Редьярд Киплинг
ХРАНИТЬ КАК ДОКАЗАТЕЛЬСТВО
С раскаленной на солнце скалы, С раскаленной на солнце скалы.
Резвым козьим копытом задет,
Рухнул камень
В горный пруд -- средоточие мглы,
И на дно, где теряется след,
Канул камень.
Это все было предрешено
И удар, и паденье, и мрак;
Знал ли камень,
Что ему уготовано дно
И что жизнь его кончится так?
Знал бы камень!..
Ты, о каменщик тверди земной!
Ты, пред кем мы должны быть равны!
Ты, кем светоч небесный зажжен!
Рассуди же -
В чем он грешен, что проклят тобой
И, низвергнут на дно с вышины,
В беспросветность навек погружен,
Опускаясь все ниже и ниже?..
Из неопубликованных записок
Макинтоша Джелалуддина
(Стихи в рассказе переведены И. Комаровой)
Свет ли в окне твоем, дева младая,
Ночь ли простерла покров темноты?
Денно и но-о-о...
При этих словах он повалился на верблюжонка, спавшего в каравансарае, где жили торговцы лошадьми и самые отъявленные мошенники Центральной Азии, и поскольку он был мертвецки пьян, а ночь стояла темная, то подняться сам не смог, пока я не пришел ему на помощь. Так я познакомился с Макинтошем Джелалуддином. Если бродяга, да еще пьяный, распевает "Песнь младой деве", он заслуживает внимания. Макинтош отделился от верблюжонка и сказал довольно невнятно:
-- Я... я... немного того... накачался, но если окунуться в Логгерхед, сразу приду в себя... Да, слушайте, вы поговорили с Симондсом насчет кобылы, что там у нее с коленом?
Между тем Логгерхед, где запрещено ловить рыбу, а браконьерство невозможно, находился в шести тысячах утомительных миль отсюда, рядом с "Месопотамией", конюшни же Чарли Симондса -- еще полумилей дальше, за конными загонами. Странно было слышать эти полузабытые названия в майскую ночь в Султанском караван-сарае, среди верблюдов и лошадей. Но тут пьяница, по-видимому, опомнился и сразу начал трезветь. Мы прислонились к верблюду, и, указав в угол караван-сарая, где горел фонарь, мой новый знакомец сказал:
-- Я живу вон там. И буду крайне признателен, если вы соблаговолите помочь моим бунтующим ногам проследовать туда, ибо я пьян сильнее обычного, просто феноменально надрался. Но к голове моей это не относится: "Мой мозг здесь восстает..." -- как там дальше! Голова моя гарцует, или, вернее сказать, покачивается на навозной куче и держит тошноту в узде.
Я помог ему пройти между стреноженными, теснившимися друг к другу лошадьми, и он рухнул на край террасы перед цепочкой лачуг туземцев.
-- Благодарю вас, премного благодарен! О луна и малютки звезды! Подумать только, что можно так позорно... Да и зелье было скверное. Овидий в изгнании и то пил лучшее. Куда лучше. Хоть холодное. А у меня, увы, и льда-то не было! Спокойной ночи! Я бы представил вас своей жене, да только я пьян, а она дикарка.
Из темноты комнаты показалась женщина-туземка и начала бранить его, и тогда я ушел. Мне давно не доводилось встречать такого занятного бродягу, и со временем он стал моим другом. Он был высок, хорошо сложен, светловолос и основательно потрепан пьянством, так что на вид ему можно было дать лет пятьдесят, хотя сам он уверял, что ему тридцать пять. Если в Индии человек начинает опускаться и друзья не отправляют его срочно на родину, то, с точки зрения людей респектабельных, он скатывается очень низко. К тому времени, когда он принимает чужую веру, как это сделал Макинтош, спасти его уже нет надежды.
Почти в каждом большом городе вы услышите от туземцев о двух-трех сахибах, принявших индуизм или мусульманство; чаще всего они принадлежат к низшей касте и живут более или менее по обычаям новой веры. Но познакомиться с ними удается редко. Как говорил сам Макинтош:
-- Если уж я поступился верой ради желудка, то вовсе не жажду стать добычей миссионеров и не стремлюсь к известности.
