Лакей вошёл на цыпочках в большую, роскошную спальню своего господина, известного присяжного поверенного Гаврилова, немало нашумевшего когда-то в Петербурге своими речами. Был 11 час утра, и, повинуясь приказанию, лакей раздвинул обе тяжёлые шёлковые портьеры на окнах и, подойдя к кровати спавшего адвоката, как-то насмешливо и глупо покосился на стоявшую рядом пустую кровать. Не успел он дотронуться до руки Павла Петровича Гаврилова, как тот открыл глаза и секунду бессмысленно уставил их на человека, Действительно, появление лакея в «супружеской спальне» было явлением новым, но тут же сознание, пробуждённое каким-то внутренним толчком, шепнуло ему, что «её» нет и не будет больше, и что он один и полный хозяин этой комнаты. Он радостно вскочил, приказал человеку приготовлять себе завтрак и чай, и сам в полнейшем дезабилье [1], закурив папиросу, стал пробегать кипу лежащих на ночном столике газет. Да, вот это все его самые невинные привычки, за которые приходилось ему вести целую борьбу с бывшей его супругой, Натальей Николаевной, то есть не то чтобы с бывшей, она и теперь ещё была его законнейшая жена, но со вчерашнего дня они разошлись по согласию, и она уехала к своей матери. Уехала и увезла с собою Катю, эту маленькую дочурку Катю, которая как котёнок возилась здесь в спальне целые часы. Катю очень жаль, у неё был такой пухлый ротик, она так звонко кричала «папа, мой папа!» как только бывало завидит его, но, очевидно, что без жены ему нельзя было оставить у себя и Катю, да притом жена и не отдала бы её. Что Наталья Николаевна была прекрасная мать, с этим он согласен, но как жена… о, как жена это была несноснейшая жена в мире! Что ей за дело до того, что Павел Петрович любит вставать поздно и опаздывает в суд, или что в назначенный день клиенты иногда напрасно ждут его часа по два в приёмной. Что ей за дело, что он любит курить, как только проснётся, что любит читать газеты раньше, чем оденется, что к обеду он часто или не приезжает совсем или привозит с собою неожиданно неограниченное количество гостей. Всякая другая женщина, настолько обеспеченная мужем как она, покорилась бы всем этим мелочам, а она ворчала, пилила и довела наконец его до того, что он первый предложил разрыв.
Слова? «довольно, ты мне надоела, разойдёмся» ударили её, казалось, в самое сердце: она побелела, длинные ресницы её странно и крупно дрогнули несколько раз, и затем без слёз, без звука, она, не оглядываясь, вышла из этой комнаты, и через час во всей квартире стало тихо-тихо как на кладбище. Наталья Николаевна уехала с Катей, не взяв буквально ничего из дома, но он, желая раз навсегда покончить этот вопрос, послал ей вечером весь её и Катин гардероб и все их личные мелкие вещи. Сегодня он чувствует страшное облегчение; ему 35 лет, он красив, здоровье его железное, средства более чем хорошие — и ему показалось, что счастливее его никого нет на свете. «Какой сегодня день? — спросил он себя, — четверг Страстной недели», — вспомнил он. Да, перед самым праздником такая ссора… это нехорошо и неприятно, а впрочем, что тут поделаешь. Лакей внёс ему на подносе стакан чаю и жареную баранью котлету. Читая газеты и письма, он рассеянно ел и запивал чаем и вдруг, потянувшись за какою-то бумагой, зацепил рукавом за ложечку и полстакана горячей влаги опрокинул себе на колени. «О, чёрт возьми! — вскричал он от боли и злости. — Наташа вечно вынимала из моего стакана эту высокую ложку, и я вечно сердился на неё за это, а теперь оказалось, что она хорошо знала мою рассеянность», и, вспоминая эту мелочную заботливость о нём, он взглянул на пустую кровать, — и белое покрывало, накинутое на всю кровать, поверх подушек, почему-то показалось ему саваном, и сердце его сжалось. «С непривычки!» — проговорил он громко и, позвонив лакея, велел подавать себе одеваться. Через час он ехал по Невскому и от нечего делать поглядывал на общую предпраздничную суету, на озабоченные и весёлые лица, сновавшие по Гостиному двору и магазинам. «А мне не для кого покупать и некому теперь дарить!»
