только нужда и играла. Между тем в груди его никогда не умолкал голос самолюбия, голос бессильной гордости бедняка…
Овладев собой, Заргарян уселся за работу, но вскоре бросил перо. Было ясно, что он совершенно подавлен. Смбат украдкой следил за странными движениями бухгалтера, догадываясь, что он хочет что-то ему опять сказать, но не решается.
— Господин Смбат, — заговорил, наконец, Заргарян, привстав, — прошу меня уволить.
Смбат удивленно вскинул глаза. Целых семь лет этот человек безропотно служил у них и вдруг собирается уходить. Разумеется, это неспроста.
— Вы нашли лучшее место? — спросил он.
— Нет, места я еще не нашел.
— Значит, разбогатели?
— Да, долгами.
— Не понимаю тогда, почему же вы хотите бросить место?
— А потому, что я теперь тут лишний. Я слышал, что вы собираетесь вести счетоводство по новой системе, я же не специалист…
— Да, я намерен вести счетоводство по новой системе, но вы все же будете мне нужны. Однако, господин Заргарян, не в этом дело, вы, должно быть, обижены на нас.
Заргарян ухватился узловатыми длинными пальцами за свою жиденькую бородку, и вдруг его прорвало:
— Вы правы, я обижен!.. Ваш брат, господин Смбат, меня преследует. Я больше не могу оставаться у вас, нет сил, избавьте меня! Спасибо, что держали до сих пор…
Смбат задумался. Увольнять Заргаряна ему не хотелось. С другой стороны, он знал, что Микаэл действительно преследует несчастного за отказы в деньгах.
— А не пожелали бы вы перейти на промысла?
— На промысла?..
— Да, я вас назначу туда помощником управляющего и бухгалтером. Там вы будете иметь бесплатную квартиру из четырех комнат. Можете перебраться со всей семьей. Теперь вы получаете сорок рублей, а там будете получать вдвое больше.
Заргарян, не веря ушам, удивленно взглянул на хозяина. Смбат повторил свое предложение. В глазах Заргаряна мелькнула улыбка, первая веселая улыбка, подмеченная Алимяном на этом мрачном лице.
— Но ведь я незнаком с промысловым делом, — возразил Заргарян неуверенно.
— Научитесь. Если у вас нет других возражений, можете завтра же переезжать. Я сейчас собираюсь на промысла и распоряжусь, чтобы вам приготовили квартиру.
Полчаса спустя Заргарян торопливо шел домой — сообщить своим радостную весть. От необычайного волнения колени его подгибались. Он никогда не чувствовал себя таким счастливым: восемьдесят рублей при бесплатной квартире, чистый воздух для паралитика-брата, а самое главное — подальше от Микаэла. Вот неожиданное счастье!
Заргарян разговаривал сам с собой, высчитывал, расплачивался с долгами, накупил гостинцев для племянников, размахивая руками, улыбался, смеялся, привлекая внимание прохожих.
Наконец, он добрался до узенькой, грязной, зловонной улицы и через большие ворота вошел в широкий двор, такой же сырой, грязный и кочковатый, как и вся улица.
Не помня себя от радости, Заргарян поклонился какому-то работнику, медленно погонявшему лошадь. Она тянула веревку, конец которой был привязан к колодцу. Отходя от колодца, лошадь вытягивала бурдюк, от сырости размякший и белый, как вата. Работник дергал веревку, и вода из бурдюка выливалась в желоб соседней бани. Во дворе повсюду было развешено зловонное тряпье. Пробравшись между этих тряпок, Заргарян узким, тянувшимся вдоль двора балконом прошел в небольшую полутемную комнату, где играли двое полунагих ребятишек. Вся обстановка состояла из нескольких желтых стульев, простого некрашеного стола, накрытого чистой скатертью, и зеркала на двух ножках. Стены были вымазаны белой глиной, пол тоже замазан глиной и покрыт желтыми циновками.
Заргарян прошел в следующую комнату, выглядевшую так же мрачно, — тут уже не было ни стульев, ни стола. На краю длинной тахты сидел его брат паралитик — Саркис.
Лет шесть назад этот человек прибыльно торговал в одном из северных городов. Но счастье изменило ему — богатый магазин сгорел, Саркис обнищал. Этой беды он не перенес: его разбил паралич. Раньше Саркис ни разу не вспоминал, что у него в Закавказье есть брат, скромный учитель, потом конторщик, содержавший сначала престарелых родителей, а затем и овдовевшую сестру с детьми. В несчастье Саркис вспомнил брата, написал ему, прося помощи. Заргарян откликнулся с христианским всепрощением и взял к себе паралитика, его жену и дочь.
От некогда счастливого человека теперь остался полутруп: половина тела омертвела, лицо распухло, глаза вылезли из орбит. Но у этого полутрупа осталось от счастливого прошлого два свойства: неутолимый аппетит и неугомонный язык. Было ли в доме, что поесть, голодали ли дети — паралитику все равно: он должен завтракать, обедать и ужинать. Веселились или грустили — все равно, в доме на первом месте причуды больного, все более и более впадавшего в детство.
Главной жертвой этих причуд была его двадцатидвухлетняя дочь Шушаник. Весь день девушка только и была занята отцом — водила его под руку, когда он прохаживался по комнате, читала вслух, играла с ним в карты, прислуживала. Она все еще любила эту развалину, любила всей силой дочернего сердца.
Когда дядя вошел, Шушаник кормила отца. Она была немного выше среднего роста, с лицом бледным, но не болезненным, одетая очень скромно, с серой шерстяной шалью на плечах, скрывавшей ее стройный стан. В светлых и задумчивых глазах светились ангельская кротость и беспредельное терпение. В эту минуту, с ложкой и тарелкой в руках, она напоминала самоотверженную сестру милосердия, посвятившую страданиям других и радости и горести свои. Но она была больше, чем сестра милосердия, — она была любящей дочерью, с сердцем отзывчивым, как эолова арфа.
Заргарян сообщил радостную весть. Две преждевременно увядшие женщины, одетые в черное, его сестра и невестка, даже вскрикнули от радости. На меланхолическом лице Шушаник заиграла светлая улыбка; откинув со лба густую прядь каштановых волос, она взглянула на отца. Паралитик как будто не радовался вести, принесенной братом, а может быть, и скрывал свою радость. В эту минуту он был не в духе: горячая пища запоздала. Несколько минут назад он разбранил жену, брата, всю семью. Весь мир только и думает, как бы уморить его голодом! Услыхав от брата о переезде на промысла, Саркис здоровой рукой оттолкнул тарелку, воскликнув:
— Ты задумал утопить меня в нефтяном колодце! Не поеду я туда!..
Шушаник любила дядю не меньше, чем отца. Человек, на которого была взвалена вся тяжесть заботы о семье, вместо благодарности встречал одно недовольство. И это со стороны брата, не удостаивавшего его даже переписки, когда был богат и здоров… От волнения девушка судорожно сжала кулаки, как бы желая заглушить горечь сердца.
— Отец, — заговорила она растроганно, — ты будешь каждый день есть жареную рыбу. Дяде дадут хорошее жалованье.
— Врешь! — воскликнул паралитик, выпучив глаза на девушку. — Знаю я вас, вы меня там похороните, да, похороните… Обольете меня керосином и сожжете. Не знаю, что ли, я вас, вы безбожники!
И, уронив голову на подушку, он заплакал, как ребенок. Заргарян, овладев собою, прошел в другую комнату. Ему хотелось есть, но он был так взволнован, что почти не притронулся к хлебу с сыром.
— Вам нездоровится, дядя? — спросила Шушаник. — Вас знобит?
— Нет, нет, я не болен. Уговори отца, чтобы он согласился переехать на промысла. Клянусь богом, там мы заживем хорошо. Три комнаты, нет, четыре, понимаешь, четыре, восемьдесят рублей в месяц — не шутка! Почем знать, может, удастся и прислугу нанять, избавить тебя от тяжелой домашней работы. Погляди-ка, Шушаник, как огрубели твои руки. Нет, я не хочу, чтобы ты работала на кухне, жалко тебя, красавица моя…
Шушаник засмеялась. Чудак этот дядя, она ведь не на чужих работает, а на родителей, на дядю, на тетю.
— Оно верно, милая моя! — воскликнул Заргарян. — Все мы на ближних работаем, но ведь ты молодая девушка… Как знать?.. Зачем так изводить себя, худеть и бледнеть?.. Правда, я никогда не жаловался, но должен сказать, что отец тебя не любит, Шушаник, не щадит он тебя, неблагодарный человек…
— Он болен, будьте к нему снисходительны.
— Глупенькая ты, — произнес Заргарян смягчаясь. — Разве я на него сержусь? Нисколько. Но ведь он должен войти в твое положение, я о тебе только и забочусь.
Из комнаты больного вышли мать Шушаник и тетка. Разговор прервался. Со двора прибежали босые дети семи и девяти лет, только что повздорившие с соседскими мальчишками и порядком пострадавшие от них. Они со слезами прижались к матери. Шушаник обняла детей и стала успокаивать, а мать вышла браниться с соседями — зачем они распускают своих ребят.
— Хоть от этого крика избавимся, — заметил Заргарян, — там у нас не будет соседей. Ну, полно тебе, Анна, — крикнул он сестре, подойдя к двери, — брось, не стоит!..
Анна вернулась и в сердцах хотела отшлепать детей, но Шушаник заступилась за них — увела в другую комнату, откуда доносился ропот паралитика:
— Позови его, позови сюда!
Шушаник позвала дядю.
— Давид, — забормотал больной, — бога ради, избавь меня от этого ада. Соседи убьют, задушат меня ночью… Я задыхаюсь от банной вони… вызволи, избавь меня…
На другой день Давид Заргарян сдал дела новому бухгалтеру и перебрался на промысла. А через два дня перевез туда и семью. Перед отъездом паралитик снова заявил, что не желает жить на промыслах, и здоровой рукой оттолкнул дочь, подымавшую его. Но когда брат решительно заявил, что он может, если хочет, остаться в городе, больной пустился причитать: как, неужели хотят его бросить?
— Извозчика! Сейчас же за извозчиком! Заберите меня, заберите хотя бы в ад!..
В этот день приехал на промысел и Смбат. Его интересовала участь семьи Заргаряна. Улучшение жизни подчиненного радовало его.
Но лохмотья на детях, поношенные платья женщин, жалкий домашний скарб произвели на него тяжелое впечатление. Он не подозревал, что Заргаряны так бедны.
— А кто эта девушка? — спросил он бухгалтера.
Речь шла о Шушаник, которая с неизменной серой шалью на плечах тщательно обтирала привезенные из города вещи и вносила их в дом. Ее ясные и умные глаза, меланхолическое лицо невольно привлекли внимание Смбата. Он не смог побороть любопытства и перед отъездом в город почти напросился на чай к Заргарянам.
Обездоленное семейство было тронуто скромностью молодого миллионера. Шушаник подала чай на веранде. Паралитик остался в комнате. Смбат слышал доносившееся оттуда беспрестанное ворчанье. Дети играли во дворе, а женщины распаковывали и расставляли вещи.
Смбат, увлеченный ясными глазами, стройным станом и милым лицом Шушаник, украдкой наблюдал за нею, беседуя о делах со своим подчиненным. Ему казалось, что нужда еще не успела сломить девушку и не лишила ее гордости. В то же время он чувствовал, как необходима она жалкому паралитику, полуголым племянникам и всей семье. И чем больше Смбат наблюдал, тем больше радовался в душе, что хоть немного облегчил участь этой семьи; по-видимому, отныне судьба уж не так сильно будет ее угнетать, а значит, и домашняя работа этой молодой и привлекательной девушки станет легче.
Прощаясь, Смбат встретился взглядом с глазами девушки и почувствовал, как рука ее дрогнула в его руке. Это не было смущение дочери бедняка перед богачом. Это была дрожь женской стыдливости от слишком любопытного взгляда мужчины, с которым она только что познакомилась.
Утром Смбат, направляясь в экипаже на промысла, с особенной тоской вспоминал своих детей.
Было холодно. Дул пронизывающий северный ветер. Песок, взмывая, кружился в воздухе, Мелкон дробью обдавая лицо Смбата.
Экипаж был уже за городом. Справа тянулись нефтеперегонные заводы Черного города, окутанного дымом, копотью и паром. Море подернулось белым туманом — надвигалась буря. Слева — холмики, пустынная песчаная равнина, местами вспаханная, но чаще нетронутая, унылая и мрачная. Не было даже следов растительности. Всюду песок, известняк, груды камней да высохшие соленые озера, сверкавшие издали, как снежные поля.
Весною здесь земля ненадолго покрывается чахлой травой. Поднимаются на две пяди всходы пшеницы и ячменя, но вскоре палящие лучи солнца выжигают всю растительность, окрашивая почву в желтый цвет. Начинается убогая жатва, и к середине лета земля снова одевается в бурые лохмотья. Однако под этими лохмотьями таятся несметные сокровища. Кажется, здесь природа сняла с лица земли все свои дары и скрыла их в недрах.
Безжизненный пейзаж усиливал тоску Смбата. Сегодня он казался себе глубоко несчастным. Опять был крупный разговоре Микаэлом по поводу завещания. Пришлось решительно заявить, что брат может обращаться в суд и что Смбат готов судиться с ним, но добровольно ему отцовское наследство никогда не отдаст. Но не это наводило на него такое уныние. В глубине души он был убежден, что контрзавещание подложно и что Микаэл в конце концов законным наследником признает старшего брата и примирится с ним. Причина его подавленного настроения лежала глубже. До сих пор Смбат как-то ухитрялся отгонять тяжелые мысли и, не споря с судьбой, закрывал глаза на действительность. А сейчас какая-то упрямая и непреодолимая сила заставляла его твердить самому себе: «Неужели нет выхода?»
Неужели, ненавидя жену, он обязан вечно быть связанным с нею? Неужели, любя детей, он должен вечно нести бремя отцовского проклятия и материнских укоров?
Смбат глядел вдаль. На обширной возвышенности чернел лес — фантастический лес, лишенный листвы и ветвей; там вместо холодных родников течет черная густая жидкость, вместо пения птиц слышится рев гудков, вместо предрассветного тумана — пар и дым. Там днем и ночью работает множество машин и рук. Это — подземные сокровища, чаща черных нефтяных вышек, неприглядных, как окрестные пески и соляные лужи, сумрачных, как лица обитающих здесь людей.
Темный лес постепенно редел, «деревья» раздвигались. Все яснее и яснее виднелись приземистые рабочие казармы, железные резервуары, телефонные столбы — все черное от копоти и нефти.
Экипаж несся мимо большой нефтяной лужи и уже забирался на крышу подземной сокровищницы. Работа на промыслах кипела. Здесь бурили новые скважины, там расчищали старые. Вертевшиеся на вышках шкивы свидетельствовали о работе в недрах земли. Время от времени с разных сторон доносилось журчанье — это сливалась в ближайшие чаны нефть, которая потом по трубам стекала в резервуары и далее, под мощным давлением всепобеждающего пара, перегонялась на заводы. Здесь она отстаивалась, очищалась и потом развозилась во все концы света, превращаясь в золото, наполняя карманы немногих счастливцев.
К числу таких счастливцев принадлежит и Смбат Алимян — законный наследник Маркоса-аги. И, однако же, он говорит: «Я несчастен!»
Экипаж останавливается перед большим зданием. Очнувшись, Смбат сходит. На миг он оборачивается к соседнему балкону, лицо озаряется улыбкой; так луч солнца пронизывает туман. Смбату грезится пара ясных, умных и кротких глаз…
Он идет дальше по грязной тропинке и вместе с Заргаряном подходит к одной из вышек. Это высокое деревянное строение с земляным полом и со стенами, пропитанными нефтью. Оно возвышается над скважиной в полверсты глубиной, обитой железом. Проще говоря — это труба, всаженная в землю.
Входя, ощущаешь острый и одуряющий запах газа. В углу силою пара работает маховик, вращающий передаточным ремнем огромный барабан. Управляемый рабочим, барабан наматывает и разматывает длинный канат.
Завидя хозяина, рабочий снимает огромную мохнатую папаху и кланяется. Глядя на «го перепачканное нефтью лицо, Смбат думает: «Ты не несчастнее меня!»
Канат извивается змеей, обматываясь вокруг шкива на самом верху вышки. На конце его — желонка, цилиндр длиной в несколько саженей с клапаном на дне. Как только барабан размотает канат, желонка стремительно летит в скважину, громыхая о железные стенки, падает в подземное озеро и с глухим шумом поднимается вновь, переполненная драгоценной жидкостью. Эта жидкость изо дня в день умножает богатство Алимянов, а между тем Смбату и в ее плеске слышится: «Ты несчастен!»
Смбат подходит к скважине и прислушивается. Там, в черной бездне, словно творится «геенское действо»: нефть клокочет под напором газа, скопившегося веками. Раздаются странные звуки — не то порывы ветра в лесной чаще, не то далекий рокот морских волн. В ушах Смбата этот шум звучит напоминанием: «Ты несчастен!»
Желонка с шипением выползает, точно чудовище из норы. На минуту сверкнет, отливая желтизной и, стремительно взвившись опять замирает, словно в усталом раздумье, ударяется клапаном о что-то и выливает в чан поток драгоценной жидкости. Брызги нефти, смешанные с газом, распыляясь, рассеиваются в воздухе.
Ах, если бы удалось Смбату одним могучим ударом развеять тяжелое горе, камнем сдавившее ему грудь!
Он переходит от вышки к вышке. Всюду — грязь, копоть, нефтяное месиво. Снуют босые рабочие, насквозь пропитанные нефтью, точно живые фитили. Тут жизнь ежеминутно в опасности: малейшая неосторожность — и взрыв газа неминуем.
Смбат входит в котельную. Заргарян удивлен: никогда хозяин так тщательно не осматривал промыслов и никогда не был так задумчив, как сегодня.
— Что с ним? — шепчутся рабочие.
Пять исполинских огненных глаз горят в кирпичной стене и оглушительно воют.
Мощные пламенные струи вихрем кружатся в топках котлов, ревут, жадно вылизывая стенки. Двое рабочих день и ночь суетятся перед этими огненными глазами, поддерживая пламя, как жрецы. В котлах кипит вода, превращаясь в пар для машин.
Царящий тут шум приводит в смущение непривычного человека. Мысль невольно уносится далеко-далеко. Кажется, что это воплощение ада, с той лишь разницей, что люди сами, добровольно обрекают себя на эту геенну.
Кажется, что вот-вот какой-нибудь котел, не выдержав дьявольского состязания огня и воды, лопнет и все взлетит на воздух, и прежде всего эти несчастные, еле дышащие в, ужасающем жару.
И чудится Смбату, что даже эти огненные глазища котлов твердят: «Ты несчастен!»
