Чинуа Ачебе
И пришло разрушение…

Часть I

Глава первая

Оконкво хорошо знали во всех девяти деревнях и даже за их пределами. Слава его покоилась на солидных личных достоинствах. Восемнадцатилетним юношей он завоевал почет для своей деревни, победив Амалинзе Кота.

Амалинзе был знаменитый борец, которого во всей округе, от Умуофии до Мбайно, не мог победить никто на протяжении целых семи лет. Его прозвали «Котом» потому, что он ни разу не коснулся спиной земли. И вот такого человека Оконкво положил на обе лопатки в жестоком поединке, едва ли не самом жестоком — по мнению стариков — после того, как основатель их деревни семь дней и семь ночей сражался с Духом диких зарослей.

Били барабаны, пели флейты, зрители следили за ними, затаив дыхание. Амалинзе был опытен и искусен в борьбе, зато Оконкво был увертлив, как рыба. Каждая жила, каждый мускул обозначились у них на руках, на спинах и бедрах, казалось, они вот-вот лопнут от напряжения. В конце концов Оконкво одолел Кота.

Это случилось давно, лет двадцать назад, а то и больше. И с тех пор слава Оконкво росла и ширилась, как лесной пожар, раздуваемый ветром харматтан.

Оконкво был высокого роста и богатырского склада, а густые брови и широкий нос придавали его лицу суровое выражение. Дышал он шумно, и говорили, что когда он спал, его жены и дети из своих хижин могли слышать его дыхание. Ходил он как на пружинах, едва касаясь пятками земли, словно собирался на кого-то напасть. Впрочем, частенько так оно и случалось. Оконкво чуть-чуть заикался и, когда не мог в гневе сразу выговорить нужное слово, пускал в ход кулаки. Люди неудачливые раздражали его, бесили. Раздражал его и родной отец.

Унока, так звали отца, умер лет десять тому назад. Это был ленивый и беспечный человек, который никогда не думал о завтрашнем дне. Стоило у него завестись деньгам, — что бывало нечасто, — и он сразу покупал несколько кувшинов пальмового вина, сзывал соседей и устраивал веселое пиршество. Он не раз говорил, что, глядя на рот мертвеца, всегда думает о том, как глупо не поесть вдоволь при жизни. Разумеется, он был должен всем соседям без исключения — кому несколько раковин каури, а кому и более существенную сумму.

Унока был высокого роста, но очень худ и сутуловат. Вид у него был изможденный и — кроме тех случаев, когда он пил вино или играл на флейте, — печальный. Он прекрасно играл на флейте, и самым счастливым для него временем были те два или три месяца после сбора урожая, когда деревенские музыканты снимают со стен свои инструменты, висящие обычно над очагом. Они собирались вместе и играли, и лицо Уноки сияло при этом тихим блаженством. Иногда Уноку с его оркестром и танцовщиками приглашали пожить в других деревнях, чтобы обучить тамошних жителей своим мелодиям. Они оставались там в течение трех-четырех базаров, развлекая окружающих музыкой и весело пируя. Унока любил хорошее угощение и хорошую компанию. Любил он и чудесную пору, когда прекращаются дожди и каждое утро в ослепительной красоте встает солнце. Обычно к этому времени спадала и жара, потому что с севера дул прохладный и сухой ветер харматтан. Бывали годы, когда харматтан дул особенно сильно; густая мгла окутывала тогда землю, а старики и дети собирались вокруг костров погреться. Унока любил это время года, любил первых коршунов, которые возвращались с наступлением сухого сезона, детей, которые встречали их приветственными песнями. Ему вспоминалось его собственное детство, когда он подолгу бродил вокруг деревни, высматривая, не появится ли в голубом небе медленно плывущий коршун. Увидев птицу, мальчик начинал громко петь, от всей души приветствуя возвращение коршуна из долгого, долгого странствия и спрашивая, какие гостинцы он принес домой.

Все это было много лет тому назад, когда Унока был еще мальчиком. А взрослому Уноке не везло. Он был беден, и его жене и детям частенько нечего было есть.

Люди смеялись над ним, считая его бездельником, и клялись не давать ему больше взаймы, так как он никогда не возвращал долга. Но уж такой человек был Унока, — он всегда ухитрялся где-нибудь призанять, и долги его все росли и росли.

Как-то раз к нему в хижину пришел сосед Окойе. Унока полулежал на своем глиняном ложе и играл на флейте. Он тотчас поднялся навстречу гостю и пожал ему руку. Окойе расстелил козью шкуру, которую принес под мышкой, и уселся на нее. Унока ушел в заднюю комнату и вскоре вернулся с круглой дощечкой, на которой лежали орех кола, немного крокодилового перцу и кусочек мела.

— Вот орех кола, — сказал он, садясь, и передал дощечку гостю.

— Благодарю. Тот, кто приносит орех кола, приносит жизнь. Только я считаю, что разломить его должен ты, — ответил Окойе, возвращая дощечку Уноке.

— Нет, это должен сделать ты. — Так они несколько раз передавали дощечку друг другу, пока наконец Унока не взял на себя почетную обязанность разломить орех. Окойе тем временем кусочком мела начертил на полу несколько линий, а затем разрисовал большой палец у себя на ноге.

Разломив орех, Унока помолился предкам, прося у них долгой жизни, здоровья и защиты от врагов. После того как орех был съеден, завязалась беседа. Они говорили о многом: о ливнях, затопивших поля ямса, о ближайшем празднике в честь предков, о предстоящей войне с деревней Мбайно. Унока всегда чувствовал себя несчастным, когда речь заходила о войне. По правде сказать, он был не из храброго десятка и не выносил вида крови. Поэтому он поспешил переменить тему и заговорил о музыке, и тут лицо его преобразилось. В ушах его сразу же зазвучали волнующие кровь сложные ритмы экве, и уду, и огене, и он слышал, как в общий хор искусно вплеталась его собственная флейта, подчеркивая красоту мелодии и придавая ей чуть жалобный оттенок. Слушая весь оркестр, можно было подумать, что музыканты играют что-то очень бодрое и веселое, но стоило только выделить голос флейты, который то возносился, то падал и рассыпался на отдельные нотки, и вы тотчас же слышали тоску и горе, звучавшие в нем.

Окойе тоже любил музыку. Он играл на огене. Но, в отличие от Уноки, неудачником он не был. У него было зернохранилище, полное ямса, и три жены. А теперь он готовился еще получить титул идемили, третий по значению титул в их стране. Эта церемония обходилась очень дорого, и Окойе волей-неволей пришлось собирать все свои средства. За этим он, собственно, и пришел к Уноке. Он откашлялся и начал:

— Спасибо за орех кола. Ты, должно быть, слышал, Я в скором времени собираюсь получить титул.

Если до сих пор Окойе говорил просто, то в следующих нескольких фразах он обратился к помощи пословиц. У ибо искусство беседы ценилось весьма высоко, и пословицы служили как бы приправой к словам. Окойе был большим мастером вести разговор, он долго кружил вокруг да около, а потом вдруг неожиданно ударил прямо в цель. Словом, он попросил Уноку вернуть ему те двести каури, которые Унока занял у него более двух лет тому назад. Едва только Унока понял, куда клонит приятель, он разразился смехом. Смеялся он долго и громко, и голос его звучал чисто, как огене, а на глазах выступили слезы. Окойе онемел от удивления. Наконец, давясь от смеха, Унока смог ему ответить.

— Взгляни вон туда, — сказал он, указывая на дальнюю стену хижины, до блеска натертую красной глиной. — Видишь те черточки?

Окойе увидел ряды коротких перпендикулярных черточек, сделанных мелом. Всего рядов было пять, и самый короткий насчитывал не меньше десяти черточек. Для пущего эффекта Унока сделал паузу, достал щепотку табаку, понюхал и громко чихнул и только тогда продолжал:

— Каждый ряд означает мой долг кому-нибудь, а каждая черточка — не что иное, как сто каури. Вот посмотри — одному человеку я должен тысячу каури. Однако он из-за этого не приходит рано утром меня будить. Я отдам тебе долг, но только не сегодня. Старики говорят, что солнце освещает сначала тех, кто стоит во весь рост, а потом уже тех, кто стоит на коленях. Вот так и я: прежде я заплачу крупные долги. — И он взял еще одну щепотку табаку с таким видом, словно это уже и было уплатой крупного долга.

Окойе ничего не оставалось, как свернуть свою козью шкуру и удалиться.

Унока так и умер, не имея никакого титула и весь в долгах. И ничего нет удивительного, что его сын Оконкво стыдился своего отца. К счастью, у народа ибо человека судят по его собственным заслугам, а не по заслугам отца.

Оконкво был создан для великих дел. Он был еще молод, но уже завоевал славу сильнейшего борца во всех девяти деревнях. Он стал богатым хозяином, два его зернохранилища ломились от ямса. И недавно он взял себе третью жену. В довершение ко всему Оконкво получил два титула и проявил неслыханную храбрость в двух войнах, которые вели между собой кланы. И потому, несмотря на молодость, Оконкво по праву считался одним из самых больших людей своего клана. Народ уважает старость, но преклоняется перед личными достоинствами. Старики говорят: если ребенок омоет себе руки, он достоин вкушать пищу вместе с властелинами. Оконкво, безусловно, омыл себе руки и завоевал право вкушать пищу вместе с властелинами и старейшинами. Вот почему ему поручили заботы о мальчике, которого соседний клан принес в жертву Умуофии, во избежание войны и кровопролития. Злосчастного мальчика звали Икемефуна.

Глава вторая

Едва Окопкво успел задуть масляный светильник и растянуться на бамбуковом ложе, как ночную тишину резко нарушило огене деревенского глашатая. Бом, бом, бом — глухо гудел металл. Потом глашатай прокричал несколько слов и снова ударил в огене. Вот что он объявил: всем мужчинам Умуофии велено собраться утром на базарной площади.

Оконкво терялся в догадках, что бы такое могло стрястись? В том, что какая-то беда стряслась, он был убежден: в голосе глашатая отчетливо слышались трагические нотки, он ясно различал их даже сейчас, прислушиваясь к постепенно замирающим в отдалении выкрикам.

Ночь была очень тихая. В безлунные ночи всегда бывает тихо. Темнота наводит необъяснимый ужас на этих людей, даже на самых храбрых. Детям не позволяют ночью свистеть, чтобы не потревожить злых духов. Хищные звери представляются в темноте еще более страшными и зловещими. Змею называют ночью веревкой, а не ее настоящим именем, из боязни, что она может услышать. И вот поэтому, когда голос глашатая затих вдали, на землю вновь опустилась тишина, — напряженная тишина, насыщенная немолчным гудением мириадов лесных насекомых.

То ли дело лунные ночи! Звенят счастливые голоса детей, играющих на лужайках. В местах более укромных уединяются парами те, кто уже вышел из детского возраста. А старики вспоминают свои молодые годы. У ибо говорят: «При луне даже калеке погулять хочется».

Но эта ночь была темна и беззвучна. И во всех девяти деревнях Умуофии прозвучало огене и глашатай объявил, чтобы все мужчины пришли утром на базарную площадь. Оконкво ворочался на бамбуковом ложе и строил всевозможные догадки. Что бы это могло означать? Война с соседним кланом? Очень может быть, — но войны он не боялся. Он был человеком действия, воином. Уж его-то не устрашит вид крови, не то что отца. В недавней войне не он ли первый вернулся в деревню с человеческой головой? Всего он добыл уже пять голов, а ведь он еще молод. В торжественных случаях — вроде похорон знатных соплеменников — он всегда пил пальмовое вино из черепа своей первой жертвы.

Утром базарную площадь заполнил народ. Собралось, наверно, не менее десяти тысяч человек; все тихо переговаривались между собой. Наконец на середину площади вышел Огбуефи Эзеуго и четыре раза прокричал: «Слушай, Умуофия!» — каждый раз обращаясь в другую сторону и потрясая в воздухе кулаком. И каждый раз десять тысяч человек отвечали ему приветственными кликами. Затем наступила мертвая тишина. Огбуефи Эзеуго считался непревзойденным оратором, и в особо важных случаях говорить всегда поручали ему. Он провел рукой по волосам и погладил белую бороду. Затем поправил на себе одежду — кусок ткани, который проходил под правым плечом и скреплялся на левом.

«Слушай, Умуофия!» — в пятый раз выкрикнул он, и толпа ответила ему оглушительным ревом. Вдруг резким движением, словно одержимый, он выбросил вперед руку, указывая в направлении Мбайно, и процедил сквозь стиснутые ослепительно белые зубы: «Эти подлые звери посмели убить дочь Умуофии».

Он тряхнул головой, заскрежетал зубами и, выждав, чтобы улегся ропот подавленного гнева, снова заговорил. Гневное выражение на его лице сменилось улыбкой, еще более страшной и зловещей. Громким, спокойным голосом он поведал собравшимся, как дочь Умуофии пошла на рынок в Мбайно и как ее там убили. Эта женщина была женой Огбуефи Удо, — и он указал на человека, который, понурив голову, сидел рядом с ним. Толпа воинственно зашумела, охваченная жаждой крови.

Вслед за Огбуефи Эзеуго еще несколько ораторов обратилось к толпе, и в конце концов было решено поступить, как полагалось в таких случаях. Людям Мбайно предъявили требование: взамен убитой женщины они должны прислать Умуофии юношу и девушку, в противном случае им угрожает война.

Перед Умуофией трепетали все соседние деревни. Ее жители были сильны в военном искусстве и в магии, ее жрецы и колдуны наводили страх на всю округу. Наиболее могущественная магия — военная — была стара, как сам клан. Никто не знал, когда именно она возникла. Но все знали одно: держалась магия на старухе с одной ногой. Магия эта так и называлась: агади-нвайи, что значит «старуха». Святилище агади-нвайи находилось на лесной просеке, в центре Умуофии. И если какой-нибудь смельчак рискнул бы с наступлением сумерек пройти мимо этого места, он непременно увидел бы старуху, прыгающую на одной ноге.

Вот почему соседние кланы, которые, конечно, были прекрасно осведомлены обо всем этом, боялись Умуофии и не хотели воевать с ней, предпочитая улаживать дело мирным путем. Справедливости ради следует сказать, что Умуофия прибегала к войне лишь в тех случаях, когда была уверена в том, что дело ее правое, и только получив подтверждение тому от своего оракула. Случалось, что этот оракул — Оракул Холмов и Пещер — запрещал Умуофии вести войну. Если бы клан ослушался, войско его наверняка было бы разбито, так как грозная агади-нвайи ни за что не стала бы принимать участие в «войне неоправданной», как ее называл народ ибо.

Однако война, назревавшая сейчас, была бы войной справедливой. Даже враги признавали это. Вот почему, когда Оконкво явился в Мбайно как представитель Умуофии, гордый и надменный, облеченный правом объявить войну в случае необходимости, его приняли с большим почетом и уважением. Через два дня он вернулся домой с пятнадцатилетним юношей и молодой девушкой. Юношу звали Икемефуна, и его печальную историю рассказывают в Умуофии по сей день.

Старейшнны-ндичие собрались, чтобы выслушать отчет Оконкво о выполненной им миссии. После его рассказа было решено отдать девушку Огбуефи Удо взамен его убитой жены. Что же до юноши, то он принадлежал всему клану, и потому торопиться с решением его судьбы необходимости не было. От имени клана взять его пока что на свое попечение попросили Оконкво. И в доме Оконкво Икемефуна прожил целых три года.

Оконкво был суровым главой семьи. Его жены, особенно младшие, и маленькие дети жили в постоянном трепете перед его крутым и горячим нравом. Возможно, в глубине души Оконкво и не был жестоким человеком. Но всю жизнь его преследовал страх оказаться неудачником или проявить слабость. Этот страх был глубже и понятнее, чем страх перед злыми и коварными богами и перед магией, чем страх перед лесом и силами природы, враждебными существами с окровавленной пастью и когтями. Страх, который мучил Оконкво, был гораздо сильнее. Он не проявлялся внешне, он был скрыт глубоко в тайниках его сердца. Оконкво боялся самого себя, боялся, как бы кто не подумал, что он похож на своего отца. Еще в детстве он возмущался слабостью отца и его неудачами и хорошо помнил, как больно ему было, когда мальчишка-приятель назвал отца агбала. Оконкво впервые узнал тогда, что этим словом называют не только женщин, но и мужчин, не заслуживших никакого титула. С тех пор все чувства Оконкво устремились в одно русло — он возненавидел все то, что любил его отец Унока, возненавидел он, конечно, и душевную мягкость и лень.

В сезон полевых работ Оконкво начинал работать с первыми петухами и кончал, когда куры садились на насест. Он был одарен недюжинной силой и редко чувствовал усталость, но его женам и детям, далеко не таким сильным, приходилось нелегко. Тем не менее открыто роптать они не решались. Старшему сыну Оконкво, Нвойе, было в ту пору двенадцать лет, и он уже доставлял отцу немало беспокойства, проявляя склонность к безделью. Так, по крайней мере, казалось Оконкво, который старался воздействовать на сына постоянной бранью и побоями. И постепенно Нвойе превратился в угрюмого подростка.

Большая усадьба Оконкво всем своим видом свидетельствовала о благосостоянии. Она была обнесена толстой стеной из красной глины. Собственная хижина Оконкво, так называемое оби, стояла прямо, перед единственными воротами. У всех трех его жен были отдельные хижины, расположенные полумесяцем позади оби. В одном конце двора находилось зернохранилище, где были сложены обильные запасы ямса, в противоположном конце загон для коз, да еще каждая из жен пристроила к своей хижине небольшой курятник. Возле зернохранилища притулился маленький домик — «хижина богов», святилище, в котором Оконкво держал фигурки из дерева, изображавшие его чи — личного бога и духов его предков. Он поклонялся им, приносил им в дар орехи кола, всякие кушанья и пальмовое вино и произносил молитвы от своего имени, от имени своих трех жен и восьмерых детей.

Итак, после того как в Мбайно была убита дочь Умуофии, Икемефуна поселился в доме Оконкво. Когда Оконкво привел его к себе, он вызвал старшую из своих жен и сказал, передавая мальчика на ее попечение:

— Он принадлежит клану. Позаботься о нем.

— Долго ли он пробудет у нас? — спросила жена.

— Делай, что тебе говорят, женщина! — рявкнул Оконкво и добавил заикаясь: — С каких это пор ты стала старейшиной Умуофии?

И мать Нвойе, ни о чем больше не спрашивая, повела Икемефуну в свою хижину.

А мальчик был страшно напуган. Он не мог понять, что с ним произошло и в чем он виноват. Откуда мог он знать, что его отец участвовал в убийстве дочери Умуофии? Он знал только одно — к ним домой пришли какие-то люди, пошептались о чем-то с его отцом, а потом отец передал его в руки чужого человека. Мать горько плакала, а он был слишком растерян, чтобы плакать. Чужой человек повел его и еще одну девушку по пустынным лесным тропкам куда-то далеко, прочь от родного дома. Он не знал, кто была эта девушка, и никогда ее больше не видел.

Глава третья

Оконкво начинал свою самостоятельную жизнь далеко не так, как большинство молодых людей. Он не получил в наследство полного зернохранилища, не получил по той простой причине, что зернохранилища у его отца отродясь не бывало. В Умуофии вспоминали, как однажды его отец отправился к Оракулу Холмов и Пещер выяснить, почему это он, Унока, собирает всегда такой скудный урожай.

Оракула звали Агбала, и к нему за советом приходили люди буквально отовсюду. Приходили, когда их преследовали неудачи или когда надо было разрешить какой-нибудь спор с соседями. Приходили, чтобы узнать будущее или посоветоваться с духами предков.

Входом в пещеру служила нора в склоне холма, чуть побольше дверцы курятника. Люди, пришедшие помолиться или жаждущие совета Оракула, на животе вползали в это отверстие и оказывались в большой темной пещере — обиталище Агбалы. Никто, кроме его жрицы, не удостаивался созерцать его. Но все, побывавшие в страшном святилище Оракула, возвращались оттуда, исполненные страха и веры в его могущество. Жрица стояла у священного костра, разожженного ею посреди пещеры, и возвещала волю бога. Костер никогда не горел ярким пламенем, он лишь тлел, едва позволяя различать в неверном свете темную фигуру жрицы.

Иногда человек приходил испросить совета у духа своего умершего отца или родственника. Говорили, что когда дух появлялся, человек видел в темноте его неясные очертания, но никогда не слышал его голоса. Некоторые утверждали даже, что слышали, как духи при полете задевают крыльями потолок пещеры.

Так вот, много лет тому назад, когда Оконкво был еще мальчиком, его отец Унока отправился однажды к Оракулу. В то время жрицей Агбалы была женщина по имени Чика. Она была преисполнена силы своего бога, и все ее очень боялись. И вот перед ней-то и предстал Унока, чтобы поведать свою печальную историю.

— Каждый год, — начал он, — прежде чем что-нибудь посадить, я жертвую петуха богине Ани, хозяйке земли. Таков обычай наших отцов. Еще я убиваю петуха в святилище Ифеджиоку, бога ямса. Я очищаю землю от кустарника и сжигаю его, когда он высохнет. Я сажаю ямс с первым дождем и делаю подпорки для молодых ростков. Я пропалываю…

— Замолчи! — вскричала жрица, и голос ее грозным эхом отозвался в гулкой темноте пещеры. — Ведь ты не оскорблял ни богов, ни своих предков. А если человек живет в мире с богами и предками, урожай, который он соберет, зависит лишь от силы его собственных рук. О тебе же, Унока, все знают, что ты еле ворочаешь мачете и мотыгой. Вместо того чтобы вырубать девственный лес, как это делают твои соседи, ты сажаешь ямс на истощенной земле, только бы не трудиться. Люди уходят за семь рек, чтобы обрабатывать новые поля, а ты остаешься дома и приносишь жертвы земле, которая не хочет их принимать. Ступай домой и работай, как подобает мужчине.

Унока был неудачником. У него был плохой чи, и злая судьба преследовала его до самой могилы вернее, до самой смерти, так как могилы у него не было. Он умер от водянки, а болезнь эта вызывает отвращение богини земли. Если человек заболевал водянкой и у него разбухали живот, ноги, руки, ему не давали умирать в доме. Его относили в Нечистый лес и оставляли там дожидаться смерти. Предание гласило, что когда-то давно один человек, обладавший непокорным нравом, с большим трудом вернулся из Нечистого леса домой, но его снова отнесли в лес и привязали там к дереву. Пораженный этой болезнью, противной земле, не мог быть похоронен в земных недрах. Он умирал и превращался в прах на поверхности земли, и похоронных обрядов ему не полагалось. Такова была и участь Уноки. Когда его понесли в Нечистый лес, он захватил с собой свою флейту.

