Васильев Василий Ефимович И дух наш молод

Васильев Василий Ефимович

И дух наш молод

{1}Так помечены ссылки на примечания. Примечания в конце текста

Аннотация издательства: Автор книги - старый большевик, член КПСС с 1918 года, участник штурма Зимнего, человек, знавший В. И. Ленина, рассказывает о своих встречах с Ильичем, о тех значительных и интересных событиях, непосредственным участником и очевидцем которых он был, о людях высокого нравственного облика, живших и боровшихся за светлое будущее более полувека назад. Печатается по тексту 1-го издания (Издательство "Молодь", 1978) с незначительными исправлениями.

Содержание

В Таврическом дворце

Далекое - близкое

Инструктажи

"Военка" и наша группа

У истоков

Первомай семнадцатого

Ленин на митингах

В казармах Измайловского полка

В Михайловском манеже

На Путиловском заводе

На Обуховском заводе

Как я попал в анархисты

Живи, "Солдатская правда"

Ходоки-солдаты

У Горького

"Есть такая партия"

Всероссийская конференция

Рубеж (июльские события)

Петропавловка

"Готовьтесь к новым битвам"

Трое на фотографии

Поездка на фронт

Корниловщина

Накануне

Ленин в Октябре

Восемь ночей Великого Октября

Уроки Ильича

Станция Дно

23 февраля

На X съезде

Примечания

Мы - кузнецы, и дух наш молод,

Куем мы счастия ключи.

В Таврическом дворце

Комментарий к одной фотографии. Приезд Ленина. Апрельские тезисы. "Я так хорошо понимаю его..." Годы и судьбы. "Пора приступать к делу..."

...Беломраморный зал. Внимательные лица людей. На трибуне - Ленин. Все: и докладчик, и слушатели - не замечают, что их фотографируют.

Вот солдат, подперев голову рукой, ловит каждое слово Ильича. Его сосед тоже повернулся лицом к Ленину. Он чем-то явно взволнован. Ворот расстегнут. Сидит, так и не сняв с головы лихо сдвинутую набекрень военную фуражку.

Справа от него - еще один солдат. Совсем молодой. Шинель накинута на плечи. В руках какой-то журнал. Молодой солдатик - автор этих строк.

Я очень долго не знал о существовании столь редкого снимка. А несколько лет назад мне его прислал мой давний друг, бывший рабочий петроградского завода "Розенкранц" Павел Семенович Успенский, в первые дни после свержения самодержавия избранный депутатом Петроградского Совета. Он тоже узнал себя: на снимке стоит во втором ряду, позади меня.

...Кто же автор этой фотографии? Почему снимок оставался неизвестным?

Поиски привели меня в Центральный партийный архив Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС.

Оказалось, 43 года отделяют первую публикацию этой фотографии от того дня, когда вездесущий земляк мой, питерский фотограф П. И. Волков, оказался в главном зале Таврического дворца.

П. И. Волков вряд ли осознавал, какое важное историческое событие ему на этот раз удалось запечатлеть. Дома, проявив пленку, он, как потом выяснилось, промыл ее без особого старания. На кадре остались соли фиксажа. Фотография была обречена на гибель.

Шли годы. Изображение слабело. Словно в тумане растворялись лица людей. Время навсегда уносило бесценную реликвию.

Фотограф не запомнил даты съемки. Человек, принесший фотографию в ИМЛ, утверждал, что она была сделана 3 апреля - в день приезда Ленина в Петроград. Эту версию сразу же отвергли: поезд с Ильичем прибыл на Финляндский вокзал ночью, а кадр снимался при дневном свете.

Подняли все сохранившиеся в партархиве позитивы, сделанные самим автором. На одном контрольном, размером 6X9, удалось обнаружить надпись: "С натуры, 4 апреля 1917 года. В. И. Волков".

Началось восстановление редкого снимка. Оно продолжалось около года. О том, как реставраторы подбирали специальный режим съемки, определяли экспозиции, характер пластинок, можно написать целую повесть.

Восстановленный снимок впервые появился в "Известиях" 26 февраля 1960 года. Затем неоднократно публиковался. Но до недавних пор оставался не полностью расшифрованным.

Сравнительно несложным оказалось узнать тех, кто на снимке находится справа от Ленина. На объединительном собрании большевиков и меньшевиков (кстати, последнем "объединительном" в истории нашей партии) присутствовали лидеры меньшевиков. Они занимали места справа от Ленина и отчетливо видны на снимке.

Не до конца расшифрованной оставалась группа слева от Ильича. Наша группа.

Рядом с Лениным - видна только голова - на трибуне А. Е. Васильев. Мой дядя, токарь Путиловского завода, профессиональный революционер, член Петербургского комитета РСДРП (б) и один из партийных организаторов Нарвского района в годы подполья. До революции - 12 арестов, ссылки. С мая 1917 года он председатель заводского комитета путиловцев, а затем и первый красный директор. Слева от меня, в фуражке набекрень, унтер-офицер, кавалер трех Георгиев. С ним - об этом рассказ впереди - связан драматический эпизод во время доклада В. И. Ленина. Позади нас стоят члены полковых комитетов Попов, Успенский; слева от нас сидят Волокушин, Семенюк, Судаков. Впереди стоит мой старший брат Дмитрий, большевик, тоже председатель полкового комитета.

Смотрю на бесконечно родное лицо Ильича, на все еще не остывшее от волнения лицо моего соседа в фуражке набекрень, на лица моих товарищей - и час за часом восстанавливаю незабываемый для меня день 4 апреля 1917 года.

4 апреля 1917 года Ленин в Таврическом дворце выступал дважды: в полдень - на собрании большевиков, участников Всероссийского совещания Советов рабочих и крестьянских депутатов, с докладом, в котором огласил и разъяснил свои Тезисы о задачах революционного пролетариата (Апрельские тезисы); после небольшого перерыва вторично с этим же докладом - на объединительном собрании большевиков и меньшевиков с участием крестьянских депутатов и ряда делегаций с фронта. На втором собрании присутствовал и я.

Накануне произошли следующие события.

Днем 3 апреля вся партийная организация Нарвской заставы собралась в помещении старой Путиловокой церкви, где после Февральской революции обычно проводились собрания, митинги. Пришли и мы, бойцы и командиры районной дружины рабочей милиции.

Выступление очередного оратора было прервано для чрезвычайного сообщения. Его сделал наш путиловец Э. Петерсон (Иван Гайслис), ответственный организатор Нарвского района.

- Только что нам позвонили из Петербургского комитета. Сегодня возвращается из эмиграции товарищ Ленин, непоколебимый борец за социализм.

Зал под церковными сводами загудел. До прихода поезда оставалось всего несколько часов, и собрание решили прервать: надо было оповестить как можно больше людей. А заводы в этот день не работали, газеты не выходили. Собрание поручило Ивану Гайслису организовать путиловскую колонну. Тут же было решено собрать дружину рабочей милиции и поставить в голову колонны, чтобы Ленин видел: его лозунг "Вооружение пролетариата - единственная гарантия!" начинает осуществляться.

Вечером около трех тысяч путиловцев с развернутыми красными знаменами двинулись к Финляндскому вокзалу. Мы, члены районной дружины рабочей милиции, - во главе колонны.

Ночь была темная. Шли с факелами. По дороге к путиловцам стали присоединяться рабочие других заводов - "Треугольника", "Тильманса", Химического.

В первых рядах кто-то громко запел: "Вихри враждебные веют над нами, темные силы нас злобно гнетут..." Звонкий молодой голос подхватил, а за ним и вся колонни: "В бой роковой мы вступили с врагами. Нас еще судьбы безвестные ждут".

Удивительное, незабываемое зрелище. Настроение у всех приподнятое, праздничное. Вот так бы, кажется, с песней, со знаменем в бой с врагами революции! К приходу нашей колонны вся вокзальная площадь была заполнена рабочими, солдатами, матросами. Нашу путиловскую колонну поставили слева от вокзала. По соседству с нами все пространство у самого выхода на площадь из парадных, "царских", комнат вокзала занял броневой дивизион. Рыжеусый, в кожаной куртке солдат-водитель, показывая на свою грозную машину, сказал, улыбаясь: ("Вот какую трибуну подготовили мы для товарища Ленина".

В напряженном ожидании многотысячная толпа то замирала, то вновь взрывалась говором, песней, переливами гармошки. На огромных вокзальных часах десять, одиннадцать. Томительно тянулись минуты. Мы, путиловцы, с особым нетерпением ждали приезда Ленина. После Февраля насмотрелись, наслушались всякого. Претендентов на "истинных вождей" революции хватало: Керенский, лидеры меньшевиков, эсеров, кадеты и те щеголяли с огромными красными бантами. Произносились длиннейшие речи, сыпались, как из рога изобилия, обещания, клятвы в верности народу. Случалось, и рабочие попадались в ловко расставленные сети, в паутину словоблудия.

Вдруг кто-то крикнул: "Идет!" Многоголосый шум, звуки военных оркестров прорезал гудок паровоза. На площади все утихло. Не дожидаясь приказа, мы встали по команде "Смирно!". Луч прожектора выхватил из тьмы высоко поднятое над путиловской колонной полотнище: "Привет товарищу Ленину!"

Что происходит на платформе, нам не видно. Только слышно, как оркестры играют "Марсельезу" и гремит мощное "ура". Проходит еще несколько минут. В проеме двери, окруженный соратниками, друзьями, - Ленин. Вот он остановился, взмахнул шляпой, приветствуя рабочих, солдат и матросов революционного Петрограда.

Ленин, такой, каким я увидел его впервые, навсегда запечатлелся в памяти. В лучах прожектора - мощный лоб, энергичный взмах руки, пальто нараспашку. Тут же, у выхода из вокзала, Владимир Ильич произнес свое первое приветствие собравшимся на площади. Это была очень короткая речь. И, может, поэтому мне гак запомнился ее основной смысл: никакого доверия Временному правительству, никакого компромисса с теми, кто пытается свести революцию к сладким речам и посулам. Народу нужен мир, хлеб, земля.

Ленин произносил слова очень понятные мне, рабочему и сыну рабочего, вчерашнему солдату, георгиевскому кавалеру, человеку, который на своей шкуре испытал, что такое война.

Вот он направился в нашу сторону. И вверх полетели шапки, фуражки, бескозырки.

Странное ощущение... Будто все, что произносилось Лениным, уже жило, давно созревало во мне. Пришел человек в пальто с плисовым воротником, лысый, с картавинкой, невысокого роста, и мои же мысли спрессовал в чеканные, литые слова. Ленин закончил призывом, отметающим любые сомнения и колебания: "Да здравствуют социалистическая революция!"

Тут Ленину предложили подняться на броневик. Прожекторы, то словно клинками полосовавшие небо, то скользившие над толпой, сошлись над броневиком, освещая крепкую, коренастую фигуру.

"...Стоя на броневом автомобиле, - писала "Правда" 5 апреля 1917 года, - тов. Ленин приветствовал революционный русский пролетариат и революционную русскую армию, сумевших не только Россию освободить от царского деспотизма, но и положивших начало социальной революции в международном масштабе, указав, что пролетариат всего мира с надеждой смотрит на смелые шага русского пролетариата"{1}.

В отчете "Правды" о приезде В. И. Ленина отразилось общее настроение встречающих, многих ораторов.

В их речах, как писала "Правда", звучали надежда и уверенность в том, что вождь революции, который "ни при каких мрачных условиях не сходил со своей революционной позиции, поведет теперь русский пролетариат смело и твердо по пути дальнейших завоеваний вплоть до социальной революции".

...Столько лет прошло, а перед глазами вновь и вновь оживает эта ночь. Тысячные толпы рабочих, солдат и матросов, знамена, Владимир Ильич на броневике, медленно плывущем во главе этой невиданной за всю историю России демонстрации.

Вслед за броневиком шли рабочие, рота матросов. За ней - наша колонна, а уже за нами все, кто был на площади. "Да здравствует товарищ Ленин!", "Ленину - неутомимому борцу русской революции - привет!" Ликующие возгласы не смолкали на всем пути к бывшему особняку Кшесинской, где помещались Центральный и Петербургский комитеты РСДРП (б). Музыка, звуки "Интернационала", "Варшавянки", гул броневика, прокладывающего путь вперед, - все слилось в торжествующую симфонию революции.

Броневик остановился у самого особняка. Ленин вышел из машины, исчез за дверью. Но никто не собирался уходить. Прибывали все новые и новые колонны.

И вдруг Ленин появился на балконе: снова начался митинг. Еще несколько раз ему пришлось выступать в эту ночь. Он казался мне несколько уставшим. Но в словах его был тот же заряд бодрости, оптимизма.

Только под утро возвращались мы за Нарвскую заставу. "Интернационалом" будили крепко спавших обывателей. Не понимая, что происходит, они выглядывали из окон, сонно потягиваясь, появлялись на балконах. "Ленин приехал! - кричали мы им. - Ленин с нами!" Буржуи захлопывали окна, испуганно задергивали занавески. А во мне все ликовало: Ленин приехал!

Спать в эту ночь не пришлось: делились впечатлениями. Когда утром вышел на улицу, на каждом шагу меня останавливали знакомые путиловцы - из тех, кто не был на Финляндском вокзале. Все расспрашивали, какой он, Ленин, что говорил.

Увидел меня Корчагин - депутат Петросовета первого созыва, обрадовался:

- На ловца и зверь бежит. Пошли, Гренадер{2}, в райком. Нас товарищ Косиор вызывает.

У С. В. Косиора, члена Петербургского комитета партии, мы застали Ивана Газу, Ивана Семенюка. Павел Успенский, насколько мне помнится, присоединился к нам позже. Станислав Викентьевич предложил нам немедленно отправиться в Таврический дворец в распоряжение Подвойского.

Нас ждали. У входа во дворец я увидел Митю, моего старшего брата. Он провел нас к Подвойскому. Прошли в главный зал, гудящий, как улей.

- Рассаживайтесь поближе к председательской трибуне, - распорядился Николай Ильич. - Охраняйте товарища Ленина от возможных эксцессов.

Тут же сидело трое наших товарищей - члены полковых комитетов Измайловского и Петроградского полков. Обрадовались: наших прибыло!

Зал стал заполняться народом.

