Ирина Стрелкова И еще два дня

Директор завода Иван Акимович Грачев умер ранней осенью. Смерть дождалась дня тихого и светлого. Не прибрала Грачева в ту зиму, когда на испытаниях изделие завода выкинуло одну скверную штуку, после чего на заводе два месяца трудилась особая комиссия и был у Грачева второй инфаркт. Не прибрала и в иную пору, при других обстоятельствах, как будто для того подходящих. Терпения у нее хватало.

В тот день Грачев приехал с завода часу в девятом — не очень усталый только пожаловался жене, Анне Петровне, что весь день в кабинете было душно. Надел домашнюю вельветовую куртку, не спеша поужинал, просмотрел газеты, потом встал и сказал Анне Петровне:

— Прилягу-ка на часок.

Но вдруг начал клониться набок и упал.

Анна Петровна привычно кинулась к телефону.

Терапевт заводской поликлиники Софья Михайловна жила в соседнем доме. У нее в прихожей, на столике, всегда лежал спортивный чемоданчик. Она схватила чемоданчик и в домашнем халате, в шлепанцах, щелкающих по пяткам, сбежала вниз по лестнице, пересекла залитый асфальтом двор, пробежала мимо освещенных витрин гастронома, деловито отпихнула с дороги нескольких изумленных ее видом прохожих и, нырнув в подъезд, шумно задышала, готовясь штурмовать третий этаж.

Три минуты было от ее двери до грачевской — четыре, если переодеваться. Никакая «скорая» так скоро не приезжает.

Софья Михайловна знала, что дверь у Грачевых уже открыта, и не стала звонить, вошла как к себе домой, привычно щелкнула застежкой чемоданчика, накинула поверх домашнего докторский халат, без которого не посмела бы коснуться ампулы, вынула из коробочки с надписью «Грачев» все, что Грачеву в таких случаях полагалось, и подошла к нему. Грачев лежал на полу, неловко подвернув левую руку под спину. Софья Михайловна, даже не дотронувшись, вдруг почувствовала, что на этот раз ничем не сможет помочь…

Она сидела на полу, рядом валялась раскрытая коробка с надписью «Грачев», в чемоданчике были другие коробки с другими фамилиями, обладателей которых еще не раз должен был спасти бег этой немолодой женщины — в любой час, в любую пору года, — но Грачеву уже ничего не было нужно.

— Вам плохо? — спросила испуганная ее бездействием Анна Петровна.

Софья Михайловна беспомощными глазами поглядела снизу вверх, покачала головой, и Анна Петровна все поняла.

Вдвоем они подняли грузное тело и положили его на широкий низкий диван. Первым, кому позвонила Софья Михайловна, был секретарь райкома Харитонов.

Василий Иванович Харитонов еще сидел в райкоме, один в кабинете, где к письменному столу был приставлен другой, длинный, как на свадьбу, но под зеленым сукном — пропыленным, прожженным сигаретами, закапанным чернилами. Стол только что освободился от беспокойных локтей, от кожаных папок, от объяснительных и докладных — лишь кое-где валялись клочки бумаги, разрисованные чертиками, и скрепки, сорванные с бумаг в пылу споров. Поглядывая в зеленую, еще дымную даль стола, Харитонов перебирал в памяти только что закончившийся разговор, проясняя на будущее, кто чего добивался, кто кого поддерживал, кто кого резал и какие у каждого имеются к тому мотивы. Память у Харитонова была цепкая, долгая.

Зазвонил телефон, Харитонов не брал трубку, пока не осенило его, что секретарша давно ушла. Тогда он поднял трубку, сразу ставшую маленькой в его широкой короткопалой ладони. Трубка была под слоновую кость, с проводом-спиралью, новейшая модель — телефонисты райком не обижали, городская телефонная станция находилась как раз в этом районе.

— Василий Иванович? — услышал он в трубке телефона новейшей модели, действительно отличного телефона, передавшего сейчас и дрожание губ, и прерывистое дыхание, и напряжение пальцев, прижатых к горлу. — Василий Иванович? Я от Грачевых. Иван Акимович только что… скончался…

Последнее слово вошло в Харитонова острой болью. Не в сердце, не в виски, а куда-то в тело — тем невыносимей, что нельзя было ощутить, где же началась эта боль. Как будто бы и нигде, но в то же время всюду. Не похожая на прежние боли, которые Харитонов знал — на ожог расплавленным чугуном, на костоломку в автомобильной катастрофе, на нож, ударивший снизу в живот. Впрочем, нет, нож вошел без боли…

Харитонову стало легче, когда он почувствовал, что боль начала медленно сочиться наружу через левый висок.


Подъехав к дому, где жил Грачев, Харитонов вспомнил, как приходил сюда первый раз, много лет назад. Это было в день рождения Ивана Акимовича. По заводской традиции, существовавшей с военных лет, Грачев никого в гости не звал. И по той же военной традиции Анна Петровна в этот день ничего праздничного не стряпала. Те, кто приходил, несли с собой свертки и бутылки, складывали на кухне, и только тогда Анна Петровна незаметно вытаскивала из буфета, из холодильника все припасенное к этому дню. Существовал на заводе особый круг тех, кто приходил к Грачеву в день рождения. Набиваться в этот круг не полагалось. Харитонов долгое время даже не знал, кто туда ходит и как приглашают новых. Но однажды ему показалось, что на сей раз его пригласят. Было какое-то предчувствие, что это сбудется, и именно на сей раз, а к предчувствиям своим Харитонов относился серьезно. В обеденный перерыв он съездил в город, купил разную редкостную снедь и бутылку вина. А потом, всю вторую половину дня, понапрасну ждал то ли телефонного звонка, то ли еще какого сигнала. Не дождавшись, просидел в цехе лишний час, а потом, огорченный, побрел к проходной с портфелем, в котором булькала тяжелая бутылка, и все прикидывал, что же сказать жене, какие изобрести поводы для нежданного домашнего пиршества.

У проходной на лавочке сидел Семеныч.

— А я тебя жду, — сказал он Харитонову.

И они пошли вместе, в чем не было ничего особенного, потому что все жили в этих заводских домах и дорога домой была общая. Только у гастронома (тогда он был еще продмаг) Семеныч сказал:

— Зайдем-ка. Надо чего-нибудь прихватить к Грачеву.