Да, с таким вот отцом, как Унока, Оконкво не дано было начать самостоятельную жизнь так, как большинству молодых людей. Он не унаследовал от отца ни зернохранилища, ни титула, ни даже молодой жены. Однако, несмотря на столь трудные обстоятельства, он еще при жизни отца начал закладывать основы своего будущего благосостояния. Это потребовало немало времени и труда, но он работал как одержимый. Он и впрямь был одержим — одержим страхом, как бы самому не повторить презренную жизнь отца и его позорную смерть.

В одной деревне с Оконкво жил богатый человек, у которого было три больших зернохранилища, девять жен и тридцать детей. Звали его Нвакиби, и он имел второй по значению титул клана. Вот на этого-то человека и пришлось гнуть спину Оконкво, чтобы заработать на первую посадку ямса.

Оконкво явился к Нвакиби с кувшином пальмового вина и петухом. В хижине Нвакиби сидели два его взрослых сына да еще два почтенных соседа, специально приглашённых по этому случаю. Нвакиби принес орех кола и крокодиловый перец и пустил их по кругу, чтобы гости могли на них посмотреть. Когда орех и перец вернулись к нему, он разломил орех и сказал: «Будем все живы. Помолимся о жизни, о детях, о хорошем урожае, о счастье. Вы получите то, что хорошо для вас, я — то, что хорошо для меня. Пусть коршун сядет рядом с белой цаплей. И пусть сломается крыло у того, кто скажет другому «нет».

Когда был съеден орех кола, Оконкво принес из угла хижины свой кувшин с пальмовым вином и поставил его перед собравшимися. После этого он обратился к Нвакиби, назвав его «наш отец».

— Нна айи, — сказал он, — я дарю тебе этот маленький орех кола. У нас в народе говорят, что тот, кто оказывает уважение великому человеку, прокладывает путь к своему собственному величию. Я пришел выказать тебе мое уважение и просить твоей помощи. Но давайте сначала выпьем.

Все поблагодарили Оконкво, и соседи достали роги для вина, которые они принесли с собой в мешках из козьих шкур. Нвакиби снял свой рог с перекладины под потолком. Младший из его сыновей, который был и самым молодым из присутствующих, подошел к кувшину, поставил его себе на левое колено и стал разливать вино. Сначала он налил Оконкво, который должен был первым попробовать свое вино. Потом всем остальным, начиная с самого старшего. Когда мужчины выпили по два-три рога, Нвакиби послал за своими женами. Пришли только четыре — остальных не оказалось дома.

— Разве Анази нет дома? — спросил Нвакиби.

Женщины ответили, что она сейчас придет. Анази была первой женой, поэтому другие жены не могли пить прежде нее и стояли в ожидании.

Анази была женщиной средних лет, высокая, крепкого сложения. В том, как она держалась, чувствовалось большое достоинство и привычка повелевать всей женской половиной большой и процветающей семьи. На ноге она носила браслет со знаками титулов своего мужа, на что имеет право только первая жена.

Она подошла к Нвакиби и приняла от него рог с вином. Потом опустилась на одно колено, пригубила вино и вернула рог. Поднявшись на ноги, она произнесла имя мужа и удалилась в свою хижину. После нее, в соответствующем порядке, выпили остальные жены и, проделав ту же церемонию, ушли к себе.

Мужчины продолжали пить и беседовать. Огбуефи Идиго заговорил о человеке по имени Обиако, который делал пальмовое вино, но сейчас неожиданно бросил это занятие.

— Тут что-то есть, — заметил он, вытирая с усов винную пену тыльной стороной левой руки. — Какая-то должна быть причина. Жаба днем попусту никуда не поскачет.

— Говорят, Оракул предупредил его, что он упадет с пальмы и разобьется, — сказал Акукалия.

— Обиако всегда любил что-нибудь выкинуть, — сказал Нвакиби, — Я слышал, что много лет тому назад, вскоре после смерти своего отца, он пошел за сортом к Оракулу. Оракул ему и говорит: «Твой покойный отец хочет, чтобы ты пожертвовал ему козу». Знаете, что он ответил Оракулу? Он сказал: «Спроси моего покойного отца, имел ли он когда-нибудь при жизни хотя бы курицу».

Все от души посмеялись, только Оконкво едва усмехнулся, испытывая некоторую неловкость, — недаром говорится, что не по себе бывает старухе, когда она слышит присловье про кожу да кости. Оконкво вспомнил своего собственного отца.

Наконец юноша, разливавший вино, поднял рог, до половины наполненный густым белым осадком, и сказал:

— То, что мы ели и пили, кончилось.

— Мы это видим, — ответили все присутствующие.

— Кто же выпьет осадок? — спросил он.

— Тот, кому это нужнее всех, — сказал Идиго, посмотрев на Игвело, старшего сына Нвакиби, и в глазах его промелькнул лукавый огонек.

Все согласились, что осадок должен выпить Игвело. Он принял рог из рук своего брата и осушил его. Идиго знал, что говорит: осадок вина был весьма нужен Игвело, потому что месяца за два перед тем он взял себе первую жену, а густой осадок от пальмового вина, как известно, очень полезен мужчинам, которые часто навещают своих жен.

После того как было выпито все вино, Оконкво рассказал Нвакиби о своих затруднениях.

— Я пришел просить у тебя помощи, — начал он, — Ты, наверно, уже догадался, что мне нужно. Я расчистил поле, но у меня нет семенного ямса. Я знаю, как трудно доверить свой ямс другому, особенно в наши дни, когда молодые люди боятся тяжелой работы. Но я не боюсь работы. Ящерица, которая спрыгнула па землю с высокого дерева ироко, сказала, что, если никто другой ее не похвалит, она сама это сделает. Я стал о себе заботиться еще в том возрасте, когда другие сосут материнскую грудь. Если ты одолжишь мне немного ямса для посадки, я не подведу тебя.

Нвакиби откашлялся.

— Мне приятно видеть такого молодца, как ты, — сказал он. — Особенно сейчас, когда юноши так изнежены. Многие молодые люди приходили ко мне с подобной просьбой, но я им отказывал, — я знал, что они натыкают ямс в землю и забудут про него, а потом его заглушат сорняки. Я им отказываю, и они думают, что я просто скуп. Но это не так. Птица энеке говорит, что с тех пор, как люди научились стрелять без промаха, она научилась летать без отдыха. Вот и я так же — научился беречь свой ямс. Но тебе я верю. Я вижу, с кем имею дело. Правду говорят старики: спелое зерно по виду узнаешь. Я дам тебе два раза по четыреста штук. Иди и готовь свое поле.

Оконкво горячо поблагодарил его и счастливый отправился домой. Он знал, что Нвакиби не откажет ему, но не ожидал от него такой щедрости. Он не надеялся получить больше четырехсот клубней. Придется расширить поле. Еще четыреста штук он рассчитывал получить у приятелей своего отца в Исиузо.

Брать взаймы — очень медленный способ наполнить собственное зернохранилище. После всех трудов человек получает только треть урожая. Но для юноши, чей отец не имел ямса, другого пути не было. Положение Оконкво осложнялось еще и тем, что из своего скудного урожая он должен был кормить мать и двух сестер. А кормить мать значило кормить и отца. Ведь не станет же она готовить пищу только для себя, когда муж голодает. Поэтому еще совсем в юном возрасте Оконкво, который со страшным трудом пытался завести собственное хозяйство, должен был заботиться еще и об отцовском доме. А это было все равно что сыпать зерно в дырявый мешок. Мать и сестры работали не покладая рук, но они выращивали «женские» культуры — бобы, кассаву. Растить ямс — короля полей — было делом мужчин.

Такого неудачного года, как тот, когда Оконкво занял у Нвакиби семенной ямс, еще не было на памяти людей. Все происходило не вовремя — или слишком рано, или слишком поздно. Мир словно сошел с ума. Первые дожди запоздали, а когда наконец пришли, то совсем ненадолго. Снова на небе заблистало солнце, оно палило с неслыханной прежде яростью и нещадно сжигало зеленые ростки, успевшие подняться во время дождей. Земля словно превратилась в раскаленный уголья, и посадки ямса сгорели. Как все исправные земледельцы, Оконкво начал сажать ямс с первыми дождями. Он посадил уже четыреста клубней, когда дожди внезапно прекратились и опять наступила жара. Целыми днями он с надеждой посматривал на небо, не покажется ли дождевая туча, а по ночам лежал без сна. Утром он шел на свое поле и обнаруживал засохшие стебельки ямса. Он пытался защитить их от раскаленной земли, обкладывая каждый стебелек мясистыми листьями агавы. Однако к вечеру листья агавы высыхали и чернели. Он менял их каждый день и молился, чтобы ночью пошел дождь. Но засуха продолжалась восемь базарных недель, и в конце концов весь ямс погиб.

Некоторые земледельцы еще не сажали ямса. Это были ленивые и беспечные люди, которые всегда, насколько возможно, оттягивали расчистку своих полей. В этом же году они оказались самыми благоразумными. Они выражали сочувствие своим соседям, сокрушенно покачивая головой, а в глубине души были счастливы, что проявили-де такую предусмотрительность.

Оконкво высадил последние клубни ямса, когда жара сменилась наконец дождями. У него было лишь одно утешение. Ямс, который он посадил до засухи, был его собственный, от прошлогоднего урожая. У него еще оставалось восемьсот клубней, которые одолжил ему Нвакиби, и четыреста, которые он получил от приятелей своего отца. Оконкво решил начать все сначала.

Но в этом году природа окончательно сошла с ума. Дождь лил, как никогда. День и ночь на землю низвергались потоки воды, размывая поля ямса, вырывая с корнем деревья и образуя повсюду глубокие овраги. Потом дождь стал немного слабее, но он шел изо дня в день без передышки. В этом году солнце не проглянуло ненадолго в середине дождливого сезона, как обычно. Ямс, правда, пустил сильные зеленые ростки, но всякому известно, что без солнца клубни не могут развиться.

В тот год уборка урожая была печальной, как похороны; многие люди плакали, выкапывая из земли мелкие подгнившие клубни. А один даже укрепил свою повязку на суке дерева и повесился.

Всю свою жизнь Оконкво с холодной дрожью вспоминал тот трагический год. Когда он думал о нем впоследствии, его самого поражало, как он сумел устоять под таким бременем неудач. Он знал, что он сильный боец, но испытания того года могли разбить даже львиное сердце.

— Раз уж я выдержал такой год, значит, я все выдержу, — любил говорить он. Он приписывал это своей непреклонной воле.

В тот страшный месяц гибели всего урожая отец Оконкво Унока, который был тогда уже немощным и больным, сказал ему как-то:

— Смотри только не приходи в отчаяние. Да я уверен, что ты не придешь. У тебя мужественное и гордое сердце. А человек с гордым сердцем всегда-выстоит во время общего бедствия, потому что такое бедствие не наносит урона его гордости. Гораздо труднее и горше переносить в одиночку свои собственные неудачи.

Таким был Унока под конец жизни. С годами и с болезнью он стал еще болтливее, и чаша терпения Оконкво поистине переполнилась.

Глава чeтвертая

«Поглядев на царя, — сказал один старик, — подумаешь, что он никогда не сосал материнскую грудь». Старик намекал на Оконкво, который совершенно неожиданно из несчастного бедняка превратился в одного из самых влиятельных людей клана. Старик не питал вражды к Оконкво. Напротив, он уважал его за трудолюбие и успехи. Но его, как и других, возмущало грубое обращение Оконкво с людьми не столь преуспевающими. Не далее как на прошлой неделе, когда клан совещался по поводу предстоящего праздника в честь предков, один человек осмелился ему противоречить. Не глядя на него, Оконкво бросил: «Это собрание только для мужчин». У человека, который возразил ему, не было титулов, поэтому Оконкво и назвал его бабой. Он знал, как больней всего уязвить мужчину.

Собрание приняло сторону Озуго. Самый старый из присутствующих сурово сказал Оконкво, что те, кому благожелатели помогли расколоть плоды масличной пальмы, не должны забывать о скромности. Оконкво просил извинить его, и собрание продолжалось.

Однако сказать, что плоды пальмы были расколоты для Оконкво благожелателями, было не совсем справедливо. Тот, кто знал его тяжкую борьбу с бедностью а лишениями, не назвал бы его счастливчиком. Уж если какой-нибудь человек заслужил свой успех, так это Оконкво.

В юности он завоевал славу сильнейшего борца племени. Это не было просто удачей. Можно было, конечно, утверждать, что у него хороший чи. Но у народа ибо есть пословица, которая гласит: «Если человек говорит «да», то и его чи не скажет «нет». Оконкво очень решительно сказал «да», и чи поддержал его. И не только чи, но и весь клан, потому что о человеке судят по делам его рук. Вот почему девять деревень решили отправить Оконкво объявить войну соседям, если те откажутся выдать им молодую девушку и юношу взамен убитой жены Удо. Соседи так трепетали перед Умуофией, что приняли Оконкво по-царски и отдали ему девушку, которая затем стала женой Удо, и юношу по имени Икемефуна.

Когда старейшины решили поручить Оконкво временную заботу о мальчике, никто не предполагал, что Икемефуна проживет у него целых три года. Казалось, все забыли о нем, как только решение было принято.

Вначале Икемефуна был очень напуган. Он даже помышлял о побеге, но не знал, как его осуществить. Он вспоминал свою мать и трехлетнюю сестренку и горько плакал. Мать Нвойе была с ним очень ласкова, она относилась к нему как к родному сыну, но он только твердил: «Когда же меня отпустят домой?» Как-то раз Оконкво, услыхав, что он отказывается от еды, пришел в хижину с большой палкой и стоял над мальчиком, пока тот, весь дрожа, глотал свой ямс. А немного спустя Икемефуна укрылся за хижиной — у него начался приступ жестокой рвоты. Там его нашла мать Нвойе, обняла мальчика и стала молча гладить его по спине и по груди. Икемефуна проболел целых три базарных недели, а когда выздоровел, то все вокруг решили, что он поборол свое горе и страх.

От природы Икемефуна был очень живым мальчиком, и постепенно все в доме Оконкво, в особенности же дети, его полюбили. Сын Оконкво Нвойе, двумя годами моложе Икемефуны, не отходил от него ни на шаг — ведь Икемефуна был мастером на все руки. Он умел вырезать флейту из бамбука или даже из стебля слоновьей травы. Он знал названия всех птиц и умел ставить хитрые ловушки на мелких зверьков. Знал, из какого дерева лучше всего смастерить лук.

Оконкво и тот привязался к мальчику, в глубине души, конечно. Оконкво никогда не проявлял своих чувств, разве что только в гневе. Проявление чувств он считал признаком слабости. Силу — вот что надо показывать всем! Поэтому Оконкво обращался с Икемефуной так же сурово, как и с остальными. Но он любил его, в этом не могло быть сомнения. Иногда, отправляясь на общие деревенские собрания или на празднества в честь предков, он позволял Икемефуне как родному сыну сопровождать его и нести за ним скамеечку и мешок из козьей шкуры. Да и сам мальчик называл Оконкво отцом.

Икемефуна появился в Умуофии в конце «затишья», которое длится от сбора урожая до начала посадочных работ. От своей болезни он оправился всего лишь за несколько дней до Недели мира. И случилось это как раз в тот год, когда Оконкво нарушил мир и его, как того требовал обычай, сурово наказал Эзеани, жрец богини земли.

Оконкво был справедливо разгневан своей младшей женой, которая ушла к подруге плести косички и не "вернулась вовремя, чтобы приготовить ему поесть. Оконкво не знал, что ее нет дома. Он ждал, что жена принесет ему еду, но, не дождавшись, пошел к ней в хижину, посмотреть, чем она занята. В хижине никого не оказалось, и очаг был холодным.

— Где Ойиуго? — спросил он у своей второй жены, которая вышла зачерпнуть воды из огромного чана, стоявшего посреди двора, в тени низкорослого дерева.

— Косички плетет у соседки.

Оконкво закусил губу от нахлынувшего гнева.

— А где ее дети? Она взяла их с собой? — спросил он необычно спокойным и сдержанным тоном.

— Они здесь, — ответила его первая жена, мать Нвойе. Оконкво, наклонившись, заглянул в ее хижину. Дети Ойиуго сидели за едой вместе с детьми его первой жены.

— Она просила тебя их покормить?

— Просила, — солгала мать Нвойе, стараясь приуменьшить легкомысленность поступка Ойиуго.

Оконкво был уверен, что она говорит неправду. Он вернулся в свою хижину и стал ждать прихода молодой жены. Когда она явилась, он набросился на нее с кулаками. В гневе он забыл, что была Неделя мира. Две его первые жены в страшном смятении выбежали из своих хижин, умоляя Оконкво подумать о священной неделе. Но уж если Оконкво что-нибудь делал, то он не останавливался на полпути, даже из страха перед богиней.

Соседи Оконкво, услышав плач его жены, стали спрашивать из-за забора, что у них там происходит. Некоторые даже пришли, чтобы самим посмотреть. Бить кого-нибудь во время священной недели было неслыханным прегрешением.

Еще до наступления сумерек Эзеани, жрец богини земли Ани, вошел в хижину Оконкво. Оконкво принес орех кола и положил его перед жрецом.

— Убери орех. Я не стану есть в доме человека, который не чтит наших богов и предков.

Оконкво пытался объяснить, в чем провинилась его жена, но Эзеани, казалось, не слушал его. Он стукнул об пол коротким жезлом, чтобы придать особую значительность своим, словам.

— Теперь слушай, — сказал он, когда Оконкво кончил свои объяснения. — Ты родился в Умуофии. Ты не хуже меня знаешь, что предки завещали нам каждый раз перед началом посадочных работ соблюдать священную неделю, во время которой нельзя даже слова грубого сказать своему соседу. Мы живем в мире друг с другом, это и есть дань нашего почтения великой богине земли, без благословения которой не взойдет ни одно семя. Ты совершил тяжелый грех. — Он с силой стукнул об пол своим жезлом. — Твоя жена провинилась. Но если бы ты даже застал ее с мужчиной в своей хижине, и то было бы большим грехом ее ударить. — Он опять стукнул жезлом. — Совершенный тобою грех может погубить всю Умуофию. Во власти богини, которую ты оскорбил, не послать нам урожая, и тогда мы все погибнем. — Теперь голос жреца зазвучал уже не гневно, а повелительно. — Завтра ты принесешь в обитель богини Ани одну козу, одну курицу, кусок материи и сотню каури.

Он поднялся и вышел из хижины.

Оконкво исполнил все, что повелел ему жрец. Он прихватил с собой еще кувшин пальмового вина. В глубине души он раскаивался. Но он был не таким человеком, чтобы признаваться перед соседями в своих ошибках. И поэтому люди решили, что он не чтит богов клана. А его враги утверждали, что удачи вскружили ему голову. Они называли его нза — по имени маленькой птички, которая, наевшись как-то до отвала, так загордилась, что возомнила себя важнее даже своего чи.

Во время Недели мира никто не работал. Люди ходили друг к другу в гости и пили пальмовое вино. В том году у них только и было разговору что о грехе, совершенном Оконкво. Впервые за многие годы человек нарушил священный мир. Даже самые глубокие старики могли припомнить лишь один-два подобных случая в далеком прошлом.

Огбуефи Эзеуду, самый старый человек в деревне, заметил двум своим друзьям, пришедшим его навестить, что теперь наказание за нарушение Недели мира стало в их клане чересчур мягким.

— Прежде не то было, — говорил он, — Мой отец рассказывал, что ему рассказывали, будто в старину человека, нарушившего мир, волокли по земле через всю деревню, пока он не умирал. Ну да потом этот обычай все-таки отменили, так как он не охранял мир, а, напротив, нарушал его.

Вчера мне рассказывали, — сказал один из молодых мужчин, — что в некоторых племенах на человека, который умер во время Недели мира, смотрят как на совершившего грязный поступок.

— Это верно, — подтвердил Огбуефи Эзеуду. — Такой обычай существует в Ободоани. Если человек умирает в это время, то его не хоронят, а просто относят в Нечистый лес. Но это плохой обычай, и придерживаются они его просто по глупости. Они оставляют слишком много мужчин и женщин без погребения. И что же получается? В их клане полным-полно злых духов этих непогребенных мертвецов, и все они так и рвутся причинить зло живым.

После Недели мира все мужчины брались вместе со своими домочадцами за расчистку новых полей. Срезанный кустарник оставляли сохнуть, а затем сжигали. Когда дым поднимался в небо, отовсюду слетались коршуны и долго парили над горящим полем, словно молча с ним прощаясь. Приближался сезон дождей, и они улетали, чтобы вернуться с наступлением сухой погоды.

Несколько дней Оконкво потратил на подготовку семенного ямса. Он внимательно осматривал каждый клубень, проверяя, годен ли он для посадки. Иногда он находил, что клубень слишком велик, и тогда ловко разрезал его в длину острым ножом. Его старший сын Нвойе и Икемефуна помогали ему. Они приносили из зернохранилища ямс в длинных корзинах и складывали отобранные клубни в кучи по четыреста штук. Иногда Оконкво давал самим мальчикам подготовить по несколько клубней. Однако каждый раз он оставался недоволен их работой и грубо им за это выговаривал.

— Ты думаешь, ты нарезаешь ямс Для варки? — спрашивал он Нвойе. — Если ты еще раз разрежешь клубень такой величины, то получишь по зубам. Ты все считаешь себя ребенком. А вот я в твои годы уже имел свое хозяйство. Ну а ты, — обращался он к Икемефуне, — у вас в деревне ямса разве не сажают?

В душе Оконкво понимал, что мальчики еще слишком малы, чтобы овладеть таким трудным искусством, как подготовка клубней ямса для посадки. Но он полагал, что начинать никогда не рано. Ямс — символ мужественности, и человек, которому хватало ямса, чтобы прокормить семью от одного урожая до другого, безусловно заслуживал большого уважения. Оконкво хотел, чтобы сын его стал уважаемым хозяином и достойным человеком. Он твердо решил искоренить в Нвойе тревожные признаки лени, которые, как ему казалось, он уже замечал.

