Мария Барышева И ЛЮБОВЬ ИХ И НЕНАВИСТЬ ИХ…

Не скоро совершается суд над худыми делами; от этого и не страшится сердце сынов человеческих делать зло.

Екклезиаст


Едва они уселись поудобней на старом пухлом диване, поставив перед собой на поцарапанном столике запотевшие бутылки пива, чайные чашки и большое блюдо с солеными бубликами, которые Наташа напекла специально для этого случая, едва вставили в видеомагнитофон кассету с «Мумией» и приготовились бояться, и Наташа уже взялась за пульт дистанционного управления, как погас свет.

— Вот блин! — сказала Марина очень нежно и хлопнула ладонью по диванной обивке. — Ведь сказали, что больше не будут выключать! Вот же ж…

— Легче с выражениями, филолог! Здесь дамы! — заметила Ира и чихнула. Она всегда чихала, когда злилась. — Что делать будем?

— Что, что?! Сидеть дальше, — сказала Лена и потянулась к бутылке. — Не на улицу же с пивом идти.

Сама она очень любила пиво. И точно знала — выйдешь с пивом — тут же набегут жаждущие знакомые, у которых пива нет. И спровадить их будет невозможно.

— Елки-палки! — не успокаивалась Марина. — Раз в месяц собираемся. И вот, как специально.

— Это часа на два, — задумчиво сказала Наташа. Она была, пожалуй, самой спокойной и самой рассудительной из четверых. И самой практичной. — Поступаем, как обычно. История.

— Да ну?! — восторженно воскликнула Ира и высморкалась в большой клетчатый платок. — И чья сегодня очередь?

— Последней рассказывала я, — заметила Наташа и зажгла одну за другой три короткие свечи в причудливых фестонах наплывов. Колеблющееся пламя осветило четыре симпатичных девичьих лица, заплясало в глубинах зрачков. — Значит, Маринкина очередь.

— Разве? — спросила Марина и откупорила бутылку, и бутылка зашипела сердито. Она наклонила ее, молча глядя, как пиво течет в чашку.

— Но история должна быть действительно страшной. И правдивой, — напомнила Лена, достала сигарету и потянулась к свече.

— От свечки не прикуривают! — Наташа бросила ей спички. — Примета плохая.

— Мистика! — Лена засмеялась и потрясла коробком. — Мы же скептики, разбираем ужасы по косточкам, а ты все веришь в приметы! Уж тебе, как медику, это непростительно.

— Я верю по инерции! — назидательно сказала Наташа и забралась с ногами на диван. — Между прочим, в этой примете доля правды все-таки есть — вот спалишь себе волосы…

В комнате резко запахло табаком, над свечами поплыли, извиваясь, сизые дымные змеи. Ира хрустнула бубликом.

— А время идет, — она уронила кусочек и нагнулась поднять. — Давай, Маринка, рассказывай! Вечно тебя упрашивать надо, звезда!

Марина подняла чашку и посмотрела на нее, сквозь нее, сквозь стену и мрак, куда-то очень далеко, и глаза ее подернулись дымкой — так бывает у человека, когда он, засучив рукава, открывает большой сундук своего прошлого и начинает перетряхивать пыльные воспоминания.

— Я расскажу вам историю, — тихо сказала она. — Это особенная история. Ее давно следовало рассказать. Вы ведь знаете, я не люблю тайн, всех этих секретов, которые надо хранить. Тайны, которые никому нельзя поведать, мечутся, запертые в голове, и щиплют за язык. Их хочется немедленно выпустить на волю. Нет, я этого не люблю.

Она взяла сигарету и назло Наташе прикурила от свечи. Свет блеснул на двух золотых кольцах, слишком массивных для тонких пальцев и кажущихся не украшениями, а кандалами.

— Это история о детском эгоизме и о детской жестокости, и о ненависти, которая может жить намного дольше, чем ее хозяин. И это история о любви, об очень странной любви.

Вам не раз приходилось бывать у меня дома, верно? И наверняка вы заметили, что у меня нет ни одного комнатного растения? Ни кактусов, ни герани — ничего.

— Это верно, — сказала Лена. — Не то, что у Наташки — не квартира, а джунгли, только удавов и обезьян…

— Не мешай человеку! — буркнула Наташа, недовольная таким сравнением, и звякнула бутылкой о чашку.

Марина, терпеливо дождавшись тишины, снова заговорила, и голос ее звучал ровно и отстраненно.

— Вероятно в школьные годы и кто-нибудь из вас вел дневники — это было модно, как и всякие вопросники и сборники песен, — Ира кивнула, а Лена усмехнулась. — У меня тоже был дневник, большая толстая тетрадь. Иногда я писала в нем каждый день, иногда не открывала его неделями. Последнюю строчку я написала девять лет назад, и это было до ТОГО дня. За чистыми листами после этой строчки началась совсем другая жизнь.

Она затянулась и выдохнула дым.

— Я нашла этот дневник вчера. Убирала на антресолях и нашла и вначале даже не поняла, что это. Села и перечитала. Я читала сейчас, в двадцать два года, записи тринадцатилетней девчонки, и мне хотелось реветь. Только сейчас я вдруг поняла, как далеко осталось детство. Все, чем мы тогда жили, все, что нас тогда волновало, казалось теперь таким смешным и незначительным, но как же захотелось вернуться обратно, к этому незначительному и смешному. Как захотелось забыть о грязи, что пришлось пережить за эти долгие девять лет, сбросить с себя весь цинизм и самозащитное высокомерие и снова стать взбалмошной, влюбленной в кого-то восьмиклассницей, бегающей по крышам и темным дворам в компании таких же взбалмошных и влюбленных, еще не знающих, что их ждет впереди. Я думаю, хоть раз в жизни каждый человек скучает по своему детству.

— Только не я! — вставила Лена. — В детстве я была жутко толстой.

— И глупой! — добавила Ира.

— А ну, заткнитесь! — приказала Наташа и взяла себе бублик. — Давай дальше, Марин.

— Когда мне исполнилось пятнадцать, родители разменяли квартиру, чтобы забрать к себе тетю Свету, двоюродную сестру мамы. Она попала в аварию и с тех пор плохо ходила — одной ей было не управиться. Звучит ужасно, но тогда я даже была рада этой аварии, потому что появилась причина для переезда и перехода в другую школу — вашу. А до этого я жила в старом районе, где много деревьев и дома пятиэтажные. Это очень уютный район, тихий и сонный, с огородиками и палисадничками, с беседками, заплетенными вьющейся розой. Цветы… да, всюду были цветы, и каждую осень жгли огромные кучи опавших листьев…

Как я уже сказала, мне было тринадцать и столько же было Людке Омельченко, Аньке Дъячук, Леше Хомякову, Юльке Нагаевой, Кире Золотницкой, Шурику Каберу и Витьке Томченко. Только Женьке Шутикову было четырнадцать. Запоминайте, как их звали. Я говорю «звали», потому что не все они дожили до своего двадцатилетия.

Она закинула голову и залпом выпила свое пиво. Закашлялась и налила еще. Девушки, посерьезневшие, внимательно смотрели на нее блестящими глазами.

— Тринадцать — это восхитительный возраст. Сейчас-то, конечно, пятилетняя малышня уже может ругаться почище любого мичмана, смотреть порнуху, курить и глазеть на женские ножки, но тогда все было по-другому. Тогда, в тринадцать, мы только начинали познавать взрослую жизнь. Тогда мы только учились целоваться, таскали у родителей деньги на жвачку и кассеты и выкуривали свои первые сигареты в овраге за школой и в подъездах, а чаще всего на крыше, но о крыше я потом расскажу особо. Мы ходили на дискотеки и плясали под «Браво», Мадонну, «КLF» и доктора Элбана и восторгались ламбадой. Шурик первым в нашей параллели отрастил хвостик и вдел в ухо серьгу, а Кира, чей папа ходил в загранку, надела шикарные колготки-сеточку. Мы бегали на видик в общагу строительного техникума неподалеку и мы всегда держались друг друга. В общем, мы были обычными, стандартными детьми того времени. В меру плохими, в меру хорошими. Но вот Лера… Лера Пухлик была совсем другой.

Наверняка почти в каждом классе есть такие дети, как Лера. Дети-парии. Дети, которые всегда одни. Дети, которых никто не любит. Дети, которых презирают, которых дразнят, над которыми всегда смеются. И которых травят. Как зайца. Вот так. Лера была зайцем, а наш класс был стаей.

Говорят, все дети милые существа. Чушь собачья! Дети могут быть чертовски жестоки, когда собираются в стаи, как это делали мы. Может, дети и милы поодиночке, но в стаях — нет, никогда! Порой дети могут причинить гораздо большее зло, чем взрослые, потому что для них нет границ и они живут только настоящим. Они не знают, что такое ответственность. И, еще раз повторю, они чертовски эгоистичны. Сейчас, когда я оглядываюсь назад и вижу ее, прижатую к стене у какого-нибудь кабинета хохочущей и кривляющейся толпой одноклассников, мне стыдно. Мне было стыдно и тогда, когда я оставалась наедине с собой, но когда я снова оказывалась в стае, мне было наплевать, и я вместе со всеми выкрикивала оскорбления и смеялась.

Я до сих пор легко могу восстановить ее облик. Я была бы рада забыть его, особенно глаза с выражением тупой боли и отчаяния, но это невозможно. Она была невысокой и, несмотря на свою смешную фамилию, очень худой. Все лицо в веснушках, а на волосы больно смотреть — такие они были рыжие. Она всегда затягивала их в хвост — всегда, другой прически я у нее не видела. Передний зуб у нее был искусственный — год назад его выбило резко открывшейся дверью туалета, когда Анька, разозлившись на что-то, распахнула ее ударом ноги.

Нельзя сказать, чтобы Лера была уродиной — нет, у нее было самое обычное лицо, но вся она казалась такой нескладной, неуклюжей, жалкой… Дети, как правило, не любят слабых и жалких. И сознание собственной силы в сравнении с ними не приводит ни к чему хорошему. У Леры все время сползали колготки, спускались петли, ломались молнии на юбках. Она сидела на задней парте среднего ряда, одна, и когда шла к доске, ей несколько раз подставляли ногу, а когда возвращалась, на ее стуле была прилеплена жвачка или размазана какая-нибудь дрянь. Ее вещи сбрасывали на пол, сумку гоняли ногами по всему классу, воровали карандаши и резинки. Она училась неплохо, но у доски всегда отвечала тихо и невнятно, и учителям приходилось все время переспрашивать и они тоже на нее злились. Эта история стара, как мир, ее много раз описывали в литературе, тот же твой любимый Кинг, Ира. Таких, как Лера, немало. Таких, как мы — еще больше.

Не удивительно, что Лера не любила людей. Нет. Но человеку всегда нужно кого-то любить. Ему без этого нельзя. Каждый избирает для себя свой предмет любви, и он, в принципе, не обязательно отвечает на вопрос «кто?». Лера любила цветы.

Марина замолчала и обвела подруг взглядом. Они смотрели на нее во все глаза, и позабытые сигареты дымились в пальцах. На столике грелось пиво.

— Теперь вы должны слушать очень внимательно. Она любила цветы. Это очень важно. Вы должны это запомнить. Лера любила цветы. Цветы были вначале. Ромка появился потом.

Лера все свое свободное время проводила с цветами. Возилась с ними, поливала, опрыскивала, подкармливала, прищипывала, пересаживала. Она сходила по ним с ума. Я знаю об этом, потому что наши с ней матери были старыми подругами, еще со школы, и подолгу болтали по телефону. Они, конечно, не догадывались о наших проделках. Родители обычно считают, что все знают о своих детях, но на самом деле они не знают и половины.

Я часто бывала у них дома. Так получалось. Мать вечно посылала меня с поручениями: журнал забрать, выкройку отнести, передать то, се… Иногда мне дозволялось бродить по квартире, пока мамы трепались по телефону — что бы еще передать друг другу. Так вот, я видела цветы Леры. Таких цветов я больше не видела нигде. И никогда.

Все подоконники, все тумбочки, столики, верхи книжных полок — всюду были растения. Но дело не в их количестве. Это были самые красивые и здоровые цветы в мире! Ни одного испорченного листа, ни одного неправильного или хилого стебля. Они были как с картинки в книжке по комнатному цветоводству. Бегонии, альпийские фиалки, папоротники, аукуба, кактусы, традесканции, гибискусы, фикус, хамеропс… я помню их все наизусть. Я теперь много знаю о цветах, очень много.

— Но ведь у тебя нет цветов, — заметила Наташа и невольно посмотрела на подоконник, где стояли амариллисы и лимон. Марина улыбнулась и воткнула сигарету в блюдечко с таким видом, будто давила таракана.

— Еще бы! Мне всегда неуютно у тебя. Да покажи ты мне кактус — я убегу от тебя за тысячу километров! Я ненавижу цветы. Но тогда они мне очень нравились. Я помню их все, особенно пальму в деревянной кадке и огромный ежовый кактус с пятью маленькими отростками — он смахивал на руку толстяка с растопыренными пальцами.

Я много раз брала у Леры отростки от этих цветов, но у меня они либо не приживались, либо росли неважно. А у нее — ну все на загляденье. Я уже сказала, что Лера любила цветы. Она обрушивала на них волны своей любви, и они купались в этих волнах, грелись в них. И мне кажется, они тоже любили ее. И они были, как это ни глупо звучит, похожи на счастливую семью.

Однажды я очень тихо зашла в ее комнату. Лера не слышала, что я пришла. Она стояла у окна, рядом со своей большой бегонией, и тихо напевала:

— Листья моей бегонии смотрят на запад, и у нее прекрасное настроение.

И она гладила свою бегонию по большому глянцевому листу. Представляете?! Гладила ее, как котенка! Тогда я решила, что она сошла с ума, но сейчас-то я понимаю, что это было. Разве вы никогда не гладили по голове своего парня?

Я уронила журнал, который дала мне ее мать, и Лера обернулась и сразу ссутулилась и лицо ее стало пустым. А я вдруг почувствовала себя такой сволочью, какой, наверное, не чувствовал себя ни один ребенок моего возраста. Я была не в стае. И я сказала ей «извини».

У Леры сделалось такое лицо, словно обожаемая бегония спросила у нее, который час. А я повернулась и убежала.