В самом начале нашего знакомства Макинтош предостерег меня:
-- Запомните. Я не объект для вашей благотворительности. Мне не нужно ни ваших денег, ни вашей еды, ни ваших обносков. Я редкостный вид животного -- пропойца, который содержит сам себя. Если угодно, могу с вами покурить, ибо должен признать, что табак с базара противопоказан моему небу, и могу брать у вас книги, те, которыми вы не слишком дорожите. Скорее всего, я спущу их за бутылку какой-нибудь мерзкой здешней бурды. Взамен вы будете пользоваться тем гостеприимством, какое я способен оказать вам в моем доме. Вот чарпаи -- на ней можно сидеть вдвоем, а на этом блюде время от времени и еда бывает. Распить же бутылку здесь, каюсь, всегда удастся. Словом, милости прошу в мои бедные покои.
Итак, меня допустили в дом к Макинтошу -- меня и мой дорогой табак. Но не больше. К сожалению, забулдыгу, живущего в караван-сарае, нельзя навещать днем. Ваши друзья, покупающие там лошадей, могут истолковать это неверно. Соответственно, я вынужден был встречаться с Макинтошем после наступления темноты. Он посмеялся над этим и просто сказал:
-- И совершенно правильно! В те времена, когда я занимал свое прежнее положение в обществе, притом значительно более высокое, чем вы, я бы сделал то же самое. Подумать только! Ведь когда-то я...-- он произнес это так, будто его разжаловали из командиров полка, -- когда-то я учился в Оксфорде!
Вот чем объяснялось упоминание о конюшне Чарли Симондса.
-- У вас, -- медленно продолжал Макинтош, -- такого преимущества нет, но, с другой стороны, судя по вашему виду, вами не владеет страсть к спиртному. Так что я полагаю, из нас двоих вы счастливее. Хотя и не уверен. Простите, что я говорю так, покуривая ваш великолепный табак, но вы прискорбно невежественны во многих вопросах.
Мы сидели на его кровати, так как стульев в комнате не было, и смотрели, как поят на ночь лошадей, а его жена готовила в это время обед. Мало приятного, когда бродяга разговаривает с вами покровительственно, но в данный момент я был у него в гостях, хотя кроме поношенного пальто из альпака да пары брюк из мешковины он ничего не имел. Макинтош вынул трубку изо рта и продолжал рассуждать:
-- Если рассмотреть вопрос со всех сторон, то я сомневаюсь, счастливее ли вы меня. Я имею в виду не ваши крайне скудные познания в классической филологии и даже не ваше терзающее слух латинское произношение, а ваше безмерное невежество относительно вещей, находящихся непосредственно перед вами. Вот, например,-- он показал на какую-то женщину, которая, сидя у колодца посреди караван-сарая, чистила самовар. Она резко открывала и закрывала кран, быстро выпуская из него маленькими порциями воду.--Есть тысячи разных способов чистить самовары. Если бы вы знали, почему она выбрала именно этот, вы понимали бы, что имел в виду испанский монах, говоря:
Славя троицу, сок я пью
В три глотка.
Коли в глотке сухо,
Арианин чашу свою
Осушает единым духом,
а также знали бы многое другое, что сейчас скрыто от вас. Как бы то ни было, обед у миссис Макинтош готов. Пойдемте и отведаем его по обычаю здешних людей, о которых вы, кстати, тоже ничего не знаете.
Женщина-туземка протянула руку к блюду вместе с нами. Это было нарушением правил. Жене всегда следует ждать, пока насытится муж. Макинтош Джелалуддин, извиняясь, объяснил:
-- Этот английский предрассудок я так и не сумел изжить, а она меня любит. За что -- не могу понять. Судьба свела нас три года назад в Джаландхаре, с тех пор она со мной. Полагаю, что она женщина порядочная, и знаю, что она искусно готовит.
Говоря это, он погладил женщину по голове, и она тихо заворковала. Миловидной ее трудно было назвать.
Макинтош так и не сказал мне, кем он был до своего падения. Будучи трезвым, он блистал ученостью и хорошими манерами; когда же напивался, первое преобладало над вторым. А напивался он обычно раз в неделю и пил в течение двух дней. В это время его жена ухаживала за ним, а он ораторствовал на всех языках, кроме своего родного. Однажды он принялся читать наизусть "Аталанту в Калидоне" и дочитал до самого конца, постукивая в такт ритму стиха ножкой кровати. Но большей частью он произносил речи по-гречески или по-немецки. Его память воистину была свалкой ненужных знаний. Как-то он, начиная понемногу трезветь, сказал, что я -- единственное разумное существо в том аду, куда он спустился, -- Вергилий в царстве теней, как он выразился, -- и что в обмен на мой табак он перед смертью вручит мне материалы для нового "Ада", который сделает меня более знаменитым, чем Данте. Затем он заснул на лошадиной попоне и проснулся совершенно успокоенный.