— Мне не нужен сын, который не сможет высоко держать голову на собраниях клана. Я его скорее задушу собственными руками. И если ты будешь вот так стоять и пялить на меня глаза, — он выругался, — Амадиора разобьет тебе голову.

Некоторое время спустя, когда сильный дождь несколько раз смочил землю, Оконкво со своей семьей отправился в поле. Они несли корзины семенного ямса, мачете и мотыги. Посадка началась. Землю сгребли в кучки, которые прямыми рядами тянулись через все поле; в эти кучки сажали клубни ямса. Ямс, король полей, был очень требовательным королем. В течение трех-четырех месяцев он требовал неотступного внимания и тяжелой работы от зари до зари. Молодые ростки ямса надо было обкладывать листьями агавы, чтобы защитить их от раскаленной земли. Когда дожди усиливались, женщины начинали сажать между рядами ямса кукурузу, дыни и бобы. Потом стебли ямса подпирали сначала маленькими прутиками, а позднее большими и крепкими ветками. Трижды в строго определенное время, не раньше и не позже, женщины пропалывали ямс.

И вот наконец пошли настоящие дожди, столь сильные и упорные, что даже деревенский колдун не пытался с ними справиться. Теперь уж он не смог бы остановить дождь, — так же, как прежде, в сухой сезон, вряд ли рискнул бы вызвать ливень — это было бы слишком опасно для его здоровья. Напряжение сил, необходимое для того, чтобы вступить в единоборство с утратившей чувство меры природой, чересчур велико для слабого человеческого организма.

Поэтому во время самых сильных дождей природа была предоставлена самой себе. Иногда дождь лил такими мощными потоками, что земля и небо, казалось, тонули в сплошной серой влаге. И тогда нельзя было понять, откуда — сверху или снизу — раздавались низкие раскаты грома Амадиоры. В такие дни под тростниковыми крышами бесчисленных хижин Умуофии дети сидели вокруг очага, на котором матери готовили пищу, и рассказывали разные истории или же грелись в хижинах у своих отцов и ели зерна кукурузы, поджаривая их тут же на очаге. Это был короткий период отдыха между напряженным и трудным сезоном посадочных работ и таким же напряженным, но уже веселым месяцем сбора урожая.

Постепенно Икемефуна стал чувствовать себя членом семьи Оконкво. Он еще вспоминал о своей матери и трехлетней сестренке, и временами у него бывали приступы грустного и подавленного настроения. Однако он с Нвойе так привязались друг к другу, что мало-помалу приступы эти стали не такими частыми и болезненными. Икемефуна обладал неистощимым запасом народных сказок. Даже те из них, которые Нвойе слышал прежде, приобретали в устах Икемефуны новизну и особую окраску, свойственную другому племени. Впоследствии до конца своих дней Нвойе очень живо помнил это время. Он помнил даже, как он смеялся, когда Икемефуна сказал, что для кукурузного початка, в котором осталось всего несколько зерен, самое подходящее название эзе-агади-нвайи, что значит — «зубы старухи». Нвойе сразу же подумал о Нвайеке, которая жила недалеко от дерева удала. Во рту у нее торчало всего два-три зуба, и она вечно курила трубку.

Но вот дожди стали ослабевать, земля и небо вновь: разделились. Проглядывало солнце, дул легкий ветерок, время от времени шел косой мелкий дождик. Дети больше не сидели взаперти, а резвились на лужайках и пели:

Дождик капает, и солнце сияет.

А Ннади сам стряпает и сам все съедает.

Нвойе все гадал, кто такой этот Ннади и почему он должен жить один, сам стряпать и сам все съедать. В конце концов он решил, что Ннади, вероятно, живет в той стране, о которой говорится в любимой сказке Икемефуны, — где держит свой блестящий двор король-муравей и где нескончаемой чередой бегут веселые дни.

Глава пятая

Уже приближался праздник Урожая ямса, и в Умуофии царило приподнятое настроение. Настало время воздать благодарность Ани — богине земли, источнику плодородия. Из всех божеств Ани занимала в жизни людей самое большое место. Ей принадлежало право высшего суда в вопросах нравственности и поведения. И что еще важнее, она находилась в тесном общении с умершими отцами — ведь их тела были преданы земле.

Праздник Урожая, посвященный богине земли и духам предков, справлялся ежегодно перед началом уборки ямса. Нельзя было отведать новых клубней, прежде чем боги и духи не получат свою долю. Мужчины и женщины, молодые и старые, с нетерпением ожидали праздника Урожая, потому что с него начиналась пора изобилия — новый год. Вечером накануне праздника те, у кого еще оставался старый ямс, должны были его съедать. Новый год полагалось начинать вкусным свежим! ямсом, а не волокнистым и сморщенным, сохранившимся с прошлого урожая. Все горшки, калебасы и деревянные миски тщательно мыли, скребли и чистили, особенно деревянные ступы, в которых толкли ямс. Главным угощением на празднике были фуфу из ямса и овощная похлебка. Их готовили в изобилии — целый день ела семья, ели друзья и родственники, приглашенные в гости из соседних деревень, — а еды оставалось еще очень много. Рассказывали, будто один богатый человек воздвиг перед своими гостями такую гору фуфу, что сидящие по одну сторону не видели, что происходит по другую, и один из гостей так до самого вечера и не увидел своего родственника, который пришел позже него и уселся с противоположной стороны. Они смогли обменяться приветствиями и пожать друг другу руки; только над остатками фуфу.

Праздник Урожая ямса служил поводом для веселья во всей Умуофии. И каждому мужчине с крепкой рукой — по выражению ибо — полагалось приглашать отовсюду множество гостей. Оконкво всегда звал к себе родственников своих жен, а так как у него было теперь три жены, то гости валили к нему толпой.

Однако Оконкво не был любителем празднеств, как другие. Аппетитом он, правда, обладал хорошим и мог; осушить один-два объемистых калебаса пальмового вина, но ему никогда не нравилось сидеть дома в ожидании гостей или пировать с ними. Он с большим удовольствием работал бы на своем поле.

До праздника оставалось всего три дня. Жены Оконкво до блеска намазали хижины и забор красной глиной, а затем навели на них белые, желтые и темно- зеленые узоры. После этого они принялись за себя: выкрасили кожу соком красного дерева и красиво разрисовали черной краской животы и спины. О детях тоже позаботились, особенно об их волосах, которые были выстрижены красивыми узорами. Три женщины оживленно сплетничали о приглашенных родственниках, а дети мечтали о том, как эти родственники будут их баловать. Икемефуна тоже был взволнован. Ему казалось, что здесь праздник Урожая ямса справляется гораздо пышнее, чем в родной деревне, которая становилась все более далекой и туманной в его памяти.

И вдруг разразилась гроза. Оконкво, который, с трудом сдерживая раздражение, бесцельно слонялся по двору, неожиданно нашел повод дать ему волю.

— Кто погубил это банановое дерево? — спросил он,

В усадьбе сразу стало тихо.

— Кто погубил это дерево, я спрашиваю? Вы что, все оглохли?

На самом же деле дерево вовсе не погибло. Вторая жена Оконкво срезала лишь несколько листьев, чтобы завернуть в них съестное, — и она в этом призналась. Без дальнейших объяснений Оконкво здорово ее отколотил, так что она и ее единственная дочь долго потом плакали. Другие жены не решались вмешиваться и лишь робко просили, оставаясь на почтительном расстоянии:

— Хватит, Оконкво…

— Не надо…

Сорвав таким образом свой гнев, Оконкво решил пойти поохотиться. У него было старое, заржавелое ружье, сделанное искусным кузнецом, который уже давно поселился в Умуофии. И хотя Оконкво был великим человеком и все признавали его храбрость, но охотником назвать его было трудно. Ведь своим ружьем он не убил даже крысы. И вот когда он приказал Икемефуне подать ему ружье, только что избитая жена проворчала что-то о ружьях, которые никогда не стреляют. К несчастью, Оконкво услышал это, — он как сумасшедший сам кинулся за своим заряженным ружьем и, выскочив из хижины, прицелился прямо в жену, перелезавшую через низкую загородку загона для скота. Он спустил курок, — раздался громкий выстрел, сопровождаемый воплями жен и детей. Оконкво отшвырнул ружье, перескочил через загородку и увидел жену — она лежала, потрясенная ужасом, но совершенно невредимая. Оконкво с облегчением вздохнул и пошел прочь.

Несмотря на это происшествие, праздник Урожая ямса справили у Оконкво очень весело. Рано утром, принося в жертву духам своих предков новый ямс и пальмовое масло, он просил их охранять в новом году и его самого, и его детей, и их матерей.

А днем из трех ближних деревень прибыли родственники жен и принесли с собою три больших кувшина пальмового вина. И до самого вечера все ели и пили, а потом гости разошлись по домам.

Второй день праздника был днем больших состязаний, в которых принимали участие борцы из деревни Оконкво и из соседних деревень. Трудно сказать, что доставляло людям больше удовольствия — первый день и дружеские пиршества или же второй день и соревнования в борьбе. Но одна женщина, не задумываясь, дала бы ответ на этот вопрос. Это была вторая жена Оконкво, по имени Эквефи, — та самая, которую он чуть не застрелил. Не было ни одного праздника, который бы она так любила. Много лет тому назад, когда она славилась своею красотой на всю деревню, Оконкво завоевал ее сердце тем, что положил на обе лопатки Кота по время великого поединка, подобного которому не было на человеческой памяти. Тогда она не стала женою Оконкво, потому что он был слишком беден, чтобы заплатить за нее свадебный выкуп. Но спустя несколько лет она убежала от мужа и поселилась у Оконкво. Все это произошло давным-давно. Теперь Эквефи была уже сорокапятилетней женщиной, немало испытавшей на своем веку. Но ее любовь к состязаниям борцов ничуть не ослабела за эти тридцать лет.

Еще не наступил полдень второго дня праздника. Эквефи и ее единственная дочь Эзинма сидели у очага и ждали, когда в горшке закипит вода. В деревянной миске лежала курица, которую Эквефи только что зарезала. Наконец вода закипела, и Эквефи, ловким движением сняв горшок с огня, вылила кипяток на курицу. Пустой горшок она поставила в угол на круглую подставку и посмотрела на свои испачканные сажей ладони. Эзинму всегда поражало, как это ее мать может снимать горшок с огня голыми руками.

— Эквефи, — обратилась она к матери, — скажи, это правда, что взрослых огонь не обжигает? — Эзинма, в отличие от большинства детей, называла свою мать по имени.

— Правда, — ответила Эквефи, слишком занятая, чтобы обсуждать этот вопрос.

Ее дочке исполнилось всего десять лет, но она была очень смышленой для своего возраста.

— А вот мать Нвойе на днях уронила горшок с горячей похлебкой, и он разбился.

Эквефи перевернула в миске курицу и стала ее ощипывать.

— Эквефи, — сказала Эзинма, тоже принимаясь щипать перья, — у меня дергается веко.

— Значит, ты будешь плакать, — сказала ее мать.

— Нет, вот это веко, верхнее.

— Ну, значит, ты что-нибудь увидишь.

— А что я увижу?

— Откуда мне знать? — Эквефи хотела, чтобы Эзинма догадалась сама.

— О, я знаю! — воскликнула Эзинма. — Состязание борцов.

Наконец курица была ощипана. Эквефи попыталась вырвать клюв, но он не поддался. Тогда, повернувшись на низкой скамеечке, она на минуту сунула куриную голову в огонь. Теперь клюв выдернулся легко.

— Эквефи! — послышался голос из соседней хижины. Это была мать Нвойе, первая жена Оконкво.

— Ты меня зовешь? — спросила Эквефи. Так было принято откликаться, если кто-нибудь звал снаружи. Люди боялись отвечать прямо — а вдруг это злой дух!

— Скажи Эзинме, чтобы она принесла мне огня.

Ее собственные дети ушли с Икемефуной на реку.

Эквефи положила в черепок несколько горящих угольков, и Эзинма побежала с ними через чисто подметенный двор.

— Спасибо, — сказала мать Нвойе. Она чистила новый ямс, а рядом с нею стояла корзина с зеленью и бобами.

— Хочешь, я разведу огонь? — предложила Эзинма.

— Спасибо, Эзигбо, — сказала мать Нвойе. Она часто называла ее Эзигбо, что значит «хорошая».

Эзинма вышла из хижины и принесла немного хвороста из большой вязанки. Она переломила о колено несколько веток и принялась изо всех сил раздувать огонь.

— Ты так и глаза свои выдуешь, — сказала мать Нвойе, отрываясь от чистки ямса. — Возьми раздувалку.

Она поднялась и сняла со стены раздувалку. Но лишь только она встала, проказливая коза, до сих пор скромно подбиравшая очистки ямса, сунула морду туда, куда было запрещено, и, набив рот ямсом, убежала из хижины к себе в загон. Мать Нвойе выругала ее вдогонку и снова уселась чистить ямс. От очага уже подымались густые клубы дыма, но Эзинма все махала и махала раздувалкой, пока наконец не вспыхнуло пламя. Тогда мать Нвойе поблагодарила ее, и девочка побежала обратно в хижину матери.

В это время вдали послышался барабанный бой. Он доносился со стороны ило — площадки для сходбищ и игр. Здесь происходили все торжественные церемонии и пляски, — такая площадка была неотъемлемой частью каждой деревни. Барабаны выбивали танец борцов — его сразу можно было узнать по быстрым и веселым звукам, легко плывущим по воздуху.

Оконкво откашлялся и стал притоптывать в такт. Он никогда, с самых юных лет, не мог слышать эти звуки без волнения. Страстное желание победить, повергнуть в прах, охватило его. Это было похоже на любовное желание.

— Мы опоздаем на борьбу, — сказала Эзинма матери.

— Она не начнется до захода солнца.

— Но ведь уже бьют барабаны.

— Барабаны бьют с полудня, а борьба начнется только тогда, когда сядет солнце. Пойди погляди, вынес ли отец ямс на день.

— Вынес. Мать Нвойе уже готовит.

— Тогда пойди и за нашим. Надо поскорей приготовить обед, а то еще опоздаем на состязание.

Эзинма побежала за ямсом и принесла два клубня, лежавшие у низенькой изгороди, возле зернохранилища.

Эквефи стала проворно чистить ямс. Проказливая коза фыркала, поедая очистки. Эквефи накрошила ямс и высыпала его в горшок с курятиной.

Тут они услышали чей-то плач неподалеку от дома. Похоже было, что это плачет Обиагели, сестра Нвойе.

— Кажется, Обиагели плачет! — крикнула через двор Эквефи, обращаясь к матери Нвойе.

— Она. Верно, разбила свой кувшин для воды.

Плач слышался уже совсем близко, и вскоре показались дети, — они шли друг за другом, неся на головах кувшины разного размера, соответственно своему возрасту. Впереди всех с самым большим кувшином шел Икемефуна, по пятам за ним следовал Нвойе с двумя младшими братьями. Шествие замыкала заливавшаяся слезами Обиагели. В руках она держала круглую подушечку для головы, на которую ставился кувшин.

— Что случилось? — спросила мать, и Обиагели поведала ей трогательную историю. Мать стала утешать ее, обещая купить новый кувшин.

Младшие братья Нвойе собирались уже рассказать матери, как все произошло в действительности, но Икемефуна грозно посмотрел на них, и они прикусили языки. А дело было в том, что Обиагели вздумала танцевать иниянгу с кувшином на голове. Она шла, скрестив на груди руки и покачивая бедрами, совсем как взрослая женщина. Когда кувшин упал и разбился, она захохотала. Плакать же стала только тогда, когда они подошли к дереву ироко, у самого дома.

А барабаны все били, настойчиво и упорно. Их звуки неразрывно слились с ритмом жизни самой деревни. Это было словно биение ее сердца. Барабанная дробь дрожала в воздухе, в солнечном свете и даже в листьях деревьев, зажигая волнением всю деревню.

Эквефи отлила похлебки для своего мужа в миску и прикрыла ее. Эзинма понесла миску к нему в оби.

Оконкво сидел на козьей шкуре и уже ел блюдо, приготовленное первой женой. Обиагели, которая принесла ему еду из хижины своей матери, сидела на полу, дожидаясь, когда он кончит. Эзинма поставила перед ним свою миску и села рядом с Обиагели.

— Сиди, как положено женщине! — прикрикнул на нее Оконкво. Эзинма сдвинула ноги и вытянула их перед собой.

— Отец, ты пойдешь смотреть на борьбу? — спросила Эзинма после надлежащей паузы.

— Пойду, — ответил он, — а ты?

— И я пойду. — И опять немного помолчав, спросила: — Можно я понесу твою скамейку?

— Нет, это дело мальчиков.

Эзинма пользовалась особой любовью отца. Она была очень похожа на свою мать, которая когда-то славилась красотой на всю деревню. Но свою любовь к Эзинме отец проявлял лишь в очень редких случаях.

— А сегодня Обиагели разбила свой кувшин, — сообщила Эзинма.

— Да, она мне говорила, — ответил Оконкво между двумя глотками.

— Отец, ведь во время еды не полагается разговаривать, — сказала Обиагели, — перец может попасть не в то горло.

— Это ты правильно сказала. Слышишь, Эзинма? Обиагели моложе тебя, но разумнее.

Он открыл миску, присланную второй женой, и опять принялся за еду. Обиагели взяла свою миску и ушла в хижину матери. Потом пришла Нкечи с третьей миской. Нкечи была дочерью третьей жены Оконкво.

А вдали продолжали бить барабаны.

Глава шестая

На ило высыпала вся деревня — мужчины, женщины, дети. Они окружили большую площадку, оставленную для борцов. Старейшины и другие почтенные люди сидели на собственных скамейках, принесенных сюда их сыновьями или рабами. Среди сидящих был и Оконкво. Все остальные стояли, кроме тех, которые пришли заранее и заняли немногочисленные места для зрителей, — обструганные бревна, положенные на козлы.

Борцы еще не явились, и центром внимания по-прежнему оставались барабанщики. Они тоже сидели — впереди зрителей, лицом к старейшинам, под старым развесистым деревом, которое считалось священным. В нем, дожидаясь своего рождения, обитали духи хороших детей. В обычные дни посидеть под сенью этого дерева приходили молодые женщины, хотевшие иметь ребенка.

Всего барабанов было семь. Они были установлены в длинном деревянном ящике соответственно своей величине. Трое мужчин ударяли по ним палками, в нервном возбуждении бросаясь от одного барабана к другому. Они были одержимы духом барабанов.

Юноши, на обязанности которых лежало наблюдение за порядком, сновали среди зрителей, совещаясь друг с другом и с представителями двух соревнующихся команд. Борцы пока еще не вступали в круг и держались позади толпы. Время от времени двое юношей с пальмовыми ветками в руках обегали круг и оттесняли зрителей, хлопая ветками по земле у их ног, а если кто упрямился, то и по ногам.

Наконец в круг вступили все борцы, встреченные ревом и рукоплесканиями толпы. Барабаны пришли в исступленье. Зрители подались вперед. Юноши, следящие за порядком, побежали по кругу, размахивая своими ветками. Старики покачивали головами в такт барабанам и вспоминали дни, когда они сами боролись под эти пьянящие звуки.

Состязание начали мальчики пятнадцати — шестнадцати лет. У обеих борющихся сторон было по три таких мальчика. Они не были настоящими борцами, — их выпускали только для затравки. Первые две схватки закончились быстро. Зато третья произвела настоящую сенсацию даже среди старейшин, которые обычно не проявляют своего волнения столь открыто. Она закончилась так же скоро, как и первые две, быть может, даже скорее. Однако мало кому доводилось видеть прежде подобную борьбу. Как только мальчики сошлись, один из них сделал какое-то движение, настолько молниененосное, что ничего нельзя было понять, и другой борец растянулся на спине. Толпа взревела, дико захлопала в ладоши, так что на минуту в этом шуме потонули неистовые звуки барабанов. Оконкво вскочил, но тотчас же снова сел. Трое молодых людей из команды победителя выбежали вперед, высоко подняли его и, приплясывая, понесли под приветственные возгласы толпы. Вскоре все узнали, что имя мальчика Мадука, это был сын Обиерики.

Барабанщики остановились передохнуть перед началом настоящих состязаний. Тела их блестели от пота, они обмахивались веерами, пили воду из мисок и ели орехи кола. Они вдруг снова сделались обычными людьми, — смеялись, разговаривали друг с другом и с теми, кто был поблизости. Казалось, воздух, до предела наэлектризованный общим возбуждением, вдруг разрядился, — словно плеснули водой на тугую кожу барабана. В толпе началось движение, многие, должно быть, только теперь увидели, кто стоял или сидел рядом с ними.

— А я тебя и не заметила, — сказала Эквефи женщине, стоявшей с ней плечом к плечу с самого начала соревнований.

— И не удивительно, — ответила женщина. — Я никогда еще не видела такой огромной толпы. Скажи, это правда, что Оконкво чуть не убил тебя из ружья?

— Правда, милая, правда. Ах, что только было, просто слов не хватает рассказать.

— Значит, твой чи хорошо тебя хранит. А как поживает моя дочь Эзинма?

— Хорошо, сейчас она здорова. Может быть, и останется в живых.

— Думаю, что останется. Сколько ей лет?

— Около десяти.

— Ну, так я думаю, она будет жить. Если они не умирают до шести лет, то обычно выживают.

— Я все время молюсь, чтобы она выжила, — сказала Эквефи с тяжелым вздохом.

Женщину, с которой она разговаривала, звали Чиело. Она была жрицей Агбалы — Оракула Холмов и Пещер. А в обычной жизни это была вдова с двумя детьми. Они с Эквефи очень дружили и торговали на базаре под одним навесом. Чиело любила Эзинму, единственную дочь Эквефи, и называла ее «моя дочь». Часто, покупая бобовые лепешки, она давала несколько штук Эквефи для Эзинмы. Вряд ли кто-нибудь, увидев Чиело в повседневной жизни, поверил бы, что она и есть та самая женщина, которая пророчествует в святилище Агбалы.

Барабанщики снова взялись за палки, и воздух задрожал и напрягся как натянутый лук.

Противники стали лицом друг к другу по обе стороны свободной площадки. Затем от одной команды отделился юноша, приплясывая, пересек площадку и указал на того, с кем он хочет бороться. Оба борца вместо доплясали до середины площадки и здесь схватились в поединке.

