Темой "Хайдеггер и греки" я занимаюсь уже давно. Но она и сегодня находится в поле моего внимания. И когда я сейчас избираю ее для разговора в кругу коллег, которые в основном проводили свои исследования в других странах, а затем, в качестве гостей жили в Германии и работали с нами в немецких университетах, тема эта приобретает особую важность. Настоятельно требуется ответить вот на какой вопрос: что же, собственно, было такого в Хайдеггере, что выделило его из широкой философской общественности мира и сделало особо значимым предметом изучения - несмотря на все возражения против политической вовлеченности Хайдеггера в поистине гибельные дела третьего Рейха (а как раз это в последнее время занимает мировую общественность), а также вопреки сопротивлению, которое язык Хайдеггера вызывает у тех, кто использует иные типы научных языков? При всех переводческих стараниях и всей убежденности в необходимости переводов, нам самим все же должно быть совершенно ясно, что переводы не могут открыть пути для действительного философ-ского диалога. По крайней мере со времен Платона спорили о том, можно ли вообще транслировать философию письменным путем; и уж вовсе неоспоримо, что на базе переводов - в случае, если речь идет именно о философских обсуждениях - просто невозможен философский обмен мнениями.
Но все же я хотел бы сделать попытку повести такую беседу, и, разумеется, не только в этом большом зале. Ибо когда встречаются столь много людей, то их встреча как бы ведет свою собственную жизнь - в кулуарах, в саду или где-нибудь в ином месте, где можно уединиться для отдельных бесед. Лишь тогда побуждающие к спору, достойные обсуждения идеи и позиции могут привести к действительному обмену. Я вовсе не претендую на то, что слова, которые мне доведется здесь произнести, способны сформировать настоящую ситуацию беседы, подобную той, какую умел создать своими сократовскими беседами великий диалогический поэт Платон. Мое нынешнее, новое обращение к теме "Хайдеггер и греки" (ее понимание я, опираясь на Платона, уже изложил в 1986 г. в своей статье, опубликованной в томе, посвященном юбилею Дитера Хенриха) - не только дань особому случаю, послужившему поводом для нашего сегодняш-него собрания. Есть для этого и новые основания.
Наше познание и наши подходы к этой теме в недавнее время менялись драматическим образом. Сейчас мы можем обсуждать тему "Хайдеггер и греки" на более широкой основе, чем прежде, - а именно на основе аутентичных текстов самого Хайдеггера. Надеюсь, будет замечено, что я и сам, ввиду этого изменившегося положения вещей, в состоянии трактовать некоторые проблемы в ином свете, чем раньше. Главное, на чем основыва-ются изменения: сегодня мы с благодарностью можем изучать истоки (Anfange) мысли молодого Хайдеггера 20-х годов, набирающего зрелость молодого доцента - речь идет о материале, объединенном в два тома Собрания сочинений Хайдеггера[1]. К этому тексту примыкает также лекция, которую я (правда, еще недостаточно понимая ее) услышал во Фрайбурге в 1923 г. - она носила озадачивающее название "Онтология, герменевтика фактичности" ("Oniologie, die Hermeneutik der Faktizitat").
Вместе с этим приблизительно в одно время были обнаружены еще два новых текста. Текст под названием "Отличия германевтической ситуации" ("Anzeige der hermeneutischen Situation"), представляющий собой "Введе-ние в феноменологическую интерпретацию Аристотеля", - это оригиналь-ный манускрипт молодого Хайдеггера, датированный 1922 годом. Манускрипт к тому же снабжен множеством весьма важных рукописных дополнений. Мне этот текст был знаком еще с начала 1923 года; собственно, он тогда и явился для меня поводом отправиться во Фрайбург, где преподавал Хайдеггер, молодой приват-доцент и ассистент Гуссерля. Я сам еще совсем молодым (1922 г.) завершил тогда работу над докторской диссертацией. Здесь хотелось бы заметить, что после первой мировой войны требования к докторским диссертациям были весьма скромными, так что моя диссертация по существу могла бы рассматриваться всего лишь как первый вариант или, скажем, как хорошая магистерская работа. И она была почетно погребена в мавзолее забытого, где и находилась до тех пор, пока вдруг не была вновь откопана в Мюнхенской государственной библиотеке. И вот однажды, в том же семестре 1922/23 года, мой учитель Пауль Наторп, известный ученый и мыслитель марбургской школы неокантианства, дал мне почитать упомянутую рукопись Хайдеггера. Вряд ли я смогу описать то впечатление, которое произвел на меня текст, когда я его читал впервые. В Марбурге мы все еще жили в мире языка неокантианских и трансцендентально-философских понятий. Сам я, еще зеленый студент, был в тесных дружеских отношениях с Николаем Гартманом и многому у него научился. Это касалось истории проблем неокантианства и смены его системных идей, смены, которая нашла свое отражение в написанных сразу же после первой мировой войны работах Николая Гартмана.
В таком настроении и в таком состоянии читал я тогда Хайдеггеровскую рукопись. Как отличалась она от всего привычного! Теперь, читая ее вновь, я уже вряд ли способен оживить в памяти то, сколь своеобразной она мне тогда представилась. Сегодня же я расценивай этот манускрипт - идет ли речь о его языковом дискурсе, новообразованиях или подчеркнуто провоцирующих выражениях - как куда более сдержанный и даже более экономный в сравнении с беспрекословностью (die Gewaltsamkeit) поздней-шего хайдеггеровского стиля.
