В этом доме я и родился. Маленький. Дом маленький. Но к чему больше? Я в нём вполне помещался. Сам я, кстати, тогда тоже маленький был. А в пристройке дажe держал козу. Просто так. Звал Жанной. В честь Жанны д‘Арк. Отец мой Бесо работал тогда в Тифлисе. Познакомившись с ней, рассерчал и велел её гнать. Это, мол, плохо — дружить с козой. Люди подумают дурное. Но я отказался расстаться с Жанной — и он, напившись, её придушил. Когда я был в школе.
This is the house I was born in. It’s a small house. But why have a bigger one? I could fit into it pretty well. I myself was pretty small at that time also. And I even kept a goat in the outhouse. Just for the hell of it. I called her Jeanne. In honor of Jeanne D’Arc. My father, Beso, used to work in Tbilisi at that time. When he got to know her, he got angry and ordered me to chase her out. He said, it was bad to befriend a goat. People might think something fishy. But I refused to part with Jeanne, and once, when he got drunk, he suffocated her. I was in school at the time.
А это я как раз в школе. В заднем ряду. Зато в середине. В передний — к подушке — не пустил фотограф. Хотя я был лучший ученик. Его подкупили. Те, кто у подушки. Не сами, а родители. Мой же родитель, взглянув на карточку, приказал мне срочно вырасти. Но карточка ему понравилась: оспины на моём лице не проглядываются.
And this is me in school. In the back row. But in the very middle. The photographer wouldn’t let me sit in the front, by the pillow. Although I was the best student. He was bribed. By those who sat right by the pillow. By their parents. And as for my parent, when he looked at the photo, he ordered me grow up right away. But he did like it: you couldn’t see the traces of smallpox on my face.
Это и есть Кеке. Мама. Назвала меня Иосифом в честь Иисусова отца. Земного. Назови она меня в честь небесного родителя Христа, я уже в детстве был бы Всевышним. Кеке дала мне имя до родов. Родись я девочкой, меня звали бы Маро. Как маму Спасителя. Я рад, что родился не девочкой. Но когда именно родился, Кеке не помнила. Через неделю, мол, после Рождества. Но это не так. Я родился когда родился. Теперь все знают. А через неделю после Рождества меня просто крестили. Это дёшево. Достаточно добыть стакан воды…
There she is: Keke. My mother. She named me Joseph after Jesus’ father. The earthly one. If she'd named me after his heavenly father, I would've been Almighty already in childhood. Keke gave me my name before she gave birth to me. If I'd been born a girl, my name would've been Mary. After the Savior’s mother. I'm glad I wasn’t born a girl. But Keke couldn't remember when it was precisely that I was born. She said, it was about a week after Christmas. But that’s not so. I was born when I was born. Now everybody knows. And a week after Christmas, I was baptized. That’s cheap. A glass of water is enough…
Мне тут 20. Когда я впервые получил работу. В Тифлисской обсерватории. Зарабатывал неплохо. Шарф дорогой. Из-за него во время обыска один из жандармов назвал меня «интеллектуалом». Так — дурак — и записал в отчёте. Интеллектуалы мне не нравились уже тогда. Все тифлисские педерасты были интеллектуалами. А один был сразу и интеллектуал, и донжуан. Спал с мужиками, но увивался за бабами. Подчёркивая сложность натуры. Говорят, сам Дон Жуан тоже был педик.
I am twenty here. When I got my first job. In a Tbilisi observatory. I didn’t make a bad living. That scarf is expensive. Because of that scarf one of the gendarmes called me an «intellectual» during the search. And that’s exactly what that fool wrote in his report. I didn’t like intellectuals even at that time already. All the Tbilisi homos were intellectuals. And there was even one who was an intellectual and a «donjuan» at the same time. He slept with men, but — chased after women. They say, that Don Juan himself was a homo.
Пожалуйста: прошло время, наросла борода, голова отвернулась влево, но шарф — тот же. И всё-таки интеллектуалом я стать отказался. Но уберечься от бездомности не удалось. Как был тогда бездомным, так и остался: бездомность — где бы ни жил — есть бездомность.