В каждой команде было двенадцать борцов, и вызов на бой делала поочередно то одна, то другая сторона. Двое судей неотступно наблюдали за схваткой, если они решали, что силы у борющихся равны, борьба прекращалась. Так, вничью, закончилось пять схваток. Однако по-настоящему волнующими были те минуты, когда один из борцов клал своего противника на обе лопатки. Тогда мощный рев толпы поднимался к небу и оглашал все вокруг. Его слышали даже в соседних деревнях.

Последняя схватка была между предводителями обеих команд. Они считались лучшими борцами всех девяти деревень. Зрители гадали, кто же станет победителем в этом году. Одни говорили, что Окафо сильнее, другие утверждали, что ему ни за что не сравниться с Икезуе. В предыдущем году ни один из них не смог одержать верх, несмотря на то, что судьи, вопреки обычаю, продлили состязание. Это были борцы одной школы, и оба предугадывали заранее, как будет действовать противник.

Уже смеркалось, когда они начали бороться. Неистовствовали барабаны, неистовствовал народ. Когда двое юношей вышли, приплясывая, на середину площадки, зрители ринулись вперед. Пальмовые ветки были бессильны.

Икезуе протянул правую руку. Окафо схватился за нее, и они сошлись. Завязалась яростная борьба. Икезуе стремился упереть в землю позади Окафо свою правую пятку, чтобы отбросить его назад искусным резким движением. Но все, что замышлял один, было понятно другому.

Надвинувшаяся толпа поглотила барабанщиков, и чудилось, что их исступленные ритмы, — это не что иное, как биение сердца самой толпы. Теперь борцы стояли почти неподвижно, крепко схватив друг друга. Только на руках, на бедрах и на спинах напрягались и ходили под кожей мускулы. Похоже было, что силы их равны. Судьи уже двинулись, чтобы их разнять, как вдруг Икезуе, в порыве отчаяния, быстро опустился на одно колено и попытался перебросить противника назад через голову. Он горько просчитался. В следующий момент быстрый, как молния Амадиоры, Окафо занес правую ногу над головой своего соперника.

Толпа испустила громоподобный рев. Сторонники Окафо подхватили его и понесли с поля на плечах. Они громко пели ему хвалебную песнь, и женщины хлопали в такт:

Кто за нашу деревню сразится?

Окафо за деревню сразится.

Не поверг ли он сто борцов?

Он поверг четыреста борцов.

Не поверг ли он сто Котов?

Он поверг четыреста Котов.

Так зовите его сражаться за нас.

Глава седьмая

Вот уже три года жил Икемефуна в доме Оконкво, и старейшины Умуофии, казалось, забыли о нем. Он рос быстро, как стебелек ямса в пору дождей, и был полой жизненных сил. Он сроднился со своей новой семьей. Для Нвойе он стал как бы старшим братом; с появлением Икемефуны мальчик словно пробудился к жизни, почувствовал себя взрослым. Они больше не проводили вечера в хижине у матери, занимавшейся стряпней, а сидели у Оконкво в его оби или ходили смотреть, как он надрезает пальму, чтобы приготовить к вечеру вино. Теперь Нвойе бывал очень доволен, когда мать или другие жены Оконкво поручали ему трудную домашнюю работу, которую выполняли обычно только мужчины: колоть дрова или толочь что-нибудь в ступе. Правда, выслушав такую просьбу, переданную через младшего брата или сестру, Нвойе всегда представлялся страшно раздосадованным и громко ворчал что-то насчет женщин и хлопот с ними.

Оконкво в глубине души радовался, замечая перемену в сыне, и знал, что благодарить за это надо Икемефуну. Ему хотелось, чтобы Нвойе вырос сильным и решительным и сумел бы распоряжаться отцовским хозяйством, когда он, Оконкво, умрет и отойдет к своим предкам. Он хотел, чтобы сын его стал богатым человеком, чтобы зернохранилище его было всегда полно, — тогда предки регулярно будут получать от него жертвоприношения и будут сыты. Поэтому Оконкво всегда радовался, слыша, как Нвойе ворчит на женщин, — значит, со временем он сможет управлять женской половиной дома. Как ни богат мужчина, если он не умеет держать в повиновении своих жен и детей, — в особенности жен, — его нельзя назвать настоящим мужчиной. Он похож на человека, о котором поется в песенке: у него было десять жен и еще одна, а вот похлебки, чтобы заесть фуфу, не хватало.

Оконкво бывал доволен, когда мальчики приходили посидеть с ним в его оби. Он рассказывал им легенды, в которых говорилось о мужской доблести, о жестоких схватках и кровопролитиях. Нвойе знал, что мужчина должен быть храбрым и сильным, и все же он предпочитал сказки, которые рассказывала ему мать, — о черепахе и ее коварных проделках, о птице энеке, которая вызвала весь мир сразиться с нею и была побеждена котом. Мать часто рассказывала детям, как в незапамятные времена Земля поссорилась с Небом и как Небо целых семь лет не посылало дождя, так что высохли все посевы и даже мертвых нельзя было хоронить — мотыги разбивались об окаменевшую землю. В конце концов было решено послать Грифа умилостивить Небо и попытаться смягчить его сердце песнею о страданиях людских. Всякий раз, когда мать Нвойе пела эту песню, перед мысленным взором Нвойе появлялся Гриф, посланник Земли, взывающий к Небу о милосердии. Наконец Небо сжалилось и даровало Грифу дождь, завернутый в листья кокоямса. Но когда Гриф летел обратно, он своими длинными когтями нечаянно проколол листья, и хлынул ливень силы до той поры неслыханной. Дождь насквозь вымочил Грифа, так что он не смог вернуться к тем, кто его посылал, а полетел в чужую страну, заметив вдалеке огонек. Добравшись туда, он увидел, что какой-то человек приносит жертву. И тогда Гриф смог наконец обогреться у костра и утолить свой голод потрохами.

Вот какие истории любил слушать Нвойе. Однако он понимал, что они для глупых женщин и детей, а отец хочет, чтобы он стал мужчиной, поэтому Нвойе притворялся, будто его уже не интересуют женские сказки. Он заметил, что отец был этому рад и больше не ругал и не бил его. Оконкво рассказывал Нвойе и Икемефуне о войнах между племенами или о том, как много лет тому назад сам он подкрался к врагу, сразил его и добыл первую в своей жизни человеческую голову. Они сидели в темноте или при тусклом мерцании огня, поджидая, когда женщины закончат стряпню, и Оконкво рассказывал им о прошлом, а потом жены по очереди приносили миску с фуфу и миску с похлебкой. В оби зажигали светильник. Оконкво отведывал из каждой миски и затем давал Нвойе и Икемефуне их долю.

Так сменялись месяцы и времена года. И вдруг налетела саранча. Этого не случалось уже давным-давно. Старики говорили, что саранча появлялась при жизни каждого поколения, прилетала каждый год в течение семи лет, а потом исчезала до следующего срока. Она возвращалась в далекую страну, в свои пещеры, где ее охраняло племя карликов. Когда приходил новый срок, карлики открывали пещеры, и саранча опять летела в Умуофию.

На этот раз саранча прилетела, когда дул холодный ветер харматтан. Урожай был уже собран, и саранча сожрала всю траву.

Оконкво и оба мальчика приводили в порядок красный глиняный забор усадьбы. Это была одна из самых легких работ, которые полагалось делать после сбора урожая. Они заново покрывали забор крепкими пальмовыми ветками и листьями, чтобы защитить его от предстоящих дождей. Оконкво работал по одну сторону забора, а мальчики по другую — со стороны двора. В верхней части забора были проделаны небольшие отверстия. Сквозь них Оконкво просовывал мальчикам веревку, и они, обмотав деревянные подпорки со своей стороны, просовывали ее обратно. Так укреплялось на заборе покрытие из пальмовых ветвей.

Женщины ушли в заросли собирать хворост, а маленькие дети убежали играть к соседям. Харматтан уже веял в воздухе, казалось, он нес с собой дремоту и окутывал ею всю землю. Оконкво и мальчики работали молча. Тишину нарушал лишь треск ломаемых пальмовых веток да еще шуршание сухих листьев, которые озабоченно разгребала курица в неустанных поисках пищи.

Внезапно на землю упала тень, будто солнце спряталось за темную тучу. Оконкво поднял голову, удивленный, что в такое необычное время года собирается дождь. Но тут же со всех сторон послышались радостные крики, и вся Умуофия, сбросив с себя полуденную дремоту, ожила и пришла в движение.

— Саранча, саранча! — ликовали вокруг.

Мужчины, женщины, дети, побросав работу и игры, выбегали на улицу посмотреть на это необычное зрелище. Саранча не прилетала уже много-много лет, так что никто, кроме стариков, никогда ее не видел.

Сначала появился лишь небольшой отряд саранчи. Это были высланные вперед разведчики. А потом на горизонте возникла огромная, медленно плывущая черная туча и стала надвигаться на Умуофию. Скоро уже полнеба было закрыто темной громадой, усеянной крошечными глазками света, похожими на сверкающую звездную пыль. Это было великолепное зрелище, полное силы и красоты.

На улицу высыпали все от мала до велика, люди оживленно переговаривались и молились, чтобы саранча села в Умуофии на ночь. Хотя она не пролетала здесь уже много лет, чутье подсказывало людям, что это весьма вкусное кушание. И наконец саранча опустилась. Она сидела на каждом дереве и на каждой травинке; на крышах домов и просто на земле. Толстые ветви деревьев обламывались под ее тяжестью, и все вокруг словно покрылось бурым налетом, — так несметны были полчища голодной саранчи.

Многие вышли с корзинками, рассчитывая сразу же приступить к ловле, но старики советовали подождать до ночи. И они оказались правы. Саранча обосновалась на ночь в кустах, и крылья у нее намокли от росы. Тут уж все жители Умуофии высыпали из домов, несмотря на холодный харматтан, и каждый доверху наполнил саранчой свои корзины и горшки. Утром ее сначала пропекли в глиняных горшках, а затем разложили на солнце, чтобы она стала сухой и хрустящей. И еще долго в каждой хижине лакомились этим редкостным блюдом, густо заправляя его пальмовым маслом.

Оконкво сидел с Икемефуной и Нвойе у себя в оби; они весело похрустывали сухой саранчой, обильно запивая ее пальмовым вином, когда пришел Огбуефи Эзеуду. Эзеуду был старейшим человеком в деревне. В свое время он славился как великий и бесстрашный воин и заслужил почет и уважение всего клана. Эзеуду отказался от угощения и попросил Оконкво выйти и поговорить с ним наедине. Они вместе вышли из хижины; старик тяжело опирался на палку. Убедившись, что никто не может их услышать, Эзеуду сказал Оконкво:

— Мальчик зовет тебя отцом. Не обагри же руки его кровью. — Оконкво в недоумении хотел что-то спросить, но старик продолжал: — Умуофия решила его убить. Так повелел Оракул Холмов и Пещер. Его выведут за пределы Умуофии, как того требует обычай, и убьют. Я не хочу, чтобы ты был в этом замешан. Он зовет тебя своим отцом.

Рано утром на следующий день в дом Оконкво явились старейшины всех девяти деревень Умуофии. Они говорили с ним пониженными голосами, предварительно выслав из комнаты Нвойе и Икемефуну. Старейшины вскоре ушли, но Оконкво еще долго сидел не шелохнувшись, подперев ладонями подбородок. Потом он позвал к себе Икемефуну и сказал, что на следующий день его отправят домой. Нвойе, который подслушал этот разговор, залился слезами, и отец здорово его отколотил. Что касается самого Икемефуны, то он был растерян. Его собственный дом отодвинулся постепенно в туманное и далекое прошлое. Он все еще скучал по матери и сестре и был бы рад их увидеть. Однако какое-то чувство подсказывало ему, что он с ними не встретится. Он хорошо помнил, как незнакомые люди пришли к его отцу и так же вот о чем-то шептались. Сегодняшнее посещение казалось ему повторением того, что было тогда.

Под вечер Нвойе пошел к матери и сказал ей, что Икемефуну отправляют домой. Она уронила пестик, которым толкла перец, и, скрестив на груди руки, тяжело вздохнула: «Бедный ребенок!»

На следующий день старейшины пришли опять я принесли с собой кувшин вина. Они все были в полном одеянии, словно шли на собрание всего клана или собирались посетить соседнюю деревню. Кусок ткани, служивший им одеждой, был продет у них под мышкой справа, через левое плечо висели мешки из козьих шкур и мачете в ножнах. Оконкво собирался недолго, и вскоре он, старейшины и Икемефуна, которому поручили нести кувшин с вином, отправились в путь. Мертвая тишина воцарилась в доме Оконкво. Казалось, даже маленькие дети предчувствовали недоброе. Весь этот день Нвойе провел в хижине матери, и глаза его были мокры от слез.

В начале пути люди Умуофии весело разговаривали о том о сем — о саранче, о своих женах и о некоторых слабонервных мужчинах, которые отказались идти с ними. Однако по мере того как они приближались к границе владений Умуофии, разговоры постепенно начали смолкать.

Солнце медленно поднялось на середину неба, и сухая песчаная дорога стала источать жар, накопившийся в песке. В лесу щебетали птицы. Под ногами людей шуршали сухие листья. Больше ничто не нарушало тишины. Вдруг где-то вдалеке послышались слабые удары экве. Ветер то приносил их, то отлетал с ними прочь. Это был мирный танец — его танцевали в какой-то дальней деревне.

— Это танец озо, — сказал кто-то из путников. Но никто не мог с уверенностью определить, откуда шли звуки. Одни говорили, что со стороны Эзимили, другие — Абамы или Анинты. Затем они снова умолкли, а ритмы далекого танца по-прежнему то возникали, то исчезали по воле ветра. Клан награждал кого-то титулом, и по этому случаю в какой-то деревне был сейчас большой праздник с музыкой и танцами.

Дорога постепенно перешла в узкую тропинку, углубившуюся в лесную чащу. Низкорослые деревья и редкий кустарник, окружавшие людские поселения, уступили место огромным, обвитым лианами стволам, которые стояли здесь, вероятно, с сотворения мира, не тронутые ни топором, ни лесными пожарами. Солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь ветви, рисовали на песчаной тропинке сложные узоры.

Неожиданно Икемефуна услышал за своей спиной шепот и резко обернулся. Человек, который только что говорил шепотом, теперь громко обратился к остальным, советуя поторопиться.

— Нам еще далеко идти, — сказал он. Потом он и еще один человек обогнали Икемефуну и пошли впереди скорым шагом, заставляя подтянуться и всех остальных.

Так люди из Умуофии, вооруженные мачете, продолжали свой путь, и среди них шел Икемефуна, неся на голове кувшин с пальмовым вином. Если сначала мальчик испытывал легкую тревогу, то теперь он ничего не боялся. Ведь сзади него шел Оконкво. Икемефуна с трудом мог представить, что Оконкво ему не родной отец. Своего отца он никогда не любил, а теперь, спустя три года, и вовсе забыл о нем. Но вот мать и трехлетняя сестренка… да, теперь-то ей уже не три, а шесть лет. Узнает ли она его? Она стала, должно быть, совсем большой. А как его мать будет плакать от радости и благодарить Оконкво за то, что он проявлял столько заботы о ее сыне и теперь привел его домой! Она будет расспрашивать его, как он жил все эти годы. Сможет ли он все припомнить? Он расскажет ей о Нвойе и его матери, о саранче… Вдруг неожиданная мысль пронзила его. А что, если его мать умерла? Он попытался отогнать от себя эту мысль, но тщетно. Тогда он решил поступить так, как поступал в детстве, желая утешиться. Он еще помнил песню, помогавшую в таких случаях:

Эзе, элина, элина!

Сала

Эзе иликва йа

Нквеба аква олигхоли

Эбе Данда нечи эзе

Эбе Узузу неге эгву

Сала.

Он пел про себя и шагал в такт песне. Если песня кончится на шаге правой ногой, значит, его мать жива. Если на шаге левой, — значит, она умерла, — нет, не умерла, а только больна! Песня кончилась на шаге правой ногой. Его мать жива и здорова. Он спел песню еще раз, и она кончилась на шаге левой. Но второй раз не считается. Только первый голос доходит до Чукву — до обители божьей. Это была любимая поговорка детей. Икемефуна снова почувствовал себя ребенком. Должно быть, потому, что он возвращался домой, к матери.

Один из мужчин, шедших позади Икемефуны, откашлялся. Икемефуна оглянулся, и тогда этот человек буркнул, чтобы он шел вперед и не оглядывался. Что-то было в его голосе такое, от чего у Икемефуны побежали по спине мурашки. Черный кувшин задрожал у него в руках. Почему отстал Оконкво? Икемефуна почувствовал, как у него подкашиваются ноги. Он боялся оглянуться назад.

Когда человек, который кашлял, остановился и поднял свое мачете, Оконкво отвернулся. Он услышал удар. Кувшин упал на песок и разбился. Подбегая к Икемефуне, Оконкво услышал его крик: «Отец, они убили меня!» Обезумев от страха, он выхватил мачете и ударил мальчика. Он боялся, как бы его не сочли слабым…

Как только отец ночью переступил порог, Нвойе понял, что Икемефуну убили, и в душе его словно что-то оборвалось — так лопается туго натянутая тетива лука. Он не заплакал, он ощутил страшную слабость в теле. Нечто подобное он испытал незадолго перед тем, во время сбора урожая. Все дети любят эту пору. Даже малыши, которым под силу нести в корзиночке всего лишь несколько клубней ямса, и то вместе со взрослыми отправляются в поле. Они не умеют копать ямс, но зато помогают взрослым собирать хворост для костра, чтобы тут же на поле испечь ямс и полакомиться им. Нет ничего вкуснее ямса, испеченного на костре и политого красным пальмовым маслом. Вот в один из таких дней, во время прошлого сбора урожая, Нвойе и испытал впервые то же чувство, что сегодня, — будто внутри у него что-то оборвалось. Они с корзинами ямса возвращались домой с дальнего поля за рекою и вдруг услышали в лесной чаще крик младенца. Женщины сразу приумолкли и ускорили шаги. Нвойе еще прежде слыхал, что новорожденных близнецов прячут в глиняный горшок и бросают в лесу, но ему никогда не приходилось на них наталкиваться. Его всего затрясло в мелком ознобе, а перед глазами все поплыло, как у одинокого ночного путника, столкнувшегося на дороге со злым духом. Что-то надломилось у него в душе. Это же чувство он ощутил в ту ночь, когда отец переступил порог дома после убийства Икемефуны.

Глава восьмая

Два дня после смерти Икемефуны Оконкво не притрагивался к пище. С утра до вечера он пил пальмовое вино, и глаза его покраснели и стали свирепыми, как у затравленной крысы. Он позвал своего сына Нвойе посидеть с ним в его оби. Но мальчик боялся отца и, как только заметил, что он задремал, выскользнул из хижины.

Ночью Оконкво не мог заснуть. Он старался не думать об Икемефуне, но чем больше он гнал от себя тяжелые мысли, тем больше они его осаждали. Один раз он даже встал с постели и прошелся по двору. Однако он был так слаб, что едва держался на ногах. Он шел будто пьяный великан на комариных ножках. Холодная дрожь пронизывала его с головы до ног.

На третий день Оконкво попросил свою вторую жену, Эквефи, поджарить ему бананов. Она приготовила их так, как он любил, — с кусочками бобов и рыбы.

— Ты не ел целых два дня, — сказала его дочь Эзинма, принеся ему еду. — Поэтому ты должен все доесть.

Она уселась, вытянув ноги. Оконкво рассеянно ел. «Ей надо было родиться мальчишкой», — подумал он, глядя на свою десятилетнюю дочь. Он дал ей кусок рыбы.

— Пойди принеси мне холодной воды, — сказал он.

Эзинма, продолжая жевать рыбу, побежала в хижину матери и вскоре вернулась с чашей воды.

Оконкво взял чашу из ее рук и жадно выпил. Потом съел еще несколько кусочков и отодвинул миску.

— Дай-ка сюда мой мешок, — сказал он Эзинме. Она принесла ему мешок из козьей шкуры, лежавший в дальнем конце хижины. Он стал шарить в нем, ища табакерку. Мешок был большой, и рука почти вся ушла в него. В мешке, помимо табакерки, были и другие вещи. Там лежал рог для вина и калебас, и, когда он шарил рукою, они стукались друг о друга. Наконец он достал табакерку и, прежде чем насыпать на левую ладонь немного табаку, постучал ею несколько раз по колену. Потом он вспомнил, что не достал ложечку для табака. Он опять пошарил в мешке, вытащил плоскую ложечку из слоновой кости и на ней поднес к носу коричневый табак.

Эзинма взяла в одну руку миску, в другую — пустую чашу и пошла обратно в хижину матери. «Ей надо было родиться мальчишкой», — опять подумал Оконкво. Его мысли вернулись к Икемефуне, и он вздрогнул. Если б только у него была работа, он бы смог забыть. А это был как раз период затишья между сбором урожая и предстоящими посадочными работами. Единственно, что мог сейчас делать мужчина, это укреплять пальмовыми ветками забор своей усадьбы. Но Оконкво уже сделал это. Он закончил работу в тот самый день, когда прилетела саранча, — он работал по одну сторону стены, а Икемефуна и Нвойе — по другую.

«Когда ты успел превратиться в дрожащую старуху, — спрашивал себя Оконкво, — ты, который славился своей военной доблестью во всех девяти деревнях? Неужели мужчина, убивший в бою пять человек, может так раскиснуть из-за того, что к их числу прибавился еще один мальчишка? Ты, Оконкво, и впрямь превратился в женщину».

Он вскочил на ноги, повесил через плечо мешок из козьей шкуры и отправился к своему другу Обиерике.

Обиерика сидел перед своей хижиной в тени апельсинового дерева и из листьев пальмы рафия мастерил новую крышу для хижины. Он поздоровался с Оконкво и проводил его к себе в оби.

— Я собирался зайти к тебе, хотел только закончить эту часть крыши, — сказал он, отряхивая песок.

— Как она у тебя получилась? Хорошо? — спросил Оконкво.

— Хорошо, — ответил Обиерика. — Сегодня к нам придет жених моей дочери, и я надеюсь, что мы договоримся о выкупе. Мне хочется, чтобы ты был при этом.

В эту минуту в оби со стороны улицы вошел Мадука, сын Обиерике, и, поздоровавшись с Оконкво, направился во двор.

