В. В. Стасов Хороша ли рознь между художниками?

В ответе на этот вопрос сомневаться, кажется, нельзя. Большинство наверное скажет: «Рознь! Да само собою разумеется, она никуда не годится. Она очень дурна. Ее не надо. Она никогда не должна быть». Но все это поверхностно и шаблонно. Если хорошенько рассмотреть дело, ответ выйдет, быть может, совсем другой.

Конечно, если дело пойдет о той розни, которая состоит из ненависти, злости, нетерпимости, преследований, насилия всякого рода — такой розни не надо, она противна и вредна. Надо желать, чтоб ее, на свете не было. Но если мы подумаем о той розни, которая ни с кем не враждует, никого не насилует, никому зла не желает, но, которая тверда, непоколебима и неуступчива в отстаивании своих понятий и стремлений, потому что они идут из глубины натуры самостоятельной и сознающей свою особенность, — такая рознь хороша и прекрасна, она законна, она необходима, и без нее было бы худо.

Большинство людей — против художественной розни. Но посмотрите вокруг себя, в Европе и даже в Америке, куда направляется теперь художественное дело? К объединению ли, к приведению ли людей и созданий к одному знаменателю, или же — к розни и разделению художественной деятельности на множество отдельных групп, обществ, товариществ? Конечно, перед нашими глазами совершается последнее. Неужели же это происходит по нечаянности, по неразумию, по капризам нескольких отдельных лиц? Нет, разделение совершается вследствие глубоких внутренних потребностей и непобедимых внешних, обстоятельств.

Пусть энтузиасты восклицают вместе с Шиллером: «Seid umschlungen, Millionen! Meinen Kuss der ganzen Welt!» Такие порывы благородны и симпатичны, такие чувства великодушны и картинны, но они адресуются только к миру морали и человечности, они действуют только в области людских взаимных отношений, в сфере практической и общественной жизни. Какие задачи этого прелестного общего единения, этой завлекательной всемирной гармонии? Шиллер, говорит нам, это в той же самой оде: «О, радость, твои чары связывают снова то, что сурово было разъединено модой… Нищие становятся братьями, земных владык… Клянитесь: да водворится спасение от тиранских, цепей, да народится великодушие даже и в отношении к злодею, да присутствует надежда и на смертных одрах, да будет милость на великом суде!» Для всех этих чудных задач, что может быть лучше, нужней, возвышеннее, чем общее согласие людской массы, общая гармония, нераздельность интересов, стремление ко всему, что благородно и благодетельно, что удваивает силу, что несет помощь и утешение, что уравнивает состояния и сглаживает несправедливости судьбы, что соединяет и сплачивает, что дает жизнь и делает жизнь отрадною. О, тогда надо всею горячею душой желать, чтоб «обнялись миллионы» и чтоб на целом мире запечатлелся «поцелуй» страстной, любящей души. Это все чудно хорошо, это все широко и увлекательно. Но мир искусства — совершенно иной мир, и задачи его — совершенно иные задачи. В искусстве дело идет не о морали и освобождении. Оно не хочет ни учить, ни спасать, ни бороться с тиранией людей или несправедливостями судьбы, оно не казнит, но и не награждает. Оно должно только смотреть на жизнь вокруг, зорко видеть и глубоко ощущать ее, оно должно обсуждать своею мыслью, своим чувством все виденное и почувствованное и — изображать это в правдивых и могучих формах. Но способен ли истинный художник оставаться равнодушным и безучастным ко всему виденному и почувствованному им? Это был бы бедный, жалкий художник. Что говорить про того человека, который всем доволен, всем счастлив, ничего не разбирает, ничем не интересуется, кроме своего ремесла или своей работы, и со всем мирится, ничем не возмущается? Говорят: у него, быть может, прекрасное сердце, но голова плохая. Человек он ничтожный, равнодушный и мертвый, в нем нет того, что всего важнее: понятия жизни, могучей и бодрой мысли. У него паралич души, точно такой же, каков паралич тела у того человека, который не слышит никакого укола, никакого удара. Но еще во сто раз скорее пришлось бы сказать это про того художника, который, вместо того, чтобы еще более всех остальных, простых людей быть впечатлительным, возбуждающимся, глубже отзывчивым на добро и зло, на высокость и низость, на поэтичность или пошлость совершающегося вокруг него, — всем доволен, со всем мирится и, пропуская мимо глаз счастье и горе несущейся вокруг него жизни, или ничего в них не разбирая, все только тешится внешностью своего искусства, тешится виртуозностью и наполняет свои картины или статуи все только «объятиями» и «поцелуями» всему и всем. Конечно, он этим самого себя и свои создания обрекает на пустоту, на ничтожество, на ложь, каков бы, впрочем, ни был при этом его внешний талант, талант исполнительский. Но всегда будут тут, с ним же рядом, другие художники, более истинные и глубокие, которым живая жизнь не безразлична и не далека, которые все вокруг себя не только видят, но и понимают, и потому одно любят, другое ненавидят, а следовательно, точно так же наполняют свои картины и статуи не одним выражением сытого любованья и праздного довольства, не одними сибаритскими восторгами от всего существующего, но и негодованием, презрением, болью и отвращением к тому, что им больно, что их возмущает, что их мучит. Чего на свете больше: счастья или несчастья, красоты или безобразия, ума или безумия, того ли, что должно быть, или того, чего никогда бы не должно было быть? Ответ для всякого, кажется, прост и несомненен. Несчастия, беды, безумия, бедность, страдания, несправедливость, насилие, лишения — вот что всего более занимает места в жизни людской. Значит, понятно, чем всего скорее и чем всего более должны наполняться создания тех художников, которые хотят быть правдивы и искренни и которые не желают всю свою жизнь жить для праздных побрякушек или для потехи толпы. Все будет вечно разделять эти две совершенно разные породы художников.