Большевики - некоторых я знал лично, - до этого заседавшие наверху в помещении своей фракции, разместились в левом секторе думских мест: всего четыре стула и хоры.

Остальные места заняли меньшевики, представители других фракций.

...Зал то гудел, словно улей, то взрывался громким, ожесточенным спором.

И вдруг - тишина. На председательской трибуне появились лидеры Петросовета - Н. Чхеидзе, И. Церетели, Ф. Дан. С ними - В. И. Ленин. Председатель собрания Н. Чхеидзе объявляет основной вопрос повестки дня: "Объединение различных фракций РСДРП (б)".

Сначала выступило несколько меньшевиков.

И вот на трибуне-кафедре невысокий плотный человек с маленькой рыжеватой бородкой. Ленин... Наши - большевики, красногвардейцы - встречают его аплодисментами. Он гасит их энергичным движением руки.

По словам плехановской газеты "Единство", Ленин "произнес большую речь, произведшую несомненную сенсацию". Я бы назвал это не сенсацией, а взрывом бомбы. Доклад Ленина звучал таким диссонансом умильным речам меньшевистских ораторов, что многие присутствовавшие повскакивали со своих мест. Гнев, возмущение, сарказм, насмешки, свистки, злобные выкрики. Ленин говорил: война - продукт империализма, поэтому в отношении к войне не должно быть никаких уступок... Капитализм зашел в тупик, и объективный выход один социализм... Наша цель - не парламентская республика, а республика Советов... Трудящиеся должны взять в свои руки власть и управлять всеми делами государства.

Вопрос, подчеркивал Владимир Ильич, стоит так. А что, если Совет рабочих и солдатских депутатов станет у власти? Как бы мы поступили, если б были у власти, как бы мы распутали этот "кровавый комок"? Мы бы отказались от всяких аннексий, колоний. Мы ни на минуту не приняли бы стремления разбойничьих правительств Франции и Англии.

С полной откровенностью Владимир Ильич в самом начале речи сказал, что из-за отсутствия времени, необходимых материалов и, главное, свежих наблюдений ("всего один рабочий попался мне в поезде") его рассуждения-тезисы будут несколько теоретичными, но, как он полагает, в общем и целом правильными, соответствующими всей политической обстановке в стране и задачам революции.

Какие ядовито-иронические улыбки, саркастические насмешки вызвало это заявление, особенно слова "всего один рабочий" у Чхеидзе, Церетели, Дана. Всем своим обликом, выразительными жестами, в которых сквозили и этакое снисхождение к оратору, и негодование, господа соглашатели подчеркивали, насколько ленинское признание несерьезно, даже смехотворно в их глазах.

Вот сидят они, "вожди" русской демократии, отвоевывающие в переговорах уступку за уступкой у Временного правительства. Что ни день - митинги. Что ни день - речи. Им хлопают солдаты, аплодируют интеллигенты. Их восторженно встречают массы. Им ли не знать, чего хочет народ, что нужно народу. А тут вдруг приезжает эмигрант, годами оторванный от родины, открыто признающий: все его наблюдения в послефевральской России сводятся к разговору с одним рабочим. И он ломает, словно карточный домик, разрушает все то, что они с таким трудом вынашивали, создавали.

- Мы должны найти новую форму работы, мы должны учиться в этом отношении у масс. Революционная война, - говорил Ильич, - продолжается при условии: во-первых, перехода власти в руки пролетариата и беднейшей части крестьянства, во-вторых, отказа от аннексии на деле, в-третьих, разрыва на деле со всеми интересами капитала.

Милюковы и Гудковы говорят, что отказываются от захватов - да разве им можно верить. Я заявляю, что капиталисты говорят неправду. И убеждать их отказаться от захватов - бессмыслица...

Нужна перемена господства класса, нужно низвергнуть капитал. Этого манифестами не сделать.

Довольно поздравлений, пора приступать к делу. От первого этапа революции надо идти ко второму.

Сделана ошибка - в первые дни революции власть не взята в руки пролетариатом и беднейшими слоями крестьянства, когда помешать было некому. Боялись сами себя.

...Нынешнему Временному правительству никакой поддержки быть не должно, его надо разоблачать. ...Наша цель не парламентская республика, а республика Советов рабочих и солдатских депутатов.

Старый Интернационал - интернационал шейдеманов - забыл заветы Маркса и опозорил самое имя социал-демократии. Мы не против государства, нам нужно государство, но не такое, а то, прообраз которого дала Парижская коммуна. Полиция, армия, чиновничество должны быть уничтожены...

К старому вандализму возврата нет. Приходится или умирать годами, или идти к социализму. Надо взять в свои руки власть и практически управлять всеми делами государства. Нельзя откладывать этого до Учредительного собрания... Землей должны распоряжаться Советы батрацких депутатов.

Я наслушался, повторяю, немало речей после Февраля. Наслушался по-своему первоклассных ораторов, знающих, как, чем "зацепить" любую аудиторию.

Один "брал" отлично поставленным голосом, другой - артистическими жестами, третий - неожиданными переходами от серьезного, порой трагического к шутке, анекдоту.

А Ленин? Жесты скупые, ничего от позы, ничего бьющего на эффект. Заметная картавость делает речь его почти "домашней", но в то же время она обладает такой силой убеждения, что не слушать ее нельзя. Главное впечатление - цельность, удивительная слитность слов, жестов. Слова весомо, зримо падают в зал, то притихший, то бурлящий, готовый взорваться.

- Конфискация всех помещичьих земель. Национализация всех земель в стране. Обновление Интернационала. Никаких соглашений с национал-социалистами и "центром".

Почему-то вспомнилось давнее. В селе за Уралом, где вам после ссылки отца пришлось жить несколько лет, я не раз видел, как вслед за плугом сеятель разбрасывает зерна. Шагает по вспаханному полю широко, размеренно, неутомимо. Шаг - бросок. Шаг - бросок. Ни одного лишнего движения. Вот кого на трибуне-кафедре напомнил мне Ильич.

...Инцидент, о котором я хочу здесь рассказать, произошел, когда Ленин, заговорив о мире, дважды одобрительно упомянул слово "братание". И тут я увидел, как со своего места сорвался и стремительно шагнул к трибуне незнакомый унтер-офицер, кавалер трех Георгиев. Истерически выкрикивая: "Постой, погоди!", он остановился у самой трибуны.

- Ты кто такой? С кем предлагаешь брататься?! Видать, на фронте не был! Вшей в окопах не кормил! Я дважды раненный! Я тебе, господин хороший, покажу братание!

Тут мы с Семенюком и солдатом-измайловцем Волокушиным подбежали к унтер-офицеру. Втроем еле угомонили его, усадили рядом с собой. Он так и просидел, до конца собрания в фуражке (таким и заснял его фотограф), то и дело что-то выкрикивая. Зашумели и другие делегаты-фронтовики:

- Правильно, браток! За что воевали?!

Председатель собрания Н. С. Чхеидзе, не скрывая ехидной ухмылки, принялся было призывать зал к порядку. Но тут на помощь моему неспокойному соседу неожиданно пришел Ильич.

Положение товарища Ленива в эти минуты казалось мне весьма и весьма трудным, незавидным. Одно дело - меньшевики, открытые идейные противники, другое - такое яростное выступление человека оттуда, из окопов.

Инцидент этот мне хорошо запомнился, но все мои попытки найти подтверждение ему в выступлениях и статьях Ильича, в прессе тех лет, в воспоминаниях долго были бесплодными. Помог счастливый случай - знакомство с книгой одного из ближайших соратников Владимира Ильича В. Д. Бонч-Бруевича "Воспоминания о Ленине".

В. Д. Бонч-Бруевич пишет:

"Владимир Ильич спокойно, улыбаясь, выждал, когда страсти улягутся.

- Товарищи, - начал он снова, - сейчас товарищ, взволнованный и негодующий, излил свою душу в возмущенном протесте против меня, и я так хорошо понимаю его. Он по-своему глубоко прав. Я прежде всего думаю, что он прав уже потому, что в России объявлена свобода, но что же это за свобода, когда нельзя искреннему человеку, - а я думаю, что он искренен, - заявить во всеуслышание, заявить с негодованием свое собственное мнение о столь важных, чрезвычайно важных вопросах? Я думаю, что он еще прав и потому, что, как вы слышали от него самого, он только что из окопов, он там сидел, он там сражался уже несколько лет, дважды ранен, и таких, как он, там тысячи. У него возник вопрос: за что же он проливал свою кровь, за что страдал он сам и его многочисленные братья? И этот вопрос - самый главный. Ему все время внушали, его учили, и он поверил, что проливает свою кровь за отечество, за народ, а на самом деле оказалось, что его все время жестоко обманывали, что он страдал, ужасно страдал, проливая свою кровь за совершенно чуждые и безусловно враждебные ему интересы капиталистов, помещиков, интересы союзных империалистов, этих всесветных и жадных грабителей и угнетателей. Как же ему не высказывать свое негодование? Да ведь тут просто с ума можно сойти! И поэтому еще настоятельней мы все должны требовать прекращения войны, пропагандировать братание войск враждующих государств как одно из средств к достижению намеченной цели в нашей борьбе за мир, за хлеб, за землю"{3}.

Бесценное свидетельство! Перечитывая вновь в вновь слова Ильича, вижу его улыбку, то ироническую, то согретую сочувствием и любовью.

...Время от времени я бросал взгляд на георгиевского кавалера. Какое борение чувств, какая смена настроений отражались на его обветренном, суровом лице: недоумение ("Как же так? С кулаками лез, ругал человека на все заставки, а он же тебя и защищает"), сомнение ("Говорить мы все мастера"), колебание, первые проблески доверия ("А ведь понимает, насквозь видит наши беды, страдания, душу солдатскую"). Уже не вскакивал, не срывался с места. Внимательно слушал. Как, впрочем, и другие депутаты: солдаты, рабочие, до этого по тем или иным причинам - ,чаще всего из-за недостаточной политической зрелости - примыкавшие к меньшевикам, эсерам, анархистам.

Владимир Ильич говорил слова простые, понятные, о том, что было по-настоящему близко, что волновало и пахаря, и молотобойца, и человека в серой шинели. Говорил, а сосед мой напряженно слушал.

Думается, читателю небезынтересно узнать, как в дальнейшем сложилась судьба унтер-офицера, георгиевского кавалера. В. Д. Бонч-Бруевич называет его "кто-то из особо взвинченных депутатов с фронта".

Этот "кто-то" вскоре стал моим другом. Кравченко - депутат Юго-Западного фронта - принимал участие в работе II Всероссийского съезда Советов, штурмовал Зимний. Затем я надолго потерял его из виду. В начале 1921 года я получил повое назначение на должность комиссара 85-й бригады, квартировавшей в Омске. Приезжаю в 253-й полк знакомиться с личным составом. Остановился у одного из батальонов, выстроенных на плацу. Смотрю, навстречу мне, держа правую руку под козырек, четко, по-уставному отбивая шаг, идет командир в длинной шинели, опоясанный скрипучими новенькими ремнями. Улыбается, как старому знакомому.

- Кравченко?!

- Он самый. Всю гражданку провоевал. Член партии большевиков с тысяча девятьсот девятнадцатого года. А если точнее - с четвертого апреля семнадцатого. Помнишь? Я себя крестником товарища Ленина считаю...

Мы часто потом встречались. По службе (Кравченко мне аттестовали как. храброго, знающего, преданного революции командира) и по дружбе. Погиб красный комбат Кравченко на Алтае поздней осенью 1921 года при подавлении кулацкого мятежа. Погиб настоящим коммунистом.

Небезынтересны и не менее поучительны судьбы других участников исторического собрания в Таврическом дворце, тоже запечатленных на уникальном снимке. Антон Ефимович Васильев - активный участник Великого Октября, видный партийный и советский работник. Мой друг Павел Семенович Успенский прошел всю гражданскую войну, много лет посвятил воспитанию рабочей молодежи. Иван Семенюк - комиссар бригады, погиб в 1919-м на Восточном фронте. Судаков - один из самых уважаемых ветеранов Кировского завода. Мой брат Митя погиб вскоре при весьма драматических обстоятельствах. О том, как это произошло, я расскажу позже.

А Чхеидзе, другие лидеры меньшевиков, социалисты-революционеры? Все они - кто раньше, кто позже - оказались в лагере самых оголтелых врагов революции и кончили жизнь и политическую карьеру отщепенцами, в эмиграции. Как бесновались они, когда Ленин под сводами Таврического дворца прямо в лицо назвал их сообщниками капиталистов, империалистов. Что творилось тогда в зале! Кто-то потребовал немедленного удаления Ленина. Церетели презрительно молчал. А Владимир Ильич? Стоял на трибуне, как на капитанском мостике. И рокот возмущения разбивался о его спокойную уверенность, железную логику. И снова - напряженная тишина. Снова уверенно, твердо звучит голос Ильича.

...Ленинские тезисы, две страницы текста и всеобъемлющая программа, четкий план революционного действия. Впечатление от доклада было огромным. Врат Дмитрий, весело поблескивая глазами, все повторял: "Теперь заживем, теперь дело пойдет".

Тезисы в виде статьи "О задачах пролетариата в данной революции" были опубликованы в "Правде" 7 апреля, а 8 апреля в "Правде" появилась статья Каменева, в которой он выступил против "личного мнения товарища Ленина" и заявил, что надо оберегать партию "как от разлагающего влияния революционного оборончества, так и от критики товарища Ленина".

"...Что касается общей схемы товарища Ленина, - писал Каменев, - то она представляется нам неприемлемой, поскольку она исходит от признания буржуазно-демократической революции законченной и рассчитана на немедленное перерождение этой революции в революцию социалистическую".

Развернулась свободная партийная дискуссия. Статейка Каменева, однако, оказалась на руку соглашателям. Ее перепечатали в ряде буржуазных и мелкобуржуазных газет.

Тезисы Ленина отвергали то, что еще вчера многими людьми (среди них были и отдельные большевики) считалось единственно правильным.

Теперь все пришло в движение. Нужно было делать выбор: либо соглашаться с Лениным и действовать по-новому, либо скатываться к меньшевикам, соглашателям, врагам революции.

Именно с этого исторического выступления Владимира Ильича, собственно, и начинается преддверие, подготовка Октябрьской революции. Из уст в уста передавались рабочим слова Ленина, прозвучавшие в Таврическом дворце: "Довольно поздравлений, пора приступать к делу".

