Сообщения о Ходячем городе растревожили нас, когда мы были детьми.
Первое поступило от уличного сумасшедшего, который шел, запахнувшись в сиреневый болонью-плащ на голое тело, и разбрасывал отрывистые, бессвязные реплики. Мы посторонились, не понимая сказанного, но слова, которые вылетали фонтаном и рассыпались, оседая октябрьскими листьями, запомнились.
Вечером, возле костра, самый младший из нас попросил друзей рассказать о Ходячем городе. Друзья делились с нами страшными историями, в которых оживали вещи; обыденные предметы начинали двигаться и приближаться к героям рассказа, не делая до поры ничего худого, — да и заканчивалась история зачастую ничем: вещь пришла. Но в этой недоговоренности как раз и заключалось самое неприятное.
Ходячий город виделся еще одним предметом из этой бесконечной череды, хотя бы и сложного состава; состав казался делом второстепенным, ибо главным считалась неодушевленность, усиленная обыкновенностью. Или наоборот.
Друзья отказали нам, отдав предпочтение носовым платкам, имевшим склонность душить неосмотрительных ротозеев. Платки вышагивали, летали, завязывались в узлы — самые разные платки, чистые и с подсохшими козами-корочками, простые и украшенные шитьем, шелковые, батистовые и ситцевые; микроскопические, стремившиеся комом протолкнуться в дыхательное горло, и огромные, подобные скатерти, свивавшиеся в жгуты и затягивавшиеся в узлы.
Ходячий город, сказали нам, легенда, а не страшилка.
Но мы видели, что наши друзья, стоило нам попросить о Городе, поежились и переглянулись. Это стало для нас вторым сообщением.
Третье сообщение обозначилось неделями позже, когда нас уложили спать, погасили свет и заперли двери; из-за дверей доносились родительские голоса, тихие и невнятные; мы, засыпая, расслышали озабоченное: «Ходячий город». Мы не поняли, кто из них двоих это сказал.
После этого сообщений вдруг сделалось столько, что мы потеряли им счет. Скорее всего, так произошло потому, что мы сами искали их, прислушиваясь к обрывкам чужих бесед, вылавливая сведения по крупицам. Казалось, что все вокруг только о нем и говорят. Все делали вид, будто никакого Ходячего города не существует; эта тема граничила с неприличностью. Здесь была какая-то нехорошая тонкость, разобраться в которой, как нам говорили изредка, когда нам все-таки удавалось вызвать взрослых на скупой разговор, можно только с возрастом, по наступлении зрелости, а то и мудрости. И зрелые люди решают для себя сами, как относиться к Ходячему городу; таких опасных и скользких тем не так уж много, все затруднения сводятся к двум: откуда берутся дети и почему нам запрещают дружить с Вениамином и Рубеном.
Мы уходили недовольные, нам не терпелось узнать.
Потом мы поняли, что взрослые были правы. Настало время, когда мы вдруг незаметно и неожиданно для себя обнаружили, что знаем ответы на оба последних вопроса. Переход от незнания к осведомленности произошел исподволь, плавно; в один прекрасный день мы вдруг взглянули друг на друга и поняли, что разгадка найдена, причем уже довольно давно, и в мире остались только те тайны, в которых заведомо никто и никогда не разберется, потому что это выше человеческих возможностей. А жить теперь будет намного скучнее, чем несколько лет назад, но придется.
Нам показалось, что жизнь украсится, если разжечь былой интерес.
И мы целенаправленно занялись Ходячим городом.
К тому моменту мы уже знали, что Город призрачен и путешествует по земле давным-давно, много столетий и не одно тысячелетие, оставаясь неуловимым. Он ползает, напоминая мультипликационную кляксу; он задерживается то там, то здесь, обманчиво укореняется, живет неприметно и никогда не процветает. Он снимается с места, когда его начинают поджимать кладбища. Ходячий город, как и обычные города, вырабатывает покойников, которых хоронят за городской чертой. Он всегда останавливается в местах, где пространство для выживания естественным образом ограничено. Ему мешают либо вода, либо горы, либо пустыня; кладбище разрастается и в какой-то момент становится больше Города. Оно начинает отвоевывать себе метры и километры, расползается по окраинам, вторгается в жилые кварталы, отравляет воздух и почву. Невидимая перегородка между двумя мирами истончается, и начинают твориться страшные вещи: появляются призраки; не проходит и дня, чтобы кто-нибудь из горожан не исчез бесследно; множатся болезни, плодятся уроды, атмосфера над Городом напитывается ужасом и злобой.