И Харитонов, небрежно помахав портфелем, ответил:

— А я уже прихватил…

Он помнил эту минуту своего торжества со всеми подробностями: какая была погода, какой был на нем костюм, как полуудивился-полувосхитился Семеныч, как встретили их с Семенычем у Грачева и как он, Харитонов, вдруг смешался, поняв, что не надо было нести ничего дорогого, а, наоборот, выбирать попроще, позабористей.

Видно, эти воспоминания о живом Грачеве затуманили его голову, потому что, войдя к Грачевым и увидев Ивана Акимыча, распростертого на диване, Харитонов понес сущую нелепицу:

— Рощина вызывали? Я позвоню. Он приедет!

И осекся, внезапно осознав, что даже сам Рощин, крупнейший специалист по сердечным болезням, Грачеву уже не поможет. И не поможет любое разновейшее лекарство, которое он, Харитонов, добыл бы хоть из Москвы, хоть из Нью-Йорка. И не поможет вся медицинская наука, которую он, Харитонов, тоже бы сумел притащить сюда в эту комнату, к этому человеку, распростертому на диване, — к его, Харитонова, товарищу, каких не было и больше не будет.

Так он второй раз ощутил, что Грачев умер.

Анна Петровна, кажется, не слышала, что говорил Харитонов.

Софья Михайловна слышала, и ее привычно резануло имя Рощина — не раз звучало это имя у постели ее больных, когда конец уже близок и ничего нельзя сделать, а люди как бога звали Рощина, молились на Рощина, словно бог мог сделать больше, чем она, земная женщина со своим старым чемоданчиком, со своими ампулами и рассчитанными минутами.

Харитонов отошел к окну, глядевшему во двор. В заводских домах ложились рано, и почти все окна кругом уже были темными. Но одно, затем другое вдруг вспыхнули, как от внезапного удара в стекла. И Харитонов понял, что все эти окна сейчас начнут просыпаться и люди придут сюда, к дому, где лежит мертвый Грачев.

Он уже видел однажды, как в неурочный час просыпаются заводские дома. Это было пять лет назад. Харитонов был тогда секретарем парткома завода. В третьем цехе случилась авария, он прибежал туда и делал все, что делали другие, и его тоже сильно обожгло, и страшнее боли был запах паленой плоти, своей человечьей плоти, от которого он не мог отделаться долго.

Один парень был тогда тяжело ранен. Его увезли на санитарной машине, умчавшейся с пронзительным воем по ночным, молчащим улицам. И тогда начали зажигаться огни в домах. Грачев и Харитонов стояли у окна в директорском кабинете и смотрели, как вспыхивают огни, а потом пошли к проходной, чтобы встретить тех, кто придет — в тревоге за своих близких, в тревоге за свой завод.

— Ты запоминай всех, кто пришел, — сказал Грачев Харитонову.

С тех пор были эти люди у Грачева на особой заметке — считал он себя перед ними в долгу за ту ночь.

Окна заводских домов торопливо, беспорядочно вспыхивали, показывая внутренности комнат, будто кто-то, невидимый, взрезал и взрезал дома кончиком скальпеля.

Харитонов инстинктивным движением задернул плотную штору и обернулся. Невыносимо было для него видеть Грачева мертвым, видеть сползшие набок ноги в теплых домашних носках, белое стариковское тело меж распахнувшимися полами домашней куртки. Харитонов прошел в кабинет и открыл низенький шкафчик, где Грачев, обычно спавший в кабинете, на продавленном диване, держал постель. Сунув обратно в шкафчик подушку и простыни, Харитонов вернулся в столовую с клетчатым толстым пледом, укрыл им тело Грачева и наклонился, чтобы подоткнуть плед. И вот, когда он наклонился, подворачивая плед, его вдруг всего затрясло — бесслезно, беззвучно: в третий раз он понял, что Грачева уже нет.

И тогда Харитонов позвонил домой, жене.

— Выхожу, — сказала она, и это значило, что жена уже все знает.

— И Татке скажи, чтоб пришла.

Жена Харитонова сделала самое мудрое, чего не умел ни он, ни Софья Михайловна, — она с порога разрыдалась в голос, запричитала, заголосила, — и ей благодарно отозвалась разразившаяся наконец громким плачем Анна Петровна. Они плакали обнявшись, немолодые, некрасивые, размазывая обильные слезы по размякшим щекам, и с этой минуты горе, как расплавленный металл, вырвавшийся через летку, полилось ровным потоком, и его можно было теперь лить в привычные, готовые, веками испытанные формы.

Дочери своей Татке, тоненькой, в черных спортивных брючках, Харитонов велел быстро прибрать все в доме; ему казалось немыслимым, чтобы люди увидели грачевский дом неприбранным, и Татка, хлюпая носом, не смея взглянуть на мертвого, быстро прибрала со стола и уже чуточку смелее загремела посудой в мойке на кухне.

А Харитонов пошел за тетей Дусей из первого цеха, которая жила в доме через дорогу. Он хорошо знал, где она жила, потому что ордер на комнату сам вручал ей, будучи еще председателем завкома. Тот дом был построен по-бедному, без ванн, с большими квартирами на несколько семей. В нем до сих пор — Харитонов это знал по многим заявлениям — жили тесно, склочно, и у тети Дуси не было никаких надежд выбраться «на улучшение», — въехав сюда многодетной вдовою, она осталась теперь вдвоем с незамужней дочерью, а сыновья повырастали и поуезжали.

У тети Дуси ближе к старости открылся особый, редкостный в наше время дар — она умела по всем правилам хоронить и охотно, с какой-то счастливой истовостью, приходила туда, где случилось горе, чтобы устроить, наладить все, как положено. Родившаяся в деревне, она многое помнила с детства из народных обрядов, многое начало ей вспоминаться с годами, чем старее она становилась, как это всегда бывает со стариками, которым жизнь из доброты дарит на прощанье все ярче и ярче картинки самой ясной человеческой поры. А кое-что тетя Дуся узнавала, выспрашивала у других, по рабочей своей добросовестности и привычке к совершенствованию мастерства.

На звонок у дверей коммунальной квартиры Харитонову открыла сама тетя Дуся. Значит, она уже ждала, когда за ней придут. Тетя Дуся провела его в комнату, где под оранжевым шелковым абажуром, за столом, крытым клеенкой, ее дочь, вечная заочница, занималась или делала вид, что занимается, потому что, завидев Харитонова, сразу запихнула книжки и тетради в папку с «молнией».

