Ильдар Абузяров ХУШ[1]. Роман одной недели

День первый Понедельник. 13 февраля

Пролог

1

С утра выпал снег, выпал так неожиданно, словно рука кондитера уверенным движением припорошила сахарной пудрой желтые лепешки листвы и красноватый урюк черепиц.

Крыши домов, – подумал он, – как нечто, поднятое до высот человеческого бытия из праха земного. Нечто, взросшее бок о бок с цветущим деревом абрикоса, а потом этим же бытием спрессованное и засушенное. И уложенное – на этот раз с помощью рук человеческих – под солнце на крышах, поверх голов, как и сухофрукты. Рукотворно спрессованное, и обожженное в печи, и поднятое высоко в небо – поближе к рыжему солнцу.

Он вышел на улицу, нахлобучив каракулевое кепи, до завтрака, чтобы купить хлебных лепешек и три пачки Г – «Галуаз», галет, газет. Увесистая кипа последних, зажатая под мышку на время поиска денег, давила, как пресс, на самое незащищенное, самое нежное место в человеческом теле – сердце. Так, стоя в очереди на рынке среди дряхлых старух и парной телятины, он вдруг ощутил сквозняк тревоги, холодное дыхание земли сквозь тонкие подошвы ботинок и подумал, что смерть уже здесь, она где-то рядом. Слева, справа, спереди, сзади, над головой и под ногами.

Хотя внешне вроде бы ничего не изменилось. Лепешечники по-прежнему стряхивали со своего товара рафинадные хлопья сахарной пыльцы. Их загорелые румяные ладони выглядывали из-за лацканов вытертых пыльных пиджаков, словно солнечные лепешки из-за серого мрака неба. Да, лепешки были горячими и хрупкими, снег холодным и хрустящим.

И вдруг от этого хруста – то особенное странное ощущение, будто он идет по краю пропасти, по тонкому льду. Идет под прицелом невидимого оптического ока. И теперь от каждого его шага зависит, будет ли жить эта планета. А еще эта огромная белая гостиница с неоновой вывеской-козырьком «Эльбрус», как гигантская машина «скорой помощи» с красным крестом: линия горящих окон вертикально, линия горизонтально. Точно такой же крест, по словам моего друга, возвышается на отелях «Хилтон» над очень черным городом Анкарой и над очень желтым Каиром, раздражая и без того заведенных до предела фанатиков-террористов. Муж моей племянницы смог хитро подкрасться, вцепиться когтями барса в еще не достроенную гостиницу и вырвать ее из лап корпорации «Хилтон».

Эль Брус. Неопределенный артикль и вертикаль упирающегося в небо каменного бруса. Вывеска светится в полумраке серого утра как-то нелепо. По традиции принято давать название каждому судну. А этот столб на берегу канала – как белый пароход, зажатый айсбергами сотен однотипных серых высоток, и ничего здесь не поделаешь, коль попал в такую полосу.

Перед самым подъездом он не удержался, чтобы еще раз не взглянуть на отель. А потом звонкое «ПИП» – прижал магнитный ключ к двери, и та легко поддалась. Так легко, что поехала нога на обледенелом бетоне. Еще бы чуть-чуть, и можно было бы уже не хвататься судорожно за лепешку в пакете, как за последнюю надежду вкусить еще от благ земных. Поистине смерть всегда где-то рядом.

2

А дом мой – моя мрачная крепость. Укутавшись в белоснежное покрывало, урчит в полузабытье холодильник. Посапывая, словно досматривая ночные сны, закипает чайник. А я жду, когда они окончательно проснутся, зевнут, раскроют глаза и согласятся наконец со мной позавтракать. Расположившись в глубоком кресле, скрестив ноги, как младенец в утробе матери, я из кухонного угла наблюдаю за сиротливым кухонным уголком, еще не нагретым моим теплом, и угловой кухней-гарнитуром со спрятанными в его ящиках тайнами. Вилки, ножи, чайные хромированные ложечки, ситечко, банки с крупами, чаем, кофе, пакетики с ванилином и корицей, серебряные подстаканники и стаканы из венецианского стекла… И вспоминаю, что мне снилось, словно пытаясь ухватить за хвост пытающегося ускользнуть под кресло серого, в бликах, утра, но на самом деле пестрого кота-сновидение.

