Дверь пискнула на весь класс. Такой уж был у неё писклявый голос, у этой двери. Все ребята сейчас же повернули к ней головы и перестали слушать докладчика. А докладчик в это время уже кончил говорить о достижениях и начал говорить о недостатках. Он перечислял фамилии ребят с недостатками, и хозяева этих самых недостатков тут же поворачивали свои головы опять к докладчику, когда он называл их фамилии.
В классе шёл сбор отряда. А дверь пискнула потому, что её открыли. Открыл Серёжка, который, конечно, опоздал на сбор. Он почему-то вечно торопился и вечно опаздывал. И только он сел за свою родную закапанную чернилами парту, как услышал свою фамилию. Докладчик громким голосом, который, наверно, был слышен по всем этажам школы, говорил, что он, Серёжка, имеет особо выдающиеся недостатки. (Не просто недостатки, а особо выдающиеся. Ого!) «Ну, погоди, — подумал Серёжка, сжимая кулаки, — погоди, докладчик! Будет тебе!»
А докладчик спокойно объяснил, что же это за особо выдающиеся недостатки. Оказывается, он, Серёжка, слова своего не умеет держать. Наобещает, наобещает чего-нибудь, а выполнять обещание будто и не его дело. В общем, бросает слова на ветер. И с этим надо бороться.
— Ещё чего! — подскочил Серёжка с парты. — Вот новости! Выдумали! Я? Слова? На ветер? Да никогда в жизни!
Но как только Серёжка произнёс эти слова, все три огромных классных окна распахнулись настежь, да так, что стёкла на пол посыпались. Вслед за ними сейчас же распахнулась и классная дверь. Закачалась лампа в матовом абажуре, висящая над учительским столом. Закачалась карта полушарий на стене туда-сюда, туда-сюда, будто это не карта, а часовой маятник.
Доклад, который был написан на отдельных листочках, поднялся в воздух. Там было всё: и достижения, и недостатки, и план мероприятий и прочее. И всё это сначала повисло в воздухе, а потом закружилось над ребячьими головами. И достижения закружились, и недостатки, и план мероприятий тоже. Докладчик бегал по классу, ловил свои листочки, но они то попадали ему в руки, то вырывались из них. Несколько листочков вылетели в окно. И не только они. В окно вылетел чей-то носовой платок, чей-то капроновый бант с косы. Даже тряпка сорвалась с гвоздя и тоже направилась в окно, но не долетела до него и устало плюхнулась на пол.
Волосы у всего пионерского отряда сразу стали дыбом. Всё больше и больше достижений и недостатков вылетало на улицу. Вот последние два листочка, прилипшие было к потолку, отлипли от него, сделали над ребятами несколько кульбитов и — порх, порх в окно. Только их и видели.
В классе стало спокойно и тихо. Ветер улетел. Лампа и карта всё медленней докачивались на своих местах. Несколько мгновений ребята сидели неподвижно. Потом зашевелились, заговорили, стали оглядываться, приглаживать волосы, поправлять одежду.
Один только Серёжка всё ещё не шевелился. Он сидел за партой, да нет, даже не сидел, а лежал на парте грудью, вобрав голову в плечи, и испуганно моргал глазами.
«Неужели наяву? — думал он. — Неужели всё то, что случилось утром дома, было на самом деле, а не во сне? Ой! Ой! Ой!» — и Серёжка зажмурил глаза.
Председатель совета отряда Миша Гришин серьёзным председательским голосом произнёс:
— Внимание, сбор продолжается, слово докладчику.
Докладчик подошёл к учительскому столу и растерянно поглядел на него. Стол был пуст. Докладчик вздохнул, постоял, помолчал, ещё постоял и ещё помолчал, потом взглянул в раскрытое окно, потом опять постоял и помолчал, потом взглянул во второе раскрытое окно, потом в третье, потом смотреть было уже не во что, и… объявил, что доклад окончен и что сейчас будет художественная часть.
Как только были произнесены два слова «художественная часть», будто на пружинке, подскочила с парты Галка Палкина и выбежала из класса. А когда она бежала по классу, то все заметили, что на одной косе (на правой) у неё сидел белый капроновый бант, а на другой (на левой) никакого банта не сидело.
Вслед за Галкой Палкиной, тоже как на пружинках, подскочили ещё несколько девчонок и тоже выбежали из класса. У них банты были целы. Ребята ещё с полминуты посидели за партами и повскакали со своих насиженных мест.
Председатель совета отряда Миша Гришин подошёл к докладчику.
— Что у тебя за доклад? Чуть не заснули. Понатыкал цифры. Неуспевающих в классе пять и четыре десятых ученика. С ума сошёл?
— Не сошёл!
— А откуда четыре десятых?
— Ты понимаешь… Я взял все двойки и поделил на всех учеников.
— Что-о?
— Нет, я не двойки на учеников, а учеников на двойки поделил…
— Учеников на двойки?!
— То есть нет… я перепутал, кого я на что делил.
— Ах, перепута-ал?!
Миша Гришин только размахнулся, чтобы стукнуть докладчика по затылку, как вспомнил, что он теперь председатель совета отряда (его на днях выбрали), рука сразу же опустилась и зачем-то полезла в карман брюк, будто там было что-то нужное. И он начал действовать словом, убеждением. Тут ему под руку подвернулся Серёжка, то есть не под руку, а под язык.
Серёжка в это время уже немного пришёл в себя, даже встал с парты и подошёл к раскрытому окну.
— Когда ты, наконец, человеком станешь? — строго спросил его Миша Гришин.
— А что, я телеграфный столб, что ли? — огрызнулся Серёжка, глядя на телеграфный столб около школы.
— Столб — это хорошо. Ты даже и не столб.
— Почему это я не столб? — обиделся Серёжка.
— Потому что столб провода держит, полезное дело делает. А ты только языком болтаешь, вот твои дела.
— Подумаешь — полезное! Подумаешь — дело! Вот захочу и…
Тут Серёжка опасливо посмотрел на небо, прислушался. За окном было тихо, и он успокоился.
«Да нет, приснилось мне всё утром», — пронеслось в его голове.
И как только он успокоился, язык его снова начал легко болтаться.
— Вот захочу и… — опять прокричал Серёжка, — захочу и сто полезных дел сделаю.
Ребята засмеялись. Они знали цену его словам. Это задело и разозлило Серёжку, и он заорал ещё громче:
— Сто полезных дел, слышите?! И все в один день!!!
Вдруг за окном что-то завыло, Серёжка вздрогнул и прикусил язык. Ребята только повернули головы к окнам посмотреть, что там такое, как раскрылась классная дверь и вошла… ой, кто это вошёл? Все сейчас же забыли про завыванье. Вошла… девчонка не девчонка, сразу и не поймёшь кто. В общем, началась художественная часть.
Вошла, конечно, девчонка, но изображала она явно не девчонку. На ней было платье, какого ни одна девчонка, даже самая модпица-размодница не наденет. Платье очень красивое. Белоснежное. Но всё разлинованное чёрными линиями, как будто это не платье, а нотная бумага. На этих линиях, как воробьи на проводах, сидели чёрные нотки. Одни были просто круглыми и всё. Другие — с чёрной ножкой, а третьи — с ножкой и хвостиком. А ещё на платье, на пяти линейках сразу, была нарисована такая очень красивая закорючка, которая называлась скрипичным ключом (ребята это знали по урокам пения). И ещё такую же закорючку, то есть скрипичный ключ, вырезанную из картона и обсыпанную блёстками, девчонка держала в руках.
Когда она повернулась, то все увидели, что сзади у девчонки две косички, и что на одной из них (на правой) сидит белый капроновый бант, а на другой (на левой) никакого банта нет. И все догадались, что это вошла Галка Палкина. Но сейчас она была совсем не Галка и совсем не Палкина. Это была Песня. Она сама сказала об этом. Когда вошли другие участники концерта, то у неё произошёл диалог с девчонкой, у которой все банты были целы.
ГАЛКА ПАЛКИНА.
Мне часто люди говорят,
Что жить со мной чудесней,
Что нашей встрече всякий рад.
ДЕВЧОНКА, У КОТОРОЙ ВСЕ БАНТЫ ЦЕЛЫ.
Да кто же ты?
ГАЛКА ПАЛКИНА.
Я — Песня.
Песня, стоя в центре, подняла над головой сверкающий скрипичный ключ. Другие девчонки расположились возле неё полукругом и начали откашливаться.
В класс вошёл Эдуард Егоров (мальчишка-старшеклассник, который играл на аккордеоне и готовил художественную часть). Он стал к ребятам спиной, а к участникам концерта лицом и аккордеоном, и сказал: «Внимание! Приготовились!». Ему оставалось только сказать или «Три-четыре!» или «Начали!», но в это самое время какой-то небывалой силы вихрь ворвался во все три окна и завыл, заметался по классу, в злобе качая, ероша, срывая всё на своём пути, что попадалось. Прошлый ветер, который прилетел в класс, не годился ему и в подмётки.
Серёжка побледнел, хотел схватиться рукой за подоконник, чтобы не упасть, но его отшвырнуло к столу, потом к чьей-то парте и, наконец, к стене. А в окне показалось… Ой-ой-ой!.. Серёжка от страха даже забыл зажмуриться, так и замер.
«Значит — правда! Значит, утром был не сон!»
Серёжке показалось, что волосы на голове стали шевелиться. Сами по себе, не от ветра, а сами. Са-ми!
А утром было вот что.
Серёжка стоял в комнате у открытого окна на своём втором этаже и разговаривал с мальчишкой во дворе. Мальчишка перекидывал из одной руки в другую красно-синий резиновый мяч.
— Хочешь, я дворовую футбольную команду организую? — кричал ему Серёжка. — Тебя вратарем! Только мяч надо настоящий. Футбольный. Всё дело за мячом. А я — пожалуйста! Хоть сейчас.
И только успел Серёжка произнести эти слова, как вдруг что-то завыло, засвистело, запыхтело и прямо на Серёжку с такой силищей дунуло, что он на ногах не удержался, отлетел от окна, плюхнулся на диван. И вдруг в окне увидел… лицо. Такое огромное, что оно заняло всё окно. Лицо было живое, сердитое. Насупленные брови всё ближе и ближе придвигались одна к другой, вот-вот сольются в прямую линию. И только морщинка-ложбинка на лбу, которая лежит между ними, не даёт бровям слиться. И чем ближе сходились брови, тем сердитей сверкали глаза, раздувались ноздри и оттопыривались губы. Взлохмаченные волосы шевелились, словно живые. Были они какие-то белые, даже слегка голубоватые, воздушные. Глаза ярко-синие и прозрачные впились в Серёжку, пригвоздив его к дивану. Толстые губы зашевелились и вдруг зло выговорили:
— Опять слова на меня бросаешь?
— Я?.. — залепетал в страхе Серёжка. — Н-на в-вас? Бр-росаю?
— На меня! — грозно сказали губы. — На Ветер-рр! Уфф!
Голубоватые волосы зашевелились сильнее, щёки надулись, вот-вот лопнут. Серёжка догадался — это было лицо Ветра. Самого Ветра.
— Уфф! Уфф! Уфф!
И на Серёжку обрушился настоящий шквал. Серёжка зажмурился, закрыл лицо руками. Ему казалось, что сейчас, вот сейчас он вместе с диваном поднимется в воздух и унесётся неизвестно куда.
Но они с диваном никуда не унеслись, потому что диван стоял у стены, а стена была очень толстая, кирпичная, неподвижная. Она никуда не пустила диван с Серёжкой. Она даже не зашаталась, эта каменная стена, такая она была сильная.
Постепенно шквал затих, и Серёжка осторожно, с опаской открыл глаза. Ветер был ещё здесь, в окне. Но щёки уже сильно не раздувал. Он тяжело дышал, устал, видимо.
— Уфф, — и Серёжку с головы до ног обдаёт холодом, — уфф, — снова обдаёт, — уфф, — снова. Тело покрылось гусиной кожей. А может, это не от холода гусиная кожа, кто знает.
— Ду-уффмаешь, мне легко-о с твоими словами по свету-уфф летать? — опять заговорили губы. — Слова вес имеют, они нелёгкие. Крылья-то мне и не поднять. Уфф-стаю быстро.