Харитонов сел за стол, с уважением покосившись на оранжевый абажур. Он понимал, что в наше время надо иметь характер, чтобы сохранить у себя в доме оранжевую мечту минувших лет о домашнем уюте, особенно после того, как в газетах прошла целая кампания против этих абажуров. Харитонов именно тогда, беспрекословно, однако с неясной какой-то печалью, срезал шелковые шнуры и обрушил свое домашнее светило, а жена с гордостью подвесила люстру о пяти рычагах. Но вот тетя Дуся устояла, хотя дочери и сыновья наверняка вели на абажурном фронте ожесточенную борьбу.

— Чайку, — не столько предложила, сколько приказала тетя Дуся, и он послушно принял из ее рук, набрякших синими венами, чашку с чаем.

— Вот ведь горе-то какое, — говорила тетя Дуся, придвигая ему блюдце с вареньем, — а я еще вчера Иван Акимыча в коридоре встретила. Иду это я, значит, в отдел кадров насчет пенсии, а Иван Акимыч…

Он пил чай, горячий, сладкий, такой нужный ему сейчас, а она все говорила, говорила, все вспоминала, вспоминала, потому что и чай, и разговор были испытанным успокоительным средством для тех, кто вот так приходил к ней, еще не примирившийся с тем, что все люди смертны.

— Мать я в тридцатом схоронила, а отца того раньше, в гражданскую, к нам в село колчаки пришли, мужиков вывели на площадь, шашками порубили, а бабам и ребятишкам для воспитания велели смотреть, у нас у всех тогда со страху смертного вши в волосах подохли…

Харитонов покорно ждал, когда тетя Дуся кончит. Он думал, что она вспомнит и о муже, похоронку на которого Харитонов, только что ставший мастером, взял в сорок третьем в проходной и полдня таскал в кармане ватника, не зная, как ее отдать, и понимая, что сделать это надо именно ему, не перекладывая тяжкое на кого-либо другого.

Но тетя Дуся о муже не заговорила, и Харитонов понял, что старая эта женщина еще не похоронила мужа, погибшего четверть века назад, что она его все еще хоронит и хоронит каждый раз, когда идет устраивать по всем правилам чужое горе.

— Что ж, Василий Иваныч, пошли, — деловито сказала тетя Дуся, встала из-за стола и, обернувшись к дочери, распорядилась: — За Марьей Петровной сбегай и за Натальей.

Придя к Грачевым, тетя Дуся увела Анну Петровну в спальню, чтобы достать из шкафа простыни и полотенца, и уложила ее там в постель; Софье Михайловне велела идти домой, потому что на ней лица нет, а сама проворно завесила в квартире все зеркала и принялась прибирать покойника, в чем ей уже помогали бесшумно возникшие в квартире две женщины…

Харитонов спустился вниз, на улицу, и увидел, что у дымящих голубым светом витрин гастронома стоят люди.

— Может, надо чего? — негромко спросил один из них. Это был Сахно Иван Степанович, из третьего цеха, а рядом с ним стоял Семеныч из литейки, а рядом с Семенычем — Заглиев из инструментального. Всех, кто стоял у витрины, Харитонов узнал, всех помнил по именам, и стало ему от этого вдруг очень горько, потому что в который, уже теперь несчитанный, раз он больно ощутил, что Грачева нет. Нет того Грачева, которого знал он, Харитонов, и знали те, что первыми пришли спросить, не надо ли чего. И его, Харитонова, дело было запомнить надолго всех, кто сегодня первым пришел и спросил.

— Спасибо, — сказал он им. — Пусть кто-нибудь там побудет, а то женщины одни…

Они кивнули — поняли. И все разом стали прикуривать. И кто-то не дал другому огня, сказав: «Третий, не прикуривай».

Семеныч потянул Харитонова за локоть:

— Есть у меня одна мыслишка…

Семеныч был из всех заводских литейщиков первый, да, может, и на всю страну таких мастеров, как он, набралось бы еще человека три. Зная себе цену, Семеныч любил, чтоб за ним ухаживали, как за кинозвездой, а Грачев не только умел это делать, но и с удовольствием повторял весь ритуал обхаживания Семеныча перед новым головоломным заданием. Харитонов иной раз ловчил прийти и посмотреть, как оба старика разыграют все как по нотам.

— Есть мыслишка, — повторил Семеныч, когда они отошли в сторону, — отлить Ивану Акимычу бюст.

Он сказал именно так, как думал. Не «бюст Ивана Акимыча», а «бюст Ивану Акимычу», потому что отливать собирался для самого Грачева, лично. Эти слова старого литейщика, возможно, и толкнули Харитонова на все, что он сделал потом, в следующие два дня.

А мыслишка у Семеныча была вот какая — найти человека, который может сделать с умершего Грачева гипсовую маску, и тогда литейщики отольют эту маску из бронзы, лучше, если из бериллиевой, потом закрепят на гранитное надгробие, а внизу по граниту будет выложено, тоже бронзовыми буквами, имя и все прочее. Примерно такого рода памятник Семеныч видел в Москве на могиле знаменитого академика. То была работа не менее знаменитого, чем академик, скульптора, но Семеныч был уверен, что заводские сделают не хуже.

Остановка была за тем, кто снимет маску, и этого человека должен был найти Харитонов.

Он поднялся в квартиру Грачева и позвонил инструктору отдела пропаганды Сергееву, молодому учителю-историку, недавно взятому на работу в райком.

Сергеев, судя по ясности голоса, отозвавшегося на первый же сигнал телефона — еще не спал, наверное, занимался, но — опять же судя по голосу — заметно удивился позднему звонку секретаря райкома. Однако сразу же сказал, что знает одного скульптора и может завтра с утра…

— Сейчас я за вами заеду, — не дал ему договорить Харитонов.

Повез Харитонова сын Семеныча на своем «Москвиче». Дорогой Харитонов вспоминал, как удивился Сергеев позднему звонку. Отвыкают даже райкомовцы. А бывало, ночи не проходило без звонков. Харитонову впервые поставили телефон, когда он стал начальником цеха. Пришел парнишка-монтер и спросил: «Где у вас спальня?», потому что телефоны тогда полагалось ставить в спальне, у самой кровати, — вскакиваешь как ошпаренный и хватаешься за трубку. Жена сначала радовалась — свой домашний телефон, не у каждого он есть, только у начальства, а потом эту технику возненавидела и, бывало, легонько отталкивала Харитонова: «Ты хоть сначала трубку проклятую сними».