Пусть я и храню то чтение в моей памяти, многое звучит для меня сейчас по-иному. Правда, я дословно опознаю многие места рукописи. Текст был вновь обнаружен совсем недавно Ульрихом Лессингом при работе над наследием Дильтея - и теперь манускрипт существует в полном виде. До сих нор, как выяснилось, отсутствовали не только 7 последних страниц в той "копии", которую я сам некогда читал. Сейчас манускрипт содержит еще и целостную программу интерпретации Аристотеля, которую Хайдеггер разрабатывал в то время (1922 г.). Эта (вторая) рукопись была подготовлена по просьбе Наторпа, который захотел познакомиться с хайдеггеровскими работами об Аристотеле, и как раз на основании данного манускрипта Хайдеггер был приглашен профессором в Марбург. Я и сегодня не перестаю удивляться тому, как этот Наторп сумел разглядеть в тексте гениальность молодого мыслителя. Ведь для него все содержащееся в рукописи должно было представиться еще более своеобычным и чуждым, чем для меня, молодого, любопытного и восприимчивого ко всему новому студенту. На-торп же целиком пребывал в своем собственном, неокантианском мире языка и именно с таких позиций занимался Аристотелем. Разумеется, он толковал Аристотеля не в томистско-схоластическом духе, а скорее в духе современной филологии. А тут Наторп имел перед собой для него подготов-ленные и написанные, видно в спешке, 50 страниц предварительных замечаний Хайдеггера к интерпретации Аристотеля. Я впервые прочитал эти предварительные заметки только сейчас. Откровенно говоря, я сам прежде опирался на другой, куда более богатый материал об Аристотеле, который Хайдеггер изложил в своих последних лекциях и работах. Разработанные же в ранние годы интерпретации Аристотеля и по сей день остаются неизвестными. Наверняка они должны быть представлены читателю уже в собрании сочинений, хотя бы в границах, очерченных упомянутыми рукописями.
Но что же потрясало в тех ранних текстах Хайдеггера, которые стали нам сейчас известны? Для меня тогда, - что я теперь уже не могу выразить с достаточной энергией - новым было все, но прежде всего - язык. Хайдеггер был мыслителем, который стремился полностью передать терминами живого разговорного языка внутреннее движение мысли в греческом тексте. Некогда новый хайдеггеровский стиль изложения стал впоследствии известным как немецкий язык Хайдеггера. Но в то время, время истоков, Хайдеггер еще переживал переходный период: как отмечал сам он в рукописном предисловии к манускрипту, он стремился "придерживаться средней линии". Что для Хайдеггера означает: находить "среднюю линию" между близким нам языком понятий метафизики и языком фактичности. Слово "фактичность" (die Faktizitat) уже само по себе сберегает важное свидетельство. Оно взято как явный антоним - слово, противоположное тому, что означало сознание, самосознание и дух в немецком идеализме или трансцендентальное Ego у Гуссерля. В слове "фактичность" сразу же ощущается и непосредственное влияние Кьеркегора, который, начиная со времен первой мировой войны расшатывал современное ему мышление, и косвенное воздействие Вильгельма Дильтея с его постоянным предостерегающим вопросом историзма, адресуемым самим Дильтеем априоризму неокантианской трансцендентальной философии. В этом смысле отнюдь не простой случайностью, а напротив, закономерностью исторических влияний можно объяснить то, что полный текст раннего труда Хайдеггера ныне найден именно при работе над наследием Дильтея.
Путь собственного развития, который проделали Гуссерль и Хайдеггер, как и феноменологическое движение в целом, - путь от "Логических исследований" до сочинения Гуссерля о "Кризисе" и от "Бытия и времени" к позднему Хайдеггеру, к его "Kehre" (радикальному повороту)[2] - явственно обозначился как раз в решающие 20-е годы. Такое развитие фено-менологии было, без сомнения, ускорено вызовом историзма, что и про-изошло прежде всего тогда, когда в развитие феноменологии включился Хайдеггер. Речь шла об обсуждении вопроса: как вообще в рамках стремительного изменения исторического может мыслиться нечто вроде сохраняющейся философской истины? Хайдеггеровский манускрипт с самого начала и определен тем оттенком, который заключен в слове "фактичность". Историчность человеческого существования проявляет себя в нынешности, теперешности (die Jeweilikeit), и перед этим, имеющим место в данное время человеческим существованием постоянно стоит задача вглядеться в себя самого в своей фактичности. Клаус Хельд в своем докладе[3] показал, сколь фундаментальной категорией для позднего Хайдеггера является лишенность (der Entzug) - мотив, более или менее знакомый нам из
философии Шеллинга. Здесь - такое самоудержание реальности, которое лишь в существовании и обнаружении делает возможным происходящее (Hervorgehen) и наполняет его смыслом. Собственная суть герменевтики фактичности - как ни странно это звучит - состоит в том, что уже в факте существования должно быть заключено понимание и что само существова-ние является герменевтическим, истолковывающим. Первоначально слово "факт" и "фактичность" были антонимом ко всем verites de raison, истинам разума и обозначали (как и то, что свобода есть факт разума) нечто необъяснимое словами и просто принимаемое без рассуждений. И даже если я думаю о теологическом употреблении языка и его созвучии вере в воскрешение Христа, то прямо обнаруживается, что речь здесь идет о непреодолимой границе для всяких исторических констатации и для объективирования.