There it is: time passed, the beard grew out, the head turned to the left, but the scarf remained the same. But still, I refused to become an intellectual. Although I could not escape homelessness. Just as I was homeless then, so — I am to this day: no matter where you live, homelessness is still homelessness.
А здесь мне уже 37. Когда я получил работу во второй раз. Работу министра. Я в книге рассказал — как и что. Тогда я вёл дневник, который потом потерялся. Выкрали, наверно. Но я писал в нём только абстрактное. Например, о разнице между оптимизмом и надеждой. Оптимизм — строй души. Надежду же может иметь и пессимист. Я как раз таким тогда и был — надеющимся пессимистом. Надеющимся на всё
And here I am already 37. When I got my second job. The job of a minister. I said everything in the book — how it all happened. At that time, I kept a diary, which got lost later. Probably, someone stole it or something. Anyway, I wrote only the abstract things in it. For example, about the difference between optimism and hope. Optimism — is the order of the soul. And as for hope, even a pessimist can have it. That’s, by the way, exactly how I was at the time — a hoping pessimist. Hoping for everything.
1922 год. Уже генсек. На это как раз я не надеялся: такого поста и не было. Ленин его для меня придумал. Чтобы я сплотил ему его партию. И правильно: к чему она, если не сплочена? Если партия не сплочена, — это не партия, а сборище людей. Я и сплотил. Вдобавок окружил ореолом загадочности. Как делал Учитель. Не Вождь, — он этого не умел, а Иисус. При этом я знал, что Вождь безнадёжен. Имею в виду не только здоровье. Мораль. Сестру свою в жёны предлагал мне, снабдить его змеиным ядом просил меня, но меня же и хотел ужалить. «Горные орлы», к каковым я его причислил в надгробной речи, так себя не ведут. Кстати, тогда меня и осенило, что как только Вождь преставится, я тоже придумаю для него пост, которого не было. Сделаю его в Мавзолее богом. И ему хорошо, и партии. Для дальнейшего сплочения. Я решил, что надо сохранить в нём всё как есть, даже китель, учредить всюду его уголки и разбить клумбы из его профиля. Единственное, чего я не мог представить, — что мозг нового бога искромсают потом на 30 тысяч ломтиков…
The year is 1922. I'm already the general secretary. That was one thing I didn’t hope for: no such post existed. Lenin thought it up especially for me. So that I could bring the party together. And he was right: what’s the point of it if it’s not together? If the party isn’t together, then it isn’t a party — it is an assemblage of people. And so, I brought it together. And in addition, I surrounded it with the halo of mystery. The way the Teacher used to do. Not Lenin — he didn't know how to do that, but — Jesus. Meanwhile, I knew that the Lenin was hopeless. I don’t mean only his health. His morals as well. He offered me to take his sister as my wife, he asked me to supply him with snake poison, but it was me he wanted to sting. «Mountain eagles», to whose ranks I relegated him during the graveside oration, don't behave in that manner. Incidentally, it was than that it dawned upon me that when Lenin passes away, I would also think of a post for him, which doesn't exist. I would make him into a god in the Mausoleum. It would be good for him and for the party. For the sake of further unity. I decided that everything should be kept in him exactly the way it is, even his overcoat, and make flowerbeds in his profile. The only thing I couldn't fathom was that the brain of the new god would be torn into 30 thousand shreds.
А здесь мне 40. Хорошая фотография, хотя я не люблю, когда меня фотографируют в профиль. Тем более — если я об этом не знаю. Шапка не моя. Ворошилова. Смешная. Как будто из головы что-то растёт. Конкретное. Мы с Климом тогда дружили. Относительно. Ибо дружба — как и Клим — понятие зыбкое. К тому ж она требует свободного времени.
And here, I'm already 40. It’s a good photo, although I don’t like to be photographed in profile. Especially, if I am not aware of it. The hat is not mine. It’s Voroshilov’s. It’s a funny one. It’s like something is growing out of the head. Something concrete. Klim and I were good friends at that time. Relatively speaking. Because friendship — just like Klim — is an unsteady notion. Besides, it requires free time.