И тут от воспоминаний о жене, о ночных звонках мысли Харитонова свернули в дальний уголок памяти, казалось бы вовсе заброшенный и позабытый. Тот, где хранился у него один номер, только ему доверенный Грачевым.

Номер был доверен на чрезвычайный случай, если Грачева не окажется ни на заводе, ни дома. За все время Харитонову, помнится, только дважды пришлось звонить по тому номеру и оба раза трубку брал сам Грачев. Другой бы человек за столько лет забыл навеки тот набор цифр, но не Харитонов с его памятью, которую он даже сам порою считал опасной и обременительной. Вот и сейчас номер, которому лучше бы оказаться безнадежно забытым, отчетливо вспомнился ему, и Харитонов на минуту растерялся — как поступить? Но тут же сообразил, что номер старый — пятизначный, а в городе теперь введены шестизначные номера, и по тому, доверенному на чрезвычайный случай, уже позвонить невозможно.

«И хорошо. И ладно», — с облегчением подумал он.

Сергеев ждал Харитонова возле своего дома.

— Ехать далеко. На окраину, — сказал он. — И я хотел бы сразу предупредить. Единственный, кто может выполнить вашу просьбу, — Нерчинский.

Сергеев даже не собирался лезть в машину — ждал, что ответит Харитонов на неподходящую фамилию.

Нерчинский! Харитонов сердито фыркнул. В последнем своем докладе на районном активе он всыпал Нерчинскому по первое число — за отрыв от жизни и еще за что-то. Этот раздел доклада готовил его помощник Белобородое, составлено было хлестко, с цитатами, и там было даже место в форме живой речи: «Что же не видно, товарищ Нерчинский, ваших скульптур в наших клубах, в детском парке? Ставим там девушек с колосьями, а в это время товарищ Нерчинский в отрыве от жизни лепит: кого — неизвестно, для кого — тоже непонятно».

Сам Харитонов скульптур Нерчинского никогда не видел, тем более что в клубах их действительно не было, но Белобородову в таких вопросах доверял полностью.

Лучше было бы, конечно, не ездить к Нерчинскому, но зароненная Семенычем мысль о возможности еще что-то, самое последнее, сделать для Грачева уже прочно владела Харитоновым, уже пустила корни, ее невозможно было выкорчевать, она жила и обещала дать новые побеги.

— Садитесь, — нетерпеливо сказал Харитонов Сергееву. — Поедем. Вы лично знакомы с этим Нерчинским?

— Знаком, — ответил Сергеев.

Он объяснил сыну Семеныча, куда ехать. Оказалось, Нерчинский живет за станцией, в старом рабочем поселке. Ни днем, ни ночью не любил Харитонов там бывать. Поселок вырос сразу после войны, как только разрешили и даже поощрили индивидуальное строительство. Харитонов тоже тогда увлекся этим делом, ему казалось, что строить собственные дома — самое простое и самое мудрое, государственное решение жилищной проблемы. Один из самых горластых и самых напористых председателей завкомов, Харитонов отхватил в горсовете большой участок, а потом сумел нажать на Грачева и добиться, чтобы рабочим, которые взялись строить собственные дома, помогли и стройматериалами и транспортом. Грачев долго упирался — он и участка не хотел брать у горсовета, — но Харитонов повез его по баракам, показал, как живут многосемейные, и Грачев уступил. Целую улицу застроили тогда заводские, и теперь у тех, кто здесь живет, нет никакого права перебраться из своих халуп в новые дома — с газом, с ваннами, с горячей водой и теплыми уборными. Безвыходность эту Харитонов явственно ощущал на своей совести, и само существование поселка, входившего теперь в его район, было для него как тяжкий крест. Люди обижались, что у них нет хороших магазинов, хороших школ, что автобусы переполнены и ходят нерегулярно. Харитонов тысячу раз клялся на разных конференциях и на встречах с избирателями, что поселок вот-вот будет полностью благоустроен, что все получат газ, что школы он возьмет под особый контроль, равно как и автобусы, магазины, баню, химчистку… Клялся, отлично зная, что лучшие магазины отдадут новому заводскому поселку, что хорошие учителя будут по-прежнему уходить в другие, хорошие школы, что на автобус снова не сядешь, как только начнется ненастье, и что сам он, Харитонов, никуда от людей не денется и на следующей конференции, на следующей встрече его снова ткнут носом во все беды этого поселка и будут называть хоть и не с трибуны, но достаточно громко, болтуном, барином, демагогом и еще многими словами, которыми печатно разрешают честить только самых заклятых зарубежных врагов. Да что там ругань! Снес бы любую. Лишь бы провалился куда-нибудь ко всем чертям этот поселок. Скажем, случилось бы какое стихийное бедствие — только без человеческих жертв. Или пришло бы сверху решение — поселок снести и строить на этом, именно на этом самом месте химический комбинат, аэродром, стадион, озеро с белыми лебедями, что угодно строить, лишь бы стереть этот поселок бульдозерами, а то простоит он и сто, и двести, и триста лет…


«Москвич» кружил поселком, высвечивая слабосильными фарами то беленые стены, то глухие заборы, то деревянное крыльцо магазина со сторожихой, укутанной в тулуп, — она, завидев машину, хватилась за ружье и могла с перепугу даже пальнуть — был недавно в поселке такой случай с поздним безобидным прохожим.

Наконец «Москвич» остановился в узком проулке. Сын Семеныча остался караулить машину, а Харитонов и Сергеев вылезли и пошли узкой тропкой меж двух заборов, меж двух псов, исходивших злобой.

— Выбрал себе резиденцию этот Нерчинский, — пробурчал Харитонов в спину Сергееву, который шел впереди — не спеша, но достаточно уверенно, как человек, отлично знающий дорогу.

Харитонов ни на минуту не тревожился — поедет или не поедет с ним Нерчинский в эту позднюю пору плюс все прочее, что могло быть веской причиной отказа. Больше того — Харитонов был уверен, что скульптора он к Грачевым этой ночью привезет. В свою способность уговорить кого угодно он верил, как и в дальновидность посещавших его предчувствий, и всегда практически, по-деловому рассчитывал на эти дарования.

И в самом деле, если Харитонов — по своей инициативе или по поручению — брался кого-либо уговаривать, он всегда добивался успеха, был ли перед ним упрямец-одиночка или целый зал. При этом Харитонов не был никогда особенно красноречив, напротив, он пользовался стандартными готовыми фразами, даже не догадываясь, что их можно развинтить по словам. Но этим тяжеловатым и не очень острым оружием он владел превосходно, куда лучше, чем иные владеют отточенным, гибким клинком, потому что бил в одну точку с титаническим упорством, с непоколебимой уверенностью, что или надо сделать так, как говорит Харитонов, или что-то сделать с самим Харитоновым.

