Ирина Стрелкова Хлопоты

В обед, с половины второго, у поселкового магазина собирается народ: старухи с кошелками, ребятишки с зажатыми в кулак деньгами, двое-трое помятых мужчин с неясными намерениями…

Сегодня среди поджидающих заметно выделяется молодая франтиха с детской коляской. Пуховая розовая кофта, плиссированная юбка, лакированные туфли на толстом каблуке. Так парадно снаряжаться за какой-нибудь мелочью в магазин ни одна приезжая не станет — только своя, поселковая, бегавшая сюда растрепанной девчонкой. Теперь ей охота и себя во всем блеске показать, и сына в богатой коляске, но показывать практически некому. Мужчины, присевшие на траве поодаль от магазина, не на то нацелились, чтобы заметить парадный выход молодой матери. А старухи, те давно приметили и кофту, и туфли, и младенца в коляске, но из вредности виду не подают. Ждут, чтобы она сама к ним подкатила со своей коляской.

Старух целая компания. Верховодит подругами бабка Парамонова, не забывающая, как была на фабрике видной общественницей. Когда-то меж подругами замечалась, наверное, разница в годах, теперь они сравнялись, зовут друг друга по-молодому: «Ну, девки, пошли!» Какая-нибудь из «девок», та, что живет на дальнем краю, выбралась в магазин еще спозаранку и плелась полегоньку от крыльца к крыльцу, собирала по пути подружек — одна спохватывалась, что надо бы соли пачку взять, у другой пшено кончилось… Со старухами увязались малолетние внуки, они держатся близ бабушкиных юбок и — кто кротостью, кто нытьем — примеряются развязать потертые старушечьи кошельки.

Ребята постарше набили пылью коробку из-под ботинок, подобранную за магазином, и развлекаются, бросаясь коробкой, как гранатой. Каждый взрыв обволакивает все окрест клубами пыли, но взрослые пока не возмущаются. У мужчин свой важный разговор, у старух свой. К молодой матери пристраивается составить компанию заполошная тетка в мокром фартуке, выскочившая из ближнего дома: мыло у нее кончилось в разгар стирки. Но, может, вовсе и не из-за мыла заспешила она сюда, бросив корыто с бельем. Может, из-за волнующего сообщения, которым ей пока не с кем поделиться, кроме молодой франтихи.

— Валентине Кротовой вчера благодарность объявляли. В классе на родительском собрании. Сама слышала. Володька-то Кротов с моим Мишкой учится. Учительница встала и говорит: «Позвольте от имени коллектива учителей и от вашего имени, от родительской общественности выразить сердечную благодарность Валентине Ивановне Кротовой за ее самоотверженную заботу о Володе, Саше и Леше. Все, говорит, вы, товарищи, знаете, — тут тетка возвела глаза, передразнивая прочувствованный голос учительницы, — все вы знаете, в каком тяжелом положении у нас оказались мальчики Кротовы, когда умерла их мать. А теперь школа за детей Кротовых спокойна…»

— Так и сказала? — живо интересуется молодая.

— Слово в слово! — Тетка клятвенно стучит в грудь кулаком, распаренным стиркой. — С места не сойти, если вру! — В ее горячности слышна тайная зависть к похвале и к сердечной благодарности учителей Валентине Кротовой. Нестерпимая пытка для матерей школьные родительские собрания, где одних детей перед всеми хвалят, а других перед всеми корят и бранят.

— Да уж… Заторопились благодарить! — обижается вдруг молодая, будто и ее младенца, пускающего пузыри, уже обделили школьной похвалой.

— Учителя! Они видят! — острым клинышком встревает в разговор бабка Парамонова. Следом подхватываются и все старухи, как дружное пионерское звено. На своем рабочем веку они повидали достаточно критики-самокритики, набрались общественного опыта, и с ними нелегко сладить. Если стариков-пенсионеров за их настырность зовут в поселке народными мстителями, то о бабках, бывших ткачихах, и говорить нечего: орлицы.

— Учителя видят! И мы не слепые. Кого хочешь спроси — Володьку Кротова теперь не узнать. Весь в лишаях прежде ходил. А Лешка ихний? Чуть в смоле не потонул. Спасибо, добрые люди увидели — вытащили! Сашке третий год шел, а он говорить не научился. Посмотришь, бывало, на Степановых сыновей, и сердце болит… Пальтишки оборванные, из сапог пальцы торчат… А теперь на них погляди! Есть за что Валентину хвалить на собрании. Отмыла, одела, обула…

— «Отмыла, одела, обула»… — усмехнулась молодая. — А все ж не родная мать!