Дома я вытащила из шкафа полбутылки «Коктебеля», налила полную кружку и глотала его — давясь, со слезами. Я хотела забыть Леру. Но не забыла, зато напилась — впервые — и мне стало плохо. А потом вернулась мать, и я получила, наверное, самую большую взбучку в своей жизни.

Но на следующий день все было по-прежнему, и мы поймали Леру у кабинета пения, и выкрикивали всякие глупости ей в лицо, и Лешка выкинул в окно ее сумку, и мы смеялись. А громче всех, как обычно, смеялась Кира.

В каждой компании есть свой лидер, свой заводила, тот, кто направляет ее в нужную сторону. У нас таким лидером была Кира. Вожак стаи. Она ненавидела Леру больше, чем все мы, и одному богу известно, почему. Кира была очень красивой, с немного восточными чертами лица, и уже было ясно, что к шестнадцати годам она будет обладать потрясающей фигурой. Она была одной из лучших учениц в классе (а всего их было трое — она, Людка и, как не удивительно, я). Она жила в очень обеспеченной семье, и, порой, карманных денег ей давали больше, чем мой отец получал за полмесяца. У нее было все. Ее ждало прекрасное будущее. Единственным ее недостатком было постоянное выражение какой-то брезгливости на лице, что иногда отталкивало от нее парней. Но это мелочи.

Она ненавидела Леру. И большую часть всех этих затей и шуточек придумывала она. Но это нас не оправдывает. Мы всегда поддерживали ее с радостью. Я рассказываю о Кире, потому что именно она придумала про крышу, Ромку и цветы. Больше всех в том, что случилось, виноваты я и она — мой длинный язык и ее воистину дьявольская изобретательность.

— А когда все это началось? — спросила Наташа, задумчиво глядя на свои ладони. — Когда вы начали ее травить?

Марина пожала плечами.

— Не знаю. Мне кажется, так было всегда. Я не помню.

— Но почему? За что?

— А ни за что! — вдруг тихо сказала Ира. — Им не нужны причины. На меня в четвертом классе тоже все вдруг вызверились ни с того, ни с сего. Вот так же травили. Но всего несколько недель — я им быстро мозги вправила!

— Да, ты у нас тетка злая, — Лена потянулась и переменила позу. — И что же было? А Ромка — это что за пень?

— Ромка… Ромка появился в середине весны. Он вместе с родителями переехал из Питера и переехал именно в дом напротив моего. Я, кстати, забыла сказать, что наша компания не только училась в одном классе, но и жила в одном дворе, огороженном четырьмя домами. Лера, к своему счастью, жила через двор от нашего.

Так вот, Ромка… Он был одного возраста с нами, и вы не удивитесь, узнав, что скоро он оказался не только в нашем классе, но и в нашей компании. Мне сложно описать его внешность… высокий, темные волосы с челкой, темные глаза… Проще сказать, Ромка был из тех парней, за которыми всегда девчонки бегают толпами. Ну, вы понимаете. Не просто «сладкий мальчик», было в нем нечто особое и еще он умел так смотреть на тебя, что… Вобщем, все девчонки были от него без ума, и я тоже не оставалась равнодушной. Это очень злило Витьку, который тогда был моим парнем. Вообще, — Марина улыбнулась, — мы тогда очень важничали, что были «чьими-то девушками» и «чьими-то парнями». Это была привилегия взрослого мира. Это было особое посвящение в понятие собственности. Когда про тебя говорили «моя девчонка», это было, ну не знаю, как звание полковника что ли. Я Витьку не любила, он мне просто очень нравился и был скорее другом, но мне льстила его откровенная влюбленность.

Марина прижала ладонь к правому виску, и на ее лицо на секунду набежало что-то: то ли печаль, то ли злость. Потом уголки ее рта дернулись вниз.

— Я вам рассказала о внешности Ромки, но вот каким он был внутри, вы поймете сами.

Ромка недолго пребывал в одиночестве — он очень быстро нашел себе девчонку. Я думаю, вы догадались, что этой девчонкой была Кира. О-о. Это была идеальная, чертовски красивая пара. И теперь наши парни могли быть спокойны — что попадало Кире в руки, то она уж из них не выпускала. Конечно, мы продолжали поглядывать на Ромку и заигрывать с ним, но уже не так откровенно. И однажды я заметила, что есть еще один человек, который смотрит на Ромку очень уж часто. Лера, несчастное, забитое существо, никогда не поднимавшее головы, то и дело останавливала тайком на нем свой взгляд. И в этом взгляде светилось обожание и отчаяние. Так смотрит человек на то, что желанно и, как он точно знает, никогда не будет ему принадлежать.

Вначале я удивилась. Я не могла понять, зачем ей нужен Ромка? Ведь она была влюблена в свои цветы, ей было спокойно только рядом с ними, люди же теперь были для нее чем-то вроде львиного прайда на охоте. А потом мне стало смешно. Таракан возжелал звезду. Это было уж слишком! Ромка достался Кире, он не достался даже никому из нас, а представить Ромку рядом с Лерой… Я захихикала и спустя две минуты схлопотала пару по физике, за то, что не слушала, и мне уже было не смешно.

Но, как оказалось, не одна я была такая наблюдательная. Кира тоже заметила, что происходит. И вечером рассказала нам об этом на крыше.

Собирались мы всегда на крыше моего дома, вернее, на чердаке, потому что только эта крыша была скатной — единственной пока что в ближайших дворах — ее закончили делать только год назад. На остальных домах крыши были плоскими и открытыми — не знаю, какой идиот их планировал и строил — они все время протекали. В то время на крышу еще не приходили бомжи, она была достаточно чиста, только строительный мусор да пустые бутылки, остававшиеся от редких визитов старших компаний. К четырем слуховым окошкам вели маленькие лесенки, и в теплое время года мы выбирались наружу, болтали, смотрели на звезды и наблюдали за чужой жизнью в оправе светящихся оконных прямоугольников. Кира приносила маленький импортный магнитофон, Шурка — немного вина или пива. Иногда мы сидели вместе, иногда разбредались по углам, и свечки в банках разгоняли тьму — не сильно, а чуть-чуть — как надо.

В то время, о котором я рассказываю, мы собирались реже обычного — на носу были экзамены, да и весной родители вдруг откуда-то извлекали для нас целую кучу работы — и дача, и мытье окон, и генеральные уборки, и вытряхивание всех имеющихся ковров и покрывал… В этот вечер мы собрались на крыше около десяти, зажгли свечки, перебрались через провал…

Стоп! Про провал-то я вам и забыла рассказать, а это очень важная деталь. Провал был единственным недостатком нашего уютного местечка. Забирались мы на крышу через люк в шестом подъезде, люк же во втором был накрепко заперт на замок. И вот через пять шагов от нашего люка начиналась глубокая трещина, разрезавшая крышу поперек — от края до края. Этот провал шел до четвертого этажа, и иногда из него поднимался пар от горячих труб. Не знаю, было ли известно о нем ЖЭКу, но он не чесался, а мы, ясное дело, помалкивали, чтоб не лишиться места — детям довольно сложно оставаться одним, без неусыпного наблюдения со стороны взрослых. Подозреваю, что провал выходил в вентиляционную шахту, но вообще я в этом не разбираюсь. Широкая часть трещины, где-то сантиметров сорок, шла вниз, метра на три. Мы без труда через нее перешагивали или перепрыгивали, чувствуя восторженный холодок близкой опасности — ведь если туда свалиться — уй! об этом лучше было не думать. Иногда мы заглядывали вниз, перегнувшись через край со свечками в руках, но не видели ничего, кроме мусора и круглых отверстий труб, заделанных в бетон.

Короче, мы перебрались через провал и всей толпой вылезли на скат. Уже стемнело, вечер был теплым, мягким и таким душистым, точно где-то опрокинулась цистерна с духами. Мы разлеглись на еще не остывшем от дневной жары шифере и лениво смотрели на звезды, передавая друг другу сигареты и дефицитное баночное пиво «Ред-Блу-Уайт», которое Кира свистнула у своего отца, и Женька выколачивал трубку о колено, и магнитофон крутил «Кино», и было скучновато. И вот тут-то Кира и рассказала нам о Лере.

Мы с радостью ухватились за эту тему и обсасывали ее полчаса. Мы долго смеялись. А Ромка ухмылялся и был доволен, как мартовский кот. Такие, как Ромка, всегда очень довольны, заполучив в свою корзинку еще одно женское сердце, даже если это сердце невзрачной дурнушки, до которой им и дела нет. Он швырнул вниз окурок и как бы между прочим выразил опасение, что Лера из-за него может и с собой покончить, мало ли — он-де такой тип знает.

Сейчас я уверена, что тогда на крыше где-то притаился маленький, лохматый дьяволенок, который и потянул меня за язык. Я сказала Ромке, что он может на это не рассчитывать, что он отнюдь не на первом месте. И рассказала им о Лериных цветах. Рассказала все. И когда закончила, все снова засмеялись, но это был нехороший смех и совсем не веселый.

— Да-а, Ромик, тут тебе не покатит, — протянула Кира. — Не поведется она на тебя.

Я дословно привожу эти две фразы, я очень хорошо их запомнила. Это были не просто слова, это была первая нить паутины, искусно сплетенная и накинутая. Кира, конечно, не знала психологии, всех этих заумных теорий и исследований. Но ей это и не было нужно. Она была психологом от природы. Я дала ей необходимую информацию о Лере, а Ромку она к тому времени хорошо изучила. Конечно, он был ей далеко не безразличен, но гораздо важнее ей была окончательная победа над Лерой. Таким, как Кира, всегда хочется добить врага, даже тогда, когда он уже в таком состоянии, что всякий другой и пожалел бы. Она не раз говорила, что Лера должна убраться из школы. А тут вдруг такая возможность.

Итак, еще несколько высказываний в таком же духе, и Ромка завелся. Он начал убеждать всех, что Лера приползет, стоит ему только улыбнуться, даже говорить ничего не надо. А мы слушали и смеялись, и громче всех смеялся Лешка — он давно бегал за Кирой и посчитал, что вот оно наконец начало разрыва. Лешка не был проницателен, как Кира, но он был остер на язык и то и дело вставлял едкие замечания. Все это раззадоривало Ромку больше и больше. Кассета давно кончилась, и магнитофон щелкнул, и мы выпили все пиво, а они все спорили. И в конце концов они заключили пари и сказали условия друг другу на ухо. Не знаю, чего они попросили. Потом они поцеловались, как ни в чем не бывало, и Кира рассказала нам свой план.

План был очень прост и вовсе не опасен, но, признаться, в первую минуту мне стало немного не по себе. И не мне одной, потому что лицо Юльки вдруг стало странным, и Витька смотрел куда-то в сторону, и Люда сказала: «А это не слишком?»

Но почти сразу Шурка перевернул кассету, и грянуло «Весь мир идет на меня войной», и напряжения как не бывало. Словно ветер утих на секунду, а потом как рванул, и опять деревья шумят и качаются. Я уже говорила, что тогда мы жили сиюминутным, не думая о последствиях и уж точно не думая о чем-то еще, кроме своего удовольствия. Мы решили, что это будет жутко забавная шутка. Какими бы взрослыми мы не пытались казаться друг другу в то время, мы все еще оставались детьми и для нас это была игра. Всего лишь игра. Мы с жаром обсуждали детали. Мы просчитывали время. Шурка сказал, что в нужный день достанет побольше вина. И мы проболтали до половины двенадцатого, и почти всем нам дома влетело. А больше всех влетело Людке, потому что она забыла зажевать сосновой хвоей запах сигарет и пива.

Следующие три недели для нас тянулись очень медленно, как всегда тянутся дни в ожидании праздника. Мы занимались своими делами, пошли четвертные и годовые контрольные, и пальцы и мозг уставали от цифр, формул и диктантов. У Людки была запарка в музыкальной школе, которую она должна была в этом году закончить по классу фортепиано, а Шуркин старший брат-мент купил где-то старую «Яву», и теперь Шурка реже появлялся в нашей компании, и Юлька злилась на него.

Мы больше не преследовали Леру, мы вообще перестали относиться к ней, как к зайцу, и иногда даже здоровались с ней и обменивались пустяковыми, ничего не значащими фразами. Лера была совершенно сбита с толку. Она ничего не понимала. Мы как будто забыли про нее.

Но на самом деле мы не забыли ничего.

Ромка публично разругался с Кирой, а потом и с нами, и теперь уходил из школы один. А кто-нибудь из нас — по двое, по трое — крались следом, как индейцы, выслеживали, прятались в кустах — и так до того двора, где его ждала Лера.

Уж не знаю, как Ромка к ней подошел, что говорил, как убеждал — у всех разные способы обольщения. Но ведь тут требовалось не только обольстить, надо было завоевать доверие, а Лера не верила людям. Как гончему псу завоевать доверие зайца? Но Ромка блестяще справился со своей задачей, и теперь они всегда и всюду были вместе. Всюду, кроме школы. А вечером, проводив ее домой, Ромка забирался к нам на крышу и рассказывал обо всех разговорах и действиях, и мы хихикали, хотя чувствовали себя при этом так, будто подглядывали в замочную скважину за чьим-то переодеванием.

Наконец, спустя три недели настал ТОТ день. Послезавтра должны были начаться каникулы, и мы все жили предчувствиями восхитительного летнего ничегонеделания. Солнце вставало рано и заходило нехотя, глубоким вечером. По городу полыхали белые и лиловые пожары — цвела сирень, и иногда мы с Юлькой вставали ни свет, ни заря и бегали по чужим дворам, набирая огромные, душистые букеты. Было так хорошо, что хотелось кричать об этом на весь мир.

Тот день я помню по минутам. Он отпечатался в моей памяти так четко, словно был только вчера.

Уроков было немного и, покончив на последнем с Байроном и его Чайльдом Гарольдом, мы разошлись около двенадцати. Перекуривая в овражке, мы проводили глазами фигуру Ромы, который, как обычно, шел один, и заговорщически улыбнулись друг другу. Потом Кира, Лешка и Женька пошли на видик, Люда отправилась домой — терзать соседей своими этюдами и сонатами, Шурка убежал в гараж, а я, Витька, Юлька и Анька купили себе семечек и сладкой воды и около полутора часов просто сидели и болтали во дворе под розовым пологом. Потом и мы разошлись.