-- Знаете, -- сказал он, -- когда достигаешь последней степени деградации, всякие мелочи, волнующие при ином образе жизни, перестают иметь значение. Прошлой ночью душа моя витала среди богов, но не сомневаюсь, что мое грешное тело корчилось здесь, в грязи.
-- Вы были отвратительно пьяны, если вы имеете в виду это,--заметил я.
-- Конечно, я был пьян, пьян в стельку. Я, сын человека, чье имя вам знать ни к чему, я, с почетным званием окончивший колледж, в котором вы даже окошка для продажи спиртного и то не видели,-- я был омерзительно пьян. Но обратите внимание, как легко я это переношу. Просто не замечаю. Не замечаю вовсе, ведь у меня даже голова не болит, хотя, казалось бы, это мой удел. А занимай я высокое положение в обществе, какие ужасные кары постигли бы меня, как горько бы я раскаивался! Поверьте мне, мой недостаточно образованный друг, высшее подобно низшему, если говорить о крайних степенях того и другого.
Он перевернулся на попоне, подпер голову кулаками и продолжал:
-- Клянусь душой, которую я потерял, и совестью, которую убил, я разучился чувствовать, поверьте мне. Я, как бог, отличаю добро от зла, но ни то ни другое меня не трогает. Есть чему позавидовать, правда?
Если человеку больше не грозит головная боль с похмелья, это плохой признак. Глядя на растянувшегося на попоне Макинтоша, с его иссиня-бледными губами и волосами, завесившими глаза, я ответил, что, по-моему, в бесчувственности нет ничего хорошего.
-- Ради всего святого, не говорите так! Уверяю вас, что это одно из самых завидных качеств! Подумайте, сколько у меня возможностей утешаться!
-- Так ли уж много. Макинтош?
-- Еще бы! А ваши потуги быть язвительным неуклюжи, сарказм -- это оружие человека образованного. Так вот: во-первых, мне служит утешением моя эрудиция, мои познания в классической истории и литературе, пусть несколько замутненные неумеренными возлияниями, но все же значительно превосходящие ваши. Кстати о возлияниях -- как раз вспомнил, что прежде, чем моя душа прошлой ночью вознеслась к богам, я продал пикеринговского Горация, которого вы столь любезно дали мне почитать. Теперь он у старьевщика Дитта Мала. Я получил десять ан, а выкупить его можно за рупию. Второе мое утешение -верная любовь миссис Макинтош, этой лучшей из жен. Третье -- памятник, прочнее бронзы, который я создавал все те семь лет, что пребывал на дне.
Макинтош замолчал и медленно пересек комнату, чтобы выпить воды. Он качался и был очень слаб.
Уже не раз он упоминал о своем "сокровище", о каких-то ценностях, которыми владеет, но я всегда считал это пьяным бредом. Нищета его была столь же непомерна, как и гордость. Он не отличался любезностью, но много знал о туземцах, среди которых прожил целых семь лет, так что знакомство с ним стоило поддерживать. Он насмехался даже над Стриклендом, считая его невеждой; "невежественный Запад и Восток" -- называл он его. Гордился же он прежде всего тем, что вышел из Оксфорда и был человеком редких и блестящих способностей, это могло быть и правдой, и похвальбой -- не мне судить, я сам не так много знаю; а во-вторых, тем, что "держит руку на пульсе местной жизни" -- это было сущей правдой. Принадлежность к Оксфорду делала его, на мой взгляд, слишком кичливым -- он вечно толковал о своей образованности. А вот то, что он стал Макинтошем Джелалуддином -- мусульманским факиром,-было для меня интереснейшей находкой. Он искурил не один фунт моего табаку и передал мне не одну унцию полезных сведений. Но в подарок ни разу не согласился ничего принять, даже когда наступившие холода начали терзать его бедную исхудалую грудь, прикрытую лишь бедным захудалым пальто из альпака. Он страшно сердился и заявлял, что я его оскорбляю и что в больницу он не собирается. Пусть он жил как скотина, но умереть должен разумно, как подобает человеку.
Он в самом деле умер от воспаления легких и вечером перед смертью послал мне замусоленную записку с просьбой прийти и помочь ему встретить конец.
У постели плакала его туземка жена. Макинтош, укутанный в бумажное покрывало, был слишком слаб, чтобы протестовать, когда я набросил на него меховое пальто. Но голова его по-прежнему напряженно работала, а глаза горели. Он отказался от услуг врача, которого я привел с собой, да так грубо, что возмущенный старик сразу ушел, а Макинтош еще несколько минут поносил меня и только потом успокоился.