— Родная или не родная, — вцепилась в нее бабка Парамонова, — а по ребенку видно. Лежит вон твой родной! А ты не видишь, что он у тебя кряхтит, ужом изворачивается. Полные пеленки наложил, задница горит, а мать родная понятия не имеет…

Молодая ойкнула, заметалась над коляской, затрудняясь подступиться к делу не так уж и трудному, но неловкому при ее наряде и устройстве коляски — низкой и глубокой.

Тетка в мокром фартуке не торопится ей помочь. Бочком отодвигается в сторону.

— За своими надо смотреть! — берутся старухи и за нее. — Пораспустили детей-то…

Тут, очень подходяще к разговору, перед бабками бухается оземь картонная мальчишечья граната, обдает всех пылью с ног до головы.

— Да что вы делаете, бессовестные! — отплевываются старухи, топча коробку.

Мальчишки пересмеиваются. Бабка Парамонова цепким глазом выуживает из мальчишечьей компании ладного, крепкого парнишку в новых резиновых сапогах с подвернутыми для красоты голенищами.

— Ты, что ли, Кротов? Степана сын? Владимир? А?

— Ну, я! — неохотно отзывается парнишка.

— Пойди-ка сюда поближе… — Бабка манит его крючковатым пальцем. Тетка в фартуке подается вперед, чтобы не пропустить самого любопытного.

— Сапоги-то у тебя новые! — укоряет бабка Володьку Кротова. — И пиджак, вижу, на тебе хороший. Шевиотовый. Из отцовского перешили? Дорогой пиджак, а ты не бережешь… Мараешь… Кепку сними, почисти. Видишь — запылилась. Где брали-то кепку? В городе?

— Ну! — кивает Володька.

— С отцом ездили?

— Не.

— С Валентиной?

— Ну, — еле слышен Володькин ответ.

— И сапоги там брали?

— Не… Сапоги не там. — Володька примолк, и бабка раскрыла рот, чтобы дальше со значением расспросить, где же и с кем покупались такие замечательные сапоги, как вдруг одна из ее подружек спохватывается:

— Да ты чей?

— Кротов.

— Степана сын?

— Ну!

— А где ж братья твои — Сашка с Лешкой?..

— Где им быть! Дома… — Володька насупился, разгребает сор носком блестящего сапога.

— Раз вот так поскребешь… Другой… — высказалась тетка. — Глядишь, и дыра. И выбрасывай, новые покупай… А ты в доме не один… Трое ртов.

— Володька! — деловито окликнули мальчишки. — Айда с нами! — Они понимают, что сам он от старух не вывернется.

— Мишка! И ты здесь! — Тетка углядела среди ребят своего не хваленного в школе сына. — А ну домой! И чтоб сей же час за уроки!

Мальчишки захихикали, а Мишка повернулся и уныло побрел от магазина.

— Володька! Пошли! — настойчиво покрикивают ребята.

— Подождите! — грозит им бабка Парамонова. — Не видите, что ли, дружок ваш со старшими беседует. У вас свое, а у него свое. У вас баловство одно на уме, а Володя мальчик серьезный, уважительный. В школе вчера хвалили. — Володька Кротов стоял перед бабками, как стрелец на лобном месте. — Ты на них не оглядывайся. Пускай они на тебя поглядят да с тебя поучатся хорошему поведению.

Публики прибавилось. Подобрались к крыльцу мужчины, чтобы войти первыми, как только откроется дверь. Молодая мать, перепеленав младенца, жалостливо уставилась на Володьку, покрепче притиснула к себе своего сына, будто Володькина сиротская судьба, как корь или скарлатина, грозила в любой миг перекинуться на кого другого.

Пригорюнилась и тетка в просохшем фартуке.

— Грех худо говорить про покойницу, — загудела она молодой на ухо, — но уж коли правду хочешь знать, Шура-то Кротова не хозяйка… Нет, не хозяйка она была… Кинет ведра на полдороге и пойдет языком чесать, а в доме не мыто, не метено… У других, поглядишь, заработок маленький да бережь большая. А Степан, сколько ни получи, все не в прок… Намаялся он с ней… Померла-то она знаешь от чего?

Еще кто-то подошел к магазину:

— Что за шум, а драки нет? Володька, ты чего, стервец, натворил?

— Да не ругает его никто. Хвалят. Соображать надо.