Я помню, что в тот день на обед был плов, и поела я плохо, потому что плов не люблю. Потом я немного повозилась со своим хомяком, посмотрела телевизор и села за уроки. Но сосредоточиться мне не удавалось — взгляд то и дело перескакивал на часы, и все зудело от нетерпения. Несколько раз я бегала в другую комнату проверить — работает ли телефон.

Я разобралась с физикой, сделала одну задачу по алгебре и домучивала вторую, когда наконец-то раздался звонок. Я сорвалась и схватила трубку, и услышала возбужденный голос Киры. Побросав все, я написала родителям записку и пулей вылетела на улицу.

Вся компания уже была в сборе и нетерпеливо топталась под большим платаном, переговариваясь и смеясь. Шурка покачивал пакетом, явно не пустым. У Витьки из нагрудного кармана торчали карты. Кира в новеньких заграничных джинсах и голубой футболке с наклейкой, присев на скамейку, быстро писала печатными буквами записку на клочке бумаги. Не хватало только Юльки — она с магнитофоном уже была на крыше.

— Пошли! — сказала Кира и вскочила, пряча записку в карман. И мы побежали к дому Леры.

Лера жила на первом этаже. Ее окна были первыми с краю и выходили не во двор, а на огороды, что было очень удобно для задуманного нами. Они были без решеток — родителям Леры и в голову не приходило их ставить — возможно, потому, что красть у них было совершенно нечего. Огороды сейчас утопали в зелени, чуть выше, на длинном пригорке, росла целая сиреневая чаща, полностью скрывая первый этаж, — идеальная ширма для мелких пакостей. Впрочем, наша пакость не была такой уж мелкой.

Мы подобрались к окнам Леры и стали ждать. Мы ждали терпеливо. Дом Леры превратился в блокгауз, а мы — в злобных индейцев, готовых к атаке.

Вы никогда не замечали, как иногда сложно бывает сохранить тишину? В самый ответственный момент вдруг появляется беспричинный смех. Он зарождается где-то глубоко внутри и наполняет тебя целиком, словно вода кувшин, и рвется наружу, упрямо раздвигая губы, как крепкий ветер тяжелые занавески, и удержать его нет никакой возможности. То и дело кто-нибудь из нас фыркал, а остальные шипели на него, как рассерженные змеи.

Мы не сводили глаз с окон — зеленых окон, окон в личные джунгли — там всюду топорщились растения. Я увидела ту самую бегонию — ее два больших фигурных листа были прижаты к стеклу, и мне вдруг показалось, что бегония смотрит на нас. Как будто догадалась, что мы задумали. У меня вдруг закружилась голова, и, наверное, я побледнела, потому что Витька наклонился ко мне и спросил:

— Ты чего?

Я хотела ответить, но тошнота прошла так же неожиданно, как и появилась, и я просто замотала головой и скосила глаза на Киру. Она сидела тихо, дыша ртом, и в ее глазах было возбуждение и веселье, холодное, как мокрая лягушка. Наверное, все мы так выглядели в тот момент. Возможно, если б у меня было больше времени и я бы еще раз как следует все обдумала… Но время кончилось — в среднем окне появился Ромка. Вернее, вначале я увидела его красно-черную футболку, а потом лицо, затерявшееся в полумраке комнаты — лицо с такими же холодными лягушками в глазах.

Он начал осторожно убирать цветы с подоконника и составлять их на пол. Пышные листья одни за другими ныряли вниз, всплескиваясь напоследок в воздухе, точно руки утопающего. Нам казалось, что он делает это страшно медленно, но мы не могли сказать ни слова, только тряслись от смеха, прижав к зубам кулаки.

Наконец Ромка убрал последний цветок и осторожно открыл окно. Высунулся и шепнул нам:

— Я с Леркой в соседней комнате. Телик смотрим. Ее предки придут через час. Давайте, только тихо!

Он ушел. Он свою часть работы выполнил. А Лешка, самый ловкий, осторожно залез в окно и начал передавать нам цветы — не все, конечно, а те, которые можно было унести без риска надорваться. Десять горшков.

До сих пор не могу понять, как мы их не разбили. Нас разбирал смех, наши руки дрожали от смеха. Это была чуть ли не истерика. Сдерживаться было почти невозможно, хотелось бросить горшок к черту и хохотать, хохотать, пока не выйдет весь этот смех. Но мы все же держались — до тех пор, пока десятый горшок — с альпийской фиалкой — не перекочевал в наши руки. Тогда Лешка положил на подоконник записку, в которой говорилось, куда Лере следует прийти, когда и что будет, если она об этом кому-нибудь проболтается. Он вылез из окна, притворил его, спрыгнул, и мы пустились бежать, прижимая к груди горшки с цветами.

Мы бежали, и листья растений возмущенно трепались на ветру. За ними всю жизнь ухаживали. Они не привыкли к такому обращению. Мы бежали как стая хищников со своей добычей, и я чувствовала одновременно и восторг и страх. И еще у меня было странное и отвратительное ощущение, что мы только что совершили киднеппинг. Словно цветы были живыми. Словно они были чужими детьми.

Мне досталась традесканция в синем пластмассовом горшке — знаете, с такими листьями в зеленую и белую полоску. У нее было множество длинных стеблей, и эти стебли цеплялись и путались у меня в ногах, и несколько раз я чуть не упала. Мало того, что традесканция была тяжелая, как зараза, так она еще и словно пыталась ставить мне подножки! Я слышала, как сзади пыхтит Витька под тяжестью горшка с гибискусом. Впереди же мелькали длинные ноги Киры, бежавшей в обнимку с махровой геранью.

Расстояние от дома Леры до моего было совсем небольшим, но мне казалось, что мы бежали целый день. Время и расстояние — штуки загадочные — они могут растягиваться и сокращаться в зависимости от обстоятельств.

По счастливой, а может и несчастливой — это как посмотреть — случайности, в моем дворе было малолюдно. А у шестого подъезда и вовсе пусто. Обычно-то там на всех скамейках сидят бабки — бухтят целый день, как голуби на карнизах, развертывая длинный свиток припасенных сплетен. Один за другим мы ныряли в подъезд, словно суслики в нору, и тут бег прекращался. Подниматься по лестнице нужно было осторожно, тихо, иначе кто-нибудь да высунет свой нос из квартиры — народ у нас любопытный. Особенно опасным был третий этаж — там жила очень склочная старуха с не менее склочным пекинесом, толстым и облезлым от сладостей — он только и делал, что заливался истеричным лаем и норовил ухватить кого-нибудь за ноги.

Юлька уже ждала нас, свесив голову в отверстие люка. Лешка тут же поставил на площадку свои два горшка, ухватился за железную лестницу и повис на ней всей своей тяжестью, чтобы лестница не тряслась и не гремела. Я и Анька быстро вскарабкались наверх и начали принимать от остальных горшки с цветами.

Через десять минут все было готово. Цветы выстроились перед провалом аккуратным рядком, словно осужденные на расстреле. Донышки горшков слегка нависали над трещиной. Длинные стебли и листья лежали на мелких кусках шифера и толя, точно мертвые щупальца.

Мы разлеглись на разогревшейся крыше и потягивали принесенное Шуркой прошлогоднее домашнее вино из бумажных стаканчиков под музыку «Каомы». Сам Шурка со своей порцией вина был внизу, у люка. Юлька, которая не пила, устроилась с сигаретой на другой стороне крыши, высматривая гостей.

С общего невысказанного согласия мы не говорили о том, что должно было произойти. Мы болтали о различных никчемных вещах, строили планы на лето, и у каждого было множество предложений, и все старались переговорить друг друга, и Женька опрокинул на себя стакан с вином. Он выругался, отложил свою трубку, начал расстегивать рубашку, и тут примчалась Юля. Она примчалась открыто, не таясь, во весь рост, словно бежала не по крутому скату крыши пятиэтажного дома, а по ровной лужайке.

— Идут! — выдохнула Юлька. — Она и Ромка! Сейчас в подъезд зайдут!

Она посмотрела на меня, а я на Витьку, а он на нее, и мы на мгновение словно бы стали вершинами треугольника, площадью которого было сомнение. Но почти сразу это ощущение исчезло, и мы вслед за остальными спустились внутрь чердака.

В подъезде звучали четкие, размеренные шаги. Они поднимались. Шурка отошел от люка и присоединился к нам по другую сторону провала, картинно зацепив большие пальцы рук за карманы джинсов. На лице Киры блуждала отрешенная, прямо таки неземная улыбка. Юлька нервно кусала губы, и я видела, что она даже кожицу с них по клочку сдирает зубами. Лешка ухмылялся. Анька рассеянно потирала нос согнутым указательным пальцем, и на нем была красная полоска — у Аньки часто скакало давление и когда она волновалась, то у нее порой шла носом кровь. Витька стоял очень прямо, словно на торжественной линейке, заложив руки за спину, и рассеянно смотрел на цветы. У Женьки было такое лицо, словно он только что проснулся, одной рукой он держал трубку, другой — стаканчик с недопитым вином. Людка переступала с ноги на ногу и, хотя на ее лице было жадное любопытство и предвкушение, было видно, что она тоже нервничает. Я была среди них и в то же время точно видела всех нас со стороны. У всех были такие разные и одинаковые лица. Родильный дом зла — не взрослые люди, нет. Зло рождается в детях и подростках — вот его излюбленная колыбель. С нас тогда можно было писать картину для учебника по злу. Мы смотрели на люк. Мы ждали, и ожидание дрожало на чердаке, как натянутая ловчая сеть.

Глухо звякнула внизу лестница — кто-то поднимался. У Ани раскрылся рот. Шурка вцепился зубами себе в кулак и сморщил лицо, пытаясь подавить смех.

Из люка показалась рука. Она ухватилась за каменный обвод, и в следующую секунду на чердак вылез Ромка. Он вскользь посмотрел на цветы, на нас, и я заметила на его красивом лице легкий испуг — очевидно, он только сейчас начал понимать, что все задуманное Кирой гораздо серьезней, чем жвачка на стуле. Он повернулся к люку, протянул руку и помог вылезти Лере.

На ней было простенькое клетчатое платье, доходившее до середины костлявых коленей. Огненные волосы распущены — впервые я видела ее с распущенными волосами. Усыпанное веснушками лицо горело ярко-алым румянцем, прямо-таки пылало, как это бывает только у рыжих. Глаза покраснели от слез, губы дрожали. Ее всю трясло — она была напугана до смерти, она была на грани обморока. И в этот момент у меня в голове вдруг пронеслась мысль: «Господи, что ж мы делаем?! Ведь она такой же человек, как и мы! Это же… так нельзя! Надо прекратить, пока не поздно!» Я даже открыла рот, но в этот момент Кира, словно почувствовав измену, обернулась и посмотрела на меня, и я не сказала ничего. Я испугалась пойти против, показать свою, как я тогда думала, слабость, стать похожей на Леру. Вот что так часто губит людей — страх показаться не такими, как все.

— Явилась?! — спросила Кира громким и резким голосом. — Ну, иди, иди сюда!

— Не подходи к ней близко, — сказал Ромка неуверенно и даже как-то робко. — Она бешеная. Она кусается.

Он отодвинулся чуть назад, словно бы спрятавшись за Леру. А она пробормотала что-то — то ли «зачем», то ли «зайдем».

— Что ты там мямлишь, скелетина?! Я не слышу! Иди сюда, сказано! Что, тупая?!


— Она оглохла, — сказала Людка севшим голосом, но в голосе чувствовался смех.


— Иди, рыжая, бить не будем! — Лешка хихикнул — ужасно противно он хихикал. — Ну, дава-а-ай, — он поднял ногу и прикоснулся носком ботинка к горшку с калерией, — а то улетит твоя трава!

Лера подбежала к провалу так стремительно, что некоторые из нас слегка отпрянули. Она остановилась на самом краю, расширенными от ужаса глазами глядя на свои обожаемые цветы, словно это и впрямь были дети. Провал между нами сейчас казался бездной. В принципе, он был не только сейчас, на крыше, он существовал все время, что мы знали друг друга. Вот так и стояли — мы здесь, она там.

— Отдайте! — тихо сказала Лера — так тихо, что мы едва расслышали.

— Отдайте! — передразнил ее Женька. — Нормально не умеешь говорить?!

— Эй, Лерка, ты че так стоишь?! — снова встрял Лешка со своей улыбочкой — липкая она у него была, скользкая. — Че у тебя, кактус в трусах?!

И мы заржали, как делали это всегда. Лера оглянулась на Ромку, видимо надеясь на помощь, — неужели она не догадалась, что окно открыли изнутри?! Но Ромка только переступил с ноги на ногу и неопределенно улыбнулся — так иногда улыбаются люди, отказывая на улице назойливым попрошайкам. Челка упала ему на глаза, и он словно бы спрятался за ней.

— Хотим у тебя кое-что спросить, — произнесла я, понимая, что все ждут и моего участия. — Говорят, ты крадешь чужих парней?!

Теперь она смотрела на меня, явно ничего не понимая. Я отвела глаза, с досадой чувствуя, что краснею. Ромка за спиной Леры корчил нам рожи, отчего Юлька, самая смешливая, беспрестанно хихикала.

— Что вам надо?! — сказала Лера уже тверже. — Зачем вы украли мои цветы? Я…


— А зачем ты увела моего парня?! — крикнула Кира, и ее глаза, обычно карие, вдруг сделались черными, как смола, и бешеными. — Ты меня уже достала, Пухлик! Везде твоя тупая рожа! Глиста! Что ты пялишься, дебилка?! Онемела что ли?! Что, пасть свою не можешь открыть?! Че от тебя так воняет, а?!! Нравится тебе Гарковский, ну и забирай, мне такой козел не нужен! Только тебе придется заплатить!

— Чем? — растерянно спросила Лера. Видите, она сразу готова была покориться — до того нас боялась. Другой бы сказал: «С какой стати?» — или еще что-нибудь в этом роде. А она спросила о цене.

— Чем? Да вот, мы уже и взяли! — Витька ткнул указательным пальцем в цветы, и лицо Леры передернулось, точно вместо пальца у него была рапира, и ткнул он не в цветы, а в нее. — Сойдет.

— Но если они тебе дороже, чем Ромка, — присоединила свой голос и Анька, — так бери их и вали! Выбирай!

— Выбирай! — крикнула Юлька и вздрогнула, словно испугавшись собственного голоса. — Выбирай!

— Выбирай!

— Выбирай!

— Выбирай!