— Не знаю, почему, — обращается он к Заргаряну, — но мне кажется, что я сейчас задохнусь.
— И не удивительно: тут совсем нет воздуха, — отвечает бухгалтер, поняв его буквально.
Смбат молча направляется к выходу и идет дальше. Вот он переступает порог узкой комнаты, шагов десять в длину, с низкими окнами и кирпичным выщербленным полом. Потолок чуть выше человеческого роста; черные от копоти стены в белых, как язвы прокаженного, пятнах плесени; вдоль стен — нары, пол под ними земляной. На нарах груды грязного, прокопченного тряпья — постели рабочих.
Смбат впервые видит жизнь рабочего люда, перед ним впервые подымается завеса, скрывающая эту каторгу. Совесть терзает его. Ему кажется, что он незаконно владеет богатством, что весь отцовский капитал принадлежит не ему, а этим несчастным. И, обращаясь к Заргаряну, он говорит: — Мы обязаны построить для рабочих новые жилища.
— Было бы недурно, господин Смбат, было бы недурно, — повторяет Заргарян довольным тоном.
— Сегодня же закажите проект.
— Не обождать ли, пока поправится Сулян?
Сулян — инженер, управляющий промыслами, он болен и лежит в городе.
— Обойдемся и без него. Вы закажите проект. А сколько у нас рабочих?
— В Балаханах — шестьдесят, в Сабунчах — пятьдесят пять, Романах — сто девяносто… Всего пока триста пятнадцать.
— На всех промыслах придется снести старые казармы и построить новые. Идемте выпьем чаю и поговорим поподробнее. В этих свинарниках невозможно жить.
За столом Смбат набросал план будущих жилищ, давая Заргаряну необходимые пояснения. Он все больше воодушевлялся, с увлечением развивая внезапно озарившую его идею. Главное — ничего не жалеть, выстроить просторные, светлые, удобные общежития.
Чай подавала опять Шушаник в комнате, отведенной для приема гостей и довольно прилично обставленной.
Сегодня девушка причесалась особенно тщательно и надела единственное праздничное темно-красное платье. Ведь нынче день ее рождения: ей исполнилось двадцать два года! День, до сих пор ничем не отличавшийся от всех остальных. Бедная семья не имела обыкновения праздновать дни рождения своих членов. И лишь паралитик, вспомнив счастливое прошлое, потребовал, чтобы Шушаник испекла ему пирог; она исполнила это с удовольствием.
Смбат, склонившись над бумагой, чертил и объяснял Заргаряну. Иногда он украдкой поглядывал на девушку, замечая, что и она смотрит на него. Он чувствовал, что Шушаник интересуется его идеями, к это его еще больше воодушевляло. Но вместе с тем он досадовал, что внимание Шушаник слишком его занимает.
— Мне кажется, прервал, наконец, Заргарян его пространные объяснения, — если вы осуществите все задуманное, то неизбежно навлечете на себя неприязнь соседей по промыслам.
— Почему?
— Конечно, столько благ рабочим: бани, сад, школа, читальня, даже театр. У нас это вещи небывалые. — Самые обыкновенные и простые вещи для каждого порядочного предпринимателя. У всякого буржуа своя фантазия, а это — моя фантазия. Не думайте, что я уж слишком забочусь о рабочих.
Сказал это он как-то беспечно, но искренне.
— Пошли бог всякому предпринимателю такую фантазию! — вздохнул Заргарян, невольно поддаваясь обаянию его скромности.
— Оставим это. Так вот, завтра же закажите по моим указаниям проект, а там посмотрим. Теперь, — обратился Смбат к Шушаник, — скажите, какую роль в этом предприятии вы могли бы взять на себя?
— Я? — переспросила Шушаник, не ожидавшая такого
предложения. — Что я могу делать?
— О, очень многое. Вы бы могли заняться библиотекой-читальней! Если не ошибаюсь, вы учились в гимназии?
— До седыми., класса, — ответил за племянницу Заргарян. — Но знает она больше, чем даже некоторые окончившие. Время у нее не проходит зря.
Девушка бросила на дядю укоризненный взгляд, тщетно стараясь скрыть смущение.
— Ну и прекрасно, — улыбнулся Смбат, — есть дела, с которыми женщины справляются лучше нас. Например, воскресная школа для неграмотных. Как только построим новые казармы, думаю, нужно будет открыть такую школу. Взяли бы вы на себя это дело?
Как понять это предложение хозяина? Уж не смеется ли он над Шушаник? Или, быть может, этот молодой миллионер ее испытывает? Ясные глаза потупились, бледные щеки порозовели. Девушка промолчала.
— Чего же ты молчишь? — вмешался Заргарян. — Не мешало бы поблагодарить господина Алимяна, что он именно тебе оказывает такое доверие. Соглашайся, слышишь? Не то во мне взбунтуется кровь старого учителя.
Говорил он при хозяине смело, шутливо, но нисколько не впадая в фамильярность.
— Если сумею быть чем-либо полезной, я с готовностью возьмусь, — ответила, наконец, Шушаник. — Позвольте вам еще чаю?
— Нет, благодарю вас. Ну вот, у нас уже и помощница есть. Всего хорошего. Завтра поговорим подробнее.
По уходе Смбата Заргарян упрекнул Шушаник: Алимян так доверяет ей, а она этого как будто не ценит.
— Человек он умный и понимает, что ты здесь, в этом невзрачном окружении, скучаешь, вот он и предлагает тебе работу.
— Но я же сказала, что охотно возьмусь, если сумею справиться.
— Что значит «если сумею»? Не ахти какое дело — обучать грамоте. Наконец, много ли у нас учительниц развитее и начитаннее тебя?
Девушка не сказала ни слова и прошла в свою комнату. Из окна она проводила глазами Смбата, уезжавшего в город…
На другой день вечером Шушаник сказала дяде:
— Надо скорее строить жилища для рабочих. В самом деле, в старых домах жить невозможно…
— Откуда ты знаешь?
— Я нынче ходила и осмотрела их.
В голосе ее звучало беспредельное сострадание.
Мадам Ануш Гуламян сидела на излюбленном месте у окна в гостиной, откуда она разглядывала прохожих. Напротив, в первом этаже, жила какая-то не армянская семья, только что вернувшаяся из летней поездки по России. Семья эта состояла из мужа — рослого, здорового архитектора, и жены — элегантной красивой дамы.
Много толков ходило об этой женщине. И Ануш не раз видела ее разговаривавшей более чем нежно с каким-то молодым человеком.
Сегодня Ануш опять побранилась с мужем. Они наговорили друг другу много обидного. Взаимное влечение потухло. Бывали минуты, когда они испытывали друг к другу нестерпимое отвращение. Петроса раздражали усики и мужской голос Ануш. А ее отталкивали его маленькие, хитрые, заплывшие жиром глазки, уши цвета свежего мяса, толстая шея, а в особенности — грубые манеры. И все же она оставалась верна мужу, изменявшему ей на каждом шагу.
Погода еще стояла ясная, солнце ласково грело. Был уже конец октября, но все одевались по-летнему.
Впечатление от ссоры несколько сгладилось. Глядя на соседку, весело порхавшую по комнатам, Ануш почувствовала зависть. В сердце ее вспыхнула любовь к жизни, кровь закипела, как и в те дни, когда она, ослепленная страстью, бросилась на шею Петросу Гуламяну.
Ануш мечтательно припоминала волнующие сцены из прочитанных романов и воображала себя то одной, то другой героиней. Вспоминались ей юные годы — девичья пора. Веселые, беспечные часы! Чего-чего только не вытворяла она, прогуливаясь с подругами. Девушки подзадоривали сверстников, хихикали, подталкивали друг друга, как бы невзначай роняли нежные словечки, чтобы верней одурачить молодых парней, а порой прикидывались и влюбленными. Случалось, что писали письма, назначали свидания. Зачинщицей всех этих проказ была Анна Королькова, дочь таможенного чиновника, самая бойкая и изобретательная среди подруг.
Эх, счастливая пора! Но быстро она промчалась. Едва минуло Ануш четырнадцать лет, а уже ученье опостылело ей. И какое там ученье, кто интересовался уроками! Ануш, как и большинство ее подруг, ходила в школу формально. Посылали родители ее в школу только следуя моде, чтобы, так сказать, не отставать от других.
Ушла она из четвертого класса, не вынеся из школы ничего, кроме веселых воспоминаний.
Двери противоположного дома раскрылись. Натягивая перчатки, вышла изящная соседка с красным зонтиком под мышкой. За ней бомбой вылетела серенькая собачка с черной приплюснутой мордочкой, с ошейником, унизанным бубенчиками. После летнего путешествия красавица посвежела и похорошела. Своим независимым видом она окончательно сразила Ануш, и словно нарочно, чтобы сильнее возбудить зависть, подойдя к окну, спросила:
— Что вы все сидите дома в такую погоду?
Они познакомились на каком-то вечере.
— Да так, никуда не тянет…
— Пройдитесь по набережной, подышите чистым воздухом. Впрочем, простите, кажется, у вас не принято выходить без супруга, — прибавила дама с мягкой иронией.
— Напротив, у нас не принято выходить с супругом, если вы имеете в виду азиатские обычаи.
— Неужели? А я и не знала. У нас можно и так и этак, — заметила красавица, лукаво подмигнув.
Раскрыв шелковый зонтик, она грациозно подобрала юбку и с милым кивком удалилась, окликая собачку:
— Мопсик, Мопсик!..
«У нас принято и так и этак», — повторила Ануш. — Да, у вас принято, почему же у нас не принято? Почему армянка безропотно терпит распутство мужа и не осмеливается ему отомстить? Почему ей так трудно изменить? Должно быть, это признак невежества и трусости…»
Звонок прервал ее мысли. Она вздрогнула и поднялась. Вошел Микаэл Алимян.
Ануш молча пригласила молодого человека сесть. Заговорила о красивой соседке. Микаэл был знаком с этой четой, он только что встретил красавицу и поболтал с нею. Микаэл знал ее историю, знал и много других таких же. И то, о чем несколько минут назад думала Ануш, он высказал откровенно: Ануш малодушна. В словах Микаэла зазвучала ирония и дерзость.
Ануш не спорила и только изредка полушутливо приговаривала:
— Да помолчите, полно вам!
И больше ничего. Но вместе с тем думала: да, да, армянская женщина безмолвно и безропотно терпит беспутство мужа, но ведь она тоже живое существо, у нее тоже есть сердце. Настанет день, когда и ее долготерпению придет конец.
Страстные взгляды Микаэла нисколько не оскорбляли Ануш. Они доставляли ей глубокое наслаждение. Микаэл с трудом сдерживал себя. Страсть вынуждала его отбросить ребяческую робость. Ему хотелось обнять это пышное тело, обвить пленительную шею, как обвивается пригретая солнцем змея, и впиться поцелуем в эти румяные щеки.
Ануш вертела золотой браслет, снятый с белой пухлой руки. Внезапно она. взглянула в глаза Микаэлу, руки ее ослабели, пальцы разжались, браслет скользнул на колени и, прошуршав вдоль шелковой юбки, блеснув на миг, исчез.
Микаэл быстро нагнулся; Ануш, отодвинув кресло, тоже нагнулась, ища браслет. Солнечные лучи озарили голову Микаэла и шею Ануш. Ее бросило в жар. Волосы ее касались лба Микаэла. Их головы настолько сблизились, что Ануш чувствовала на щеках горячее дыхание молодого человека. Микаэла страсть охватила с гораздо большей силой, чем тогда, когда он сжимал локоть примадонны. Он уже не сознавал, зачем нагнулся и чего ищет, лишь глядел украдкой на полную грудь, на белую шею женщины и судорожно кусал губы. Глаза Микаэла горели, рассудок мутился, как в горячке. Еще мгновенье и, быть может, он, не сдержавшись, охватил бы ее голову и прижал к груди со всей силой взбушевавшейся страсти.
Ануш приподнялась — она нашла браслет. Хотела надеть, но ей не удавалось.
— Позвольте, — прошептал Микаэл, дрожа от волнения. Ануш протянула руку, слегка подавшись вперед. Этот порыв убил в Микаэле последние сомнения. Теперь щеки Ануш побледнели, глаза сверкали, грудь вздымалась. Перед ней носился смелый жизнерадостный образ счастливой красавицы соседки.
Микаэл крепко сжал ее мягкий локоть, как бы пробуя соединить концы браслета. Ануш время от времени делала слабые попытки освободить руку. Горячие пальцы Микаэла жгли ей ладонь.
— Ах, это солнце, — проговорила Ануш, смеясь и привставая. Не отнимая руки, она притворила ставню.
С исчезновением солнечных лучей исчезли и последние проблески света в мозгу молодого человека. Безумное желание поглотило его целиком. Буйная кровь разыгралась, ударила в голову, точно кипяток в крышку завинченного котла. Губы его дрожали от звериной страсти, обнажая оскал белых зубов. Дыхание обжигало, точно пламя, глаза утратили человеческое выражение. Это был образ воплощенной страсти, страсти жгучей и неодолимой.
Ануш рванулась из рук Микаэла, слабо вскрикнула. Движение было слишком нерешительным для женщины, если не превосходившей мужчину силой, то во всяком случае не уступавшей ему. Микаэл привлек Ануш к себе на этот раз довольно грубо.
— Что вы делаете? С ума сошли? — вскрикнула Ануш и вырвалась.
Они посмотрели друг на друга. Микаэл смутился. Но оба дрожали от охватившего их волнения. Ануш поспешно открыла ставню и выглянула на улицу.
С минуту Микаэл стоял неподвижно. Он смотрел на плечи, шею и сбившуюся прическу Ануш, потом взял шляпу и поспешно вышел.
— Прощайте!
Сперва Ануш была рада, что Микаэл не показывался, и мысленно негодовала на себя, что позволила молодому человеку зайти так далеко. Но прошли первые дни, и она начала беспокоиться: не обидела ли его! Но чем? Неужели тем, что не хотела забыться и броситься в объятия чужого человека? Ну, а если бы и бросилась, — что тут такою?
Тревога Ануш утихла. Муж начинал казаться до того отвратительным, что она и видеть его не могла. Дети, положение, общественное мнение — вот что сковывало ее. «Ах, почему так трудно согрешить?» А между тем страсть разгоралась в ней все сильней. Она ждала Микаэла, ждала с нетерпением, с сердечным трепетом. Но Микаэла все не видно. Каждый день Ануш садилась в обычные часы у окна и смотрела на улицу и на окна противоположного дома. Красавица соседка беспечно порхала по комнатам и, конечно, продолжала изменять мужу. А Микаэла все нет и нет.
Наконец, он появился. Но не веселый и бодрый, как прежде, а погруженный в задумчивость. Он кается в своем поступке и пришел просить прощенья. К раскаянью его вынуждает любовь, питаемая им к одному привлекательному созданию.
Ануш была взволнована. О ком идет речь? Как он смеет, любя одну, покушаться на честь другой?
— Кто же она? — не выдержав, спросила Ануш.
— Вы ее не знаете. Одна прекрасная немка.
От ревности Ануш кусала губы. Она не подозревала, что «прекрасная немка» — пробный шар, пущенный Микаэлом. Этой выдумкой он хотел вызвать в Ануш ревность и нанести решительный удар остаткам ее скромности.
Ануш старалась сдерживаться и заглушить свои чувства, но напрасно. Она говорила с Алимяном о посторонних вещах, но мысли ее были заняты прекрасной немкой. Чем равнодушнее казался Микаэл, тем больше воспламенялась Ануш. Она опять заговаривала о своем невыносимом семейном положении, теряя прежнюю сдержанность. Она то вздыхала, опуская голову на грудь, то, резко взмахивая рукой, говорила, как бы думая вслух:
— Ну что поделаешь…
Или:
— Без горя не проживешь…
А Микаэл все притворялся равнодушным. Он угадал слабую струнку собеседницы. Прощаясь с Ануш, он сказал, что его ждут, и, уходя, одарил ее иронической улыбкой.
Вечером, уединившись в спальне, Ануш думала о будущем. Жизнь с Петросом стала нестерпимой. Она горько ошиблась, всему виной ее неопытность. Мало ли обманувшихся женщин, — обманулась и она. Неужели Ануш должна всю жизнь страдать. Петрос виноват во всем, и он еще изменяет ей. Где же справедливость? Нет, больше Ануш не в силах жить с этим грубым, безобразным, отвратительным человеком. Она пойдет к епископу, бросится ему в ноги и вымолит себе развод. А не согласится епископ помочь, Ануш подкупит его. Ведь эти святые отцы за деньги готовы соединять несоединимое и расторгнуть нерасторжимое.
Это была последняя трезвая мысль Ануш. Она сменилась пламенной страстью, такою же, как девять лет назад. Притворное равнодушие Микаэла терзало ее бесконечно. Надо было как-нибудь покончить со всей этой путаницей. И она покончила…
Дни шли. Ануш и Микаэл всецело отдались порывам страсти, не думая о том, что их ждет впереди. Безотчетно твердили они друг другу «люблю», воображая, что на самом деле любят, что это и есть подлинная любовь, изображаемая романистами и воспеваемая поэтами.
Однако мало-помалу лучи действительности стали проникать в их затуманенное сознание. Прошла пора безумных порывов, и Ануш, немного очнувшись, начала намекать Микаэлу на то, что собиралась сказать перед тем как решиться на смелый шаг: она хочет развестись с Гуламяном и…
Ануш не в силах была продолжать. Для начала довольно и этого. Неужели Микаэл не понимает, как мучительно женщине жить под одним кровом с нелюбимым, принадлежа душой и сердцем другому, любимому?
Микаэл молча выслушал ее, обнял, поцеловал и вышел. И с этого дня им овладело необычайное беспокойство. Желание Ануш порвать с мужем поставило его в затруднительное положение. Какая глупость — ха-ха! Отнять у мужа законную жену и жить с ней! Что скажет общество? Вдобавок с дамой, у которой — ха-ха! — двое детей, которая за девять лет замужества успела утратить свежесть…
Нежные усики, отчего вы теряете свое очарование при одной этой мысли? Почему Ануш превращается в заурядное, ничем не выделяющееся существо и становится похожей на всех остальных женщин? Похожей? Нет, это далеко не так…
И вот что случилось однажды. Целуя Ануш, Микаэл вдруг почувствовал неприятное щекотанье и сейчас же выпустил ее голову, доверчиво склоненную ему на грудь. Они посмотрели друг на друга. Обычно Ануш по лицу и глазам Микаэла угадывала его душевное состояние. Но на этот раз не угадала. Ей показалось, что Микаэл собирается с новой силой прижать ее к груди и осыпать поцелуями, как бывало раньше, и первая потянулась и начала целовать его, как безумная.