Кажется, ночью мне снился брат. Ему было плохо, он просил о помощи. Конечно, уже сейчас, когда снег вместе со светом утра ослепил меня, из памяти стерлось почти все. Кроме, пожалуй, этого смутного ощущения, что ему плохо. Хотя я даже толком не помню, какому из моих братьев плохо. Родному ли, двоюродному ли, троюродному ли?.. Или брату по вере?

Остается только тереть лоб и затылок, словно шерстяные бока кота, в надежде хоть что-нибудь высечь из глаз, хоть какую-нибудь искру озарения. И в желании разгадать эту тайну, открыть ящик Пандоры – открывать ящички кухонного гарнитура, доставать хромированную чашку, серебряные приборы, печенье, посыпанное пахучей корицей, белоснежный рафинад: за каждым предметом шлейф воспоминаний и пузырьков. Из самых глубин холодильника выуживать оливки, огурцы и масло. Добраться до консервированной крольчатины. И все лишь с одной мыслью – по цепочке вытащить воспоминание о сновидении.

Кофе варится в кофеварке, словно в узкой шляпе фокусника. Шипит, булькает, дымит длинной-длинной лентой-серпантином. Вот-вот выплеснется на стенки чашки голубем или юношей в шляпе. Или каким другим знаком-символом. У волшебника Сулеймана все по-честному, без обмана.

Засовывая руку в варежку-прихватку, я подношу кофеварку к дрожащей от пролетающего лайнера чашке, словно к зайцу, что прижал уши-ручки к спине, зайцу, что стоит на блюдце, как на льдине-острове, в ожидании Мазая, стоит на двух огромных лапах, в страхе распахнув глаза, каждый величиной с эту самую чашку.

3

Резко брякнувшим о пол блюдцем зазвонил телефон, разрушая последние надежды, вырывая из медитативной попытки досмотреть кошмар. Это была племянница Аля. Ее голос был взволнован. Кто-то преследует ее. Уже который день идет по пятам. Она думает, что это бандиты или, что хуже, частный детектив. Ей очень неприятно и страшно. И главное – унизительно…

Поговорив с напуганной девочкой и успокоив ее, я задумался: почему она жалуется мне, а не своему влиятельному богатому мужу? Неужели она так боится его ревности? Если так, то это очень плохо. Плохо жить без доверия и взаимопонимания.

Впрочем, это совсем не мое дело. Сами разберутся. Мое дело – писать. На днях мне подкинули заказ на роман из одного издательства. Неплохо было бы сдать хоть одну рукопись в срок. А значит, нужно писать уже сегодня, с понедельника. И хотя, как известно, понедельник день тяжелый, все добропорядочные граждане начинают с него свою рабочую неделю-эпопею.

Я включил телевизор. И всюду, на всех каналах, только и разговоров о саммите большой сороковки, что должен состояться в эти дни в Питере. Саммите сорока самых преуспевающих демократических государств, большая часть которых европейские, но есть и арабские, и дальневосточные.

Программа саммита разнообразная. Обед, парад, подписание коммюнике и протоколов по борьбе с заразами-болезнями и помощи странам третьего мира. А также вопросы энергетической безопасности и обсуждение энергетической хартии. Затем посещение конгресса «Дети мира против террора», юбилей важного события и отдельная встреча в рамках большой восьмерки президентов США, Японии, Германии, Великобритании, Франции, Канады, Италии и примкнувшей к ней в последнее время России.

И вдруг это окно в мир, именуемое телевизором, а точнее, восьмая кнопка пульта и восьмой канал, натолкнули меня на мысль. А что если?.. Может, написать что-нибудь о теракте?.. По телевизору показывают репортаж про будущий саммит сорока в этом городе. Сорок разбойников на саммите в шикарной пещере. В которую чудом проник бедный юноша Али. Али – сын своего Бабы.

Когда-то я писал о любви Али к моей племяннице Алле, с ее слов. Пришла пора продолжить эту историю. Итак, Али-баба и сорок разбойников. Усевшись к третьему окну моего кабинета – компьютерному, я начал писать…

Глава 1 Ирек

1

У каждого из нас существуют периоды распада, когда все вокруг и внутри тебя разом начинает рушиться, разом валиться из рук, твоих ли, Бога ли. И мир вокруг распадается-рассыпается на клетки, на атомы, на мелкие кристаллы-снежинки. И ничего не получается изменить или предотвратить, что бы ты ни предпринял, как бы ни крутил ручку и ни пробовал поменять угол зрения или координаты собственного местоположения в этом мире. Как бы ни пробовал эти снежинки на вкус и цвет, собирая их, словно пазлы, в единую, гармоничную картину.