— Подойди-ка сюда, я хочу пожать тебе руку, — сказал Оконкво мальчику. — Мне очень поправилось, как ты в тот раз боролся.

Мадука улыбнулся, пожал руку Оконкво и вышел во двор.

— Он многого достигнет, — сказал Оконкво. — Я был бы счастлив иметь такого сына. А вот Нвойе меня беспокоит. Его кто угодно на обе лопатки положит! Два младших брата подают больше надежд. Но скажу тебе откровенно, Обиерика, мои дети на меня не похожи. Где те молодые побеги, которые вырастут, когда старое банановое дерево погибнет? Если б Эзинма родилась мальчишкой, я был бы счастливее. У нее есть характер.

— Ты понапрасну тревожишься, — сказал Обиерика. — Они еще слишком молоды.

— Нвойе уже мог бы стать отцом. В его годы я сам о себе заботился. Нет, дружище, он уже достаточно взрослый. Крепкого петуха видно сразу, как только он вылупится из яйца. Я сделал все, что мог, чтобы Нвойе вырос настоящим мужчиной, но у него в характере слишком много от его матери.

«Слишком много от его деда», — подумал Обиерика, но не сказал вслух. Та же мысль пришла и Оконкво. Но он давно научился отгонять от себя этот призрак. Едва только его начинала тревожить мысль о слабости и неудачах отца, он старался избавиться от нее, думая о своей собственной силе и успехах. Так он поступил и на этот раз. Мысли его обратились к недавним событиям, когда он выказал подлинное мужество.

— Не могу понять, почему ты не пошел с нами, когда надо было убить этого мальчишку? — спросил он Обиерику.

— Потому что не хотел, — резко ответил Обиерика. — Я предпочел заняться чем-нибудь более приятным.

— Можно подумать, что ты оспариваешь власть Оракула, ведь это он потребовал, чтобы мальчишку предали смерти.

— Нет, я ничего не оспариваю. Откуда ты взял? Но ведь Оракул не требовал от меня быть исполнителем его воли.

— Кто-нибудь ведь должен был это сделать. Если бы мы все боялись крови, решение Оракула не было бы исполнено. И как ты думаешь, что тогда сделал бы Оракул?

— Ты прекрасно знаешь, Оконкво, что я не боюсь крови. И если кто-нибудь обвинит меня в этом, знай, что он лжец! Но вот что я тебе скажу, друг. На твоем месте я бы тогда остался дома. То, что вы сделали, не понравится богине земли. Как раз за такие поступки богиня истребляет целые семьи.

— Богиня земли не может наказать меня за повиновение ее посланцу, — ответил Оконкво. — Мать не затем кладет кусок горячего ямса в руку ребенка, чтобы обжечь ему пальцы.

— Верно, — согласился Обиерика. — Однако, если бы моего сына повелел убить Оракул, я бы не противился, но и не участвовал бы в убийстве.

Они готовы были продолжать спор, но тут вошел Офоэду. По его глазам было видно, что он принес важные новости. Однако вежливость требовала не торопить его с рассказом. Обиерика предложил ему кусочек ореха кола, который ели они с Оконкво. Офоэду не спеша жевал орех и говорил о саранче. Окончив есть, он сказал:

— Странные дела творятся.

— Что случилось? — спросил Оконкво.

— Вы знаете Огбуефи Ндулуе? — спросил Офоэду.

— Огбуефи Ндулуе из деревни Ире? — в один голос спросили Оконкво и Обиерика.

— Так вот, он умер сегодня утром, — сказал Офоэду.

— Что ж тут странного. Ведь он был старше всех в Ире, — заметил Обиерика.

— Это верно, — согласился Офоэду. — Но вот почему не бил барабан, чтобы возвестить Умуофии о его смерти?

— Почему? — опять в один голос спросили Обиерика и Оконкво.

— В этом-то все и дело. Вы знаете его первую жену, которая ходит с палкой?

— Да, ее зовут Озоэмена.

— Так, так, — сказал Офоэду. — Озоэмена, как вы знаете, не могла, по старости, ухаживать за Ндулуе во время его болезни. Это делали его младшие жены. Так сегодня утром, когда Ндулуе умер, одна из них пошла в хижину Озоэмены и сказала ей об этом. Озоэмена поднялась с циновки, взяла свою палку и пошла в и. У порога она опустилась на колени и, низко поклонившись, позвала своего мужа, который лежал на циновке. «Огбуефи Ндулуе!» — позвала она трижды и затем вернулась к себе в хижину. Когда младшая жена снова пошла за ней, чтобы позвать ее на обмывание тела, то застала Озоэмену мертвой.

— Да, это действительно странно, — сказал Оконкво. — Значит, похороны Ндулуе отложат, пока не похоронят его жену.

— Вот почему и не бил барабан, чтобы оповестить Умуофию.

— Всегда говорили, что Ндулуе и Озоэмена — одна душа, — сказал Обиерика. — Помню, когда я был еще мальчишкой, о них даже сложили песню. Он ничего не делал, не посоветовавшись с нею.

— Я не знал этого, — сказал Оконкво. — Я думал, что в молодости он был сильным человеком.

— Он и был сильным, — подтвердил Офоэду. Оконкво с сомнением покачал головой.

— На войне он вел за собой Умуофию, — сказал Обиерика.

Оконкво постепенно приходил в себя. Ему только нужно было чем-нибудь занять свои мысли. Если бы он убил Икемефуну в напряженный период полевых работ, ему не было бы так тяжело, — он бы весь сосредоточился на работе. Оконкво был человеком не мысли, а действия. Однако, если не за работой, то хотя бы за разговором можно было отвлечься.

Вскоре после ухода Офоэду Оконкво поднял свой мешок и собрался домой.

— Я должен идти, — сказал он. — Мне надо еще успеть надрезать пальмы.

— Кто надрезает для тебя высокие пальмы? — спросил Обиерика.

— Умезулике, — ответил Оконкво.

— Иногда я думаю, что лучше бы мне не иметь титула озо, — сказал Обиерика. — У меня сердце разрывается, когда я вижу, как эти юноши губят деревья своими надрезами.

— Верно, — согласился Оконкво, — но закону страны надо подчиняться.

— И откуда только у нас такой закон! — сказал Обиерика. — Во многих других кланах человеку, имеющему титул, можно самому залезать на пальму. А у нас залезть на высокое дерево нельзя, зато надрезать прямо с земли низкое дерево можно сколько угодно. Совсем как Димарагана, который отказался дать свой нож, чтобы резать мясо собаки — видите ли, собака для него табу, — и согласился разорвать это мясо на куски зубами.

— А по-моему хорошо, что в нашем клане так уважают титул озо, — сказал Оконкво. — В кланах, о которых ты говорил, титул этот ценится так низко, что его может получить каждый нищий.

— Я просто пошутил, — сказал Обиерика. — В Абаме и Анинте титул стоит меньше двух каури. Там каждый мужчина носит на лодыжке нитку как символ этого титула и не лишается его, даже если он вор.

— Да что и говорить, имя озо они запятнали, — сказал Оконкво и поднялся, чтобы идти.

— Теперь уж, наверно, скоро придут мои родственники, — сказал Обиерика.

— Я скоро вернусь, — ответил Оконкво и взглянул на небо, по солнцу определяя время.

Когда Оконкво вернулся, он застал в хижине Обиерики семерых. Тут был жених, молодой человек лет двадцати пяти, и с ним его отец и дядя. Со стороны Обиерики присутствовали два его старших брата и шестнадцатилетний сын Мадука.

— Передай матери Алуеке, чтобы она прислала нам орехов кола, — сказал Обиерика сыну. Мадука молнией выскочил из хижины. Разговор сразу перешел на него, и все согласились, что мальчишка он очень шустрый.

— Иногда мне кажется даже, что он не в меру шустер, — сказал Обиерика снисходительно. — Никогда спокойно не ходит, вечно куда-то торопится. Если его посылаешь с каким-нибудь поручением, он тут же улетает, даже не дослушав до конца.

— Ну, это он в тебя, — возразил его старший брат. — У нас говорят: «Когда корова жует траву, телята смотрят ей в рот». Мадука определенно тебе в рот смотрел.

Он еще не договорил, а Мадука уже вернулся в сопровождении своей сводной сестры Акуэке, которая несла деревянную миску с тремя орехами кола и крокодиловым перцем. Она передала миску старшему из братьев отца и смущенно поздоровалась за руку с женихом и его родственниками. Ей было около шестнадцати, и на вид она уже вполне созрела для замужества. Жених и его родственники опытным взглядом осматривали ее юное тело, словно желая в этом убедиться.

Волосы девушка связала хохолком на макушке. Кожу слегка натерла соком красного дерева и разрисовала все тело черной краской. На шее у нее надето было тройное черное ожерелье, спускавшееся на пышную, упругую грудь. Красные и желтые браслеты украшали ее руки, а талию опоясывало несколько рядов джигиды.

Пожав руки гостям, или, вернее, протянув свою руку, чтобы ее пожали, она ушла обратно в хижину своей матери помогать в стряпне.

— Сперва сними с пояса бусы, — сказала мать девушке, когда та потянулась к очагу, чтобы взять пестик, стоявший рядом. — Сколько раз я тебе говорила, что джигида с огнем плохие товарищи. Но ты никогда не слушаешь. Видно, уши у тебя только для украшения. Вот вспыхнут твои бусы, тогда будешь знать!

Акуэке отошла в другой конец хижины и стала снимать с пояса бусы. Это надо было делать медленно и осторожно, снимая отдельно каждую нитку, иначе они могли лопнуть, и тогда пришлось бы наново нанизывать тысячу крошечных колечек. Она стягивала книзу каждую нитку, скользя ладонями по бедрам, пока бусы не падали к ее ногам.

Между тем мужчины в оби уже приступили к пальмовому вину, которое принес жених Акуэке. Вино было очень хорошее и крепкое. Оно сильно бродило, и белая пена то и дело переливалась через край кувшина, несмотря на то, что на горлышко был положен плод пальмы, чтобы сдерживать игристую влагу.

— Это вино приготовлено большим искусником, — сказал Оконкво.

Молодой жених по имени Ибе широко улыбнулся и сказал своему отцу:

— Слышишь, что говорят? — А затем пояснил, обращаясь к остальным: — А вот он ни за что не хочет признать, что я свое дело знаю.

— Он так надрезал три моих лучших пальмы, что те засохли, — сказал его отец Укегбу.

— Но ведь это было пять лет тому назад, — возразил Ибе, начиная разливать вино. — Тогда я еще не умел надрезать деревья.

Он наполнил первый рог и подал своему отцу. Потом налил остальным. Оконкво открыл свой мешок из козьей шкуры, достал оттуда большой рог и, дунув внутрь, на случай, если туда попала пыль, подставил его Ибе.

За вином мужчины говорили о чем угодно, только не о том, ради чего они собрались. Лишь когда весь кувшин был опорожнен, отец жениха откашлялся и объявил о цели их прихода.

Тогда Обиерика вручил ему маленькую связку коротких палочек. Укегбу пересчитал их.

— Их тридцать штук? — спросил он.

Обиерика кивнул.

— Что ж, начнем с этого, — сказал Укегбу. А затем обратился к брату и сыну: — Давайте выйдем и тихонько все обсудим. — Все трое поднялись и вышли. Когда они вернулись, Укегбу отдал связку Обиерике. Тот пересчитал палочки. Вместо тридцати их было только пятнадцать. Он передал их старшему из своих братьев, Мачи, который тоже пересчитал их и сказал:

— Мы не думали спускать ниже тридцати. Но ведь собака сказала: «Если я уступлю тебе, а ты уступишь мне — это будет игра». Сватовство должно быть игрой, а не ссорой. Итак, мы набавим. — Он приложил к пятнадцати палочкам еще десять и передал связку Укегбу.

Мало-помалу выкуп за Акуэке был установлен в двадцать мешков каури. Уже смеркалось, когда обе стороны пришли наконец к согласию.

— Пойди скажи матери Акуэке, что мы кончили, — сказал Обиерика своему сыну Мадуке.

И сразу же в оби вошли женщины, они несли большую миску фуфу. За ними следом вторая жена Обиерики внесла горшок с похлебкой, а Мадука принес кувшин с пальмовым вином.

Мужчины ели, пили пальмовое вино и рассуждали об обычаях, принятых в соседних деревнях.

— Не далее как сегодня утром, — сказал Обиерика, — мы с Оконкво толковали Об Абаме и Апинте — у них мужчины, носящие титул, сами лазят на деревья и готовят фуфу для своих жен.

— У них там все вверх ногами. О размере выкупа за невесту они договариваются не при помощи палочек, а спорят и торгуются, словно покупают на базаре козу или корову.

— Это очень плохо, — сказал старший из братьев Обиерики. — Но то, что хорошо в одном месте, то всегда плохо в другом. В Умунсо, например, вообще не торгуются, даже на палочках. Там жених таскает мешки с каури до тех пор, пока родные невесты его не остановят. Это плохой обычай, потому что дело у них всегда кончается ссорой.

— Мир велик, — сказал Оконкво. — Я слыхал даже, что в некоторых племенах дети принадлежат не отцу, а матери и ее семье.

— Этого не может быть, — сказал Мачи, — Ты еще скажешь, что женщина лежит на мужчине, когда они делают детей.

— Это все равно что сказки про белых людей, — будто бы они такие же белые, как этот мел, — сказал Обиерика, показывая на кусок мела, который каждый мужчина держал у себя в оби и которым его гости провели на полу черточки, прежде чем приняться за орехи кола, — И еще говорят, что у этих белых людей на ногах нет пальцев.

— А ты что же никогда их не видел? — сказал Мачи.

— А ты разве видел? — спросил Обиерика.

— А то как же, один из них часто здесь проходит, — ответил Мачи, — его зовут Амади.

Те, кто знал Амади, покатились от хохота. Это был прокаженный, а прокаженных было принято тактично называть «белокожими».

Глава девятая

Впервые за три ночи Оконкво уснул. Среди ночи он вдруг проснулся, и мысли его вернулись к трем прошедшим дням, не вызывая, однако, в нем прежней тревоги. Теперь он даже удивлялся, что же, собственно, его беспокоило? Наверно, вот так же человек удивляется при ярком дневном свете, почему он так испугался привидевшегося ночью сна. Он потянулся и почесал бедро в том месте, куда во время сна его ужалил москит. Другой москит жужжал у правого уха. Он хлопнул по уху в надежде убить москита. И почему они всегда жалят именно в уши? Когда он был маленьким, мать рассказывала ему об этом сказку. Но сказка была такой же глупой, как все женские сказки. В ней говорилось, как Москит предложил Уху выйти за него замуж, а Ухо в ответ покатилось со смеху: «Сколько ж ты думаешь еще прожить? — спросило оно, — Ведь ты и так на скелет похож». Москит улетел обиженный и потом каждый раз, встречаясь с Ухом, говорил: «Ну, вот видишь, я еще жив».

Оконкво повернулся на бок и снова заснул. Утром его разбудил стук в дверь.

— Кто там? — недовольно спросил он. Он знал, что это могла быть только Эквефи. Из трех его жен лишь Эквефи осмелилась бы постучать к нему в дверь.

— Эзинма умирает, — послышался ее голос, и в этих словах была заключена вся трагедия, все несчастье ее жизни.

Оконкво вскочил с постели, отодвинул засов и ринулся в хижину Эквефи.

Эзинма, дрожа всем телом, лежала на циновке, а рядом ярко полыхал огонь, который ее мать поддерживала всю ночь.

— Это иба, — сказал Оконкво.

Не медля ни минуты он схватил мачете и отправился в лес, чтобы собрать листья, травы и кору деревьев, нужные для приготовления лекарства от иба.

Эквефи стояла на коленях возле больной девочки и то и дело щупала ее влажный пылающий лоб.

Эзинма была единственным ребенком Эквефи и самым дорогим для нее существом на свете. Очень часто именно Эзинма решала, что ее мать должна приготовить на обед. Эквефи давала ей даже такое лакомство, как яйца, которые дети обычно получали редко, — считалось, что яйца пробуждают склонность к воровству. Как-то раз, когда Эзинма ела яйцо, в хижину неожиданно вошел Оконкво. Он был очень возмущен и поклялся отколотить Эквефи, если она еще раз посмеет дать девочке яйцо. Однако отказать в чем-то Эзинме было просто невозможно. После отцовского запрета она еще больше пристрастилась к яйцам, ей особенно нравилось то, что она ест их тайком. Мать всегда уводила ее при этом в заднюю комнату и закрывала дверь.

Эзинма не называла свою мать «ннэ», как все дети. Она звала ее по имени — Эквефи, как это делал отец и другие взрослые. Отношения между Эквефи и Эзинмой были не просто отношениями между матерью и ребенком. Они скорее были похожи на дружбу людей, равных по возрасту, чему немало способствовали их маленькие тайны, вроде угощения в задней комнате.

Эквефи много перенесла в своей жизни. Она родила десятерых детей, и девять из них умерли в детстве, в большинстве случаев не достигнув и трех лет. Она хоронила одного ребенка за другим, и ее горе постепенно перешло в полное отчаяние и какую-то мрачную покорность судьбе. Рождение детей должно приносить женщине высшую славу, а ей оно доставляло только телесные муки, не суля никаких радостей в будущем. Торжественное наречение имени на восьмой базарной неделе превращалось каждый раз в пустой обряд. Все растущее в ней чувство безнадежности нашло выражение в именах, которые она давала своим детям. Одно из них звучало, как страстный вопль: Онвумбико — «Смерть, умоляю тебя». Но смерть не вняла мольбе. Онвумбико умер, не прожив и пятнадцати месяцев. Потом родилась девочка Озоэмена — «Да не случится этого снова». Она умерла на одиннадцатом месяце. За нею умерли еще двое. Тогда Эквефи решила бросить судьбе вызов и назвала следующего младенца Онвума — «Смерть, можешь взять». И смерть взяла.

Когда у Эквефи умер второй ребенок, Оконкво пошел к одному знахарю, который был также прорицателем при Оракуле Афа, и спросил его совета. Знахарь сказал ему, что ребенок Эквефи — огбание, одно из тех нечистых существ, которые после своей смерти опять вселяются в чрево матери, чтобы родиться снова.

— Когда твоя жена опять затяжелеет, пускай не спит в своей хижине, — сказал знахарь, — Пускай уйдет к родным. Только так она сможет избавиться от своего мучителя и нарушить этот зловещий круговорот рождения и смерти.

Эквефи сделала так, как ей велели. Как только она затяжелела, она отправилась к своей старухе матери, в другую деревню. Там-то и родился третий ребенок, и там же на восьмой день был совершен обряд обрезания. В усадьбу Оконкво она вернулась только за три дня до наречения имени. Ребенка назвали Онвумбико.

Когда Онвумбико умер, его похоронили без обычных обрядов. Оконкво побывал у другого знахаря, который славился великими познаниями о детях огбание. Его звали Окагбуе Уянва. Высокий, лысый бородатый, он поражал всем своим видом. У него была светлая кожа и горящие глаза, в которых мелькал красный огонек. Он всегда скрежетал зубами, слушая тех, кто приходил к нему за советом. Знахарь задал Оконкво несколько вопросов об умершем ребенке. Вокруг толпились соседи и родственники, пришедшие на похороны.

— В какой базарный день он родился? — спросил он.

— В день ойе, — отвечал Оконкво.

— А умер сегодня утром?

— Да, — ответил Оконкво. И тут только сообразил, что ребенок умер в тот же самый базарный день, в какой родился. Соседи и родственники тоже отметили это совпадение и говорили между собой о том, что все это, конечно, неспроста.

— Где ты спишь со своей женой, у себя в оби или в ее хижине? — спросил знахарь.

— В ее хижине.

Впредь зови ее к себе в оби.

Потом знахарь приказал не устраивать умершему ребенку обычных похорон. Он достал острую бритву, хранившуюся в мешке из козьей шкуры, и изуродовал мертвое тельце, а затем за ножку поволок его в Нечистый лес. После такого обращения огбание должен был бы хорошенько подумать, стоит ли опять возвращаться, — если, конечно, это не был один из тех упрямцев, которые готовы явиться обратно даже со следами увечий: без пальца или же с темным шрамом на коже, оставленным бритвой знахаря.

К тому времени, как умер Онвумбико, Эквефи совсем ожесточилась. У первой жены ее мужа было уже трое сыновей, здоровых и сильных как на подбор. Когда она родила третьего сына, Оконкво, согласно обычаю, подарил ей козу. Эквефи отнюдь не питала к ней неприязни, но ей было так тяжело на душе из-за своего собственного чи, что она просто не могла радоваться чужим удачам. И потому в день, когда мать Нвойе праздновала с музыкой и угощением рождение своих трех сыновей и все гости веселились, одна только Эквефи была мрачна. Мать Нвойе восприняла это как признак недоброжелательства, столь обычного среди жен. Откуда ей было знать, что горечь, скопившаяся в сердце Эквефи, не изливалась на других, а терзала ее самое; что она гневалась не на чужое счастье, а на своего злого чи, который сделал ее несчастной.

Но вот наконец у нее родилась Эзинма, и хотя она была болезненна, ей, казалось, суждено было жить. Сначала Эквефи отнеслась к ее рождению, как обычно, — со спокойной безнадежностью. Но девочка дожила до четырех лет, до пяти, до шести… И к Эквефи вернулось чувство материнской любви, а вместе с ним и тревога. Она решила вырастить ребенка и посвятила этому всю себя. Наградой ей служили те немногие дни, когда Эзинма бывала здорова и резвилась, как молодое пальмовое вино. В такое время казалось, что ничто больше ей не грозит. Но вдруг совершенно неожиданно ей снова становилось хуже. Все знали, что она огбание. Им свойственны такие неожиданные переходы от болезни к здоровью.

Тем не менее она прожила уже так долго, что, по всей вероятности, решила остаться в этом мире навсегда. Случалось, что некоторые огбание уставали от зловещего кругооборота жизни и смерти или проникались жалостью к своим матерям и оставались жить. Эквефи в глубине души верила, что Эзинма родилась, чтобы жить. Она верила, потому что только эта вера придавала ее жизни какой-то смысл. Ее вера еще больше окрепла, когда около года тому назад знахарь выкопал Эзинмин ийи-ува. Теперь все поняли, что она будет жить, ведь ее связь с миром огбание была окончательно порвана. Эквефи несколько успокоилась. Но она так сильно тревожилась за дочь, что полностью избавиться от своих страхов не могла. И хотя она верила, что выкопанный ийи-ува был настоящий, она не могла позабыть и того, что некоторые действительно нечистые дети нарочно вводят людей в заблуждение, и те выкапывают поддельные ийи-ува.