А тут мы с тем же Климом и нашими жёнами. В свободное время. Не помню года. Не помню даже — кто это с его женой сидит рядом. Точно, однако, что — не Коля Бухарин. Тот подсел бы к моей, к Наде. Точно и то, что мадам Ворошилова — еврейка. Хотя Клим разлёгся тут не из презрения к ней. И не из барства. У него геморрой был…
And here, we are with the very same Klim and our wives. During the free time, I don’t remember the year. I don’t even remember who that is, sitting next to his wife. One thing is sure, though — it’s not Kolya Bukharin. He would have sat next to my Nadya. And another sure thing is that madam Voroshilov is Jewish. Although Klim didn’t recline here out of contempt for her. He had hemorrhoids.
А этот, лысый, Коля Бухарин. С кем? С Машей Ульяновой. Сестрой Ильича. Почему? Потому, что Ильич предлагал её мне в жёны. По принципу: на тебе, боже, что никому не гоже…
And this bald one is Kolya Bukharin. With whom? With Masha Ulyanova. Lenin’s sister. Why? Because Lenin offered me to take her as my wife. Following the principle: take what’s not good enough for anyone else…
Кирова я считал братом, и после его убийства враги назвали меня Каином. Но его кончину я переживал тяжелее, чем — Ильича. Мне без Кирова труднее, чем ему без меня. Вообще — мёртвым быть психологически легче, чем живым…Что касается Микояна, не понимаю — зачем ему шляпа? Чтобы на армянина не походить? Но это невозможно! И потом: что в том дурного, — быть армянином? Никакой чести, но и никакого позора. Так уж испокон веков ведётся: одни рождаются армянами, а другие нет.
I considered Kirov my brother, and after his murder, the enemies started calling me Cain. But I took his death harder than Lenin’s. I am having a harder time without Kirov, than Kirov — without me. In general, from a psychological point of view, it is easier to be dead than alive…And as for Mikoyan, I don’t quite get why he needs that hat? So that he doesn’t look Armenian? But that’s impossible! And then: what’s so bad in being Armenian? Not any great honor, but no shame either. That’s how it goes from the very beginning: some are born Armenians, other are not.
Нельзя не признать, что Микоян — мужик ответственный: хотя молод, сознаёт, что каждый человек, даже армянин, ответственен не только за выражение своего лица, но и за головной убор…
One can't but admit that Mikoyan is a responsible person. Although he's still young, he knows that every man is liable not just for the expression of his face, but the kind of hat he chooses to wear as well.
Это Надя. Незадолго до ухода. Я, кстати, так и не выяснил — кто фотографировал. Или — кто там стоит сзади неё, подбоченясь. Я не люблю — когда люди стоят подбоченясь. Для этого нужен особый душевный настрой. Нехороший. Ни с того, ни с сего подбоченясь не стоят. Нашёл я эту карточку в домашнем альбоме. Такое впечатление, что Надя тут — наоборот — придти хочет, а не уйти…
This is Nadya. Not long before she left. By the way, to this day I don’t know who took this photo. Or — who's standing behind her, with hands on the hips. I don’t like people standing with hands on their hips. There’s a specific emotional attitude needed for that. A bad one. People don’t just stand with their hands on their hips. I found this photo in the family album. There’s a feeling I get here that — on the contrary — Nadya wants to arrive, not leave…
А это Лаврентий. Внешне он тоже мне нравится. С волосами, правда, плохо. Но он всё равно не позволил бы бабам лохматить ему чуб. Не из тех. Да и им чуб не нужен. Зачем он им? Чуб у многих есть, а пенсне, маршальская звезда, орден Героя и прошлое динамовского футболиста вместе — ни у кого. У него, кстати, и волосы вырастут, если он захочет. Пока, видно, не хочет. Другое хочет. Хотя это и не всем видно…
And this is Lavrenti. I like the way he looks too. All right, he does have a problem with hair. But, in any case he’s not the type to let the ladies caress his forelocks. He’s just not one of those. And, besides, they don’t need the forelocks. What do they need it for? Lots of people have forelocks, but no one has a pence-nez, a marshal’s star, a hero’s medal, and the past of a soccer player at the same time. If he really wanted it, by the way, his hair would've grown too. Apparently, he doesn’t want it yet. He wants something else. Although, not everyone can see it…
Не помню — кого тут дразню. А это важно? Включаю фотографию на всякий случай. А также на тот, чтобы показать: я настоящий человек, и ничто по-настоящему человеческое мне не чуждо.