Сейчас в этом предстояло убедиться и Нерчинскому, преподавателю городского художественного училища, единственному в городе скульптору.

Мастерская Нерчинского помещалась в кирпичном сарае — без окон, зато с парниковой рамой вместо крыши. Пахло здесь мокрой глиной и угольным сернистым дымом, протекавшим сквозь щели железной печурки. Несмотря на печурку, в сарае было холодно, и Нерчинский работал в старом ватнике, изрядно заляпанном глиной.

Он был достаточно высокого мнения о себе, чтобы не удивиться ночному визиту секретаря райкома. Работу он, разумеется, не бросил, с самым деловым видом продолжал ошлепывать мокрую глину, приятельски распоряжаясь Сергеевым:

— Вить, подбрось в печку уголька. Вить, начальству табурет подай.

Сергеев подбросил уголька и придвинул начальству табурет, но Харитонов садиться не стал — табурет был чрезмерно грязен. Неряшливой, неприбранной была и постель в углу за шкафом. Сам скульптор тоже показался Харитонову грязным сверх необходимого. Харитонов видывал разные заводские участки, прошел и сам через разные производства, в том числе и через такие, где приходилось быть по исподнее в саже, в мазуте, и отлично знал, что только самые никудышные, запойные, низкой квалификации мужики норовят щегольнуть свински грязной спецовкой.

Нерчинский этих мыслей Харитонова угадать не мог, он был слишком занят собой, своей работой и был доволен, что в этот поздний час секретарь райкома застал его в мастерской заляпанного глиной и мог своими глазами удостовериться, что скульптура — занятие тяжкое, грязное и трудовое. Кстати, за критику на активе Нерчинский на Харитонова был вовсе не в обиде, наоборот, она принесла ему в роли гонимого немало приятного и практически полезного, о чем Харитонов и не догадывался.

Если бы Харитонов и умел говорить о своих чувствах, то все равно не стал бы он откровенничать с Нерчинским о том, как потрясла его смерть Грачева и как захватила мыслишка Семеныча сделать бюст Ивану Акимычу. Сухо и коротко сообщил Харитонов скульптору, какую работу он просит его выполнить сейчас же, этой ночью.

Нерчинский пожал плечами и неприязненно ответил:

— Речь идет о директоре завода? А если умирает рабочий этого завода, вы тоже ездите ночью и ищете, кто бы сделал гипсовую маску?

Харитонов давно вырос из того возраста, когда ввязываются в дискуссию насчет рядовых и руководящих.

— В данном случае имеет место инициатива самих рабочих, — твердо ответил он. — Конкретно — рабочих литейного цеха. По гипсовой маске, сделанной вами, они отольют скульптурный портрет товарища Грачева.

— Скульптурный портрет? — В голосе Нерчинского прозвучала нескрываемая насмешка. — А они представляют себе, что значит скульптурный портрет и вообще что такое художественное литье?

— А вы? — спросил Харитонов. — Вы представляете себе, между прочим, какую более точную продукцию выпускают эти люди?

Нерчинский сделал неопределенный жест: важнейшую государственную тайну насчет продукции знал в городе каждый мальчишка.

— Вот именно! — кивнул головой Харитонов.

Скульптор перестал ковыряться в глине и, скатывая с ладоней подсыхающие рыжие комочки, с любопытством разглядывал секретаря райкома. От его взгляда Харитонову стало не по себе — будто чужие руки мяли его лицо, как какой-то мягкий, подходящий для лепки материал, и что-то вытягивали из этого материала, сооружая мясистый харитоновский нос.

— Я поеду, — сказал Нерчинский. — Все равно некому, кроме меня.

Дверь квартиры Грачева была открыта, во всех комнатах, в коридоре, на кухне горел свет, но такая черная тишина владела домом, что Харитонова еще раз заново ударило ощущение, что Грачева уже нет.

В кабинете Грачева сидели несколько человек — без шапок, но в пальто, и Харитонов подумал, что и сам тоже не мог теперь в этом доме привычно раздеться в прихожей, нашарить, не глядя, крючок вешалки, задеть ненароком тяжелое драповое пальто хозяина дома.

Среди сидевших в кабинете были и главный инженер, и заместитель Грачева, и начальник заводского конструкторского бюро, и новый секретарь партийного комитета, присланный на смену Харитонову, ушедшему в райком, но за три года так и не переломивший общее заводское мнение, что он пока новичок.

Секретарь парткома встал навстречу Харитонову и вполголоса принялся перечислять: в министерство сообщили, сына вызвали телеграммой…

— Вот что, товарищи, — сказал Харитонов, садясь за стол. — Постигла нас тяжелая утрата. — Он сам сейчас ощущал, как неловко втискиваются одолевающие его мысли в эти готовые слова, но по-другому говорить он не мог да и не был уверен, что его поймут, если сказать по-другому. — Но есть, товарищи, наш священный долг, — продолжал Харитонов, — показать всему городу, кем был для нас Иван Акимович — для завода и для всей районной партийной организации.

Начиналось, как начинаются болезни, то самое состояние, когда Харитонов брал через край, ни с кем не советуясь, всех подминая напором своей незаурядной воли и в то же время искренне считая, что воплощает стремление большинства. Такое с ним случалось уже не раз, как и со многими, кому выпала на долю выборная организаторская работа, на которой не «заносит» только тех, кто смолоду обучен ничего не делать или уж если делать, то только чужим умом с одной стороны и чужими руками с другой.

А Харитонов был человеком действия. И похороны Ивана Акимыча Грачева он решил устроить с размахом еще и потому, что горе Харитонова слишком горячо клокотало внутри него.

Всю ночь он просидел, так и не скинув пальто, в грачевской квартире. Одни уходили выполнять его поручения, другие приходили. Бесшумно сновала по квартире тетя Дуся с помощницами. Кончил свою работу Нерчинский и, простившись с Харитоновым молчаливым поклоном, ушел вместе с помогавшим ему Семенычем. Принесли телеграмму от сына Грачева, вылетевшего ночным рейсом. Позвонил дежурный из министерства, в голосе его угадывалась не только официальная, но и человеческая скорбь: кто же не знал в министерстве старика Грачева, бессменного директора на протяжении трех десятков лет… Потом появилась со своим чемоданчиком Софья Михайловна, она делала уколы Анне Петровне, делала уколы жене Харитонова, но к нему не подошла — коробки с надписью «Харитонов» все еще не было в ее чемодане, потому что большой запас здоровья был им прихвачен в дорогу, когда за пару лет до войны уехал он из родного села в город.