Микаэл незаметно старался уклониться от поцелуев. Он боялся, что неприятно щекочущие усики на этот раз заставят его еще резче оттолкнуть Ануш. И, разумеется, он обидел бы этим ее. Удивительно, поистине удивительно, что эти же самые усики и свели его с ума. Как это неестественно! Нет, женщина должна быть женщиной, со всеми внешними признаками женственности. А эти усики? Фу!.. А грубый баритон? Фу!
Эти минуты появлялись черными хлопьями перегара — не больше; мелькнув, они мгновенно исчезали: А в горниле страсти продолжало пылать пламя. Иногда Микаэл готов был задушить Ануш в объятиях, если бы хватило сил. Порою, расставаясь с ней, он испытывал большое самодовольство, — вот он каков — неотразимый Лев, настоящий демон, чье очарованье способно самых добродетельных женщин заставить броситься в его объятия, как бросилась эта!.. Так почему же довольствоваться только этой победой и не идти дальше?..
Прошло две недели после оргии у Кязим-бека. За это время Смбату не удавалось увидеться дома с Микаэлом так, чтобы серьезно поговорить о контрзавещании. Правда, на другой день после кутежа Микаэл решительно заявил ему, что обратится в суд, но до сих пор об этом ничего не было слышно.
Вот уж десять лет как Микаэл превращал ночи в дни и дни — в ночи. Домой он возвращался не раньше трех-четырех часов утра и спал до вечера. Встав с постели, он наскоро пил чай и снова исчезал. Где он пропадал и какой образ жизни вел, — теперь уже не представляло секрета для Смбата: он уже хорошо знал ту растленную обстановку, где прожигал свою молодую жизнь брат.
Смбат хотел повидаться с Микаэлом и поговорить серьезно. На контрзавещании стояла подпись отца, ничем не отличавшаяся от подлинной. Он сказал Микаэлу, что это подлог. Если второе завещание действительно было подложным, то все же оно состряпано довольно искусно. Брата он не считал способным на такое опасное мошенничество и был уверен, что его сбил с толку зять, Марутханян, — человек, которого Смбат ненавидел всей душой. Марутханян восстановил против него не только Микаэла и Аршака, но и свою жену. Почти каждый день Марта приходила к матери и жаловалась ей, что Смбат «отнял» ее долю наследства.
Однажды она завела об этом речь с Смбатом и наговорила ему грубостей. Брат и сестра рассорились, и Марта вышла от матери вся в слезах.
В тот же день Смбат решил просидеть дома и дождаться, пока не встанет Микаэл. Наступил вечер, когда, наконец, слуга доложил, что Микаэл проснулся. Смбат поспешил к нему. Микаэл в шелковом халате пил чай. Он встретил брата легким кивком, словно это был случайный, незначительный гость. Лицо его, как всегда, было бледным. Под глазами — синие круги.
Смбат попросил его еще раз показать завещание. Микаэл сказал, что оно уже в суде, однако через минуту вытащил связку ключей и открыл один из многочисленных ящиков стола.
Смбат достал из кармана несколько договоров и счетов с подписью отца и принялся внимательно сличать эти подписи с подписью на завещании. Никакой разницы: те же буквы, и прописные и мелкие, тот же самый росчерк. Исчезло последнее сомнение. Но одно обстоятельство все же смущало Смбата: если завещание подлинное, почему же они медлят и не предъявляют бумагу в суд? Ведь Смбат не раз категорически заявлял, что добровольно ничего не уступит. Допустим, Микаэл колеблется, тогда чего же медлит Марутханян, для которого интересы кармана выше всяких родственных и нравственных соображений?
Микаэл снова предложил брату кончить дело миром, но и на этот раз получил решительный отказ. В городе уже начали ходить слухи, что он незаконно завладел отцовским наследством, и если Смбат пойдет теперь на уступки, могут подумать, что он и впрямь незаконный наследник. Смбат попытался убедить Микаэла, что суд установит подложность контрзавещания и что Микаэл со своим сообщником пропадет. Этот сообщник — человек опасный, хотя он и зять их. Все свое состояние Марутханян нажил нечистыми путями.
— Я прекрасно знаю его, — прервал Микаэл, — но в данном случае он не плутует. Наконец, какое мне дело до него. Я хочу быть богатым, самостоятельным, свободным, а не играть роль жалкого приказчика у тебя.
— Исполни волю отца и получишь наследство наравне со мною.
— Ты говоришь о женитьбе? Ха-ха-ха! А ты-то сам очень
счастлив, что советуешь мне жениться? Гм… за живое задел, кажется, да? Эх, дружище, считай меня непутевым или каким там хочешь, но у меня тоже есть голова на плечах.
— Мое счастье в детях,
— В детях? Возможно, но не маловато ли для счастья? А может быть, и в их «родительнице»? Трудно тебе?
— Жена моя очень умная и безупречная женщина.
— В этом-то и состоит твое несчастье. Не будь она умной и безупречной, ты бы со спокойной совестью мог бросить ее, а так ты опасаешься общественного мнения.
— Никогда не опасался его, доказательством может служить хотя бы то, что я женился наперекор этому самому мнению.
— Значит, дети мешают тебе порвать с женой? Вот то-то и есть: куда ни посмотришь — натыкаешься на несуразность. Один любит детей, но ненавидит жену, у другого жена изменяет, третий не ладит с женой. Куда ни глянь — семейная драма. И ты еще хочешь, чтобы я тоже стал героем подобной драмы. Нет, дорогой мой, уж лучше оставаться бонвиваном. Наконец, на кой шут мне жена, если имеется много чужих жен? Вот через час я буду у чужой жены.
— Микаэл, твоему беспутству нет предела…
— Что, что ты сказал? Беспутство? Ха-ха-ха! Чудесное слово! Знаешь ли, дорогой мой, с первого же дня ты усвоил по отношению ко мне менторский тон. Конечно, ты на это имеешь все основания, раз в законном завещании — ха-ха-ха! — отец поручил тебе наставлять меня на путь истинный. Кроме того, ведь ты старший брат, и притом с высшим образованием. А я-то кто? Недоучка, невежда, распутник. Но намотай себе на ус: я в грош не ставлю твое мнение обо мне. В тот вечер у Адилбекова кровь всякий раз бросалась мне в голову, когда ты посматривал на меня с соболезнующим снисхождением. Я чувствовал, что в душе ты меня жалеешь. О-о, много встречал я героев вроде тебя, — взять хотя бы всех этих наших докторов, адвокатов, инженеров. Все они тоже распинаются в защиту нравственности, а как окунутся в жизнь и нагуляют брюшко, швыряют за борт моральные принципы и начинают набивать карманы. Им ничего не стоит сдружиться со вчерашними контрабандистами, с вышедшими в люди приказчиками, обворовавшими своих хозяев, со злостными банкротами, с идиотами и распутниками вроде меня. Барахтаясь в этом болоте и воображая, что уносятся ввысь на крылышках времени, они изо дня в день опускаются все ниже и ниже. И ты, дорогой мой, как вижу, не без идеалов. Будь же осторожен, — как бы не утопил их в нефтяной скважине. Мой совет — заботься только о себе… До свиданья. Я спешу к чужой жене. А что до завещания… оно подлинное. Если не хочешь, чтобы тебя затаскали по судам, приготовь мне назавтра пока тысяч пять… До свиданья… И он ушел в спальню переодеться. Смбат, пожав плечами, проводил его глазами. Вот красивая кукла, утыканная иголками, за которую надо браться осторожно. Что ни говори, а этот молодой человек не лишен ума, а пожалуй, и остроумия. Но все же и Смбат не даст себя обмануть подложной бумажкой, он сумеет отстоять свои права; не поддастся он и этому красноречию, постарается вывести родного брата на путь истинный.
На другой день Микаэл зашел в контору и повторил, Что ему нужно пять тысяч. Смбат отказал.
— Отлично, возьму у Марутханяна в счет будущего наследства.
С этого дня отношения между братьями еще более обострились. Марутханян неустанно подговаривал Микаэла не столько начинать дело против Смбата, сколько донимать его контрзавещанием. Ловкого дельца бесило хладнокровие Смбата, он день и ночь размышлял, как бы сломить противника. Неужели Смбат будет безнаказанно пользоваться этим огромным богатством? Тот, кто не трудился и не ждал ничего, — вдруг завладеет миллионами! Нет, этому не бывать. Марутханян никогда не позволит, чтобы какой-нибудь мальчишка владел таким состоянием. Он знал, что Смбат ненавидит его и считает мошенником. И это еще больше разжигало его вражду. Однако Марутханян не терял спокойствия и внешне держался вполне корректно. В сущности он и не надеялся на силу контрзавещания. Это был маневр, чтобы опорочить Смбата, — Марутханян думал, что таким путем удастся заставить шурина выделить сестре хоть некоторую долю наследства. С другой стороны, состряпав контрзавещание, он может прибрать к рукам Микаэла, и это ему почти удалось. Теперь они союзники, связанные всеми последствиями мошеннической сделки; Марутханян чувствовал, что отныне Микаэл без него шагу не может ступить. А это было ему необходимо для другой цели — цели более легкой и прибыльной, нежели получение некоторой части наследства.
Марутханян пользовался в городе уважением. Каково было его прошлое и какими средствами он разбогател — это уже все предали забвению. Достаточно того, что он был довольно известным заводовладельцем и умным коммерсантом. Он умел поддерживать свое положение и не упускал случая всеми способами поднять свой престиж.
Подходящим случаем он счел присутствие в городе епископа и пригласил его на обед у себя на квартире при черногородском заводе.
Черный город и на самом деле был черным, как заколдованный мир, отмеченный божьим проклятьем. Копоть, день и ночь валившая из труб, пачкала все — и дома и даже птиц. В вечно дымном воздухе еле мерцали солнечные лучи, бросая тусклые красно-бурые отблески. Улицы изобиловали рытвинами и лужами, вперемежку с грудами нечистот. Черные от сажи свиньи рылись в поисках пищи, хрюкая и тыча мордами в грязь, а из луж женщины набирали в ведра нефть. Множество нефтепроводных металлических труб на земле и под землей под напором клокотавшей в них нефти издавало звуки, напоминавшие то стрекотанье сверчков, то тяжкие удары молота в незримой кузнице. Это стучал пульс нефтяной промышленности — измеритель адского труда человеческих масс и несметного богатства немногих счастливцев.
Завод Марутханяна располагался несколькими корпусами в центре Черного города. Двор, обнесенный каменной стеной немного выше человеческого роста, был переполнен оборудованием. Бросались в глаза железные нефтехранилища, высокие, вместительные, с куполообразным верхом; сеть нефтепроводных труб, то проложенных в земле, то протянутых над головой; насосы, котлы, краны… Время от времени здесь мелькали человеческие фигуры, грязные, с ног до головы пропитанные черной жидкостью, полунагие и мрачные, как и подобало обитателям черного мира.
На просторном балконе двухэтажного дома расположилось общество армянских нефтепромышленников, купцов, рантье и инженеров. Его преосвященство еще не прибыл. Гости дожидались епископа, чтобы сесть за стол. Тут был и Микаэл со своей компанией. Марутханян ничего не пожалел, устроил роскошный обед. Он пригласил даже репортера Марзпетуни в надежде прочесть в газете описание обеда. Среди приглашенных был также Петрос Гуламян. Микаэл, нисколько не смущаясь, подошел к нему и осведомился о его здоровье и о семейных делах. Внимание молодого миллионера сильно льстило простому торгашу. Но тут же над честолюбием Гуламяна взяли верх практические соображения, и он не постеснялся снова намекнуть Микаэлу насчет нефтяного участка. На. этот раз Микаэл твердо обещал уступить ему по сходной цене некоторую часть земли, незадолго до того купленной Смбатом. Глаза лавочника заблестели.
Прибыл его преосвященство. Гостей пригласили к столу, накрытому в просторном зале. Распорядителем обеда был избран Срафион Гаспарыч, в новом мундире и свежевыбритый, усы его были расчесаны особенно тщательно.
Микаэл со своей компанией разместился в конце стола. Тут молодые люди могли болтать без стеснения. Только Папаша не позволил себе присоединиться к компании. Как самый богатый и почетный г ость, он по предложению хозяина уселся рядом с владыкой. Сегодня он был настроен очень серьезно: собрание было не интимное, а носило до некоторой степени общественный характер, между тем во всем городе Папаша слыл за патриота, благотворителя и искреннего защитника общественных интересов… Когда тамада предложил тост за здоровье его преосвященства, Папаша выразил желание сказать «пару слов» и поднялся.
— Владыка, гм… господа… — начал он. — Мы, армяне, значит, всего, гм… одну церковь, значит, всего, гм… имеем…
— Имеем! — прошептал Гриша в своем кругу, передразнивая оратора.
— Я, значит, гм… как верный сын этой… гм… самой церкви, гм… говорю: мы обязаны почитать, гм… потому, гм… я пью…
— Змеиный яд! — вставил опять Гриша.
— За служителя, гм… церкви, значит, желаю, гм…чтобы…
Папаша на миг уставился на тщательно закрученные усы Срафиона Гаспарыча. Но, не найдя в них нужных слов, полез пальцем в полный бокал, где плавала муха.
— Одним словом, — продолжал Папаша, стряхнув муху с пальца, — чего там, гм… канителить, гм… Давайте выпьем за здоровье нашего епископа, гм… Потому прошу встать…
Все встали с возгласами:
— Да здравствует его преосвященство! Да здравствует владыка Аракелян!..
Епископ предложил здравицу «за местную общину» и тоже сказал «пару слов». Он воздал хвалу «общине», отметив патриотизм, добросердечие, щедрость, милосердие и безграничную мудрость ее «избранного слоя».
— Чет или нечет? — резались Мовсес с Мелконом.
Потом его преосвященство повел речь о новом поколении, заговорил о молодежи, высказал свое мнение об электричестве, сравнил его с умом местного «избранного слоя», подчеркнув, что местная армянская молодежь куда просвещенней, богобоязненней и развитей всей остальной армянской молодежи.
В это же самое время Гриша ругательски ругал опереточную актрису за измену. Мелкон жаловался, что вот уже месяц, как жена его хворает, и он вынужден вечерами, словно курица, с десяти часов усаживаться на насест. Мовсес убеждал их вечерком устроить «легкую вертушку».
Владыка опустился в кресло, вытирая пот.
После нескольких общих и официальных тостов настроение собравшихся значительно поднялось. Очередь дошла до либерального отца Ашота и консервативного отца Симона, в пику друг другу предлагавших тосты за своих богатых прихожан.
Марзпетуни был обозлен. Никто не поднял бокал за прессу. А у него в голове уже была готова ответная речь, которую он рассчитывал сказать в качестве представителя печати.
Стали шептаться о том, что Папаша, воспользовавшись приподнятым настроением гостей, собирается открыть подписку в пользу Эчмиадзина.
И точно — он снова поднялся и снова держал речь. Слова все трудней и трудней вылезали из горла — он смотрел то на свой бокал, то на камилавку епископа, то поправлял галстук. Смысл «речи» Папаши был ясен: подписной лист на круглом столе, желающие пусть подойдут и распишутся.
— Разводит патриотизм за чужой счет, — шептали некоторые.
Кое-кто незаметно улизнул. Охотно сделал бы то же и Марутханян, да некуда было бежать из собственного дома.
— Богачи не явились, так ты отыгрываешься на мне, укоризненно шепнул он Папаше, намекая на отсутствие Смбата Алимяна.
Марзпетуни был взбешен, когда выяснилось, что подписка дала несколько тысяч. Зачем все в пользу Эчмиадзина? Надо положить конец этому «церковному» попрошайничеству. И он вытащил блокнот. Но тут хитрый Папаша что-то шепнул ему, и он сунул книжку в карман.
Подписной лист передали епископу, который был в полном восторге «от безграничного патриотизма избранного слоя». Обед завершился молитвой. Гости разошлись.
В последнем экипаже ехали Марутханян и Микаэл.
— На сколько ты подписался? — спросил заводовладелец шурина.
— На сто.
— Ха-ха-ха! — язвительно засмеялся Марутханян. — Я триста, а ты сто. Вот что значит не иметь своих денег! Брат твой мог бы дать тысячу. У него есть, а у тебя нет.
Самолюбие Микаэла было задето.
— Замолчи! — прикрикнул он на зятя.
— Кто этот с толстой шеей, что едет впереди нас? — спросил Марутханян, сразу меняя тон.
Язык у него развязался под действием вина.
— Петрос Гуламян.
— Браво, молодец! Ей-богу, молодец! — воскликнул Марутханян, и его зеленовато-желтые глаза прищурились.
Микаэл смутился от этого взгляда.
— Ничего, — успокоил его Марутханян, — все мы смертны, не красней, холостяком я тоже не сидел сложа руки.
— Но ты ошибаешься насчет мадам Гуламян, — проговорил Микаэл тоном, допускающим возможность каких угодно предположений.
— Я не ошибаюсь, ошибается, должно быть, мой приятель, которому ты попадаешься, выходя от мадам Гуламян. Он их сосед. Понял? Ну да ладно, не робей, все останется между нами. Продолжай…
Экипаж остановился — шлагбаум был спущен. Свистя и пыхтя, словно ожившее сказочное чудовище, прошел паровоз, таща длинную вереницу цистерн. Грохот поезда, рев заводских топок, шипящий пар, то тут, то там с пронзительным свистом вылетавший из бесчисленных труб, могли оглушить непривычного человека. Казалось, что тут происходит непостижимая битва и в этой оглушительной толчее участвуют целые сонмы злых духов.
— Погляди-ка, — опять заговорил Марутханян, — весь мир сожрал этот Нобель и все никак не насытится. Молодчина!
Он указал на огромный завод чуть не вполовину Черного города.
— Люблю таких людей, — продолжал Марутханян, старательно подкручивая и без того заостренные густые усы, — копят, копят, а все не насытятся. Только бездельники назовут их жадными… Имеешь — старайся удвоить, утроить, удесятерить. Мало — отними у соседа, у друга, у брата. Точи когти и бросайся на мир, души, а то закоснеешь хуже старой бабы. Лет десять назад я был помощником нотариуса и частным поверенным, а теперь у меня, слава богу, полмиллиона состояния. Да, не скрою, имею. Так почему же не обратить полмиллиона в миллион, в два, в три, в пять, в десять?