Тут я хотел бы несколько разъяснить эту герменевтику фактичности, т.е. второй заголовок лекции 1923 г., показав, что мышление молодого гениального Хайдеггера было уже тогда в пути, который вел его к разрыву с предысторией собственного формирования и обучения и что он умел так поставить общепринятые и радикально новые вопросы, чтобы они близко касались каждого, кто вообще предается рефлективному мышлению.
Но обращение к данной проблеме я хотел бы предварить еще одним замечанием. Здесь, в этот час, для меня особенно важно (что собственно и утвердило меня в решении приехать сюда), что собрались вместе не только представителе философской мысли из мира европейской культуры; среди нас - и партнеры из других культурных миров, которые не принадлежат к греческо-христианской европейской Традиции, но, будучи связанными с нами, причастны и нашему миру. Они несомненно несут с собой собствен-ный исторический, общественный, нравственный и религиозный опыт. Стало быть, они сами постоянно движутся по своему собственному пути, подобно тому, как мы - по нашему, когда исходя из нашей собственной традиции, добиваемся ясного осознания и понятийного определения нашей фактичности. Я хочу сказать, что час пробил. Ибо в обществе, в котором мы сегодня живем, перед лицом его планетарных масштабов и глобальных проблем, надо прекратить думать и разглагольствовать о том, что рамки традиций узки - следует искать всеохватывающего обмена.
Под герменевтикой фактичности, как выражался в то время Хайдеггер, он понимал прояснение (die Erhellung). Он считал, что существование само себя проясняет, становится ясным. Приблизительно так он в соответствующих фрагментах характеризовал и аристотелевское понятие "Phronesis", к чему мы еще вернемся. - Но где начинать и где заканчивать? Только один вопрос, по-видимому, можно задать предварительно, а именно: что здесь означает начало и что - конец? Разве не являются они, в итоге, одним и тем же? Ведь под тем, что здесь именуется началом, понимается, конечно, не начало нашего мира в смысле современной космологии, а мыслится начало наших человеческих вопросов и размышлений о смысле жизни и о нашей истории, о ее начале, ее первых проблемах и глубинных опытах, а также истоки размышлений о тех трудностях, к которым нас все это привело. Ведь мы еще не знаем, как одолеть эти трудности, не знаем, научимся ли выходить из экологических тупиков. Здесь уже столь многое свершилось, что мы готовы свершившееся принять как судьбу - как принимают всякий факт. Вот почему Хайдеггера так интересовал вопрос: что означает это перво-начало и как оно выглядит? О том же он специально размышляет в речи 30-х годов (написана где-то между 1936 и 1938 гг.), опубликованной в недавно вышедшем новом томе его собраний сочинений[4]. В ней Хайдеггер, уже после отказа от прежней политической ангажирован-ности, пытался набросать нечто вроде программы своего нового мышления, программы иного начала. Это, само собой разумеется, было увязано со знаниями о начале: оно не есть нечто отдаленное и только еще грядущее. Тут я позволю себе процитировать самого Хайдеггера: "Начало всегда уже проходит через нас". Я даже сомневаюсь, подходит ли употребленный Хельдом оборот для того, чтобы можно было "положить" некое начало. В этом я, по-видимому, больше платоник, ибо считаю, что Anamnesis, т.е. выхождение, путем воспоминания, из первоначального знания есть та единственная форма, в которой начинается мышление. Вспоминая себя, мышление вспоминает о том, что в длительной истории жизни человечества, его обычаев, страданий и его мышления воплотилось во многих формах языкового выражения: в сказаниях и сагах, песнях и изобразительных формах. И всякое мышление (даже если человек не обучен греческому языку или чему-нибудь другому, получаемому благодаря хорошему гума-нитарному образованию) может обрести прояснение и понятийную ясность исходя из собственной языковой традиции, что мне представляется весьма перспективным. И с этой точки зрения я бы хотел обратиться к грекам, с тем, чтобы показать, как молодой Хайдеггер - на основе герменевтики фактичности, т.е. опыта собственной жизни, а также в процессе узнавания этого опыта в опыте греков - пытался разработать и разрешить радикаль-ные для него вопросы. То было смелое и далеко идущее начинание, и речь здесь идет о мире, принадлежащем всем нам.
Возможно, сегодня нам это более ясно, чем молодому Хайдегтеру в 1922 г. По крайней мере, начиная со статьи об "Эпохе картины мира" ("Das Zeitalter des Weltbildes"), написанной в 1938 г., статьи, которую он в то время так и не смог опубликовать, Хайдеггер вновь поднял и заострил проблемы, которые остались неразрешенными в "Бытии и времени". Когда появилось "Бытие и время" (1927 г.) я обнаружил в нем некоторые моменты, в которых не мог следовать за Хайдеггером. Например, я никогда не мог без сопротивления принять его этимологии. Во мне говорил, пожалуй, филолог, который достаточно хорошо знал, что этимологии чаще всего отпущена очень короткая, не более чем тридцатилетняя жизнь. После чего она уже устаревает и отвергается наукой. Она казалась мне недостаточным базисом для того, чтобы привести к ответу на весьма радикальные хайдеггеровские вопросы. Хайдеггер подливал масла в огонь, заявляя, что этимо-логии вовсе и не призваны что-либо доказывать, а должны выполнять лишь инспирирующую и иллюстративную функции.