И вроде ты знаешь: надо пережить черную полосу, перетерпеть, и все само собой как-нибудь наладится и образуется. Все сама наладит и образует великая гармоничная сила, что есть сверху и вокруг тебя. Ан нет, ты в этом состоянии должен дойти до самого дна, до полного разочарования и отчаяния, до состояния, когда включаются ген самоуничтожения или код на взрывном устройстве внутри твоего организма – это уж кому как угодно.

Чтобы лицом в грязь, в хлопья грязного мокрого месива, в урну-воронку с грязно-черными опаленными краями, чтобы было так стыдно и плохо, что ты достанешь из помойного ведра недокуренную сигаретку и судорожно уцепишься за нее, как за маковую соломку. И тебе это не покажется неприличным, потому что все границы дозволенного и недопустимого размыты, все ориентиры стерты.

Представь, в таком состоянии ты выходишь на улицу и видишь вокруг столько веселых и энергичных людей. И не понимаешь: чему они так радуются и куда собираются приложить эту свою светлую, веселую энергию? И главное, зачем?

Неужели они думают, что у них в этом городе-музее под открытым небом что-нибудь выйдет и срастется? В городе, в котором ты либо гений, либо полное ничтожество. В городе-инвалиде трех революций. В городе, изморенном блокадой и разрушенном осадой. В городе, где даже люди-памятники, эти бронзовые или каменные истуканы и идолы, титаны и атланты, что вроде бы призваны воспаленным сознанием художников и архитекторов держать небо, уже давно надломились, и их конечности повреждены коррозией и гнилью. Их кости превращаются в труху и осыпаются вместе со штукатуркой.

2

И тебе уже кажется, сами болезни даны, чтобы почувствовать свою беспомощность. Почувствовать, что если ты вдруг дернешься, рванешь, сдвинешься с места, то непременно запнешься, споткнешься и сломаешь ногу или попадешь под троллейбус. И тогда уж точно ничего не срастется, никакая шейка бедра. И нога начнет гнить, превращая мир вокруг тебя в огненную гангрену. И даже троллейбусные шины и палки-костыли, через которые небо пытается поддержать хромающее движение: толчок – остановка. Эти палки на веревках, так напоминающие лямки-ходунки (ой, ямка, ничего, перешагнем), на которых передвигается сам троллейбус, тебе не помогут, не надейся. Отныне ты так и будешь двигаться дальше, опустив голову в надежде на одно лишь небо.

Вот ты стоишь под мелким, противным дождем в голубином помете, боясь шелохнуться и что-то предпринять. Лишь горький осадок в глубине души от частых затяжек сигаретой. Что это вообще за мода – встречаться у памятников? Ходить туда-сюда нервно. Может быть, памятник должен послужить примером ожидания? Мол, вот чувак ждал, терпел и добился своего. Стал великим и всеми уважаемым.

Затяжка – выдох – как какой-то временной ритм, отсчет. Свой особый ритм. А куда мне спешить, если мой приятель Хатим опаздывает? Куда мне вообще сейчас спешить, если я в первой половине дня свободен: понедельник у экскурсоводов выходной. Только вечерком у меня экскурсия по памятным местам для детишек с конгресса. Так что придется мне по плану Хатима опять возвращаться к этому памятнику. Дело-то, в общем, обычное. И почему я так сильно нервничаю? А вдруг Хатима арестовали и уже готовится облава на меня? Вот сейчас этот паренек с букетом цветов бросит свои розы в лужу и начнет заламывать мне руки, в то время как к нему на помощь из машины выскочат здоровые ребята. Я с подозрением оглядываю с ног до головы тщедушного мальчишку с цветами и снова мелкими шажками начинаю гулять вокруг величественного памятника.

Нет, так нельзя. Надо успокоиться и подумать о чем-то философском. Есть время подумать обо всем по-хорошему. Дать отчет самому себе. Подумать, как меня угораздило угодить в этот гиблый, гнилой город. Кругом одна гниль и болото. Даже цветы здесь какие-то вялые.