Марутханян продолжал в том же духе. В былые времена всякий лавочник считался купцом, обладатель крохотной мастерской — заводовладельцем, а хозяин пары лодочек — судовладельцем. Теперь их никто и в грош не ставит, безжалостно проглатывают их более сильные. Чтобы не стать устрицей для чьей-нибудь широкой глотки, нужно всячески распухнуть и раздуться…
— Деньги, деньги и деньги! — воскликнул Марутханян, впадая в какой-то плотоядный экстаз. — Весь свет стоит на! деньгах. Очнись, дружок, не позволяй брату грабить тебя ради его жены и детей. Наступи ему на горло, напугай ложным завещанием. Не бойся — смело судись с ним. Человек я осторожный, но не прочь от риска: кто не рискует, тот не растет. Но в нашем деле — осторожность и еще раз осторожность. Во что бы то ни стало, отбери у брата отцовские миллионы. Мы их разделим на три равные части, чтобы после опять объединиться, организуем большое товарищество, закупим новые нефтяные участки, заложим новые скважины, выстроим большой завод, заведем шхуны, пароходы. Во всех странах создадим агентства, начнем конкурировать с американцами, а там, чем черт не шутит, может, и в самом деле станем нефтяными королями. Наши имена будут известны во всех частях света, и все нам поклонятся в ноги. Тогда мы будем знаться не с какими-то там Татосами и Матосами, а с гигантами вроде Ротшильда и Вандербильда, перед которыми склоняются даже президенты и короли. Вот тогда только ты поймешь настоящую жизнь!
И чем сильнее воспламенялся Марутханян, чем пышнее раздувались его проекты, тем меньше казался он сам в своем экипаже. Съежившись подле Микаэла, Марутханян походил на огромную пиявку, готовую высосать кровь соседа. Наконец, он свернулся клубочком, припал головой к коленям Микаэла, ухватился обеими руками за его руку и, крепко стискивая ее, словно прирученная обезьяна, уставился на шурина, как бы стараясь проникнуть в глубину его сердца.
— Микаэл, Микаэл! — воскликнул он, меняя тон и почти умоляя. — Смбат — парень умный, он тебя проведет. Ты благороден, добродушен, доверчив. Он скажет: «Брат, давай покончим дело миром, Марутханяну ничего не дадим, сами будем хозяевами». Наобещает он тебе груды золота, а не даст и маковой росинки. Смбат вооружит тебя против меня и Марты, лишит куска хлеба твоих несчастных племянников, да еще скажет вдобавок: «Марутханян — мошенник». А ты возьмешь да поверишь, ты наивен. Но, видит бог, — надует он тебя… Осторожность, осторожность и осторожность!..
Они уже подъехали к городу. Марутханян выпрямился, поднял голову, поправил очки, закрутил усы и принял свой обычный надменный вид.
Микаэл, молча слушавший красноречивого зятя, наконец, отозвался:
— Я не позволю Смбату распоряжаться мной. Поступай, как найдешь нужным, — я последую твоим советам.
Мадам Ануш постоянно твердила Микаэлу, что ей надо во что бы то ни стало развестись с мужем. Она клялась, что больше не в силах скрывать свою измену, Что какой-то внутренний голос заставляет ее признаться Петросу и раз и навсегда сбросить эту тяжесть с сердца. Все равно, если она и не скажет, рано или поздно Петрос догадается. Прислуга уже начинает подозрительно коситься на частые визиты Микаэла. Так продолжаться не может. Обмануть легче, чем скрыть обман. Вина бесконечно тяготит ее, и ей кажется, что если она откроется мужу, ей станет легче.
Когда Ануш однажды опять заговорила об этом, Микаэл, потрепав ее по подбородку, сказал: — Ануш, ты настоящее дитя.
И слово «дитя» он произнес так ласково и нежно, что сердце Ануш наполнилось радостью. Женщина, несколькими годами старше своего любовника, позабыла о запутанном положении, услыхав лишь одно ласковое слово. С этого же дня она при Микаэле прикидывалась ребенком — мило шутила, плакала, дулась и отворачивалась к стене.
Но как-то Ануш снова заговорила о разводе. На этот раз она заявила, что готова даже оставить детей, только бы Микаэл принадлежал ей одной.
Дело с каждым днем принимало все более серьезный оборот. Надо было на что-то решиться. Микаэл объяснял, что без детей она и дня не проживет, что общество осудит ее, что следует быть дальновидной, взвесить все обстоятельства. А однажды пошел еще дальше: намекнул, что готов жить с ней открыто, только опасается, как бы Ануш не возненавидела вскоре и его, как ненавидит теперь супруга. Нет вечной любви на свете: возможно, что и Микаэл скоро наскучит ей. Это, с одной стороны, было намеком, что и сам Микаэл способен ее забыть, а с другой — оскорблением. Лицо Ануш исказилось от злобы. Ах, вот оно что! Значит, Микаэл охладел и хочет избавиться от нее.
— Ты прав, приличная женщина не должна забывать своих детей, да еще ради человека, подобного тебе!
И она разрыдалась, уронив голову на тахту. Микаэл подошел, обнял ее, но не поцеловал. Шелковистые усики теперь казались ему острыми иглами, коловшими лицо и губы. В другой раз Микаэл, которому наскучили,
наконец, мольбы Ануш, поставил вопрос ребром: зачем ей терзать себя? И стоит ли? Она не первая и, конечно, не последняя. Пусть оглянется кругом — много ли на свете дурочек превращающих комедию в драму?
Смысл этих слов был понятен, в пояснениях не было необходимости. Ануш окончательно вышла из себя и потребовала, чтобы Микаэл не смел больше никогда говорить подобные оскорбительные вещи. Она не может быть любовницей, пусть Микаэл зарубит это у себя на носу. Она не развратная, не падшая…
После этого Микаэл исчез на целую неделю. Ануш стала забывать обиду и, обдумав спокойно слова Микаэла, нашла свое положение не таким уж нелепым, как ей сгоряча показалось. В самом деле, не она первая, не она последняя. Мало ли жен, изменяющих мужьям и притворяющихся верными? Пусть же одной станет больше. Наконец, она ведь и без того любовница, так неужели развод с мужем поможет ей смыть позорное пятно? Напротив, именно тогда и поднимут ее на смех.
Сознание вины мало-помалу перестало угнетать Ануш. Кому она изменяет? Человеку, уже семь-восемь лет изменяющему ей. Они квиты, с той лишь разницей, что Ануш знает о проделках Петроса, а Петросу еще ничего не известно о романе Ануш. Но так ли это? А вдруг Петрос узнал?
Ануш боялась мужа, боялась физически, и этот страх был сильнее нравственных переживаний.
Однажды ночью, измученная тревожными снами, она вдруг проснулась и в ужасе громко вскрикнула. Ей приснилось, будто Петрос замахнулся на нее ножом. Прибавив огонь в ночнике, она осмотрелась и встала.
От крика Петрос проснулся и из-под одеяла молча стал следить за женой. Его толстые щеки, казалось, еще больше вздулись, лысина блестела при свете ночника, красные губы что-то бормотали. Ануш показалось, что это голова какого-то безобразного чудовища. О господи, и как она могла броситься в объятия такому страшилищу! Ей подумалось, что Петрос всегда был таким красным, раздувшимся, безобразным. В нем уже не оставалось следов того бойкого, ловкого, шустрого приказчика, которым она так увлеклась десять лет тому назад.
Ануш с отвращением отвернулась и снова легла.
— Не спится? — вдруг услышала, она ненавистный голос, прозвучавший в тишине так отвратительно и страшно, что Ануш вздрогнула и приподнялась.
Вместо ответа она повернулась к стене и с головой закуталась в одеяло. Немного погодя Ануш услышала шлепанье босых ног. Отбросив одеяло, она вскочила, как разъяренная тигрица.
Грудь ее вздымалась и опускалась, волосы рассыпались по плечам, на шее напряглись жилы. Она казалась олицетворенным отвращением, в то время как Петрос являл собой воплощение грубой страсти. Несколько минут они смотрели друг на друга безмолвно и неподвижно, как две враждебные стихии. Ануш угадывала намерение мужа. О, зверь! Кто ведает, в чьих объятиях был он час тому назад…
Она изо всех сил оттолкнула его и выбежала в соседнюю комнату. Петрос бросился было за ней, но дверь мгновенно захлопнулась, и муж остался один, охваченный вожделением…
— У тебя любовник! — закричал он и улегся в постель.
На следующий день Ануш встретила Микаэла со слезами на глазах. Бросившись ему на шею, она зарыдала:
— Избавь меня, избавь от этого человека, он мне противен, страшен!..
Микаэла между тем уже начинала тяготить эта связь. Утоленная страсть уступала место холодному размышлению. Ослепленный рассудок прозрел и предъявлял свои права. Этот человек, никогда не разбиравшийся в своих отношениях к женщине, теперь по-иному начал смотреть на свое поведение. Он уверял Ануш, что любит ее, и в то же время сознавал, что начинает испытывать к ней нечто вроде отвращения. Он выказывал Грише приятельские чувства, но вместе с тем понимал, что бросает тень на его имя. Он хотел покровительствовать Петросу Гуламяну, но в то же время чувствовал, что нагло топчет его честь. Пока у Микаэла была уверенность, что обществу ничего не известно о его близости с Ануш, он не особенно тревожился. Но Марутханян огорошил его. Теперь он злился на себя, что не сумел рассеять подозрения Марутханяна и даже как будто дал понять, что намеки справедливы. Это было непростительное легкомыслие, пустое мужское тщеславие. Оно, конечно, лестно казаться львом-сердцеедом, но последствия…
Микаэл перестал посещать Ануш… Три дня спустя он получил от нее письмо. Его принесли в присутствии матери. На вопрос Воскехат, от кого письмо, Микаэл ответил: от Петроса Гуламяна. Не назвать Гуламяна он не мог, потому что мать знала прислугу, доставившую письмо. Досадуя в душе на Ануш за то, что она доверила прислуге столь деликатное поручение, он прочел послание и нахмурился. Содержание его было отчаянное. Микаэл решил не отвечать и не бывать у Ануш, рассчитывая таким путем охладить ее чувства.
Но расчеты его оказались неверными. Страсть до такой степени завладела Ануш, что она совсем потеряла голову. Через два дня Микаэл получил от нее новое письмо. Ее отчаяние не знало границ. Положение становилось опасным. Надо было принять меры для прекращения этих беспокойных выходок обезумевшей женщины. Микаэл ответил, что он занят делами, времени у него нет, пусть Ануш потерпит. В конце письма он настоятельно просил ее прекратить бессмысленную переписку — слава богу, он не гимназист, и она не гимназистка, чтобы развлекаться любовными письмами.
Разве Ануш не понимала, что ведет себя по-детски? Но одно дело — рассудок, другое — сила страсти. Не в характере Ануш было терзаться и молчать. А если уж страдать, так заодно с Микаэлом. Уж не пресытился ли он ею, не смеется ли над ее слабостью, не хвастается ли легкой победой в своем кругу? Почему он не отвечает на ее письма, почему?..
От бесконечных сомнений Ануш день ото дня становилась все мрачнее и нелюдимее. Она то и дело кричала на детей, даже била их, гоняла из одной комнаты в другую, до крови кусала губы. Безделье было ее привычным образом жизни. За девять лет Ануш дома палец о палец не ударила. Часами просиживала у окна, подперев голову рукой, и глядела на улицу, на окна противоположного дома, где жила изменявшая мужу красавица. Ануш и теперь завидовала ей: любовник почти каждый день навещал соседку. А ведь Ануш только начинала жить, и вот — едва коснулись ее губы заветной чаши, как эта чаша падает у нее из рук и разбивается…
Бессовестный, безбожный человек!.. Почему же ты охладел так скоро и так внезапно? Не увлекла ли тебя другая, и теперь, нежась в ее объятиях, ты издеваешься над Ануш? О, если только есть такая, Ануш вырвет ей глаза и швырнет тебе в лицо!
«Сделаю, сделаю, сделаю! — повторяла она про себя, прижимая стиснутые пальцы к глазам. — Бессовестный, ты не останешься ненаказанным! Не дам я тебе жить спокойно. Ты не смеешь лицемерить перед любящей женщиной, чтоб, добившись ее взаимности, тотчас отвернуться!»
Она подходила к зеркалу и подолгу смотрела на себя. «Ах, что это? Мешки под глазами, морщины в углах рта к глаз, седые волосы! И так рано? Неужели от страданий, пережитых за эти две недели? Боже мой, боже мой, отчего мужчины так жестоки? Почему они не хотят понять, как ужасна доля женщины, обманувшей мужа и обманутой любовником? Почему мужчине можно, как бабочке, порхать с цветка на цветок, а женщина этого сделать не может, не подвергаясь тысяче опасностей?» А Что, если она сейчас принарядится, выйдет и на глазах у изменника пройдется с другим, проучит его!
— Уведи детей, избавь меня от них, — приказала Ануш служанке, отправив седьмое письмо Микаэлу.
Теперь дети казались ей обузой, несокрушимой стеной, отделявшей ее от счастья. Уж не они ли напугали Микаэла, не из-за них ли он отвернулся от нее? Ведь говорят же, что мужчины сторонятся женщин, имеющих детей. И как на грех, дети рождаются у женщин, ненавидящих мужей. Семейная жизнь — это глупость, сковывающая женщину! На что похожа семейная жизнь Ануш? Это мрачная тюрьма, холодный склеп, лишенный проблеска радости. И беспощадная традиция, нелепый предрассудок, безжалостно подрезавший ей крылья, постоянно напоминают: «Ты — мать!» Гнусные, отвратительные оковы! Уж не разбить ли их?
Шаги за дверью прервали ее размышления. Сердце Ануш на минуту радостно забилось, на лице появилась улыбка. Неужели Микаэл? Не прошло и десяти минут, как она отправила последнее письмо, где молила его зайти хоть ненадолго.
Дверь быстро распахнулась, и на пороге показался Петрос — страшный, неумолимый, как сама месть. Глаза его, хотя и отталкивающие, но никогда не угрожавшие, теперь метали искры. Куда девался румянец откормленного и самодовольного торгаша? Где умильная улыбочка подобострастно расшаркивающегося перед покупателями лавочника? Что за конверт у него в руках? Отчего дрожит его широкий, будто отсеченный ударом меча, подбородок?
Ануш вздрогнула. Достаточно было взглянуть на эту безмолвную фигуру, чтобы все стало ясно.
— Распутница! — заревел Петрос, шагнув вперед и комкая конверт.
Ануш отвернулась, скрывая смущение. Надо было что-нибудь придумать.
— Распутница! — повторил Петрос голосом, еще более грозным.
Ануш инстинктивно прикрыла голову руками и отошла к стене. Петрос схватил ее за полные плечи и с силой повернул лицом к себе.
— Поджидаешь? Да? Терзаешься? Умираешь? Да?
Он что было мочи тряс жену, как бы стараясь сразу вытряхнуть из нее всю тайну.
— Говори, говори все сию же минуту, подлая тварь!
Петрос требовал объяснений, но в то же время не давал Ануш говорить. Он принялся душить объятую ужасом жену.
На пороге показалась горничная. Бледная и дрожащая от страха, она подбежала, схватила, что было силы, Петроса за локти и оттащила его. Петрос, обернувшись, толкнул — девушку и заорал:
— А-а, и ты заодно с ней?
Он выгнал горничную и запер за нею дверь.
— С каких пор?
Ануш молчала.
— С каких пор, спрашиваю?
Петрос так крепко сжал полные руки Ануш, что несчастная вскрикнула от боли. Она ему должна признаться во всем, он этого желает, требует; отрицать измену она не смеет, улика налицо — письмо, написанное ею несколько минут тому назад. Сам бог помог Петросу. Не напрасны были его подозрения, и неспроста он в неурочный час заглянул домой. Подумать только! Целый день он должен, как собака, мотаться в лавке, кланяться, унижаться, и для чего? Чтобы сбыть аршин-другой товара, сколотить состояние, приобрести имя, а жена в это время наставляет ему рога!
— Потаскуха ты этакая, таких записей в торговых книгах мы не делаем. Мы, купцы, честь свою бережем!
Ануш слушала все еще молча, отвернувшись и прикрывая лицо руками.
Петрос вновь повернул ее к себе и занес кулак.
Ануш попробовала отрицать вину, но роковое письмо — в руках Петроса. Она возразила было, что это не любовное письмо, однако содержание его говорило иное. Она пыталась уверить, что это просто шутка, что ничего серьезного нет и не было между нею и Микаэлом. Но Петрос был не ребенок, он отлично знал, что Алимян возиться с женщиной попусту не станет.
Петрос неумолимо требовал, чтобы Ануш сама созналась, иначе он клещами вырвет из нее правду.
Ануш упорно молчала. На ее голову обрушился первый удар. Она вскрикнула. Последовал второй, — раздался отчаянный вопль. Петрос одной рукой зажал жене рот, другой продолжал бить по голове, по плечам, в грудь. Наконец, повалив Ануш на пол, схватил ее за волосы и принялся таскать по полу.
— Опомнитесь, барин, опомнитесь!
Петрос забыл запереть вторую дверь, и на отчаянные крики хозяйки прибежал повар. Петрос, вне себя от ярости, душил жену и, конечно, задушил бы, если бы его не схватили за руки и не оттащили. И кто же?.. Повар! Какой позор для Петроса Гуламяна!
— Пусти меня, пусти! — кричала Ануш.
И она рванулась к двери. О нет, не так-то легко вырваться из рук Петроса. Ни шагу из комнаты, пока не признается в измене, хотя бы в присутствии слуг. Все равно они, должно быть, и без того знают.
— Делай, что хочешь, — задуши, убей… Ничего не скажу!..
— Скажешь, скажешь, собачье отродье!..
— Ты сам виноват. Девять лет терзал меня. Ни единого дня не дышала свободно…
— Кто тебя принуждал? Зачем навязалась?
— Обманулась. Ты обманул… — И, переведя дух, прибавила: — Я любила одного, а ты сотню. — Заткни глотку, мерзавка!
— Мерзавец ты сам! Сколько раз ты обманывал меня, я тебя — только раз. Убивай, если хочешь, все равно мерзавец, мерзавцем и останешься! Нет, нет, нет, забирай своих детей. Я больше не жена тебе — довольно, натерпелась!..
Она снова бросилась к дверям.
На этот раз Петрос накинулся на нее, как зверь, повалил на пол и стал беспощадно бить ногами и кулаками… Перестал он лишь после того, как, издав последний пронзительный вопль, Ануш потеряла сознание и осталась лежать неподвижно, с запрокинутой головой и разметавшимися по ковру волосами.
Городская контора Алимянов теперь представляла собою целое заведение. Соседний магазин был освобожден и присоединен к конторе. Все было заново отделано, вычищено, прибрано. На месте Заргаряна теперь сидел главный бухгалтер с двумя помощниками, три конторщика и секретарь. Мебель была подновлена. У железного сундука, за отдельным столом, восседал Срафион Гаспарыч, назначенный Смбатом на должность кассира. Теперь он казался еще более внушительным и торжественным. За высокой железной решеткой он напоминал страшного дракона, приставленного охранять железный сундук.
Счета велись по-новому. Все имущество торгового дома было оценено и занесено в инвентарь. Теперь в любую минуту можно было выяснить общее положение дел. Смбат был гарантирован, что не может возникнуть никаких недоразумений, если бы наследникам захотелось потребовать от него отчета.