Далекое - близкое

Впору рассказать о том, как я, молодой солдат-красногвардеец (шел мне тогда двадцатый год), оказался 4 апреля рядом с вождем революции.

Рассказ пойдет о далеком и близком.

Далекое, потому что почти три четверти века отделяют сегодняшний день от того времени, когда память впервые начала запечатлевать увиденное, и близкое, потому что в нем то, что "сердцу нашему милей", - самое дорогое: ласковые руки матери, не тускнеющие с годами лица родных, друзей, товарищей и соратников по борьбе.

Наша родословная. За Нарвской заставой. Два корня одной династии. Мои университеты. "Туберкулезная фабрика". Вася-гармонист.

Родился я в Петербурге. Был потомственным рабочим. Сознание мое формировалось в революционной рабочей среде. По семейным преданиям, в 80-е годы прошлого столетия из Молдавии (кажется, из района Тирасполя) в Петербург прибыли со своими семьями братья Васильевы - Иван и Ефим. Они стали родоначальниками двух Васильевских династий.

Родной мой дед Иван Дмитриевич, человек богатырского сложения, могучей силы, не курил, не пил. Славился как токарь первой руки, но работал и по другой специальности - клепальщиком турбинного цеха. До 1905 года был религиозным, глубоко верующим человеком. Веру эту расстрелял царь. После Кровавого воскресенья дед порубил все иконы и с тех пор уже не верил, как он сам говорил, ни в бога, ни в черта.

Жили мы за Нарвской заставой в Шелковом переулке. Небольшой деревянный домик - пять комнат-клетушек да кухня - еле вмещали многолюдное (три поколения) семейство Васильевых.

Самые ранние, можно сказать, первые мои воспоминания связаны с... гудками. Я научился различать их примерно к пяти годам. Первым начинал Путиловский - басовито, густо. Затем, по-стариковски кряхтя и покашливая, со свистом, хрипом, его догонял "Тильманс". Тут же вступал на высокой, резкой ноте "Треугольник", снабжавший резиновыми изделиями почти всю Россию.

Дед вставал задолго до первого гудка, будил бабушку, моих теток - Полю и Любу.

Растапливалась печь, подогревался приготовленный еще с вечера завтрак.

Гудки поднимали сыновей деда - моего отца, Ефима, Дядей - его братьев Николая, Павла, Ивана. Завтракали при свечах или керосиновой лампе. Летом, в белые ночи, когда одна заря спешит догнать другую, обходились без света керосин экономили.

На Выборгской стороне обосновался со своей семьей и брат деда - Ефим Дмитриевич. Было у него два сына - Владимир, Антон и две дочки - Христя и Мария.

Все Васильевы-мужчины - так уже повелось - работали кто на Путиловском, кто - на "Тильмансе", женщины - на "Треугольнике".

На Путиловском, "Тильмансе" слесарил до ареста я ссылки в Сибирь мой отец Ефим Иванович.

В декабре 1905 года над нашими семьями нависла беда. За участие в забастовке, революционном движении многие оказались кто в тюрьме, кто в ссылке.

Отец и дядя Иван почти полгода провели в выборгской тюрьме. Мы с мамой носили им передачи. В первый раз, когда пришли на свидание, я с трудом узнал в исхудавшем бородатом человеке отца. Дома он обычно был немногословным, почти никогда не ласкал нас, а в комнате для свиданий, за проволочной сеткой, все говорил и говорил что-то успокаивающее матери, а ко мне, кажется впервые, обратился ласково:

- Ничего, сынок, будет и на нашей улице праздник.

Вскоре передачи и свидания прекратились: отца сослали в Минусинский край, дядю - на Урал. Большевик-ленинец, член партии, политический ссыльный Иван Иванович Васильев работал в партийных организациях Узума и других городов Урала.

В 1918 году он слыл одним из организаторов Красной гвардии на Урале, был комиссаром, командиром бригады, членом Военсовета 2-й армии. В 1920 году погиб в боях с бандами Семенова.

Николая и Павла в начале 1906 года тоже выслали из Петербурга. Куда не знаю, так как я их больше не встречал.

Вскоре после Кровавого воскресенья дед Иван Дмитриевич переехал к родственникам в село Хворостинку Самарской губернии, где и остался. Когда арестовали отца, мать с братом Михаилом и сестрой Дуней переехали к деду. Мы с братом Митей остались в Петербурге - в семье дяди Ивана, в том же Шелковом переулке.

В 1908 году отец из ссылки бежал. Смидовичи - наши дальние родственники и очень близкие друзья отца - помогли ему оформить переселенческий билет. Так наша семья, объединившись после стольких невзгод и треволнений, оказалась уже на правах переселенцев в селе Бородулихе Семипалатинской губернии. В 1912 году, после Ленских событий, наша семья начала готовиться к переезду в село Богословку.

Мы с Митей, да и младшие в семье дети считали тогда отца настоящим героем. Сказалось питерское воспитание: раз сидел в царской тюрьме, сослан, пострадал за общее, рабочее дело - значит, стоящий человек. Много хорошего говорили нам об отце Н. И. Подвойский, дядя Тимофей (Т. Барановский).

Отец запомнился им человеком скромным, молчуном. Умение держать язык за зубами ("Не человек - могила"), очевидно, и определило его обязанности рабочего-революционера: до самого ареста он, как я потом узнал, был связным. В ссылке отец приобрел вторую специальность - пимоката. Он научился весьма искусно катать пимы - валенки-катанки, обшитые кожей или холстом. Занимался этим, по рассказам братьев, до последних дней своей жизни.

В Сибири нас, Васильевых, стало больше. На сибирской земле родились мои братья Николай, Максим, Алексей, сестры Поля и Паша, и там прошла вся их жизнь. Так что у династии Васильевых и питерские, и сибирские корни.

Как сложилась судьба Васильевых-сибиряков? В 1925-1930 годах семья переехала в Ленинск-Кузнецкий, где все - среднее и младшее поколение работали на одной шахте имени Кирова. Брат Михаил{4} стал потом директором маслозавода. Умер он в 1938 году, а годом позже - отец. Максим - первый стахановец Кузбасса - стал родоначальником целой шахтерской династии, умер в 1956 году. Брат Николай, когда начало пошаливать здоровье, переквалифицировался в лесничие; брат Алексей, отработав на шахте 31 год, прошел путь от забойщика до заместителя управляющего шахтой. Сейчас тоже на пенсии. Живут мои сестры, у них чудесные дети, внуки, правнуки.

Наша мать Наталья Федоровна (умерла в 1942 году) перенянчила за свою долгую жизнь столько детей и внуков, что всех, пожалуй, и сосчитать трудно.

Теперь наша династия Васильевых - братья, сестры, дети, внуки насчитывает 64 человека. Среди них есть шахтеры, учителя, инженеры, врачи, военные (два генерала), студенты.

В нашей семье-династии участники трех революций, ветераны гражданской и Великой Отечественной войн, ударники первых пятилеток и строители БАМа.

Васильевы могли бы создать свою семейную и весьма солидную по личному составу партийную организацию - 24 человека. И уж подрастает смена - больше 20 комсомольцев.

Васильевы... После Ивановых, пожалуй, самая у нас распространенная фамилия. И одна династия - маленькая капля в океане. Маленькая капля... Но в судьбах Васильевых - питерских и сибирских пролетариев - разве не отразилось, не переплелось все, что испытала, вынесла, воссоздала наша страна с начала века?

Я хорошо помню "конку" - вагонво-рельсовый транспорт старого Питера, первые полеты аэропланов, приводящие в восторг нас, гаврошей Нарвской заставы. И мне же выпала честь встречать в Киеве Юрия Гагарина - первого в мире человека, летавшего в космос. Когда смотрю на его фото, веселую улыбку, известную всему миру, невольно испытываю грусть (вот уже Гагарин, а ведь мог быть моим внуком, стал историей) и гордость: неужели все это произошло с моей страной на моих глазах, за одну жизнь сына и внука питерских пролетариев?

По столам деда, отца, дядей, братьев пошел и я. Мои рабочие университеты начались рано. Отец отбывал ссылку, мать с младшими детьми, как я уже писал, отправилась в деревню к деду. Семья дяди Ивана, приютившая нас с Мишей, тоже осталась без главного кормильца, почти без средств. Помогали деньгами, одеждой Смидовичи, кое-что семье ссыльного перепадало из рабочей копилки, но, несмотря на все это, жилось трудно.

В 1906 году, мальчишкой неполных десяти лет, поступил я, окончив 2-й класс заводской ремесленной школы, учеником в слесарно-ремонтные мастерские Плещеева за Обводным каналом. В октябре того же года перешел в (плотницко-столярный цех завода "Тильманс", где работал мой брат Дмитрий.

Полновластным хозяином, судьей и одновременно исполнителем своих не подлежащих обжалованию приговоров был здесь мастер. Не по щучьему велению, а по своему хотению ("бог на небе, хозяин в конторе, я в цеху") карал и миловал, принимал и увольнял рабочих, учеников, причем последних брал в мастерскую лишь после того, как убеждался, что они знают молитву. Предупрежденный братом, я хорошо подготовился и одним духом прочитал "Отче наш", чем вызвал у мастера что-то вроде улыбки. Я с облегчением вздохнул. Но не знал, какое испытание ждет меня впереди. Как сейчас помню: кончился обеденный перерыв. Подходит ко мне мастер: "Читай, малец, благодарственную. С толком читай, с расстановкой. Поблагодари от всех нас за хлеб-соль всевышнего".

Я бойко начал: "Благодарю тя, Христе, боже наш..." А дальше - хоть убей: все слова молитвы вылетели из головы. В "награду" получаю хорошую затрещину. Целую неделю я в наказание после смены час-другой подметал цех, убирал станки.

И впредь почти вся наука мастера Погребного сводилась к ругани, подзатыльникам, трепкам. Болезненным и долгим был путь ученичества в те годы. Иной взрослый рабочий (сам эту "науку" проходил) тоже рад был поизмываться над новичком.

За Нарвской заставой одно время даже песню такую распевали:

Спи, дитя, мое мученье, баюшки-баю,

Я отдам тебя в ученье и про то спою.

Там, сынок, тебя за водкой станут посылать,

Не пойдешь, так по затылку будешь получать.

Должен признаться, что за два года я многому научился. Науку эту не забыл до сих пор. В свободное время охотно столярничаю.

Я вытянулся, окреп, подрос, все больше мечтая попасть на Путиловский завод. Для нас, подростков, Путиловский обладал особой притягательной силой. "Путиловец" - это слово за Нарвской заставой уже в те времена звучало уважительно. Путиловцы отличались большей грамотностью, сплоченностью. При желании, а желание учиться меня никогда не покидало, тут можно было пополнять свои знания по общеобразовательным предметам в школе рабочей молодежи (воскресной), где преподавателями были если не большевики, то близкие к ним по взглядам люди.

В июле 1908 года меня наконец приняли учеником на Путиловский завод. Радовался я этому, да и гордился несказанно. Мне казалось, что я как-то сразу повзрослел. Двоюродные братья и сестры подтрунивали надо мной.

- Наш Вася баском заговорил, заважничал! С чего бы это? - шутя допытывалась старшая сестра Дуня, к тому времени уже работающая на "Треугольнике".

Поставили меня в котельно-мостовой мастерской учеником к нагревальщику заклепок. Здесь еще помнили моего деда. Может быть, поэтому рабочие ко мне отнеслись хорошо.

Учиться и работать было трудно. 9-10 часов - вот сколько длилась "короткая" смена для подростков. Особенно утомляли ночные и сверхурочные работы. Даже теперь, семьдесят лет спустя, нелегко вспоминать те далекие дни ученичества.

Стоишь у пылающего жаром горна и все подаешь, подаешь раскаленные заклепки. К концу смены от высокой температуры, усталости тебя прямо валит с ног, но прервать работу, передохнуть нельзя.

О том, в каких невыносимых условиях нам приходилось работать, дает представление небольшая заметка в "Правде" за 31 июля 1912 года под говорящим само за себя заглавием "Туберкулезная фабрика":

"...На улице акционеров Путиловского завода в последнее время царило праздничное настроение. На бирже в гору шли акции. А на заводе каждый день рабочие создавали новые пушки, и новые горы золота плыли в сундуки капиталистов.

Но вместе с пушками здесь вырабатывалась и коховская туберкулезная палочка. Пушки менялись на золото, а туберкулезная палочка оставалась собственностью рабочих".

В заметке речь шла о пушечной мастерской, которая давала "наибольший процент заболевания туберкулезом".

Условия работы в нашей мастерской были такими же. За каторжный, непосильный труд на своей "туберкулезной фабрике" мы, ученики и подростки, получали 10-14 копеек в день. А чтобы заработать еще 5-10 копеек, оставались на сверхурочные работы. При этом за одну и ту же работу мы получали вдвое-втрое меньше взрослого рабочего. Но и такой низкий заработок катастрофически уменьшался из-за хитроумной системы штрафов. Штрафы всюду подстерегали еще не умевшего постоять за себя подростка, сыпались на него по любому поводу.

За шалости (была и такая статья) - штраф 50 копеек, стукнул дверью, скатился по перилам - тоже выкладывай по полтиннику.

От бесправия и произвола страдала работающая молодежь на всех заводах, фабриках, особенно в мелких кустарных мастерских. Над тобой измываются, а ты улыбайся. Заплачешь, покажешь свою слабость - пропал. Свои же товарищи засмеют. Больно, горько, а ты держись, покажи свою выносливость, геройство.

"Так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат". Кое-кого непосильный труд, издевательства ломали, делали слабодушным или жестоким, бросали в омут пьянства. Но многие из молодых под ударами молота крепли, становились, кто раньше, кто позже, на путь сознательной борьбы за свои социальные права.

Особенно тяжелым, бесправным было положение девушек-работниц. На "Треугольнике", по рассказам моих сестер, не одна становилась жертвой развратных, похотливых, жадных "на свежинку" мастеров. "Непослушных", пытающихся защитить свою честь, достоинство, немедленно увольняли, заносили в "черные списки". Фабриканты и заводчики в таких случаях проявляли удивительную солидарность. Попал в список - не видать тебе работы, как своих ушей.