По тяжёлому дыханию Ветра чувствовалось, что он действительно устаёт. Но вот, видимо, немножко отдохнув здесь, в окне, Ветер стал дышать легче, свободнее. И лицо его подобрело. Он даже улыбнулся, видя, как дрожит от страха Серёжка.
— Преду-уфф-преждаю-уфф: если ещё бросишь на меня хоть слово, берегись. Отомщу-у!.. У-уфф!..
И Ветер вдруг улетел, будто растаял, будто его и не было вовсе. Снова ясное синее небо глядит в комнату. Только две половинки длинной шторы утянуты за окно. Ветер, наверно, хотел взять их с собой, но карниз, по которому эти шторы задвигаются и раздвигаются на кольцах, не пустил их от себя. Вот молодец карниз.
Серёжка встал, подошёл к окошку, втянул шторы назад в комнату, поглядел во двор. Мальчишки с красно-синим мячом не было. Всё тихо, спокойно, обыкновенно. Всё на своих местах.
«А может, ничего и не случилось вовсе? — подумал Серёжка, — может, мне всё приснилось? Сидел я на диване, сидел-сидел, да и клюнул носом? Ну, конечно, приснилось, разве на самом деле такое может быть? Не может. А шторы? Почему шторы были утянуты из комнаты во двор? Ну и что? Подумаешь — утянуты! Их обыкновенный ветер утянул, самый простой ветер, всегдашний, а совсем не тот, что… приснился.
И Серёжка успокоился. Поднял с пола промокашку, карандаш, «Пионерскую правду», которые скинул со стола обыкновенный ветер. А потом… А потом Серёжка забыл про этот свой чудной-пречудной сон.
Когда Серёжку отшвырнуло к стене, он понял, что всё было наяву. На самом деле. От страха он даже забыл зажмуриться, так и замер. Взгляд прилип к окну и не мог от него оторваться. А в окне… а в окне было… то лицо. Брови вот-вот сольются в одну прямую линию, и только морщинка-ложбинка на лбу, которая лежит между ними, не даёт бровям сойтись. Лицо ещё сердитее, чем тогда утром.
Серёжка вспомнил, как Ветер говорил ему:
— Преду-уфф-преждаю-уфф: если ещё бросишь на меня хоть слово, берегись. Отомщу-у-у!..
А ведь он, Серёжка, бросил. Вот только сейчас бросил. Ну разве это были не на Ветер слова, когда он сказал, что в один день сто полезных дел сделает? Конечно, на Ветер. Вот он и прилетел отомстить.
Ой, что же теперь будет? Что будет?
Лицо в окне свирепо сверкало глазами, раздувало ноздри, губы шевелились, вот-вот заговорят, но… ничего не говорили, будто не могли найти нужных слов.
В классе поднялось такое, что трудно передать словами. Всё завертелось, закружилось. Кто сидел, уже не мог встать, потому что Ветер словно намертво приклеил их к сиденьям. Кто стоял, уже не мог удержаться на ногах; Ветер откинул и прилепил кого к стене, кого к доске, кого к шкафу.
У Песни из рук он вырвал скрипичный ключ и зло швырнул его в окошко вверх ногами, вниз головой. Вдогонку ему послал все капроновые банты, все носовые платки, тряпку, стенгазету, график дежурства по уборке класса, что-то ещё (что именно, никто сразу не мог разглядеть) и… наконец, вылетел за этими вещами сам.
…Ребята не так скоро, как первый раз, пришли в себя. Но вот они оглядываются, ощупывают себя. Живы ли? Живы. Целы ли? Целы. О-ох! О-ой! Ай-ай-ай! Кто руку трёт, кто ногу, кто бок, а кто все сразу.
Вдруг какой-то писк за окнами, будто две девчонки просят о чём-то. У одной голосок потолще, у другой — потоньше. Но каждая пищит как-то очень монотонно, на одной ноте.
Ребята взглянули в окно и увидели на фоне голубого неба две чёрные удаляющиеся нотки. Их нёс Ветер. Они перевёртывались в воздухе через головы, размахивали тонкими чёрными хвостиками и отчаянно пищали.
Галка Палкина, то есть сейчас она была не Галка Палкина, а Песня, взглянула на своё измятое платье и ахнула. На нём не хватало двух нот. Там, где ещё недавно жили эти нотки, сейчас были пустые места.
А нотки улетали всё дальше и дальше. Вот их уже и не видно на фоне голубого неба. Вот и голосов уже совсем не слышно.
Галка Палкина пришла в отчаянье. Пока ещё только одна она поняла, что случилось, потому что она сейчас была не Галка Палкина, а Песня. Ребята, даже те, что увидели пустые места на её разлинованном платье, ещё ничего не поняли. И Эдуард Егоров ничего не понял.
Когда все немного пришли в себя, расселись по партам, успокоились, он опять стал к ним спиной, а к участникам концерта лицом и аккордеоном, и сказал своё привычное: «Внимание! Приготовились!»
И через несколько секунд в классе грянула песня — «В лесу родилась ёлочка». Почему эта песня родилась в классе сейчас, ранней осенью, когда ещё цвели цветы, непонятно. Может быть, Эдуард Егоров хотел охватить в своём концерте все времена года? Может быть. Но главное было не в этом. Главное было в том, что все сразу заулыбались, всем захотелось петь эту песню, такая она была знакомая-презнакомая, родная-преродная.
«В лесу родилась ёлочка, — весело пели девчата, перекрывая голосистый аккордеон Эдуарда Егорова, — в лесу она…» И вдруг случилось совершенно неожиданное. Ведь после слов «в лесу она» нужно было петь «росла» и дальше о том, как она «зимой и летом стройная, весёлая была». Но этого не получилось. Девчата спели «в лесу она» и больше ничего спеть не могли. В классе воцарилась странная, удивительная тишина.
И даже сейчас никто ничего не понял, кроме Галки Палкиной, потому что она была не Галка Палкина, а Песня. Ребята подумали, что у девчонок, которые участвовали в концерте, просто голоса сорвались. У всех сразу на одной и той же ноте. А что, разве такого не может быть? Может.
Эдуард Егоров строго посмотрел на девчат и растерянно на свой аккордеон (ведь и он замолчал как раз на том же самом месте, где и девчата). Потом, чтобы ободрить хор, Эдуард Егоров весёлым голосом сказал: «Начинаем сначала. Внимание! Приготовились!» И через несколько секунд в классе опять грянула песня «В лесу родилась ёлочка». Но как только голоса дошли до слова «росла», на класс опять навалилась страшная тишина.
Поющим девчатам и Эдуарду Егорову показалось, что они шли-шли и вдруг споткнулись об эту тишину, что они, как о толстую стену, лбами об неё ударились, такая это была тишина. Все стояли удивлённые, растерянные и ничего не могли понять.
И вдруг запел сам Эдуард Егоров. Он вообще никогда в жизни не пел. У него совсем не было певческого голоса. Он только играл на аккордеоне. А тут запел с отчаянья. Один. Среди тишины. Из горла вырывались какие-то смешные звуки, будто блеял баран. Блеял он очень правильно, то есть мотив песни был точно сохранён. Но как только Эдуард Егоров дошёл до слова «росла», блеяние оборвалось, будто его ножницами обрезали.
Ребята повскакали с парт. Что такое? Что случилось с «Ёлочкой»?. Почему она не поётся?
И вдруг Галка Палкина, то есть не Галка Палкина, а Песня, закричала на весь класс:
— Не пойте! Всё равно ничего не получится!
Лицо у Песни было мокрое, заплаканное. Песня всё время тёрла нос, и от этого он был уже красный.
— Почему не получится? — удивились ребята.
Песня шмыгнула красным носом и объяснила:
— Потому что дальше в песне идут те ноты, которых нет.
— Как нет?
— Те, которые унёс Ветер. — Песня всхлипнула, глянула в окно, где на фоне голубого неба давно уже не было видно улетающих нот, и разревелась в голос. Ревела она на других нотах, потому что если бы хотела зареветь на тех, которые улетели, у неё ничего не получилось бы.
Ребята притихли. Значит, теперь «Ёлочку» не споёшь?
— Разве только «Ёлочку»? — всхлипывала Песня. — Теперь ничего не споёшь, ничего не сыграешь. Вся музыка кончилась.
— Как вся?
— А так. Разве можно что-нибудь сыграть, если двух нот нет?
— Так ведь только двух!
— А их всего «до, ре, ми, фа, соль, ля, си», и всё! — и Песня разревелась ещё пуще.
— Вот красота! — захлопал в ладоши докладчик. — Ребята, это же замечательно! Теперь ни у кого двоек не будет по пению. Урра! А как успеваемость в классе поднимется! — и он в уме уже стал что-то на что-то делить.
И ещё одна девчонка, у которой не ладилось с пением, пискнула «ура». На кармане белого фартука у этой девчонки сидело чернильное пятно, которое она всё время прикрывала рукой. А сейчас забыла и про пятно и про руку, когда запищала «ура», и оно стало ужасно видно.
Но на этих двух учеников, которые крикнули «ура», вдруг обрушился Эдуард Егоров. Он был очень тихий парень, этот Эдуард Егоров, а тут вдруг разбушевался.
…Что же теперь будет на белом свете?
— Вы послушайте, какая жуткая тишина!
Эдуард Егоров замер, слушая жуткую тишину. И все стали слушать жуткую тишину. В сквере, недалеко от школы, висел громкоговоритель. В это время всегда передавали концерты. Но сейчас он молчал, будто мёртвый, будто его и нет в сквере недалеко от школы.
Из открытых окон соседнего дома обычно вырывались голоса радиол. Сейчас и они молчали. Тишина. И действительно от этой тишины всем стало как-то жутко. И неизвестно, сколько времени прошло, когда они слушали тишину. Может быть, минута, а может быть, час, а может быть, пять часов. Захотелось, чтобы она кончилась. В самый раз спеть бы сейчас что-нибудь. А как споёшь? Не споёшь никак.
И опять заговорил Эдуард Егоров. Только теперь он уже не бушевал. Он говорил тихо-тихо, но все его слышали и видели перед собой то, о чём он говорил. А говорил он о том, как трудно жить без песни.
Вот сейчас где-то льёт дождь, проливной, холоднющий. И идут под ним солдаты строем. Но им было легко идти, они и грязи под ногами не чувствовали, и своих мокрых спин не замечали, потому что пели. Весёлую походную песню пели в такт шагам. И песня шла вместе с ними, в их строю. А сейчас… а сейчас песни нет. И все они чувствуют, как мокро, как холодно, какая грязь, еле-еле сапоги из неё вытаскивают. Ведь идут они не по асфальтовой дороге. Они в суровом солдатском походе. Песня силы им придавала, сейчас без неё силы кончаются.
И ребята в классе вдруг увидели этих солдат, их мокрые лица, мокрые спины, грязные сапоги. Ребята сами поёжились, будто и им стало холодно, будто у них по лицу, по шее текут холодные капли и заползают за воротник, на спину. И действительно становилось всё холоднее без песен.
— А вы говорите — красота, что теперь двоек не будет по пению, — укоризненно сказал Эдуард Егоров, глядя на тех двоих, которые прокричали «ура». А те двое уже давно поняли, какие они дураки были, когда кричали.
— А в колхозах сейчас урожай собирают! — и только Эдуард Егоров хотел подробно рассказать о том, как с песней работа спорится, председатель совета отряда Миша Гришин остановил его:
— Что, мы маленькие, что ли, не понимаем? — и начал приглаживать свой вихор на макушке. Это у него, у председателя, была такая привычка. Когда волнуется, то всегда макушку рукой гладит.
Песня, всхлипывая, вышла из класса и вскоре вернулась уже не Песней, а обыкновенной Галкой Палкиной в школьной форме с белым фартуком и всё с теми же косичками без бантов.
Серёжка всё это время сидел за партой тише воды, ниже травы.Сидел, вобрав голову в плечи, и молчал, даже почти не шевелился. Сначала он пугливо глядел в окно и ждал, что Ветер прилетит опять. Ведь до сих пор он ещё не отомстил. Серёжка вот он сидит, живой и невредимый, только перепуганный. Но сейчас, когда оборвалась музыка, Серёжка понял, что Ветер отомстил. Отомстил зло, жестоко и несправедливо. Виноват ведь был только он один, а Ветер отомстил всем. Так бывает и у людей. Когда они очень рассердятся, то порой влетает не только виноватому, а всем, кто в это время им под руку попадает.