До полудня он занимался в конторе, в своем кабинете. Перед письменным столом, на стене, висели фотографии нефтяных промыслов, домов и караван-сараев, между ними, в черной раме — большой портрет Маркоса-аги, писанный масляными красками. Художнику удалось по маленькой фотографии довольно живо воспроизвести облик именитого гражданина. Лицо человека, из ничего создавшего многомиллионное состояние, выражало глубокую озабоченность, энергию и сметливость. Казалось, проницательный взгляд отца все еще зорко следит за ходом дел, за каждым шагом сына. На хмуром лице старика Смбат читал твердую, непреклонную цель: наживать и наживать для детей. Но все же блестяще добившись этой цели, он унес в могилу глубокую скорбь о детях. И чудилось Смбату, что скорбь эта отразилась в портрете покойного, в его энергичных, выразительных глазах.
Смбат углубился в целый ворох бумаг, когда вошел один из конторщиков и подал телеграмму.
В ней стояло: «Петровск. Сегодня доехали на лошадях. Вечером выезжаем пароходом».
Наконец-то завтра утром сбудется его желание… И вместе с тем снова в его воображении рисовалась мучительная картина. С радостью он обнимет детей, тоска по которым изо дня в день становилась все невыносимей, но как встретит он жену, с которой уже три месяца в разлуке и нисколько этим не огорчен? Все указывало на то, что потухший в сердце Смбата огонь больше не вспыхнет. Да, никогда не вспыхнет.
Смбат сунул телеграмму в карман. Чтобы скрыть волнение от сновавших служащих, он снова погрузился в чтение деловой корреспонденции. Буря, клокотавшая в его груди, прорывалась то возгласом радости то вздохами печали. Какое двусмысленное положение! От противоречивых мыслей лицо его то прояснялось, то темнело, смотря по тому, о ком он думал — о жене или о детях.
Однако надо же подготовить домашних к завтрашней встрече. Смбат прошел наверх к матери и прочел ей телеграмму. Вдова побледнела. Она все еще надеялась, что сын забудет свой грех. А между тем он не только не забыл, но еще сообщает неожиданную и горькую новость. И что же? Значит, та ненавистная женщина, которую она возненавидела, еще не видя, и из-за которой ей пришлось вытерпеть столько душевных мук, завтра переступит порог ее дома как законная невестка?
— Так-то ты исполняешь отцовскую волю? — воскликнула вдова, зарыдав.
— Ведь не раз уже говорил я тебе, что не могу жить без детей. А она — их мать. Мама, войди же в мое положение, я связан с ней навеки. Приготовься встретить ее приветливо хотя бы с виду.
— Ничего другого не остается. Раз ты ее выписал, я должна принять. Но, сынок, ты преступаешь волю отца. Нехорошо! Нехорошо!
И она еще пуще разрыдалась.
Смбат вышел от матери, предоставив ей одной готовиться к завтрашней встрече, наспех пообедал и отправился на промысла.
На этот раз его встретил управляющий промыслами Сулян, только что оправившийся после болезни и принявший дела. Это был молодой человек в форме гражданского инженера, худощавый, подвижный, с коротко подстриженными каштановыми волосами и бородкой. У Алимянов он служил уже три года, сумел расположить к себе Маркоса-агу и теперь старался снискать доверие его наследников. Слегка согнувшись, с предупредительной улыбкой, он проводил Смбата в контору и доложил о делах. Все было в порядке. Новая скважина сулила чудеса: пробурили уже сто двадцать сажен и пока еще не встретили никакой помехи: каменных пластов не попадалось, в грунте заметны признаки нефти, скоро может забить фонтан.
Заргарян представил сведения о добыче нефти за последний месяц и доложил о ходе работ по постройке домов для рабочих. Сулян не сочувствовал этому начинанию. Он заметил, что рабочие — народ неблагодарный, они не стоят таких издержек и не поймут добрых намерений хозяина. Смбат возразил, что он не благотворительность разводит, а только исполняет свой долг.
Сулян прикусил язык. Уже третий раз он неудачно пытался польстить тщеславию Смбата и третий раз нарывался на резкий отпор. Он забывал, что хозяин хотя и сын Маркоса Алимяна, но человек иных взглядов, и то, что льстило отцу, могло не понравиться сыну. Вот почему, желая поправить допущенную ошибку, управляющий впал в новую:
— То, что вы считаете своим долгом, другие сочтут благодеянием. А что до рабочих, так те уже стали вас просто обожать!
Обратясь к Заргаряну, Смбат спросил: объявлено ли рабочим, что с первого числа им будет увеличено жалованье? Оказалось, что Сулян не согласен и с этим. По его мнению, рабочие у Алимяна и без того получают достаточно. И тут Суляну не удалось попасть в тон хозяину. Отстаивая интересы Алимяна, проявляя скупость при защите хозяйских интересов, Сулян наивно думал, что перед ним все тот же Маркос-ага. Потерпев неудачу и на этот раз, инженер решил изменить тактику. Он притворился либералом в рабочем вопросе и похвалил меры, предусмотренные Смбатом для улучшения жизни рабочих. Скачок был сделан так ловко, что даже Смбат не заметил его и стал советоваться с Суляном.
Выйдя из конторы, Смбат встретил во дворе группу рабочих, явившихся за расчетом. Они собирались на родину. Рабочие сняли косматые папахи и черные картузы. Тяжелый труд наложил на них свой отпечаток: впалые груди, косые плечи, кривые ноги, согнутые спины. Все они были до того пропитаны копотью, что трудно было определить цвет их кожи. Вокруг глаз желтые круги от сырости жилищ, и желтизна эта выделялась еще резче на черных лицах.
Смбат распорядился произвести с ними расчет и сверх того выписать каждому по двадцать рублей наградных. Распоряжение было сделано шепотом и по-русски, так что закоптелая команда, почтительно глядевшая на хозяина, ничего не поняла. С заложенными в карманы руками, в надвинутой на брови шляпе, широкоплечий, с умным мужественным лицом, Смбат вызывал у людей чувство невольного страха, смешанного с уважением.
На миг оглянувшись, Смбат увидел трогательную сцену: в углу двора, на высокой насыпи между двумя резервуарами, стояла Шушаник, с неизменной серой шалью на плечах. Перед нею стоял молодой рабочий, казавшийся почти черным. Девушка бережно перевязывала ему руку.
Вечерело. Осеннее солнце клонилось к закату, освещая небо последними лучами. Пышные волосы, падая на, уши, оттеняли бледные щеки девушки, обрисовывая нежный овал ее лица. Багряные лучи заката осыпали ее бронзовой пылью.
Рабочий отошел с поклоном. Скрестив руки, она глядела вдаль и не замечала Смбата. Неподвижная, со слегка склоненной головой, Шушаник напомнила Смбату картину старой школы, виденную им когда-то в петербургском Эрмитаже. Он глядел на Шушаник восторженно, не стесняясь Суляна, который, стараясь понравиться молодому миллионеру, непрерывно болтал. Да, это была одинокая фиалка, выросшая на бесплодной почве. Не яркой розой была она, сразу пленяющей своей красотой прохожего, и не гордой лилией, чьим именем[11] она зовется, а подлинной фиалкой, которая чарует своей скромностью и нежным ароматом.
Солнце в последний раз ярко озарило девушку, словно любуясь ею, и скрылось за далекими горами. Она все еще стояла, ничего не замечая вокруг. Казалось, ее ясные глаза, минуя теснившиеся напротив высокие черные вышки, искали чего-то в небе, — там, куда уходило солнце.
Вдруг она вздрогнула: до ее слуха донесся мягкий, бархатный голос Смбата. Она повернулась, следя за ним: он направлялся к промыслам. Взгляд девушки провожал Смбата, пока он не скрылся за вышками. Если бы в эту минуту кто-нибудь оказался поблизости, то услышал бы тяжелый вздох, а в глазах ее заметил бы глубокую тоску…
В тот вечер Шушаник с особым вниманием слушала рассказ дяди о женитьбе Смбата, о тех душевных муках, что перенес Маркос-ага из-за роковой ошибки сына. А вот теперь приезжает его жена с детьми. Смбат грустен. Почему?
Никто не заметил, как вдруг Шушаник изменилась в лице, как она покраснела, побледнела и, тяжело вздохнув, не дослушав рассказа дяди, прошла в другую комнату. Она подошла к окну, взяла карты и принялась гадать. В гадание Шушаник не верила, но все же, когда кто-нибудь в доме хворал, она гадала и огорчалась всякий раз, если карты сулили недоброе.
И на этот раз она опечалилась, опечалилась сильнее, чем когда-либо. Девушка бросила карты, присела на кровать, уставясь в пол.
— Шушаник! — раздался голос матери. — Отец хочет шашлыка!
Впервые за всю жизнь девушка неохотно пошла на кухню.
В то же самое время Смбат, уединившись в кабинете, погрузился в раздумья.
Не только предстоящая встреча с женою и детьми занимали его. Он вновь и вновь вспоминал недавно виденную им картину. Никогда ни одна армянка не производила на него такого сильного впечатления. Перед ним ежеминутно возникал образ скромной, незаметной девушки из бедной семьи. Бывая в промысловой конторе, Смбат не раз из соседней комнаты слышал бесконечные жалобы паралитика и плач детей. Среди детского крика и ропота больного слышался нежный голосок девушки, умиротворявший взволнованную душу Смбата и рождавший в нем необыкновенные мысли, обратные его прежним представлениям об армянской женщине. Прежние мысли вызывали в нем теперь краску стыда, укоры совести…
В этот вечер под впечатлением виденной им сцены в его душе произошел странный переворот. Смбат ясно чувствовал, как колеблется в нем одно твердое убеждение, сложившееся еще в юности. Вправе ли он был пренебречь армянкой и связать судьбу с иноплеменницей? Вот завтра приезжает та, которую он предпочел всем. Оправдала ли она хоть на волосок его надежды? Дала ли она ему то счастье, которое он думал найти, попирая заветные чувства родителей? Не встретился ли ему теперь, наконец, тот идеал, что когда-то сиял в его мечтах? И если идеал найден, не вдвойне ли он от этого несчастен?
Было уже десять часов, когда Смбат проснулся. На сердце лежала свинцовая тяжесть, невыносимо угнетавшая его. Он наспех выпил стакан чаю. Через час должен прибыть почтовый пароход с женой и детьми. Он зашел к матери. Вдова грустно сидела у окна со сложенными на груди руками. Она посмотрела на сына, и сердце ее сжалось. Воскехат почувствовала, что в душе Смбата бушует буря и что он не столько рад, сколько огорчен.
— Поезжай, сынок, поезжай за ними, я ведь тоже не камень, — проговорила вдова, стараясь казаться веселой.
— Спасибо, — ответил Смбат и поцеловал увядшую руку матери.
Когда Смбат подъехал к пристани, там уже собралось много народа. Знакомые встретили его почтительными улыбками, а, узнав, что Алимян пришел встречать семью, стали поздравлять его. От него не могло ускользнуть лицемерие многих. Чего только эти люди не толковали о его женитьбе! Смбат поспешил покинуть их.
День был довольно холодный. Северный ветер гнал к югу пепельно-серые облака. Море волновалось, и соленые волны уносили за собой мысли Смбата к далекому горизонту, окутанному туманом. Сердце его забилось при мысли, что пароход может застигнуть буря. От бессонной ночи нервы его расшатались. Он готов был расплакаться, как ребенок.
На горизонте, в тумане, обозначилось еле заметное пятно. То был пароходный дым, полукругом расплывавшийся над поверхностью моря. Прошло еще полчаса. У Смбата нетерпеливое желание скорее увидать малышей сменялось чувством предстоящей неприятной встречи с женой. Он беспокойно шагал по пристани, стараясь избегать знакомых. Ему казалось, что они или смеются над ним, или жалеют его в душе.
Наконец, в зыбкой дали уже можно было различить пароход. Вот отдаленный гудок, чуть слышный в плеске волн. Портовые рабочие быстро готовили швартовы для приближающегося судна. Ветер гнал волны и, с силой ударяя о железные борта парохода, замедлял его движение. На палубе показались пассажиры. Смбат всматривался в них, стараясь узнать тех, кого ожидал. Острый нос парохода, словно гигантский меч, рассекал волны. Белые гребни то яростно взлетали до самой палубы, то, обессилев, падали вниз.
Среди пассажиров на палубе Смбат разглядел молодого человека, державшего за руки двух мальчиков, издали казавшихся близнецами. Он тотчас узнал детей и дядю их, брата жены. Над детскими головками заколыхал белый платок. Смбат в ответ махнул шляпой.
Едва матросы приставили трап к борту, как Смбат очутился на палубе и обнимал детей. Одному было семь, другому восемь лет. В них было заметно изящное сочетание южного и северного типов: светло-русые волосы, выразительные глаза, черные брови и белая кожа. От холода свежие личики детей раскраснелись. Смбат целовал то одного, то другого.
— Нацеловались? — воскликнул шурин. — Давайте теперь поцелуемся и мы.
Высвободив руки из-под широкой зимней шинели, он размашисто обнял и трижды расцеловал зятя. Тут же стояла мать детей. Это была невысокая блондинка с голубыми глазами, с выступавшими слегка скулами и маленьким носом. Годы уже сказывались в опустившихся углах губ и морщинах вокруг глаз. Раскрасневшиеся от свежего морского ветра щеки, крупные белые зубы. Но для Смбата жена давно уже потеряла женскую привлекательность, оставаясь только матерью его детей.
Супруги ограничились рукопожатием.
— Измучились за дорогу, — проговорила жена.
— Буря была?
— Страшная, — ответил шурин. — Чуть совсем не потонули. И что за паршивый пароходишко!..
Алексей Иванович Виноградов — так звали молодого человека — совсем не походил на сестру. Это был брюнет, полный, с более правильными, чем у сестры, чертами, с большими карими глазами, то и дело щурившимися из-под пенсне. Голос, манера говорить и все его повадки выражали откровенное самодовольство. На лице сестры читалась какая-то обиженная неудовлетворенность.
— Вы один приехали нас встречать? — спросила жена Смбата.
— Один, — ответил Смбат, не отрывая глаз от детей. По лицу жены скользнула пренебрежительная улыбка. — Ваши, как видно, не удостоили, — проговорила она, оправляя боа.
Смбат молча взял детей за руки и сошел с ними на пристань.
— А вещи? Как с ними-то быть? — забеспокоился шурин.
Смбат распорядился о вещах.
— Там у меня цилиндр, осторожно, чтобы не помяли, — предупредил Алексей Иванович.
Садясь в экипаж, он спросил:
— Это ваш собственный выезд?
— Нет, наемный.
Брат посмотрел на сестру. В этом взгляде можно было прочесть: «А как же ты говорила, что он очень богат?»
Вдова Воскехат не скоро вышла навстречу новой родне. Когда она показалась в гостиной, Смбат увидел на лице матери следы недавних слез. Старуха, обняв внуков, прижала их к груди, но заметно было, что сделала это она не без усилия над собой. Невестке Воскехат молча протянула руку. Всмотревшись пристальней в детей и залюбовавшись их прекрасными глазами, старуха снова обняла внучат и прижала к себе, на этот раз уже вполне искренне.
— Утомились, всю ночь не спали, — заметила невестка и тихонько высвободила внуков из объятий бабушки.
Смбат взглянул на мать и увидел, что ей очень не по себе. С этой минуты установились отношения между невесткой и свекровью — обе возненавидели друг друга.
Петрос Гуламян не мог даже допустить мысли, что его жена решится на поступки, подобные его собственным. Он был уверен, что Ануш никогда не посмеет отомстить ему, пожертвовать своей честью. «В наше время содержать любовниц — дело обычное для людей богатых, — думал торговец. — Теперь жены не отравляют жизнь мужьям из-за такого пустяка. Если забитый ремесленник — и тот изменяет, что же говорить о купце, бывающем в Москве, насмотревшемся, как живут просвещенные люди?»
Однако длительная холодность Ануш заронила, наконец, подозрение в сердце Гуламяна. Эта женщина, по целым месяцам не слыхавшая от мужа ласкового слова, за последнее время казалась довольной жизнью. Она наряжалась, прихорашивалась и… явно молодела. О, какой же дурак Петрос, что до сих пор не обращал внимания на это! Подозрительность его все более и более росла. После той ночи, когда Ануш так резко оттолкнула его, он решил во что бы то ни стало доискаться истины. Как-то раз он вернулся домой в неурочное время. Алимян за полчаса перед этим был у них. Петрос прикусил палец: тут дело нечисто.
Он попытался во второй раз вернуться домой пораньше. Неожиданный случай объяснил ему все. У дверей он встретил горничную. Простодушная женщина, чувствуя вину перед хозяином, до того растерялась, что не знала, куда девать письмо. Петрос небрежно выхватил его, тотчас вскрыл и прочитал страстные строки потерявшей голову женщины. Подозрение перешло в уверенность; обманутый муж кинулся к жене, чтобы с бесчеловечной жестокостью добиться ответа. Излив первую ярость в припадке грубого насилия, Гуламян заперся и. стал серьезно размышлять, как быть дальше. Ясно, что жена, изменившая мужу, сама вынесла себе приговор: она должна быть либо изгнана из-под крова мужа, либо уничтожена, — так поступают дорожащие своей честью мужья, — другого выхода у Петроса нет, и больше он знать ничего не хочет. Есть, конечно, люди, покорно примиряющиеся с позором, но Петрос таких всегда презирал. Никто не имеет права порочить его доброе имя, даже наследник миллионера. Щенок! Ты воображаешь, коли у тебя богатство, все тебе с рук сойдет? Кто знает, перед кем только из товарищей ты не хвастал своей победой и сколько народу издевается теперь над Петросом Гуламяном? Погоди у меня — грешно оставить тебя без наказания!
А пока что надо изводить Ануш, измучить и вышвырнуть вон. В то же время надо так повести дело, чтобы всем стало ясно, что он сам выгнал Ануш, не то дураки пустят слух, что она сама сбежала.
Петрос вызвал Гришу и в присутствии жены рассказал ему все. Горячий шурин, разумеется, вспылил и, обрушившись на зятя, обозвал его бесстыдным клеветником. Петрос показал письмо. Наконец и Ануш не стала отрицать свою вину. Гриша поклялся могилой отца проучить Микаэла Алимяна, разругал сестру, даже плюнул ей в лицо и удалился…
Днем Петрос оставался дома. В магазин ходил только по вечерам, с наступлением темноты, и лишь для подсчета выручки. Он избегал жены. А Ануш все время просиживала у себя взаперти. Она не знала, как быть, идти к матери не хотелось, стыд сковывал ее: ведь однажды Ануш уже опозорила родителей, бросившись на шею приказчику отца, — могла ли она нанести несчастной старухе матери второй удар? Наконец, еще вопрос — пустит ли ее Гриша в свой дом, если даже мать примет?