Да, жилось трудно. Но работал я с большой охотой. Мечталось стать классным слесарем в самом большом цеху. Как и дед, не курил, не пил. Непьющим, некурящим остаюсь и по сей день. Одно у меня тогда было увлечение - гармонь. На улице без нее и не появлялся. Так и пошло Васька-гармонист. Играл вальсы, песни, частушки, разные припевки. Но прозвище, увы, не оправдал: играть по-настоящему, душевно так и не научился, хотя на всю жизнь сохранил любовь к песне, к хорошей музыке.

Было у меня еще одно прозвище - Сарафанов. Оно ко мне перешло по наследству. Когда-то, в молодые годы, бабушка пошила деду рубаху из своего сарафана. С тех пор и пристало к нам репейником: Сарафановы.

На Урале. Зыряновские вечера. Случай в дороге. "Пимокатовы". В Богословке. Смидовичи. Разговор с отцом.

В декабре 1909 года я получил письмо от брата Дмитрия (он еще раньше уехал из Питера) и дяди Ивана из Кизела - угольного бассейна на Урале. Они писали, что там, по сравнению с Петербургом, жизнь дешевле, и приглашали к себе.

Тетка Мария, жена дяди Ивана, боялась отпускать меня одного на Урал. Но дядино письмо соблазнило слесаря завода "Тильманс", дядиного товарища Петра Прокофьева. Семья у него была небольшая, и он решил ехать на Урал. Вместе с ними собирался и я.

Стали готовиться. Продолжалось это почти два месяца. В конце января мы выехали на Урал. Деньги на дорогу мне прислал дядя Иван.

В Кизеле я поселился в одной комнате с братом Дмитрием. Хозяином квартиры был Михаил Прокофьевич Зырянов, учитель географии и истории. Жил он с двумя дочерьми. На старшей - Кате - потом женился Дмитрий.

Меня сразу приняли учеником слесарно-ремовтных мастерских, обслуживавших центральные шахты № 2 и № 4. Там же работал дядя Иван. Утром он привел меня в мастерскую и так представил мастеру Потапычу: "Это мой племянник. Похож?" Мастер дружески улыбнулся и повел знакомиться с учениками, которым было от 10 до 16 лет. Почти все - дети шахтеров или рабочих мастерских. Мальчики встретили меня хорошо - все знали и уважали дядю Ивана.

В Кизеле еще больше, чем в Питере, молодежь страдала от бесправия и произвола - на шахтах, в мастерских. Грязные бараки, пьянство, драки - вот как жили тогда.

Условий для культурного отдыха, развлечений не было. Не существовало также школ и технических училищ для рабочей молодежи. За свой труд подростки получали 10-20 копеек в день. Тут, как и в Петербурге, накладывали большие штрафы за каждую мелочь. Вообще коллектив рабочих в мастерских был неплохой, но в нем не чувствовалось той дружбы и сплоченности, которые ощущались в рабочих коллективах питерских заводов, особенно Путиловского.

Мне очень нравилась уральская природа: зеленый шум леса, синие горы, голубые озера, быстрые реки. Любить все это меня научил Михаил Прокофьевич Зырянов. О таких говорят: умное сердце, добрый ум. Неутомимый охотник и рыболов, он всегда брал меня с собой в свои, как он говорил, большие и малые экспедиции.

В моей памяти встают незабываемые вечера. На столе самовар, нехитрое угощение. В печке потрескивают березовые поленья. Розовые блики прыгают по стене. Катя читает некрасовских "Коробейников" или его же знаменитую поэму "Русские женщины".

Бывали в приветливом доме Зырянова и лермонтовские вечера.

В небесах торжественно и чудно!

Спит земля в сиянье голубом...

Что же мне так больно и так трудно?

Жду ль чего? Жалею ли о чем?

Катя произносила эти строки чуть-чуть нараспев. Я сидел притихший, немножко влюбленный, готовый слушать ее до утра. Но коронным ее номером были "Огни" Короленко. Человек в утлой лодчонке... Могучая, бескрайняя сибирская река. Темень. Пороги. Все труднее грести. И где-то далеко то возникают, то снова гаснут мерцающие огоньки. Они возвращают силу, надежду. А все-таки впереди - огни.

Дядя Ваня - он охотно нас навещал, особенно любил такие вот зыряновские вечера - задумчиво повторял вслед за Катей: "А все-таки впереди - огни".

С Михаилом Прокофьевичем они часто спорили о перспективах революции в России. Зырянов ссылался на Чехова. Говорил, что перемены, конечно, будут. Но не скоро. Надо работать, просвещать народ и ждать. Может, сто, а может, двести - триста лет.

Дядя Иван, посмеиваясь, говорил, что лично его такие сроки никак не устраивают. Ждать сложа руки - самое последнее дело. Надо будить народ. Хуже всего не то, что в России огромное количество людей терпеливо страдает от эксплуатации, произвола, а то, что многие страдают, не сознавая этого. Так пусть еще ярче, еще призывней горят огни. К счастью, есть у нас бакенщики, которые умеют их зажигать. И главный из них - Ленин.

Так, далеко от Питера, в небольшом уральском городке, я впервые услышал имя человека, кому суждено было стать у штурвала первого в мире социалистического корабля.

...В доме учителя Зырянова не было икон, не горели лампадки. Здесь признавался один-единственный культ - культ книги. Михаил Прокофьевич знал и отлично пересказывал (он называл это "устными чтениями") сибирские и уральские рассказы Мельникова. Еще больше мне нравились в его изложении местные легенды, чем-то напоминающие знаменитые сказы Бажова.

Зыряновские вечера... Дух зыряновского дома... Ничто не проходит бесследно. Не сразу - через годы они пробудили во мне страсть к книгам, желание поделиться с другими радостью узнавания, открытия.

А тогда пределом моей мечты были барашковая татарская шапка с четырехугольным верхом, бумазейная рубашка с высоким воротником, широкие черные шаровары и бахилы - высокие мягкие сапоги из коровьей или конской шкуры шерстью внутрь.

Все это мне помогли приобрести брат Митя и дядя Иван. В этом одеянии я ранней весной отправился в путь-дорогу к родителям. Мне купили билет да еще собрали что-то около тридцати рублей. Деньги вместе с карманом плисовых шаровар у меня вырезали перед самым Омском. Пришлось продать сапоги, шапку. Еле хватило на билет пароходом до Семипалатинска. На заезжем дворе встретил крестьян из Бородулихи, с ними и поехал к родным.

Семья наша жила в ужасных условиях. Землянка, вырытая в песке метра на два вглубь, крыша на уровне земли. В темной и сырой комнате жили мы, одиннадцать человек, да еще хозяин землянки с женой и дочерью. Рядом пимокатная мастерская.

Отец, как ссыльный, не был прописан. По фамилии нас в Бородулихе никто не знал. Когда меня или кого-то из братьев, сестер спрашивали, чьи мы будем, мы говорили: "пимокатовы", на что в ответ слышали: "А, это Ефима, ссыльного", или "каторжного". В селе нас таких было три семьи - совершенно бесправные, вне закона, к которым относились нередко с нескрываемым презрением.

Я сразу же начал работать слесарем в мастерской. Прошло три месяца. К тому времени приехал из города хозяйский сын. Узнав, что я питерский из семьи "смутьяна ", он тотчас приказал выгнать меня. Со мной даже не рассчитались.

Вместе с братом Михаилом мы нанялись на работу к богачу Хребтову, потом - к Мигову. Последние месяцы работали у богатого кержака Берлогова. Надрывались зимой и летом за гроши, старую рваную одежонку с хозяйского плеча и скудные харчи.

В начале 1913 года наша семья переехала в село Богословку. Тут нас прописали и на общих основаниях наделили землей. Село было новое, заселенное переселенцами из Тамбовской, Самарской губерний. Были переселенцы и с Украины.

Я, Михаил, Дуня батрачили у Обжичиных, Полетаевых и других. Жить стало немного легче. Отец катал валенки, землю сдавали богачам в аренду и сами понемногу засевали. А главное, никто уже не называл нас ссыльными, каторжниками. Но и Васильевыми не называли - только Пимокатовы.

Пимокатчиком, однако, никто из нас, кроме отца да брата Николая, так и не стал.

В Богословке главной нашей опорой была мать. Человек большой души, добрая, нежная, она терпеливо переносила все невзгоды, бедность, нужду. Мы никогда не видели ее плачущей. Каждого из нас она любила по-своему. Для каждого находила доброе слово, ласку. Отец мне показался не таким, каким я видел его в детстве. Он много курил, иногда выпивал. Когда, бывало, выпьет, то тихонько ложится отдыхать, ни с кем не разговаривает, чтобы никто из детей этого не заметил. А мать в таких случаях прикладывала палец к губам, что означало: тише - отец спит!

Политической жизнью отец почти не интересовался, хотя к нему часто приходили двое ссыльных из Бородулихи. Отец много работал: нелегко было прокормить такую большую семью. На первый взгляд он казался нелюдимым, угрюмым. В действительности же был добрым и чутким человеком. Всех нас любил одинаково, но ласкать не умел. Скажет: "Молодец! Хорошо! Умница!" Осторожно погладит шершавой ладонью по голове. Это и было у него наивысшим проявлением ласки.

В самое трудное время нашей семье помогали Тимофей Барановский и дальние родственники по матери - Смидовичи, в те годы проживавшие в Москве.

Петр Гермогенович Смидович... О нем хотелось бы рассказать подробнее. Инженер-электрик, еще в студенческие годы он связал свою судьбу с Лениным, с партией рабочего класса. Агент "Искры". В 1905 году сражался на баррикадах Красной Пресни.

Приезжая в Петербург, он всегда заходил к нам, в Шелковый переулок. Не раз выручал семью дяди Ивана материально. Умел помочь так, чтобы не унизить жалостью. В Сибири мои родители тоже получали от него письма и - всегда очень кстати - денежные переводы. Ко мне Петр Гермогенович относился почему-то с особой теплотой, я бы сказал, с отцовской нежностью. Так было и в дни VI съезда РСДРП (б). Встретив меня, он обрадовался.

- Вижу, Василий, крепко стоишь на ногах. Дорогу выбрал правильную, на всю жизнь. Шагай, племяш!

После Великой Октябрьской социалистической революции Смидович занимал ответственные посты на советской и хозяйственной работе. Я знавал его председателем Московского Совета, членом Президиума ВСНХ, членом Президиума ВЦИК и ЦИК СССР. На любом посту он оставался таким же скромным, чутким, каким я знал его в далекие годы отрочества. Меня в этой семье считали своим. Особенно мы сблизились в двадцатые годы, когда я часто и подолгу жил в Москве. Мне редко приходилось бывать под родительским кровом. И я приходил к Смидовичам со своими радостями, бедами, всегда встречая тепло, ласку. Никогда не забуду проводов, которые мне устроили Софья Николаевна и Петр Гермогенович после выпуска из Академии Генштаба. Не забыть мне беседы за чашкой чая перед длительными зарубежными командировками. Сколько мудрых советов, добрых наставлений, предостережений получал я в разное время от этих сланных людей, старых большевиков-ленинцев, всегда дорогих моему сердцу.

Известие о войне было неожиданным, как гром с ясного неба. 19 июля 1914 года (по старому стилю) объявили приказ о мобилизации. Вскоре пришло письмо от дяди Ивана. Он сообщал, что Дмитрия "забрили" в Кизеле. Первую весточку от Мити мы получили из лазарета, куда он попал после ранения.

Началась вербовка добровольцев на фронт. Нашлись добровольцы и в Богословке. На меня незабываемое впечатление произвели проводы единственного соседского сына, кажется, Дубровиных. Шел он на фронт со своей лошадью, тоже в хозяйстве единственной. Провожали парня всем селом. Впереди шествовал поп с иконой, за ним молодой доброволец, родные, друзья, следом отец вел на поводу вороного коня.

Впечатляющая картинка. Потянуло и меня в герои, тоже задумал пойти добровольцем на фронт. Попробовал записаться в кавалерию, но мне сказали, что туда принимают только со своими лошадьми, пригодными к строевой службе.

В конце сентября неожиданно заявился к нам в Богословку дядя Иван. Под чужой фамилией, с паспортом, к которому приложили руки его друзья-подпольщики. Работал я в те дни у Обжичиных. Вечером, вернувшись домой, зашел в пимокатную мастерскую, где застал отца и дядю Ивана. "Садись, - сказал отец. - Вот полюбуйся, брат, на племяша. Рвется на фронт добровольцем. А за кого, дурья голова, собираешься кровь свою проливать, за Николашку или за господ Путиловых?!" Я несколько растерялся. Буркнул: "За Россию пойду воевать!" Дядя Иван усмехнулся, а мне хотелось плакать от обиды. Мысль напряженно работала, и я думал о том, что, может быть, действительно в чем-то неправ, а в чем - не мог. понять.

У отца в эту минуту был суровый вид, но за суровостью - добрые, любящие глаза. Это настолько растрогало меня, что я, отнюдь не из плаксивых, заплакал, сам не знаю почему. "Другие идут добровольцами, а почему мне нельзя?" - проговорил сквозь слезы. "Воюют цари, капиталисты между собой русские, немецкие и другие. И ради своих интересов заставляют простой народ убивать друг друга, - сказал отец. - Подумай хорошенько об этом, сынок". В таком же духе говорил со мной и дядя Иван.

Ночной разговор в Богословке сохранился в моей памяти надолго. "Патриотизм" из меня как ветром выдуло. Даже и теперь как-то стыдно вспоминать, а надо.

Дядя Иван уехал в Семипалатинск. Некоторое время жил у старого большевика Кузнецова. По заданию партии выезжал в Барнаул и другие места. В ноябре 1914 года появился у нас снова. А в конце декабря мы с ним отправились в столицу, переименованную из Санкт-Петербурга в Петроград.

Снова на Путиловском. Приезд царя на завод. Брат Митя. Пинкертон и Горький. Синематограф у Варшавского вокзала. На арене цирка. Забастовка. Тачки - нарасхват.

Тепло встретили нас в Шелковом переулке. Девять лет дети не видели своего отца, тетка Мария - мужа.