I don’t remember whom I am teasing here. Anyway, is that really important? I am including this photograph just in case. And also to show: I am a real man, and nothing really human is foreign to me.
Мы с Лаврентием. Его хлебом не корми, но дай покататься на глиссере. Он опять прав: скорость синоним силы. Но у него много других синонимов. Например, — бронепоезд. Который у него всегда стоит. На запасном пути. Кстати, в связи с поездом. В котором Молотов катался в Америке. Лаврентий сказал ему правильно: «Вячеслав, как мне кажется, Хозяин решил, что твой следующий поезд уже ушёл!»
Lavrenti and I. Don’t give him bread or gold but give him a chance to take a ride on the speedboat. He is right again: speed is a synonym of power. But he has a lot of synonyms. An armored train, for example. Which he always keeps parked. On a spare route. Speaking of the train, incidentally. In which Molotov took rides around America. Lavrenti told him the right thing: «Vyacheslav, it seems to me that the Master had decided that your next train had already departed!»
Это Хрущёв. Стесняется меня. Очень. И уважает. Но ни устно, ни письменно выразить это не в состоянии. Может зато предать. Легко. Тоже очень.
This is Khruschev. He is embarrassed of me. Very much so. And he respects me. But he is incapable of expressing it either orally or in a written form. But he is capable of betrayal. Easily. Very much so.
Молотов подписывает тут в 39-м с немцами пакт о ненападении. «Разборчиво подписался?» — спросил я потом. «Конечно! — испугался он. — А почему спрашиваете?» «А что, даже спросить не стоит?» — ответил я. Он меня понял и улыбнулся в усы. Я всё-таки проверил его. Повернулся к министру Риббентропу: «Скажите, герр, Молотов разборчиво подписался?» Тот тоже меня понял. Но не улыбнулся. Усов нету.
This is Molotov signing the non-violence pact with the Germans in ’39. «Did you sign clearly?» I asked him later. «Of course!» he got frightened. «Why are you asking me?» «What do you mean, it’s not even worth asking?» I answered. He understood me and smiled into his mustaches. I decided to double-check him anyway. I turned to minister Ribbentrop: «Tell me, Herr, Molotov, I hope, signed clearly?» He understood me also. But he didn’t smile. Didn’t have the mustaches.
А это сразу после подписания пакта. Кстати, об усах. Троцкий утверждал, что усы у меня грязные. Грязные не они, а его мысли. This is right after the signing of the pact. Speaking of mustache, by the way. Trotsky insisted that mustache is dirty. It’s not my mustaches that are dirty; it’s his thoughts!
Ёсик сказал бы, что эти фотографии так же правдивы, как необъяснённые им кадры из Евангелий. Где, когда и какой апостол находился при Учителе? Обо всём таком надо читать между строк, а не в строчках. Ворошилов, Молотов и Коля Ежов на первой карточке были — каждый в отдельности — сфотографированы в разных местах. Но нас всех почему-то свели на одном пятачке набережной. Пока Ежов не проштрафился — и его из кадра убрали. Как и из действительности.
Yosik would have said that these photographs are just as true as the scenes from the New Testament, which he didn’t explain. Where, when, and who was by the Teacher? Things like these should be read between the lines, not in them. Voroshilov, Molotov, and Kolya Yezhov on the first photograph were — each one separately — photographed in different places. But for some reason, they brought us together to the same place by the river. Until Yezhov blundered and was eliminated from the scene. Just as from reality.