Грачев уже тогда был директором. А кем был он, Харитонов? Он был тощим и носатым учеником слесаря. И вот ученик слесаря вырос до секретаря райкома, а директор так и оставался директором.

…Когда рассвело, когда приехал с аэропорта младший Грачев, Харитонов покинул свой пост, зашел домой, чтобы переодеться, выпить стакан чаю, и поехал в райком. Спать ему не хотелось, он умел не спать по двое и по трое суток.

В райкоме сразу заработала отлично налаженная машина. Звонили на все предприятия, в учреждения — сообщали печальную весть и ставили в известность, что венки надо нести завтра с утра в заводской клуб. Звонили в воинскую часть — насчет духового оркестра. Звонили в милицию — уговаривались о распорядке похоронной процессии.

Сергеев по распоряжению предусмотрительного Белобородова сел писать некролог. В качестве образца перед ним лежали некрологи, вырезанные из разных газет и подшитые в папку запасливым Белобородовым, а также личное дело Грачева, взятое в секторе учета. Начиналось это дело с обычного: «из крестьян», «высшее», «не состоял», «не имею», «не был», а потом шли ордена и выговоры — и того и другого примерно поровну. Из личного дела добросовестный Сергеев так и не смог извлечь никаких слов о личности умершего Грачева, поэтому все чаще и чаще заглядывал в подшивку некрологов, выбирая оттуда подходящие слова: «…был примером настоящего руководителя… чуткий товарищ… пользовался уважением и любовью всего коллектива…».

Написав некролог, Сергеев понес его Белобородову. Тот тоже трудился над какой-то бумагой и тоже заглядывал в какие-то газетные вырезки. Это было более ответственное задание, чем некролог, — Белобородое писал выступление Харитонова на завтрашней гражданской панихиде.

Днем Харитонов поехал на кладбище — проверить, хорошее ли выбрано место. Кладбище находилось в его районе — так что на этот счет возможности были самые великолепные.

С кладбища Харитонов поехал на завод, к Семенычу. На душу ему еще давил густой запах взрытой земли, пронизанной корнями, как кровеносными сосудами. Перед глазами стояла отверстая могила.

В литейке тоже густо и тяжело пахло землей, но эта земля была бесплодна и не требовала жертв. На столе у Семеныча Харитонов увидел запрокинутое лицо Грачева — широкий нос, выпуклые надбровные дуги, шишковатый лоб. Видно, Семеныч только что вынул из формы отлитую им копию гипсовой маски — бронза была еще теплой, как человеческое тело, и когда Харитонов коснулся ее, он невольно отдернул руку.

Харитонов помнил, какая глубокая печаль, какая боль стояла вчера вечером в глазах Семеныча, но сегодня от этой боли как будто не осталось и следа. С явным неодобрением вертел Семеныч бронзовое лицо Грачева, безжалостно находя и глазами и пальцами уйму изъянов.

— Будем переплавлять, — сказал он.

— Тебе видней, — ответил Харитонов.

Самое мудрое дело на свете — если можешь горе свое переплавить в работу. Семенычу к этой мудрости было куда ближе, чем Харитонову, потому что и работа его была конкретней, чем та, которой занимался Харитонов.

— А этот к тебе приходил? — спросил Харитонов.

— Этот? — сразу понял Семеныч. — А как же. Приглядывался…

Когда он вернулся в райком, Белобородов положил перед ним аккуратную папку с грифом «К докладу». Харитонов раскрыл папку и вздрогнул: сверху лежала речь В. И. Харитонова на гражданской панихиде, под нею — И. А. Грачев (некролог). Он было отодвинул папку, но потом решился прочесть. А когда прочитал, у него шевельнулось чувство благодарности к старому службисту Белобородову. Ведь сам Харитонов не сумел бы написать про Ивана Акимовича Грачева такой гладкой, прочувственной речи и такого по всем правилам составленного некролога.

Он велел отправить некролог в редакцию. А речь не знал, куда девать. Потом сложил листки вчетверо и спрятал в карман.

И тут в дальнем уголке его памяти снова обнаружился «тот» телефон. Он был как тихий, неназойливый посетитель, что может целый день терпеливо ждать на стуле в приемной: чем терпеливей, чем молчаливей он ждет, тем праведней дело, по которому он пришел.

Но какой теперь прок от незабытого старого номера? По нему никуда не дозвонишься. И пожалуй, трудно сейчас отыскать старые телефонные списки, чтобы установить фамилию, адрес. И уж совсем незачем Харитонову встреча с той, что тогда — два памятных заводских ЧП! — не брала по звонку трубку телефона, зная, что ответить должен только Грачев.

Только Грачев. Только Харитонову доверивший «тот» телефон.

Впрочем, есть еще человек, который не может не знать. И проще простого Харитонову его найти.

Через полчаса к райкомовским дверям подкатила черная «Волга», за рулем сидел Серега Пирогов, теперь уже Сергей Петрович, бессменный шофер Грачева.

Харитонов объяснил Сереге, кого ему нужно сейчас видеть. Серега помолчал насупясь, а потом мягко, неслышно тронул «Волгу» с места.

Машина шла темными, опустевшими улицами, и Серега ни разу не повернул головы к Харитонову, ни разу ни о чем не спросил. Он остановил машину в тихом проулке и потушил фары.

— Вон в том доме. Крайний подъезд.

— Этаж?

— Четвертый.

— Квартиру знаешь?

Серега помотал головой.

— А окно?

— То, где шторы полосатые.

Шторы были задернуты плотно — ни щелочки. И Харитонов вдруг заторопился, чтобы успеть раньше, чем раздвинутся шторы, раньше, чем кто-то оттуда, сверху, увидит на привычном месте грачевскую «Волгу».

Он поднялся на четвертый этаж, уверенно определил, какая квартира ему нужна — дом был типовой, перепутать невозможно. Звонок нажал осторожно — зачем лишний шум? За дверью послышались шаги, Харитонов замер, соображая, как же отозваться, если спросят: «Кто там?», но дверь открылась без всяких предосторожностей, и он услышал: «Войдите».