Однако Эзинмин ийи-ува выглядел настоящим. Это был гладкий камушек, завернутый в грязную тряпку. И выкопал его не кто иной, как Окагбуе, славившийся своими познаниями в этой области. Сначала Эзинма ему не хотела помочь. Но этого и следовало ожидать. Никто из огбание не станет так просто открывать свои тайны, большинство их никогда и не открывало, — они умирали слишком маленькими, прежде чем могли отвечать на вопросы.

— Где ты закопала свой ийи-ува? — спросил Окагбуе Эзинму. Ей было тогда девять лет, и она только что оправилась после тяжелой болезни.

— А что такое ийи-ува? — спросила она в ответ.

— Ты прекрасно знаешь. Ты закопала его где-то в землю, чтобы после смерти вернуться и снова мучить свою мать.

Эзинма посмотрела на мать, глаза которой с печалью и мольбой устремлены были на нее.

— Ну, отвечай же, — громовым голосом приказал Оконкво, стоявший рядом. Вся семья и многие соседи находились тут же.

— Оставь! Я сам с ней поговорю, — спокойно и властно сказал знахарь, обращаясь к Оконкво. Он опять повернулся к Эзинме.

— Где ты закопала свой ийи-ува?

— Там, где закапывают детей, — ответила девочка, и в толпе безмолвных зрителей послышался невнятный говор.

— Пойдем со мной, ты мне покажешь место, — приказал знахарь.

Эзинма пошла вперед, за ней по пятам следовал Окагбуе, затем шли Оконкво и Эквефи, а за ними уже все остальные. Дойдя до большой дороги, Эзинма повернула налево, в сторону реки.

— Но ведь ты сказала, что это там, где закапывают детей, — заметил знахарь.

— Нет, — сказала Эзинма, решительно шагая, словно в сознании всей важности происходящего. Она то пускалась бежать, то неожиданно останавливалась. Толпа в молчании следовала за ней. Женщины и дети, возвращавшиеся с реки с полными кувшинами на головах, недоумевали, что такое случилось, но при виде Окагбуе, сразу догадывались, что тут дело касается огбание. Кроме того, все они хорошо знали Эквефи и ее дочь.

Дойдя до большого дерева удала, Эзинма повернула налево, в лес; толпа последовала за нею. Маленькой Эзинме было легче пробираться между деревьями и лианами, чем ее спутникам. Лес наполнился шорохом опавшей листвы под ногами людей, треском ломающегося хвороста и шелестом раздвигаемых веток. Эзинма углублялась все дальше в лес, за ней шли все остальные. Вдруг она повернулась и пошла обратно, к дороге. Все остановились, чтобы ее пропустить, и потом гуськом двинулись за нею.

— Если ты попусту завела нас в такую даль, я тебе всыплю как следует, — пригрозил Оконкво.

— Говорю тебе, не трогай ее. Я знаю, как с ними обращаться, — сказал Окагбуе.

Эзинма возвратилась к дороге, посмотрела налево и направо и повернула направо. Вскоре они снова оказались дома.

— Где ты закопала свой ийи-ува? — спросил Окагбуе, когда Эзинма остановилась наконец у отцовского оби. Окагбуе не изменил голоса. Он говорил все так же спокойно и властно.

— Вон там, возле апельсинового дерева, — сказала Эзинма.

— Почему же ты, нечистая дочь Акалоголи, не сказала об этом сразу? — взревел Оконкво.

Знахарь не обращал на него внимания.

— Покажи мне точное место, — спокойно сказал он Эзинме.

— Вот здесь, — сказала она, когда они подошли к дереву.

— Покажи пальцем! — сказал Окагбуе.

— Вот здесь, — сказала она, ткнув пальцем в землю. Оконкво стоял рядом, и ворчание его напоминало раскаты грома в период дождей.

— Принесите мне мотыгу, — приказал Окагбуе.

Когда Эквефи принесла мотыгу, он уже снял с себя мешок из козьей шкуры и свои одежды, так что на нем осталась только повязка — длинная и узкая полоса ткани, обернутая вокруг пояса и пропущенная между ног. Он сразу принялся копать там, где указала Эзинма. Все сидели вокруг, наблюдая, как яма становится все глубже и глубже. Верхний темный слой земли вскоре сменился ярко-красной глиной, которой женщины мажут стены и пол своих хижин. Окагбуе копал молча, без передышки, спина его блестела от пота. Оконкво стоял у края ямы. Он предложил Окагбуе выйти из ямы и передохнуть немного, а тем временем он, Оконкво, покопает. Но Окагбуе ответил, что еще не устал.

Эквефи ушла к себе в хижину варить ямс. На этот раз муж выдал ей больше ямса, чем обычно, — надо было угостить знахаря. Эзинма пошла вместе с нею помочь чистить овощи.

— Слишком много зелени, — сказала она.

— Разве ты не видишь, что горшок полон ямса? — ответила Эквефи. — И потом ты ведь знаешь, что зелени всегда становится меньше после варки.

— Знаю, — сказала Эзинма, — из-за этого Змея-ящерица и убила свою мать.

— Вот именно, — сказала Эквефи.

— Она дала своей матери, — продолжала Эзинма, — семь корзин с овощами, чтобы та их сварила, а их после варки оказалось только три. Тогда она убила ее.

— Только сказка на этом не кончается.

— О, теперь я вспомнила! — воскликнула Эзинма. — Она принесла еще семь корзин и сама сварила щи. И опять их оказалось только три корзины. Тогда она убила себя.

А Окагбуе и Оконкво все копали и копали, отыскивая ийи-ува Эзинмы. Соседи в ожидании сидели вокруг. Яма стала теперь такой глубокой, что уже не видно было того, кто копал. Только куча красной глины становилась все выше и выше. Нвойе, сын Оконкво, стоял у самого края ямы, боясь что-нибудь упустить. Окагбуе опять взял мотыгу у Оконкво. Он работал, как всегда, молча. Соседи и жены Оконкво разговаривали между собой. Детям тоже наскучило ждать, и они затеяли игры.

Вдруг Окагбуе с ловкостью леопарда выскочил из ямы.

— Он уже близко! — сказал он. — Я его чувствую.

Все мгновенно пришли в волнение; те, кто сидел, повскакивали на ноги.

— Позови свою жену и дочь, — сказал знахарь Оконкво. Но Эквефи и Эзинма, услышав шум, сами выбежали из хижины посмотреть, что случилось.

Окагбуе опять спрыгнул в яму, которую теперь плотной стеной обступили зрители. Он еще несколько раз ударил мотыгой, и вдруг она стукнулась в ийи-ува. Знахарь осторожно подцепил его мотыгой и выбросил на поверхность. Женщины в испуге шарахнулись в стороны. Но они вскоре опять подошли, и все зрители, теперь уже с почтительного расстояния, разглядывали узелок. Окагбуе вылез из ямы и, ни на кого не глядя, молча подошел к своему мешку из козьей шкуры, достал оттуда два листка и стал их жевать. Проглотив и он взял левой рукой узелок и медленно развязал его. Из него выпал гладкий блестящий камушек. Окагбуе поднял его.

— Это твой? — спросил он Эзинму.

— Да, — ответила она. Все женщины радостно вскрикнули, — наконец-то несчастия Эквефи кончились.

Все это случилось больше года тому назад, и с тех пор девочка ни разу не болела. И вот этой ночью Эзинму вдруг стало лихорадить. Эквефи перенесла ее поближе к очагу, постелила ей на полу циновку и развела огонь. Но девочке становилось все хуже и хуже. Эквефи стояла около нее на коленях, щупала ее влажный пылающий лоб и молилась, молилась. Хотя жены ее мужа говорили, что это всего-навсего иба, она не слушала их.

Оконкво вернулся из леса, неся па левом плече ворох трав и листьев, корней и коры лекарственных растений. Он вошел в хижину Эквефи, снял свою ношу и сел.

— Принеси горшок, — сказал он, — и оставь ребенка в покое.

Эквефи пошла за горшком, а Оконкво тем временем отобрал нужное количество целебных растений и нарезал их. Затем положил все это в горшок, а Эквефи налила туда воды.

— Достаточно? — спросила она, налив горшок до половины.

— Еще немного… я сказал немного. Ты что, оглохла? — рявкнул Окопкво.

Эквефи поставила горшок на огонь, а Оконкво, захватив мачете, собрался к себе.

— Внимательно следи за горшком, — сказал он, уходя, — смотри, чтобы снадобье не переварилось, а то всю силу утратит.

Он ушел к себе в хижину, а Эквефи стала так усердно хлопотать над горшком со снадобьем, словно это был сам больной ребенок. То и дело она переводила взгляд с Эзинмы на кипящий горшок и опять на Эзинму.

Когда Оконкво решил, что снадобье варится достаточно долго, он вернулся и, заглянув в горшок, объявил, что оно готово.

— Принеси мне низенькую скамейку и толстую циновку, — приказал он.

Затем снял горшок с огня и поставил его перед скамейкой. На эту скамейку вплотную к горшку, от которого подымался пар, он положил Эзинму и накрыл; толстой циновкой. Эзинма металась, пытаясь вырваться из-под циновки, прочь от удушающего пара, ее крепко держали. Она принялась громко плакать. Когда циновку наконец сняли, девочка была вся мокрая от пота. Эквефи обтерла ее чистой тряпкой, переложила на сухую циновку, и она вскоре уснула.

Глава десятая

Когда жара немного ослабела и палящие солнечные лучи перестали жечь тело, народ стал стекаться отовсюду к деревенскому ило. Многолюдные церемонии происходили обычно в это время дня даже в тех случаях, когда бывало объявлено, что церемония начнется после полуденной еды, все понимали, что начнется она гораздо позднее, — после того, как спадет зной.

По тому как расположились люди, было ясно, что церемония эта предназначается для мужчин. Женщин было много, но они толпились по краю ило — сторонними наблюдательницами. Мужчины с титулами и старейшины сидели на своих скамейках и ждали начала суда. Напротив оставался ряд свободных скамеек. Их было девять. Две небольшие группы людей стояли на почтительном расстоянии, за скамейками, лицом к старейшинам. В одной было трое мужчин, в другой — трое мужчин и одна женщина. Женщину эту звали Мгбафо. С ней были три ее брата. Вторую группу составляли муж Мгбафо, Узовулу, и его родственники. Мгбафо и ее братья были неподвижны, как статуи, на лицах которых, по воле ваятеля, застыл вызов. Узовулу и его родственники, напротив, оживленно перешептывались. Вернее, так казалось со стороны. На самом деле они разговаривали в полный голос. Здесь все громко разговаривали, — совсем как на базаре. Издали гомон толпы был похож на глухой рокот, доносимый ветром.

Послышались удары железного гонга, и волна нетерпения пробежала по толпе. Все взоры устремились к хижине эгвугву. Бум-бум-бум-м — гудел гонг, сильно и пронзительно пропела что-то флейта. И вот послышались гортанные, приводящие в трепет, голоса эгвугву. Женщины и дети, словно подхваченные волной, обратись в паническое бегство. Но это было только в первую минуту. Они и так стояли достаточно далеко и всегда успели бы убежать, если б какой-нибудь эгвугву направился к ним. Раздалась барабанная дробь, и послышались звуки флейты. Из хижины эгвугву донесся нестройный хор дребезжащих голосов. — Ару ойим де де де деи! — приветствовали друг друга на таинственном языке явившиеся из-под земли духи предков.

Хижина эгвугву, где они появлялись, стояла далеко и была обращена к лесу, так что люди могли видеть только ее заднюю стену с разноцветными узорами и рисунками, которые регулярно подновлялись специально приставленными к этому делу женщинами. Они никогда не видели внутренность хижины. Ни одна женщина ее не видела. Они только соскребали и заново красили внешние стены под присмотром мужчин. Если они и догадывались, что было внутри, то держали эти догадки про себя. Никогда ни одна женщина не задавала вопросов по поводу этой церемонии, поражающей воображение сильнее, чем какой-либо другой ритуал, и окруженной наибольшей таинственностью.

Ару ойим де де де деи! — Эти возгласы вырывались из темной закрытой хижины, подобно языкам пламени. Духи предков покинули свое обиталище. Железный гонг бил теперь без остановки, и над всем этим хаосом плыли громкие, пронзительные звуки флейты.

И вот появились эгвугву. Женщины и дети испустили громкий вопль и бросились бежать. Это было совершенно бессознательно. Женщины всегда убегали, стоило только показаться хотя бы одному эгвугву. Если же, как в тот день, появлялись в масках сразу девять самых великих эгвугву клана, впечатление было поистине потрясающим. Даже Мгбафо и та бросилась бежать, но ее удержали братья.

Каждый из девяти эгвугву представлял отдельную деревню рода Умуофии. Их предводителя звали Нечистый лес. Из головы у него валил дым.

Девять деревень Умуофии выросли из девяти сыновей первого отца рода. Нечистый лес представлял деревню Умуэру или детей Эру — старшего из девяти сыновей.

— Слушай Умуофия! — прокричал главный эгвугву, вскинув кверху руки.

Старейшины рода ответили:

— Яаа!

— Слушай, Умуофия!

— Яаа!

— Слушай Умуофия!

— Яаа!

Нечистый лес вонзил в землю свой гремучий жезл. И жезл задрожал и загремел, словно это было какое-то живое металлическое существо. Потом Нечистый лес сел на первую из свободных скамеек, и за ним по старшинству расселись остальные восемь эгвугву. Жены Оконкво, а возможно, и другие женщины, могли бы заметить, что у второго эгвугву была пружинистая походка Оконкво. Они могли бы также заметить, что Оконкво не было среди мужчин с титулами и старейшин, которые сидели позади эгвугву. Но если они это и заметили, то предпочитали держать язык за зубами. Эгвугву с пружинистой походкой был одним из умерших отцов клана. Он был ужасен в своем костюме из закопченных волокон пальмы рафии, — огромное деревянное лицо с дырами вместо глаз было выкрашено белой краской, а обуглившиеся черные зубы были размером не меньше пальцев мужчины. Два внушительных рога увенчивали его голову.

Когда все эгвугву уселись и затих звон многочисленных бубенчиков и трещоток, которыми они были увешаны, Нечистый лес обратился к людям, стоявшим группами перед эгвугву.

— Тело Узовулу, приветствую тебя, — сказал он.

Духи, обращаясь к человеку, всегда называют его "тело". Узовулу в знак повиновения низко склонился и правой рукой коснулся земли.

— Отец наш, моя рука коснулась земли, — сказал он.

— Тело Узовулу, ты знаешь меня? — спросил дух.

— Откуда мне знать тебя, отец? Ведь ты за пределами нашего знания.

Нечистый лес повернулся затем к другой группе и обратился к старшему из трех братьев.

— Тело Одукве, я приветствую тебя, — сказал он, и Одукве, склонившись, коснулся земли. И потом началось разбирательство дел.

Узовулу выступил вперед и изложил свое дело.

— Женщина, которая вон там стоит, — это моя жена Мгбафо. Я женился на ней, заплатив выкуп своими собственными деньгами и своим собственным ямсом! Я ничего не должен ее родственникам. Я не должен им ямса. Я не должен им кокоямса. Но однажды утром трое из них пришли ко мне в дом, избили меня и забрали с собой мою жену и детей. Это случилось в период дождей. Я тщетно ждал, что жена вернется. Наконец я пошел к ее родственникам и сказал им: «Вы забрали у меня свою сестру. Я ее не отсылал. Вы сами забрали ее. По закону нашего клана, вы должны вернуть мне свадебный выкуп». Но братья моей жены не захотели разговаривать со мной. И вот я обращаюсь к вам, отцы клана, — разрешите наш спор. Это все! Приветствую вас.

— Ты правильно говоришь, — сказал предводитель эгвугву, — Теперь послушаем Одукве. Может, и его слова будут правильные.

Одукве был невысок и коренаст. Он выступил вперед, приветствовал духов и начал рассказ.

— Мой зять сказал, что мы пришли в его дом, избили его и забрали с собой нашу сестру и ее детей. Все это правда. Он сказал, что приходил взять обратно свадебный выкуп, а мы ему отказали. Это тоже правда. Мой зять Узовулу зверь. Моя сестра жила с ним десять лет. Все эти годы не было дня, чтобы он ее не избивал. И не счесть, сколько раз мы пытались их помирить. А виноват всегда был Узовулу…

— Это ложь! — закричал Узовулу.

— Два года тому назад, — продолжал Одукве, — когда она была беременна, он избил ее, и она выкинула.

— Это ложь. Она выкинула после того, как переспала со своим любовником.

— Тело Узовулу, приветствую тебя, — сказал Нечистый лес, знаком приказывая ему замолчать. — Какой же любовник спит с беременной женщиной?

Толпа одобрительно зашумела. Одукве продолжал:

— В прошлом году, когда моя сестра оправлялась от болезни, он однажды так ее избил, что, если бы не вмешались соседи, он бы убил ее. Мы обо всем этом узнали и поступили так, как ты уже слышал. По закону Умуофии, если женщина сбегает от мужа, то ее свадебный выкуп возвращается. Но эта женщина сбежала, чтобы спасти свою жизнь. Ее двое детей принадлежат Узовулу. Мы с этим не спорим, но они слишком малы, чтобы расстаться с матерью. Если же Узовулу излечится от своего сумасшествия и придет по-хорошему попросить жену, чтобы она к нему вернулась, она вернется, но лишь с тем условием, что, если он еще раз ее побьет, мы отрубим ему…

В толпе раздался взрыв смеха. Нечистый лес встал со скамьи, и сразу же водворился порядок. Из головы у него продолжали подниматься клубы дыма. Он снова сел и вызвал двух свидетелей. Они оба были соседями Узовулу и подтвердили, что он избивал жену. Тогда Нечистый лес поднялся, вытащил свой жезл и снова с силой вонзил его в землю. Потом пробежал несколько шагов по направлению к женщинам; они бросились врассыпную, но тут же вернулись назад. Затем девять эгвугву ушли в свою хижину совещаться. Долгое время их не было слышно. Но вот снова раздались удары гонга, и зазвучала флейта. Эгвугву поднялись из своей подземной обители. Они приветствовали друг друга и потом вышли на ило.

— Слушай, Умуофия! — проревел Нечистый лес, обращаясь к старейшинам и знатным людям клана.

— Яаа! — ответила толпа оглушительным ревом. Затем с неба спустилась тишина и поглотила весь этот шум.

Нечистый лес начал говорить и за все время, пока он говорил, никто не проронил ни слова. Восемь остальных эгвугву были неподвижны, как статуи.

— Мы выслушали обе стороны, — сказал Нечистый лес. — Наш долг не в том, чтобы порицать одного человека или хвалить другого, а в том, чтобы разрешить их спор.

Он повернулся к группе, в которой стоял Узовулу, и, помолчав немного, сказал:

— Тело Узовулу, приветствую тебя.

— Отец наш, моя рука коснулась земли, — ответил Узовулу, прикоснувшись к земле.

— Тело Узовулу, ты знаешь меня?

— Откуда мне знать тебя, отец? Ведь ты за пределами нашего знания, — ответил Узовулу.

— Я — Нечистый лес. Я убиваю человека в самый радостный день его жизни.

— Это правда, — ответил Узовулу.

— Пойди к родственникам своей жены с кувшином вина и проси жену вернуться. Не тот смел, кто дерется с женщиной.

Затем он повернулся к Одукве и, помолчав немного сказал:

— Тело Одукве, я приветствую тебя.

— Моя рука касается земли, — ответил Одукве.

— Ты знаешь меня?

— Никто из людей но может знать тебя, — ответил Одукве.

— Я — Нечистый лес, я — Сухой-Кусок-Набиваю-Рот, — я — Огонь-Горю-Без-Хвороста. Если ваш зять принесет вам вино, отпустите с ним свою сестру. Я приветствую тебя.

Он выдернул свой жезл из твердой земли и опять вонзил его в землю.

— Слушай, Умуофия! — прогремел он, и толпа ему ответила.

— Не понимаю, почему эгвугву должны разбирать такие пустяки, — сказал один старейшина другому.

— Ты что, не знаешь, каков этот Узовулу? Он бы никого другого не стал слушать, — ответил тот.

Пока они говорили, перед эгвугву предстали новые тяжущиеся, и началось слушание важного земельного дела.

Глава одиннадцатая

Ночь стояла темная, хоть глаз выколи. Луна каждую ночь всходила все позднее и позднее, и теперь ее можно было видеть только на рассвете. Когда луна не показывается вечером, а всходит с первыми петухами, ночи бывают черные, как уголь.

Эзинма и ее мать, поужинав фуфу из ямса и отваром из горьких листьев, сидели на циновке. Масляный светильник бросал слабый желтоватый свет. Ночь выдалась такая темная, что без огня легко можно было пронести кусок мимо рта. Во всех четырех хижинах усадьбы Оконкво горело по светильнику, и со стороны каждая хижина казалась ласковым золотистым глазом, светящимся в непроницаемом мраке.

Весь мир погрузился в тишину, нарушаемую лишь стрекотанием насекомых, которое было частью этой ночи, да еще стуком песта в деревянной ступе — это Нвайеке растирала фуфу. Нвайеке жила через четыре двора от Оконкво и славилась тем, что ужин готовила всегда очень поздно. Всем соседкам был знаком стук ее песта. Он тоже был неотъемлемой принадлежностью ночи.

Оконкво поел кушаний, приготовленных его женами, и сидел, прислонившись спиною к стене. Он пошарил в мешке и достал табакерку. Затем опрокинул ее на левую ладонь, но оттуда ничего не высыпалось. Тогда он постучал табакеркой по колену, чтобы встряхнуть табак. С табаком, купленным у Океке, вечно что-нибудь да не так. Он очень быстро отсыревает, и в нем слишком много селитры. Оконкво давно перестал покупать у него. Вот Идиго — тот действительно умеет резать табак. Беда вся в том, что он недавно заболел.

Из хижин жен к Оконкво доносились тихие голоса, иногда прерываемые пением, — это женщины и дети рассказывали сказки. Эквефи и ее дочь Эзинма сидели на полу на циновке. Сейчас была очередь Эквефи рассказывать сказку.