«Что ж ты наделал, Ветер, — подумал Серёжка, — да нет, это я наделал, а не Ветер. Ведь из-за меня всё».
Серёжке нужно было признаться ребятам, что виноват во всём он. Ветер, конечно, тоже поступил несправедливо, но ведь рассердил его он, значит, с него и спрос. Но как признаться? Прямо вот сейчас встать и сказать: «Ребята, я виноват!» Но это невозможно. Как это он, Серёжка, которого все боятся из-за его крепких кулаков, вдруг признается в своей вине?! Такого ещё не бывало.
Серёжка думает так, а сам… а сам… Что такое? Глядь, а он уже не сидит, а стоит за партой. И когда успел встать, не заметил. И зачем он встал? Зачем? Но Серёжка знает, прекрасно знает зачем.
— Ты чего столбом торчишь? — крикнул ему докладчик.
А Серёжка молчит и даже не шевелится. Действительно столбом торчит. И от его неподвижности и молчания постепенно все в классе замолкают и перестают шевелиться.
Ребята чувствуют, что Серёжка хочет им что-то рассказать. Но ему, наверно, это очень трудно, раз он всё ещё не говорит. И они ждут. Они тоже молчат.
Как мало на свете слов, когда тебе надо признаться в своей вине, когда надо горькую правду говорить. Ищешь слова, а их нет. И язык какой-то большой, неповоротливый, ну никак им ничего не выговоришь.
Серёжка стоит и ни одного слова не может найти. Вот наконец вздохнул.
— Я…
А что «я»? Ну как скажешь, что ты виноват, когда тебе совсем не хочется виноватым быть.
— Я это… я виноват…
Ребята ушам не верят. Чтобы Серёжка сказал про себя, что он виноват?
— Ты виноват? — осторожно спрашивает докладчик, а сам с опаской поглядывает, не стукнет ли его Серёжка по затылку своим крепким кулаком. Нет, не стукает. Чудеса.
— Виноват… Это я виноват, что музыки нет.
— При чём тут ты? Ветер ноты унёс, а не ты.
— Нет, я.
Ребята так удивились, что даже никто ничего не сказал.
— Я на Ветер слова бросал, бросал, он и рассердился и ноты унёс.
Ребята всё ещё молчат.
— Он меня утром сам предупредил, а я всё равно ещё бросил на него. Вот сейчас. Ну вы же слышали? А слова вес имеют. С ними Ветру летать тяжело.
Ребята всё поняли. И не так это оказалось трудно — признаваться в своей вине, как думал Серёжка. Это только сначала трудно, а потом ничего, потом даже радостно как-то от того, что уже признался. Теперь все всё знают. А всем вместе легче придумать что-нибудь, как избавиться от беды. Но что тут придумаешь?
…Тихий и будто пришибленный весь отряд вышел из школы. Молча постояли, молча пошли по улице. Угрюмые, хмурые. С аккордеоном, положенным в футляр, догнал ребят Эдуард Егоров. Он раньше них вышел из класса. Когда ему теперь придётся раскрывать этот футляр?
А Ветер опять как с цепи сорвался. Он, наверно, отлежался где-нибудь за углом и заметался по улице, хватая всё в свои лапы и унося куда-то.
Мимо ребят пролетело что-то голубое и со всего размаху шмякнулось о ствол дерева. Оказалось, это рубашка. Сырая ребячья рубашка. Она грудью прилипла к дереву и смешно зашевелила рукавами. Вон в соседнем дворе бельё сушится.
Незнакомая женщина выбежала со двора, увидела рубашку, прилипшую к дереву, и заторопилась к ней. Вот она уже добежала, вот протянула руку схватить рубашку, и как раз в этот самый момент рубашка отлипла от дерева и, махнув женщине рукавом на прощанье, понеслась дальше по улице. Но женщина не хотела прощаться с рубашкой и побежала за ней, хотя бежать ей было очень тяжело, потому что на её плечах лежало много лет жизни.
А ребята шли по улице хмурые, угрюмые, тихие. Всем было до того тоскливо, до того тошно, что просто невозможно этого описать.
Какая-то махонькая девчушка в красных башмачках ревела на всю улицу тоненьким голоском. «И чего ревёт? — думают ребята. — И так тошно, а она ещё тоски подбавляет. Хоть бы перестала, что ли».
И котёнок пищит на дереве, вторит девчонке. Что, они сговорились пищать вместе? Мальчишка стоит под деревом и кидает в котёнка камешки. А тот жалкий, худой, противно смотреть. Но вдруг он зафффырчал, спина выгнулась дугой, а хвост, только что прилизанный, тоньше карандаша хвост, вдруг стал похож на ёршика, которыми мамы и бабушки моют кефирные бутылки. В чём дело? А это к дереву подбежал пёс и залаял, увидя страшный кефирный ёршик.
Ну теперь совсем пропал котёнок. Сразу два врага. Мальчишка и пёс.
А ребятам ску-у-учно. Муторно как-то. Идут по улице и вроде не идут. Стоят и вроде не стоят. Не знают, куда себя девать, что делать. Дошли до филармонии. Видят, сердитый дядька сдирает афишу, на которой написано: «Концерт из произведений Бетховена. Исполнитель — лауреат Всесоюзного конкурса пианистов…» Фамилии лауреата Всесоюзного конкурса ребята не успели разглядеть, потому что в это время сердитый дядька уже окончательно содрал афишу.
А где-то внутри здания гуляли растерянные звуки. Они то внезапно обрывались, то взлетали, то снова обрывались, то снова взлетали. Эдуард Егоров понял — это настройщик ударяет по клавишам. Конечно, он сейчас в полном отчаянье, этот человек. Видимо, его позвали выяснить, что случилось с концертным роялем. Наверно, лауреат Всесоюзного конкурса сел попробовать этот рояль и… ничего не мог сыграть. Концерт не состоится. Поэтому сердитый дядька и сдирал афишу. Сколько людей сегодня не услышат произведений Бетховена!
Нерешительный Эдуард Егоров вдруг решительно поставил аккордеон на землю.
— Нет! Так нельзя! Надо что-то делать! Почему мы все ничего не делаем? Почему просто идём по улице и всё? Какое мы имеем право просто идти?
— Никакого! — подхватил Миша Гришин и опять стал приглаживать свою уже гладкую-прегладкую макушку.
Но что делать? Что? Что?
— Надо отлупить Серёжку, это он виноват, — предложил докладчик.
— Отлупить ещё успеем, — предостерегающе сказал Миша Гришин, с силой запихивая руку в карман брюк, а то она сама так и размахивалась, направляясь к Серёжкиному затылку.
— А почему виноват Серёжка? — удивился Эдуард Егоров. Когда Серёжка признавался в своей вине, его в классе уже не было.
И как только Эдуард Егоров узнал в чём дело, то даже подпрыгнул от радости. И чему обрадовался — неизвестно. Но он знал, чему радовался. Он был старшеклассник и быстро что-то сообразил.
— Ребята-а! — заорал он чуть ли не на весь город, будто эти самые ребята были от него за десять километров. — Ребята! Кричите «ура»!
Все, конечно, прокричали ура и только потом стали спрашивать, зачем же они кричали.
— Как зачем? — продолжал радоваться Эдуард Егоров. — Послушайте, товарищ, — крикнул он сердитому дядьке, который уже принялся сдирать вторую афишу. — Не трогайте! Концерт состоится!
Но дядька так зло глянул в его сторону, что с ним просто страшно стало разговаривать. И Эдуард Егоров обратился опять к ребятам.
— Слушайте, всё зависит от нас. Мы спасём музыку. Надо сделать так, чтобы не было слов, брошенных на Ветер, тогда Ветер перестанет сердиться и вернёт ноты. Надо сделать сто полезных дел. И всё.
Ребята снова закричали «ура». Теперь они уже знали, зачем кричали.
— У-у-у, — завыло что-то высоко над домами.
Серёжка испуганно поднял голову. Лица Ветра не было видно нигде, но голос… голос был его. Оказывается, Ветер всё слышал, что ребята говорят, всё видел, что они делают, он только вида не подавал, что видит и слышит. Завыванье было не очень злым. Ветер, видимо, соглашался отпустить ноты, если ребята снимут брошенные на него слова.
Сто полезных дел… Миша Гришин в нерешительности разводит руками. А пока он руками разводил, докладчик уже успел поделить в уме полезные дела на ребят и получить четыре и три десятых дела на каждого. Чепуха какая! Разве трудно сделать в день четыре и три десятых полезных дела?
Докладчик ужасно любил делить в уме. Делил всё на всё, что ни увидит, что ни услышит. Вот идёт по улице, видит в огромном доме в окне кот сидит, в другом окне — другой, в третьем — третий. А всего окон в доме (сосчитает) девяносто штук. Вот и начинает котов на окна делить. Получается, что на каждое окно ноль целых три сотых кота приходится. Идёт и думает: одному окну — ус, другому — четверть уха, третьему — ползуба. Смешно! А потом начинает окна на котов делить. Получается на одного кота тридцать окон. Ого! Простор какой! Прыгай, куда хочешь! Лазай себе на здоровье! Тридцать подоконников, тридцать форточек, что хочешь выбирай! Здорово! Миша Гришин гладит макушку:
— Тебе легко сказать четыре и три десятых полезных дела на каждого! Сделать, конечно, легко! А вот где их найти? Ведь полезные дела просто так под ногами не валяются! — и Миша Гришин вздохнул.
И все вздохнули и почему-то посмотрели под ноги. Действительно, полезных дел они там не увидели. Кирпичи вон валяются и больше ничего не валяется. Рядом дом строят, а кирпичи зачем-то на тротуар забрели. Непонятно, зачем. «Где же искать полезные дела? — думают ребята. — И какие они бывают, полезные дела? Конечно, все знают, что бабушек и дедушек через дорогу переводить — это полезные дела. Но где их найдёшь сразу сто бабушек и дедушек, которым надо переходить через дорогу?».
— Хорошо было прежним тимуровцам, которые у Гайдара, — говорит Миша Гришин, — тогда люди без удобств жили. Кому дров напилить-наколоть, кому воды наносить! Красота! Кругом полезные дела! А теперь! Дрова не нужны — газ! И воду не надо носить — водопровод. Безобразие! Никаких полезных дел не осталось.
Серёжка только хотел сказать, что не все ещё живут с удобствами, как увидел старичка, который быстро шёл но направлению к ним. И ребята его увидели. Девчонка с чернильным пятном на кармане вдруг сорвалась с места и побежала к старичку. Она то на одной, то на другой ножке перепрыгивала через кирпичи и вот наконец подбежала.
— Дедушка, вас не надо через дорогу перевести?
Дедушка удивлённо поглядел на девчонку, которая почему-то всё время держалась за свой карман, пожал плечами и отрицательно покачал головой, дескать, нет, не надо его через дорогу переводить. И чего она вздумала его через дорогу переводить? Во-первых, он сам кого хочешь через дорогу переведёт, а во-вторых, тут близко и перехода нет.
Дедушка молодой бодрой походкой приближался к ребятам, глядел на них во все глаза. Шёл-шёл и вдруг споткнулся. Огрызок кирпича попался под ногу. Он ведь всё-таки был старичок и не мог на одной ножке через кирпичи перепрыгивать, как девчонка, которая за карман рукой держалась.
— Эх, строители-работнички, добра сколько перепортили, — заворчал он, вздыхая и нагибаясь. Поднял красный огрызок и швырнул в сторону, чтобы об него больше никто споткнуться не мог.
Подошёл к ребятам, остановился и покашливает, как Хоттабыч, «кхе-кхе-кхе». И бородка у него есть, только покороче Хоттабычевой. Он её пальцами теребит.
— Пионеры, значит?
— Конечно, пионеры.
— Тимуровцы?
Ребята молчат, и старичок думает, что они тимуровцы.
— Та-ак. Стоите и ждёте, не надо ли каких-нибудь бабок и дедов завалящих через дорогу перевести? Мероприятие, значит, у вас такое?
Ребята все молчат.