В Тегеране. За ужином в нашем посольстве. А смеюсь я перед тем, как сказал ровно три слова о Гитлере. В ответ на то, что рассказал Черчилль. Он тут между мной и Рузвельтом. Толстый. Объявил вдруг за столом, что Гитлеру в молодости угодила в пах пуля и навсегда лишила его эрекции. Не смог вернуть её даже с дочкой композитора Вагнера! Что же касается фрау Браун, та, бедняжка, оперировала себе влагалище напрасно. Оно у неё было крохотным — и прежде, чем сдаться фюреру, фрау сходила к хирургу. А фюрер, дескать, смотрит на её влагалище, но только и делает, что пускает газы… Страдает, мол, недержанием. Черчилль хотел рассказать ещё что-то, но я его остановил: «Никто не ангел!» Кушать ведь предстояло… This is in Teheran. The first dinner in our embassy. And I am laughing here right before I said exactly three words about Hitler. In response to Churchill’s story. There he is, sitting between Roosevelt and myself. The fat one. Suddenly, he announced that when Hitler was young, a bullet hit him in his gut, and after that time he could not get an erection. He couldn’t even get it with the composer Wagner’s daughter! And as for Frau Braun, that poor thing, she didn’t have to have her vagina operated upon! It was so tiny that before she gave herself up to the Fuhrer, she went to a surgeon. The Fuhrer, though, can only do one thing — look at her vagina and emit gases. He’s incapable of holding them… Churchill wanted to tell us something else about Hitler, but I stopped him: «Noone is an angel!» After all, we had to eat still…
Это мой старший сын Яша в немецком плену. Незадолго до смерти. Здесь он похож на Ёсика. Не только внешне, но и настроением. У Яши — когда его тут снимали — уже, видимо, не осталось надежд на спасение. Он вообще жил без надежд. Такой человек. В отличие от его матери, Като. Которая, впрочем, тоже умерла молодой. Но мне кажется, что неимение в душе надежд и есть совершенство.
This is my oldest son Yasha as a German POW. Here, he looks very much like Yosik. Not only physically, but as far as his mood is concerned also. Yasha, apparently, — when they took this photo — did not have any hopes for survival. He lived all his life without hopes. That’s the kind of man he was. Unlike his mother. Kato. Who, nevertheless, also died young. But looking at Yasha, it seems to me, that having no hopes in one’s soul is perfection.
Это мои другие дети, Светлана и Василий. Надя, их мать, только и делала, что расставалась с надеждами. Светлана и Василий, наоборот, верят в жизнь, — но мне за них тоже неспокойно.
And these are my other children. Svetlana and Vassily. All that Nadya, their mother, did during her last years, was — part with hopes. But Svetlana and Vassily, vice versa, believe in life, and I don’t feel safe for them…
А это в Потсдаме в 45-м. Вместо Рузвельта — уже Трумэн. Даже в Америке хорошие люди умирают иногда раньше злых. На Трумэна мне и смотреть неохота, — не то, что отвечать на его вопросы. Поэтому я и делаю вид, что мне не до ответа: прикурить не получается! А он спешит, чтобы получилось. И просит Черчилля помочь мне. Но тот скорее похудеет, чем поможет. Он, кстати, уже тогда вместе с Трумэном задумал против нас дурное. И ещё. Оптимистом или пессимистом делает человека физиология. Посмотрите на Трумэна. С такой блошиной внешностью ничего другого как быть оптимистом и бодряком не остаётся. Ибо пессимизм — роскошь. А Трумэн очень жаден: он оптимист и хочет войну! Хотел, по крайней мере, пока не создали бомбу и мы.
And this is in Potsdam, in ’45. Instead of Roosevelt — it’s already Truman. Even in America good people sometimes die before the evil ones. I don’t even feel like looking at Truman, much less — answering his questions. That’s why, I am pretending that I’m too busy to give answers: I’m trying unsuccessfully to light my pipe! But he is in a hurry; he wants me to succeed! And he is asking Churchill to help me. Churchill would rather lose weight than help. He, by the way, together with Truman, was already concocting something unkind, against us. And one more thing. A person’s physiology makes him into an optimist or a pessimist. Look at Truman. With such worm-like looks, you have no choice but to become an optimist and a go-getter. Because pessimism is a luxury. And Truman is very greedy: he is an optimist and he wants a war! At least, he wanted one, until we made a bomb as well.