Мы кривлялись и пели это одно-единственное слово, точно нелепую пародию на детскую песенку о каравае. В этот момент мы окончательно утратили способность соображать. Мы больше не были восемью отдельными людьми — мы стали единым организмом, примитивным и безумным. Мы не видели ничего кроме Леры — она словно разбухла, выросла до гигантских размеров, заслонив собой весь мир.

Лера, побелев, смотрела то на нас, то на цветы, то на Ромку. Ее взгляд прыгал туда-сюда, как мячик в теннисе. Она что-то говорила — я видела, что ее губы шевелятся, — но мы ничего не слышали. Наконец она отступила назад и уцепилась за Ромкину руку, и мы тотчас замолчали, и некоторое время на чердаке не было слышно ничего, кроме хриплого дыхания. Мы ждали, что она скажет. А она сказала: «Пошли, Рома».

— Так значит он?! — воскликнула Анька. — А как же цветочки?!

— Ты выбрала его? — спросила и Кира, скаля зубы в волчьей усмешке. — Говори: да или нет?! Ты русский понимаешь?! Да или нет?!

— Да, — едва слышно сказала Лера, и если б мы не ждали ответа так напряженно, то не услышали бы.

— Ну, все! — вдруг облегченно выдохнул Витька, неизвестно к кому обращаясь.

— Черт, Ромка, ты выиграл! — Кира рассмеялась с веселым изумлением. — Вот блин!

— Ну, я ж говорил. Все уже, да? А то мне этот цирк уже надоел! — громко сказал Ромка за спиной Леры, и она вздрогнула и оцепенела, точно сзади зашипела змея. А потом ее лицо и глаза вдруг стали безжизненными, пустыми, словно кто-то страшный прошелся по ним щеткой и вымел прочь все мысли, все чувства, выскреб все до единой пылинки. Мне показалось, что я смотрю в лицо трупа, и я перепугалась до смерти, и не одна я, потому что кто-то, по-моему, Юлька, спросил дрожащим голосом: «Лерка, ты че?»

— Ты что, и в самом деле поверила, что Ромка в тебя влюбился?! — Кира всплеснула руками, будто хотела показать, как она разочарована Лериной доверчивостью. — Ну ты больная! Да ты в зеркало хоть смотрелась когда-нибудь?! Да кто ты вообще, тупорылая?! Ромка, иди сюда!

— Фу, пусти! — сказал Ромка и стряхнул с себя Лерину руку так брезгливо, словно это был какой-то слизняк. — И как меня не стошнило?! Буэ, буэ!

То, что произошло потом, произошло очень быстро — едва ли на это ушло больше двух минут. Но позже, когда я снова и снова прокручивала в памяти эту сцену, мне казалось, что время было, что можно было что-то сделать — одно слово, одно движение, и мы вписались бы в поворот, а не вылетели бы за ограждение, в пропасть. Но ведь монтаж делают только после съемок, верно? Жизнь — не пленка, ее нельзя остановить и вписать другой кусок.

Лера развернулась и ударила Ромку по лицу. Это был слабый удар, он не мог причинить боли, а лишь разозлить. И он разозлил, но не Ромку — у того челюсть отвисла, он был ошеломлен, как если бы консервная банка, которую он пнул ногой, вдруг дала ему сдачи. Отпущенная тетива спустила не ту стрелу — сорвалась Кира. Ведь Ромка был ЕЕ собственностью.

Я вижу, как ее правая нога поднимается — конечно, это произошло очень быстро, но сейчас я вижу все, как при замедленной съемке. На ноге — белая адидасовская кроссовка — новенькая, папаша привез — зашнурованная модными тогда салатовыми шнурками. Кроссовка ударяет в глиняный горшок с амариллисом, и он заваливается вперед, в провал. Темно-красные колокольчатые цветы на длинной стрелке сминаются о противоположный край трещины, стрелка ломается, и цветок летит вниз, и через секунду доносится грохот разбитого горшка. Я слышу смех Киры, пронзительный, захлебывающийся, истеричный — безумный смех ведьмы, которой удалось ее колдовство. И мы следом начинаем сбрасывать остальные горшки. Вот он, стадный инстинкт, во всей красе!

Лера взвыла, как подстреленное животное, и кинулась к провалу, но Ромка успел схватить ее за локти, и она билась, вытянувшись вперед с вывернутыми за спину руками, и дребезг бьющихся горшков был как предсмертные вопли, и комья земли стучали о бетон, как тела, сбрасываемые в могилу. А потом Витька хрипло крикнул: «Прекратите!» — и мы остановились.

Остался только один горшок — с тем самым большим кактусом, похожим на руку толстяка. Кира нагнулась, подняла его и протянула вперед, над провалом.

— На, забирай!

Безумная яростная волна уже схлынула с меня, я словно бы прорвалась сквозь красный туман в реальный мир. Конечно, Кира не собиралась отдавать ей цветок. И я наконец-то нашла в себе силы крикнуть:

— Не надо! Не бросай! Сука!

Ромка отпустил Леру, и она кинулась вперед — скорей, спасти, что осталось! Кира посмотрела на меня с каким-то сонным удивлением и разжала пальцы.

Я не видела того, что случилось дальше, — я смотрела на Киру, на ее красивое лицо с экзотическими чертами, на раскосые глаза — они словно загипнотизировало меня. Мне казалось, что сейчас из этого лица, как из лопнувшего кокона, вылупится что-то чудовищное, омерзительное, нечеловеческое. А потом девчонки взвизгнули, и я повернула голову и увидела, что Лера падает.

Я не знаю, как это произошло, — скорее всего, потянувшись к кактусу, она споткнулась о кусок шифера или арматуры, либо ее нога соскользнула с края трещины и она потеряла равновесие. И рухнула прямо в провал.

Вы скажете: падая в такую неширокую щель, обязательно успеешь зацепиться за что-нибудь руками или ногами. Но это со стороны хорошо рассуждать! И не забывайте — в тринадцать лет совсем не те габариты, что в двадцать один. Лера не успела ни за что зацепиться, она успела только вскрикнуть. А я успела увидеть ее лицо.

О, ни одно лицо, ни один человек не может, не должен содержать в себе такую ненависть! Он не сможет, он расплавится, как плавятся пластиковые бутылки, если влить в них кипяток! Такой ненависти вообще не должно существовать на свете.

Я успела увидеть ее лицо, и она упала в провал — наискосок, вниз головой, и ее крик сразу оборвался.

Мы все подбежали к провалу и свесились вниз, мы кричали, звали Леру, мы просили, чтоб она попробовала встать, подать нам руку, чтоб мы смогли ее вытащить, мы умоляли ее и просили прощения, но Лера лежала на боку, лицом вниз, и не шевелилась, и не отвечала нам. Нужно было спрыгнуть туда, но отчего-то никто, никто из нас не мог на это решиться, все только галдели и суетились, перепуганные и дрожащие, и я помню липкий и холодный ужас, который навалился на нас. Я помню, как у меня сдавливало горло и не хватало воздуха, и как я чуть сама не свалилась вниз, пытаясь дотянуться до согнутой Лериной руки. Я помню, как Юлька принесла свечку, но руки у нее тряслись, и свечка упала вниз и погасла. Я помню, как Анька стояла на коленях на краю провала, прижав ладони к нижней части лица, и кровь текла сквозь пальцы и капала на голые ноги Леры, словно поминальное вино. Я помню, что Людка была самой спокойной из нас и молчала и только смотрела во все глаза. Я помню, как Лешка, утирая нос, сказал: «Ну и влипли же мы!» — и Витька вдруг вскинулся и ударил его с такой силой, что сломал ему челюсть, а себе — два пальца. Я помню, как Женька с грохотом спускался по лестнице и звонил, и колотил во все двери, и кричал, чтобы немедленно, черт подери, немедленно вызвали «скорую»! И я помню, что к тому моменту ни Киры, ни Ромки, ни Шурки уже не было на чердаке — они сбежали тихо и быстро, и никто из нас этого не заметил.

Леру вытащили через полчаса, но если б ее вытащили сразу, все равно ничего бы не изменилось. Три метра — высота небольшая, но люди ломают руки-ноги и просто споткнувшись на ходу. А Лера, упав с высоты трех метров вниз головой, сломала себе шею.

— Господи, какой ужас! — вырвалось у Наташи. Она потянулась и быстро налила себе пива, и оно перелилось через край и потекло по столу. — Вы…вы… Господи, какой ужас! — и она залпом выпила пиво.

— Это же убийство! — сказала Ира. — Вы ей все равно, что горло перерезали! Ты что ж, и вправду была такой мерзавкой?!!

Марина чуть наклонила голову — то ли в знак согласия, то ли неодобрения.

— Но, дорогуша, значит ли это, что моя страшная история правдива?

— А разве история не закончена? — удивленно осведомилась Лена. Марина переплела пальцы рук и горько усмехнулась.

— История? История только начинается.

— Тогда давай дальше! — потребовала Лена, пристально глядя на танцующее пламя свечи. Марина потянулась, выпила свое оставшееся пиво — не столько для удовольствия, сколько для того, чтобы сгладить охрипший от долгого рассказа голос — и снова заговорила:

— Лики зла и лики ненависти часто пишут одними красками, и эти краски могут быть очень долговечны. Второе никогда не обходится без первого. Если ненависть сильна, то она, как гнойник, обязательно прорывается — если же она уйдет внутрь, то с человеком могут случиться ужасные вещи. Но все это в том случае, если человек жив. Мы вызвали к жизни такую ненависть у Леры, но сама Лера в тот же момент умерла. Иногда, когда я обдумываю все, что случилось, мне кажется, что происшествие на чердаке чем-то походило на тяжелые роды. Мать умерла, но осталось дитя. Лера умерла, но осталась ее ненависть.

Несколько следующих дней для меня превратились в сплошную серую кашу. Следствие, расспросы, расспросы, расспросы… Дни кошмаров — ночных и дневных — и лишь секунды спокойствия — утром, сразу после пробуждения, когда мне казалось, что все это лишь дурной сон. Насколько бы удобней жилось, а? — все плохое — р-раз! и ссыпал в сны! Только эти секунды и были границей между ночью и днем. Ночью я снова и снова видела, как падает Лера, а днем вспоминала о своей роли в этом падении, и всякий раз к желудку подкатывали тошнотворные спазмы. Меня тошнило от самой себя. Я избегала смотреть в зеркало — в нем отражалась тринадцатилетняя девчонка, которая убила человека.

Вся история сошла как несчастный случай. О том, что мы делали на крыше, никто кроме нас так и не узнал. Вообще с этим делом долго не носились — мать Киры — большая шишка в исполкоме — быстро все уладила. Трещину собрались заделать, но так и не заделали. Растения Леры так и остались лежать в ней, как в раскрытой могиле. На люк повесили крепкий замок. Вот и все. Первый том нашей жизни был захлопнут и для некоторых из нас заброшен на самые задворки памяти, на съедение пыли.

Я заставила себя пойти на похороны, хотя мне было чертовски страшно и я знала, что мать Леры не будет в восторге, увидев меня. Но мне казалось тогда, что хоть так я смогу показать, как жалею о смерти Леры и о своей глупости. Я пошла отдельно от своей матери, и, конечно, у меня не хватило храбрости подойти к семье Леры и хотя бы поздороваться, я даже постаралась не попасться им на глаза, скромно прячась в задних рядах.

Кроме меня пришли только Витька и Женька. Витька с забинтованной рукой стоял недалеко от меня, и я знала, что он меня видит, но он вел себя так, словно мы были незнакомы. Женька тоже стоял обособленно, и никому, глядя на нас, сейчас и в голову бы не пришло, что совсем недавно мы составляли одну веселую компанию.

А компании больше не было. Она рассыпалась, как рассыпается веник, если снять вязку. Компанией мы поднялись на чердак в тот день, вниз же мы спустились чужими людьми. Теперь провал был между нами. Мы больше не перезванивались, не общались, не покуривали вместе в школьном овражке. В школу осенью шли, как на каторгу, потому что все мы, кроме Женьки, учились в одном классе и были вынуждены видеть друг друга каждый день. Встречаясь, мы вяло здоровались, избегая смотреть друг другу в глаза. Мы были противны друг другу. Только Кира и Ромка продолжали держаться вместе и не выглядели угнетенными, и выражение лица Киры стало еще более брезгливым и надменным. А все остальные разбрелись по своим жизням.

А потом началось бегство.

Юлька перевелась в другую школу, ничего и никому не объясняя, и теперь я видела ее только мельком — редко и издалека. Дорога туда была намного дольше, но ей, наверное, было спокойней среди чужих лиц. В октябре уехала Анька — после того случая здоровье ее совсем испортилось, и родители увезли ее в какой-то санаторий — далеко-далеко отсюда. Отец Женьки получил работу на Камчатке и укатил вместе со всей семьей, и я думаю, Женька расстался с нашим городком без всякого сожаления — уехал вместе со своей трубкой, которую он так любил выколачивать о колено. У семьи Омельченко умерла какая-то близкая престарелая родственница, и они, махнув две квартиры на одну где-то в центре, тоже исчезли из нашего двора туманным январским утром вместе с Людкой и ее черным пианино. А в конце лета развелись Хомяковы, и отец остался здесь, а Лешка с матерью сгинули неведомо куда. Шурка никуда не уехал, но школу почти совсем забросил и теперь гонял где-то на мотоцикле в новой стае.

Моя семья переехала, как я уже говорила, когда мне исполнилось пятнадцать, и я была последней из тех, кто сбежал, хоть и не по своей воле. Это было в первых днях июня — жара уже бродила неподалеку, но воздух еще по-весеннему обнимал мягким теплом, и природа улыбалась свежей сочной зеленью и цветами, и всюду носилось особое ощущение буйной, первобытной свободы, во всяком случае, мне так казалось.

Почти все вещи были упакованы, и я, предупредив родителей, убежала за дом, в одно из наших старых тайных местечек — выкурить сигарету и попрощаться со своим двором, с домом — со всем тем, что окружало меня пятнадцать лет. Хоть мне и отчаянно хотелось уехать — хотелось уже давно, — но рвать корни всегда больно, даже если большая часть из них уже сгнила.