— Вы бы лучше на перекрёстке стали, там народа больше, скорее план свой выполните. Что молчите, тимуровцы? А?
А что скажешь этому старичку? Он и так всё понимает без слов, этот худой старичок с бородкой, лишь чуть короче Хоттабычевой. Вон какие у него понимающие глаза. Смотрят, будто насквозь всё видят и колют-покалывают ребят.
— Кхе-кхе-кхе… Молчите, значит? Огорчены. Не оправдал я ваших надежд? Бодрый старичок попался, к сожалению, сам дорогу переходит. В плане галочку теперь не поставишь, выполнено, мол, мероприятие.
— А мы без галочек в плане.
— Без галочек? — у старичка растянулись к ушам губы и подобрели глаза, перестали колоть-покалывать ребят.
— А вы не знаете, дедушка, где можно полезные дела найти? Нам очень нужно.
Рот у старичка перестал растягиваться к ушам, глаза опять стали колючими. Он, конечно, сразу понял, что не просто так ребята хотели его через дорогу перевести. Им зачем-то это нужно. Им. А не ему. Может, и действительно галочки они в плане не поставят, но не ему помочь они хотели, а выполнить что-то своё.
— Где добрые дела найти, спрашиваете?
— Да, полезные. Они ведь под ногами не валяются.
Старичок посмотрел под ноги на кирпичи, которые валялись тут и там, и улыбнулся, но не ребятам, а, наверно, мыслям каким-то своим.
— Кхе-кхе-кхе… бывает, что и под ногами валяются. Только ведь их надо уметь видеть.
Ребята тоже посмотрели под ноги, но ничего кроме кирпичей не увидели.
— А как? Вы нас научите, как это уметь видеть.
— Кхе-кхе-кхе, научить видеть? Так ведь для этого только одно и надо.
— А что? Что? Что надо?
Старичок внимательно посмотрел в ребячьи лица, помолчал. Ребята замерли, не шевелятся. Что-то сейчас он им скажет такое особенное!..
А старичок тихо-тихо сказал:
— Надо одно — думать не только о себе, но и о других людях, — и замолчал.
Ребята ждали, что он скажет что-то ещё, особенное, самое-самое главное, а он не говорил. Потом взял и повторил:
— …и о других людях.
— И всё? — удивились ребята.
— Всё.
— И больше ничего? — разочарованно произнесла Галка Палкина.
— Больше ничего.
— Фрр-р-р… — что-то рыкнуло за спинами ребят. Все обернулись. По дороге неслась пожарная машина, сама красная, как огонь, даже больно смотреть. Но неслась она не на пожар. Скорость была, хотя и больше, чем у других машин, но всё-таки не пожарная. Наверно, она просто выехала из депо прогуляться, подышать свежим воздухом, а так как это была не обыкновенная машина, а пожарная, то даже прогуливалась она в быстром темпе. Такой уж у неё был характер.
Когда машина проехала, ребята обернулись к старичку, но… на том месте, где только сейчас он стоял, никого не было. Все завертели головами вправо-влево, туда-сюда — пропал старичок. Правда, хлопнула дверь магазина, расположенного в соседнем доме, но она всё время хлопает, эта дверь. И когда старичок стоял здесь, тоже хлопала.
Может, это был не простой, а волшебный старичок? Может, пока проезжала пожарная машина, он взял и сквозь землю провалился? Все посмотрели на землю, но там даже самой тонкой трещинки и той не было. Одни кирпичи валялись.
По тротуару шла старушка, в очках, которую, наверно, тоже не нужно было через дорогу переводить, потому что, во-первых, поблизости и перехода никакого не было, а во-вторых, шла она уверенным, бодрым шагом. Губы что-то шептали, видно, она мысленно с кем-то спорила, грозила пальцем и поэтому совсем не смотрела под ноги. Вот сейчас споткнётся о кирпич. Галка Палкина подбежала, выхватила его из-под ноги, бросила к дому, который строился. Но вон лежит второй. Его схватил Миша Гришин. Третий — докладчик, который любил делить всё на всё в уме. На остальные кирпичи и их огрызки накинулись остальные ребята. Минута — и тротуар оказался чистым. Ходи, кто хочешь, не споткнёшься, не упадёшь. А кирпичи мирно лежат у строящегося дома.
Старушка остановилась, перестала грозить кому-то пальцем, посмотрела на ребят сквозь очки, потом поверх очков, а потом опять в очки, потом на тротуар, потом на сложенные кирпичи и… заулыбалась, будто увидела перед собой что-то самое дорогое, самое хорошее и доброе, что есть на белом свете. Не найдя что сказать, только руками развела и пошла дальше, но уже больше ни о чём мысленно не спорила и пальцем не грозила. Добрая, наверно, старушка, раз так хорошо улыбается.
Ребята заулыбались тоже. И вдруг, что такое случилось? У всех настроение стало исправляться, будто тоска и унылость поджали хвосты и… уползли в кусты.
Из подъезда дома, у которого стояли ребята, вышла толстая тётенька с сердитым лицом. Она что-то ворчала себе под нос. На плече её висела огромная чёрная сумка, ещё толще самой тётеньки. Сумка была набита газетами, журналами, письмами, открытками. И не просто набита, а набита до отказа, до того, что казалось, вот-вот лопнет прямо на глазах у прохожих. И в руках у тётеньки была кипа газет и журналов, так что сердитое лицо наполовину скрывалось за ними. Это была тётя-почтальон.
Спускаясь со ступенек крыльца, она зло прикрикнула на ребят, чтобы они, шалопаи, под ногами не путались. Ходят стадами, делать им нечего. Дома, небось, матери с ума сходят, а они тут по тротуарам бездельничают.
— Ну не дети нынче пошли — чистые сорванцы, чистые сорванцы!
Ребята расступились. Тётя-почтальон шла широким размашистым шагом, сумка на её боку смешно подпрыгивала. И вдруг на тротуар упало толстенное письмо… Это сумка вышвырнула его из себя, потому что она уже больше не могла терпеть, эта сумка. Она вот-вот должна была лопнуть.
«Неужели люди не понимают, — думала сумка, — что всему есть предел, что ещё несколько вот таких подскоков — и меня не станет? Я разлезусь на куски. А я ещё хочу жить, хочу верой и правдой служить людям, добро им делать».
Сумке стало немного легче дышать. Она знала, что письмо поднимут ребята и отдадут тёте-почтальону. Если бы на улице никого не было, она, наверно, не выбросила бы письма, и, кто знает, может быть, погибла бы честно на своём посту, лопнув по швам.
— Вы письмо уронили, — вежливо сказал Эдуард Егоров тёте-почтальону, когда та плюхнула сумку на ступеньку следующего подъезда. — А она у вас, случайно, не лопнет?
— Тут сама скоро лопнешь по всем швам, не то, что сумка, — вдруг взорвалась потоком слов тётенька-почтальон. — Клавдия на работу не вышла! У неё ребёнок! Карантин! Разношу за двоих! Что я, двужильная?! Вот вывалю в урну, — и она зло стукнула кулаком по сумке. — Пишут и пишут друг дружке! Тыщи писем! А чего пишут, сами не знают. Бумагу изводят. Только нам работа лишняя.
Ребята прекрасно знали, что тётя-почтальон так только зря говорит, что ничего она в урну не вывалит, что всё до последнего письма, до последней открытки аккуратно разнесёт по квартирам. Но говорит она так потому, что ей трудно. Поноси-ка двойную тяжесть!
— Знаете что, — вдруг сказал Эдуард Егоров, — вы не сердитесь. А хотите мы вам поможем?
— Как это?
— Давайте нам часть газет и писем, мы за вас разнесём.
Лицо тётеньки-почтальона выразило такое удивление, что она даже ни слова не произнесла больше. Просто обводила всех круглыми глазами и… молчала.
Ребята обрадовались. И как это Эдуарду Егорову пришла такая замечательная мысль. Конечно, он старшеклассник, но у них ведь тоже есть свои головы на плечах.
— Правда, тётя, мы за вас разнесём, только дайте.
— Вы не бойтесь, уроки нам делать не надо: завтра воскресенье. А наши мамы не сходят с ума, они думают, что мы на сборе отряда.
— А мы и правда на сборе, — радостно крикнул председатель совета отряда Миша Гришин. — Ребята! Сбор отряда продолжается. Это не обязательно на сборе в классе сидеть и доклады слушать.
— Нет, не могу, — наконец заговорив, отрезала тётя-почтальон. — Не имею права доверять кому-либо корреспонденцию. Она за мной числится. Пропадёт что, с меня спросят.
Женщина оглядела ребят. Они стояли молчаливые, притихшие, ничего плохого не делали.
«И чего я на них налетела? — пронеслось у неё в голове, — может, это правда хорошие ребята и хотят мне помочь? Ишь как сникли, когда я им отказала».
— За каждым письмом человек стоит. Живая душа, — начала она объяснять, — ведь письма люди не зря друг дружке пишут. Раз пишут, значит, дело есть. А вы их, может, пошвыряете, куда попало. В урну вон кинете и дело с концом.
— А почему пошвыряем? — удивился Эдуард Егоров, — я отвечаю за этих ребят, они всю вашу корреспонденцию правильно разнесут. Вы мне верите?
Конечно, она ему верила. А почему, собственно говоря, ей было не верить Эдуарду Егорову? И тётя утвердительно кивнула, дескать, верю.
— Да вы что, вправду дело такое надумали — помочь мне?
— Вправду.
Впервые за весь разговор женщина улыбнулась. И лицо её вдруг неожиданно стало таким добрым, молодым и симпатичным-пресимпатичным, будто это было совсем другое лицо.
Она погладила кого-то по голове, как маленького (ничего, пришлось вытерпеть).
— Да как же это вы… надумали? Увидели, что мне тяжело нести и надумали? Просто так? Чтоб человеку помочь?
Ребята молчали. Им было неловко. Ведь женщина не знала, что они сейчас полезные дела делают из-за улетевших нот. Она ведь думала, что они просто так, чтоб человеку помочь.
— Ах вы, миленькие вы мои, — разахалась и запричитала женщина. — И угостить-то мне вас нечем, ни одной конфетки нет, — она полезла в карман. — Вот семечки есть, хотите? Калёные.
Но ребята вежливо отказались, хотя им очень хотелось семечек да ещё калёных.
— Ну что за дети! Ну не дети нынче пошли, а чистое золото, чистое золото. Спасибо вам.
Она опять взвалила себе на плечо чуть не лопающуюся по швам сумку и пошла в подъезд.
— А как же нам газеты?
— Да что вы, милые. Всё сама разнесу, не беспокойтесь. Привыкла. Не впервой. Клавдия-то уже целый месяц не работает.
Но ребята не отставали. Эдуард Егоров назвал и школу и класс и даже директора школы, к кому в крайнем случае может обратиться тётя-почтальон, если они неправильно что-нибудь сделают.
Это убедило, и тётя-почтальон всё-таки дала им часть корреспонденции. Наконец-то сумка совсем легко вздохнула. Как хорошо жить на свете, когда тебя не набивают больше того, чем это положено.
Ребята разбились на группы, разделили между собой почту и побежали её разносить.
Серёжке досталось бежать вместе с докладчиком и председателем совета отряда Мишей Гришиным. И как только все трое побежали, докладчик сейчас же начал в уме делить дома, которые нужно пробежать, на деревья, которые стояли у этих домов. Потом подъезды того дома, куда несли почту, на этажи, потом ступеньки на двери. Когда он мысленно делил, у него ужасно смешно шевелились губы. Глянув на его губы, Миша Гришин участливо спросил:
— Делишь?
— Ага, делю, — в это время он делил газеты на почтовые ящики.
— Ну и что?
— Как что? По четыре с половиной газеты.
У докладчика мама была распространителем печати, и он прекрасно знал, что в среднем по четыре с половиной газеты на каждую квартиру — это хорошо. Это значит — «возросшая культура населения» — ввернул он газетную фразочку, которую слышал от мамы.
— Ого-го! — вытаращили глаза Серёжка и Миша Гришин.
— «Каждой семье — газету!» — слыхали такой лозунг? А тут больше, чем по четыре! Понимать надо.
— Какой ты у нас передовой. Смотри-ка! Разбирается! — говорил председатель совета отряда, а сам рассовывал газеты по почтовым ящикам.