Но оставим в стороне этимологию; обратимсяка лучше к тому, к чему нас уже подготовил своим докладом Клаус Хельд, а именно к роли расположенности (die Befindlichkeit), которая находит опытное проявление в страхе, испуге, скуке. В начале позднего фрайбургского периода Хайдег-гер заставил говорить этот язык "ничто". Господин Хельд в контексте своего рассмотрения вполне оправданно сослался и на такое явление, как удивле-ние (das Staunen), - когда человек просто замирает от удивления. Я обращаюсь к стихотворной строке из Дуинской элегии Райнера Марии Рильке. Тут демонстрируется именно то, что удивление всегда допускает сравнение. Кто удивляется, тот замирает, удивляясь все больше. Рильке говорит о гончаре на Ниле, чьи древнейшие шедевры не перестают удивлять людей. То, что застывает, удивляя, становится все более удивительным. Такое понимание Хайдеггер, в конце концов, мог обнаружить у Платона и Аристотеля.
В 1921 г. Хайдеггер приступил к интенсивному обновлению своих знаний об Аристотеле. В то время он стал по-новому прочитывать главные аристотелевские труды. Он начал, прежде всего, с "Риторики", темой которой (в известных пассажах 2-ой книги) является расположенность, ведь оратор должен возбуждать аффекты - такова старая заповедь греческой риторической теории. Именно эта мысль подчеркнута Платоном в диалоге "Федр" и впоследствии разработана Аристотелем в "Лекциях по риторике".
На основе расположенности (die Befindlichkeit) происходит самопрояснение сущего.
Несомненно, здесь лишь один из способов самопрояснения сущего, который реализуется в теоретическом познании. Вслед за господином Хельдом можно утверждать, что нашей западноевропейской судьбой стала связность (Kontingenz), которую нельзя исключить из человеческих историй и умений. Я целиком согласен с этим и лишь дополню данное утверждение, если напомню о весьма важном факте: в тот период в Греции чрезвычайно важной была математика, т.е. способность мышления, которая полностью реализует себя в доказательствах. Тут, собственно, и воплоща-лось начало науки у греков. Ван дёр Верден в своей прекрасной книге о "пробуждающейся науке" сумел особенно рельефно показать, сколь решающим является развитие логики доказательств. С другой стороны, мы будем правы, если станем исходить из самопрояснения, которое вытекает из .практики жизни во всей ее широте и позже станет темой практической философии Аристотеля. Сам Аристотель тщательно отграничивал эту прак-тическую философию от теоретической. Но мы-то видим, как тесно обе они переплетены друг с другом, что в основе всего лежит практическое побуж-дение, - а именно, бытийное устремление (Aussein) к добру, - и что в движение нас приводит потребность в знании. Таковы первые положения "Никомаховой этики" и "Метафизики". Все люди испытывают потребность в знании, и целью всякой практики и методики является устремленность к добру. Стало быть, практические основания для обоих типов философии отнюдь не теоретические. Речь идет о самопрояснении фактического сущего, о герменевтике фактичности. Абрис такого понимания отношения между теоретическим и практическим знанием Хайдеггер представил в своей ранней рукописи. В наброске, выполненном для Наторпа, он объявил, что напишет 3 главы. И это полностью подтвердится его рукописями. Речь шла, прежде всего, о 3-х пунктах. Первый - роль практического знания. Это момент, на который я особенно ориентировался, развивая понятие. Phronesis на философском уровне герменевтики. Хайдеггер же в своей программе определил Phronesis лишь как условие возможного вглядывания (des Hinsehen), как условие всякого теоретического интереса. Свое понимание он связал прежде всего с двумя начальными главами "Метафизики". Здесь интересно вспомнить свидетельство Лео Штрауса. Этот видный политиче-ский мыслитель был настолько воодушевлен тогдашней Фрайбургской лекцией Хайдеггера, что сразу же по ее окончании отправился к своему другу и наставнику Францу Розенцвейгу, чтобы сообщить тому о своем впечатлении. По его словам, он только что пережил такое, чего до сих пор не было на немецких кафедрах. Сам Макс Вебер, по словам Штрауса, в сравнении с Хайдеггером был "сущим младенцем". А ведь известно, что Макс Вебер был феноменальным мыслителем. Когда в Гейдельберге он в качестве слушателя являлся на чей-либо доклад (а собственных лекций он долго не читал из-за невротического недуга), то докладчика, охваченного недобрыми предчувствиями, чуть ли не бросало в дрожь. Ибо после доклада вставал Макс Вебер и буквально с ходу делал куда лучший, просто превосходный доклад по той же теме. Бесспорно, "сущий младенец" Макс Вебер вовсе не был профаном. Подобное же происходило в Берлине с Вернером Йегером; в глазах же Лео Штрауса все принадлежащее перу Йегера - в сравнении с работами Хайдеггера - было просто макулатурой.