Дядя Иван оставил своих дочерей девочками-несмышленышами, застал невестами. И я сам с трудом узнал моих сестриц Дуню и Катю - так вытянулись, расцвели, похорошели. Ни 14-16-часовой труд на "Треугольнике", ни отравленный вредными газами (резина!) воздух мастерской не помешали чудесному превращению гадких утят в прекрасных лебедей.

Мой брат Саша - единственный сын дяди Ивана - появился на свет незадолго до ссылки отца и знал о нем только по рассказам матери, сестер. Первые дни он упорно называл отца дядей, а то забьется в угол и молчит, но со временем оттаял, потянулся к отцу.

Впрочем, радость в семье длилась недолго. Дяде Ивану, все еще числившемуся ссыльным, опасно было оставаться в столице. Целыми днями он где-то пропадал, восстанавливая, как мне после революции рассказывали товарищи, подпольные связи, и вскоре с заданием Петербургского комитета РСДРП (б) снова выехал на Урал.

В июне 1915 года (сообщил нам об этом Н. И. Подвойский) дядю арестовали в Омске.

Я в то время уже работал на Путиловском заводе слесарем-ремонтником в шрапнельной мастерской.

Завода я не узнал - очень расширился. Особенно поразили меня бараки шрапнельной, вмещавшие свыше 6 тысяч человек. Неузнаваемо изменился и состав рабочих. Абсолютное большинство - вчерашние крестьяне. Рабочее ядро составляли только слесари-ремонтники и работницы - вчерашние жены рабочих, а теперь - солдатки.

Администрация завода широко развернула "патриотическую" деятельность. Было организовано "попечительство" о семьях солдат, призванных на войну. По цехам ходили люди с подписными листами - проводился сбор средств. Для семей солдат из заработка каждого рабочего начали также высчитывать по 1,5-2 процента.

Не раз поднимался вопрос об отношении рабочих к этим сборам. Мнения были разные. Одни, поскольку война империалистическая, захватническая, считали, что ее не следует поддерживать; другие предлагали принять меры к тому, чтобы рабочие сами распределяли собранные средства.

Я полностью солидаризировался с последними, ибо видел, как тяжело было жить солдатским семьям. Женщины остались с кучей малых детей, работать не могли - негде было пристроить малышей. Дело доходило до того, что многие выходили с детьми на улицу просить милостыню, а еще хуже - продавали себя.

Каждый из нас, рабочих, чувствовал и видел работу, проводимую на заводе большевиками. Об их программе мы много слышали от Тимофея Барановского. Все мы знали прекрасных, бесстрашных большевиков-пропагандистов Ивана Егорова, Дмитрия Романова, Павла Богданова, Константина Николаева, Федора Лемешева, Василия Урюпина, бакенщиков Некрасова, Ивана Газу, Виктора Пастернака, Дмитрия Ланина, Василия Алексеева и других.

Об отношении большевиков к войне я услышал в один из апрельских вечеров от дяди Тимофея у нас на квартире. Даже после того памятного разговора с отцом и дядей Иваном как-то до конца не укладывалось у меня в голове, как можно желать поражения в войне своей отчизне. "Мы, большевики, - терпеливо объяснял мне Барановский, - стоим за поражение не России, а правительства, монархии, развязавших эту захватническую империалистическую антинародную войну".

Путиловский завод был основным предприятием, на котором изготовляли орудия полевой артиллерии малых и средних калибров. Из стен его выходило почти столько орудий, сколько выпускали их все пушечные заводы России. Но и такое количество далеко не удовлетворяло нужды фронта. Завод все время наращивал темпы, и в начале июля 1915 года выпуск составлял 150-170 орудий в месяц.

Чтобы поднять патриотический дух рабочих и тем самым увеличить выпуск орудий, в марте 1915 года на завод приехал Николай П. Администрация усердно готовилась к этой встрече. Много людей было брошено на очистку заводской территории, но и после этого аврала она осталась захламленной и грязной.

Мы с большим интересом ждали приезда царя. Рабочим хотелось увидеть его в нашей, заводской обстановке.

Прохоров, фронтовик-слесарь, сказал тогда: "Будь на заводе все фронтовики, мы бы встретили его по-своему". А как именнно, он не сказал.

31 марта в полдень приехал царь. У ворот его встречало все начальство: Путилов, члены правления завода Бринк, Дрейер и новый директор - генерал Меллер. Начальство было "истинно русское".

Обход начался с наших новых шрапнельных бараков. В них работали преимущественно вчерашние крестьяне, бывшие торговцы, кустари, а в третьем бараке - война! - даже бывший оперный артист.

Встретили царя весьма недружным "ура". Мы, группа слесарей-ремонтников и ученики - пролетарское ядро мастерской, стояли молча и с большим интересом смотрели на малоподвижную, неказистую фигуру царя. Не приветствовали Николая II и женщины, среди которых было много солдаток.

Царя повели в общую мастерскую, где приемщицы сортировали блестящие шрапнельные стаканы. "Это солдатки, ваше величество, - сказал Меллер. - Их мы принимаем на работу в первую очередь". Пройти мимо женщин нельзя было молча. Царя подвели к ближайшей из них. Я знал ее хорошо. Солдатка Маша. До замужества первая красавица в Шелковом переулке. Теперь лицо в грязных подтеках, платок - до бровей. Подоткнутая юбка лоснилась от машинного масла, и только глаза напоминали о былой красоте.

Долго думал царь, что сказать этой работнице. И наконец выдавил из себя: "Ну, как тебе живется без мужа? Скучаешь?" - "Скучала, да перестала, скукой детей не накормишь", - ответила Маша. "Сколько у тебя детей?" "Двое". - "Муж оставил тебе что-нибудь, когда уходил?" - спросил царь. "А что он мог оставить? Сам без копейки пошел. На прощанье посоветовал: будет тяжело - детей по свету пусти, а сама иди в бардак..." Царь был глуховат и поэтому переспросил, куда муж посоветовал ей пойти. Маша хотела повторить, но, увидев за спиной царя свирепое лицо Меллера, замолкла. "А разве тебе на детей не дают помощи?" - как-то неуверенно спросил царь. "Еле вырвала по три рубля на дитя. Да разве ж это деньги? Пока на завод не взяли, много беды натерпелась". - "Значит, теперь тебе лучше?" - оживился царь и поспешил закончить разговор.

Вечером мы узнали, что в орудийной и в других мастерских царя тоже встретили без особого подъема. В орудийной мастерской царь должен был пройти мимо токаря Семенова - георгиевского кавалера: начальство хотело козырнуть им. Токарь в это время обтачивал ствол шестидюймового орудия, выглядывающий из его станка, как подзорная труба. Царь подошел к станку, наморщил лоб. Очевидно, искал какие-то особенные слова, чтобы обратиться к герою. Но поговорить с георгиевским кавалером ему так и не удалось. Семенов, который еще несколько минут тому назад стоял в проходе и почти не обращал внимания на стружку, вдруг так заинтересовался ею, что не мог даже взглянуть на царя. Рабочий увеличил скорость оборотов. Станок загудел. Ствол, постепенно выдвигаясь, начал теснить царя. Тот испуганно отошел в сторону, подергал усы и зашагал дальше.

В башенной мастерской, где работали главным образом старые кадровые рабочие, произошел настоящий конфуз. Когда там появился царь и были выключены станки, только один рабочий крикнул "ура". Остальные молчали, словно в рот воды набравши.

Так закончился визит царя на наш завод. Конечно, он никоим образом не содействовал подъему "патриотического" духа рабочих. Наоборот, даже те рабочие, которые еще немного верили в царя, утратили эту веру. "Вот так царь!" - пренебрежительно говорили они.

Всю вторую половину 1915 года, особенно в октябре - ноябре, на заводе непрерывно проходили волнения, забастовки, во время которых рабочие требовали повышения заработной платы.

Положение на Путиловском и других заводах беспокоило правительство, но администрация завода недооценивала возрастающей угрозы в настроениях рабочих. Особенно острый характер приняла борьба рабочих с администрацией в конце января и в феврале 1916 года. В это время рабочие непрерывно требовали повышения заработной платы. Жить стало еще труднее, все подорожало, продуктов было мало, появились бесконечные очереди.

Директор завода Меллер, вместо того чтобы проанализировать эти требования, внимательно обсудить возможность их удовлетворения, решил обратиться за помощью к властям, надеясь вместе с ними запугать рабочих.

5 февраля было вывешено объявление за подписью командующего Петроградским военным округом Туманова. В нем говорилось:

"...Забастовавшие рабочие будут немедленно заменены специалистами (гальванерами и электриками) из нижних чинов, уже призванных на военную службу, затем все забастовавшие рабочие из числа военнослужащих будут призваны на действительную военную службу и назначены уже в качестве нижних чинов для отбывания своей службы на тех же местах, где они работали прежде"{5}.

Объявление прочитали многие рабочие, его содержание было доведено до сведения остальных. Но это не запугало рабочих. Они расценили предупреждение как вызов.

Незадолго до этого, в декабре 1915 года, неожиданно явился Митя. Летом он был ранен осколком снаряда в руку и бедро. Попал в тыловой лазарет. И вот - отпуск, Петроград. Я слушал неторопливую, спокойную речь Мити, невольно любуясь старшим братом и, чего греха таить, завидуя ему. Воевал. Кровь за отечество пролил. Герой... Глаза умные, с хитрецой. Ростом повыше меня. Самый близкий, самый родной мне человек. Был мне Митя и братом, и отцом. В нашей семье слыл самым грамотным. Я любил уличные гулянки, гармонь, а если читал, то Ната Пинкертона или Ника Картера. Сим бульварным чтивом нас охотно пичкали за Нарвской заставой. А Митя зачитывался Куприным, Пушкиным, Блоком. За несколько вечеров "проглотил" "Войну и мир". И только посмеивался, когда я говорил ему, что, на мой взгляд, рабочему человеку вообще не нужны такие толстые книги.

С фронта Митя приехал большевиком. В первый же вечер спросил:

- А ты, братуха, за кого? Говорили мне, у вас на Путиловском заводе появились меньшевики и эсеры. Держись от них подальше.

Я заметил, что партий действительно многовато стало. И чуть ли не все называют себя социалистами, защитниками народа. Спросил, какая разница между партиями.

- Эх ты, Васька-гармонист. Разница есть и - большая. На словах меньшевики, эсеры - за народ, а судить надо по тому, что каждая партия делает, чего добивается. Слыхал:

Где глаз людей обрывается куцый,

Главой голодных орд,

В терновом венце революций

Грядет шестнадцатый год.

Это тебе не Пинкертон - Ма-я-ков-ский! Запомни имя. Революция грядет. Революция не за горами. А когда грянет наша социалистическая революция, посмотришь, брат, что запоют, как перекрасятся эти болтуны.

Увидел в моем сундучке несколько дешевых выпусков того же Пинкертона, посуровел:

- И на что, Василий, время тратишь. Все еще сидишь в детстве.

На другой день прихожу с завода, а на столе - книжка в мягкой серой обложке. "Максим Горький. Рассказы".

- Вот, брат, читай. Сам из низов, Горький - наш, пролетарской косточки. Первый в России, а может, и во всем мире - рабочий писатель.

Я нехотя пробежал глазами оглавление: "Макар Чудра", "Старуха Изергиль", "Песня о Соколе", "Песня о Буревестнике", "Челкаш"... Названия, имена какие-то чудные. Одно, правда, привычное, даже знакомое. Знавал я у нас на Путиловском токаря по фамилии Коновалов. Чтобы сделать приятное брату, стал листать страницу за страницей и как-то незаметно для себя увлекся.

...Плакала скрипка Лойко. Плыла над степью, прижав руку с прядью черных волос к рапе на груди, гордая красавица Рада. Ярко, как солнце, и ярче солнца, факелом великой любви к людям пылало сердце смельчака Данко.

Подошел Митя:

- Ну как, Пинкертон, интересно? То-то. Завтра мы с тобой, братуха, отправимся в синематограф.

Что это такое, я знал весьма смутно. Небольшой кинотеатр находился примерно в трехстах метрах от Варшавского вокзала. Крутили в тот день "Соньку - Золотую ручку". Тут я снова окунулся в знакомую по книжкам стихию: налеты, воры, сыщики. Было странно видеть, как на белом полотне появляются люди. После небольшого перерыва на экране возникла конница. Я невольно отшатнулся: казалось, вот-вот кони налетят на нас. Впереди на белой лошади гарцевал великий князь Константин. Разрыв снаряда. Лошадь падает. Их высочество на земле. Сестра милосердия, кокетливо улыбаясь зрителям, перевязывает раненую ногу князя. Тут появляется наш разъезд во главе с Крючковым{6}. Лихой казак стреляет, рубит, колет налево и направо. Немцы, как подкошенные, валятся вокруг него.

Я восхищенно присвистнул:

- Вот это да!

Митя по дороге домой все мне втолковывал:

- Опять за свою дурь. И впрямь веришь всему тому, что там показывали? Это же актеры в войну играют. А на фронте - грязь, бестолковщина, вши. Вместо снарядов шлют иконы. Запомни, брат, не наша это война...

Снова потекли заводские будни. Наспех сколоченные деревянные бараки шрапнельного цеха, где я работал, выкрашенные в черный цвет, напоминали заразный холерный городок. Техника шрапнельного дела к тому времени, однако, основательно продвинулась вперед. Шрапнель для снарядов мы сверлили уже не из целого куска, как раньше, и не штамповали на прессах по одной, а прокатывали машинным способом. Неказистые бараки стали для акционеров, господина председателя миллионера Путилова настоящим золотым дном. Война пожирала всю продукцию, требовала: мало! мало! мало!.. Спрос обеспечен, норма прибыли, как объяснял мне Митя, наивысшая. Кому - окопная грязь, кровь, а кому - золотые реки.

Тут случись одна история, из-за которой мне крепко попало от брата. Я очень любил, да и теперь люблю, цирк. Больше всего - борьбу. Были у меня свои кумиры, которым я даже пытался подражать. В январе 1916 года в цирке "Модерн" гастролировал знаменитый в те времена борец Самсонов, по кличке "Черная маска". Как обычно, он и на этот раз появился на арене в маске, в черном трико. Победив всех своих противников, стал вызывать желающих из публики помериться силой. Долго никто не решался выйти. А меня словно какой бес подтолкнул. Я выскочил на арену, стал в позицию, приготовился. "Черная маска" сделал какое-то движение в неуловимый для меня миг, я перышком взлетел вверх и под восторженный гул толпы был уложен на лопатки по всем правилам. Думал, что умру со стыда, а пришел в себя от аплодисментов, знакомых голосов, выкрикивающих мое имя:

- Ай да Васильев! Молодец, Вася! - Это шрапнельщики отдавали дань моей храбрости. Знай, мол, наших!