Ящики висели все подряд на площадке между первым и вторым этажами и были одинаковые — синие с белыми номерами квартир на открывающихся дверцах. На вид очень красивые, эти ящики были страшно неудобными. Маленькими, узенькими, жилплощади газетам и журналам в них явно не хватало. Одна газета в таком ящике ещё чувствовала себя сносно, но две-три уже страдали от тесноты. А журнал уже нужно было согнуть в три погибели, чтобы туда засунуть.
На одном ящике болтался замок. Важный, солидный, пузатый. Хорошо такой на металлолом. Много бы потянул.
Докладчик даже потрогал его. И только в один этот ящик, где висел замок, не было ни газет, ни журналов, ни писем, ни открыток — ничего. Интересно, что стерёг этот железный пузан? Пустоту?
В самом последнем ящике дверца была приоткрыта и оттуда торчали газеты. Когда ребята хотели в щель засунуть ещё газету, она не влезла. Открыли дверцу настежь, и несколько газет вместе с письмом шлёпнулись на пол. А кроме них в ящике оставалось ещё несколько газет, согнутых уже не в три погибели, а в четыре или, может быть, даже в десять. Видно, из этого ящика уже несколько дней не вынимали почту.
Докладчик поднял газеты и начал сгибать их так, чтобы они всё-таки не вылетели из ящика, когда их туда втиснут. Бедные газеты, на что они стали похожи!
Фрр-р-рр… — что-то рыкнуло на улице, так знакомо-знакомо рыкнуло и смолкло. Ребята переглянулись. Это промчалась пожарная машина, наверно, та самая, которая выехала из депо прогуляться, подышать свежим воздухом. И сразу вспомнился старичок, неизвестно куда пропавший, а главное, вспомнились его слова: «…надо думать не только о себе, но и о других людях».
Миша Гришин взял у докладчика газеты, распрямил их.
— Вытаскивай всё из ящика. Пошли постучим в эту квартиру, узнаем, почему почту не берут.
Тот только начал выгребать всё содержимое из ящика, как кто-то больно схватил его за плечо.
— Что делаешь? Вы откуда? Вам кто позволил по ящикам лазить? Зачем замок трогали? Ишь качается!
Это говорил незнакомый пожилой мужчина с красным лицом.
— Я попробовал, тяжёлый он или нет, — ответил докладчик, указывая на замок.
— А какое имеешь право чужие замки трогать? Ключи, наверно, подбирал отпереть?! Смотрите, что у нас делается. Надо коменданту пожаловаться, — обратился он к другому незнакомому мужчине, который вошёл в подъезд.
Но в этом незнакомом мужчине ребятам вдруг почудилось что-то знакомое, будто лицо это они где-то видели.
— А в чём, собственно, дело? — спросил он.
И голос показался знакомым, будто где-то когда-то они его слышали.
— Что у вас тут такое? — обратился он к ребятам.
— А у нас… сбор отряда.
— Как? Здесь? На лестнице?
— Н-не только здесь… и в других местах тоже…
Когда Миша Гришин толком объяснил, что они здесь делают, незнакомый, но чем-то всё-таки знакомый мужчина заулыбался и сказал краснолицему:
— Вот видите, всё очень просто объясняется, только нужно было узнать. А вы сразу к коменданту.
— Так замки же трогают!
И тут заговорил докладчик, который в это время ничего в уме не делил.
— Вы думаете, что мы в этот ящик залезть хотели? А зачем? Что в нём есть, кроме пустоты? В этой квартире ничего не выписывают. Как не стыдно!
Краснолицый сделался ещё краснее и погрозил пальцем всем ребятам сразу.
— Но-но-но, вы ещё поговорите у меня! Старшим указывают! Щенки!
И полез по лестнице вверх на второй этаж, а там, повертев два ключа в двух замках, открыл дверь и скрылся за нею. Номер квартиры совпадал с номером ящика, на котором висел замок. Значит, это был сам хозяин замка. А ребята и не знали.
— Я его потрогал, тяжёлый он или нет, — сказал докладчик незнакомому и всё-таки чем-то знакомому человеку, — я подумал: наверно, тяжёлый, хорошо бы его на металлолом.
А мужчина вдруг засмеялся, симпатично так засмеялся, по-ребячьи, будто был не мужчина с морщинками под глазами и на лбу, а мальчишка пятиклассник, их друг.
— Это ты хорошо придумал — замки на металлолом. А что, ребята, вот если б все замки, что живут на свете, содрать с дверей, сундуков, чемоданов и… сдать в металлолом? Сколько бы из них полезных вещей умные люди выплавили бы! А ведь когда-нибудь будет такая жизнь.
— Какая?
— Чудесная! Беззамочная! — и он засмеялся как-то очень знакомо. — А в мой ящик вы что-нибудь засунули? Ого! Газетина!
— А ещё вам журнал! — сказал Миша Гришин и протянул мужчине тонкий, но очень большой по размеру журнал «Театральная жизнь». — Мы его не хотели мять, мы бы его вам прямо в квартиру отнесли.
Мужчина улыбкой поблагодарил ребят. Улыбка была какая-то особенная, добрая, такая же, как у тети-почтальона, когда она ребятам почту давала.
Поднимаясь по лестнице, мужчина обернулся и удивительно знакомо помахал ребятам. И только сейчас, когда он отошёл, они узнали его. Это был артист ТЮЗа. Они же его много раз на сцене видели.
Миша Гришин толкнул докладчика.
— Узнал?
— Ага. Конечно.
— Он в «Иване-царевиче» Бабу Ягу играет.
— Да ну? Не может быть! — не поверил докладчик. Он не видел этого спектакля.
— Вот честное пионерское Бабу Ягу! — подтвердил Серёжка.
Ребята пошли на пятый этаж в квартиру, из ящика которой не выбирали почту. Они быстро скакали со ступеньки на ступеньку. Что им ступеньки! Это же очень весело скакать по ступенькам. Скок, скок и наверху.
Артист Баба Яга стоял на площадке четвёртого этажа и рылся в кармане. Вместо ключа под руку попадались какие-то совершенно не нужные сейчас вещи: перочинный нож, расчёска, малюсенький словарь английского языка. А где же ключ? Вот он! Наконец-то!
Вместе с ключом вынулась трёхкопеечная монета. И тут мужчина ахнул на всю лестницу:
— Забыл! Опять забыл!
— Что вы забыли?
— Купить программу телевидения и радио. Три копейки специально в карман положил, чтоб далеко не искать, и забыл.
— Давайте я сбегаю, куплю, если не кончились, — предложил докладчик.
— Купи, пожалуйста, — обрадовался мужчина и опять улыбнулся той улыбкой, доброй и широкой, какой улыбалась тётя-почтальон.
Докладчик бежал вниз по лестнице и в уме ничего не делил. Он думал. Бежал и думал о том, что вот если б они не предложили тёте-почтальону свою помощь, то, наверно, думали бы, что тётя эта злая, сердитая, несимпатичная. А оказывается, она хорошая. Добрая. Ласковая тётя. И говорить с ней хочется, и помогать ей тоже хочется. Надо и завтра ей помочь и вообще все дни, пока Клавдия не выйдет на работу.
И какое хорошее лицо стало у артиста, когда он узнал, зачем они пришли в их дом, и какое, наоборот, злое стало лицо у того жильца, чей пузатый замок стережёт в ящике пустоту. Этот жилец, казалось, с удовольствием ругал ребят, будто это его самое любимое занятие в жизни. А когда выяснилось, что ругать ребят не за что, у него сразу испортилось настроение. До чего разные люди живут на свете.
И неужели этот симпатичный артист играет Бабу Ягу? Прямо невозможно себе представить. У него смешная фамилия — Мальчиков. Взрослый дядя — и вдруг Мальчиков. Баба Яга — Мальчиков. Смешно. Ну и что? Очень даже хорошо, что смешно. Интересно, а как его зовут?
Обо всём этом думал докладчик, когда бежал покупать программу. И когда уже с программой (хорошо, что не кончились!) бежал назад, тоже думал. И до сих пор он в уме ничего не делил: ведь нельзя же одновременно и делить, и думать об артисте и о тёте-почтальоне, и о краснолицем дяде, который повесил пузатый замок стеречь пустой ящик.
Докладчик ни разу в жизни не был в квартире, где живёт артист. Интересно, а как артисты живут?
Вот и четвёртый этаж. Вот и квартира артиста Мальчикова.
Докладчик весело нажал кнопку электрического звонка. Она сначала сопротивлялась: ей не хотелось быть прижатой пальцем, но потом сдалась, и за дверью вдруг раздался такой оглушительный рык и рёв, будто целое стадо диких зверей пробует свои голоса. Рука испуганно отскочила от кнопки. И как только кнопка оказалась свободной, она с удовольствием возвратилась на своё место. И стадо диких зверей сейчас же закрыло рты.
Когда артист Мальчиков распахнул дверь, у докладчика на лице ещё жило оторопелое удивление. Увидев это, артист улыбнулся и сказал:
— Не было в продаже нормальных звонков, купили вибратор. Пугает честных людей с непривычки, а мы привыкли. Заходи, — и он кивнул докладчику. — Вот и программа приехала, — сказал он так громко, как будто тот, кому он говорил, находился неизвестно где.
А тот, кому он говорил, находился известно где, в соседней комнате и сейчас же не замедлил сунуть свой нос сюда. Нос оказался девчачьим. И как только обладательница этого носа увидела докладчика, то сейчас же подняла этот самый нос (а он и так у неё смотрел в небо от рождения). Представляете, что получилось? А чего ей было задирать нос — совершенно неизвестно. Девчонка была как девчонка. Самая обыкновенная. Только на вид ужасная задавака. Ну такая задавака, на которую просто неохота смотреть. И чего задаётся? И была она, конечно, Мальчикова. Девчонка и вдруг по фамилии Мальчикова. Смешно.
Небрежно взяв у докладчика программу, она на минуту ткнула в неё нос. И как только она его опустила, так сразу перестала казаться задавакой. Наоборот, она стала даже симпатичной. Ну такой симпатичной, на которую просто ужасно хотелось смотреть. Оказывается, всё дело было в носе. Нечего его в небо задирать. Нос не для того дан человеку, чтоб его держать кверху.
Но вот девчонка оторвала нос от программы и, опять став похожей на задаваку, направилась в комнату.
— Ты бы поблагодарила товарища. И вообще, вы бы познакомились, что ли, — сказал артист, улыбаясь.
Девчонка чуть опустила нос и ужасно симпатичным голосом сказала: «Спасибо». А потом протянула руку докладчику и тем же ужасно симпатичным голосом добавила: «Ава».
— Что? — удивлённо переспросил докладчик. Ему послышалось что-то чудное. Так маленьким ребятам, которые ещё ничего не знают, называют собак: «Ав-ав. Вон ав-ав бежит», — говорят им взрослые.
Девчонка повторила: «Ава».
— Ава?..
— Ну-да, Ава, — вмешался артист, — Ава — значит Августа.
— Августа? — ещё больше удивился докладчик. — А разве можно так звать?
— Конечно, можно, раз меня зовут, — сказала девчонка ужасно симпатичным голосом и совсем опустила нос. (До чего же ей это шло, когда она опускала нос.) — А тебя как зовут?
— Меня? Я… Вася.
«Конечно, здорово было бы сейчас сказать не Вася, а какой-нибудь Июнь или Ноябрь, — подумал докладчик, — но ведь я просто Вася и всё. Это у девчонок есть имена Марта, Майя вот и Августа, оказывается, есть. А у мальчишек нет имени, похожего на название месяца. Эх».
Ну и что? Ну и пусть нет. Чем Вася плохое имя? Очень даже хорошее имя — Вася. И артисту и Аве понравилось имя Вася.
А артиста, оказалось, зовут Феликс Матвеевич. Ого! Феликс! Как Дзержинского! Наверно, это очень здорово, когда тебя зовут — Феликс.
Вот так все трое они и познакомились в передней.
— Заходи, — просто сказала Васе Ава, и голос её стал ещё симпатичнее.
Вася вошёл в комнату. Она была как у всех людей. Точно такая же и комната, и кухня, и балкон, как у него, у Васи, как у Миши Гришина, как у Серёжки. Стол, стулья, диван-кровать, шифоньер с зеркалом, телевизор и… пианино. Вот его, пианино, не было ни у него, у Васи, ни у Миши Гришина, ни у Серёжки.