Впрочем, как мне казалось вначале, этот город принял меня вполне благодушно. Принял потому, что я приехал сюда безо всяких надежд. Приехал сломанный семейной трагедией, хуже не бывает. Так мне казалось вначале. И то, что мама не бросилась искать меня и не дала объявление по телеку (а я почти каждый день ходил в зал ожидания на вокзале – смотреть криминальные новости), еще более усугубляло мое состояние.

Всем побывавшим здесь нравится этот город. Но не всех он признает и принимает. Потому что этот город выбирает сам, выбирает только сильных духом. Или вечно ускользающих и прячущихся. Сильных – потому что так интереснее. Какой смысл ломать тех, кто слаб и не брыкается? А я брыкался, еще как брыкался.

3

Хотя, поистине, все познается в сравнении. Да и что за трагедия у меня случилась? Ну умер отец, ну потом мать вышла замуж за другого. И это спустя три месяца после трагической смерти отца. А отчим оказался офицером. Сильным мужчиной – она всегда о таком мечтала.

И все вроде бы хорошо, но только отчим меня не любил. Скорее даже ненавидел. При матери делал вид, что относится хорошо, а как она за порог, сразу отношение менялось кардинально. Он меня муштровал, заставлял, как в армии, делать совершенно ненужные вещи, например, чистить зубной щеткой ванну. Или сортир. Подчинение ради подчинения. Унижение ради унижения. Работа ради работы.

Но я не женщина, я тоже мужчина. И «настоящий полковник» рядом мне ни к чему. В армию я не собирался. Я не захотел и не смог подчиниться. Не смог признать в отчиме отца. Мать, охваченная слепой любовью к новому мужчине, не видела назревающего конфликта и моих страданий. Или старалась не обращать внимания, надеясь, что все как-нибудь само собой утрясется.

Вот так я остался совсем один на высоком берегу Волги. Таком высоком, что душа хочет летать. Порхать с берега на берег. Но и сам город крыльями бабочки раскинулся на берегах Волги. Однако летать не давала тяжесть обиды. Крылья смочены накопившимися где-то внутри слезами, уже засохшими и закристаллизовавшими эти крылья солью. Потому что выйти обиде наружу я не давал. Не хотел показывать свою слабость.

«Смол таун бой», – поется в английской песне, что сейчас надрывно льется из динамика подвального немецкого магазина, мимо которого я прохожу. «Провинциальный веснушчатый паренек» по-нашему, которому судьба уготовила прыгать-порхать с цветка на цветок своих фантазий и собирать их магический нектар.

Но однажды, когда «настоящий полковник» назвал меня бездельником и нахлебником, а я его в ответ солдафоном – он взбесился и заявил: «Я тебе не твой отец, я тебя воспитаю настоящим мужиком». Я не выдержал и полез в драку. А потом, после того как мать отчитала меня за отчима, при этом голося так, словно хотела выгнать из меня бесов, я сбежал сюда.

4

И вот, любуясь финским модерном, смотришь на горящие огни и задаешь себе вопрос: как же меня угораздило приехать в самый красивый город мира? На самом деле вначале я собирался сбежать в Финляндию. Потому что в Финляндии полный социальный пакет и мало детей. Там почти социализм и дети на вес золота. Там меня не оставят на улице, а в каком-нибудь теплом белом кабинете с лампами дневного освещения я сделаю вид, что у меня шок и что я не умею говорить и не помню, откуда приехал. Притворюсь временно глухонемым и потерявшим память.

И тогда меня оставят на какое-то время, за которое я выучу язык. А если на мои фото никто не откликнется, то меня с радостью сделают финном. Сначала определят в интернат, а потом пристроят в какую-нибудь семью.

А если мне не понравится, то я из Финляндии могу сбежать в любую страну Европы. Например, в Швецию, где, как известно, социализм и права детей эмигрантам приравнены к коренным чадам, – в космополитический Гетеборг.