Я сидела на траве, курила и думала о том, как странно все сложилось — метла судьбы словно намеренно размела нас по разным углам, как будто для того, чтобы посмотреть, что потом получится из каждого из нас в отдельности и каждому вынести свой приговор. Тогда я еще не знала, как близка была к истине, только наблюдала за нами не судьба, а рожденное на чердаке дитя, которое не знало жалости.

Там и нашел меня Витька, и я до сих пор не знаю, как. Он пришел и все, и мы не знали, о чем говорить. Нас связывала только эта постыдная тайна, а в остальном — у нас давно были разные жизни, свои друзья и подруги, свои парни и девушки. Мы немного помолчали, а потом он напрямик спросил:

— Сбегаешь?

Я кивнула, и он сказал, что мне везет и что он бы и сам сбежал, да некуда, что с того дня он ни разу не чувствовал себя по-человечески, что каждый день как будто в грязи валялся, и что не тому человеку он тогда на крыше врезал — Ромке надо было челюсть своротить и Киру отлупить, да и себе влепить как следует, потому что сам кретин. Я заметила, что если кого и стоит отлупить, так это меня, а он ответил, чтоб я не тянула к себе больший кусок пирога — поровну он всем.

— Куски-то всем раздали, только не все ж их съедят, Кира так вообще не притронется, — сказала я и щелкнула по сигарете, и она улетела далеко в кусты — Витька когда-то сам научил меня так делать.

Он посмотрел на меня исподлобья. Он сильно изменился, он стал совсем взрослым, и за его глазами был виден крепкий, сформировавшийся ум, а не труха, как еще у многих мальчишек в этом возрасте.

— Говоришь ты хорошо, — сказал он, крутя в пальцах сигарету. — Только че ж ты тогда рта не открыла? Струсила?

— Да, — ответила я, потому что это было действительно так, и я разозлилась на Витьку за то, что он это понимал.

— И я, — кивнул он, и это был единственный раз в жизни, когда я слышала от парня подобное признание.

Мы поговорили еще немного, но уже о другом. Нам хотелось поднять эту тему, и мы подняли ее и сами были не рады. Так бывает, когда сковырнешь корку на зудящей болячке, а потом поспешно унимаешь кровь.

Уже прощаясь, Витька сказал:

— Ну, ты как устроишься там… это… Ну, короче, созвонимся, ладно?

И я кивнула — обязательно.

Ничего мы, конечно, не созвонимся, и мы оба это прекрасно знали. Фраза была лишь формальностью, проявлением вежливости, иллюзией прощания друзей, которые уже давно друзьями не являлись. И он и я были рады расставанию — окончательному — но показывать это оба сочли нетактичным. И он ушел — в свое будущее и мое прошлое, и я думала, что вряд ли мы еще когда-нибудь встретимся. Но мы все же встретились.

Марина замолчала и задумчиво посмотрела на бутылки — не осталось ли чего, и взгляд Лены уперся туда же, и она вздохнула и цапнула пачку к себе. Наташа встала, ушла на кухню и вернулась с оставшимися бутылками. Их немедленно открыли и разлили по кружкам, и пиво заворчало и вспухло аппетитной пеной.

— Как же ты дальше жила? — спросила Ира и с хлюпаньем втянула в себя пену. — Как же муки совести?

— У-у! Какой высокий стиль! — Марина усмехнулась. — Совесть, Ира, девка блудливая и на одном долго не задерживается — все время скачет туда-сюда. Но ее вины здесь нет. Все время одно заслоняет другое — жизнь-то не стоит на месте, и, как не стараешься, без грешков все равно не обходится. И у совести всегда есть работа. Это нормально, так у всех людей, у кого совесть мало-мальски присутствует. Новое сверху, старое на дно. Одни перетряхивают все часто, другие — реже, третьи вовсе этого не делают. Но совесть никогда не зацикливается на одном, иначе это уже сумасшествие.

Конечно, не было дня, чтоб я не думала о Лере, но постепенно острота воспоминаний сглаживалась, а чувство вины становилось более осознанным и спокойным. Можно сказать, что приступы превратились в ровную боль, которую можно было стерпеть, с которой можно было жить, о которой не забываешь, но и не зацикливаешься на ней. Я знала, что виновата, и сделала бы все, чтобы искупить перед Лерой свою вину, но Леры не было. А мне нужно было жить дальше. Я сочла, что от живой меня больше проку, чем от мертвой или свихнувшейся на почве душевного мазохизма. Я получила свой кусок пирога. И я ела его постепенно.

Так прошло четыре года. У меня появились новые друзья — вы, в частности, я окончила школу, поступила в университет, училась, подрабатывала, как и сейчас. У меня были романы — одни мимолетные, другие посерьезней. Когда было время и возможность, я ходила на дискотеки и на вечеринки, ездила за город. Я жила, как живут многие. За четыре года многое изменилось в моей жизни, во мне самой, но тени прошлого всегда шли рядом, в ногу — то молча, то хлопая по плечу, чтобы напомнить о себе. Я с гордостью могу сказать, что стала личностью, не пыталась больше сделаться чьей-то копией и больше никогда не была частью стаи, делая и говоря то, что сама считала нужным. Жестокий гончий пес сбежал, поджав хвост, из моей души. Плохо только то, что большинство-то изгоняет таких псов всего лишь временем, моего же прогнала чужая смерть.

Можно было подумать, что на этом-то все и закончится. За подобные преступления не судят, выносят обвинительный или оправдательный приговор сами виновные. И все! Больше никто в это не вмешивается. Но я ошиблась. Да и все мы ошиблись. Наше зло, как бумеранг, пролетело по дуге длиной в четыре года, вернулось и ударило нас в спину, когда мы этого уже не ждали. Совершенное нами зло стало оборотнем, приняв лик чужой ненависти. Лик кары. И мы отчасти этому способствовали. Сейчас мне кажется, что если б мы не встретились, то ничего могло бы и не быть. Но мы встретились. Мы не могли не встретиться. Нас всех связывала сплетенная нами же паутина. И эта встреча, этот миг воссоединения нашей компании стал толчком, который повернул уже готовое и налаженное колесо.

Был февраль, холодный, бесснежный и свирепый, как дикий изголодавшийся пес. Взбесившийся ветер носился по городу, выискивая добычу, и в такую погоду, знаете, как-то не тянет на улицу, а тянет в теплый уголок, к телевизору и горячему чайнику. Но мне пришлось выйти на улицу — выйти однажды вечером, в самом начале февраля, когда в школах проводится день встречи выпускников.

Окончив новую школу, я два года подряд исправно ходила на такие встречи, но в тот день я не пошла. До сих пор не могу понять, как это случилось. Ноги сами понесли меня в противоположную сторону, к остановке. Я села в автобус и поехала в свой старый район.

С того дня, как моя семья переехала, я не была здесь ни разу. Я шла к школе через знакомые дворы с неким особым трепетом, с каким идут на встречу с человеком, когда-то много значившим в жизни. Меня раздирало двойное чувство, ностальгически-радостное и в то же время неприятно-тяжелое. Я смотрела на изрезанные ножами и обожженные окурками скамейки. Я вспоминала запах роз, увивавших беседки. Я слушала, как шумят ветвями многолетние деревья. Я закидывала голову и видела знакомые окна и балконы. Я быстро прошла мимо дома Леры, боясь даже посмотреть на него. И, плотнее закутавшись в пальто, которое рвал с меня жадный ветер, я долго стояла в своем дворе. Не знаю, чего я ждала.

Школа весело сияла огнями, кричала во все горло современными песнями — так, что стекла дрожали. В февральской холодной пустыне это был оазис радости, праздника, где все были друг другу рады, где вспоминали о хорошем, веселом. Разве я имела право приходить сюда?

Возле главного входа смеялись и курили парни и девчонки одного со мной возраста, и я поймала себя на том, что ищу среди них кого-нибудь из нашей компании. Я даже почувствовала легкое разочарование от того, что никто меня не встретил, хотя это было нелепо. Корабль, давно затерявшийся в морях, уже никто не ждет в порту приписки. Зачем я сюда пришла? Эти люди собрались повеселиться, получить порцию хороших воспоминаний, мне же это место сейчас не принесло ничего кроме боли. Какой-то классик сказал, что женщины всегда прижимают к сердцу нож, который нанес им рану.

Опустив голову, словно я стыдилась своего лица, я вошла в вестибюль, и тут кто-то удержал меня за руку и сказал негромко:

— Вот уж воистину вечер встреч!

Я обернулась и увидела высокого, крепкого парня в сером свитере, который улыбался мне радостно и в то же время осторожно, точно у меня в кармане был пистолет. Парень был слегка «под мухой». Я сердито выдернула руку и хотела сказать, чтоб он не лез ко мне, а то… но присмотрелась повнимательней…

— Витька!

— Я. А ты сильно изменилась. Я тебя не сразу узнал, — сказал он. — Ну, давай-ка почеломкаемся.

Он наклонился и звонко чмокнул меня в щеку.

— Что ты тут делаешь?

Я пожала плечами — это был единственный ответ, который я на тот момент могла подобрать. А он кивнул, как будто это все объясняло.

— Теперь только двоих не хватает.

— Кого двоих? — переспросила я, хотя уже подсознательно понимала, что он имеет в виду. — Для чего не хватает?

Витька как-то по особенному усмехнулся мне: мол, и ты и я понимаем, так чего ж дурака валять?!

— Мы в математическом сидим. Пошли. Здесь тепло — давай, я возьму твое пальто.

Пока поднимались, перебросились несколькими словами. Вроде бы, когда люди долго не видятся, им есть, о чем поболтать, но мы говорили так, словно шли по гвоздям, и разговор получился обрывочным, пресным. Он сказал, что работает в фирме, занимающейся перевозками, и отмазался от армии, потому что служить ему некогда, да и незачем, что зарабатывает уже неплохо, конечно, хотелось бы больше, и напоследок заявил, что уже почти женат — словно щит выставил. Мы подошли к кабинету.

— Заходи, — пригласил Витька и открыл дверь.

Ерунда все это, что перемещений во времени не бывает! Я не шагнула за порог класса в настоящем, я шагнула в 1990 год, в весну, в теплый и жестокий мир, в музыку конца восьмидесятых и начала девяностых, и мне снова было тринадцать, и я носила коротюсенькие юбки и цветные шнурки. Меня словно приволокли обратно в какое-то страшное место, из которого я сбежала давным-давно, и прошлое, казавшееся мне прирученным, набросилось на меня и рвануло зубами старые рубцы. Наверное, нет такой цепи, в которую можно надежно заковать свое прошлое. Я стояла перед лицом стаи, и стая смотрела на меня и улыбалась мне, как своей части.

Они сидели за партами поодиночке, и некоторые курили, и Юлька сказала мне «Привет!» так просто, как будто мы расстались только вчера.

Я не видела их четыре года, некоторых и дольше, и конечно они изменились — время всегда хоть немного, да по-другому прорисовывает лица, но для меня сквозь эти повзрослевшие черты неумолимо проступали другие — лица тех, кто смеялся и сбрасывал ногами цветы в чердачный провал. Все смотрели на меня настороженно, и только Кира, чье лицо стало еще более красивым и обрело окончательную жестокость, улыбалось мне безмятежно и насмешливо. Одежда на ней была хорошая и очень дорогая — было видно, что живет она в достатке. Людка располнела и как-то потускнела, но глаза были все такими же жадными и любопытными, а вот Лешка наоборот был еще более тощим, чем раньше, и словно бы даже уменьшился в росте. Юлька, склонив стриженую «под мальчика» голову, постукивала по парте обручальным кольцом. Ромка не изменился почти совсем, но вид имел потасканный, словно дешевая, зачитанная книжка. Одного взгляда на Шурку хватало, чтобы понять многое, и дело тут было не в потрепанной старой одежке или длинных сальных волосах, а в бессмысленных, туповатых, заплывших глазах и отрешенном выражении лица, словно Шурка оставил свое тело здесь, а сам вышел куда-то погулять. Я сейчас могу рассказать о них так подробно, потому что рассмотрела их позже, но тогда мой взгляд скользнул по ним быстро, как луч фонаря, и уткнулся в окно, потому что долго я на них смотреть не могла.

Ничего не говоря, я пошла к свободной парте и, пока шла, думала о том, что моему взгляду была доступна лишь оболочка, скорлупа, а что внутри, я, скорее всего никогда не узнаю, и почему-то от этого становилось жутко. Кто из них съел свой кусок пирога?

Когда я села, и Витька положил рядом на стул мое пальто, дверь открылась, и вошли двое — крупный, полноватый парень с трубкой в зубах, которого невозможно было не узнать, и высокая, худая, болезненного вида девица, мало чем напоминавшая прежнюю Аньку Дъячук.

Я помню, что Женька сказал «Елки!» и застыл, точно на него наставили ружье, а Анька побледнела еще больше, хотя казалось, дальше уж невозможно.

— Ну вот, все и в сборе! — заметила Кира, и в голосе ее журчала тонкая струйка яда. — Присаживайтесь.

Витька протянул руку к двухкассетнику, который наигрывал старые песни «Bed boys blue» и нажал на «стоп», и тишина обрушилась на нас, как ведро холодной воды, и Женька захлопнул за собой дверь, и мы снова, как когда-то, остались одни в своем мире. Сейчас я могу сказать, что в этот момент круг замкнулся и колесо завертелось, и время для нас пошло в обратную сторону, к нулю, и то, что оставила после себя Лера в этом мире, наконец подняло голову и увидело нас.

Кира встала со стула и села на стол, по-шеронстоуновски эффектно закинув ногу за ногу. Ее раскосые глаза смотрели холодно.

— Теперь, когда все в сборе, я хочу знать, кто и ради чего устроил весь этот цирк?!

Судя по изменившимся лицам некоторых, не одна она хотела получить ответ на этот вопрос. Женька, большой Женька, закутанный в паруса синеватого трубочного дыма, спросил:

— Какой цирк?

— Я хочу знать, кто вас здесь собрал?! Ладно я пришла на вечер — я эту школу закончила, — ладно Ромка с Витькой…

— Раздельно, — негромко заметил Витька из-за учительского стола.

— Мне по хрену! — рявкнула бывший вожак стаи и переплела пальцы с длинными ногтями, сверкающими темным рубином. — Ну, Шурка явился… Но вы-то все откуда взялись?! Кто вас позвал?!

— Не гони волну! Никто меня не звал! — Женька смотрел на нее да и на нас с откровенной неприязнью. — Я в городе всего три дня, к пацанам заглянул. Знал бы… — он не договорил и махнул рукой, точно отталкивая от себя наши взгляды.