Отношение теории и практики, предстает в греческом мышлении как весьма сложная структура, которая должна совершенно исчезнуть при современном использовании языка, перед лицом тривиальной проблемы применения теории в практике. Во всяком случае было бы заблуждением из заключительной главы аристотелевской "Никомаховой этики" делать вывод о том, что Аристотель пошел здесь на уступку Академии и своему учителю Платону тем, что он - вопреки своему известному прагматическому и политическому интересу - возвысил теоретический жизненный идеал над практическим. Если действительно точно интерпретировать заключительный фрагмент этики, то, напротив, станет очевидным, что теоретическая жизнь как высшая форма жизни есть жизнь божества и что людям предназначена лишь жизнь, основанная на практике, жизнь, в которой движение к теоретической жизни станет возможно только как некое восхождение. А значит, вообще не может быть разъединения теории и практики. Это и есть основание для аристотелевского утверждения о том, что все люди от природы устремляются к знанию. Устремление и является здесь первым, исходным, и уже из него и на его основе развивается чистое всматривание. Это затем понял молодой Хайдеггер. Следует вместе с тем принять во внимание, что Хайдеггер, и именно молодой Хайдеггер - хотя он и избирает в качестве темы проблему основания фактичности и тем обосновывает фундаментальную роль практики в Аристотелевском Введе-нии в "Метафизику", - акцентирует свое внимание на чистом всматрива-нии и в конце концов на том, что сам позже назовет вопросом о бытии.
Сказанное, однако, не должно быть неверно понято. Я предполагаю, что молодой Хайдеггер, которого волновали вопросы христианской веры, уже в то время видел в этом повороте к чистому вглядыванию границу греческого мира. Во всяком случае, хотя он и искал у греков начало нашей истории, делал он это не как гуманист, а также не как филолог или историк, который, не сомневаясь, следует своей традиции. Он больше повиновался своей критической потребности с ее собственной бытийной нуждой (Daseinsnot). Все выглядит так, будто он уже тогда в целом догадывался о судьбе Западной Европы: он описывает ее в работе "Эпоха картины мира" ("Die Zeit des Weltbildes") сначала лишь теоретически и очень провокационно, чтобы в конце концов разработать всеобщие перспективы, в ярком свете которых простой возврат к грекам будет уже воспринят критически.
Шаг к метафизике был первым на том пути, который исторически привел Западную Европу к ее нынешнему остро кризисному состоянию. Хайдеггер описал это состояние как забвение бытия (die Seinvergessenheit) или бытие в модусе покинутости (die Seinverlassenheit) и одновременно связал нашу судьбу с приматом конструктивного действенного знания, с помощью которого мы используем силы природы - дабы сделать возможной нашу собственную жизнь. Но из той же характеристики современного Хайдегтеру состояния Западной Европы вытекает и другой вывод. А именно: в проти-воположность упомянутому принципу, определяющему судьбу человече-ской цивилизации, мы сегодня требуем основывать ее на понятиях хозяй-ствования и хозяйственных добродетелей. Это вещи, которые нам всем хорошо знакомы из нашей практической жизни; кроме того, всем нам известно, что нужно учиться вести хозяйство, опираясь на' имеющиеся ресурсы. А они ограничены. Так, есть требующие своей защиты экологические границы - и это начинает сегодня осознаваться всеми. Проф. Хо недавно критически заострил данную проблему в своей интересной работе о Хайдеггере. - Чем яснее Хайдеггер понимал содержание начала у греков, постигал его в собственном значении, определяющем всю нашу судьбу, тем необратимее на передний план выдвигалась его дискуссия с Ницше, с самым радикальным критиком движения западно-европейского мышления к мета-физике. Таким образом, поздние фазы развития хайдеггеровского мышления сопровождает, как своеобразный вызов, философия Ницше.
Итак, первый шаг вел от начала, в понимании греков, к метафизике. В этом же заключался и поворот, который позже предприняло христианство, когда оно, отталкиваясь от наследия греков, сформировало свое собственное учение о вере. В нем и теология творения, идущая от иудейских традиций, и христианское учение о спасении были представлены уже не в греческих, а в латинских понятиях. Эта трансформация греческого начала в контексте догматики римской церкви стала затем предпосылкой поворота, определившего дальнейшую судьбу Западной Европы - поворота от "церкви" к современной науке. Ясно, что речь идет не о науке в узком смысле.
Речь, скорее идет о том, что способ мышления, составляющий отличи-тельную особенность научного исследования, не может быть ни единственным, ни господствующим в духовной жизни человечества. Ведь бесспорно, что греки были также и нацией превосходных ремесленников: они были великими изобретателями, великими проектировщиками и великими масте-рами. На греческом языке мы не сможем выразить различие между "ремесленником" и "свободным художником". И независимо от того, назы-вают ли Архимеда гениальным исследователем, или превосходным ремес-ленником, - в обоих случаях речь идет о гении "технэ".
Мой тезис состоит в том, что мы, философствуя в эпоху науки, можем видеть в греках некий образец. Их мышление в целом не создавалось под таким конструктивным натиском, с которым связана современная наука. Так, их мыслительная ориентация в мире еще не находилась под давлением, подобным тому, которое в Новое время основывалось на понятии метода с его пафосом достоверности и идеалом доказательности, - словом, под давлением того, что вдохновляет современную науку. Конечно, устремле-ния такого рода тоже были знакомы грекам, но они развивали свою мироориентацию, руководствуясь языком, который формировался в контек-сте первоначальной практики жизни и не претерпел еще преобразований в других языках и опытных мирах, что случилось позже в латинском языке римской империи и христианской церкви. Мыслительная ориентация греков не формировалась абстрактной научной культурой Нового времени.