Так я думал, изучая карту и покупая билет на поезд Нижний – Москва. Я только что получил аттестат с одними пятерками и золотую медаль. В школе я два раза перепрыгнул через класс, и моим любимым предметом была география. Где-то в Малой Вишере я собирался пересесть на петрозаводский или мурманский поезд. Но в Москве мне не удалось купить билет, и до Твери я добирался на собаках, а из Твери в Вышний Волочок, а из Волочка почти волоком на стальном пузе электрички до Бологого, где я познакомился и разболтался с одним пареньком. Так мы и болтали от самого Бологого до Окуловки. А уже от Окуловки, считай, один нырок в шпальные волны – до станции Малая Вишера, где я пересел на мурманский, следовавший через Петрозаводск. Помню, в Малой Вишере меня поразило то, что молодежь приходит на станцию тусоваться. Потому что это самое интересное место.

5

В поезде было полно народа, ехавшего в Карелию прекрасно провести свой отпуск. В основном, интеллигентные москвичи с детьми и рюкзаками. Много еды, и красные спортивные костюмы, и мягкие тапочки, как в лучших домах Европы. Даже от их плацкартных купе, которые, как проходной двор, веяло тихим домашним уютом. Они ехали на природу и были по-семейному счастливы. У них было так много туристского снаряжения и всяких необходимых вещей, что думаю, они даже из чистого поля или леса собирались сделать прекрасный, уютный домик для своих чад.

Ох, как я завидовал их семейному шумно-суетливому счастью! Я даже хотел украсть палатку, но вовремя одумался.

Ранним утром я был в Петрозаводске, где намеревался купить билет на электричку до пограничного пункта Костамукша. Из Костамукшы я собирался бегом пересечь границу. Я с детства очень быстро бегал на длинные дистанции, хорошо ориентировался в лесу и прятался.

Но билет мне не продали, сказав, что продают по пропускам. Что Костамукша закрытая территория.

– А как мне попасть к родственникам?

– Через ФСБ. Они свяжутся с вашими родственниками и выпишут вам пропуск.

А поскольку делать мне было до вечера нечего и единственным из моих знакомых в этом городе теперь было ФСБ, я решил попытать счастья.

6

Электричка до Костамукши отходила часов в восемь. И я на всякий случай на шару зашел в здание ФСБ и позвонил снизу по шаровому телефону в указанный отдел. Вдруг им будет лень узнавать – и мне тут же выпишут пропуск?

– Как, вы говорите, фамилия ваших родственников? – ответила трубка, когда по подсказке дежурного я набрал нужный номер и что-то неразборчиво пробубнил.

– Петровы, – ответил я только потому, что со школы помнил, что Петровы – одна из самых распространенных в России фамилий.

– А телефон не знаете?

– Нет.

– Перезвоните через пару часов. Мы с ними попробуем связаться. – Так я впервые узнал, что такое ФСБ. ФСБ – сухая организация в сером прямом бушлате большого серого здания. Этакий коллежский асессор в серой шинели, что мешает встречаться родственникам. Где бы, в каких бы городах, я потом ни был, везде эта серая выправка гигантского дома. Казенный, как мой «отчим дом».

– Ну что? – спросил дежурный, подозрительно глядя на меня. Он был, как и мой отчим, одет в военную форму.

– Сказали, чтобы позвонил позже! – ответил я. – Пойду пока покурю.

Разумеется, через час я перезванивать не стал. А направился прямиком на вокзал. Я вполне сходил за туриста. В рюкзаке-ранце у меня было припасено несколько банок консервов. Буханка черного, походный нож, спички и солонка с солью. Бутыль питьевой воды. Вполне достаточно, чтобы продержаться в лесу несколько дней.

На вокзал в Петрозаводске я шел по карте. Я вообще ориентировался в своем побеге по картам. И по ним мне, кровь из носу, нужно было добраться до Костамукши – ягодного края. До моей земляничной поляны. Коста – это я знал по названию пригорода Нижнего «Кстово» – ягодное место. Отсюда, возможно, и костяника и Костомукша. А уже оттуда, из моей Костамукши, лесом, лесом, ягодными и грибными местами до самой границы.

7

Но, к моему ужасу, на вокзале я обнаружил, что то, что мне виделось, как обычная областная электричка, оказалось не совсем обычным поездом с дежурившими у вагонов проводниками в такой же зеленой, как у пограничников, форме. Проводники внимательно проверяли билеты, пропуска и паспорта.

И тогда, не зная, что делать, в отчаянии я решил ехать на свою земляничную поляну на крыше поезда. Я лихо вскарабкался между вагонами по резиновым боксам. Меня вдохновили вестерны и «Неуловимые мстители». Ведь я тоже соби…

Загрузка...