Немного погодя он велел жене достать из углубления в стене "Книгу". Она принесла большую охапку пожелтевших, неодинаковых по размеру листов, завернутых в обрывок нижней юбки; все листы были пронумерованы и исписаны мелким неразборчивым почерком. Макинтош погрузил руку в эту кипу и любовно поворошил ее.
-- Вот, -- сказал он, -- это мой труд -- книга Макинтоша Джелалуддина, повествующая о том, как он жил, и что видел, и что приключилось с ним и со многими другими, а кроме того, это история жизни, прегрешений и смерти матушки Матурин. Насколько книга Мирзы Мурада Али Бека превосходит все, что написано о жизни туземцев, настолько моя книга превзойдет книгу Мирзы.
Здесь, как согласятся все, кто знаком с книгой Мирзы Мурада Али Бека, Макинтош замахнулся слишком высоко. На вид трудно было представить, что в этих листах заключено нечто ценное, но Макинтош перебирал их так, будто это были банкноты. Потом медленно произнес:
-- Несмотря на обилие пробелов в вашем образовании, вы были добры ко мне. Представ перед богами, я расскажу им о вашем табаке. Я многим вам обязан, вы сделали для меня много хорошего. Но я ненавижу оставаться в долгу. И посему завещаю вам этот монумент прочнее бронзы -- мою единственную книгу; местами она примитивна и несовершенна, но зато какое великолепие на других страницах! Не знаю, поймете ли вы ее. Это дар более почетный, чем... Тьфу! Я, кажется, мелю вздор! Вы жестоко искромсаете ее. Выкинете жемчужины, которые вы, филистер, именуете "латинскими цитатами", и будете подравнивать стиль, пока не обкорнаете его под свой косноязычный жаргон, но ведь всю-то книгу вы не сможете уничтожить! Завещаю ее вам. Этель!.. опять в голове мутится! Миссис Макинтош, будьте свидетельницей, что я передал сахибу все эти бумаги. Вам, душа моей души, они ни к чему, а вы,-- повернулся он ко мне,-- надеюсь, не дадите этой книге погибнуть, оставив ее в том виде, в каком она сейчас. Она безоговорочно ваша, эта история Макинтоша Джелалуддина, которая на самом деле является историей не Макинтоша Джелалуддина, а человека куда более достойного, чем он, и женщины еще более достойной. Слушайте меня! Я не пьян и не брежу. Эта книга сделает вас знаменитым.
Я сказал "спасибо", и туземка вручила мне узел с бумагами
-- Единственное мое дитя, -- произнес Макинтош с улыбкой.
Он быстро угасал, но продолжал говорить, пока хватало дыхания. Я ждал конца, зная, что в шести случаях из десяти умирающие призывают перед смертью мать. Он повернулся на бок и сказал:
-- Расскажите всем, как она к вам попала. Никто вам не поверит, но по крайней мере мое имя не умрет. Я, конечно, понимаю, вы расправитесь с моими записями безжалостно. Часть из них нужно изъять, ведь публика глупа -чопорна и глупа. Когда-то я был ее слугой. Но уж коверкайте книгу осторожно, как можно осторожнее. Это великая книга, и я заплатил за нее семью годами смертных мук.
Он умолк, несколько раз вздохнул и начал бормотать по-гречески какую-то молитву. Туземка горько заплакала. Наконец он приподнялся на постели и произнес громко и раздельно.
-- Не виновен, господи!
Потом упал навзничь и уже до самой кончины лежал неподвижно. Туземка выбежала на середину караван-сарая, металась среди лошадей, вопила и била себя в грудь -- она любила его.
Пожалуй, последние, предсмертные слова Макинтоша дают представление о том, что ему пришлось когда-то пережить, но, кроме груды бумаг, увязанных в старую тряпку, я не обнаружил в комнате никаких свидетельств того, кто он и кем был.
Бумаги оказались безнадежно перепутаны
Стрикленд помог мне разобрать их и сказал, что автор либо бессовестный лгун, либо чрезвычайно выдающаяся личность. Он склонялся к первому. В один прекрасный день вы сможете судить об этом сами. Рукопись пришлось основательно почистить и выкинуть всякую греческую чепуху перед каждой из глав.
Если эту книгу когда-либо напечатают, то, может быть, кто-нибудь вспомнит этот рассказ, который я публикую как доказательство того, что автор "Книги о матушке Матурин" не я, а Макинтош Джелалуддин.
Я не хочу, чтобы ко мне применяли слова о "плаще гиганта".
перевод И. Разумовской и С. Самостреловой