Пианино было открыто, и на нём лежали какие-то ноты. Вася, как только увидел ноты, даже в лице изменился. Он сразу вспомнил, что случилось на сборе отряда. Приглядевшись к нотам, Вася заметил, что в них много пустых мест. Откуда они здесь, пустые места? Зачем? Но Вася знает, откуда они и зачем. Это места, где раньше стояли те самые ноты, которые унёс Ветер. Ава и Феликс Матвеевич ещё ничего не знали об этом.
— Ты что к нотам приглядываешься? — неожиданно спросила Ава своим симпатичным голосом. — Ты играешь по нотам?
— Нет, нет, — испуганно замотал головой Вася, — я… просто так, — и вдруг перед Авиным носом захлопнул ноты. Но она не удивилась. Она подумала, что ему хочется узнать, кто автор музыки. Ведь имя автора написано на обложке, поэтому Вася и захлопнул ноты.
— Это Бетховен, — пояснила Ава, — сегодня в филармонии концерт из произведений Бетховена. Я иду.
Вася беспокойно затоптался на месте: он вспомнил, как хмурый дядька сдирал афишу.
— Только до концерта мне надо успеть несколько раз сыграть эту вещь. Это урок на завтра, — и Ава опять раскрыла ноты.
Вася замер: сейчас она пристально посмотрит в них и… обнаружит пустые места. Что тогда будет? Но, к счастью, она пристально посмотрела не в ноты, а на Васю, и нос её снова стал задираться.
— А ты разве без нот не можешь играть? — и Вася опять захлопнул ноты.
— Могу, конечно. У меня хорошая музыкальная память, — девчонка гордо передёрнула плечиком и снова стала ужасно похожа на задаваку. Она села на круглый вертящийся стул без спинки, который стоял перед пианино, и Вася понял, что сейчас она начнёт играть без нот для доказательства хорошей музыкальной памяти. Но ведь играть сейчас нельзя, у неё же ничего не получится.
И Вася, не ожидая от себя такой прыти, вдруг хлоп перед самым Авиным носом чёрной крышкой пианино. Эта крышка была так отлакирована, что в неё можно было смотреться, как в зеркало. Пианино недовольно загудело, заворчало, будто рассердилось за то, что так бесцеремонно хлопнули его крышкой, похожей на чёрное зеркало.
Авины глаза сделались круглыми, удивлёнными. Рыжие брови взлетели вверх. А Вася забормотал:
— Ты потом сыграешь… свою вещь… ладно? Когда-нибудь… а? Сейчас не играй… А я… тороплюсь… понимаешь… такое дело… до свиданья, в общем, — и он стремительно выбежал из комнаты.
— Что с тобой? — удивился Феликс Матвеевич, выходя за ним в переднюю.
А Вася уже был на лестничной площадке.
— Я должен идти… обязательно… мне никак нельзя…
— Раз должен, конечно, иди.
Они попрощались. Ава не вышла в переднюю. Наверно, она обиделась, что Вася не захотел слушать её игры. «Пусть лучше обижается, чем играет», — подумал Вася. Но когда Феликс Матвеевич закрывал за ним дверь, в комнате что-то хлопнуло и сердито загудело. С ужасом Вася догадался, что это Ава решительно и резко открыла крышку пианино, и оно снова сердится, почему с ним обращаются так бесцеремонно.
«Ой, сейчас она начнёт играть, — только успел он подумать, как из комнаты уже полетели музыкальные звуки. Дверь закрылась, но музыкальные звуки сумели пробраться на лестничную площадку сквозь дверь. Они, правда, стали потише, поглуше, но Вася хорошо их слышал.
Они были очень красивыми, эти музыкальные звуки. Хотелось стоять, на лестничной площадке и слушать их, слушать их и стоять на лестничной площадке. Ава играла очень хорошо. Но вот случилось то, что должно было случиться. Неожиданно звуки оборвались. Правда, оборвались не все. Какие-то ещё жили, звенели, но стали неуверенными, будто куда-то шли и заблудились, потеряли дорогу. Потом и они смолкли. Это Ава бросила играть. Через несколько мгновений снова уверенно и смело уже знакомые звуки прилетели на лестничную площадку к Васе. Августа начала играть вещь сначала. И, конечно, повторилось то же самое, что и в первый раз.
Вслед за оборвавшимися звуками Вася услышал Авин голос:
— Папа, ну что это?
Голос был незнакомый, капризный, плаксивый, будто бы даже не её, не Авин симпатичный голос.
— Не волнуйся, начни сначала, — ответил ей Феликс Матвеевич.
У него голос был знакомый, спокойный, его, папин голос.
Она начала и…
— Ну что это? Опять! — штопором вонзился в Васины уши девчачий визг. В нём звенели слёзы, отчаянье. Вот-вот и Ава разревется на всю квартиру, на весь огромный пятиэтажный дом.
Но пока, но пока ещё она не ревёт, а опять упрямо начинает играть эту вещь с самого начала. Вот сейчас звуки оборвутся и… Что тогда? Тогда от девчачьего рёва обрушится потолок, закачаются пол и стены, вылетят стёкла… Вообще, тогда неизвестно что будет.
Вася отчаянно нажимает кнопку электрического звонка. За дверью сейчас же оглушительно рявкает вибратор, как будто стадо диких зверей пробует свои голоса. Вася вздрагивает, но не отпускает кнопку, а давит на неё ещё сильнее. Ему кажется, что совсем вдавил её в стену, что кнопка расплющилась под его пальцем. Но на самом деле она не расплющилась, она жива-живёхонька. Вибратор орёт, будто его режут. Кажется, что сейчас лопнут барабанные перепонки. Вася зажмуривается, но продолжает расплющивать кнопку пальцем.
Дверь распахивается. Но Вася этого не слышит и не видит, и только когда Феликс Матвеевич берёт его за руку, он открывает глаза и освобождает кнопку. Стадо сейчас же закрывает рты.
— Что такое? Что случилось?
Вася отчаянно моргает и, заикаясь, говорит:
— Ни-ни-ничего… Ав-ав-аву позовите.
Папа удивлённо пожимает плечами и уходит в комнату. На его месте появляется Ава. Глаза у неё полны слёз, брови не полукруглые, а какие-то изломанные и между ними извивается змейкой тонюсенькая морщинка. А кончик носа ужасно розовый и блестящий. Наверно, она уже немножко поревела, пока он кнопку пытался расплющить.
Они стоят и молча глядят друг на друга. Ава ждёт, что скажет Вася, а Вася не знает, что говорить и вдруг выпаливает:
— У тебя есть дедушка или бабушка?
— Есть. А что?
— А их сейчас не надо… это… через дорогу перевести?
— Что-о? — Авины глаза округляются, но она не успевает словами выразить своё удивление, потому что над ними на пятом этаже сильно хлопает дверь, и по лестнице прямо к ним скачут чьи-то сумасшедшие ноги.
Скок-скок-скок через три, а может быть, через четыре ступеньки сразу. Оказалось, это Серёжкины ноги.
— Ты куда?
— В аптеку за лекарством.
Скок-скок-скок и ноги уже на улице.
— А кому это он за лекарством побежал?
Ава и Вася переглядываются и сами бегут на пятый этаж.
— Здрасьте, здрасьте, молодые люди, проходите, присаживайтесь, — сказал им худой старик, который лежал на кровати, когда они вошли в квартиру, из ящика которой долго не выбирали почту. — Будьте, как дома, можете чай вскипятить. Конфеты есть. Школьные… А я что-то опять временно оплошал. Сердце. Подводит оно меня. Да ничего, отлежусь. Почту вот просмотрю. С почтой-то жить веселее, — и подмигнул ребятам.
На стуле у кровати лежала кипа газет и письмо. А рядом, как на иголках, сидел Миша Гришин. Он удивлённо поглядел на Аву, но ничего не сказал.
Ава, конечно, узнала этого старика: встречала его на лестнице, ведь он жил над ними. И старик её тоже узнал.
— Сейчас Сережа валидол принесёт, и жизнь снова начнёт мне улыбаться.
Но пока улыбался только он сам. И улыбка была такой хорошей, что лицо его помолодело. Так всегда бывает у пожилых людей — если они улыбаются искренне, тепло и радостно, то от этого молодеют.
Но вдруг лицо его болезненно исказилось, и он схватился рукой за грудь, перестав дышать и зажмурившись. Ребята замерли. Но через несколько мгновений он открыл глаза, вздохнул и прошептал: «Ничего, отпустило».
— Дедушка, а вы один живёте?
Старик молча кивнул.
— И у вас нет никого?
— Есть… Птаха-Натаха, племянница, да у неё семья, детишки, сама работает.
— Можно мы к ней сходим, скажем?
— Зачем волновать? Не надо. Отлежусь.
Но тут он опять схватился за грудь, зажмурился и затаил дыхание. Через несколько мгновений его отпустило. Но сейчас этих мгновений было гораздо больше, чем в первый раз. Дедушка не так быстро, как тогда, открыл глаза.
— Может, врача или вызвать «скорую помощь»?
— Тогда уж лучше птаху-Натаху. Она сама… врач… Только детский. Как раз мне подходит: что старый, то и малый, — дедушка снова улыбнулся, но только уже грустно-прегрустно.
Вася и Серёжка со всех ног бежали по улице. Ава осталась около дедушки, а Миша Гришин побежал разносить оставшиеся газеты и журналы.
Вот и улица, вот и дом, где живёт Наталия Ивановна, детский врач, дедушкина племянница. Это оказалось совсем недалеко. Квартира была на третьем этаже. Ребята позвонили. Здесь был нормальный, человеческий звонок, а не вибратор, как у девчонки Мальчиковой. Звонок обычным звоночным голосом звал хозяев, мол, идите сюда, откройте, кто-то хочет к вам войти.
— Скрржи-ик, — пробормотал ключ, поворачиваясь в замочной скважине.
Дверь раскрылась. Перед ребятами стояла женщина в пёстром переднике. Несколько мгновений они молчали, не знали, как ей всё сказать. Ведь это очень нелегко приносить человеку плохие вести.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
— Вы Наталия Ивановна?
— Да.
Она видела замешательство ребят и с тревогой спросила:
— Заболел кто-нибудь?
Оба одновременно кивнули.
— Проходите, я сейчас, — она сняла передник, выключила газ, накинула на плечи вязаный жакетик и подошла к двум детским кроваткам, которые стояли рядом и были одинаковые, как близнецы. — Спят. Они ещё долго не проснутся. Кто-нибудь из вас посидит тут?
Ребята так же одновременно кивнули.
— Далеко идти?
— Нет, что вы.
— А кто заболел? Девочка, мальчик?
Вася с Серёжкой переглянулись.
— Нет, нет.
— А кто же?
— Дедушка.
— Дедушка?
— Ваш, — еле выдохнул Вася-докладчик.
— Мой? — женщина, удивлённая, остановилась посреди комнаты.
— Ваш. Тот дедушка, что вас птахой-Натахой зовёт.
— Дядя? — вскрикнула женщина, — сердце?
— Сердце.
Она бросилась к аптечке, взяла какое-то лекарство, шприц, иголки.
— А вы откуда узнали? Вы кто такие? Почему прибежали ко мне?
И Васе и Серёжке очень хотелось сказать, что они прибежали для того, чтобы помочь человеку. Не из-за какой-нибудь галочки в плане, а просто так, раз человеку помощь нужна. Но сказать так они не могли, потому что помогали… эх… Правда, они, когда бежали сюда, не думали об улетевших нотах, но ведь если бы не ноты… разве они пришли бы к дедушке? От этого было и обидно, и горько, и больно. Поэтому они не стали много говорить и объяснять.
— Кто мы? — замялся Серёжка, — мы… мы просто пионеры.
— Ах, просто пионеры? Это очень хорошо, что вы просто пионеры. Вы просто замечательные пионеры. Спасибо вам, — женщина была уже в дверях. — Вы оба здесь останьтесь, пожалуйста. Понимаете, в чём дело? Их двое, — она кивнула на кроватки-близнецы, в которых высовывались из-под одеял две белобрысые головы, — когда они спят, их двое. Но когда просыпаются, то кажется, что их стало сразу десять, — она вздохнула.