У меня немало фотографий на фоне пустых стульев. Сам не понимаю — что бы это значило? Может быть, — ничего. Просто на свете много пустых стульев. Но мне кажется, в этом что-то кроется. Хотя осмыслению не поддаётся. Человек вообще сложнее своей мысли… А может быть, дело не в том, что стульев больше, чем людей. Может быть, и не больше. Просто — не бывает ведь так, чтобы все люди во всём мире сидели на своих стульях одновременно.
I have many photographs in the background of empty chairs. I don’t’ quite understand it myself — what could that mean? Maybe, nothing. It’s just that there are many empty chairs in the world. But I sense, there is something hidden in it. Although it does not offer itself easily to thought. In general, a human being is more complicated than his thought… And maybe, it’s not that there are more chairs than people. Maybe, there aren’t more. It’s simply impossible for all the people in the world to sit in their chairs at the same time.
Тоже в Потсдаме в 45-м. Перед отъездом я коротко постригся. Хотел выглядеть моложе. Валечку послушался. Но потом жалел. К чему казаться не тем, кто ты есть, — молодым? Особенно — если никто не может быть таким, как ты. Карточка запомнилась и по другой причине. Один из фотографов, американец, назвал меня «М-р Жуков». Чистая провокация. Я ответил: «От Жукова слышу!» А что мне ещё было сказать? Иностранец…
This is also in Potsdam in ’45. Before going there, I had a short haircut. I wanted to look younger. I followed Valechka’s advice. Why should one seem what one is not — young? Especially if no one can be like you. I remember this photograph for another reason also. One of the photographers, an American, called me «Mr.Zhukov». It was a pure provocation. I said to him: «Zhukov yourself!» And what else could I have told him. After al, he was a foreigner…
24 июня 45-го. Мы с «м-ром Жуковым» на параде победы. Действительно, если ему придать мои усы и убрать с воротника финтифлюшки, — он может сойти за «м-ра Сталина». Надо ещё застегнуть ему верхнюю пуговицу. И отнять звезду.
June 24, 1945. «Mr. Zhukov» and I at the victory parade. Indeed, if you give him my mustaches, and take all those trinkets off his color — he could pass for «Mr. Stalin». His upper button also needs to be fastened. And his star taken away.
Через месяц — по пути на другой парад, спортивный. Берия, конечно, нарядился в форму и нацепил звезду. Дразнить спортсменок державы. Он очень живой. И не только на карточке. Маленков весь в белом. Как если бы уже умер. Так и не успев похудеть. Хрущёв не только живой, но может и родить. Не снимая шляпы. А Молотов… О нём, как всегда, сказать нечего. Разве что тоже шляпу носит. Но ему положено: он с иностранцами возится.
A month later — on the way to another parade, an athletic one. Beria of course, is clad in a uniform and is sporting a star. So that he can tease the female athletes of the empire. He is very alive. And not only on the photo. Malenkov is dressed all in white. As if he were already dead. Without having the chance to lose weight. Khruschev is not only alive, but he could also give birth. Without taking his hat off. And Molotov… As usual, there’s nothing to say about him. Just that he also wears a hat. But he has to: he deals with foreigners.
А это тоже на трибуне мавзолея. Во время парада. Первомайского, в 49-м. Молотов уже знает, что моим преемником ему не бывать. Впрочем, он знал это всегда. Берия уверен, что — будет. Маленков просто надеется. Но эта карточка напоминает мне, что иногда я могу чувствовать себя легко и прощать людям, что они задумываются о времени, когда меня не будет. Прощать не только Молотову, Берия и Маленкову, — всем. Всему миру… Хотя это очень трудно! Не только мне, — всякому трудно.
And this is also on the tribune of the Mausoleum. During the parade. The Mayday parade, in ’49. Molotov already knows that he’s not going to be my successor. But, really, he always knew that. Beria is sure that he is the one. Malenkov is simply hoping. But this photograph reminds me that sometimes I can feel light and forgive people that they think of times when I will no longer be. To forgive not only Molotov, Beria, and Malenkov, but — everyone. The whole world… Although it’s very difficult! Not only for me — for everyone.