Самое нелепое оказалось в том, что он давно знал женщину, которая открыла ему дверь. Отлично знал! Встречался с ней по разным деловым поводам, уважал как толкового специалиста, а однажды она с блеском разделала его выступление на сессии горсовета — ох как разделала, тонко, остроумно, беспощадно!

Но, черт возьми, как он ей объяснит теперь, зачем пришел? А что, если Серега все-таки напутал?

Женщина ни о чем не спрашивала, и это могло значить только, что Серега не напутал.

Она провела Харитонова в комнату, там все было, как в тысячах других комнат: диван, низкий столик, книги. Харитонов ревниво искал глазами — где-то должна стоять фотография Грачева, — но фотографии не обнаружил. Не оказалось на виду ничего, хоть чуточку наводящего на мысль, что, кроме хозяйки, здесь бывает еще кто-то, постоянный, со своими любимыми вещами, привычками. И в этом отсутствии каких-либо случайных или обдуманных вещественных напоминаний Харитонов с болью ощутил, почти увидел Грачева входящим в эту комнату, садящимся на диван. И тут он заметил рядом с диваном, на низком столике, телефон — «тот» телефон, по которому он звонил только дважды и только тогда, когда невозможно было обойтись без Грачева. И оба раза Грачев брал трубку не сразу. Хотя телефон был рядом с диваном. Или он спал, или просто слышать не хотел, как дребезжит это чудо двадцатого века, или надоела ему до чертиков телефонная пуповина, всю жизнь соединяющая его с заводом, неразрывная, неотвязная, дотянувшаяся за ним в эту комнату, к этому дивану.

Харитонов не знал, с чего начать, и женщина тоже не знала. Наверное, сегодня, еще утром, кто-нибудь сообщил ей с тем оживлением, с каким сообщают о смерти людей известных:

— Слыхали? Говорят, Грачев-то…

А потом еще кто-нибудь:

— Слыхали?

А потом еще:

— Грачев-то… Кто бы мог подумать. Не знаете ли случайно, что у него было: рак или инфаркт?

Грачев достаточно известный человек, чтобы о нем весь день жужжал в уши этой женщине весь город — на работе, на улице, в троллейбусе:

— Говорят, Грачев… Не знаете ли вы случайно, когда похороны?

…Если бы женщина хоть о чем-нибудь спросила. Но она молчала. Умели — и Грачев и она — прятать то, что у них было. Оба немолодые, оба известные в городе люди. Что их свело?

Все, о чем думал Харитонов, когда ехал сюда, было уже ни к чему. Харитонов вез сюда горсть медяков — несколько слов утешения, обычный вопрос: чем нужно помочь? — стандартное обещание всегда, как только понадобится, принять, выслушать, оказать содействие. И эту горсть звонкой стертой меди он сунул обратно в карман.

Что именно надо сделать, Харитонов понял только здесь, в этой ничего не выдавшей комнате, стоя напротив женщины с замкнутым лицом.

— Я прошу вас поехать сейчас со мной, — сказал Харитонов. — Там никого не будет. Вы проститесь. Если, конечно, считаете нужным.

— Да, — ответила она. Кажется, ей с трудом удавалось шевельнуть застывшими губами. Это было только второе слово, которое она сказала. Первое: «войдите». Второе: «да».

Они спустились вниз по лестнице, прошли к машине. Харитонов усадил женщину на заднее сиденье, сам сел рядом с Серегой. И снова Серега даже головы не повернул — ни к Харитонову, ни к ней.

Серега, Сергей Петрович возил Грачева лет двадцать с лишним. А Грачев любил ночью или на рассвете, после напряженной головоломной работы поехать в степь. Иван Акимович был родом из лесной деревни и лес тоже любил, но часто говорил Харитонову, что лес его успокаивает, усмиряет, а степь подбивает на бунт, на озорство, непокорство. Что касается непокорства, то этого у Грачева всегда хватало, так что вполне можно было поверить в его теории про лес и степь, тем более что Грачев умел поговорить насчет того, как на Руси испокон веков тихие люди бежали в лес, в скиты, а бунтари — на юг, в степи. Или как на американский характер повлияло то, что у них там тоже есть свои степи…

Харитонов полюбил поездки в степь — сначала по шоссе, потом проселком, потом без дороги, по жесткой степной траве. Трава чуть пружинит под колесами, машина идет ровно и вдруг припадет колесом в сусличью нору и снова выровняется, побежит гладко.

От этих воспоминаний Харитонову на минуту почудилось, что в машине еще живет горьковатый вкус степного ветра. А может, и не почудилось, потому что Серега имел привычку мести машину полынными вениками.

Обогнув заводской клуб, Серега остановил машину у служебного входа. Гроб с телом Грачева уже перевезли в клуб и установили в просторном, слабо освещенном вестибюле, на том самом месте, где зимой ставили елку и где Дед Мороз из городской филармонии отрабатывал по договору завкомовские деньги, в точности зная, что Харитонов, самый прижимистый из предзавкомов, следит откуда-нибудь, чтобы шуток и смеха было копейка в копейку.

Елочная суета лезла Харитонову в глаза, в уши, пока он шел через тихий пустой вестибюль туда, где стоял гроб. Скольких трудов, скольких синяков стоил когда-то Грачеву и ему этот клуб — каждая люстра, каждый беломраморный пролет лестницы и особенно мозаичный пол. А выговор за то, что прихватили на клуб кое-что из материалов, отпущенных на новый цех! Все снесли. И до сих пор нет во всем городе клуба, равного этому.

У гроба на свинченных в единый ряд мягких театральных креслах сидели несколько заводских стариков. Родных Грачева здесь не было, жену и сына уговорили провести эту ночь дома и приехать к гробу только утром. Все складывалось, как нужно Харитонову.

— Товарищи, пройдем минут на десять в кабинет директора, — сказал он старикам. — Надо кое-что решить.

Он и сам не знал, почему назвал им десять минут, когда только что, выходя из машины, сказал, что четверть часа вестибюль будет совершенно пуст — ровно четверть часа. Столько лет двое встречались тайком — так они и простятся. Харитонов сделал это не для женщины, пожалуй, о ней он больше не думал — он сделал это для Грачева.

Прошло немногим больше четверти часа. С улицы донесся короткий автомобильный сигнал — Серега давал знать, что она уже вышла, что она уже в машине. Они не уславливались, как быть дальше, когда она выйдет, но тут Серега, видно, разобрался сам — не дожидаясь Харитонова, черная «Волга» тронулась со двора.