Пробирался на свое место словно в тумане. После такой "победы" меня, непьющего, потащили обмывать происшествие пивом.

Это, пожалуй, был единственный случай в моей жизни, когда я поддался уговорам, проявил слабость. Кончился для меня триумфальный вечер, мягко говоря, печально. Домой, к удивлению тетки Марии, явился в крепком подпитии, чем вызвал целый поток "ахов", "охов", причитаний.

- Как же так, Вася? Никогда, племянничек, за тобой такого не водилось.

Пришел Митя. Посмотрел на меня. Молча разделся. И - влепил две крепкие пощечины:

- Это тебе за "цирк" в цирке. А это - за пиво.

Утром сказал:

- Эх ты, Пинкертон! Завод накануне забастовки, а он - бороться, представление устраивает. Да еще и нализался. Нашел время.

Я отмалчивался. Раз виноват - к чему разговоры? Но урок Митин запомнил.

Забастовал весь завод - таким был ответ путиловцев на угрозы князя Туманова. Вечером вместе с рабочими мастерской я присутствовал на большом митинге. Выступали большевики. Была принята небольшая резолюция, в конце которой говорилось: "Мы понимаем, что только усиление революционной борьбы демократии всех стран против своих правительств спасет человечество от кровавого кошмара, потому мы присоединяемся к решению ЦК РСД рабочей партии противопоставить мобилизации реакционных сил мобилизацию пролетарских сил для второй Русской революции!"{7}

На следующий день мы узнали о втором приказе, согласно которому 7 февраля завод закрывался. Все военнообязанные должны были явиться для зачисления на военную службу.

Усилились гонения на большевиков, заводских активистов. За несколько дней за решеткой оказалось более 200 человек. Но аресты и репрессии, отправка на фронт уже не могли остановить волну возмущения, нарастающую с каждым днем.

10 февраля был объявлен прием на завод, а на следующий день одновременно забастовали шрапнельная и башенная мастерские. Днем на митинге в шрапнельной были зачитаны и приняты такие требования:

1. Освободить арестованных товарищей.

2. Принять сто двадцать человек, не взятых после локаута на завод.

3. Не выполнять приказа Туманова.

В нашей шрапнельной мастерской, на "Тильмансе", "Треугольнике" появилось воззвание Петербургского комитета большевиков: "Приказ Туманова... применен прежде всего к Путиловскому заводу лишь потому, что правительство считает Путиловский завод наиболее опасным для себя, зная, что он всегда являлся застрельщиком революционных выступлений петербургского пролетариата...

Товарищи! Если вы не дадите решительного отпора попыткам закрепостить вас, вы сами вденете руки в заготовленные для вас наручники. Дело путиловских рабочих - дело всего петербургского и российского пролетариата. Забастовка протеста с требованием отмены приказа Туманова - вот оружие, которое должен теперь взять рабочий класс Петербурга"{8}.

К нашим требованиям в ответ на призыв Петербургского комитета присоединились остальные мастерские завода. Начались забастовки на других фабриках и заводах. Сплоченность и единодушие были огромны. Именно это вынудило директора Меллера подумать об отступлении. Многих рабочих возвратили с призывных пунктов. Правда, арестованных не освобождали.

Каким было мое участие во всех этих событиях? Пролетарским чутьем воспринимал все правильно: бастовал, ходил на митинги, ни в чем не отставал от других. И - только. Активным, сознательным борцом за дело рабочего класса я к тому времени еще не стал.

22 февраля все рабочие, отгуляв последние дни масленицы, вышли на работу. В тот же день в нашей мастерской, как и в других, стало известно, что дирекция завода медлит с ответом на требование о прибавках. Снова вспыхнули забастовки, совсем не похожие на сравнительно мирные "итальянки" 1914-1915 годов.

Весь свой гнев рабочие обрушили на ненавистных мастеров и начальников. У нас, в шрапнельной, мастером был некий Анджевский. Мы судили его своим рабочим судом. Вытащили из-за конторки, привели в пушечную, поставили на разметочную плиту. Вокруг сгрудилась возбужденная толпа. Гневные выкрики, свистки, упреки, обвинения - все слилось в сплошной гул.

- Жандармский прихвостень, получай по заслугам! Мы еще не солдаты, он не офицер. Дать ему как следует!

Рабочие, стоявшие поближе к плите, стали перечислять все проступки мастера: грубо обращается с рабочими, шпионит, отправляет революционеров на фронт, взяточник, вор, хозяйский холуй.

Тут закричали со всех сторон:

- Хватит! В "карету" подлеца! В "карету"!

Бледного, дрожащего от страха мастера (куда только подевалась его спесь) стащили с плиты, накинули на голову грязный мешок. Толпа расступилась. Откуда-то появилась тачка. Мастера бросили в нее как куль. Под свист и гиканье "экипаж" выкатили из мастерской, повезли по заводскому двору.

Подобные сцены можно было наблюдать и в других цехах. Тачки в эти два дня пошли нарасхват.

23 февраля заводоуправление вторично объявило локаут.

Третьим приказом - самым кратким и самым грозным - разразился князь Туманов:

"Ввиду закрытия Путиловского завода подлежат призыву на военную службу в первую очередь:

1. Ратники I и II разрядов срока службы 1915-1916 годов.

2. Молодые люди, родившиеся в 1895 и 1896 гг."{9}.

Власти спешили окончательно очистить завод от смутьянов, наиболее сознательных рабочих, более двух тысяч молодых путиловцев взяли в солдаты.

Стачка на Путиловском продолжалась. "В течение сегодняшнего дня никаких перемен не произошло", - доносила охранка 26, 27, 29 февраля, 1 и 3 марта.

В столице уже бастовали 150 тысяч рабочих. Мощное эхо народных волнений долетало и в другие города.

Кнут и пряник. Грянул гром... В дисциплинарном батальоне. Мой дядька Верещагин. "Хочешь жить - бейся насмерть". Боевое крещение. Снова на родной заставе.

Перепуганное насмерть правительство наложило запрет на Путиловский завод. До окончания военных действий, как было нам объявлено, завод из рук банкиров переходил в руки казны. Новые хозяева - генералы военного ведомства - решили воздействовать на рабочих кнутом и пряником.

Кнут - введение военного режима, ограничение тех куцых прав, которыми пользовались рабочие; пряник - частичные прибавки к зарплате, мало что меняющие в связи с ростом дороговизны.

...Неожиданно грянул гром и над моей головой.

Вечером 6 марта мы, три приятеля - Петр Викторов с Обуховского завода, Василий Синицын и я, собрались на квартире у Петра. Засиделись допоздна, а когда уже собирались расходиться, вдруг налетела полиция. После тщательного обыска нас арестовали и на следующий день отправили в старую выборгскую тюрьму.

Причины моего ареста до сих пор, как говорится, покрыты мраком неизвестности. Нас обвиняли в распространении большевистских листовок, прокламаций. За такой "проступок" можно было тогда пересажать весь Путиловский завод.

Петр Викторов, впоследствии известный чекист школы Дзержинского, тоже не был причастен к распространению листовок в тот день. После Октября я встречал его неоднократно. Уполномоченный ОГПУ, начальник особого отдела, начальник областного управления и т. д. А вот с моим тезкой - Василием Синицыным - мы больше не виделись: он, как я узнал недавно, стал комиссаром отряда Красной гвардии и погиб в 1918 году под Псковом.

Второго апреля нас, человек 75, перевели из тюрьмы на станцию, посадили в арестантские вагоны и под усиленным конвоем отправили в район Старой Руссы в 178-й запасной полк.

Началась ускоренная военная подготовка. Сначала шагистика, строевые занятия, потом изучение оружия, тактико-строевые занятия и т. д. Я проявил хорошие способности в стрелковом деле. Это было результатом науки охотника Зырянова. В стрельбе показал отличные результаты, в связи с чем был назначен в пулеметный расчет.

Меня вызвали в канцелярию 3-й роты. Подпоручик Нефедов кратко расспросил, с какого я завода и цеха, сколько лет работал на заводе и... все. После этого поздним вечером собрали нас, человек 15 или 16, и отправили в дисциплинарный батальон в район села Медведь.

За что меня туда отправили, я тогда так и не узнал. Только в августе, после ранения, в полевом госпитале выяснилось, кому я обязан таким поворотом в моей судьбе.

В третьей роте 178-го полка я подружился с солдатом Николаем Шмаковым, рабочим Балтийского завода. Он был старше меня года на два, успел насидеться в окопах и получить ранение. Долгие вечера мы разговаривали с ним о наших заводских и семейных делах. Мой рассказ о визите царя на наш завод привел Шмакова в неописуемый восторг.

Каким-то образом к нему в доверие вошел ефрейтор Гнатюк. Он оказался негодяем и о наших разговорах донес фельдфебелю Петрову. В результате дисциплинарный батальон. Обо всем этом рассказал мне Николай Шмаков, когда я выписывался из госпиталя и уезжал в Петроград.

Дисциплинарный батальон хуже тюрьмы. Мордобой, издевательство над солдатами считалось тут привычным, обязательным.

Наш взводный старший унтер-офицер Дьяченко (кавалер трех Георгиев) и ефрейтор Ершов прослыли настоящими палачами. Они били солдат, часами заставляли их в жару стоять под ружьем с полной выкладкой. Не каждый выдерживал такие пытки. Солдаты нередко теряли сознание. Как-то, без всякой на то причины, Ершов ударил по лицу солдата Притулу и выбил ему зуб. Тот залился кровью. Подошел Дьяченко и приказал солдату выйти из строя. Сквозь слезы Притула спросил Дьяченко: "Господин унтер-офицер, за что он меня?" Вместо ответа - сильный удар в ухо. Солдат упал, а унтер-офицер и ефрейтор продолжали его бить. Послышались отдельные голоса: "Довольно! За что вы бьете его?"

Солдата отнесли в казарму, где им занялся фельдшер, а нас гоняли до упаду. Сил не было бежать, многие падали от изнеможения. Будь у нас оружие, патроны, плохо пришлось бы нашим мучителям. Да и нам не избежать военно-полевого суда.

Прошло больше шести десятилетий, а не забывается.

Приблизительно за две недели до отправки на фронт прекратился мордобой. Началась усиленная боевая подготовка: штыковой бой, стрельба и атаки, атаки, атаки! Из фронтовых частей, из команды выздоравливающих прибыли унтер-офицер и ефрейторы - все бывалые фронтовики. Появился у нас в роте прапорщик Крылов. Офицеры ненавидели его за то, что он не позволял никому грубо обращаться с солдатами, а солдаты любили, как родного отца.

В июле нас отправили на фронт. После ночного марша мы расположились в лесу юго-восточнее Двинска. Положение на фронте было относительно спокойное. Стрельба на отдельных участках проводилась в определенное время с немецкой пунктуальностью.

Утром войска Юго-Западного и Западного фронтов перешли в наступление. Над всей линией окопов, проволочных заграждений загудели, заговорили сотни пушек. 18 июля в батальоне стало известно: войска Юго-Западного фронта успешно продвигаются вперед, немецкая армия разбита, в панике отступает. Ночью нас переправили через Западную Двину. Пройдя маршем верст восемнадцать, мы на рассвете заняли окопы какой-то части 14-го стрелкового корпуса. Но на этом наступление захлебнулось. Не хватило снарядов. Авангарды не успели закрепиться.

Так мы попали в июльскую мясорубку 1916 года. Утром после тщательной артиллерийской подготовки немцы перешли в контрнаступление. На нас тучей двигались тесно сомкнутые атакующие ряды. Батальон подняли в контратаку.

Многие говорят, что не знали страха в бою. Не верю этому. Слева от меня шел мой наставник - разжалованный унтер-офицер Иван Дмитриевич Верещагин. Уралец, на фронте с первых дней войны, дважды раненный, по-своему мудрый и справедливый. Разжаловали его и отправили в дисциплинарный батальон за то, что, защищая солдата, ударил фельдфебеля. Иван Дмитриевич не раз говорил мне: "Запомни, сынок, нет такого героя, который не боится в бою снаряда, пули, штыка. Кто смерти не боится - невелика птица, а вот кто жизнь полюбил, тот страх погубил. Герой не тот, кто не боится, а кто умеет своевременно побороть страх. Страху в глаза гляди, не смигни, а смигнешь - пропадешь. Растеряешься - пиши пропало!" Была у моего наставника и главная, как он говорил, пословица: "Хочешь жить - бейся насмерть".

В то утро под Двинском у нас и выхода другого не было: сзади - мы это знали - пулеметы полевой жандармерии и приказ расстреливать в упор всех, кто будет отступать.

Оставалось не больше тридцати метров до вражеских позиций. Нервы были напряжены до предела! И вот я не выдержал и... с перепугу (сознаюсь в этом сейчас) побежал вперед. "Вася, Вася!" - слышу где-то позади голос своего наставника. А я уже вонзил штык в грудь вражеского солдата. Он упал. Тут я почувствовал сильный удар по голове - потерял на некоторое время сознание.

Придя в себя, увидел, что вокруг идет ожесточенный рукопашный бой. Поднялся. Ноги как не свои, голова кружится. Смотрю - невдалеке от меня немец сбивает с ног нашего любимца - прапорщика Крылова. Откуда силы взялись! Схватил винтовку и - немца в бок штыком. Он зашатался, упал. Силы снова оставили меня. Я свалился рядом с убитым немцем и прапорщиком Крыловым. Потом нас с Крыловым подобрали санитары и отправили в полевой госпиталь, расположенный в лесах юго-западнее Пскова. Сюда же попал Иван Дмитриевич Верещагин, тоже раненный в этом бою.