Вася и Серёжка понимающе кивнули, и женщина убежала. Вася выглянул на лестницу — тётя птаха-Натаха, как девчонка, через две ступеньки скакала вниз. «Брр-р, хлоп!» — проворчала входная дверь, закрываясь за ней.
С верхнего этажа по лестнице спускалась ещё одна женщина, только совсем пожилая и на ходу трясла репродуктор. Трясла и на весь подъезд разговаривала сама с собой.
— Только купила. Называется громкоговоритель, а он, бес, и тихо не говорит. Пойду в магазин, пускай меняют.
В ответ на это громкое ворчанье на лестничную площадку вышла ещё одна тётя и сказала, что репродуктор ни в чём не виноват, и нечего идти в магазин, а надо идти в радиоузел, потому что у неё тоже радио не работает. Пусть присылают человека исправить. Сейчас концерт должен быть, а оно молчит. Безобразие.
Вася, как услышал это, тут же захлопнул дверь. Он понял, в чём дело. Ой! Сейчас они пойдут в радиоузел и заявят. А ведь радио исправно. Исправно. Скорее надо что-то делать! Он вошёл в комнату.
Ребята с интересом обошли квартиру. В кухне на белом буфете горочкой лежали несколько серебряных и медных монет. А под ними — записка. «Вася!» — так начиналась записка. Вася ужасно удивился и прочитал её всю с головы до ног. Она была, конечно, не ему. Мало ли на свете людей, которых зовут Васями. А в записке какому-то неизвестному Васе было написано: «Вася! Купи чёрного хлеба одну бух. и две пачки дет. муки».
— Я пойду и куплю, — быстро сказал Вася, — а ты сиди, карауль, они ещё долго не проснутся.
Серёжка и возразить не успел, как тот был уже на лестнице.
А что? Разве он не мог купить чёрного хлеба одну бух. и две пачки дет. муки вместо какого-то другого Васи? Конечно, мог. И купил. И вот уже несёт их в квартиру, где живёт тетя птаха-Натаха. Одна бух. в правой руке, две пачки дет. муки в левой.
Только начал считать людей у автобусной остановки, чтобы поделить их на автобусы, как видит — по улице Галка Палкина летит. На всех парах. Даже косички не на спине лежат, а по ветру стелются — вот как летит.
— Ты куда? — преградил ей буханкой дорогу Вася.
— Как куда? В горгаз, конечно! Разве не видишь? — возмутилась Галка Палкина, будто на ней крупными буквами было написано «в горгаз», а Вася не желал этого прочитать. — Они давно заявляли, уже два часа, а никто не идёт. А газом пахнет!
Последние слова Галка Палкина прокричала уже издали, потому что бежала быстрее пожарной машины. Ну если не пожарной, то быстрее «скорой помощи» и быстрее горгазовской, это уже точно.
А ещё Вася увидел мальчишку в белой рубашке с красным галстуком на шее, с горном в руках и со слёзами на глазах. Видно было, что он ужасно не хотел плакать, а слёзы сами набегали и набегали.
— Ты чего?
— Ничего.
— Я же вижу.
— Ничего не видишь, — и мальчишка спрятал за спину горн, будто Вася собирался его отнять. А Вася даже и не думал его отнимать.
— Эх, ты, горнист-гармонист, — крикнул ещё один мальчишка, проходя мимо, — не умеешь горнить, так не брался бы.
— Я умею! — и слёзы побежали по щекам горниста, — умею, только сегодня почему-то не получается, — объяснил он Васе, — я дую, дую, а он вдруг ка-ак замолчит, — мальчишка отвернулся, потому что слёзы уже не капали, а лились, будто вода из крана.
Вася мгновенно всё понял. Сейчас никакой, даже самый лучший горнист на свете не сумеет горнить.
Скорей, скорей надо что-то делать. Вася с надеждой посмотрел на то место тротуара, где, как часовой навытяжку, руки по швам, стоял столбик с большой белой стеклянной головой. И на этой голове было написано: «Переход». Не стоит ли там какой-нибудь дедушка или какая-нибудь бабушка, которым нужно перейти на ту сторону? Но увы, ни дедушек, ни бабушек не только около столбика, но и вообще на улице не было. Будто они, как нарочно, все сейчас дома сидели и не желали дышать свежим воздухом.
— Слушай, — с тоской обратился он к горнисту, — у тебя нет дедушки или бабушки…
Но договорить фразу ему не дал Ветер. Он вдруг налетел на всю улицу, завыл, и Вася увидел, что по тротуару катится что-то красное, круглое, но не мяч, не колесо, а вообще неизвестно что. И за этим самым вообще неизвестно чем быстро-быстро идёт большой мужчина с совершенно мокрым лицом и совершенно лысой головой. Он смотрит на то самое красное неизвестно что и никак не может его догнать. Тогда Вася вместе с буханкой и детской мукой устремляется за этим неизвестно чем. Вот оно перед Васей катится по тротуару, и Вася вдруг понимает, что это вовсе не неизвестно что, а самая простая красная тюбетейка. Это Ветер сорвал её с головы мужчины и забавляется. Катится эта тюбетейка, очертя голову, катится, катится и никак остановиться не может.
Вася догоняет её и плюх на неё животом. И так лежит. Руки у него заняты: в одной буханка, в другой детская мука. Но вот без рук Вася наконец поднимается с земли. Тюбетейка мирно лежит на тротуаре и больше никуда не катится.
— Спасибо, дорогой, — говорит Васе мужчина, отдуваясь. Он дышит тяжело — уфф, уфф. Уфф, точно так же, как Ветер дышал с Серёжкиными словами на крыльях. Лицо у мужчины симпатичное, доброе, улыбчивое. Он уходит, но вдруг оборачивается и, улыбаясь, машет Васе тюбетейкой, которую уже не решается надевать, а крепко держит в руке.
Вася видит, что из одной картонной коробочки бежит на тротуар тонюсенькая струйка детской муки.
«Не беда, — думает он, — дырку можно пальцем заткнуть».
Вася затыкает дыру пальцем и идёт по тротуару. Вдруг навстречу ему — тётенька-почтальон. Та самая, что за двоих целый месяц работает. Улыбается. И чем больше улыбается, тем моложе делается. Сумка на плече висит, худенькая, тощая сумка. Тётенька подошла к Васе.
— Молодцы, молодцы, помощнички мои. Сердце не вытерпело, пошла, проверила. Всё верно, всё правильно раскладываете.
— А мы и завтра вам помогать придём. Можно? И послезавтра, пока Клавдия на работу не выйдет.
Тётенька ещё шире улыбается и делается ещё моложе.
«До чего же хорошо, когда улыбаются люди!» — думает Вася.
Серёжка сидит на стуле. Сидит и всё. И больше ничего. Просто сидит. Это ужасно — просто сидеть и всё. Он уже и ходил и стоял и вот теперь сидит. Караулит, не проснулись бы те двое, которых станет сразу десять.
«Ох, хоть бы не проснулись, — думает Серёжка, — как я один с десятерыми справлюсь?»
А с другой стороны, ему до того тошно вот так сидеть и ничего не делать, что хочется подойти к кроваткам-близнецам и потрясти их.
До чего, наверно, трудно охранником работать, там ведь тоже сиди вот так и охраняй. Кошмар.
И вдруг… Что такое? Вдруг зазвонила… подушка. Серёжка не поверил ни глазам ни ушам. Но подушка упрямо продолжала звонить и звонить. Самая обыкновенная подушка, с четырьмя обыкновенными углами, в белой обыкновенной наволочке лежала и… звонила. Лежала она, правда, на необыкновенном для подушки месте — на письменном столе рядом с чернильницей и настольной лампой, у которой абажур был похож на девчачью плиссированную юбку. Лампа, наверно, очень гордилась этой юбкой-абажуром, стояла такая высокая, стройная на белой тонкой ноге.
А подушка звонила и звонила, как будильник, который завели до конца. Серёжка подошёл к ней, дотронулся до неё пальцем и почувствовал в подушке мелкую дрожь, будто она испугалась чего-то. Чудеса какие-то! Серёжка приподнял подушку. Звон сразу же усилился. Вот оно что! Телефон! Оказывается, никаких чудес не было. Подушкой накрыли телефон. Наверно, для того накрыли, чтобы его звон не разбудил тех двух, что сопели сейчас за сетками кроватей-близнецов. Серёжка снял трубку.
— Алло, — сказал он тихо и прикрываясь подушкой.
— Это Василий? — злым мужским голосом спросила трубка.
Серёжка только хотел сказать, что Василий ушёл в «Гастроном», как этот голос через трубку обрушился на него целым потоком брани. Голос скрипел, визжал, скрежетал, будто напильником неистово ёрзали по железу.
Этот голос до того ругал Василия, что Серёжка как можно плотнее прижимал трубку к уху, чтобы от этой ругани не проснулись те в кроватках-близнецах.
Голос был высокий, хотя и мужской. Серёжке казалось, что этот мужчина должен быть сухой, длинный, с крючковатым носом и жёлто-зелёным лицом.
Какой-то Вася чего-то там натворил, и теперь его ругают на чём свет стоит. Какое до всего этого Серёжке дело? Положить трубку на рычаг и накрыть подушкой. Пускай звонит, через подушку всё равно никого не разбудит.
А злой голос скрежещет в Серёжкино ухо:
— Если через пять минут не уберёшь своё лохматое страшилище, я его в ванне утоплю или с пятого этажа скину.
— Ой, — заволновался Серёжка, — так ведь оно живое!
— Кто оно? — опешила трубка.
— Страшилище.
— А как же не живое?! Ещё какой живой, идол одноглазый. Идёшь по лестнице домой, а он сидит.
— Ну и пусть сидит.
— Так противно смотреть. Настроение портит.
— Ой, дядя, не топите его пока и не скидывайте. Ну ещё немножко не топите, я вас очень прошу.
Но тот крючконосый жёлто-зелёный дядька уже, щёлк, повесил трубку.
В это самое время вбежал Вася, тщательно затыкая пальцем дыру в детской муке.
— А она сыплется почему-то, — сказал он Серёжке.
Но тот даже не посмотрел ни на муку, ни на дыру, ни на палец.
— Сиди, карауль. Я пошёл.
— Куда?
— Страшилище выручать, а то его в ванне утопят или с пятого этажа скинут.
— Кого? Чего?
— Идола одноглазого, вот кого.
Вася ни о чём не успел расспросить Серёжку, потому что один миг — и его уже в комнате не было.
Вылетев на лестничную площадку, Серёжка остановился. Кого искать? Куда бежать? Бежать, наверно, надо на пятый этаж, раз страшилище хотят с пятого этажа скидывать и скорее всего в этом подъезде, потому что зачем этому страшилищу мотаться по чужим подъездам, когда у него свой есть?
Серёжка помчался на пятый этаж и понял, что не ошибся.
Страшилище прохаживалось по верхней ступеньке лестницы и жмурило свой единственный глаз. Сомнений не могло быть. Это было — оно!
Серёжка приостановил бег, будто устал. А чего ему было уставать, когда он всего два этажа пробежал?
Идолом одноглазым оказался самой страшной страшноты… кот. Старый. Трёхцветный. Хромой. Без глаза. Без уха. Без хвоста. Второе ухо, которое ещё оставалось на голове, тоже было неполным.
Серёжка остановился и прислонился плечом к перилам лестницы. Кот тоже остановился, перестал прохаживаться. Молча и настороженно они глядели друг на друга.
— Киса, тебя как зовут? — негромко, мирно спросил Серёжка.
Страшилище шевельнуло единственным неполным ухом, но с места не сдвинулось.
— Иди сюда, иди ко мне, кисанька.
До того чудно было называть его кисой. А как иначе назовёшь?
— Ну, иди, иди, спускайся, а то тебя в ванне утопят.
Серёжка протянул руку. Может быть, страшилище понимало человеческий язык, а может быть, мирный тон Серёжкиного голоса сыграл свою роль, но кот вдруг ковыльнул на ступеньку ниже. А Серёжка шагнул на ступеньку выше. Так они приблизились друг к другу на две ступеньки.