Старики побрели обратно в вестибюль — сидеть рядком в мягких креслах, неторопливо вспоминать разную старину, и добрую и недобрую, тешить этими воспоминаниями и себя и усопшего, а также исподволь приучаться к необходимости жизненного конца.

Харитонов посидел с ними, поговорил. Он и раньше знал, что у людей этого возраста существует сложившаяся в результате самых тонких и скрупулезных подсчетов невидимая, но вполне живая очередь на уход в иной мир, очередь, в которой каждый точно помнит свое место. Из разговора стариков Харитонов понял, что Грачев как будто чуточку поспешил, но вообще-то время его уже подходило. Не по годам, а по многим другим причинам. Стариков вроде бы даже успокаивало, что и в этом ими самими не управляемом деле все же хранится достойный порядок и демократия.

Харитонов всегда дружил с заводскими стариками, но в своем ночном неторопливом разговоре они все время держали его от себя на дальней дистанции как человека, которому еще рано занимать место в их живой очереди. А он все сидел, не уезжал, хотя знал, что Серега уже вернулся за ним и ждет — на этот раз у главных, парадных дверей клуба.

Потом Харитонов встал, подошел к изголовью гроба. Оставалась эта ночь и завтрашнее утро, когда он мог еще что-то сделать для Грачева, и оставалось последнее большое мероприятие, о котором в городе скажут — кто с восхищением, кто с завистью: «Грачев со своим Харитоновым» или «Харитонов со своим Грачевым». Последнее мероприятие. Такое, что все запомнят.


…На следующий день с утра к заводскому клубу стали собираться люди. Шли делегации всех заводских цехов с огромными венками, горная хвоя мешалась с осенними белыми и лиловыми астрами. Шли делегации с других заводов и фабрик района, они тоже несли венки.

— Девяносто венков уже! — сказал Харитонову встретивший его у клуба Белобородов.

Под присмотром директоров школ несли самодельные венки старшеклассники. Директора ревниво оглядывались на венки других школ, сравнивали, чей красивей, — в любом деле, даже самом прискорбном, продолжалось их детски азартное соперничество, борьба за первое, второе, третье места на районном пьедестале.

Харитонова сначала смутило, что в похороны Грачева райкомовцы из чрезмерного усердия вовлекли и школы, но потом он подумал: кто, как не Грачев, был опорой всей районной политехнизации, списывая для школ устаревшие — и неустаревшие — станки, кто, как не Грачев, был опорой перевоспитания в труде, принимая в цеха самых непутевых, списанных педагогикой ребят.

Двадцать три школы было в районе, и все принесли по венку. Потом прибыл венок от районного Дома пионеров, от детской технической станции, от юношеского клуба «Бригантина», созданного год назад при заводских домах и выцыганившего у Грачева электрогитары, позарез необходимые для эстетического воспитания.

Гроб с телом Грачева был, как плетнем, огорожен пышными венками. От запаха хвои и вянущих астр кружилась голова у тех, кто с траурными повязками на руках становился к гробу.

Харитонову тоже повязали на рукав черную с красным ленту, ему полагалось встать у гроба рядом с главным инженером завода, председателем райисполкома и представителем из министерства, который то ли на самом деле прилетел специально на похороны, то ли подгадал к этому дню другие, земные дела.

Когда они гуськом шли к гробу, Харитонова на секунду перехватил начальник районной милиции:

— На улице народу… Тысяч десять… Я распорядился движение перекрыть на Пушкинской…

Тысяч десять… Движение на Пушкинской… Чувство, которое охватило Харитонова, когда он услышал эти вести, было самой искренней радостью за Грачева. Никого еще в городе не провожали так в последний земной путь, как провожают Ивана Акимовича Грачева. С этим радостным чувством и стоял Харитонов у гроба, прощаясь с человеком, которого всю свою сознательную жизнь уважал и горячо любил.


А в открытую дверь клуба вносили еще и еще венки, и становились по четыре у гроба люди из других районов города.

Харитонов пошел открывать гражданскую панихиду. В первых рядах увидел он суровое лицо Семеныча и пригорюнившееся — тети Дуси. Увидел, как ощупывает сумасшедшими глазами лицо Грачева взъерошенный Нерчинский в неподобающем для похорон пестром свитере. Увидел прилежного Сергеева и печально-сосредоточенного Белобородова. Увидел Софью Михайловну с неизменным спортивным чемоданчиком, увидел свою жену и испуганную Татку. И Сахно из третьего цеха, и Заглиева из инструментального, и конструктора-лауреата, и многих других.

— Товарищи! — начал он.

Но гладкие слова, написанные Белобородовым, застряли в горле. Все в них было правильно, даже правдиво, но все совершенно непригодно. Не мог сказать он этих слов Ивану Акимовичу Грачеву. Люди ждали, что он скажет, а Харитонов молчал. Никто не прервал этого молчания. И все запомнили именно молчание, а не то, что Харитонов говорил потом, взяв себя в руки.

После него говорили другие.

Заводские девчата начали выносить венки, и, когда гроб оголился, Харитонов первым подошел к нему и подставил плечо у изголовья. Впереди на целый километр шли девчата с венками, следом медленно ехала машина, и за ней шли тысячи людей.

А вечером в доме Грачева собрались все, кто имел такое право — ходить к нему без приглашения. Они сели вокруг стола, за которым Грачев не раз сиживал с ними, на котором он лежал навытяжку перед тем, как навеки покинуть свой дом. Стол был убран и накрыт по всем правилам, известным тете Дусе, и за столом вели себя все согласно ее указаниям, не стыдясь есть и пить, потому что таков спасительный старый обычай.


О похоронах Грачева еще долго потом говорили в городе. О сотнях венков, о тысячах людей, о прекрасном памятнике, который вскоре был поставлен на кладбище: гранитная плита, а на ней бронзовое лицо и надпись бронзовыми буквами.

С бронзой получилась неприятная история, потому что снабжали ею завод по строгому лимиту. Впрочем, историю с бронзой в министерстве замяли. Но на бюро горкома все же поставили вопрос о неэтичных действиях Харитонова, поднявшего ненужную шумиху вокруг похорон. Харитонов получил на бюро выговор. Без занесения.

В тот день, на который было назначено бюро, Софья Михайловна ждала тревожного звонка. Но Харитонов обошелся.

Загрузка...