Так состоялось мое боевое крещение. Потянулись госпитальные будни. Много было передумано тогда. Не раз вспоминались слова отца и дяди Ивана в дни моего "патриотического" зуда. Я, как и все рабочие, любил свой завод, свой город, Неву. Я любил свою родину - Россию. Но между мной и родиной стояли царь, генералы, банкиры, Путилов, полицейские, жандармы. Они угнетали нас, а мы кормили вшей, задыхались от газов, гибли в атаках, защищая награбленное ими богатство, их интересы. Закончится война - снова иди на поклон к заводчику, мастеру: возьмите на работу. И нет никакой уверенности в завтрашнем дне, в том, что тебя, несмотря на все твои боевые заслуги, не выбросят на улицу, не оставят без средств к существованию. Так думал я. Так думали многие мои боевые товарищи.

4 августа в госпитале в торжественной обстановке мне за храбрость вручили Георгиевский крест 4-й степени. А через день вместе с прапорщиком Крыловым, называвшим теперь меня не иначе как своим спасителем, отправили в Петроград.

Прибыв в Петроград, я с запиской Крылова отправился в Измайловский полк к капитану Волошину-Петриченко. Меня зачислили в 4-ю роту 2-го батальона. Снова началась солдатская служба, ежедневная муштра. Как ефрейтор, я проводил занятия с отделением пулеметного расчета. Почти каждую неделю мне давали увольнительную, и я спешил на свою родную Нарвскую заставу, к друзьям-путиловцам.

Солдаты на Путиловском. "Пусть сильнее грянет буря". "Глупость или измена?" Что почуяли кадетствующие крысы? Накануне. "Доколе терпеть?"

...Тут застал я большие перемены. Бросалась в глаза явная милитаризация завода.

В шрапнельном и в других мастерских на каждом шагу встречались за станками... солдаты. Военная промышленность настолько разрослась, потребность все в новых и новых пушках, снарядах так стремительно увеличивалась, что все острее чувствовался недостаток в рабочей силе, в квалифицированных рабочих.

Специалистов, да и не только специалистов, начали возвращать с фронта и посылать на военные заводы.

Правительство стремилось таким образом убить двух зайцев; поддержать военную промышленность и заодно укрепить свои позиции. Рабочие-солдаты подчинялись воинской дисциплине, ходили в форме, за участие в забастовках подвергались военно-полевому суду. По замыслу военных начальников, солдаты должны были стать на заводах опорой режима. Солдат-рабочий - каратель! Лучше и не придумаешь. Все эти тонкие, с далеким прицелом расчеты оказались построенными на песке. Это хорошо видно на примере Путиловского завода.

К моему возвращению в Питер число солдат на заводе достигло пяти тысяч. Первое время солдаты, среди них было немало вчерашних крестьян, всячески избегали разговоров о политике. Никому не хотелось обратно в окопы - под шрапнель и пули.

Но совместная работа, уроки войны, общие заботы и общая ненависть не могли не сблизить фронтовиков с путиловцами.

Солдаты 1916 года уже не были прежней серой послушной массой, готовой по приказу командиров стрелять в своих же братьев-рабочих.

Солдаты все чаще и все более открыто высказывали свое недовольство притеснениями, низкой платой. Воинская дисциплина слабела с каждым днем.

Военный директор завода генерал-майор Дубницкий запугивал солдат приказами. Но на это мало кто реагировал.

- Погоди, генерал! Еще не то увидишь! - грозились солдаты.

С одним из таких солдат-рабочих я крепко подружился. Звали его Сеня Семен Эртман. Он тоже успел понюхать пороху. После ранения и лазарета вместе с другими попал на Путиловский завод. Работал Сеня фрезеровщиком в турбинной мастерской верфи. Мы на пару с ним распространяли листовки Петербургского комитета РСДРП (б). Октябрьской ночью 1916 года мой друг совершил такое, о чем долго говорили за Нарвской заставой.

...Утром двери турбинной мастерской, как всегда, были широко раскрыты. Рабочие входили и застывали на месте. Высоко над станками вдоль стены ярко выделялись, звали, сливаясь в слова, огромные белые буквы: "Пусть сильнее грянет буря!" Лозунг по приказу начальства пытались смыть. Но белила оказались отменного качества. А Сема как ни в чем не бывало посмеивался. О том, что произошло, рассказывал так:

- Понимаешь, подходит ко мне один товарищ, спрашивает: "Горького читал?" - "Читал", - говорю. "И "Буревестника"?" - "И "Буревестника". "Видишь стенку напротив входа? Как раз хорошее место для лозунга. Не побоишься? Напиши такое, чтоб дух захватывало. И чтоб было к современному моменту".

"Пусть сильнее грянет буря!" Очень даже к современному моменту оказались горьковские слова. В воздухе пахло революцией...

Старый режим "гнил на корню". Два тяжелых военных года расшатали все и вся. Перебои в снабжении Петрограда становились все чувствительнее. Тетка, когда я приходил в Шелков переулок, жаловалась: "Топлива нет, продуктов нет. За ценами не угонишься: фунт хлеба стоил три копейки, теперь - двадцать".

За хлебом - длинные очереди, "хвосты", как тогда говорили. Лица в очередях - измученные. Постоишь - и наслушаешься такого, что хоть завтра на штурм ненавистного самодержавия. Роптали, выкладывали в очередях наболевшее все громче, не таясь:

- Мы в милость царскую верили, на царя-батюшку надеялись. Баста, хватит. Одна нынче надежда - на самих себя.

Война всем надоела. На фронте солдату предоставлялось единственное право: погибнуть от пули, снаряда, газов; в тылу, как говорилось в одной прокламации Нарвского районного комитета партии, - "право свободно умирать от голода, не отходя от станка".

"Уже близится день, - говорилось дальше в прокламации, - когда пролетариат России должен дать решительную схватку кровожадному правительству Николая II..."{10}.

- Перед нашей партией, - безустанно повторял дядя Тимофей, - стоит одна задача; день за днем раскачивать маятник революции.

В городе стал известен инцидент в Государственной думе, принесший большую в те дни популярность лидеру кадетов П. Н. Милюкову.

С трибуны Думы он обвинил царское правительство в предательстве национальных интересов, несколько раз бросая в зал слова, вскоре облетевшие весь Петроград: "Что это, глупость или измена?" Корабль самодержавия шел ко дну, и кадетствующие крысы таким образом спасали свою репутацию и самих себя.

Армия, еще недавно оплот царизма, "левела" прямо на глазах. Большинство солдат и почти весь младший комсостав Петроградского гарнизона, даже гвардия, побывав на фронте, познали все прелести окопной жизни.

Нас, плохо одетых, полуголодных, кормили чечевицей да воблой, что тоже отнюдь не содействовало поднятию боевого духа. Чувствуя, что почва уходит из-под ног, самодержавие судорожно пыталось что-то предпринять.

- Россия любит кнут, - наставляла в те дни царица своего супруга. Будь Петром Великим, Иваном Грозным, императором Павлом, - сокруши их всех!

Чтобы сокрушать, нужна была сила. И, напуганное нарастанием революционного движения, командование выделило Петроград в самостоятельный округ. В каждый район в помощь полиции были направлены воинские части. Я даже обрадовался, узнав, что наш батальон, как и соседнюю роту измайловцев и петроградцев, должны направить за Нарвскую заставу. 4-ю роту и взвод 2-й роты направили на Путиловский завод.

Таким образом, мы, солдаты Измайловского и Петроградского полков, сразу же узнавали обо всем, что происходило на Путиловском и других петроградских заводах. Иногда планы рабочих становились известными заранее. Ведь многие из нас когда-то работали на этих заводах. Кроме того, в казармах расположился рабочий батальон солдат, работавших на Путиловском. Наладили мы связи с рабочей молодежью. Молодые рабочие приходили к нам, информировали обо всем.

Хотелось бы немного сказать о событиях второй половины февраля 1917 года. 14 февраля прошли мощные демонстрации. Почти все рабочие заводов Путиловского, "Тильманса", "Треугольника" вышли на Петергофское шоссе. В колоннах было много солдат. Забастовки и демонстрации проходили под большевистскими лозунгами, направленными, в частности, против Думы, по указу царя открывшейся в тот день. На красных знаменах - призывы: "Долой войну!", "Долой правительство!", "Да здравствует республика!"

21 февраля забастовал Путиловский завод. Его поддержали рабочие "Тильманса" и других предприятий. У станков на Путиловском остались только солдаты трудового батальона. Незадолго до обеда туда прибыла группа рабочих и солдат, среди которых был и я. Мы уговаривали солдат, что надо прекратить работу и выйти на демонстрацию.

Какой-то фронтовик все допытывался:

- Просто демонстрация или до оружия дойдет?

- А как выйдет...

- Нам, мил человек, знать надобно. Если до пальбы дойдет, у нас с рабочими одна ставка - голова с плеч.

А если просто так - с нас головы снимут и пикнуть не дадут, а заводских только попужают - и обратно к станку.

На демонстрацию солдаты в тот день так и не вышли. Остались одни в затихшей мастерской, все гадая: дойдет до пальбы или нет.

В эти дни в нашем полку занятий не проводили. Офицеры были в тревожно-возбужденном состоянии. Дисциплина резко упала. Мы свободно выходили на улицы, даже за Нарвскую.

Приблизительно в 10 часов утра 23 февраля (8 марта по новому стилю) по Гороховой от булочной двигалась большая колонна женщин. Они шли с лозунгами: "Долой войну!", "Долой дороговизну!", "Долой голод!", "Хлеб - рабочим!", "Молоко - детям!" Сплошной гул стоял над заставой. Обескровленные лица работниц, истощенных голодом, отравленных парами кислот, были полны решимости. Женщины окружали солдатские патрули. Те, растерянные, ошеломленные, таяли, как островки, в разбушевавшемся море.

Наша рота стояла у Нарвских ворот. Именно тут, на Петергофском шоссе, волнение достигло наивысшего накала. Вал за валом катились перед нами колонны демонстрантов. Мелькали знакомые лица путиловцев. Впервые после 1905 года большевистские лозунги открыто прогремели с трибуны на большой площади.

Родная моя застава видела много рабочих митингов, собраний, маевок. На заводских дворах, в притихшем цеху, в цеховой уборной-курилке, у мрачной часовни, на старом кладбище в Красненьком, в Шелковом переулке, в сарае и на чердаке, в Полежаевом лесу и на берегу залива - везде, где была "трибуна": холмик, крыльцо, придорожный столб, бочка из-под керосина.

Но этот митинг у ворот Нарвской заставы не был похож на митинги прошлых лет. Впервые со времен первой русской революции ораторы выступали открыто, не таясь, не нахлобучивая шапок на глаза.

Слушали их не десятки, не сотни - тысячи людей, не боясь полиции и, что еще важнее, не боясь нас, солдат.

Вот у триумфальной арки появилась высокая женщина в душегрейке. Платье - все в пятнах, во многих местах прожженное кислотой.

Она долго сотрясалась от кашля, никак не могла начать говорить. И этот зловещий кашель действовал на всех нас сильнее слов.

Голос женщины оказался неожиданно громким и сильным:

- Эта война хуже кислоты жжет внутри. Детям есть нечего. До хлеба не достоишься, молока не допросишься. Кости и требуха - вся наша еда. Муж-кормилец в Пинских болотах голову сложил. Доколе терпеть? Всякому терпению мера. Солдатики, почему молчите? Или вы не мужчины, а бабы?

Из толпы раздался клич:

- Стройся в колонны... На Невский.

Отозвалось эхом:

- На Невский! Всем миром!

- Как врозь - все дело брось. Вместе - нас не возьмешь.

- Хлеба требовать, мира!

- Долой войну!

- Долой царя! Смерть Николашке и всей его бражке!

В разных местах, как искры-огоньки, вспыхивали частушки, песни. Тут я увидел нашу соседку Машу из "Треугольника".

Она пела, приплясывая:

Пойду в переулочек,

Куплю барам булочек,

Куплю барам сухарей,

Нате, жрите поскорей!

Кто-то рядом выдохнул:

- Нам бы не сухари да булочки - бомбы.

Чей-то звонкий, молодой голос затянул, и площадь загудела, отозвалась. Дружно, грозно, сотрясая воздух:

Беснуйтесь, тираны, глумитесь над нами,

Грозите свирепо тюрьмой, кандалами;

Мы сильные духом, хоть телом попраны

Позор, позор, позор вам, тираны.

Откуда ни возьмись, красными птицами взмыли над толпой знамена. Женщина в душегрейке и Маша подхватили их:

- Наш праздник! Нам и нести.

Загремело, понеслось по Нарвской заставе:

- Идут... Путиловцы пошли.

Уже ничто не могло остановить могучий весенний разлив. Встречая полицейские заслоны, толпа, смывая их, двигалась к центру.

Весть о выступлении Нарвской заставы облетела весь рабочий Питер. Поднялись выборжцы. На улицы вышли рабочие почти всех заводов и фабрик.

Невиданное по масштабам выступление петроградского пролетариата в Международный день работниц перерастало в общую политическую демонстрацию против самодержавия.

24 февраля забастовка охватила почти все заводы Нарвской заставы. Всюду проходили митинги под большевистскими лозунгами: "Мира!", "Хлеба!", "Долой самодержавие!" Городовые действовали нерешительно. Уже н" разгоняли бастующих и демонстрантов, а уговаривали их разойтись.

В тот день женщины разгромили несколько продовольственных магазинов (в домах Белковых и на рынке возле Огородного переулка). Городовые и полицейские попробовали вмешаться. Но когда на рынке появились мы, полицию как ветром сдуло.

Воззвание большевиков. "Неужто нам быть палачами..." Смерть капитана Джаврова. "Царь жандармов и шпиков". Уличные бои ("Ничего! Выкурим!"). Чья победа? "Хрен редьки не слаще".

Поздно вечером к нам в роту пришел путиловец Григорий Самодед. Он принес воззвание Петербургского комитета большевиков, в котором, в частности, говорилось: "Помните, товарищи солдаты, что только братский союз рабочего класса и революционной армии принесет освобождение гибнущему угнетенному народу и положит конец братоубийственной и бессмысленной войне. Долой царскую монархию! Да здравствует братский союз революционной армии с народом!"{11}

Мы сразу же пошли во все измайловские казармы поднимать солдат. Самодед вместе с нами пошел в 1-й батальон. Уже с самого утра 25 февраля в казармах начались митинги. Офицеры, среди которых верховодили полковник Верховцев, капитаны Лучинин и Джавров, попытались прервать выступления. Но солдаты отказались подчиниться офицерам и начали действовать вместе с революционными ротами.