Собственно, здесь, в этом пункте Хайдеггер и стал для нас первопроход-цем. Он наделил слова нашего языка функциями понятий и возобновил жизнь языка мыслей, так что язык в своем употреблении начал высказы-вать, передавать многое из языкового опыта людей, а именно делая наглядным то, что стремится выговорить понятие. Приведу примеры. - Для меня было почти откровением, когда я узнал от Хайдеггера, что греческим термином, выражающим "бытие" является слово "Ousia", которое исполь-зовали Платон и Аристотель, и что оно означает, собственно, имущество крестьянина, его усадьбу, земельный участок, короче говоря, все то, чем располагает крестьянин в своей работе и в своей хозяйственной деятельно-сти. То, что "Ousia" имеет такое первоначальное значение, разумеется, не было открытием самого Хайдеггера. Это значение было зафиксировано уже у Аристотеля, знатока подобных вещей, и находится, например, в каталоге понятий метафизики Дельты. Но то, что для Аристотеля было еще само собой разумеющимся, впервые постиг, осмыслил Хайдеггер: он понял, что наши понятия развиваются из слов нашего языка и, следовательно, подобно родимому пятну на лбу человека, запечатлевают время рождения челове-ческого опыта. Таким образом, благодаря Хайдегтеру мы научились видеть, что "Ousia" означает присутствие, наличествование (die Anwesenheit) и содержит в себе темпоральный смысл.
И ведь в иных языках, и прежде всего, в языках, не принадлежащих европейской культуре, дело обстоит так, что в сфере поэтического творче-ства и в медитации до сих пор живет язык в его естественном употреблении. В состоявшейся здесь интересной дискуссии[5] мы обсуждали тот факт, что в китайском языке "Тао" означает "путь" (Weg). Тут не о том ведь идет речь, что мы отъединены от сегодняшнего Китая континентом и столетием или тысячелетием. Ибо греки в подобном случае употребляли слово "метод" ("Methods"). Правда, это слово у греков не тождественно понятию теории науки Нового времени. Да и Хайдеггер охотнее говорит о "путях" ("Wege"), нежели о "деяниях" ("Werke"). Несомненно, из-за своеобразного языкового стиля мышления Хайдеггер отнюдь не везде в почете. Его язык нередко становится объектом издевок, насмешек, по крайней мере, критики. Когда в Оксфорд пришла весть о смерти Хайдеггера, одни из ведущих английских ученых воскликнул: "Наконец-то шута не стало!" И все же стиль мышления Хайдеггера получил всемирно-исторический резонанс, что все мы подтвер-дили уже своим присутствием в этом зале. Да и само сопротивление его обращению с языком - тому свидетельство. Ведь и некоторые работы, пришедшие из-за рубежа, пока что тоже вызывают наше обратное сопро-тивление: употребляют же там такие понятия, как реализм и идеализм, - и так, будто существовал только мир современной науки и ему присущая теория познания (все равно, понималась ли она как номинализм, в конеч-ном счете как позитивизм, или трактовалась в качестве трансцендентальной философии, основывающейся на факте науки).
Многие из слов-понятий, в которых выражает себя философская тради-ция, несмотря на их греческое происхождение, передавались в латинском переводе. Это, в свою очередь, потребовало нового значительного шага, который сделал Кант. Он был первым, кто сумел создать значительное систематическое произведение, уже не на средневековой латыни, а на немецком языке, что открыло новую эпоху. Значимость сделанного ощу-щается ососбенно у Гегеля, который при всей искусственности своего понятийного языка и способа мышления был наделен языковым даром редкой силы. Такой же силой обладает разве лишь Хайдеггер, и не только из-за общего им обоим швабского обертона. Именно этот дар дает Гегелю, как и Хайдеггеру, удивительную силу, проявляющуюся в продуцировании понятий.
Я напомню об известном построении гегелевской логики. Во второй части обсуждается учение о сущности. Тут нужно быть очень внимательным, чтобы заметить, что сущность (das Wesen) - это не просто "Essentia", - латинский перевод слова "Ousia". Этому учит нас и первое начало гегелев-ской логики, ибо тут и появляется новое. - Гегель был первым, кто для решения метафизического вопроса о бытии привлек к рассмотрению учения досократиков и начал анализ мышления с бытия, ничто и становления. Уже это указывает на собственный смысл "сущности". Сущность - темпораль-ная категория. Теперь мы ведем речь не только о разложении или разру-шении сущности (das Verwesen), но также и о при-сущности, или присут-ствии сущности (Anwesen), и о том, что нечто является лишенным сущно-сти, не-сущностью (das Unwesen). Таким образом, словом "сущность", как и всеми от него производными, всегда выражается присутствие, которое все пронизывает (die Anwesenheit), - почти незаметное нечто: "Тут - нечто присутствующее" ("Da ist etwas da").
В работах, посвящанных интерпретации философии Гегеля, Хайдеггер вел борьбу с традицией метафизики. Хайдеггер всегда сводил Гегеля к представляемой им метафизической традиции. И поэтому он, выступая против Гегеля, порой не слышал, - как я полагаю, - самого Гегеля.