Ануш терзалась и силилась забыться в любви к детям. После рокового дня она была с ними неразлучна. С одной стороны, страх перед супругом, с другой — сознание тяжкой вины толкали ее искать защиты у этих невинных созданий. Оскверненная душа стремилась омыться в лучах детской чистоты. Если бы Петрос выгнал Ануш, но отдал ей детей, это было бы самым счастливым исходом. Но она предчувствовала, что наказание не будет столь легким. Все это пробудило уснувшее в ней материнское чувство. Она обнимала и целовала детей с такой страстностью, словно ей предстояло навеки расстаться с ними. И на детские головки падали горькие слезы запоздалого раскаяния.
Алимян стал теперь в глазах Ануш злым гением. Он проник в ее дремотную жизнь, перевернул все вверх дном и убил ее нравственно. Боже мой, боже мой, стоило ли так забыться и пасть ради подобного человека!..
Не меньше терзался и Микаэл. Ануш написала ему обо всем, не умолчав и о побоях. Этот грубый, неотесанный лавочник не оставит ее в покое. Он накажет, и накажет беспощадно. Он способен даже убить ее. Тогда общество заинтересуется причиной наказания, имя Алимяна будет переходить из уст в уста и, чего доброго, дело дойдет, пожалуй, и до суда.
— Что с тобой? — спрашивали Микаэла друзья.
— Ничего, — отзывался он.
Только Марутханяну поведал Микаэл свое горе и просил совета. Практичный делец был озадачен — что посоветовать? По его мнению, в молодости простительны всякие ошибки с женщинами. Время все исцеляет. Гуламян примирится со своей участью, Ануш забудет Микаэла, а Микаэл ее и подавно. Главное — избежать огласки.
Марутханян был озабочен контрзавещанием. Он еще не передал дела в суд и страстно, непрерывно убеждал Микаэла донимать брата, хотя уже не было никакой надежды на податливость Смбата. Микаэл давно уполномочил зятя действовать по своему усмотрению. Однако тот все еще колебался. По-видимому, намерения его изменились.
Растерянность Микаэла безмерно обрадовала его. Он навещал шурина каждый день, всякий раз заводил речь о Гуламяне, волновал и будоражил Микаэла, и в эти минуты вдруг, как бы случайно, заговаривал о завещании. Микаэл повторял, что предоставляет ему поступать, как он найдет нужным. Марутханян время от времени доставал из кармана какие-то бумаги и давал подписывать ему. Микаэл подписывал, часто не читая. По словам Марутханяна, бумаги эти были необходимы для дела. Микаэл не утруждал себя спросить, что это за бумаги. Он подписывал их, чтобы отвязаться.
Большей частью Микаэл сидел дома. Стыд не позволял ему показываться в обществе. Кто его знает, может быть, все уже осведомлены об этой скандальной истории и чешут языки.
Шли дни, он не получал вестей от Ануш. Микаэл струсил: уж не расправился ли с ней Петрос по-своему? Но ведь случись с ней что-нибудь, весть об этом дошла бы до него. А если Петрос бьет свою жену, так пусть его бьет, — у Ануш крепкое тело, выдержит. Возможно и то, что Петрос, опасаясь толков, молча проглотил оскорбление. Коли так, и подавно нечего бояться. Самое большее с месяц помучаются эти черные усики и успокоятся.
Ободренный этой мыслью, Микаэл стал забывать о неприятной истории. Постепенно он возвращался к своей обычной жизни, как неисправимый пьяница, который, едва очнувшись, снова тянется к вину. Разница лишь в том, что он теперь интересовался и делами или старался показать, что интересуется, но не городскими, а промысловыми. Время от времени он ездил на промысла, делая вид, что его сильно занимает закладка новой нефтяной скважины.
Разумеется, Смбат был доволен переменой, происшедшей в брате, однако частые поездки Микаэла на промысла вскоре возбудили в нем подозрение: нет ли тут какой-нибудь иной причины, кроме простого интереса к делам?
Подозрения Смбата усилились, когда однажды Микаэл в его присутствии стал восхвалять Шушаник: что за очаровательные у нее глазки, какой прелестный взгляд, нежные губки, изящный лоб!
— Я бы не прочь поближе познакомиться с нею, — заключил он, — но, как видно, она гордячка.
— Она только скромна, — заметил Смбат коротко и оборвал разговор.
В другой раз Микаэл высказался о девушке уже с вожделением. Смбат вышел из себя.
— Оставь эту девушку в покое!
— Ого, глазки вспыхнули, голосок задрожал, — уж не влюблен ли ты в нее случайно? Милый мой, тебе это не к лицу, пойми. Она — моя!
Шутка показалась Смбату омерзительной, он потребовал, чтобы Микаэл говорил о девушке с уважением.
— Что там ни говори, — заметил Микаэл, — а мне она нравится. Лакомый кусочек!
— Я прошу тебя оставить эту девушку в покое! — повторил Смбат взволнованно, и в его голосе прозвучала ненависть.
Разговор происходил в экипаже, при возвращении с промыслов. Микаэл смолк, и до самого города братья не проронили ни слова.
Смбат хоть и жил в том же доме, где мать и братья, но. устроился почти отдельно от них. В просторном особняке ему с семьёй было отведено пять больших комнат. Квартиры отделялись одна от другой узким длинным коридором. Невестка и свекровь встречались только за обедом. Чай, завтрак и ужин подавались им отдельно. Обоюдная холодность, начавшаяся с первого же дня, не уменьшилась ни с той, ни с другой стороны. Дети — и те не могли стать звеном примирения. Мать не спускала с них глаз. Бабушка, хотя и полюбила детей, но в глубине души не могла примириться с мыслью, что это ее родные внуки.
Как-то зайдя к матери, Смбат застал ее у окна в слезах. Он подумал было, что она вспомнила покойного, однако причина слез на этот раз оказалась другая. Недавно бабушка вызвала к себе внучат, но не прошло и минуты, как мать уже послала за ними горничную.
— Это твоя жена проделывает каждый день, — добавила вдова, с горькой иронией произнося слова «твоя жена». — Не слепая же я: вижу, что ей не хочется, чтобы твои дети полюбили меня.
Смбат пошел к жене. Антонина Ивановна с кислой миной писала подруге письмо.
— Где Вася и Алеша? — спросил Смбат..
— У себя в детской.
— Пошлите их к бабушке. — Они только что были у нее.
— Пусть пойдут опять и поиграют там.
— Они готовят уроки, я еще не занималась с ними.
— Антонина Ивановна! — произнес Смбат, слегка повышая тон. — Не обращайтесь так с моей матерью.
Антонина Ивановна положила перо и взглянула на мужа.
— Не обращайтесь так с ней, — повторил Смбат. — Вы можете ее не любить, и она вас. также, но насиловать чувства детей вы не имеете права.
— Я и не думала насиловать их чувства.
— Вы в них воспитываете ненависть к моей матери. Я это давно заметил.
— Ошибаетесь. Я только не хочу, чтобы они подпали под чужое влияние.
— Что вы хотите этим сказать?
— А то, что в этом доме совершенно отсутствует воспитание.
— Неужели? — воскликнул Смбат с иронией.
— Да, именно. Посмотрите на вашего младшего брата, Аршака… Я не хочу, чтобы мои дети воспитывались, как он.
— Не стану защищать воспитание брата, но моя мать не может дурно повлиять на детей.
— Почем знать?
— Антонина Ивановна, моя мать, правда, женщина неграмотная, но она добрая, порядочная, искренняя, разумная… Она ваша свекровь, и вы обязаны уважать ее.
— Да, я обязана уважать. А она? Она обязана меня ненавидеть, презирать… так, что ли?
— Она патриархальная женщина.
— Дело тут не в патриархальности, а во взаимной ненависти, вполне естественной и понятной. Око за око, зуб за зуб. Она меня ненавидит, я не могу ее ни любить, ни уважать.
В письме, лежащем перед нею, Антонина Ивановна высказывала почти те же самые мысли. Она совершенно откровенно писала подруге, что не рада своему приезду на Кавказ. В новой среде ничто не соответствует ее взглядам. Богатство ее не прельщает, да и не может прельстить. Когда между супругами нет согласия, — золото не может осчастливить их. Она не любит Алимяна и не любима им. Она исполняет лишь свой долг перед детьми и пробудет на Кавказе еще некоторое время, пока ей удастся как-нибудь договориться с мужем.
Смбат больше ничего не сказал и молча прошел к себе. В эту ночь он не сомкнул глаз до самого утра. Любить детей и не любить их мать — вот роковое противоречие, которое терзает его уже много лет. Оторвавшись от ствола, он цепко хватался за молодые побеги и без опоры качался в воздухе; не хотелось ему отрывать ветки от ствола, но и выпустить их из рук он был не в силах.
Как он мог полюбить эту женщину? Как он не понимал, что в браке огромную роль играют происхождение, среда, традиции, обычаи? Отец не успел еще износить азиатских лаптей, а сын уже метил перегнать его на много веков. По какому эволюционному закону? Образование создает равенство среди людей различных кругов, с этим он согласен. Но ведь то же образование бессильно стереть сложившиеся в течение веков национальные и бытовые предрассудки, как бессильно превратить брюнета в блондина…
Смбат ясно видел, что отныне взаимная холодность должна смениться взаимной ненавистью. Жизнь вообще и супружескую жизнь в частности он считал сплетением мелочей. Горький опыт убедил Смбата, что иногда незначительные явления порождают крупнейшие неприятности. Вот снова драмы. Если между Смбатом и женой несогласия вызваны противоположными желаниями, противоположными стремлениями и противоположными вкусами, то не трудно представить, какие столкновения должны произойти между его женою и матерью. Ему представлялось, что он стоит между двумя взаимно исключающими друг друга началами — положительным и отрицательным. Он предугадывал, что все поступки матери — вплоть до ее неумения пользоваться вилкой — вызовут насмешки и презрение жены. И, напротив, все, что бы ни делала жена, будет неприязненно воспринято матерью.
Вот всего две недели как встретились мать и жена, а взаимная ненависть уже дает себя знать.
С переездом на промысла жизнь Заргарянов значительно, улучшилась. Семья была довольна своей участью и весьма признательна Смбату Алимяну. Один только паралитик неустанно жаловался, что отовсюду пахнет нефтью, что у него испортился аппетит, что шипенье пара не дает ему спать. Безмерно довольна была и Щушаник, но совсем по иным причинам. В ее ясных глазах светилась какая-то непривычная печаль, не та, какую порождает бедность. На прекрасное лицо ее легла загадочная тень, отражавшая задушевные девичьи мечты. Ах, тяжелая жизнь не дала этим мечтам проснуться своевременно! Наблюдательный глаз мог бы подметить эту тень, особенно когда девушка, выйдя на веранду, всматривалась в даль, в безграничную ширь горизонта… Не беда, что в эти минуты сердце Шушаник переполнялось беспредельной горечью, а воображение уносило ее в грустное безнадежное будущее — девушка чувствовала, что теперь, и только теперь она начинает жить разумной жизнью. Как-то Шушаник попросила дядю разрешить ей поработать за него в конторе. Занятый весь день на промыслах, Заргарян едва справлялся с конторскими делами. Обратилась она с этой просьбой к дяде при отце. Паралитик вытаращил глаза, смерил дочь с ног до головы и разбранил ее. Слыханное ли дело, чтобы дочь второй гильдии купца Саркиса Заргаряна пошла служить! Это невозможно! Так-то бережет ее честь родной дядя?
Девушка попыталась убедить отца, что конторские занятия никак не могут опорочить его дочь — женщины нынче не хуже мужчин справляются со всяким делом вне дома. Паралитик рассвирепел, сбросил с колен одеяло и повернулся к жене:
— Анна, пойдем, пойдем, встанем на паперти, буду милостыню просить и избавлю тебя из рук этого бесстыдника.
«Бесстыдником» он называл Давида Заргаряна, который стоял, сгорбившись, у его постели и безмолвно глядел на Шушаник. Он только теперь начинал понимать, какая бесценная жемчужина скрыта в его бедной семье.
Шушаник с жаром говорила о значении труда для женщины и для мужчины, толковала о той радости, которую испытывает человек, когда может заработать себе на хлеб собственным трудом, в особенности если этот труд идет на пользу ближним.
Давид Заргарян восторженно слушал племянницу. Вот где сказалось его влияние! Ведь Шушаник все эти шесть лет была его ученицей. Он воспитал ум своей племянницы, дав ее мыслям направление самое правильное, по его мнению, для девушки, живущей в тяжелых условиях. Он давал ей книги, где труд представлялся как подлинная основа счастья, книги, которые ободряли бедняка и учили его любить жизнь-мачеху. И вот Шушаник не только не ропщет на свою долю, она проповедует любовь к труду. Однако можно ли согласиться с тем, что она говорит, можно ли разрешить ей работать вне дома? Нет, это было бы слишком. Разве она мало трудится дома?
Давид воспротивился, он решительно заявил, что у Заргарянов покуда нет необходимости, чтобы женщины из их семьи поступали на службу, и что, пока он жив, этого не будет. Тут он бросил на племянницу проницательный взгляд. Шушаник смутилась. Ей показалось, что дядя угадал ее мысль, которой она сама стыдилась.
Она быстро вышла, тяжело вздохнув, и прошла к себе. Взяв книгу, попыталась углубиться в чтение, как делала обычно в тяжелые минуты, но книга валилась из рук. Никогда еще сердце ее не билось так сильно, никогда ее вечер не был таким тревожным, а чувства такими смятенными. Наскоро покончив с домашней работой, Шушаник опять уединилась. Шли часы, но она все ходила взад и вперед, то прислушиваясь к шуму паровых машин, то глядя во двор, окутанный густым мраком.
Раздались гудки. Было двенадцать часов. Она трижды тушила свет, пытаясь уснуть, и трижды снова зажигала, берясь за книгу. Утомленные глаза ее закрывались, и сознание отказывалось служить.
Шушаник пыталась отогнать навязчивые мысли, но сила воли покинула ее. Она стыдилась неожиданно нахлынувшего смятенья и в то же время не умела разобраться в нем. Старалась закрыть глаза, но в глубокой тьме возникал светлый образ. Откроет глаза — все тот же образ неотступно перед ней: угрюмый, с пристальным взглядом, угнетенный тяжелой мыслью…
Шушаник сбросила с плеч серую шаль, почувствовала непривычный жар, подошла к столу, посмотрела на маленькие черные часики, недавно подаренные ей дядей. Было уже два часа. Она снова прошлась по комнате. Ее густые волосы распустились, живыми струями покрыли уши, щеки, рассыпались по полуобнаженной груди. Щеки зарделись, в глазах мелькнул необычный огонек. Всегдашнее спокойствие сменилось тревогой. Если бы близкие в эту минуту взглянули на нее, они вряд ли узнали бы свою Шушаник. Глаза девушки утратили привычную ясность, а губы — безмятежную улыбку. Ах, только бы Смбат Алимян не считал ее дурочкой и не осмеял бы, как девочку, готовую видеть в первом встречном мужчине романтического героя! Нет, Шушаник не хочет оказаться легкомысленной в его глазах. Смбат умен и образован, он закален в испытаниях жизни. Такого человека не привлечет первая встречная девушка. У него большие требования, вот почему он сделал свой выбор в чужой среде.
Дядя говорит, что он несчастлив в браке и потому постоянно грустит. Зачем, господи, зачем же? Неужели он ошибся и теперь жалеет? Но что за вопросы, кто дал ей право вмешиваться в чужую семейную жизнь? Довольно, пора забыть о нем. Утомленная, она снова опустила голову на подушку.
Утренний свет пробивался в комнату сквозь ставни, когда она, наконец, задремала.
— Анна, где твоя дочь? — в третий раз спрашивал паралитик свою жену.
— Спит еще.
— Уже десять часов, а она все еще спит? Ступай разбуди, мне скучно, пусть поиграет со мной в карты. И ногти бы мне надо подстричь.
Хотя часть работы Шушаник теперь выполняла недавно нанятая горничная, паралитик так привык к услугам дочери, что не мог обходиться без нее.
Анна осторожно постучалась к дочери. Дверь открылась. Шушаник уже встала и была одета. Щеки побледнели, веки заметно опухли.
— Уж не больна ли ты? — спросила мать.
— Нет.
Она быстро умылась, привела в порядок волосы, выпила стакан чаю и прошла к отцу.
— Не успели взять прислугу, как у тебя появились барские повадки, — попрекнул паралитик дочь. — Я тут мучаюсь, а ты валяешься до полудня. Давай в карты поиграем. Шушаник безропотно повиновалась, но играла так рассеянно, что опять рассердила больного.
— Играй толком! — крикнул он, здоровой рукой перебирая карты.
Вошел Давид с известием, что на соседнем участке забил фонтан и что если Шушаник хочет, он возьмет ее с собой. — Разрешаешь, папа? — спросила девушка. — Ты так глупо играешь, что можешь проваливать куда угодно! — совсем рассердился паралитик и швырнул карты. Дул северный ветер. Было холодно. Шушаник надела зимнее пальто и круглую соболью шапку — подарок дяди. Заргарян старался возможно лучше одевать племянницу. Он пришел в восторг, увидев Шушаник в новом наряде. Уж очень она была хороша в нем. От холода щеки ее заиграли здоровым румянцем, ясные глаза засветились по-прежнему, а легких складок на лбу как не бывало.
До фонтана дяде с племянницей пришлось пройти довольно долгий путь. Миновав ряд вышек, Заргарян приостановился и указал на темно-бурую дугу, отчетливо вырисовывавшуюся за вышками на сером горизонте. — Посмотри, как высоко бьет.
Перед Шушаник предстала величавая картина. Нефть, под напором газа вылетавшая из подземных недр, извергалась непрерывным потоком. Взлетев до предельной высоты, она изгибалась полукругом и падала мощной струей. Ветер разносил брызги нефти, дождем рассыпавшиеся далеко вокруг. Верх и стенки вышки обрушились от титанической силы фонтана, и лишь темный остов ее купался в черной жидкости, как огромный дуб в потоках ливня.
Время от времени из недр земли вылетали камни величиной с человеческую голову. В бешеном круговороте, словно пушечные ядра, сыпались они то на вышку, то в окрестные нефтяные лужи. Земля гудела. Порою фонтан как бы уставал, снижался, издавал глухие стоны, но через мгновенье опять раздавался все тот же оглушительный подземный рев. Тогда гигантская черная струя с особенной силой устремлялась ввысь.