На митингах солдаты призывали к решительным действиям - вооружению рабочих, разгону и разоружению полиции, городовых.

Весь трудовой народ - рабочие, женщины, подростки - вышел на улицы Петрограда. По приказу генерала Хабалова на установление порядка бросили гвардейские части. Однако гвардейцы отказались стрелять в рабочих. Солдатам повторили треповский приказ 1905 года: "Патронов не жалеть!" В ответ угрюмое молчание, глухой ропот:

- Рука не поднимается против своих... Ведь они хлеба хотят... Неужто нам быть палачами женщин, детей, наших голодающих братьев?!

Измайловский и Петроградский полки, покинув казармы, присоединились к рабочим колоннам. Все улицы и переулки на Петергофском шоссе надежно охраняли вооруженные рабочие и наши роты.

В тот вечер из рук в руки передавались листовки Петербургского комитета большевиков, призывавших к решительным действиям: "Всех зовите к борьбе. Лучше погибнуть славной смертью, борясь за рабочее дело, чем сложить голову за барыши капитала на фронте или зачахнуть от голода и непосильной работы"{12}.

Утром 27 февраля путиловцы снова вышли на демонстрацию. Перепуганные городовые вынуждены были скрыться. Около 10 часов капитан Джавров привел взвод учебной команды. Джаврова мы все ненавидели лютой ненавистью: садист из садистов, морфинист, трус. Он начал кричать на нас, угрожая пистолетом.

- Чего вы смотрите на него? Тоже развоевался. Аника-воин! Почему позволяете издеваться над собой? - обратились к нам рабочие, наблюдавшие эту сцену.

Мы кинулись к Джаврову, обезоружили и, взбешенные наглым его поведением, подняли на штыки.

Тем временем Семенюк из учебной команды сообщил нам, что в казарме их батальона прячутся полковник Верховцев, капитаны Лучинин, Воденброу и фельдфебель Кудряшов. Все они были известны своей жестокостью и поэтому вызывали у солдат чувство страстной ненависти.

Откуда-то появились две пожарные машины. На них вместо пожарников в медных касках вооруженные путиловцы и солдаты из наших полков. Одну из машин мы остановили. Поехали в казарму. Офицеров, оказавших отчаянное сопротивление, мы расстреляли. Только Лучинину удалось бежать. Впоследствии мне все же пришлось встретиться с ним. Это было в декабре 1919 года в Омске. Вот тут я и увидел капитана Лучинина среди пленных белогвардейских офицеров. Куда девались его самоуверенность, наглость, спесь...

В тот же день весь наш Измайловский полк вышел на демонстрацию. К нему присоединились рабочие Путиловского завода и "Треугольника".

Мы шли по Обводному каналу, запруженному людьми. Рабочие начали строиться в колонны. Знакомые ребята из шрапнельной мастерской подходили, здоровались, кто-то затянул песню:

Всероссийский император, царь жандармов и шпиков,

Царь - убийца, провокатор, созидатель кабаков!

Люд, восставший за свободу, сокрушит твой подлый трон,

Долю лучшую народу завоюет в битве он.

Вместе с рабочими измайловцы участвовали в уличных боях.

Наша рота после прибытия Самодеда соединилась с группой путиловцев. Когда приближались к Невскому, нас возле Пажеского корпуса обстреляли из пулеметов.

- Ложись! - раздалась команда.

- Засели, гады, на чердаке.

- Ничего! Выкурим.

Завязалась перестрелка. Случайные прохожие шарахались в переулки, сбивались в кучи, падали на серый снег. Кто-то крикнул:

- Перебежкой вперед!

Мы бросились к дому, откуда раздавались пулеметные очереди. Пули шлепались в снег, цокали о мостовую. Одна тонко-тонко засвистела рядом, и схватился за грудь мой дружок-ефрейтор... Упал, не выпуская из рук винтовку, знакомый шрапнелыцик с Путиловского. Но мы уже достигли подъезда. Лестница загудела, застонала под солдатскими сапогами. Мы бежали на звуки выстрелов. Схватка была молниеносной. Мы ворвались на чердак, выволокли провокаторов-жандармов, переодетых в шинели Гренадерского полка, и тут же расстреляли.

В этот же день мы приняли участие в разоружении городовых и полицейских.

Больше часа продолжалась осада полицейского участка. Как потом оказалось, там был настоящий склад оружия, боеприпасов, продовольствия. Видно, рассчитывали продержаться долго. Но солдат уже ничто не могло остановить:

- Не берут пули - пустим петуха. Выкурим, как крыс.

Здание участка запылало. Из окон повалил дым. Горе-вояки в длинных полицейских шинелях стали один за другим сдаваться. Все они получили по заслугам.

На Литейном вместе с путиловцами мы вели бои с отдельными группами забаррикадировавшихся городовых и полицейских и захватили там продовольственный склад. Сразу же возле нас собрались женщины, подростки. Они взяли под свой контроль продукты и организовали продовольственные пункты. Вообще, начиная с 27 февраля, всюду - на вокзалах, в общественных местах - для восставшего народа действовали такие пункты.

Три дня шли беспрерывные бои. 28 февраля разогнали полицейских в ушаковском полицейском участке, разгромили пересыльную тюрьму вопле Боткинских бараков и освободили осужденных на каторгу и подготовленных к отправке по этапу. Среди политических был и Петр Викторов с Обуховского. Он так похудел, что я его еле узнал. Обрадовался, увидев меня. В тюремной кузнице ему расковали кандалы. Он переоделся, получил оружие и присоединился к нам.

В городе все еще вылавливали полицейских и городовых. Некоторые из них, переодевшись в гражданскую одежду, продолжали оказывать сопротивление, стреляя с крыш и чердаков. Другие, наоборот, старались залезть в нору поглубже, боясь народной кары. Но их быстро находили. Очень помогали нам в этом подростки. Подбежит этакий Гаврош в латаной-перелатаной рубашке и за рукав: "Вот переодетый фараон!" Одних, на чьей совести была кровь наших товарищей, мы на месте расстреливали, других отправляли в районные штабы рабочих дружин.

На четвертый день наш полк, выстроившись, в полном вооружении, с красными флажками на штыках, вместе с солдатами-петроградцами выступил к Таврическому дворцу. Тут размещался сформированный накануне Совет рабочих депутатов. На Дворцовую площадь шли представители заводов и фабрик Петрограда, воинские части. К нам выходили представители Петроградского Совета, но чаще - члены созданного Государственной думой Временного комитета. Удостоил нас своим вниманием председатель Думы Родзянко.

Фонтан красноречия заработал на полную мощь. Ораторы из Думы и Временного комитета сменяли друг друга. Хорошо помню выступление одного из членов комитета. Говорил он с большим жаром о том, какое героическое дело свершил народ, клялся, что избранный им, то есть народом, Временный комитет, взяв власть в свои руки, сделает все, чтобы жизнь стала лучше. А после всех этих сладких слов предложил солдатам... вернуться в казармы и заняться военной подготовкой, а рабочим - стать к станкам. Тогда присутствовавшие на площади рабочие и солдаты закричали: "Еще не время, не всех буржуев побили, долой царских слуг!"

На вечернем заседании Совета рабочих депутатов меньшевик Чхеидзе, как бы подытоживая дневные выступления думских ораторов, заявил: "Отныне власть осуществляет Временный комитет Государственной думы". Вопрос "А Советы?" Чхеидзе пропустил мимо ушей.

Настали тревожные дни. Каждого волновало, кто будет у власти, какой она будет, эта власть. Вечером 2 марта в казарму с Путиловского прибыл Самодед. Немедленно собрался основной состав батальона. Самодед рассказал нам примерно следующее.

В Таврическом дворце черт его знает что делается. Создано Временное правительство. В него вошли сплошь кадеты и монархисты. Милюков неделю назад взывал: "Рабочие, не бастуйте!", а теперь - он "революционный" министр. Председатель военно-промышленного комитета Гучков - тоже. И Гучков, и Милюков, и Коновалов, и Терещенко стоят за сохранение монархии. Вместо Николая II хотят посадить на престол наследника.

Солдаты зашумели:

- Хрен редьки не слаще.

- Не надо нам наследника: сыты папаней по горло. Что поп, что попадья один черт, обое рябое.

- Не по-зво-лим! Гнать их, царских холуев, из Таврического!

Много солдат выступило на этом собрании. Выступал, кажется впервые, и я. Суть всех выступлений сводилась к следующему: мы с рабочими революцию делали, а кадеты себя властью объявляют... Кто их выбирал? Кто давал полномочия? Не царская Дума, а Совет рабочих и крестьянских депутатов. Вот кто должен создавать правительство.

Одним словом, все споры-разговоры велись вокруг новой власти.

Более сознательные солдаты-измайловцы поддержали Самодеда: никакого доверия милюковым и гучковым. С наследником на престоле или без него буржуазное правительство никогда не выполнит требования народа, не даст ему ни мира, ни земли, ни хлеба.

Но были и другие выступления. Не все солдаты разобрались в том, что на самом деле представляет собой Временное правительство, не все смогли разглядеть его контрреволюционную сущность.

На Милюкова среди определенной массы еще работал тот политический капитал, который он нажил своими "антицарскими" выступлениями в Думе, "разоблачениями" Гришки Распутина. Другие говорили, что, дескать, не может простой, необразованный человек править Россией. Нужны люди опытные, с образованием.

Полное доверие Временному правительству и Думе высказали унтер-офицер Бутт (эсер), унтер-офицер Гришин и писарь Кобзев (меньшевики), представитель Союза георгиевских кавалеров прапорщик Козлов.

Несмотря на все это, большинством голосов было принято решение: оружие держать в полной боевой готовности.

На другой день я узнал о результатах выборов в Советы рабочих депутатов на родном Путиловском заводе.

Вышло как в присказке: одни - пашут, другие - руками машут.

Пока кадровые путиловцы, прошедшие большую школу классовой борьбы, большевистски настроенные, дрались с оружием в руках, меньшевики и эсеры наспех проводили выборы (вечером 28 февраля и утром 1 марта). И небезуспешно: получили таким образом большинство. Примерно такая же картина наблюдалась на других предприятиях и в нашей полку.

59 лет спустя... Мой гид. Промаховы. На Марсовом поле. "Славно вы жили и умирали прекрасно".

Летом 1976 года я снимался на Украинской студии документальных фильмов в картине "С Лениным в сердце" в постановке известного кинорежиссера заслуженного деятеля искусств УССР Анатолия Слесаренко. Впоследствии мне приятно было узнать, что фильм получил признание на всесоюзном и международном экранах, а также был отмечен в книге "Советская Украина" члена Политбюро ЦК КПСС, первого секретаря ЦК Компартии Украины В. В. Щербицкого.

Съемки шли в Таврическом дворце. Так я после весьма продолжительного перерыва - с 1918 года в Ленинграде бывал редко - оказался в городе моей юности, в том самом зале, где Владимир Ильич выступал со своими Апрельскими тезисами и где произошел инцидент с Кравченко. Внешне с тех пор тут ничего не изменилось. Только трибуна стала несколько шире да исчез двуглавый царский орел, в апреле семнадцатого прикрытый белым листком бумаги.

Съемки продолжались в Государственном музее Великой Октябрьской социалистической революции (бывший особняк Кшесинской) и в других районах города.

Звала Нарвская застава. В часы, свободные от съемок, нашим гидом становился мой друг и однополчанин Евгений Иванович - ветеран Кировского (Путиловского) завода, представитель четвертого поколения знаменитой династии Промаховых. По подсчетам моего друга, Промаховы проработали на родном заводе более 550 лет.

Причудливо переплетаются судьбы. Я хорошо знал Ивана Промахова путиловца-красногвардейца, участника штурма Зимнего, а в годы Великой Отечественной войны близко сошелся с его сыном Евгением Ивановичем Промаховым - комбатом Симбирской Железной дивизии, той самой, под чьим знаменем в гражданскую войну сражался мой Петроградско-Нарвский полк.

Вот с каким человеком мы бродили по притихшим проспектам и улицам, любовались белыми ночами, новыми жилыми массивами на бывших пустырях Нарвской заставы. С каждым годом молодеет, хорошеет моя застава (теперь Кировский район). Не узнать и бывший наш Шелков переулок. Давно снесен деревянный дедовский домик. Исчезли рабочие бараки-казармы.

Хороший мне попался гид. Именно благодаря ему мне удалось совершить давно задуманную поездку в молодость.

Но было одно место, куда я должен был прийти один, - Марсово поле.

Я помню его в дни моего отрочества и в годы первой империалистической войны. Тогда огромный, заросший чахлым бурьяном, местами засыпанный песком пустырь в самом центре города, по соседству с опрятным Летним садом, называли "Петербургской Сахарой". Дети Нарвской заставы, отнюдь не сведущие в античной мифологии, знали, однако, что площадь эта названа в честь Марса бога войны. Во времена Пушкина Марсово поле служило постоянным местом для военных парадов.

23 марта 1917 года мы пришли сюда всем полком, чтобы отдать свой последний долг нашим товарищам, солдатам-измайловцам, Лаврову и Харитонову, погибшим за свободу в дни февральских боев.

В центре Марсова поля - братская могила. Гробы из свежевыстроганных досок, покрашенных в черный и красный цвет. На гробах зеленые венки из еловых веток, букетики подснежников, дощечки с надписями: "Рядовой Измайловского полка", "Рабочий Путиловского завода", "Нарвская застава". Гробов с последней надписью много: погибло более пятидесяти рабочих с нашей заставы. Теперь им{13} лежать рядом: путиловцам, измайловцам, волынцам, рабочим из "Тильманса" и "Треугольника", пахарям в серых солдатских шинелях. Красные знамена. Транспаранты: "Вечная память борцам..." Солдатские папахи, бескозырки, офицерские фуражки. Рабочие у свежевырытой могилы с непокрытыми головами. Звуки "Марсельезы". Осторожно опускаем гробы. Спите спокойно, товарищи! Мы продолжим ваше дело.

Все это вспомнилось июньской ночью 1976 года у Вечного огня на Марсовом поле. Монументальная ступенчатая ограда, массивные гранитные блоки-кубы у широких проходов к первым братским могилам борцов за свободу - все это появилось уже после моего отъезда из Петрограда летом 1918 года{14}.

Загрузка...