Жители все чаще и чаще теряют рассудок и совершают бессмысленные преступления; эти перемены развиваются не спеша и редко осознаются людьми, которым кажется, будто они живут как встарь и ничего не меняется. Однако наступает момент, когда их охватывает единый порыв сродни инстинкту, побуждающему к перелетам — птиц, к миграции — рыб, к массовому самоубийству — китов. Не проходит и суток, а Города уже нет: он рассыпается по бревнышку и по камешку, встает на колеса и на ноги, отпочковывается от кладбища, к тому времени достигнувшего исполинских размеров; такое кладбище нелегко обслужить и содержать в порядке, оно приходит в запустение, там воцаряются уже неприкрытые слоем земли гниение и распад. Ходячий город теряет свой хвост, подобно ящерице; кладбище остается и вскорости полностью истлевает, так что не удается обнаружить его следа, а Города давно уже нет, он перешел на новое место, раскинулся, вырос за считанные часы и получил передышку с тем, чтобы рано или поздно все повторилось.
Мы сутками просиживали над книгами, пытаясь ухватиться за малейшие намеки на прежнее местонахождение Города; мы были достаточно прозорливы, чтобы понять, что нам не стоит рассчитывать когда-либо обнаружить сам Город. Это было бы глупой самонадеянностью: Город обосновывался на отшибе и ничем особенным не выделялся среди себе подобных. Наверняка имелись карты, на которых он есть, равно как и карты, куда он не успевал попасть; он оборачивался иголкой в стогу, и мы физически не могли перелопатить такое количество атласов, зачастую одних и тех же, но выпущенных в разные годы. Мы пробовали, когда отчаивались, но отказывались от намерения уже к вечеру, когда перед глазами все начинало расплываться, а рука не удерживала увеличительное стекло.
Мы принялись за легенды и сказания народов мира; мы просиживали в книгохранилищах, бросаясь то на один эфемерный след, то на другой. За неимением иного выхода мы исходили из того, что от Города должно было что-то оставаться. Печать таинственности, лежавшая на предмете наших поисков, неизбежно делала его в наших умах экзотическим. И потому наше нетерпеливое внимание понапрасну приковывалось к величественным развалинам; мы сравнивали руины, отыскивая сходство; мы намечали маршруты, которыми следовал воображаемый Город. Но нам ни разу не удалось получить исчерпывающего ответа — ни утвердительного, ни отрицательного. Могло быть так, могло быть иначе; города уходили под воду, города заметало песком.
Нас уносило в Микены, построенные Персеем, где жили потомки Даная и пелониды с амифаонидами, переселившимися из Элиды; сей древний город, однако, не трогался с места и был уничтожен в эпоху Персидских войн — возможно, то была ловкая маскировка. Страбон писал, что город бесследно исчез с лица земли, но Павсаний описывал руины, в которые превратилась городская стена со Львиными воротами; упоминал подземные сокровищницы Атрея и его сыновей, описывал могилы Атрея и Агамемнона. Разочарованные в Микенах, мы обращались к Дору, от которого остались лишь замковые руины; то был древний портовый город на берегу Средиземного моря, обосновавшийся — обосновавшийся? — в долине Шарон. Дор достался колену Асирову по жребию, однако был отдан колену Манассиину; разрушен ассирийцами и заново отстроен — возможно ли? Переходя из рук в руки, он пришел в упадок при Ироде Великом и просуществовал до времен ранней Византийской империи… исчез, не оставив по себе почти ничего… Пометив Дор, мы принимались за Горгиппию — античный город на черноморском побережье, просуществовавший семь веков; довольно быстро мы отказывались от него по той причине, что от Горгиппии осталось слишком много, и даже был создан музей под открытым небом, где все желающие могли убедиться, что винодельни, мастерские, мощенные камнем улицы и саркофаги никуда не исчезли. По той же причине мы вычеркивали Тмутаракань, Иераконполь и Мангазею; ненадолго заинтересовывались Эль-Кабом, культовым центром богини Нехбет, где нас привлекало изобилие гробниц времен Нового царства, но и там многочисленные руины свидетельствовали о тщете наших надежд.