Эти две породы художников всегда будут существовать и всегда будут чувствовать антипатию одни к другим; они всегда будут-стараться быть не вместе, а врозь, как можно подальше один от другого. Их постоянно будут разделять и стремления и задачи для их произведений, да даже и самый способ выполнения ими этих задач.

Одни, скудные мыслью и рабские понятием, будут всегда смотреть назад, будут стремиться по следам прежних отживших мастеров, почитая их недосягаемыми образцами совершенства и величия, не мечтая ни о чем другом, кроме счастья к ним приблизиться. Другие, бодрые духом и смелые мыслью, будут смотреть вперед, уперев глаза и чувство свое единственно в свою собственную задачу, даваемую современною жизнью, и ниоткуда не будут ожидать себе ни помощи, ни совета, ни примера. Для одних старые греки и старые итальянцы- какие-то господа, а мы, современные, только их недостойные наследники и смиренные рабы; для других они только высокодаровитые, но давно сделавшие и закончившие свое дело люди, которые уже не требуют с нашей стороны никакого нового продолжения, ни подражания — у нас есть своего собственного, нового дела выше головы, и дай нам бог с ним одним справиться, не то что вдобавок возиться с чужим делом, старинным, давно отцветшим и вылинявшим.

Одни художники воображают, что везде нужна «гармония», величавая «плавность» форм и красок, спокойствие и премудрая сдержанность, всегда и везде, что ни выполняла бы их кисть или резец. Другие говорят: «Да, правда, это все превосходные качества, завидные способности, только не везде, а там, где их требует задача создания и натура самого художника. Но это не закон для всех задач и для всех художников. Они могли бы сказать самим себе, как страстный и страдающий Саул юноше Давиду:

Пусть будет песнь твоя дика. Как мой венец,

Мне тягостны веселья звуки!

Я говорю тебе: я слез хочу, певец,

Иль разорвется грудь от муки.

Страданьями была упитана она,

Томилась долго и безмолвно;

И грустный час настал — теперь полна она,

Как кубок смерти, яда полный.

Тут уже не до „гармонии“, не до величавых „царственных“ линий и красок, не до того, что тешит глаз и нежно ласкает вкус, — тут должны выдвинуться вперед вся сила выражения, вся правда беспорядочного и мечущегося волнения. Сколько далек здесь от правильностей и гармоний страстно смятенный дух, столько же пускай будут бесстрашно неправильны и смятенны и линии, и краски, и формы. Но кроме этой разницы настроения к свету или мраку жизни, есть еще одна громадная разница, разделяющая художников: какова бы ни была противоположность и разнообразие натур, есть одни художники, которым везде прежде всего нужны — красота и изящество; невозмутимые, бесхарактерные и безличные, везде одинакие, не взирая ни на какое время и место, эти качества для них высший закон; но есть еще другие, которым гораздо выше и дороже — правда жизни, какова бы она ни была, красива или некрасива, потом — исключительная, отграниченная от всех других национальность, такая, какою в действительности живут все народы и которая для каждого народа в отдельности есть то же, что физиономия, характер и свое особенное выражение у каждого человека в отдельности; наконец, такие, которым невыносимы все выдумки и фантазии, переходящие из рода в род по преданию, и которыми масса бессознательно живет, никогда их не разбирая: эти люди находят их бедными, жалкими и тощими в сравнении с теми бесчисленными правдивыми темами, которые нас целый день окружают.

После того, сколько есть в каждой нации целых тысяч художников, для которых главную роль играют милость и благоволение толпы, награды и отличия, жажда первенствовать, всякие игрушки и сласти самолюбия, наконец — их невежество, безвкусие, рутинные понятия, лень и неспособность мысли.

Неужели со всеми ими могут уживаться и спокойно, невозмутимо ладить те художники, у которых натура выше, душа глубже, потребность богаче и разнообразнее, горизонты шире. Это все люди разных пород, которым вместе тесно и узко, и они, кое-как побившись несколько времени вместе, приходят, наконец, в один прекрасный день, к тому открытию, что им жить и быть вместе — не должно и вредно, и в сто раз выгоднее разойтись и никогда ни на чем существенном не встречаться близко. После нескольких колебаний и проб, те, которые пожизненнее, поэнергичнее и поболее проникнуты важностью своего нового символа, бросают старое, насиженное гнездо и идут пробовать нового счастья.

Рой народившегося вновь поколения ставит свой новый улей, и работа закипает.

Перебрать и рассказать все подобные события в жизни нового европейского искусства — трудно. Их слишком много, особливо в течение последних сорока-пятидесяти лет, и число их с каждым годом все только прибавляется. Но я попробую выставить на суд читателя некоторые из самых крупных примеров.

Загрузка...