— Ты не бойся меня, я тебя не стану с пятого этажа скидывать, — объяснил Серёжка, а кот внимательно слушал, и морда его делалась какой-то другой, не такой уже и страшной.
Вот он словно на цыпочки приподнялся, стал выше и вдруг мягко потёрся головой о стену, будто это была не кирпичная стена, а что-то живое и доброе. Наверно, кот хотел показать, что он совсем не злой, что он может быть и ласковым, когда захочет, и вот так же, нет, наверно, ещё добрей, может тереться о Серёжкины руки.
«И не такой уж ты страшный, кот-котище, — думал Серёжка. — Это только в первый момент кажется, что страшный. А потом приглядишься — кот как кот, ничего особенного».
Серёжка поднялся ещё на одну ступеньку, потом на две. Кот всё тёрся о стену, но вниз не спускался. Серёжка протянул руку, и кот ткнулся носом в его пальцы. Ткнулся и… замер. Серёжка понял, что кот этот добрый по своей натуре. Он совсем не любит царапаться, хотя, наверно, частенько пускает в ход свои цапки-царапки. А сейчас их поджал, даже глаз свой единственный зажмурил. Он ждёт, что Серёжка погладит его голову. И Серёжка погладил. Кот сейчас же запел ему свою котиную мур-мур песню. Слов этой песни Серёжа не понял, потому что не знал кошачьего языка, но понял, что песня о чём-то хорошем. И они сразу подружились. Кот был старый и умный, он догадался, что этот мальчишка не причинит ему зла.
С котом на руках Серёжка весело спускался с лестницы. Вдруг он почувствовал, что кот весь напрягся и хочет спрыгнуть. Что такое? Навстречу им шла женщина с репродуктором под мышкой и с ненавистью глядела на кота.
Серёжка почувствовал, что тот выпускает свои цапки-царапки, и ещё ласковей погладил его по одноухой голове.
И вдруг Серёжка увидел Аву. Она тоже поднималась по лестнице.
— Меня Наталия Ивановна послала вам на подмогу. Она там дедушке уколы делает, а здесь ребята, сразу двое. Она говорит, когда оба проснутся, то будет их не два, а…
— Десять, — докончил Серёжка.
— Уже десять, да?
— Нет, пока ещё двое.
Она погладила страшилище, а потом поглядела на руки и сказала:
— Ну вот, теперь руки мыть надо: ведь я к детям иду, а к ним нужно с чистыми руками. И ты с кошкой к ним не ходи.
— А я и не иду.
Ей страшилище, видно, не показалось страшилищем, раз она его сразу погладила.
Серёжка подумал: снесу его домой. У нас нет маленьких детей, мама пустит. А потом договорюсь с этим самым каким-то Васькой, чтобы он мне его насовсем дал, раз тут ему житья нет от жильцов. Наши соседи хорошие, животных любят.
Серёжка выбежал во двор.
Во дворе канючила девчонка. Серёжка пригляделся — да это та самая в красных ботинках, которая ревела на улице, когда они всем отрядом шли из школы. Сейчас она уже не ревёт, а канючит. Видно, ей давно надоело реветь, а бросить тоже неохота, вот она и тянет на одной ноте какое-то слово, растягивает его, будто оно резиновое. Слово делается длинным и не совсем понятным.
Девчонка в белом платьице, коротеньком и пышном. А башмаки красные и носки тоже красные. Как гусь — вся белая, а лапы красные.
— А-аме-е… ка-а-ажу-у, — тянет она.
Серёжка догадывается: это она вытягивает «маме скажу». И что она собирается говорить маме? Подошёл и присел около неё на корточки.
— Всё ревёшь? Уже сто часов ревёшь?
Девчонка вытаращила глаза.
— Сто часов?
— Сто часов. Или даже двести.
— И не сто-о-о… — опять затянула она, растягивая «сто» прямо до бесконечности. Тянет и тянет и когда она его вытянет, это маленькое, коротенькое слово, которое можно сказать за четверть секунды!
— Слушай, тебя обидел кто-нибудь, да? Почему ты тогда давно заревела? А? Вспомни.
Девчонка, как видно, вспомнила и, перестав канючить, заревела в голос. Наверно, её действительно кто-нибудь горько обидел.
Эх, как бы сейчас Серёжка отлупил своими крепкими кулаками того, кто обидел этого краснолапого гусёнка! Но расспрашивать страшно, а то ещё сильнее заревёт.
— Ну, завела. И что мне с тобой делать? Слушай, я бы взял тебя на руки, да у меня руки грязные, а ещё у меня кот, понимаешь? Он цап-царап.
На то, что у Серёжки руки грязные, девчонка даже внимания не обратила, а то, что у него кот, её заинтересовало.
— Кот? Киса?
— Кот. Киса. А ты где живёшь?
— Там.
— И я там. Пошли.
— Пошли, — неожиданно весело сказала она, не сводя глаз с кота.
И они пошли по улице. Одной рукой Серёжка держал кота, а другую вытер о штанину и протянул девчонке. Конечно, рука была не совсем чистая, но что поделаешь? Девчонка охотно взяла эту руку, а сама глядела на кота.
— А он цап-цалап, да?
— Ага. Цап-царап. В этом доме живёшь?
— Нет ещё.
— А в каком?
— Вон.
— Через дорогу?
— Челез дологу. Надо идти на зелёный свет.
— Ну, держись тогда крепче, пойдём на зелёный свет, — и Серёжка сжал маленькую ручонку.
Когда дорога была уже позади, из ближнего дома, не из того, где живёт девчонка, а из соседнего, выбежала женщина и кинулась к ним.
— Леночка! — она схватила девчонку на руки и прижала к себе. — Господи! Где ты была? Всех соседей обежала — нет.
— А меня мальчик нашёл. А у него кот цап-цалап, — радостно залепетала девчонка, будто не ревела никогда в своей жизни.
— Спасибо тебе, мальчик, — сказала женщина и улыбнулась точно так же, как тётя-почтальон, артист Баба Яга, больной дедушка с пятого этажа, старушка в очках, мужчина с мокрым лицом.
Это были какие-то особенные улыбки, от которых самому становилось удивительно хорошо, хотелось прыгать на одной ножке, петь песни и делать что-то хорошее.
И в это время вдруг случилось что-то… Серёжка даже сразу не понял, в чём дело, а потом… потом догадался.
Как только женщина, улыбаясь, поблагодарила Серёжку, вдруг и на неё и на краснолапого гусёнка, и на дома, и на деревья, на всю улицу, на весь город обрушилась — музыка. Она залила, затопила город с головы до пят.
Из всех-всех репродукторов, телевизоров, радиоприёмников, магнитофонов вдруг прорвались скрипки, рояли, баяны, человеческие поющие голоса.
С противоположной стороны улицы запел горн. Серёжка обернулся — мальчишка в белой рубашке с красным галстуком весело горнил. Песня горна заливисто звала куда-то за собой.
Серёжка понял всё. Это Ветер вернул ноты. Музыка опять звучит на земле!
Серёжка подпрыгнул от радости и заорал «ура» громче, чем все репродукторы, телевизоры и магнитолы.
Кот от такой неожиданности вдруг выпустил свои цапки-царапки, но сейчас же виновато поджал их, когда понял, что никакой опасности для него не появилось.
Незнакомый мужчина взял Серёжку за плечо.
— Мальчик, разве можно так орать?
И Серёжка прикусил язык. Но внутри у него всё равно всё пело, всё кричало, всё орало «ура-а!»
«Значит, уже сделано сто полезных дел», — подумал Серёжка. Нет, сначала он ничего не подумал, а просто заорал от радости, а потом, когда перестал орать — подумал, кто же это успел сделать все дела? «Значит… значит… значит… это же что значит? Значит больше можно уже не делать?.. А?»
И тут он увидел: во-первых, Мишу Гришина, во-вторых, девчонку с пятном на кармане фартука, в-третьих, Эдуарда Егорова. Все они бежали по улице, только не вместе и не в одну сторону. Каждый бежал своей дорогой.
К Серёжке подбежал озабоченный Миша Гришин.
— Понимаешь, какая вещь…
— Какая вещь? Ну какая сейчас может быть вещь? Ты слышишь? Слышишь?
— Что слышишь? Я ничего не слышу, — захлопал глазами Миша Гришин.
— Ну и глушня! Песни слышишь?
— С ума ты сошёл! В семидесятой квартире человеку пенсию не приносят, а я песни слушать буду?!
— Какому человеку?
— Инвалид он, без ноги. А собес у нас на третьем этаже. Думаешь, инвалидам легко добираться на третий этаж, чтобы узнать? А мне что? Хоть на десятый, хоть на двадцатый — всё равно.
— Да ты послушай! Песни вернулись! Опять петь можно!!!
Миша Гришин наконец прислушался и понял, в чём дело. Сейчас же схватился за свой вихор на макушке и начал его приглаживать. Ему тоже захотелось орать «ура» на весь город. Кто же это и когда успел сделать столько полезных дел! Вот это здорово! Но лицо его опять стало напряжённым.
— Понимаешь, если я сейчас опоздаю в собес, то надо ждать до понедельника!
И Мишка побежал во всю прыть в какой-то там собес на третий этаж.
И девчонка с пятном прямо на Серёжкиных глазах побежала во двор соседнего дома, видно, там у неё были спешные дела. И Серёжка слышал, слышал своими ушами, как она на бегу пела песню.
А Эдуард Егоров был на другой стороне улицы. Он увидел Серёжку, остановился и, улыбаясь шире, чем до ушей, обеими руками сделал такой жест, который говорил: слышишь, что вокруг делается!? Музыка-а! Серёжка кивнул и ответил тем же самым жестом, только одной рукой, потому что во второй держал страшилище.
Так они без слов прекрасно поняли друг друга. И Эдуард Егоров заспешил куда-то по своим делам, да нет, наверно, не по своим, а по чьим-нибудь ещё делам, которые уже стали его делами тоже.
А Серёжка поглядел на кота. Его нужно было срочно отнести домой. А потом бежать к Васе-докладчику и Аве. Ведь если проснулись те двое, то их уже десять. А разве легко двоим справляться с десятерыми?
Настроение было прекрасное. Серёжка вприпрыжку помчался домой. Подбежал к тому самому месту тротуара, где, как часовой, навытяжку, руки по швам стоял столбик с большой белой стеклянной головой, на которой написано «Переход». И вдруг… и вдруг… даже глазам своим не поверил. Не чудо ли? Не снится ли ему?
У самого столбика, согнувшись, стояла — старушка. Она притулилась к столбику одним плечом и терпеливо ждала. А по дороге шли машины.
Серёжка глянул на ту сторону улицы… что это? И там, на той стороне, у столбика, стояла другая старушка, которой тоже нужно было перейти улицу. То не было никого, а то сразу две.
«Бабуси, где же вы раньше были? — подумал Серёжка, — до чего же вы были нужны, а вас не было».
Он подбежал и спросил:
— Бабушка, вас через дорогу перевести?
— Ой, переведи, переведи, внучек, — обрадовалась старушка. — Плохо вижу.
И она закрестилась. И даже почему-то стала не только себя крестить, но и Серёжку и бормотать что-то непонятное, божественное.
А Серёжка торжественно взял её под руку и повёл через улицу. А там, на другой стороне, подошёл ко второй старушке и так же торжественно под руку повёл на ту сторону, откуда только что увёл божественную старушку.
Машины слегка сбавляли ход, видя такое шествие. Эта старушка была весёлой, не крестилась, не бормотала ничего божественного, наоборот, она что-то пела себе под нос. И когда Серёжка ввёл её на тротуар, когда уже не нужно было опасаться машин, он прислушался и понял, что она поёт. Она пела «В лесу родилась ёлочка, в лесу она росла». Прямо замечательная старушка попалась. Честное пионерское!
Какой-то мальчишка в кепочке козырьком назад презрительно бросил Серёжке:
— С ума сошёл! Старух водит!
— Не сошёл. Им же надо. Они одни не могут.
— Мало кому что надо! — и мальчишка плюнул. — Мероприятие выполняешь?
— Никакое не мероприятие! — обрадовался Серёжка. — Я — просто так! — и снова пошёл через дорогу. Он торопился отнести страшилище и бежать в ту квартиру, где жила тётя птаха-Натаха. Сейчас там уже, наверно, было не двое, а десять ребятишек.