Мы ни на шаг не приближались к истине, но нам казалось, что мы занимаемся важным и увлекательным делом.
Временами нас охватывало раздражение, потому что от Города было не жарко и не холодно; он ползал себе где-то, этот Агасфер, разросшийся до муравейника; ползал, как заведенный и ослепший, как целеустремленный слизняк, не имеющий цели; строчил себе след, которого не оставалось уже, наверное, на следующий день после того, как он со вздохом покидал стоянку и устремлялся прочь. Мы не понимали, почему он, сколько мы себя помнили, оставался предметом бессмысленных пересудов, почему он хронически вычерчивал свой маршрут на грани яви и сна. Мы сравнивали его с компьютерным червем, который ползает и стрижет себе пищу, далеко не всегда причиняя очевидный ущерб, и степень вреда осознается лишь по прошествии немалого времени. Ходячий город не разносил заразу, хотя были некоторые, с готовностью приписывавшие ему эту особенность. Скорее всего, он не был и прибежищем злонамеренных изгоев, хотя находились головы, которые с готовностью приписывали ему тягу к укрывательству преступников, безумцев, инородцев, мутантов и пришельцев. У нас не было ничего в подтверждение этих гипотез, помимо тайного желания, чтобы они оказались правдой.
Теперь нам известно, что виной всему было затянувшееся спокойствие, безмятежное существование сразу нескольких поколений. Благополучие порождало праздность и тяготение к интроспекции; нам ничто не грозило извне, и этой угрозы отчаянно недоставало. У нас было слишком много времени для исследований; не видя опасности, мы искали ее, не задумываясь, что, когда она есть, ее анализ становится делом второстепенным и от нее просто бегут. Бегущие люди не могут позволить себе роскоши самоанализа.
Мы хорошо это поняли, когда однажды на исходе ночи нас подняли протяжным гудком и велели собираться. Разрешено было взять только самое необходимое. Сонные, злые, напуганные, мы не сразу разобрались в происходившем, нам было ясно только, что беда обозначилась. Что-то где-то нарушилось — похоже, что взорвалось или разлилось, а то и поднялось в воздух, и вот оно наползало.
На улице, едва мы вышли, обремененные поклажей, распоряжались военные; повсюду стояли рокочущие грузовики. Жителей выстраивали в колонны и разводили по машинам; мы ожидали услышать гул растревоженной толпы, но его не было, все молчали, и ворчание моторов нарушалось только лаконичными командами.
Мы тихо осведомились, куда нас повезут, не спрашивая о причине. Нам ответили, что на сей счет имеются соответствующие указания кого куда, есть много городов и много деревень, и кто-то даже, не исключено, отправится в другую страну, нас не должно это волновать, и мы должны во всем положиться на руководство. Достаточно понимать, что нам больше нельзя оставаться здесь, потому что окрестности отравлены, и уже довольно давно, но неделю назад критическая отметка была оставлена позади. Отныне спасение наше — в обновлении атмосферы, ландшафта, крови, образа жизни, мировоззрения и самого прошлого, распространяться о котором нам строго запрещено.
Эти общие слова не могли нас утешить, но мы были признательны за разъяснения, ибо чувствовали, что никто не обязан был делиться с нами даже такими крохами.
Мы выехали не самыми первыми, но далеко не последними. Поэтому наши предположения непоправимо беспочвенны; последние беженцы могли бы порассказать больше. До нас снова дошли тревожные слухи, однако сами, своими глазами, мы не могли увидеть, как город медленно рассыпался на камни и бревна, стал на колеса, стронулся с места и с шелестом-скрипом-грохотом отправился в путешествие.