— А я вообще заходить не собиралась! Я к подруге приехала, шла мимо, а тут Юлька во дворе. — Людка отчего-то отчаянно оправдывалась, точно ее обвинили в воровстве. — И вообще… у меня еще много дел!

— У нас с мужем тачка сломалась за углом, вот я и зашла заодно, — сказала Юля, не подняв головы.

— А я со своей бабой пришел! — буркнул Леша, искоса глядя на Витьку — наверное, вспоминал свою челюсть. — Может, вас и звали, а я с бабой. И пойду-ка я врываться в пати и вы бы шли уже!

— Я собиралась в свою школу, а меня почему-то потянуло сюда. Я и пришла, — сказала я равнодушно. — Если б знала, что вы здесь, близко бы не подошла! Еще б лет сто вас не видела!

— Откровенно, — заметил Витька и сунул в рот сигарету. Кира уставилась на меня, и ее глаза потемнели от ярости, как тогда на чердаке.

— Ты смотри, какая стала правильная! Да если б ты тогда языком не трепала…

— А я и не оправдываюсь. Только ты-то уж вообще бы заткнулась!

— Если б не вы, ничего бы не было! — вставила Люда, внимательно глядя на нас, и меня чуть не стошнило — Люда жаждала скандала.

— А тебя, значит, заставили, — Юлька фыркнула. — За руку волокли!

— Решили наконец поговорить?! — произнесла Анька от двери скептически. — Не поздновато ли? Я вообще к классной зашла, но я, пожалуй, останусь. Всегда приятно поболтать с друзьями.

Я не буду дословно передавать то, что мы говорили потом — это было слишком отвратительно. Это походило на баскетбол — вину пасовали друг другу, как мяч, только никак не могли найти кольцо, чтоб забросить его туда и успокоиться. Стыдно сказать, но и я тоже кричала. Я не отказывалась от мяча, но считала, что кое-кто должен его со мной разделить. Я кричала и кричали остальные, обвиняя Киру, меня, нас вместе и в отдельности, друг друга и чуть-чуть себя, и Кира вопила о несчастном случае и о том, что чего ради она должна из-за этого свою жизнь ставить наперекосяк, и даже Шурка переместился из своей реальности в нашу и, хихикая, спросил, чего все так с этим носятся? — ну, одна дура рассказала, другая подбила, третья поскользнулась — ну и что — жизнь есть жизнь — чего теперь сопли распускать?! И Кира за «дуру» в свой адрес съездила ему по физиономии, расцарапав ее своими ногтями, и он свалился в проход, как мешок с картошкой, и возился там и кряхтел, пытаясь встать, и Женька, наверное впервые, подавился дымом и пытался кашлять и говорить одновременно, и выходило у него черт-те-что. Я с ужасом почувствовала, что стая затягивает меня, как топь неосторожного путника, зажала себе рот ладонью, загнав обратно не успевшие выскочить слова и сгребла в охапку пальто. И тут Витька вскочил и схватил за руки меня и Юльку, и выволок из класса, и вытолкал в коридор Женьку с Анькой, и захлопнул дверь, отрезав от нас хриплые вопли.

Несколько минут мы молча смотрели друг на друга, все еще тяжело дыша от распиравшей нас ярости, потом Женька выразил общее удивление тем, что мы друг друга не поубивали. Возможно, если бы не Витька, и могло случиться что-нибудь подобное. Нам больше нельзя было находиться всем вместе в одной комнате, как нельзя сажать пауков в одну банку.

Анька ушла сразу, не оглядываясь и не прощаясь, а мы немного поговорили в наполненном криками и музыкой коридоре, в облаке дыма Женькиной трубки, глядя не друг на друга, а на наши смутные отражения в дрожащих оконных стеклах. А потом Женька, неожиданно оказавшийся обладателем большого, как танк, джипа, развез нас, как он выразился, «с понтом» по домам, и, признаюсь, всю дорогу я ждала, когда он начнет трясти мизинцами, ну, вы понимаете.

Дома я сразу легла спать, надеясь успокоиться таким образом, но словно кто-то специально всю ночь крутил в моей голове пленку со снами шестилетней давности, и я снова видела чердак, Леру, ее цветы и нас, только нам уже было по 19–20, а от этого все происходившее выглядело куда как страшнее. Под утро я не выдержала и заела сны демидролом и уже спала спокойно.

В тот день я распрощалась с повзрослевшей компанией во второй раз и думала, что теперь уже навсегда. Но я опять ошиблась. Неделю спустя позвонил Витька (до сих пор не знаю, где он раздобыл мой телефон) и сказал, что умерла Анька.

Много позже, когда колесо уже вертелось вовсю, я не раз пыталась понять, почему первой стала именно Анька: был ли этот выбор случайным, как удар молнии, ибо сильная ненависть редко бывает рассудительна, кидаясь на то, что видит, как голодный на мало-мальски пригодную для еды вещь. Если же ее выбрали намеренно, то по какому принципу — ведь в сравнение ее степени вины с моей или Кириной Анька была статистом. Но так или иначе, с какой-то стороны ее смерть была актом милосердия — Анька не вступила на тот зыбкий путь страха, которым предстояло идти нам.

Анька, покинув отчий дом, работала в большом парфюмерно-косметическом магазине в центре и временно снимала комнату у одного знакомого. Именно он и нашел ее, вернувшись с работы, — Анька лежала в своей комнате ничком, накрепко вцепившись пальцами в потертый палас, а рядом валялся разбитый горшок с амариллисом.

Причиной смерти назвали сердечный приступ, и позже, когда Витька рассказал мне об этом при встрече, кроме естественной подавленности я почувствовала, что он так же, как и я, недоумевает. Сердечный приступ в 19 лет? Нам это казалось невероятным. Молодость и сердечные приступы — планеты разных галактик, и смерть тоже должна быть где-то очень далеко. Нечего ей шляться вокруг нас ни в 13, ни в 19. Конечно, у Аньки было очень слабое здоровье, но… не знаю, мои мысли на некоторое время не удовлетворились этим буйком и заплыли дальше. Наверное, оттого, что всегда трудно принять смерть человека, которого видел совсем недавно. Да и встреча наша в школе была слишком свежа в памяти, и смерть Аньки словно бы проистекала из этой встречи.

А потом мне невзначай пришло в голову, что иногда сердечные приступы бывают от сильного волнения или испуга. И что же могло так испугать Аньку? Хотя, впрочем, что я вообще знала об Анькиной жизни? Ничего. Вывод можно было сделать только такой — тех, кто был на чердаке, стало на одного меньше, и, занеся случившееся в реестр своей памяти, я перестала об этом думать. В то время я была по уши завалена работой и учебой и на похороны не пошла.

Смерть Аньки была единственной значительной вехой в том феврале, но февраль короток — не зря в нем 28 дней — по-моему, это самый гнусный месяц в году. И прошел февраль, и родился март, и холод начал понемногу спадать, и, как говорится, ничто не предвещало беды. В один из вечеров я сражалась с контрольной по английскому, и пыталась одновременно сготовить ужин и выучить группу перфектно-длительных форм, и у меня заходил ум за разум, и тут зазвонил телефон.


Витька говорил непривычно быстро и жестко, таким голосом, каким говорят люди, попавшие в серьезную неприятность. Я его даже не сразу узнала, настолько чужим был этот голос. Он сказал, чтоб я приехала в «Три пальмы», заведение где-то в нашем районе, и начал подробно объяснять мне, как туда попасть, а я пыталась перебить эти объяснения и довести до его ума, что приехать никак не могу и вообще не собираюсь — с какой такой радости?! И тогда Витька сказал, что может мне придаст ускорения то, что нас уже меньше на два, и я вылетела из дому как ошпаренная и только на улице сообразила, что выскочила в домашних тапочках, и пришлось вернуться, чтобы переобуться.

В «Трех пальмах» действительно оказались три пальмы, довольно чахлых, а вот вместо пустынных аравийских земель были столы, люди, бутылки и песенки российской эстрады — из тех, в которых много шума и мало смысла. Витька был там же и тянул пиво из большого стакана. Он спросил, не буду ли я чего, ушел и вернулся с чашкой капучино. Я протянула ему деньги, но Витька отпихнул их и сказал, чтоб я не валяла дурака. И тогда я спросила «Кто?» и он, как-то странно посмотрев на меня, ответил, что Шурка повесился.

Понимаете, уже тогда я мельком подумала, что кто-то наверху словно вспомнил о нас и теперь сбивает щелчками по одному. Но, еще раз повторю, подумала мельком, потому что не была мистиком и не увидела в новой смерти ничего, кроме случайного совпадения. Наркоманы кончают с собой сплошь и рядом, а в том, что Шурка им был, сомневаться не приходилось. Но Витька все смотрел странно, как будто у него внутри застряла какая-то тайна, и он никак не мог ее оттуда вытащить, и я спросила, уж не думает ли он, что Шурку убили? Витька покачал головой — нет, в тот момент, когда Шурка зашел домой, его брат оттуда вышел, и в доме никого не было, а живут они на четвертом этаже, и брат полчаса стоял перед дверью квартиры, болтая с какой-то подругой, и за это время изнутри не донеслось ни звука. А когда он вернулся, то Шурка был уже мертв. У них на кухне рос огромный плющ, заплетший почти весь потолок, и Шурка залез на стол и отодрал от потолка несколько длинных плетей. Вы знаете, в старых домах высокие потолки, а на кухнях колонки и такие толстые трубы. Шурка обмотал плющ вокруг трубы и вокруг своей шеи и покончил со своим пребыванием в этом мире.

— Это невозможно, — неуверенно сказала Лена и посмотрела на подруг, ища поддержки, но в их взглядах была только откровенная досада, потому что Лена опять помешала рассказу. — Плющ бы порвался. Да и трубы в старых домах, они…

— Я тоже об этом подумала, но позже, — кивнула Марина, — а пока что мы с Витькой смотрели друг на друга, и наши лица были зеркалами одной и той же мысли — о более нелепом способе самоубийства мы не слышали. И в этом была некая символичность: когда-то Шурка вместе с нами уничтожил цветы и из-за этого погиб человек, теперь же цветок уничтожил его. Мог ли Шурка раскаяться в содеянном когда-то и именно поэтому избрать такой способ? Нет, я отвергла эту мысль, потому что она показалась мне еще более нелепой, чем виселица из комнатного плюща. Я была с Шуркой в одной стае четыре года и я видела и слушала его в феврале, много лет спустя. Говорят, о людях нельзя судить поверхностно, по одному лишь взгляду, слову, движению, но я была уверена, что не ошибаюсь — Шурка Кабер был крепким домом — не из тех, в которых совесть открывает дверь с ноги.

Витька пробормотал, что Шурка умер позавчера, и ему пришлось целый день проторчать у его дома в обществе вездесущих старушек, чтобы разузнать все подробности, но я не слушала его толком, потому что вдруг вспомнила об амариллисах рядом с мертвой Анькой. Словно кто-то оставлял знаки своего присутствия, словно кто-то хотел, чтоб мы вот так помнили о том, что сделали. И я сказала об этом Витьке, а он ответил, что не верит в совпадения — слишком уж часто они прикрывали закономерность. Он выглядел мрачно и нездорово — видимо, смерть Шурки потрясла его больше, чем можно было предположить, и тут я просто так, в шутку, сама не зная отчего, спросила, уж не думает ли он, что ребят убили цветы?

Помню, как Витька тогда посмотрел на меня. Посмотрел так, словно он смеялся и умирал одновременно. Так, словно я только что отпустила самую удачную шутку в своей жизни и так, словно я только что всадила нож ему в спину. Он смотрел несколько секунд, а потом его взгляд потух, и Витька спросил: похож ли он на идиота? Я ответила, что не очень, а он сказал — это хорошо, потому что ему приходила в голову такая мысль. Больше он ничего не успел сказать, потому что к нашему столику подсела Юлька с прозрачной чашкой глинтвейна, в котором плавал кусочек лимона, и я вздрогнула, потому что не заметила, как она подошла.

— Маринка, привет. Значит, и тебя это задело, — сказала Юлька и поднесла к губам чашку, глядя на меня сквозь ароматный глинтвейновый парок. Она не поздоровалась с Витькой — следовательно, они уже сегодня виделись, и я вдруг подумала: а не крутят ли они роман? И удивилась тому, что в душе шевельнулось чувство, которое в народе называют «жабой». Понятие собственности — одно из доминирующих в нашей жизни.

Юлька бросила одно-два замечания относительно Шуркиной смерти, и оказалось, что она настроена так же, как и Витька. Она говорила, говорила, а я смотрела мимо нее и думала… Сказать, что я тогда видела? Не бар «Три пальмы», не Витьку с Юлькой. Я видела Шурку: как он заходит на кухню — может, чайник поставить, хотя нет, скорее всего, он лезет в холодильник, а плющ наблюдает за ним с потолка, как затаившаяся змея, смотрит на его согнутую спину. Я видела, как Шурка выставляет на стол какую-то снедь, а плющ отделяет побеги от потолка и ползет-шуршит к трубе и обматывает ее и сплетается, а Шурка ничего не слышит, потому что он, может быть, только что, как говорят, «раскумарился», и ему на все наплевать. Я видела, как Шурка подходит к плите, и тут длинные, сплетенные воедино побеги падают с трубы и обвиваются вокруг его шеи и натуго сдавливают ее — так быстро, что Шурка не успевает вскрикнуть. И я видела, как они тянут его наверх — тянут и давят, и Шурка дергается все реже и реже, как механическая игрушка, у которой кончился завод… А потом я тряхнула головой и сказала себе, что у меня больное воображение. И если даже и предположить на секунду, что Шурку задушил плющ, этакий вечнозеленый питон, чего быть не может, то что же тогда увидела Анька? Амариллис, вылезающий из горшка? Тянущий к ней свои листья и колокольчатые цветы, как приглашение на бал, с которого ей не суждено вернуться? Господи, да рядом с такой версией и Кинг, наверное, показался бы документалистом, не смотри на меня так, Ира.