Чтобы пояснить свою мысль, я уточню, что речь идет вовсе не только о силе немецкого языка или о том, что лишь благодаря ей можно найти путь к греческому. Ведь для тех, кто приходит к нам из других культурных и языковых миров, чтобы вместе с нами заниматься философией, дело обстоит подобным же образом. Они сами должны уловить послание Хайдеггера. Недостаточно вглядываться в Канта, Гегеля или Хайдеггера, как это делали мы; недостаточно видеть их такими, какими они сами себя представляли. Речь не идет и о том, чтобы повторять хайдеггеровский язык. Хайдеггер всегда возражал против того со всей решительностью. С самого начала он полностью отдавал себя отчет в опасностях такого повторения, называя сущность философских высказываний лишь "формальным уведомлением". Тем самым он хотел подчеркнуть: самое большее, что под силу мышлению, - это указать направление. Но ведь никто, кроме нас самих, не откроет нам глаза. И лишь потом будет найден язык, который выразит то, что мы "видим".
Сам Хайдеггер был воодушевлен возвратом к греческому языку и даже как-то, в присущей ему провоцирующей манере, назвал греческий и немецкий единственными языками, на которых только и сподручно фило-софствовать. При этом он имел в виду огромную, в принципе, задачу - в процессе философствования по возможности вернуться от латинизирован-ных греческих понятий к их изначальному виду. И это вовсе не мелочь. Один пример. В греческом языке нет понятия, соответствующего понятию воля, "Voluntas". На греческом можно было бы в таком случае употребить слово "boulestki" или какое-нибудь подобное, а это придает полю значений совершенно иной диапазон, чем при употреблении "Voluntas" и "Wille". Здесь (в исходно греческом диапазоне значений) заключено и "boule" , т.е. "совет", советоваться, совещаться, собираться и составлять представление о том, что же было бы наилучшим, достойным исполнения. И к чему уже потом испытывают "ведение". В моем распоряжении есть письмо Хайдегге-ра, в котором он говорит как раз о дьявольском "коварстве воли". В воле заключена целостность энергии, обеспечивающая движение вперед, - она и сделала нас великими; но тут же скрывается и указание на границы, в рамках которых мы призваны заботиться о равновесии с другими силами человеческой жизни. Когда я гляжу на то общее, что заключено в теории, - в чистом вглядывании, - и в практике, в практической жизни, - тогда я со своей стороны отваживаюсь обратиться к дарованной языком силе слова. Я имею в виду слово "бдение" (die Wachsamkeit). Бдение, конечно, действенно только там, где мы добиваемся чистого прозрения теории. Но столь же действенно и бдение, с помощью которого мы стремимся обнаружить добро, - добро, которое всегда должно быть лучшим и наилучшим. Это бдение Аристотель назвал "Phronesis". Несомненно, теория и практика в таком исходном диапазоне использования языка греками - нечто совершенно иное, чем в случае современной дискуссии об отношении теории и практики, дискуссии, в которой "практика" сводится только к применению теоретического знания.
Мне вспомнился сейчас прощальный пикник, который в 1923 г. молодой Хайдеггер устроил для своих фрайбургских учеников - перед отъездом в Марбург. Это было в Шварцвальде, вокруг полыхающего костра. Он восседал верхом на ведерке для угля и произносил прощальную речь, которая начиналась словами: "Бодрствующее бытие в огне ночи. Грекам..." До сих пор я как бы слышу эти его слова; вспоминаю и продолжение: речь шла об огне и свечении, о свете и тьме, и призвании людей балансировать между нисхождением бытия (Entbergung des Seins) и его потерей (Entzug). Это был явно греческий исток хайдеггеровской речи, речи, движимой самой его молодостью. Что такое бодрствующее, бдящее бытие (das Wachsein)? в "Метафизике" Аристотель, описывая божественное, высшее бытие, наделяет его постоянным бдением, или бодрствованием, и присутствием в настоящем (Gegenwartigkeit) - в этом специфика божественного. Всем нам известны последние параграфы гегелевской Энциклопедии, где Гегель цитирует данный фрагмент из аристотелевской Метафизики для того, чтобы пока-зать, что такое "дух". Конечно, "дух" - не греческое слово. Но это как раз пример того, как мы учимся думать, используя язык греков. Так, Хайдеггер учил нас видеть, что бытием божественного является "подвижность" (die Bewegtheit). "Подвижность" - не движение. Противоположен ей не покой. Подвижность - бытие движущегося. Когда Платон в "Софисте" (а также и в других местах) описывает исключающую противоположенность Stasis и Kinesis, покоя и движения, то в итоге обнаруживается совершенно иное понимание бытия, а именно то, что бытие представляет собой внутреннее переплетение обоих состояний. Гений Аристотеля нашел для обозначения этого греческое слово. В своей физике он выбрал в качестве темы сущее в его подвижности и поставил вопрос о бытии такого сущего, для чего нашел в высшей степени меткое выражение "Energeia", дословно:
"быть в действии". Это слово обозначает, стало быть, деятельное бытие, не сводящееся лишь к действию, которое само имеет место только до тех пор, пока не предстает как завершенное, "Telos". В природе дело обстоит иначе. То, что по природе является движущимся, всегда находится в пути от природы к природе. Семя или зародыш, цветок или гниющий фрукт - все тут находится "в действии". Что же произошло, - почему вдруг словом "Energeia" стали выражать энергию?