…Тем временем на другом краю фабричного поселка, у Кротовых, новая хозяйка, вернувшись с ночной смены, управлялась с уборкой, со стряпней — вся красная от кухонного жара, охваченная воодушевлением, без которого не переворочаешь день за днем бесконечную домашнюю работу. За этой работой женщины или попусту растрачивают годы и здоровье, или только им известными способами накапливают дорогие запасы души.

У Валентины попусту утекла жизнь от двадцати до тридцати лет — до того, как ей шепнули, что овдовевший Кротов рад бы на ней жениться. Своих детей у нее не было и — по окончательному слову врачихи из фабричной поликлиники — быть не могло. За это Валентину бросил много лет назад ее первый муж, завербовавшийся от стыда подальше на сибирскую стройку. И за это же — она понимала — посватался к ней овдовевший Степан. Другая бы побоялась пойти за вдовца с тремя детьми, мальчиками, а Валентине как счастье в руки упало.

С покойной Шурой у Валентины ни смолоду, ни позже никакой дружбы не было, только «здравствуй» и «до свидания». Шура умерла оттого, что не хотела родить четвертого, а в больничном аборте ей отказали по болезни сердца, и она пыталась управиться сама, каким-то изуверским тайным способом. После этого Шура прожила недолго, всего с неделю пролежала в больнице, а дом Кротовых — как сразу поняла Валентина в первый свой приход — был без пригляда давнехонько, при здоровой хозяйке. Шуру и в цехе часто критиковали, что не любит за собой убирать, но она не обижалась на критику, она сама на себя могла наговорить больше, чем чужие языки, — душа у нее была нараспашку.

Прежние Шурины подружки, забегая к Кротовым проведать ребятишек, успели по мелочи пересказать Валентине все прежние здешние порядки. Кто раньше бывал в этом доме, тот его теперь, при Валентине, не узнавал. Пол отмыт досветла, стекла сияют, занавески белы как снег, печка после каждой топки подмазана… А Валентина присядет на минутку, оглядит свое хозяйство и тут же отыщет, что еще можно отмыть и отчистить, что перешить от старшего к младшему.

И сейчас она с великим удовольствием зовет за стол Лешку и Сашку, кладет перед обоими по пирожку с противня, только что вынутого из печи. Мальчишки молчаливые, диковатые, не приучены вести себя за столом. Цапают по пирожку, кусают жадно, а внутри повидло, как расплавленная смола. Не рассчитала Валентина, что долго держится жар в сладкой начинке. Но мальчишки не хнычут и свирепо дуют вовнутрь надкусанных пирожков.

На крыльце знакомый топот. Бежит домой старший, Володька. Сердце Валентины замирает от нехорошего предчувствия. Володька врывается в дом как бешеный. Пинает кастрюльку с остывающим на полу поросячьим пойлом. С маху скидывает новые сапоги — и об стену, как гранатами: раз! раз! Пиджак с плеч — на тебе!

— Мамку срамишь? — орет Володька сквозь слезы. — Думаешь, я маленький, не пойму? Ишь какая хитрая! — Володька тычется по комнате, вытряхивает на пол золу, расплескивает воду, топчет черную грязь, обрывает оконные занавески.

Его буйство передается Лешке с Сашкой. Они орут дикими голосами, молотят по столу кулаками и ложками, мажут с пальцев на стену липкое повидло.

Валентина забивается в угол.

— Господи! — беззвучно шепчут белые губы. — За что же они так? Что я им плохого сделала? Хоть бы окна не побили… хоть бы зеркало не задели… — Ей хочется крикнуть: осторожнее, деточки, не побейте ничего, не поломайте, а я уж все приберу, вымою…

Но голос не слушается, а Володька как ворвался шальной, так и вылетел прочь из дома, только грохнули за порогом торопливо натянутые старые ботинки и метнулся в дверях накинутый на плечи отцовский ватник. Младшие сразу стихли, съежились, смотрят зверовато — что теперь с ними мачеха сделает?

Валентина спешит отскрести со стенки повидло, замывает, забеливает печной забелкой, собирает и замачивает в корыте истоптанные занавески, горячей водой моет пол… Нет, ничего не побил Володька, ничего не поломал, не порвал. Не чужое для него здесь и не барчонком мальчишка растет, чтобы бить да ломать. Знает, каким трудом все достается.

Валентина торопится успеть, пока не пришел Степан, и бисерины блестят на лбу, на верхней пухлой губе. Моет и ставит у порога Володькины новые сапоги, на плечиках вешает в шкаф его пиджак.

Все в порядке, все чисто, все спокойно.

Загрузка...