Рабочие с лопатами и заступами окружили, словно муравьи, сиротливо торчащий скелет вышки, стараясь проложить временное русло для драгоценной влаги. Машины откачивали нефть по трубопроводам в Черный город. Мастеровые самодельными щитами старались предотвратить бесцельную утечку нефти. Время от времени рабочие с хохотом и криком разбегались, спасаясь от камней, вылетавших из-под земли: Полунагие рабочие, оступаясь на скользком песке, падали иногда в нефтяные лужи, вызывая дружный смех товарищей. Все они были веселы в ожидании награды.
А счастливый хозяин стоял в толпе зрителей, понаехавших из города. Это был богобоязненный хаджи с красной от хны бородой и гладко выбритой головой. Глядя на свое несметное богатство, он воссылал хвалу аллаху, внявшему его горячим мольбам. Еще недавно кредиторы собирались таскать его по судам как банкрота. Теперь он в уме высчитывал миллионы, ожидавшиеся от мощного прилива нефти. На его высохшем, морщинистом лице блуждала улыбка беспредельного восторга. Все окружили его, поздравляли, дружески жали руку, возобновляли полузабытое знакомство.
Инженер Сулян юлил перед ним, как охотничья собака. Он рассчитывал купить у него в кредит нефти, чтобы через день-два спустить ее по более высокой цене.
В нескольких шагах от Щушаник стояла группа молодых людей, нефтепромышленников, прибывших из города; они завидовали счастливому хаджи. Заргарян заметил, как они, подталкивая друг друга, с любопытством посматривали на Шушаник. Всем хотелось знать, откуда эта прелестная девушка. Один даже обратил на нее внимание владельца фонтана. Опьяненный счастьем, хаджи поклонился незнакомке, приложив руку к груди и к глазам. Он до того потерял голову, что принял девушку за поздравительницу.
Неожиданно глаза всех устремились в другую сторону.
Зрители расступились перед блондинкой, которую сопровождали Микаэл Алимян и какой-то господин в шубе.
— Жена Смбата, — шепнул Давид Заргарян племяннице. — А другой, должно быть, ее брат.
Девушка с любопытством посмотрела на Антонину Ивановну, Ее немного разочаровало, что дама не так уж элегантна, как ей представлялось. Да и как будто уже не первой свежести. Ей захотелось познакомиться с женою Смбата, и желание ее быстро исполнилось. Микаэл со своими спутниками поднялся на холмик, где стояли девушка с дядей. Он подошел и поздоровался с ними.
— Антонина Ивановна, — обратился Микаэл к даме, — разрешите представить: мадемуазель Заргарян и помощник нашего управляющего, Заргарян.
Дама равнодушно протянула им руку, продолжая расспрашивать Микаэла о фонтане. А ее брат, щурясь из-под пенсне, шепнул что-то на ухо Микаэлу.
Антонина Ивановна не знала, как выразить свой восторг перед этим зрелищем могучего нефтяного фонтана, а хаджи. вызывал у нее смех.
Потом она заговорила с Шушаник, уже внимательно приглядываясь к ней.
— Хотелось бы вам иметь такой фонтан? — спросила она вдруг.
— Нет, — бесхитростно ответила девушка. Дама бросила на нее проницательный, испытующий взгляд и продолжала не без иронии:
— Говорят, здешние дамы даже сходят с ума от фонтанов.
— Не знаю, сударыня.
— Посмотрите, как бьет. И все это — золото. Неужели вам не хотелось бы обладать этим золотом?
Шушаник чувствовала, что дама испытывает ее. Чувствовала она также и ее иронический намек на корыстолюбие здешних женщин; она ответила:
— Неужели вы думаете, что счастье только в золоте?
— Думаю ли я? А почему бы и нет?
— Тогда вы можете считать себя счастливой. Ни у кого скважины не дают так много нефти, как у Алимянов.
Антонина Ивановна смутилась. Она почувствовала, что с этой на вид застенчивой девушкой не так-то просто вести разговор в насмешливом тоне. Нагнувшись, она шепнула брату: — А она неглупа. Charmante[12] — ответил Алексей Иванович, поправляя пенсне.
Шушаник попросила дядю вернуться домой.
— Папа будет сердиться, уже двенадцать часов.
— Пойдем, — ответил Заргарян.
— Пешком? — спросил Микаэл с притворным удивлением.
— Пешком.
— В такую даль? Сулян, это ваша вина, что на промыслах Алимянов до сих пор нет собственных экипажей.
— Приедете осмотреть свои промысла? — спросила Шушаник, протягивая руку Антонине Ивановне. — Свои промысла?.. Может быть, и заеду. — Заргарян, — обратился Микаэл к своему подчиненному, — распорядитесь, пожалуйста, чтобы подали мой экипаж. Номер восемь. Крикните: «Гасан!» — подъедет. Мадемуазель, я все равно сейчас должен ехать в вашу сторону — у меня дело на промыслах Мурсагулова. Простите, Антонина Ивановна. Сулян за меня объяснит вам все… Вероятно, вы минут двадцать полюбуетесь этим восхитительным зрелищем. Я вернусь скоро, очень скоро и отвезу вас на наши промысла. А вот и экипаж. Мадемуазель, прошу вас, пожалуйста, без церемоний… Алимяны — люди простые, совсем простые…
Как ни благодарила Шушаник, как ни отказывалась, уверяя, что ей приятнее пройтись, — ничего не помогло. Микаэл так настоятельно просил, что Давид Заргарян счел упорный отказ Шушаник невежливостью. Девушка смутилась от настойчивых взглядов дяди, уступила и почти машинально села в экипаж.
Фонтан продолжал бить с неослабевающей силой, и под нарастающими порывами ветра все шире рассеивались в воздухе миллионы черных капель. Счастливый хаджи громко хохотал над угодившими под нефтяной дождь, хлопая себя по коленям и раскачиваясь всем телом.
Из города непрерывно прибывали экипажи, доставляя все новые группы любопытных. Приехали также Мовсес, Мелкон и Кязим-бек. Усаживаясь в экипаж, Микаэл многозначительно подмигнул им, и компания уставилась на Шушаник.
Черная жидкость, с силой вырываясь из подземных недр, задавала вышки, мастерские, дома и людей. Воздух был насыщен чем-то опьяняющим. Люди хохотали и, как в хмелю, толкали друг друга под черные брызги фонтана.
Пока Заргарян скромно ожидал, что Микаэл и ему предложит сесть в экипаж, серые кони рванули и понеслись. Через несколько мгновений экипаж исчез за черными вышками.
— Удивительный джентльмен Микаэл Маркович, — обратился Сулян к Антонине Ивановне, покосившись на Заргаряна.
— Н-да… это заметно, — ответила она, многозначительно посмотрев на Заргаряна.
И ее губы тронула полунасмешливая, полусочувственная улыбка.
— А я тебе доложу, — обратился Алексей Иванович к сестре, — что в этих краях гостеприимство не в таком уж почете…
Шушаник в смущении не знала, о чем говорить. Ей казалось, что невидимая рука обдала ее кипятком в ту самую минуту, когда она почувствовала Микаэла рядом. Да, именно почувствовала, потому что не смотрела в его сторону.
Экипаж быстро катил между двумя рядами вышек. Песчаная дорога была пропитана нефтью — чуть слышался дробный стук копыт. Шушаник высчитала мысленно, что самое позднее — через четверть часа она доберется до дому и тогда лишь сумеет дать себе отчет о происшедшем. Господи, что она наделала? Она, дочь бедных родителей, едет с наследником миллионера, — что могут подумать люди? Что скажут родители?
Микаэл концом трости коснулся плеча кучера и что-то сказал ему.
Экипаж свернул с дороги, промчался мимо промысловых строений под гору.
— Кажется, кучер сбился с дороги, — заметила Шушаник, оглядываясь по сторонам.
— Нет, мадемуазель, он у меня опытный, не собьется.
Вежливые манеры Микаэла, мягкий голос, осторожные движения несколько успокоили Шушаник. Она подумала, что пугаться или смущаться нечего. Всем известно, что Алимяны — хозяева Заргаряна, а Заргарян — дядя Шушаник. Кто посмеет сплетничать? Наконец, неужели непростительно бедной девушке сесть в экипаж к своему знакомому, будь он даже архимиллионер?
— Как вам понравилась наша невестка? — спросил
Микаэл.
— Что я могу сказать? Ведь мы только что познакомились. Нет, кучер положительно сбился с дороги.
Микаэл опять тронул тростью возницу и что-то сказал ему.
Вдруг экипаж остановился, и кучер спрыгнул с козел.
— Что случилось? — спросила девушка.
— Накрапывает дождь, я велел поднять верх.
— Нет, нет, дождя не будет, я даже люблю дождь!
— Отлично, он поднимет наполовину. Гасан это знает. Возница наполовину поднял верх и вскочил на козлы.
— Вы никогда не бываете в городе?
— Была раза два.
— Почему же так редко?
— Занята.
— Знаю, слышал. Ухаживаете за больным отцом. Бедняжка! Говорят, когда-то он был очень богат и здоров. От души жалею…
Эти слова тронули Шушаник. Должно быть, она заблуждается. Вероятно, этот с виду себялюбивый молодой человек так же добр и чуток, как и его брат.
— Живя на промыслах, можно совсем одичать. Напрасно вы избегаете общества. Разве у вас в городе нет знакомых?
— Нет.
На минуту наступило молчание. Кучер обернулся.
— Вы любите театр? — спросил Микаэл, бросая на кучера сердитый взгляд.
— Я люблю только драму.
— Драму? — обрадованно переспросил Микаэл. — Теперь в городе драматическая труппа. Сегодня бенефис очень хорошей артистки… Идет какая-то новая драма, да, «Нора», «Нора»…
— «Нору» я читала, хотелось бы посмотреть.
— Прекрасно. Могу я пригласить вас на спектакль?
— Благодарю, но я не могу оставить отца.
— А что может случиться, если вы оставите его на один вечер?
— Нет, нет, нельзя…
— Вы так молоды, прекрасны и сидите взаперти. Это непростительно.
Шушаник почувствовала, что молодой человек смелеет, и предпочла промолчать.
— Из театра я вас сейчас же доставлю домой, так что ваш отец всего каких-нибудь три-четыре часа побудет без вас.
— Нет, нет, это невозможно. Я без дяди никуда не выхожу.
— Как будто трудно и его пригласить; я возьму ложу.
— Погодите, что это такое? Мы как будто миновали поселок. Куда же мы едем, господин Алимян?
— Мы просто катаемся.
— Катаемся? — повторила Шушаник, прикусив губу. — А отец? Извините, господин Алимян, уже время кормить отца, я не имею права кататься.
— Вы, сударыня, считаете меня каким-то чудовищем.
— С чего вы взяли? Я не считаю вас чудовищем, но…
— Но не считаете и человеком, хотите сказать, не так ли? — договорил Микаэл смеясь.
— Я и этого не говорю.
— Так почему же вы боитесь меня?
Самолюбие Шушаник было задето.
— Я — вас? — воскликнула скромная девушка таким серьезным тоном, какого Микаэл не ожидал от нее. — Вы ошибаетесь!..
Странно. Пока Микаэл издали наблюдал за Шушаник, ему казалось, что достаточно остаться с ней вдвоем, и он сумеет овладеть ее сердцем. Дешевые победы развили в нем самонадеянность, а легко доставшаяся любовь Ануш убедила в собственной неотразимости. А теперь перед этой бедной, скромной, обремененной семейными заботами девушкой Микаэл ощутил незнакомую ему робость. Это серьезное, умное, красивое лицо, эти чистые, ясные глаза обезоруживали его, — так иной раз человеческий взгляд укрощает ярость зверя. И, несмотря на непреодолимое искушение обнять и прижать к себе это беззащитное, невинное, чистое существо, подобного которому еще не было в списке его побед, — Микаэл чувствовал себя скованным.
Однако смелость Шушаник задела его за живое. Как? Чтобы эта простая девушка не боялась Микаэла Алимяна, человека, которому все доступно, если не в силу личного обаяния, то благодаря миллионам!
Глаза его заискрились страстью, губы задрожали. Раскрасневшиеся щеки Шушаник волновали его. Он попытался придвинуться к девушке, но она слегка отстранилась, не глядя на него. Микаэл, откинувшись назад, хотел было поймать руку Шушаник, казалось праздно лежавшую на коленях. В эту минуту на него устремился негодующий взгляд прекрасных глаз; руки его ослабели. Однако страсть заклокотала в нем. Он схватил руку Шушаник и крепко сжал. — Господин Алимян, сидите спокойно! — раздался возмущенный голос девушки.
Она вырвала руку и отодвинулась. Микаэл терял самообладание. Холодность девушки все сильнее распаляла его. На мгновение мелькнула мысль прибегнуть к насилию, но лишь на мгновение. Взглянув на ясный профиль девушки, он даже в очертаниях его постиг всю чистоту этой девственной души. Но вожделение уже овладевало им, вытесняя чувство оскорбленного самолюбия, и, не в силах сдержаться, почти бессознательно, обезумев от страсти, он опустился на колени: — Ударьте меня, но я… я… люблю вас!.. Да, люблю… Я горю, поймите, я весь в огне… При первом взгляде на вас я потерял рассудок… никогда, никогда, ни одна женщина не увлекала меня так… Для вас я сделаю все, все, сложу к вашим ногам мое богатство, понимаете, все мое богатство… Только… только…один поцелуй…
Шушаник с негодованием посмотрела на его искаженное страстью лицо, смутно испытывая ощущение чего-то грязного. Слово «любовь» в устах Микаэла звучало, как удар хлыста.
Ступив одной ногой на подножку, она уже хотела выпрыгнуть из экипажа, который несся вихрем по безлюдному полю неведомо куда.
— Остановитесь, сумасшедшая, — воскликнул Микаэл, хватая ее за руку и силой усаживая на место, — вы разобьете свою глупую головку!
— Прикажите повернуть на промысла!
Никогда ни один голос не казался Микаэлу грознее голоса этой беззащитной, слабой девушки. Он, каясь в своем поступке, покраснел от стыда, и покраснел, быть может, впервые с тех пор, как познал женщину. Опять он коснулся тростью плеча возницы. Экипаж, повернув обратно, через несколько минут уже катился по большой дороге.
Оба молчали. Микаэл был во власти смешанных чувств. Он и стыдился и сердился; ему в одно и то же время хотелось и просить прощенья и отомстить. Одно лишь было несомненно: никогда ни в какой другой женщине не чувствовал он такой духовной мощи. И сколько презренья прочел он на лице этой бедной девушки, сколько ненависти к красивому, богатому и молодому спутнику!
Экипаж быстро приближался к промыслам Алимянов. Микаэл пытался казаться хладнокровным и показать дочери жалкого паралитика, что в его глазах она не выше горничной.
— Жаль мне вас, — пожал он плечами. — Теперь дома все начнут вас укорять, — и сколько, народ у! Мать, отец, дядюшка, тетя, дети, а может быть, и прислуга…
— За что?
— За то, что вы удостоили на полчаса своим обществом такого омерзительного, гадкого, негодного человека, как Микаэл Алимян. Какая честь для подобного ничтожества!
Ирония не подействовала.
— Совесть моя чиста, — ответила Шушаник.
Экипаж уже подъезжал к конторе. Микаэлу хотелось добиться хотя бы снисходительной улыбки спутницы.
— А хотел бы я знать, — спросил он, меняя тон, — что вы думаете обо мне?
— О вас… ровно ничего.
— Ничего? — повторил Микаэл. — И я должен вынести это оскорбление? Можете бранить, ненавидеть меня, но не говорите, что ничего не думаете обо мне.
— Я думаю о том, какая разница между вами и вашим братом, — сказала Шушаник, быстро выскакивая из экипажа, как бы не желая слышать ответа.
— Вот как! Эта бедная девушка до того горда, что даже не удостоила Микаэла Алимяна рукопожатия. Это уж слишком!
Быть предметом издевательства со стороны племянницы какого-то приказчика, унизиться, не добившись цели, — этого Микаэл снести не в силах.
От бешенства он ерзал в экипаже, хлопая себя по коленям, яростно грыз ногти и негодовал на себя за свое унижение.
«Какая разница между вами и вашим братом!» — звучали в его ушах последние слова девушки. Что это значит? А это значит, что Смбат ей нравится, а Микаэлом она пренебрегает. Ну и прекрасно, пусть! Микаэл Алимян не останется в долгу, он еще себя покажет.
Микаэл приказал ехать к фонтану. Антонины Ивановны там не оказалось — она уже уехала с братом. Мовсес, Мелкон и Кязим-бек перекидывались шутками с владельцем фонтана, а фонтан продолжал выбрасывать миллионы для бывшего аробщика.
Микаэл в компании друзей вернулся в город. Дорогою Кязим-бек, ехавший с ним в одном экипаже, завел разговор о Шушаник.
— Плут ты этакий, у тебя во всех уголках жемчужины понапрятаны, а нам, ни слова?
— Кязим, не шути над ней, она не из таких, — строго оборвал его Микаэл.
— Вот еще новости какие! — воскликнул Кязим-бек, но все же перестал говорить о девушке.
Микаэл время от времени вздыхал, вспоминая презрительную улыбку Шушаник и в особенности ее последние слова.
— Что случилось, дружище, чего ты насупился? — не вытерпел, наконец, Кязим-бек.
— И сам не знаю. У меня такое предчувствие, что со мною должно случиться несчастье.
— Не болтай глупостей. Приходи вечером в клуб, оттуда кой-куда заедем…
Однако предчувствию Микаэла суждено было сбыться как раз в клубе. Беда нагрянула оттуда, откуда он не ждал ее или, вернее, перестал ждать.
К восьми часам все друзья были уже в клубе, когда явился Микаэл. Недоставало только Гриши. Ждали его, чтобы вместе отправиться к общему приятелю-офицеру, пригласившему в тот вечер всю компанию «на штосе».
Микаэл в душе боялся встречи с Гришей. Но самолюбие вынуждало не показывать этого. Он подбадривал себя мыслью, что Гриша, должно быть, ничего не знает о позоре сестры, а если бы узнал, вряд ли молчал бы до сих пор. «Эх, что прошло, то быльем поросло! Теперь, пожалуй, нет нужды опасаться и Петроса Гуламяна. А вот идет и он сам вместе с каким-то похожим на него лавочником. Ишь как бойко тараторит, — должно быть, о торговых делах. Ах ты жалкий трусишка, не сумел даже постоять за свою поруганную честь! Должно быть, ты вымещаешь злобу на жене. Бог весть сколько раз на дню ты колотишь ее. Колоти, колоти, но обиду проглоти, благо нынче все так поступают…»
Размышляя таким образом, Микаэл вместе с друзьями прошел в буфет. Сонливый Мовсес «в ожидании сражения» подкреплял себя коньяком. Папаша был утомлен, кутить ему не хотелось. Кязим-бек говорил, что его тянет «к новой дичи». Мелкон все жаловался на жену: сущим наказанием она стала для него. Видите ли, родители жены винят его в ее болезни.