В это время через улицу переходила какая-то дама, ведя за руку крошечную прелестную девочку, которая радостными, большими глазами глядела на связки покупок, которые дама держала в другой руке.
«Катя!» — чуть не крикнул Гаврилов, и сердце забилось, заколотило в груди. Да, это была Катя с какою-то чужою дамой; её верно послали гулять и накупать себе игрушек, пока мать плакала и не в силах была ещё заниматься ею.
Гаврилов заехал к двум-трём товарищам и везде почувствовал себя лишним. Везде убирали, чистили, хлопотали, всем было не до него. У него даже язык не повернулся сказать о своём семейном событии. Он обедал один среди громадной столовой сельскохозяйственного клуба — на удивление всем лакеям, не привыкшим, чтоб в эти последние дни кто-либо приезжал туда. Вечером он читал, занялся делами. Пятницу провёл тоже кое-как один, устанавливая и перетаскивая по новому мебель в своём кабинете, но в субботу он проснулся с тяжёлой головой. Страстная суббота! Последний нищий стремится в этот день не быть одиноким, в самых забытых углах — и там стараются соединиться вместе, сделать какой-нибудь общий стол, устроить какое-нибудь подобие светлого праздника. Вся грусть окружающей его пустоты, вся тоска одиночества, весь ужас невозвратно и навсегда потерянного семейного очага стали вдруг представляться ему. Разве он не любил Наташу? А их свадьба, та первая незабвенная минута, когда он впервые наедине держал её в своих объятиях, когда так искренно, так страстно прижал он её всю к своему сердцу, когда он чувствовал всем существом своим, что эта женщина отдана ему не только церковью, родными, но и такою любовью, которой хватит на весь век. Три года они прожили счастливо; жена не казалась ему ни капризной, ни требовательной; но на четвёртый год небывалый успех в делах, какая-то шальная погоня за лёгким удовольствием, подтрунивание товарищей, что он под башмаком, изменили мало-помалу всю его жизнь.
Вот уже целый почти год, как он стал дома небрежен, требователен, нетерпелив в отношении малейшего замечания жены, он стал возвращаться домой нередко только по утрам, и, наконец, после какой-то самой незначительной ссоры, у него вырвались эти роковые слова, разделившие их навсегда.
В 11 часов ночи Гаврилов автоматически, точно гонимый какой-то силой, вышел из дому и направился бродить около церквей. Он побывал в Казанском, Исаакиевском и ещё в каком-то соборе, и когда услышал, наконец, густой звук колоколов, возвещавших Воскресение Христово, когда услышал ликующие звуки «Христос воскресе!», он вышел и бессознательно направился к тому дому, где приютилась теперь его жена.
Когда он подходил к подъезду, он почти задыхался, по лицу его беспрестанно катились слёзы; переходя через улицу, он наткнулся на какую-то женщину, которая крикнула ему: «Эк нализался в такую ночь, а ещё барин!» Быстро пройдя мимо швейцара, он вбежал на второй этаж, дёрнул звонок и как был — в пальто, в шляпе на голове, отстранив поражённую горничную, прошёл в столовую.
За большим столом, уставленным куличами и пасхою, сидела его жена, вся в белом, и, закрыв лицо руками, тихо плакала. На большом кресле, вся в кружевах, сияющая и розовая, сидела трёхлетняя Катя с громадным яйцом в руках; за нею стояла бабушка, всеми силами отвлекая внимание малютки от плачущей матери.
— Христос воскресе! — мог только произнести Гаврилов.
И жена его, протянув к нему руки, вся бледная, дрожа, могла только прошептать ему в ответ:
— Воистину воскрес Он!
1899