В Большом. В тот самый день. К тому времени, когда на меня спустили детей с цветами, я жалел, что ослушался Лаврентия и разогнал двойников. Сидел бы сейчас на сцене вместо меня Евсей Лубицкий, — ничего б не изменилось. Всё равно я никаких слов в театре не произносил.
At the Bolshoi. On that very day. By the time they showered me with children carrying flowers, I regretted that I didn’t listen to Beria and let my doubles go. There could be some Evsei Lubitskyi sitting there instead of me — and nothing would change. I did not speak in the theater anyway.
В тот же день. Снег пошёл позже — и смазал весь вид. Но почти целый вечер я сиял в небесах ярче, чем полярная звезда. Или кремлёвская. Мне даже кажется, что Леонову пришла эта мысль об отставке Христа и начале новой, моей, эры как раз по пути в театр. Когда он увидел эту картину. Странно: а мне в это время новые туфли жали.
The same day. Snow fell later on and must have erased the whole scene. But almost all evening long I shone in the skies like a polar star. Or the Kremlin one. I even suspect that the writer Leonov thought of Jesus Christ’s retirement and the beginning of the new era, my era, precisely on his way to the theater. When he saw this scene. Strange: at that very time, my new shoes were hurting my feet.
А это — тот самый триптих. Черчиллевский. Сейчас в Лондонском музее висит. Что ещё об авторе сказать? Повторить: мастер! А что сказать вдобавок об Учителе? Что он жил не легко, но всё равно жизнь сопротивлялась ему меньше, чем мне. Поэтому он и хотел воскреснуть. Кому живётся слишком трудно, тот о возвращении не мечтает…
And this is that very triptych. Churchill’s. It now hangs in a London museum. What else can I say about the author? I can only repeat: he’s a master! And what else can I say about the Teacher himself? I can say that he didn’t live easily, but still, life opposed him less than it opposed me. And that’s why he wanted to be resurrected. If someone has a hard life, he doesn’t dream of coming back…
А это китаец рисовал. Лаврентий возмущался: смотрите, Виссарионович, — получается, что Мао тквензе чквианиа. То есть, Мао, мол, получается тут, умнее и учит вас уму-разуму. С ленинских позиций. «А почему с ленинских?» — не понял я. А потому, мол, что держит в руке ленинский томик… Нашёл что держать! О Ленине у нас с ним речи не было. Почти. Мао только спросил — кого я в его возрасте считал своим героем. Не учителем, а героем. Уже никого, ответил я. «Немножко, — Шамиля. Чеченца.» «Не Ленина?!» — удивился он. Я ему честно сказал: «Ильич героем никогда не был. Он интеллигентом был. Но злым…
And a Chinese drew this. Lavrenti was indignant: look, Vissarionovich, it looks like Mao tkvenze chkviania. That is, that Mao, here, looks like he is smarter than you and is teaching you his wisdom. From Lenin’s positions. „Why Lenin’s?“ I didn’t understand. Because, he explained, he is holding Lenin’s book… Couldn’t find anything better to hold! We didn’t talk about Lenin with him. Almost. Mao only asked — whom I considered a hero at his age. Not a teacher, but a hero. „Already noone“, I answered. „Maybe, the Chechen, Shamil, a little bit.“ „Not Lenin?!“ he was surprised. I answered him honestly: „Lenin was never a hero. He was a member of intelligentsia. An evil member…“
А это очередь ко мне. В Колонный зал. В марте 53-го. Меня тут не видно: я внутри. В гробу. Как бы мёртвый. Но многим так лишь кажется. Какой мертвец — пусть даже сам Учитель, — продолжает выяснять смысл жизни?!
Here people are queuing to visit me. It's in March, 1953. You can't see me in the picture: I'm inside the building. In a coffin. Some would say — a dead man. But this is just an illusion. Who of the dead, the Teacher included, contemplates about the meaning of life?!