И вот тогда я вспомнила лицо Леры, когда она летела навстречу смерти. Память разглаживает зрительные детали воспоминаний, как волна узоры на песке, и я уже плохо помнила черты этого лица, но ненависть, которую была на нем, я запомнила навсегда. И впервые подумала: а возможно ли такое, чтобы ненависть пережила своего хозяина? Ведь может же солнечный луч, сфокусированный в линзе, разжечь костер, и огонь будет гореть уже без помощи линзы. Что, если Лера стала такой линзой, и ненависть воспламенилась и уже может жить самостоятельно и Лера ей для этого не нужна? Что если она теперь будет по очереди выдергивать нас из жизни, как рыб из садка? Ведь, в сущности, мы так мало знаем об устройстве мира, в котором живем. Ведь было же доказано, что растения могут реагировать на музыку, на отношение к ним. А что, если они умеют и ненавидеть. Что, если они вступили в симбиоз с некой силой и теперь охотятся на нас? Повторяю, тогда я не была мистиком. Но я делала допущения.

Я сказала об этом остальным. И тут же сказала, что это чушь собачья. И тут же объяснила, почему это может и не быть чушью, и Витька сказал, что он думает примерно о том же, только я должна прекратить спорить сама с собой и обратить свое внимание на них. Потом Юлька чихнула, и он пожелал ей здоровья и похлопал по плечу, а я вдруг рассвирепела, и, наверное, это отразилось на моем лице, потому что Витька удивился и убрал руку. А затем хлопнула дверь и послышалась ругань, и кого-то стукнули о стенку, и к нам подсел Женька, вытащил трубку и спросил, какого черта нам от него понадобилось.

— Ты что же — всем позвонил? — спросила я Витьку. Он кивнул.

— Да. Но я не знаю, кто из них придет. И я не дозвонился до Ромки и Киры. Ромка живет с какой-то бабой, я знаю телефон, но там никто не отвечает. А Кира обитает у крутого мэна, я говорил с ее отцом, и он обещал туда позвонить.

— Вот уж кто точно не придет, — заметила Юлька.

Женька тем временем заказал себе стопочку водки и огромную кружку пива и теперь смотрел на них, как витязь на распутье.

— Что у вас тут творится? — спросил он и потянул к себе водку. — Все что ли решили в ящик сыграть?! Я в городе месяц и уже два трупа! А мне тут еще полмесяца сидеть! Надеюсь, никто не навернется? Че, Шурик в натуре повесился? Он и раньше был конченый, а тут, значит, вообще башню сорвало. Он винтил или хопал? Или по колесам?

Мы рассказали, в чем дело и мы говорили хором и пытались рассказать все как можно быстрее, и Юлька подавилась глинтвейном и начала кашлять, и Женька, добрая душа, хлопнул ее по спине, и Юлька чуть не улетела из-за стола. Потом Женька фыркнул, обозвал нас идиотами и, наверное, сказал бы еще что-нибудь в таком духе, но тут у него в куртке запищал телефон. Он вытащил его, долго кого-то слушал, потом сказал «Козлы!» и кинул в карман.

— Я не въезжаю, чего вы подсели на измену*? — сказал он. — Шурка просто убился наглухо, вот и все. Я во все эти заморочки не верю. Что ж меня, завтра какой-нибудь кактус замочит?!

— Мы этого и не утверждаем наверняка, — заметила я. — Просто предполагаем. Уж больно это похоже на наказание за Леру — одна, второй…

Женька помрачнел и отпил сразу полкружки пива.

— Тогда за дело бы было, — сказал он. — Козлы мы тогда были. До сих пор иногда так х…во на душе — пойду да напьюсь. Верите, нет?! Или думаете, раз тачка нехилая, значит и по барабану все?!

Он уткнулся в свое пиво и не хотел больше смотреть на белый свет. К столику подбежал мальчишка и сказал: «Дядя, дай на хлебушек». Женька сердито шуганул его.

— На хлебушек…знаю я этот хлебушек, с одного конца запаливается! — ворчал он. — Вы гляньте на его куртку — да я в детстве о такой и не мечтал! Нищий, тоже мне…

Он бы еще долго рассуждал на эту тему, если б в этот момент почти один за другим не пришли Лешка и Людка. Людка в своей лохматой длинной шубе походила на медведя, который, задумавшись, забыл, что ему положено ходить на четырех лапах. Лешка сегодня был в очках и имел бледный, взъерошенный вид.

— Это правда? — спросил он, даже еще не сев.

Пришлось всю историю рассказывать заново. Женька, уже все слышавший и настроенный скептически, извлек пухлое портмоне, спросил, кто что будет пить, и ушел заказывать парням пиво, Юльке — еще глинтвейн, мне — «отвертку», а Людке — шоколадный крем-ликер.

После нашего рассказа Людка, как и следовало ожидать, испугалась — она всегда была очень легковерной. Она даже пустила слезу. Она сказала, что всегда жалела, что связалась с нами. И сказала, что ей было очень жаль Леру. Людка была готова сожалеть о чем угодно и в чем угодно раскаяться — даже в том, что земля круглая — лишь бы уберечься. Ей было все равно, из чего сделаны стенки ее убежища — только бы ей ничего не грозило.

Лешка нам не поверил. Он сказал, что это все глупости. Ну, били мы цветы, ну и что?! Лерку же в провал не толкали! Сама и виновата! И тут Витька оторвался от своего пива и спросил: «Леха, как твоя челюсть?» — и Лешка больше не сказал о Лере ни слова. А через десять минут, вопреки Юлиному заверению, пришла Кира.

Мы не узнали ее, когда она вошла в бар и стала смотреть по сторонам, выискивая нас, и, найдя, пошла к нашему столику. Я помнила Киру по февральской встрече — ухоженная, надменная, жестокая красавица, привыкшая только брать. Но кто же это идет к нам? Шуба распахнута, подол и сапоги в грязи, пиджак застегнут кое-как, прическа рассыпалась безобразными лакированными прядями, на лице с поплывшей красотой — смятение и страх.

— Это правда, что Шурка умер?! — спросила она, тяжело опершись на плечи Лешки и Женьки. — Это правда, что Шурка умер?!

Наверное, она бы повторяла этот вопрос до бесконечности, если б мальчишки не усадили ее, не успокоили и не принесли ей стакан сока. Кира выпила его залпом. Долго пыталась отдышаться, и ее не трогали, ожидая, пока она придет в себя. Наконец Кира немного успокоилась и снова повторила вопрос, и Юлька ответила утвердительно. Кира застонала и уткнулась лицом в ладони.

Меня удивило, что смерть Шурки так ее расстроила — нет, наверное, дело не только в этом, и я спросила у нее, что случилось. А Витька спросил, не знает ли она, где Ромка, потому что мы не можем до него дозвониться. Кира подняла лицо, которое сразу же как будто застыло, замерзло, и страх врос в него, как пузырьки воздуха в толщу льда.

— Я знаю, где Ромка, — сказала она тихо, достала сигарету и начала ловить ее концом пламя зажигалки.

— Где же?! — нетерпеливо произнес Витька.

— В морге.

Мы вначале не поняли, и это не удивительно. Когда нить длинна, она обязательно запутается. Когда серьезных событий слишком много, ты несколько утрачиваешь ощущение реальности. И выводы становятся не логическими, а желаемыми.

— Че его в морг понесло? — удивленно спросил Женька, окутанный дымом, как старинный паровоз. — К Шурке что ли поехал?

— Его туда увезли, — произнесла Кира с усилием.

И тут до нас начало доходить. Волна ужаса накатила на меня и сбила с ног мой разум. Ромка уже не мог быть совпадением. Трое — это уже не совпадение. Трое — это уже казнь.

Возможно, вы удивлены, что мы с самого начала подумали, будто все, что происходит, — происходит именно из-за Леры. Не по какой-то другой причине. А ведь их можно было придумать множество. Наверное, подсознательно мы всегда ждали наказания за совершенное зло. Творящий чудовищ вовсе не защищен от них.

Мы вскочили, набросились на Киру, затрясли ее и кричали, требуя объяснений. Мы чуть не повалили стол, и барменша заорала на нас.

Оказывается, Кира и Ромка до сих пор поддерживали тесные и отнюдь не дружеские отношения, встречаясь по меньшей мере раз в неделю на квартире у одной Кириной знакомой. Должны были встретиться и сегодня. Заранее созвонились, договорились. Кира приехала на квартиру, прождала два часа, но Ромка так и не пришел. Она звонила ему, но никто не отвечал. Тогда Кира, разочарованная, злая, плюнула на все и поехала к Ромке домой, вернее, к его подруге.

Подруга оказалась дома. Дверь Кире открыла растрепанная, зареванная, полупьяная девица. На требование позвать Рому, она, тускло глядя на гостью, сказала, что Рома умер.

— От чего он умер?! — взволнованно спросил Витька. — Она сказала?!

— Врачи ей сказали — асфиксия, — пробормотала Кира. — Сказали, он задохнулся. Девка сказала, что пришла домой, а он уже был мертвый. Говорит, почернел весь и лицо страшное. Я домой, а тут отец позвонил и сказал…сказал… Кто это все делает?! — вдруг закричала она на весь бар, перепугав посетителей. Юлька снова начала ее успокаивать, а мы смотрели друг на друга, и на всех лицах был ужас. Первобытный, животный ужас.

А потом мы встали и ушли из бара. Женька сунул Киру в свою машину и уехал, а мы разошлись, не глядя друг на друга и не прощаясь. Мы разошлись, и каждый ушел один.

Дальше начался кошмар.

Знаете ли вы, что такое жить на плахе, под топором, который вот-вот должен опуститься? Что такое жить в постоянном страхе? Жить, постоянно оглядываясь, а оглядываться еще страшнее, чем смотреть только вперед? Серые дни и ночи, полные ожидания… Любой телефонный звонок как весть о новой смерти. Знание того, что нечто прячется где-то у тебя за спиной. Силы зла всегда таятся за нашей спиной, приходят к нам тайком, по-воровски, и, когда ты этого не ждешь, срезают твою жизнь, как воры кошелек. Неважно, в каком облике придет зло, низменны его цели или благородны — оно никогда не будет вести честную игру, никогда не вызовет тебя на дуэль — нет, оно нанесет свой удар раньше, чем ты успеешь увидеть его лицо. Наши жизни походили на струны, наш страх — на смычок, и нечто водило им по струнам все быстрей и быстрей, с улыбкой слушая мелодию отчаяния и раздумывая над тем, какая струна оборвется первой. Вот что самое страшное — теперь я могу сказать это совершенно точно — вот чего боятся больше всего — не убийц-маньяков, не клыкастых монстров, не Сатану и иже с ним — боятся неизвестности. Вот он, самый страшный монстр, о котором ничего не знаешь наверняка и который может напасть на любого. Мы не знали точно, от чего погибли ребята. Возможно, если б знали, было бы легче. Реальность всегда лучше, хоть и самая паршивая.

Вот так, время текло, переливаясь из одних суток в другие, а мы ждали. Но ничего не происходило. Нечто, показав нам свою мощь, затаилось надолго, питаясь нашим страхом. Прошел один месяц, второй, настало лето, душное и пыльное — самое горячее и невеселое лето в моей жизни. Я перешла на следующий курс только чудом, с ужасными оценками. Юлька развелась. Лешка бросил мединститут и целиком отдался компьютерам. Витька все никак не женился. Женька бывал в городе наездами, много и громко пил и разнес два бара. Люда жила затворницей. Кира вместе со своим крутым мэном собиралась в Москву.

Мы все перезванивались и довольно часто, но отнюдь не из дружеских побуждений. Звонки были проверкой — все ли живы? Не пора ли прятаться? Не пора ли бежать? В конце концов, мы были всего лишь людьми. Мы боялись умирать. И каждый боялся по-своему, каждый мучился в собственном аду.

Хорошие, открытые разговоры у меня получались только с Юлькой и Витькой. Иногда мы встречались и бродили вместе по улицам города, как потерявшиеся дети, и вместе нам было не так страшно. Иногда к нам присоединялся Женька, когда бывал в городе, буйный и веселый, но веселье было отчаянным, как крик ужаса, переложенный на мажорный лад.

Мы снова стали компанией, но это уже была не та компания безумствующих подростков — мы встречались ради спокойствия, душевного равновесия, взаимной поддержки, которые научились ценить за это время. И наши отношения были искренними и честными, потому что теперь мы знали, чего стоит каждый из нас.

Так продолжалось до августа, а потом нечто огляделось и поняло, что настало подходящее время. И выпрыгнуло из своей засады, избрав того, кто потерял бдительность. То был очень жаркий август, месяц больших пожаров, месяц, коронованный огнем. И самый страшный августовский пожар был в одном из богатых особняков на окраине города, красивой игрушке с башенками и арками. В этом пожаре погибла Кира. Москва ее так и не дождалась.

Холоден, холоден мир без надежды и холодны сердца, которые бьются в этом мире. Смерть Киры мы восприняли с туповатым безразличием. Для нас это была не смерть, а лишь еще одна исчезнувшая ступенька, отделявшая нас от неизбежного. Казнь продолжалась — теперь это было аксиомой и не требовало доказательств. Окружающее стало склепом и мы были похоронены в нем заживо, и неизвестно, сколько еще продлится агония. Мы продолжали встречаться, отчаянно цепляясь друг за друга. К нам теперь присоединилась Людка, но Людка изменившаяся. Да, она по-прежнему панически боялась, но она стала намного человечней. Все мы тогда менялись, но еще не замечали этого. Мы были куколками в тугих коконах страха.

Колесо вертелось все быстрее и быстрее. В сентябре Лешку сбила машина — ночью, на пустынной дороге. Что Лешка делал там посреди ночи и откуда взялась эта машина, никто так и не узнал. Нечто улыбалось нам из темноты за нашими спинами. Оно знало, как до нас добраться.

Эта смерть и подвела нас к критической точке, к тому моменту, когда все страхи мира превозмогает усталость. Наши коконы треснули. Мы устали бояться. Устали жить в ожидании. Если б мы знали, где именно притаилась наша смерть, мы бы пошли туда, пнули ее в бок и предложили бы заканчивать эту канитель. Но только она должна была забрать нас лично, своими руками. Мы не хотели делать работу за нее. Мы не помышляли о самоубийстве.