— Однажды, — начала она, — все птицы были приглашены на небесный пир. Они были очень этому рады и сразу же принялись готовиться к торжественному дню. Они выкрасили себе перья соком красного дерева и навели поверх красивые черные узоры. Все эти приготовления увидел Черепаха-муж и быстро выведал, в чем дело. Что бы ни происходило в мире животных, он всегда обо всем пронюхивал, потому что был невероятно хитер. При одной только мысли о предстоящем небесном празднике у него потекли слюнки. В то время был голод, и Черепаха вот уже целых два месяца ни разу не поел досыта. Его тело гремело в пустом панцире, как сухая щепка. И стал думать Черепаха, как бы ему тоже попасть на небо.

— Но ведь у него не было крыльев, — сказала Эзинма.

— Не торопись, — ответила ее мать, — об этом и сказка, У Черепахи не было крыльев, но он пошел к птицам и попросил, чтобы они взяли его с собой. «Мы слишком хорошо тебя знаем, — выслушав его, ответили птицы. — Ты лукав и неблагодарен. Если мы возьмем тебя с собой, ты сразу же начнешь свои зловредные проделки». — «Вот и нет — вовсе вы меня не знаете, — отвечал Черепаха, — я совсем переменился. Я теперь понял, что тот, кто доставляет неприятности другим, доставляет их и самому себе».

Черепаха был сладкоречив, и в скором времени птицы признали, что он действительно стал совсем иным, и каждая из них дала ему по перышку, из которых он смастерил себе крылья.

Наконец торжественный день настал, и Черепаха первым явился к месту сбора. Мало-помалу все птицы собрались в стаю и полетели на праздник. Черепаха, летевший со всеми, был в великолепном настроении и болтал без умолку, так что вскоре птицы, по достоинству оценив его красноречие, назначили его говорить на празднике от их имени.

«Ни в коем случае нельзя забывать одно важное обстоятельство, — сказал он в пути. — Когда гостей приглашают на такой большой праздник, они обязательно придумывают себе новые имена для этого случая. Наши хозяева на небе надеются, что мы не нарушим этого древнего обычая».

Никто из птиц не слыхал о таком обычае, но они знали, что Черепаха, несмотря на все свои недостатки, был опытным путешественником и знал обычаи разных народов. Поэтому каждая птица придумала себе новое имя. А тогда и Черепаха придумал себе имя: «Все вместе взятые».

Наконец птицы прилетели на праздник, и хозяева радушно их встретили. Черепаха выступил вперед в своих разноцветных перьях и поблагодарил за приглашение. Он говорил с необычайным красноречием, и птицы, довольные, что взяли его с собой, кивали головами в подтверждение его слов. Хозяева решили, что он царь птиц, ведь он и видом своим отличался от всех остальных.

После того как был съеден орех кола, хозяева поставили перед гостями такие лакомства, какие Черепахе и не снились. Похлебка была подана прямо с огня, в том самом горшке, в котором варилась. В ней плавали куски мяса и рыбы. Черепаха стал даже сопеть от удовольствия, принюхиваясь к вкусным запахам. Потом подали толченый ямс и похлебку из ямса со свежей рыбой, заправленную пальмовым маслом. Потом кувшины с пальмовым вином. Когда все было поставлено перед гостями, один из хозяев вышел вперед и, отведав немного от каждого кушанья, стал угощать птиц. Но тут со своего места вскакивает Черепаха и спрашивает:

«Для кого вы устроили этот пир?» — «Для всех вместе взятых», — последовал ответ.

Черепаха повернулся к птицам и говорит:

«Вы помните, что меня зовут: «Все вместе взятые»? Здесь обычай сначала угощать оратора, а потом уже всех остальных. Вам подадут после меня».

Черепаха принялся есть, а птицы недовольно заворчали. Хозяева же решили, что у птиц обычай оставлять всю еду своему царю. Черепаха съел самые вкусные кушанья, выпил два кувшина пальмового вина и так раздулся от еды и питья, что его тело заполнило весь панцирь.

Потом птицы стали клевать остатки и подбирать кости, которые Черепаха разбросал по полу. Некоторые из птиц были так злы, что вообще отказались от еды. Они предпочли улететь домой с пустыми желудками. Однако прежде чем улететь, каждая из них отобрала у Черепахи свое перо. И вот он остался в своем твердом панцире, раздувшийся от еды и питья, но без крыльев. И тогда он попросил птиц передать поручение Черепахе-жене, но они отказались. В конце концов Попугай, который возмущался больше других, неожиданно сменил гнев на милость и согласился выполнить поручение.

«Передай моей жене, — сказал Черепаха, — пусть она вынесет из хижины все мягкие вещи и расстелет их по двору, чтобы я мог без особого риска спрыгнуть с неба на землю».

Попугай обещал передать и улетел. Прилетев в хижину Черепахи, он сказал его жене, чтобы та вынесла во двор все твердые вещи, какие только у них есть. Черепаха-жена послушалась и вынесла из хижины мотыги, мачете, копья, ружья и даже пушку. Черепаха-муж смотрел с неба и видел, что его жена таскает из хижины какие-то вещи, но что это было, он не мог разглядеть. Когда ему показалось, что все готово, он прыгнул вниз. Он падал, падал, падал, а конца все не было, и ему стало очень страшно. И вдруг словно раздался пушечный залп — Черепаха грохнулся посреди двора.

— Он убился? — спросила Эзинма.

— Нет, — ответила Эквефи. — Только панцирь его разбился на мелкие кусочки. Но неподалеку жил великий знахарь. Черепаха-жена послала за ним, и тот собрал все кусочки и склеил их. Вот почему с тех пор у Черепахи не гладкий панцирь.

— В этой сказке нет песни, — заметила Эзинма.

— Да, — сказала Эквефи. — Я постараюсь вспомнить другую, с песней. Но теперь твоя очередь.

— Однажды, — начала Эзинма, — Черепаха и Кот решили сразиться с Ямсом… нет, это не начало. Однажды в стране зверей был жестокий голод. Все звери отощали, только Кот был все такой же жирный, и шерсть его лоснилась, будто смазанная маслом…

Эзинма замолчала, потому что в эту минуту громкий пронзительный голос нарушил тишину ночи. Это пророчествовала Чиело, жрица Агбалы. Ничего необычного в этом не было. Время от времени в нее вселялся дух Агбалы, и она начинала прорицать. Но в эту ночь она назвала имя Оконкво, ее прорицания были обращены к нему. Все в усадьбе Оконкво слушали, затаив дыхание; сказки смолкли.

Агбала ду-y-у! Агбала экену-у-у! — голос жрицы, словно острый нож, разрезал ночной воздух. — Оконкво! Агбала жене чио-о-о! Агбала чолу ифу ада я Эзинма-о-о-о!

Услышав имя дочери, Эквефи вскинула голову, словно животное, почуявшее смерть. Сердце у нее готово было выскочить.

Жрица подошла к усадьбе Оконкво и разговаривала с ним, стоя у его хижины. Она все повторяла и повторяла, что Агбала хочет видеть его дочь Эзинму. Оконкво спорил, просил жрицу прийти утром, говорил ей, что Эзинма уже спит. Но Чиело не обращала внимания на его слова и продолжала выкрикивать, что Агбала хочет видеть его дочь. Голос ее звучал звонко, как металл, так что жены и дети Оконкво из своих хижин слышали каждое ее слово. Оконкво продолжал убеждать жрицу, что девочка еще не совсем оправилась от болезни и что она только недавно уснула. Эквефи схватила Эзинму, быстро перенесла ее в заднюю комнату и устроила на высоком бамбуковом ложе.

Внезапно жрица закричала:

— Берегись, Оконкво! Не перечь Агбале! Когда говорит бог, человек должен молчать! Берегись!

Она прошла через хижину Оконкво во двор и направилась прямо к хижине Эквефи. Оконкво шел за нею.

— Эквефи, — позвала жрица, — Агбала приветствует тебя. Где моя дочь Эзинма? Агбала хочет видеть ее.

Эквефи вышла из хижины, держа в левой руке светильник. Дул слабый ветер, и она ладонью прикрывала пламя. Мать Нвойе тоже вышла со светильником в руке. Ее дети стояли в темноте возле своей хижины и с удивлением глазели на все происходящее. Младшая жена Оконкво тоже вышла во двор и присоединилась к остальным.

— Где Агбала хочет видеть ее? — спросила Эквефи.

— Где же, как не в своей обители среди холмов и пещер, — отвечала жрица.

— Я пойду вместе с вами, — решительно сказала Эквефи.

— Ты хочешь по собственной воле предстать перед всемогущим Агбалой? — в гневе вскричала жрица, и голос ее напоминал трескучие раскаты грома в период засухи. — Опомнись, женщина, не то Оракул поразит тебя в своем гневе. Приведи ко мне мою дочь!

Эквефи пошла в хижину и вернулась вместе с Эзинмой.

— Сюда, дочь моя, — сказала жрица, — я понесу тебя на спине. На спине у матери ребенок не знает, как долог путь.

Эзинма заплакала. Она привыкла к тому, что Чиело зовет ее «моя дочь». Но сейчас в желтом мерцающем свете Чиело была совсем другой.

— Не плачь, — сказала жрица. — А то Агбала на тебя разгневается.

— Не плачь, — повторила Эквефи, — она скоро принесет тебя обратно. Я дам тебе с собой немного рыбы.

Она пошла в хижину и достала черную как сажа корзинку, в которой держала сушеную рыбу и все необходимое для приготовления похлебки. Она разломила рыбину и отдала половину Эзинме, которая продолжала цепляться за нее.

— Не бойся, — сказала Эквефи и потрепала девочку по голове, выбритой красивыми узорами.

Жрица опустилась на одно колено, и Эзинма забралась к ней на спину. В левой руке девочка сжимала рыбу, и глаза ее блестели от слез.

Агбала ду-у-у! Агбала экену-у-у-у! — снова принялась взывать к своему богу жрица Чиело.

Вдруг она круто повернулась и, низко пригнувшись под притолокой, вышла из двора через хижину Оконкво. Эзинма плакала и громко звала мать. Скоро голоса жрицы и девочки канули в непроглядную тьму.

Эквефи глядела вслед исчезнувшей жрице и неожиданно почувствовала странную, доселе неведомую ей слабость: она стала похожа на курицу, у которой коршун унес единственного цыпленка. Голос Эзинмы уже совсем замер, и только выкрики Чиело, все дальше и дальше уходившей во тьму, еще доносились до них.

— Чего ты стоишь так, словно ее похитили? — спросил Оконкво, входя в хижину.

— Она скоро принесет ее обратно, — заметила мать Нвойе.

Но Эквефи не слышала слов утешений. Некоторое время она стояла недвижно и вдруг, приняв какое-то решение, выскочила из хижины.

— Ты куда? — крикнул Оконкво.

— За Чиело! — ответила она и исчезла в темноте. Оконкво откашлялся и вытащил табакерку из мешка, висевшего у него на боку.

Голос жрицы становился все слабее и слабее. Эквефи выбежала на главную тропу и свернула влево, на голос Чиело. В непроглядной тьме глаза были плохими помощниками, но женщина не сбивалась с песчаной тропинки, извивавшейся между кустов с влажными от росы листьями. Потом она побежала, придерживая руками груди, которые бились о ее тело, мешая бежать. Она ушибла левую ногу о вывороченный корень, и ее охватил ужас. Дурное предзнаменование! Она побежала быстрее. Но голос Чиело по-прежнему доносился откуда-то издалека. Неужто она тоже бежала? Как она могла бежать с такой скоростью, неся на спине Эзинму? Несмотря на холодную ночь, Эквефи стало жарко от быстрого бега. Она то и дело натыкалась на лианы и высокую траву, буйно разросшуюся вдоль тропинки, а один раз споткнулась и упала. Только тут до нее дошло, что Чиело перестала творить свои заклинания, и она содрогнулась от страха. Сердце ее бешено заколотилось, и она остановилась как вкопанная. Но вот голос жрицы вновь раздался всего лишь в нескольких шагах. Однако увидеть ее Эквефи так и не смогла. Она зажмурилась, потом снова открыла глаза, пытаясь разглядеть жрицу. Все напрасно. Она не видела ничего.

Темное беззвездное небо было затянуто тучами. Иногда темноту прочерчивал крошечный зеленый фонарик светлячка, но светлячок улетал, и тьма становилась еще чернее. А стоило стихнуть заклинаниям Чиело, как ночь наполнялась звенящим несмолкаемым жужжанием лесных насекомых.

— Агбала ду-у-у! Агбала экену-у-у-у!..

Эквефи устало плелась за жрицей, стараясь не подходить слишком близко, но и не отставать. Она решила, что жрица направляется к священной пещере. Теперь, когда Эквефи шла совсем медленно, она могла хорошенько все обдумать. Что она станет делать, когда они придут к пещере? Она никогда не осмелится войти в нее. Ей придется ждать возле входа, одной-одинешеньке в этом страшном месте. Эквефи подумала обо всех ужасах, которые таила в себе эта ночь. Она вспомнила другую, давнюю ночь, когда ей привелось увидеть Огбу-агали-оду — одного из тех злых духов, которых в давние времена наслало на мир племя, владевшее тогда секретами могущественной магии, и которых, забыв эти секреты, оно выпустило из повиновения. Однажды, вот в такую же темную ночь, Эквефи с матерью возвращались с реки и вдруг увидели свет, исходивший от злого духа, который летел прямо на них. Они побросали кувшины и кинулись на землю, ожидая, что этот зловещий свет вот-вот падет на них и убьет. Это был единственный раз, когда Эквефи видела Огбу-агали-оду. Хоть тому и миновало много лет, но у нее и сейчас кровь останавливалась в жилах, стоило ей вспомнить ту страшную ночь.

Выкрики жрицы доносились теперь все реже и реже, но голос ее звучал все с той же силой. Воздух был холодный и влажный от выпавшей росы. Вдруг Эзинма чихнула. «Будь здорова!» — прошептала Эквефи. В этот миг жрица тоже сказала. — «Будь здорова, дочь моя!» От голоса дочери, донесшегося из темноты, у Эквефи потеплело на сердце. Она медленно побрела дальше.

И тут жрица пронзительно завопила:

— Кто-то идет за мной! Дух ты или человек, пусть Агбала обреет тебе голову тупой бритвой! Пусть он свернет тебе шею так, чтобы ты увидел свои пятки!

Эквефи словно пригвоздили к месту. Разум подсказывал: «Женщина, отправляйся домой, пока Агбала не причинил тебе зла!» Но это было свыше ее сил. Она дала Чиело уйти далеко вперед и снова потащилась вслед за ней. Она шла уже так долго, что тело ее начало неметь от усталости. Тогда ей пришло в голову, что они идут вовсе не к священной пещере. Должно быть, они давным-давно миновали ее и теперь были на пути к Умуачи, самой дальней деревни их клана. Голос Чиело слышался совсем редко.

Эквефи показалось, что ночь немного посветлела. Тучи расступились, и в просвете неба проглянули звезды. И луна, должно быть, перестала дуться — того и гляди выйдет на небо. Когда луна выходит на небо поздно ночью, люди говорят, что это она отказывается от еды, — точь-в-точь, как сердитый муж после ссоры с женой.

Агбала-ду-у-у! Умуачи! Агбала жене уну-у-у!

Так и есть — она не ошиблась. Жрица приветствовала деревню Умуачи. Сколько же они отшагали! Просто не верится! Когда узкая лесная тропинка кончилась и они вошли в деревню, мрак чуть посветлел и стали видны смутные очертания деревьев. Эквефи щурила глаза, стараясь разглядеть дочь и жрицу. Вон они, вон! Она их видит! И тотчас очертания их словно таяли и вновь сливались с темнотой. Она устало брела дальше.

Теперь голос Чиело опять звучал непрерывно, как в самом начале пути. Эквефи почувствовала, что они находятся на открытой площадке, и догадалась, что они вышли на ило — место деревенских сходбищ. И тотчас сердце ее сжалось от страха: она поняла, что Чиело остановилась. Да, да, Чиело пошла назад. Эквефи быстро отступила в сторону, давая ей дорогу. Чиело прошла мимо, и Эквефи снова начала путь, который только что проделала.

То был долгий и утомительный путь. Почти все время Эквефи двигалась словно во сне. Хотя луна еще не взошла, она была где-то очень близко, и от ее света тьма немного рассеялась. Эквефи уже различала маячившую впереди жрицу с ее ношей. Она замедлила шаги, чтобы Чиело ушла немного вперед. От одной мысли, что Чиело может обернуться и увидеть ее, Эквефи охватывал страх.

Совсем недавно она только о том и молила, чтобы поскорее взошла луна. Теперь же чуть брезжущий свет пугал ее куда больше, чем кромешная тьма. Мир, окружавший ее, оказался вдруг населенным призрачными загадочными существами, которые исчезали под ее пристальным взглядом и опять появлялись, обретая новые очертания и формы. Была минута, когда она до того перепугалась, что готова была молить Чиело пожалеть ее и не оставлять одну. Ей померещился человек, он карабкался на пальму вверх ногами; голова его свисала к земле. Но тут Чиело снова завопила как одержимая, в Эквефи в ужасе отпрянула, не узнав в ее голосе ничего человеческого. Теперь это была совсем не та Чиело, которая не раз, сидя рядом с ней на базаре, покупала бобовые лепешки для Эзинмы и называла девочку своей дочкой. Это была совсем другая женщина — жрица Агбалы, Оракула Холмов и Пещер. Эквефи устало тащилась по лесу, раздираемая страхами. Она принимала звук своих собственных нетвердых шагов за шаги какого-то другого человека, неотступно следовавшего за ней. Руки она прижала к своим обнаженным грудям. Выпала сильная роса, было холодно. Она уже не в силах была ни о чем думать — даже об ужасах нынешней ночи. Она ковыляла в полусне, с трудом передвигая окоченевшие ноги, пробуждаясь к жизни, лишь когда слышала голос Чиело.

Но вот они снова свернули с дороги и пошли в сторону пещер. Теперь уже Чиело ни на секунду не прерывала заклинаний. Она воспевала своего бога на все лады, называла его хозяином будущего, посланцем земли, богом, карающим человека в самый радостный день его жизни. Эквефи совсем очнулась, и притупившиеся было страхи ожили с новой силой.

Теперь луна стояла высоко в небе, и Эквефи ясно видела Чиело и Эзинму. То, что женщина могла так легко и так долго нести на руках такого большого ребенка, было просто чудом. Но Эквефи об этом не думала: в эту ночь Чиело была не женщиной.

— Агбала ду-у-у-у! Агбала экену-у-у! Чи негбу маду убоси нду иа наго иа у то далу-у-у!

Вдали уже неясно вырисовывались облитые лунным светом холмы. Они лежали кольцом, которое разрывала лишь ведущая внутрь узкая пешеходная тропа.

Как только жрица вступила в это кольцо холмов, голос ее зазвучал с удвоенной силой, отдаваясь от склонов многоголосым эхом. Трудно было придумать лучшее место для святилища великого бога. Эквефи осторожно пробиралась вперед. Ее начали одолевать сомнения, правильно ли она поступила, придя сюда. С Эзинмой ничего не случится, думала она. А если бы и случилось, разве в ее силах помешать этому? Она все равно не осмелится войти в подземную пещеру. Выходит, она понапрасну пришла сюда.

Поглощенная этими мыслями, Эквефи не заметила, как близко подошли они к отверстию пещеры. И когда жрица с Эзинмой на спине исчезла в норе, куда могла пролезть разве что курица, Эквефи кинулась вперед, словно хотела остановить ее. При виде круглой темной дыры, поглотившей их, из глаз Эквефи брызнули слезы, и она поклялась, что если только услышит плач Эзинмы, то бросится в пещеру, чтобы защитить свою дочь от всех богов, какие только есть на свете. Они умрут вместе.

Дав себе эту клятву, она уселась на каменный выступ и стала ждать. Страх прошел. До нее доносился голос жрицы. Теперь в огромной пустоте пещеры из него исчезли металлические нотки, и он звучал совсем глухо. Эквефи ждала, уткнув голову в колени.

Она не знала, сколько времени так просидела. Наверно, очень долго. Она сидела спиной к тропе, которая вела в деревню. Вдруг она услышала шорох позади и резко обернулась. Перед ней стоял мужчина с мачете в руках. Эквефи вскрикнула и вскочила на ноги.

— Не дури, — произнес голос Оконкво. — Я уж было подумал, что ты пробралась вместе с Чиело в святилище, — усмехнулся он.

Эквефи не ответила. Глаза ее наполнились слезами благодарности. Она знала, что теперь ее дочь в безопасности.

— Ступай домой и ложись спать, — сказал Оконкво. — А я подожду.

— Я тоже буду ждать. Скоро рассвет. Уже пропели петухи.

Пока они сидели возле пещеры, мысли Эквефи унеслись назад в далекое прошлое, к тем дням, когда они оба были молоды. Ей пришлось выйти замуж за Аиене, потому что Оконкво был тогда слишком беден и не мог взять ее в жены. Двумя годами позже, не в силах дольше терпеть, она убежала к Оконкво. Случилось это ранним утром. Еще светила луна. Она шла по воде. Хижина Оконкво стояла на пути к реке. Она подошла, постучалась, и Оконкво вышел из хижины. Даже в те дни он не отличался многословием. Он просто подхватил ее на руки, отнес к себе в постель и стал в темноте ощупывать ее талию, ища свободный конец покрывала.

Глава двенадцатая

На следующее утро вся округа была охвачена веселой праздничной суетой, — Обиерика, _ друг Оконкво, отмечал помолвку своей дочери. В этот день жених, который успел уже выплатить большую часть выкупа за невесту, должен был преподнести пальмовое вино не только родителям и ближайшим родственникам невесты, но и всем ее многочисленным родичам, составлявшим клан, или умунну. На празднество пригласили всех — мужчин, женщин, детей. Но это была церемония в честь женщины, и главная роль в ней принадлежала невесте и ее матери.

Едва только рассвело, женщины и дети, наспех позавтракав, стали собираться во дворе Обиерики, чтобы помочь матери невесты в трудных, но радостных хлопотах, — ведь надо было готовить пиршество на всю деревню.