Теперь я перехожу к выводам. Конечно, у греков можно учиться не только тому, о чем у нас шла речь. Вспомним хотя бы о проблеме смерти, которая стала центральной проблемой христианства. Да и другие религии дали свои ответы на вопрос о смерти. Греки же давали ответ исходя из собственного знания о подземном царстве мертвых и об острове спасенных;
безысходной печалью расставания с ушедшими веет от великолепных греческих надгробий, созданных еще во времена Платона, но вновь и вновь волнующих нас. Тут тоже опыт смерти, но он не принадлежит нашей собственной истории. Новалис в "Гимнах к ночи" выразительно противо-поставил этот опыт христианскому благовещению. Так, значит, всякий язык есть самоистолкование человеческой жизни. Это и имел в виду Хайдеггер еще тогда, когда делал свой набросок "Герменевтики фактичности". Только в отличном от самого себя существовании достигается такое прояснение; прояснением являемся мы сами, и осуществляется оно во всех языках. В этом отношении у всех нас одинаковая исходная ситуация мышления. Если в иных странах Африки французский язык представляет практически единственную возможность приблизить людям, живущим там идеи, развитые европейской философией, то тут есть своя проблема. Язык живущих там людей, язык, в терминах которого они пополняют свой собственный опыт мира, не имеет - или еще не имеет? - возможности преобразовать себя во французский. Технологические процессы будут, очевидно, стремиться повсюду, в большей или меньшей степени, выработать единый язык общения. Но вряд ли отсюда придет существенная помощь! Ведь философия - не простая система общения. Она начинается только там, где преодолевают формализм знаков, символов и условностей. Это относится и к нам самим, живущим в сердце Европы: если мы хотим выразить в понятии наш собственный опыт мира, мы должны выйти за пределы диктуемого формулами употребления наших слов-понятий. Исходя из такого понимания, я в свое время вместе с Иахимом Риттером основал "Архив истории понятий". Он призван не обогащать нашу ученость, а заострять смысл основных тонов и обертонов, которые звучат в наших словах-понятиях, когда те употребляются в речи.
Именно в том, что Хайдеггер умел услышать в словах их тайное происхождение и скрытое настоящее, я и вижу непревзойденное величие философа. Если он с легкостью мог интерпретировать тексты, то я, в противоположность ему, часто испытывал в этом затруднения. Он же силой подчинял тексты собственным интенциям, для чего и обращался к знанию исходного смысла слов. Хайдеггер умел обнажить многозначность слов, внутреннюю силу притяжения живого словоупотребления и его понятийных импликаций, обострить нашу к ним чувствительность, и тут я вижу непреходящее наследие, которое он завещал нам и которое едино для всех нас, здесь собравшихся. В том и состоял позитивный смысл "деструкции", не имевшей ничего общего с разрушением. Это ощущает всякий, даже если он с превеликим трудом учил немецкий язык или не в совершенстве владеет языком греческим.
Здесь речь идет не о приобретении некоторого запаса слов или о следовании правилам, а о постоянном формировании горизонта и об открытости по отношению к другим, все равно, на каком языке мы, смотря по обстоятельствам, стремимся с ними объясниться. Хайдеггер действовал поистине новаторски, связуя воедино способность мышления и языковую. фантазию, что компенсирует в моих глазах все слабости, перед лицом которых филологи, вопреки Хайдеггеру, часто испытывали сомнения. Так, в хайдеггеровском переводе песни греческого хора были найдены две дюжины ошибок. Однако ведь эти ошибки, которые, несомненно, влекли за собой определенные искажения текста, давали больше для понимания всего текста, чем "цеховое" исследование. Так же обстоит дело, как мне представляется, и с хайдеггеровской интерпретацией Гельдерлина. Правда, здесь я вынужден был те или иные места счесть неприемлемыми. Но точность, поэтичность, непосредственность, с которой у Хайдеггера зазву-чали эти стихи Гельдерлина, - этому надо учиться. Конечно, надо не подражать, но учиться такому обращению с языком, при котором он. выражает свою мудрость. Приведу пример. Есть стихотворение Стефана Георга - он адресовал его голландскому поэту Альберту Фервею, с которым был дружен. Стихотворение воспевает фрисландский ландшафт и повествует о "шуме волн (Gerausch) огромного озера". Чувствовал ли кто-нибудь, все равно, немец он или нет, что слово "шум" (Gerausch) происходит от слова "rauschen" (шуметь, шуршать, журчать)? Речь у Стефана Георге идет о журчании волн, которое поэт так передает в стихотворной строке, что мы как бы слышим вокруг тот шум. Так и мышление должно своим способом всегда искать слово, которое столь же тонко служило бы целям нашего самовыражения; конечно, всякое мышление всегда должно будет при выходе из своего собственного родного языка определять величину открытости миру. Ведь из мира выступает верное слово, пригодное человеку для самовыражения, слово, в котором ему и является помысленное содержание, - а оно всегда наличествует в языке понятий. Мышление существует в слове и понятии, подобно тому, как поэзия - в слове и образе. Ни слово, ни понятие, ни образ не употребляются лишь как простой инструмент. В них есть нечто, возвышающееся до ясности, в которой - закончу словами Хайдеггера, - "живет мир" ("es weltet").
Пер. М.Ф.Быковой Сверка Н.В.Мотрошиловой