— Шурин мой, тупоголовый доктор, вбил в голову, что это я заразил жену. Вот не было печали! Ребята, не приведи вам бог жениться. Папаша да послужит вам примером.
Наконец явился Гриша. Уже издали можно было заметить, что он в боевом настроении. Гриша шел, выпятив живот и закинув голову — он поигрывал цепочкой от часов.
— Больно, гм… горяч он… — проговорил Папаша, побаивавшийся Гриши.
Завидя Микаэла, Гриша на миг остановился, точно колебался — подойти к компании или нет. Это не ускользнуло от Микаэла. Друзья подошли, обступили Гришу, и начались обычные шутки. Папаша попытался незаметно улизнуть.
— Куда, куда? — кинулся за ним адвокат Пейкарян, обняв почтенного холостяка.
— Пусть себе уходит, новую вышку ставит, — засмеялся Мелкон.
— А сколько их у тебя, Папаша, а? — спросил Кязим-бек. — На Шемахинке, в Старом городе, на Баилове, на Набережной…
— Ни дать, ни взять — султан марокканский, — заметил Мовсес, жуя соленый огурец после рюмки коньяку.
Папаша улыбнулся. Ему льстили безобидные шутки молодых друзей.
— Господа, — воскликнул Гриша, меняясь в лице, — здесь присутствует негодяй, которого надо вышвырнуть из нашего общества!
Он подошел к Микаэл у и, выпятив живот, встал против него.
— Бесчестный вор, разбойник, низкая тварь! — громко крикнул Гриша и, не дав противнику прийти в себя, закатил ему звонкую пощечину.
Поднялась суматоха. Кое-кто схватил Гришу за руки. От удара Микаэл качнулся, склонился и едва устоял на ногах. Удар был до того силен, что Микаэл, очнувшись, увидел себя уже крепко стиснутым друзьями. Официанты и посетители, привлеченные скандалом, тесно обступили всю компанию. Гриша, заложив руки в карманы, глядел на противника с холодным презрением. Микаэл кричал, стараясь вырваться из рук окружающих. Лицо его побагровело, мочки ушей пожелтели, пена клубилась на губах, грудь ходуном ходила, жилы на шее вздулись и посинели. Он изо всех сил колотил ногами о пол и кричал:
— Пустите, пустите, не то…
Он задыхался. Пощечина жгла ему щеку раскаленным железом. Какой стыд, какой позор! И где! Только Гриша мог так эффектно нанести оскорбление. А-а, все издеваются над Микаэлом, у всех соболезнующие взгляды! Да мыслимо ли, чтобы он, Микаэл Алимян, подвергся такому бесчестию на глазах у друзей и недругов? Дайте хоть раз выстрелить… Гришу увели. Кое-как увели и Микаэла.
Буфет все наполнялся народом. Начались пересуды. Одни защищали Гришу: стоило разок проучить этого Алймяна — уж больно зазнался. Большинство заступалось за Микаэла. Многие осуждали и того, и другого. Несколько преподавателей гимназии и членов суда требовали составить протокол и завтра же отобрать у обоих членские билеты. Микаэла силой усадили в экипаж и отвезли домой. Смбат побледнел, узнав об оскорблении, нанесенном брату. Вдова Воскехат громко вскрикнула. Антонина Ивановна бросила презрительный взгляд на Микаэла, удостоившегося публичной оплеухи.
— Дикая Азия! — произнес Алексей Иванович.
— Я этого Абетяна убью! Я постою за честь Алимянов! — кричал Аршак.
Кязим-бек, схватив юношу за руки, не дал ему выбежать из дому.
Микаэл настаивал, чтобы друзья сию же минуту отвезли Грише вызов на дуэль.
— Ты на дуэли драться не будешь! — решительно заявил Смбат и, обратившись к гостям, попросил их оставить Микаэла.
Весь вечер семья Алимянов провела в тревоге. Вдова безутешно рыдала.
Рано утром Смбат зашел к брату. Против обыкновения Микаэл был уже на ногах. Всю ночь он почти не смыкал глаз.
— Что тебе надо? — встретил он брата.
Смбат посмотрел в его воспаленные глаза и спокойно уселся.
— Я пришел к тебе не как брат, а как друг и товарищ. Умоляю, скажи мне толком, что у тебя вышло с Григором Абетяном? Нельзя допустить, чтобы не было серьезной причины.
— Помочь ты мне не можешь, чего же рассказывать?
— Значит, дело сложное?
— Оставь меня в покое, бога ради.
Смбат, закурив, раздумывал о чем-то..
Микаэл ходил взад и вперед, заложив руки в карманы.
— Видишь ли, Микаэл, у тебя могут быть тайны от. меня — это вполне естественно. Но пощади мать. Ты молчишь, а она, бедная, воображает, что несчастье слишком велико. Она теряется в догадках.
Молчание становилось невыносимым даже для Микаэла. Он сам чувствовал потребность поделиться с кем-нибудь своей тайной. Мужественный голос и приветливое лицо Смбата побороли робость Микаэла и невольно расположили его быть искренним.
Начал он с туманных намеков, колеблясь и поминутно сбиваясь, но это продолжалось недолго. Заметив, что Смбата не слишком возмутила связь с замужней женщиной, Микаэл стал говорить откровеннее. Однако он все еще скрывал имя женщины, ставшей жертвой его страсти. Микаэл старался выгородить себя, животную страсть выдавал за идеальную любовь, преступную связь окружал сиянием таинственной чистоты.
Смбат слушал молча. В пышных фразах брата он пытался угадать, была ли тут настоящая любовь, и, при всем своем искреннем желании, не мог ее найти. Как ни старался Микаэл затемнить подлинную суть происшествия, он нет-нет да и сбивался, обнажая истинную подкладку мниморомантической истории.
— Но кто же эта женщина, так очаровавшая тебя? Вероятно, какое-нибудь исключительное созданье?
Вопрос этот смутил Микаэла. Он понял, что возвеличивая свою любовь, невольно возносит до небес и предмет своей страсти.
— Армянка, и довольно известная, — вот все, что он мог осветить.
— Но что же общего между нею и Абетяном?
— Она — сестра Гриши.
— Мадам Гуламян? — воскликнул Смбат вздрогнув.
Микаэл продолжал рассказывать, все больше увлекаясь. Он врал, сам того не замечая. Действительность он прикрывал небылицами, вычитанными в романах. А молчание брата принимал за одобрение. Вот почему он изумился, услышав вдруг:
— Микаэл, ты поступил бесчестно.
В голосе Смбата звучало глубокое волнение.
Микаэл, тот самый Микаэл, чья упрямая натура не терпела не только упрека, но даже простого противоречия, со злости закусил губы, но стерпел. Публичное оскорбление сильно смирило его.
— Во имя любви, — продолжал Смбат, — я оправдываю все. Можно полюбить и замужнюю, но в том, что ты рассказал, на любовь нет и намека. Вы оба обманывали друг друга и позорили чужую честь, — вот почему поступок твой не имеет оправдания.
С чувством глубокого недовольства Микаэл отошел к окну. Он почувствовал правоту в тяжелых и горьких словах брата.
Полчаса назад Смбат считал брата жертвой дикой выходки, теперь перед ним стоял человек, понесший заслуженную кару. Это уже не распущенность, а нечто худшее — болезнь, порок, порождение грязной среды. Обмануть близкого друга и ценою его чести купить наслаждение — какая низость!
Он встал и молча вышел. Смбат чувствовал, что любовь к брату сменяется в нем гадливостью. И такому человеку он еще советовал жениться! Кто бы стал его жертвой?
С десяти часов утра друзья Микаэла один за другим приходили выразить ему сочувствие и узнать, что он намерен предпринять. Адилбеков и Ниасамидзе уже повидались с Гришей и потребовали объяснений. Обидчик не объяснил, чем вызвана пощечина, а раздраженно отрезал: «Сам знает, за что я дал ему оплеуху!
Микаэл тоже отказывался от объяснений, но этим лишь подогревал любопытство друзей. Качая головами, они с недоумением переглядывались. Значит, причина слишком серьезная и таинственная, если никто из противников не хочет ее открыть.
Князь Ниасамидзе намекнул на возможность дуэли, молодцевато ухватясь за рукоятку кинжала. Микаэл заявил, что не отказывается от своих слов, и снова предложил товарищам отправиться к Грише и как можно скорее договориться об условиях поединка.
Адилбеков направился к дрерям. Он рассчитывал быть свидетелем рыцарской сцены, о которой знал лишь по романам и театральным представлениям.
— Погоди, — остановил Адилбекова офицер, — дело надо вести с умом.
Офицер был зол на Гришу: нужно же было ему выбрать для пощечины тот самый день, когда у него была назначена вечеринка, и тем самым лишить его богатых «партнеров». Он прочитал короткую лекцию о дуэли и предложил себя в секунданты.
Мелкон и Мовсес были того мнения, что Гриша может извиниться перед Микаэлом в присутствии друзей, и вопрос, таким образом, разрешится. Нет надобности осложнять дело.
Адвокат Пейкарян утверждал, что дуэль — обычай несколько устарелый. Есть суд, существуют законы, ergo — поступок Абетяна можно подвести под соответствующую статью.
Папаша же твердил:
— Гм… дело пустое…
По его мнению, из-за одной пощечины не стоит будоражить весь свет.
— Молод, погорячился, замахнулся… Подумаешь, одна оплеуха! В твои годы, гм… я столько их наполучал, — кожа на лице стала, что твоя воловья шкура.
Присутствовал тут и Алексей Иванович. Он был возмущен «грубой выходкой азиата». Надо попросить губернатора выслать Абетяна в административном порядке в Архангельскую губернию или еще. подальше. Порядочное общество не должно терпеть подобных дикарей.
Однако Ниасамидзе, Адилбеков и офицер продолжали настаивать:
— Дуэль — единственно допустимый способ мести.
— Нет! — раздался голос в дверях. — Дуэль — не честный способ!
Это был Смбат. С горькой улыбкой он подошел, слегка кивнул и присел в углу.
Офицер потребовал объяснений, и Смбат не замедлил их дать:
— Господа, не вводите в заблуждение моего брата. Так называемая дуэль, правда, когда-то имела смысл, но теперь смысл этот исчез, и осталась лишь одна форма. Маскарады тоже имели некогда смысл, даже глубокий, а что они представляют теперь? Иметь твердую и искусную руку — еще не значит глубже чувствовать то, что именуется честью. Человеческая честь покоится не на кончике шпаги, а в глубине души. Допустим, я оскорбил вас, — прервал он офицера, пытавшегося ему возразить, — вы убиты. Где же логика и справедливость? Чем вы восстановили свою честь? Нет, господа, не к лицу человеку брать пример с петуха.
— Ergo, в суд, другого не остается, — вмешался адвокат.
— Нет, обратился к нему Смбат, — суд учрежден для людей, которые сами судить не могут.
— А что бы вы сказали о товарищеском суде? — вмешался Мелкон. — По-моему, только мы, Гришины товарищи, и можем достойным образом наказать обидчика.
По лицу Смбата пробежала ироническая улыбка. Товарищеский суд! О, как много видел он этих судов и теперь не может без смеха вспоминать их комическую важность. Они всегда напоминали ему опереточных нотариусов и подест. Нет, это придумано не для серьезных людей. К товарищескому суду обращаются рохли, да, именно рохли, рабы предвзятых мнений, не умеющие сами оценить свой поступок. Человек с самолюбием и зрелым умом никогда не спросит товарища: «Что скажешь, друг, умен я или глуп, подл или честен?» Он сам знает себе цену.
— Мы ссоримся друг с другом и, как маленькие дети, бежим к старшим: «Бога ради, объясните, почему мы повздорили?», или же: «Кто из нас умнее?» Более смешного положения нельзя и представить.
— Правильно говорит, гм… молодчина… Очень правильно говорит, гм… — одобрил Папаша. — Какой там еще товарищеский суд? Забудь, гм… Микаэл дорогой, забудь…
— Вы все отрицаете, — вставил адвокат, — а как выяснить суть дела, к кому обратиться?
— К кому? К нашему внутреннему судье. Как выяснить суть дела? Путем самоанализа.
Все переглянулись, не поняв мысли Смбата.
— Да, — продолжал Смбат, — в нем наш суд, и в нем же наш приговор. Господа, всякий из нас — сочетание двух начал: одно действует, другое — контролирует. Первое очень редко руководствуется указаниями второго — вот где источник наших ошибок. Наши ошибки — на девять десятых порождение инстинктов. И, к несчастью, мы очень часто даже самые сложные вопросы жизни решаем, повинуясь инстинкту, и потом… потом горько каемся.
Смбат на минуту остановился, закусил губу, чтобы заглушить в себе внутреннюю горечь.
— Допускайте какую угодно ошибку, — продолжал он, — но потом, наедине с собой, спросите вашего внутреннего судью, и он даст самую строгую, и самую справедливую оценку вашему поступку. Только будьте искренни с собой. Не допускайте, чтобы голос совести заглушали посторонние голоса. А это очень легко, когда дремлет разум.
Некоторые совсем не поняли Смбата, другие же продолжали настаивать на своем.
Микаэл молчал.
— Значит, вы не разрешаете вашему брату драться на дуэли?
— Спросите его самого. Я высказал лишь свое мнение.
— Друг мой, — вмешался адвокат Пейкарян, — ваши слова прекрасны, но и только. То же самое подсказывает мне и мой рассудок, но ведь рассудок — одно, а чувство — совсем другое. Философией чести не восстановишь.
— Против этого мне нечего возразить. Но я исходил из требования здравого смысла, — ответил Смбат и замолчал.
— Значит, нам остается пасовать, перед философией, раз чувство чести в нашем друге безмолвствует, — заметил офицер и поднялся.
— Что скажешь? — спросил Адилбеков Микаэла.
— Колеблешься? — проговорил Ниасамидзе полуиронически.
— Оставьте меня в покое, я после вам сообщу мое решение, — заговорил, наконец, Микаэл.
Все вышли, недовольные нерешительностью приятеля. Чувствовалось, что слова Смбата сильно подействовали ни Микаэла. По уходе друзей он обратился к Смбату:
— Чем же мне смыть позор?
Воспользовавшись настроением Микаэла, Смбат не дал остыть впечатлению и заговорил о создавшейся ситуации.
Он согласен с тем, что Гриша нанес тяжелое оскорбление. Но почему Микаэл хочет вызвать обидчика на дуэль или же наказать как-нибудь иначе? Потому, что Гриша счел себя вправе осознать нанесенное ему Микаэлом бесчестие и поддался влечению грубого инстинкта. Но если он обошелся с Микаэлом дико, то ведь и Микаэл поступил по отношению к Грише еще более, чем дико — по-скотски. И он еще требует отчета от Абетяна, — он, первый нанесший такое оскорбление и так воровски?
— Пожалуйста, — продолжал Смбат возмущенно, заметив, что брат собирается протестовать, — не надо горячиться! Пора понять, что никакой вопрос не разрешишь криком или кулаком. На минуту поставь себя на место Абетяна. Ведь ты бы подумал: «Как, чтобы мой близкий друг, которому я так доверял, вдруг обесчестил меня, а мне и пощечины ему не закатить?» И закатил бы, только не знаю, так-ли эффектно. Нет, милый мой, надо быть логичным и не запутываться еще больше.
— Значит, проглотить оплеуху и стать посмешищем всего общества — такова твоя логика?
Наступило минутное молчание. Смбат нервно теребил цепочку от часов. Микаэл, опустив голову на грудь, грыз ногти и ходил по комнате. Он все еще был бледен и время от времени вздрагивал, как осенний лист, с трепетом вспоминая полученное оскорбление.
— Наивные люди! — воскликнул Смбат, как бы говоря с собою. — Вы всякое заблуждение принимаете за общественное мнение. Чье мнение вы выдаете за общественное — этих Кязимов, Мовсесов, Ниасамидзе, Мелконов и Папаш? Друг мой, нет большего нравственного удовольствия для этих людей, как судить и осуждать других. Судить тебя должны не они, а ты сам. Постарайся отныне очиститься, измени свою жизнь коренным образом — и тогда вместо того, чтобы стать посмешищем, сам будешь насмехаться над другими.
Он сделал паузу, посмотрел на брата, постепенно менявшегося в лице, и продолжал с еще большим чувством:
— Микаэл, даже для злодея есть путь к исправлению. Возьмись за себя, пусть другие злословят сколько угодно. Тогда поймешь, сколько блаженства в чувстве презрения. Слушай, Микаэл! Неужели в твоем сердце не осталось ни одной цельной струны, а в душе — ни одного светлого уголка? Неужели ты в жизни не находишь иной услады, кроме рабского подчинения животной страсти?.. Пойми, ты видел лишь одну сторону жизни, но есть и другая. Ты вкушал до сих пор сладкий яд, но есть и горькое противоядие. Сладкое. убивает, горькое исцеляет…
Смбат остановился и перевел дыхание. Внимание Микаэла воодушевило его. Час назад, при гостях, Смбат говорил, повинуясь рассудку, а сейчас он говорил, следуя чувству. Ему казалось, что слова его — благодатный дождь для загрязненной души брата, и они заставят его, наконец, оглянуться на себя и серьезнее отнестись к жизни.
— Рассказывая о своей страсти, — продолжал Смбат с горечью, — ты клеветал на любовь. Если бы ты действительно любил, дело не приняло бы такого оборота. Ты бы пожертвовал ради любимой женщины всем, и это было бы твоим наказанием. Не гляди на меня с таким удивлением, — у меня есть основание говорить так. Человеческий эгоизм безграничен, и, поучая тебя, я не могу забыть о собственном горе. Микаэл, я не завидую твоему положению, но мне еще хуже. Да не только теперь, а вот уже целых семь лет… Перед тобою есть будущее, а моя жизнь испорчена навеки. Тебя обманула слепая страсть, а меня — светлая любовь. Впрочем, что я говорю: не любовь, а только жажда любви. Ты — жертва черного демона, я — доброго ангела.
Смбат умолк и тяжело вздохнул, потирая лоб. Чувство личного горя в нем мешалось с состраданием к брату, и он не знал, на чем остановиться.
Вдруг он заметил нечто неожиданное и непостижимое: на глазах Микаэла блеснули слезы и покатились по щекам. Что это могло значить? Слезы уязвленного самолюбия? Злоба? Или раскаяние? Что бы ни было — плакал человек, вконец испорченный, а это неплохое предзнаменование. Значит, есть еще у него в душе незараженный уголок.
Смбат подошел к брату, положил ему руку на плечо и сказал взволнованно:
— Микаэл, ты плохо начал, но можешь хорошо кончить. А я?.. Я, может быть, наоборот…
И, отвернувшись, медленно вышел.