В доме Оконкво, как и в остальных соседских домах, все поднялись спозаранку. Мать Нвойе и младшая жена Оконкво со всеми своими детьми уже собрались идти к Обиерике. Мать Нвойе несла в подарок жене Обиерики корзину кокоямса, плитку соли и копченую рыбу. Ойиуго, младшая жена Оконкво, дарила корзину бананов и кокоямса и небольшой горшочек пальмового масла. Дети несли кувшины с водой.

Эквефи была усталая и сонная после треволнений предыдущей ночи. Да и вернулись они домой совсем недавно. Жрица, словно змея, выползла из своей пещеры, таща на спине спящую Эзинму. Она лишь мельком взглянула на Эквефи и Оконкво, не выказав ни малейшего удивления от того, что увидела их у входа в пещеру. Устремив неподвижный взгляд вперед, она пошла к деревне. Оконкво с женой следовали за ней на почтительном расстоянии. Они думали, что жрица свернет к себе домой, но она повернула к усадьбе Оконкво, прошла через его оби и направилась к хижине Эквефи. Бережно положив Эзинму на кровать, она ушла, так и не сказав никому ни слова.

Все уже давно были на ногах, а Эзинма продолжала спать глубоким сном; поэтому Эквефи попросила мать Нвойе и Ойиуго передать жене Обиерики, что она немного запоздает, — она уже приготовила корзину кокоямса и рыбу, но ей придется подождать, пока проснется Эзинма.

— Тебе и самой не мешало бы поспать, — сказала ей мать Нвойе. — У тебя очень усталый вид.

Пока они разговаривали, из хижины вышла Эзинма, потягиваясь всем своим худеньким тельцем и протирая глаза. Увидев детишек с кувшинами, она сразу вспомнила, что всем им было поручено натаскать воды для жены Обиерики. Она вернулась в хижину и вскоре появилась уже с кувшином.

— Ты выспалась? — спросила ее мать.

— Да, — ответила девочка. — Идем!

— Нет уж, сначала позавтракай, — сказала Эквефи.

И пошла в хижину подогреть овощную похлебку, сваренную еще накануне.

— Ну, мы пошли, — сказала мать Нвойе. — Я передам жене Обиерики, что ты запоздаешь.

И все они — мать Нвойе со своими четырьмя детьми и Ойиуго со своими двумя — отправились помогать жене Обиерики.

Когда они проходили мимо оби Оконкво, оттуда донесся его голос:

— А кто приготовит мне сегодня обед?

— Я вернусь и все сделаю, — ответила Ойиуго.

Оконкво тоже был сонный и усталый: никто и не догадывался, что за всю ночь он ни на секунду не сомкнул глаз. Он и виду не показал, как сильно волновался. Когда Эквефи ушла вслед за жрицей, он подождал немного — столько, сколько по его понятиям было необходимо для того, чтобы не уронить своего мужского достоинства, а затем, вооружившись мачете, отправился к святилищу, где, по его расчетам, они могли быть. Уже возле самой пещеры ему пришло в голову, что жрица, возможно, решила пойти сначала по деревням. Тогда он вернулся домой и стал ждать. Подождав столько, сколько считал нужным, он снова отправился к святилищу. Но холмы и пещеры были объяты мертвой тишиной. Только придя к святилищу в четвертый раз, уже едва владея собой от беспокойства, он наконец увидел Эквефи.

Двор Обиерики был похож на муравейник — так дружно кипела там работа. Всюду, где только находилось свободное местечко, устраивали жаровни: клали три кирпича из высушенной на солнце глины и разводили между ними огонь. Не успевали снять с огня один горшок, как уже тащили другой; в сотнях деревянных ступ толкли фуфу. Несколько женщин были заняты с приготовлением блюд из ямса и кассавы, другие варили овощную похлебку. Юноши толкли фуфу и кололи чурки для жаровен. Ребятишки без устали бегали к реке за водой.

Трое юношей помогли Обиерике зарезать двух коз для похлебки. Обе козы были очень жирные, самая же жирная была привязана к колышку у забора. Величиной она была с небольшую корову. За этой козой Обиерика специально посылал одного из своих родственников в самую Умунку, и ее он собирался поднести живьем родственникам жениха.

— До чего ж хорош базар в Умунке! — говорил юноша, тот самый, которого Обиерика посылал покупать козу-великаншу. — Народу там видимо-невидимо: песчинке упасть некуда.

— Это все их колдун знаменитый, — сказал Обиерика. — Жители Умунки задумали, чтоб их базар разросся я сожрал все соседние базары. Для этого они и обзавелись могущественным колдуном. Каждый базарный день, еще до первых петухов, этот колдун оборачивается старухой, берет в руки волшебное опахало и становится на базарной площади. Этим-то опахалом она и заманивает на базар все соседние кланы. Машет веером и перед собой, и позади себя, и справа, и слева.

— Вот все и идут на этот базар, — заметил второй юноша. — И честные люди и воры. Там с тебя одежду стащат средь бела дня, так что ты и не заметишь.

— Да, — сказал Обиерика. — Я недаром предупреждал Нванкво, чтобы он глядел в оба и держал ухо востро. А то пошел раз туда один человек продавать козу. Накинул он ей на шею толстую веревку, а конец веревки намотал на руку. Идет он по базару и никак понять не может, чего это на него все смотрят и пальцами тыкают, как на сумасшедшего. А потом оглянулся и видит — на веревке-то вместо козы полено толстое волочится!

— Неужто ты думаешь, что вор мог это сделать один, без чужой помощи? — спросил Нванкво.

— Конечно, нет. Без колдуна тут дело не обошлось.

Перерезав козам горло и собрав кровь в миску, они повесили туши над костром палить, и к запахам приготавливаемой пищи примешался запах паленой шерсти. Потом они обмыли туши, разрубили на куски и отдали мясо женщинам, которые варили похлебку.

Все шло своим чередом, ничто не нарушало размеренного ритма труда в муравейнике, как вдруг откуда-то издалека донесся громкий крик: «Ой-й ий-й-й-о-о! Та, что машет хвостом, отгоняя мух, сбежала!» Все до одной женщины тотчас бросили работу и кинулись на крик.

— Всем убегать нельзя, так у нас вся еда пригорит! — крикнула жрица Чиело. — Пусть трое или четверо останутся!

— Верно, верно, — подхватила другая женщина. — Надо разрешить кому-то остаться здесь.

Пять женщин остались присматривать за горшками, в которых варилась еда, все же остальные побежали ловить сорвавшуюся с привязи корову. Как только она была поймана, они отвели ее владельцу, и тот немедля уплатил большой штраф, который деревня налагала на каждого, чья корова заходила на чужой участок и учиняла там потраву. Взыскав штраф, женщины собрались в кучку, чтобы проверить, все ли выбежали на улицу, когда раздался крик.

— А где Мгбого? — спросила одна из них.

— Она больна, с постели не встает, — ответила соседка Мгбого, — У нее иба.

— Еще нет Уденкво, — сказала другая. — Но ее малышу не исполнилось двадцати восьми дней.

Те женщины, которых жена Обиерики не просила ей помочь, разошлись по своим хижинам, остальные вернулись во двор Обиерики.

— Это чья корова была? — поинтересовались женщины, которым позволили остаться.

— Моего мужа, — сказала Эзелагбо. — Кто-то из малышей открыл калитку загона, она и сбежала.

Вскоре после полудня принесли первые два кувшина с пальмовым вином — дар родственников жениха. И тут же налили по чаше-другой уставшим от стряпни женщинам, чтобы им веселее было готовить. Отнесли вина и невесте и ее подружкам, которые легкими прикосновениями бритвы клали последние штрихи на прическу невесты и натирали соком красного дерева ее гладкую кожу.

Когда начал спадать полуденный зной, сын Обиерики Мадука длинной метлой подмел двор перед отцовским оби. Словно только того и ждали, начали прибывать друзья и родственники Обиерики. На плече у каждого мешок из козьей шкуры, под мышкой скатанная козья шкура. Некоторых сопровождали сыновья, они несли деревянные, украшенные резьбой скамеечки. Среди гостей был и Оконкво. Гости уселись полукругом и завели разговор о том о сем. Теперь дело было за родственниками жениха.

Оконкво вытащил свою табакерку и протянул ее Огбуефи Эзенма, сидевшему рядом. Эзенма постучал ею по колену и, прежде чем угоститься понюшкой, тщательно обтер о себя левую ладонь. Движения его были мягки и неторопливы.

— Надеюсь, — сказал он, — наши новые родственники принесут много кувшинов с вином. Хоть их деревня и славится своей скупостью, но они должны знать, что наша Акуэке годится в невесты самому царю.

— Меньше тридцати кувшинов они не осмелятся принести, — заметил Оконкво, — А не то я им выложу все, что о них думаю.

В этот момент Мадука, сын Обиерики, вывел из загона козу-великаншу, чтобы показать ее родственникам отца. Коза вызвала общее восхищение, и все сошлись на том, что лучшего подарка и не придумаешь. Потом козу снова увели в загон.

А вскоре начали прибывать родственники жениха. Сначала потянулась вереница мальчиков и юношей с кувшинами вина. Родственники Обиерики вели счет кувшинам. Двадцать, двадцать пять. Затем наступил довольно длительный перерыв. Хозяева стали многозначительно переглядываться, словно хотели сказать: «А что я говорил!» Но тут подоспели новые кувшины. Тридцать, тридцать пять, сорок, сорок пять. Хозяева одобрительно закивали головами, как бы говоря: «Ну вот, теперь они ведут себя по-людски!» Всего насчитали пятьдесят кувшинов. А вслед за юношами и мальчика прибыл Ибе, жених, и с ним старейшие члены семьи. Они уселись полукругом на землю против хозяев, образовав таким образом замкнутый круг. Кувшины с вином стояли в середине. Тут из внутреннего двора появилась невеста, ее мать и еще несколько женщин и девушек. Они обошли гостей и поздоровались со всеми за руку. Первой шла мать невесты, за ней — невеста, а за невестой все остальные. Замужние женщины надели в этот день свои лучшие наряды. Талии девушек опоясывали красные и черные джигиды, а на щиколотках позвякивали медные браслеты.

Когда женщины ушли, Обиерика вынес орехи кола и предложил их родственникам жениха. Первый орех разломил старший брат Обиерики.

— Да будем все мы живы! — сказал он. — И да будет мир между нашими семьями!

В ответ грянуло:

— Ии-и-и!

— Сегодня мы отдаем тебе свою дочь. Она будет тебе хорошей женой. Она принесет тебе девять сыновей, как и наша прародительница.

— Ии-и-и!

Старейший из гостей ответил:

— Это будет и для вас хорошо, и для нас хорошо!

— Ии-и-и!

— Не в первый раз. берем мы в жены ваших дочерей. Мать моя была родом из вашего клана.

— Ии-и-и!

— И не в последний, потому что мы вас знаем, а вы знаете нас. Побольше бы таких семей, как ваша!

— Ии-и-и!

— Вы и в делах удачливы, и на войне храбры. — Он поглядел в сторону Оконкво. — Ваша дочь родит нам сыновей, таких же, как вы.

— Ии-и-и!

Орехи были съедены, приступили к пальмовому вину. Мужчины усаживались по пять-шесть человек вокруг кувшина с вином. А когда наступил вечер, перед гостями поставили огромные миски с фуфу и дымящиеся горшки с похлебкой из ямса. Пир удался на славу.

На землю уже опустилась ночь, в деревянные треножники вставили факелы, и юноши затянули песню. Гости постарше уселись в большой круг, а юноши ходили по кругу и пели хвалебные песни всем по очереди. Для каждого у них находилось что сказать. Одних превозносили как знатных земледельцев, других — тех, что могли говорить от имени клана, — за красноречие. Оконкво воздали хвалу как величайшему на земле борцу и воину. Когда всем воздали должное, юноши уселись посередине круга, и вот тогда-то из внутреннего двора выпорхнули девушки: настало время плясок. Невесты среди них не было. Но вот наконец появилась и она, держа в правой руке петуха, и по толпе гостей пронесся громкий одобрительный гул. Остальные танцовщицы расступились перед ней. Невеста преподнесла петуха музыкантам и начала танцевать. Нежно позвякивали браслеты на ее ногах, в мягком желтом свете факелов мерцало натертое соком красного дерева тело. Одну за другой исполняли музыканты песни на своих деревянных, глиняных и металлических инструментах. Музыканты были очень веселы. Вот они запели только что сложенную песню:

Когда я прикоснусь к ее руке,

Она говорит: «Не тронь!»

Когда я прикоснусь к ее ноге,

Она говорит: «Не тронь!»

Но когда я прикоснусь к ее груди,

Она молчит, будто ничего не замечает!

Ночь уже была на исходе, когда гости отправились домой, прихватив с собой невесту: ей предстояло прожить семь педель у родни жениха. Пока гости шли деревней, они громко распевали песни и время от времени завертывали во двор то к одному, то к другому, чтобы перед уходом отдать дань уважения выдающимся мужам вроде Оконкво. Оконкво преподнес гостям двух петухов.

Глава тринадцатая

Го-ди-ди-го-го-ди-го! Ди-го-го-ди-го! — То к членам клана взывал экве. Уж что-что, а язык этого инструмента, выдолбленного из дерева, хорошо понимали все. Ба-бах! Ба-бах! — гремела время от времени пушка.

Еще не пропели первые петухи и Умуофия была объята сном и покоем, когда раздался первый призыв экве и пушечные выстрелы нарушили тишину ночи. Люди зашевелились на своих бамбуковых ложах, тревожно вслушиваясь в ночь. К кому-то пришла смерть.

Гулкие удары раскалывали небо. Ди-го-го! Ди-го-ди-го-го! — плыла в ночном воздухе тягостная весть. Далекий, едва слышный плач женщин опускался на землю осадком горя. Изредка его заглушал горестный вопль: то в дом, где водворилась смерть, входил мужчина. Раз или два он громко, во всю силу легких, выражал свою мужскую скорбь, а потом усаживался на землю рядом с остальными мужчинами, слушавшими неумолчный плач женщин да таинственный голос экве.

Бухала пушка. Стенания и плач женщин услышали бы только жители деревни, но экве донес печальную весть до всех девяти деревень и даже за пределы их. Сначала был назван клан: «Умуофия ободо дике» — «Страна храбрых» — «Умуофия ободо дике!» Снова и снова повторялись эти слова, и в сердца людей, покоившихся в ту ночь на своих бамбуковых ложах, закрадывались тревога и страх. Затем экве определил точнее — указал деревню: «Игуедо желтого точильного камня». Это была деревня Оконкво. Название деревни повторялось много раз — «Игуедо», и во всех девяти деревнях люди ждали, затаив дыхание. И вот наконец экве назвал имя умершего, и все вздохнули: «И-у-у. Умер Эзеуду». У Оконкво по спине побежали мурашки — он вспомнил последний приход старика. «Мальчик зовет тебя отцом, — сказал ему тогда Эзеуду, — Не обагри же руки его кровью!»

Эзеуду был великим человеком, и на его похороны собралась вся Умуофия. Били древние погребальные барабаны, палили ружья и пушка, в неистовом безумии метались по деревне мужчины: рубили встречавшиеся на пути деревья, убивали подвернувшуюся под руку скотину, прыгали через ограды, плясали на крышах. То было погребение воина, и с утра до ночи в его усадьбу приходили и уходили отряды воинов. На них были короткие юбки из закопченных волокон пальмы рафия, а тела были разрисованы мелом и углем. Время от времени из преисподней появлялся кто-нибудь из духов предков — эгвугву — они были плотно укутаны в волокна рафии и разговаривали дребезжащими загробными голосами. Некоторые эгвугву отличались буйным правом, и в начале дня едва не случилась беда, когда один из них появился с острым мачете в руке. Завидев его, все в ужасе бросились бежать, и если он не причинил никому вреда, то только потому, что двое мужчин изловчились схватить его и обкрутить по талии крепкой веревкой. Время от времени он оборачивался и кидался на них, и тогда им ничего не оставалось, как спасаться бегством. Но они каждый раз возвращались и хватали волочившуюся за ним длинную веревку. А эгвугву жутким голосом пел о том, что в его глаз вселился Эквенсу — Злой дух.

Но самый страшный эгвугву еще не появился. Он всегда появлялся один и обличьем своим напоминал гроб. Он издавал отвратительное зловоние, вокруг него роились мухи. Даже могущественные колдуны, завидев его, спасались бегством. Когда-то давным-давно один эгвугву осмелился проявить твердость и не уступил ему дороги, за что был тотчас же пригвожден к месту на два дня. Этот эгвугву был однорукий и всегда таскал с собой плетеный сосуд, до краев наполненный водой.

Но среди эгвугву были и совсем безобидные. Один, например, был до того стар и немощен, что ходил, тяжело опираясь на палку. Нетвердыми шагами подошел он к дому, где лежал покойник, постоял, поглядел на него и заковылял обратно — в преисподнюю.

От страны живых было рукой подать до владений предков. И люди то и дело ходили туда и обратно — особенно часто это случалось в дни празднеств или когда умирал старый человек, потому что старые люди очень близки к предкам. Собственно говоря, вся жизнь человека, от рождения до смерти, была не чем иным, как непрерывной цепью разных обрядов, которые постепенно подводили человека все ближе и ближе к стране предков.

Во всей деревне Эзеуду был самый старый. Ко дню его смерти в клане оставалось только три человека старше его и только четверо или пятеро — одного с ним возраста. Стоило одному из этих древних старцев появиться в толпе, как буйство тотчас стихало, молодые отступали, давая ему дорогу, после чего он; исполнял на нетвердых ногах погребальный танец племени.

То были знаменитые похороны, какие и подобали доблестному воину. С приближением вечера крики людей стали еще неистовее, ружейная пальба и дробь барабанов еще громче, все чаще и чаще слышался лязг мачете.

За свою долгую жизнь Эзеуду удостоился трех титулов. Такой почет выпадал на долю немногих. В клане было всего четыре титула, и только несколько человек в каждом поколении получали четвертый наивысший. В этом случае они становились верховными правителями страны. Эзеуду, поскольку он обладал тремя титулами, имел право быть погребенным с наступлением темноты, — лишь одна тлеющая головешка будет освещать священную церемонию похорон.

Но час этого тихого последнего обряда еще не настал, а пока буйство толпы все нарастало — теперь уже каждый неистовствовал за десятерых. Оглушительно били барабаны, люди носились как одержимые, со всех сторон палили ружья, то тут, то там сыпались огненные искры — это с лязгом скрещивались мачете воинов в прощальном салюте умершему. Воздух стал плотным от пыли и порохового дыма. Вот тогда-то и появился в толпе однорукий дух, волоча плетеный сосуд, полный воды. Толпа расступилась и притихла. Потянуло отвратительным зловонием, заглушившим даже пороховую гарь. Приплясывая, дух потоптался возле погребальных барабанов и направился взглянуть на покойника.

— Эзеуду! — крикнул он своим гортанным голосом. — Будь ты беден в своем последнем воплощении, я бы попросил тебя вернуться богатым. Но ты был богат. Будь ты трусом, я бы попросил тебя вернуться храбрым. Но ты был бесстрашным воином. Умри ты молодым, я бы попросил тебя вернуться на долгую жизнь. Но ты дожил до глубокой старости. Поэтому я прошу тебя вернуться таким, каким ты был. Если ты умер своей смертью — уйди с миром в душе. Но если причина твоей смерти — человек, да не знает он от тебя ни минуты покоя! — И однорукий дух, приплясывая, побрел прочь.

Еще одержимее стали пляски, еще оглушительнее — дробь барабанов. Ночь была не за горами — близилось время погребения. В последнем прощальном салюте прогремели ружья, и небо содрогнулось от пушечного выстрела. В этот миг над беснующейся толпой пронесся крик боли и вопли ужаса. И словно по волшебству, мертвая тишина опустилась на землю…

В центре толпы в луже крови лежал юноша. Это был шестнадцатилетний сын покойного, который вместе с родными и сводными братьями плясал у тела отца обрядовый прощальный танец. В руках у Оконкво разорвалось ружье, и крохотный кусочек металла пронзил сердце юноши.

Страшное смятение, какого еще не знала на своем веку Умуофия, охватило деревню. Насильственная смерть не была здесь редкостью, но подобного случая не было еще никогда.

Оконкво ничего не оставалось как бежать. Человек, убивший своего соплеменника, совершает преступление против богини земли и должен покинуть родные места. Преступление против богини земли бывает двояким: оно может быть мужским, и оно может быть женским. Оконкво совершил женское преступление, то есть неумышленное. Через семь лет он сможет вернуться в свой клан.

В ту же ночь Оконкво сложил в корзины все, что, было ценного в доме. Горько плакали жены, ревели детишки, хоть и не могли никак взять в толк, что происходит. Помочь Оконкво в сборах и утешить его пришли Обиерика и еще несколько друзей. Каждому пришлось раз по десять проделать путь до зернохранилища Обиерики и обратно, пока они не перенесли туда все запасы ямса Оконкво. Еще не пропели петухи, когда Оконкво с семьей уже отправился в дальний путь — на родину своей матери. Это была маленькая деревушка по названию Мбанта, расположенная у самой границы с Мбаино.

Едва забрезжил рассвет, как большая толпа мужчин, облаченных в военные доспехи, хлынула из двора Эзеуду и ворвалась в усадьбу Оконкво. Жилище Оконкво было предано огню, глиняный забор, окружавший его, и зернохранилище разрушены, вся живность убита. То вершила свое правосудие богиня земли, воины были всего лишь ее посланцами. В душе их не было ненависти к Оконкво. Среди них находился самый близкий его друг — Обиерика. В их намерение входило лишь одно: очистить землю, которую осквернил Оконкво, пролив кровь своего соплеменника.

Обиерика был из тех, кто много размышляет о причине разных явлений. Как только была исполнена воля богини, он удалился к себе в оби оплакивать несчастье, обрушившееся на Оконкво. «Почему человеку дано так тяжко страдать за проступок, совершенный им неумышленно?» — спрашивал он себя. Но сколько Обиерика об этом ни думал, ответа он не находил. Он только все больше и больше запутывался. Он вспомнил, как жена родила ему двойню и он выбросил детей в заросли. Какое преступление совершили они? Но богиня повелела их уничтожить: ведь их появление на свет — оскорбление земли. А если бы клан не потребовал наказания обидчика за оскорбление, нанесенное великой богине, то гнев ее неминуемо пал бы на весь клан. Недаром старики говорят: «Один грязный палец может испачкать всю руку».

Загрузка...