И вот он, тот самый последний день, о котором я рассказываю подробно. Ноябрьский день — хмурый, но теплый. Природа иногда, верно сама не зная отчего, дарит такие деньки среди предзимнего холода — чистые, теплые и немного печальные, как чьи-то оброненные хорошие воспоминания. Мы медленно брели по одной из улиц нашего старого района, и было нас четверо, потому что накануне Женька, недавно снова навестивший наш город, влетел в аварию. Он был еще жив, но в больнице нам сказали, что это ненадолго и ничего уже тут не поделаешь. Мы брели подавленные, в холодном отчаянии. Женька уходил, и мы ничего не могли для него сделать. Я уже говорила, что наши коконы начали лопаться, мы устали бояться, и страх больше не заслонял от нас мир. Мы научились ценить чужую жизнь. И Женька был нашим другом. Но помочь ему мы не могли.

Версий у нас уже не осталось. Растения не были замешаны в трех последних смертях. Пожары и ДТП происходят сплошь и рядом. Смерть Ромки вообще осталась неразгаданной. У нас не осталось версий, у нас не осталось ничего.

— Ну, вот и пришли! — угрюмо сказал вдруг Витька.

Сами того не заметив, мы забрели в наш старый двор и теперь стояли под большим платаном, где когда-то все и началось, где когда-то собралась резвая, молодая стая, готовясь позабавиться чужой болью. Мы стояли под платаном и смотрели друг на друга, и нас было так мало… Хотелось опуститься на землю и сидеть так уже до конца. К чему двигаться, к чему разговаривать, к чему размышлять? Мы так устали, словно прожили несколько сотен лет. Нами овладела глубокая апатия.

— Скоро все кончится, — сказала Юлька вяло и закурила. — И для него и для нас. Уже скоро.

— Да! — вдруг выкрикнул Витька и с остервенением ударил кулаком по стволу ни в чем не повинного дерева. — Да! Да! И ни хрена! Мы ни хрена не можем!!! Да я бы сам…

Пыль и кусочки коры летели из-под кулаков. Витька колотил так свирепо и целеустремленно, точно пытался выбить себе эпитафию на теле врага. Я попросила его прекратить, и он остановился, тяжело дыша и зло глядя на сбитые в кровь руки.

— Мне-то это… глубоко…до… — пробормотал он. — Но вы… И Женька…

Слова потерялись в теплом хмуром небе. Я смотрела на груды опавших и уже заботливо собранных листьев — золотых, румяных, бурых, с изумрудными проблесками. Хотелось разбежаться и с размаху броситься на шуршащую лиственную гору, как когда-то в детстве. Вы так не делали? Мы очень любили… Но скоро, совсем скоро поползут из листьев струйки дыма и сгорят листья бесследно. И никто не вспомнит о них, как не вспомнит и о нас… Потерянные дети, сами себя потерявшие… кому они нужны? Мысли проносились обрывками, как включенные на секунду мелодии. Я помню, как тогда эти листья казались для меня чем-то очень важным, наверное, потому, что они были частью далекого детства — хорошей, доброй его частью. Где та девчонка, неразумная, эгоистичная, по-детски злая, — если б можно было вернуться к ней, объяснить, подсказать, заставить свернуть с этой дороги… Если б можно было вернуться!

— Ну почему нельзя ничего сделать?!! — спросила Людка с отчаянием. Не знаю, к кому она обращалась. — Мы и так уже наказаны выше крыши. Это ведь она все делает! Если б можно было ей объяснить! Если б можно было вернуться!

Да, если б можно было вернуться. Это самое простое. Где конец, там и начало. Вернуться, но вернуться такими, какими мы становились. Кающийся должен становиться на колени не перед богом, а перед своим преступлением. И мы бы покаялись, если б было кому нас выслушать.

— Вернуться… — сказала я задумчиво. — Почему бы и нет.

— Ты о чем? — спросил Витька, наклонившись ко мне.

— Мы не можем вернуть во времени, — ответила я тихо, — но можем вернуться в пространстве.

— На крышу?!! — с ужасом воскликнула Людка, побелев. — Ну, нет, ни за что!

— На кой это надо?! — Юлька отшвырнула сигарету, пристально на меня глядя.

— А ни на кой! Мы сбежали оттуда почти семь лет назад, а теперь я хочу вернуться. Я не могу объяснить, на кой! Просто мне это нужно. Там все случилось, и если и существует что-то, что нас убивает, то оно должно быть именно там. Вот я и схожу к нему в гости — пусть завязывает с этим!

— И думаешь, что-то выйдет? — спросил Витька, стирая с рук кровь. — Короче, какой в этом смысл? Ты веришь в привидения?

Я сказала, что верю не привидения, а в то, что видела. А видела я пять свеженьких могил на новом кладбище и уже приготовленное место для шестой. А еще могилу семилетней давности, которую мы забросали своими руками, только была она не на кладбище, а на том чердаке, в провале. Мы хотим вернуться и все объяснить — пожалуйста, почему бы нам не сделать это в самом страшном для нас месте, где нас возможно и услышат. Говорили же древние, что часть души человека остается на месте его гибели.

— Ну, это сказки, — заметила Юлька.

— А я и не говорю, что это правда, — сказала я. — И все же я поднимусь. Поболтаю с прошлым.

Они еще раз сказали и мне, и друг другу, и самим себе, что это сказки — похоже это слово их успокаивало. Но что такое вообще сказка по своей сути? Вымысел? Состарившаяся быль? То, чему наш разум не способен подобрать объяснение? Наш мир наполнен сказками, а может он и сам есть сказка, которую один бог рассказывает другому, а?

Мы пошли на чердак. Мы не знали, зачем мы туда идем, и мы боялись. Очень боялись. Боялись увидеть там самих себя. Но я уже говорила, что коконы лопались. Все быстрей и быстрей. Неумолимо. Страх оказался ниже нас, и мы через него перешагнули.

Замок на люке был давно сорван. Витька первым влез по дребезжащей лестнице, осмотрелся и сказал нам, чтоб мы поднимались, и Юлька пробормотала: «Ну, полезли на небо» — и мы полезли. Одна за другой мы ухватывались за каменный обвод и за Витькину руку и ставили ноги на пол чердака, на поверхность другого мира.

Уже не было маленьких лесенок, приставленных к слуховым окошкам, и не было ни стекол, ни рам в этих окошках. За семь лет не одна компания или просто отдельные бродяги побывали на чердаке — битые бутылки, ящики, какое-то тряпье, мусор, дерьмо, резкие, неприятные запахи… Но тогда мы на это не смотрели. Мы видели лишь чердак, погруженный в тихую, мрачную полутьму, да провал, разрезающий его как старая рана.

Мы медленно подошли к провалу, инстинктивно взявшись за руки, — мы снова были единым целым, но не стаей, а людьми, которые дороги друг другу и которые познали собственное зло на собственной шкуре. Мы подошли медленно, и с каждым шагом чердак словно бы становился больше, а мы — меньше, и время словно пошло вспять и нам снова было по тринадцать лет, только стояли мы уже по другую сторону провала. Мы стояли на самом краю, и нам казалось, что рядом стоит Женька со своей неизменной трубкой, и Анька, и Шурка с Лешкой, и Кира с Ромкой… Только вот их привели насильно, мы же пришли сами. Мы стояли и смотрели на провал, а за нашими плечами в невидимом танце скользило прошлое. Мы смотрели, и я не знаю, что там хотел увидеть каждый из нас, а время, отлистав назад положенные годы, застыло и боялось даже вздохнуть.

Я не помню, кто из нас заговорил первым. Да это и неважно. Важно то, что спустя секунду говорили все.

Наверное, никогда мы не говорили и не будем говорить так, как тогда — чисто, подхватывая словами друг друга, слаженно и искренне. Может быть, раз в жизни случается такое просветление, когда вдруг вся жизнь, все мысли, все тайны и вопросы, мучившие тебя много лет, вдруг превращаются в равнину, а ты стоишь посередине на высоком холме и взглядом можешь охватить огромные пространства. Каждый из нас вдруг понял, зачем пришел сюда и что должен сказать.

Да… время стояло и боялось дохнуть, а мы говорили… И мы говорили не только с Лерой, не только с ее ненавистью — мы говорили с собой. Мы рассказали, чем жили все эти годы и как жили и что мы поняли, мы рассказали о своем страхе и о своей боли. И мы попросили, чтобы все закончилось, потому что были уже достаточно наказаны. И, что очень важно, мы ничего не просили лично для себя, мы просили друг для друга и для Женьки. Да, это был момент просветления, потому что весь эгоизм вдруг куда-то ушел. Ненадолго, конечно, — человек просто не может существовать без эгоизма, но тогда он ушел.

А потом слова кончились. И тогда что-то произошло.

Нет, мы не видели никаких духов, никаких привидений, не слышали никаких потусторонних голосов, дом не затрясся, небо не рухнуло на землю и боги не спустились к нам в блеске молний. Нет, ничего такого мы не видели и не слышали, только, может быть, почувствовали, как что-то зловещее и в то же время очень одинокое и печальное покинуло этот мир и устремилось куда-то далеко, в чудовищную высь. И, наверное, природа тоже это почувствовала, потому что солнце вдруг улыбнулось нам из-за ноябрьских туч, и его лучи пронзили чердак и позолотили кружащиеся в воздухе пылинки.

А потом мы посмотрели друг на друга и поняли — что-то умерло. Не было больше страха и не было тягостного ожидания, и воспоминания больше не приносили боли. Чердак снова стал чердаком, провал — лишь трещиной до четвертого этажа, нам было по двадцать лет и внизу нас ждал целый мир, в котором больше не надо было прятаться. Нас отпустили на свободу. Нам даровали прощение, и мы наслаждались этим.

— Неужели все оказалось так просто?! — не выдержала Лена, и Наташа зашипела, чтоб она не перебивала. Марина улыбнулась.

— Самое сложное всегда таится в самом простом, надо лишь увидеть это, понять и принять, а для этого порой приходится пройти очень долгий и очень непростой путь. И главное — нельзя жульничать, потому что обманешь ты только себя. Мы же сыграли честно.

Я помню то удивительное ощущение, которое переполняло нас, ту легкость и тот покой, о которых мы и думать забыли. Я помню, как мы улыбались друг другу — немного растерянно, потому что еще не могли полностью поверить, что все кончилось. А потом мы смеялись и обнимали друг друга как ненормальные. Ведь в сущности мы еще были детьми, и нам не подобала степенная, солидная радость. Нам хотелось вылезти на крышу и закричать всему миру, что мы живы. Наверное, именно это пытается сказать младенец, испуская свой первый крик. Именно в тот день мы и родились по-настоящему, крещеные в купели страха, совести и мудрости. Вы видели, как рождается бабочка? Уродливая гусеница, уродливый кокон, в котором неизвестно что творится, а потом кокон лопается и на свет появляется имаго — прекрасное, взрослое. Вот так мы сбросили свои коконы и стали, я могу смело сказать, людьми. Людьми, которые смогли заслужить прощение.

В тот день мы спустились с чердака навсегда — спустились с шумом, с грохотом, напугав какую-то женщину, как раз вышедшую на площадку, и она закричала, что сейчас вызовет милицию, а мы пронеслись по лестнице безумным вихрем и вылетели в теплый ноябрьский день, который теперь был целиком наш.

Листья все еще лежали во дворе — горы осенних листьев, разноцветных, умытых солнцем листьев, и я не знаю, что на меня нашло, потому что вдруг я взвизгнула, подбежала к одной из этих гор и плюхнулась на нее, как когда-то в детстве, и остальные побежали за мной и тоже повалились рядом, и мы хохотали и катались в этих листьях и швыряли ими друг в друга и кричали друг другу какие-то глупости, и прохожие смотрели на нас, как на ненормальных, а нам было наплевать, потому что мы были счастливы. Листья летали и летали над нами, как выпущенные на волю птицы, и кто-то смотрел на это с улыбкой. Вот тут и заканчивается моя история и начинается совсем другая.

— Какая другая? — спросила Ира. Марина улыбнулась и развела руки в стороны.

— Жизнь.

И тотчас, словно кто-то ждал этих слов, вспыхнул свет, и тени стыдливо попрятались по углам, и свечи без них стали голыми и ненужными, и зашумел забытый телевизор. Девушки, моргая, ошеломленно смотрели друг на друга и на Марину. Их лица были затуманены, они были еще там, в истории, они не хотели с ней расставаться, а реальность ворвалась так резко и грубо, не спросив разрешения. Наташа нехотя наклонилась и задула свечи.

— А что же Женька? — спросила она. — Выжил он?

— Женька? — улыбнулась Марина и посмотрела на свои тяжелые золотые кольца. — Конечно выжил и сбил этим с толку всех врачей. Он никогда не рассказывал нам о том, как находился между жизнью и смертью и видел ли что-нибудь, но я уверена, что тогда он был где-то на чердаке, с нами. Сейчас он живет в Мурманске вместе с Юлькой, но они приезжают сюда каждое лето. Эти кольца — его подарки на дни рождения — Женька считает, что чем больше золота, тем красивше. Людка работает в частной музыкальной школе и выглядит просто прекрасно, правда, стала немного худее, чем нужно.

— А Витька? — спросила Лена и вдруг насторожилась. — Погоди, но ведь это не тот твой Витька, которого ты на прошлой неделе в Москву провожала по делам?!

Марина усмехнулась.

— А что — это так невероятно?

— Отбила, значит, — неодобрительно произнесла Ира. — Была ж там невеста какая-то…

— Невеста… Ох, мужчины! — Марина притворно вздохнула. — Да не было никакой невесты! Соврал он. Я-то сразу поняла.

Все четверо рассмеялись с явным чувством превосходства над мужчинами, потом Марина, глянув на часы, сказала, что ей пора. Девушки проводили ее до двери, послушали ее шаги на лестнице и вернулись в комнату. Некоторое время сидели молча.

— Как думаете, правда это? — наконец нарушила молчание Лена. Наташа пожала плечами.

— Зависит от того, что ты понимаешь под словом «правда» — то, что было на самом деле, или то, что ты хочешь услышать.

— Ты уже заговорила, как Марина, — заметила Ира.

— Во всяком случае, теперь я понимаю, почему Маринка собирается стать учителем, — отозвалась Наташа. — Не хочет, чтобы что-то такое повторилось.

— По-моему, в наше время это бесполезно, — сказала Лена. — Их же ничем не прошибешь!

— Да, — поддержала Наташа, но ее взгляд был задумчив.

А потом они долго сидели на диване перед тараторящим в пустоту телевизором и пытались вспомнить — как это было, когда-то, в тринадцать…

Загрузка...