Кублашвили уставился темно-агатовыми глазами на лежавший перед ним лист бумаги и, вздохнув, положил авторучку. По смугловатому лицу пробежала тень. Ох до чего же настырные побывали у него ребята! И отнекивался он, и ссылался на занятость, а уговорили, вырвали обещание прийти завтра в школу. Хочется мальчишкам поговорить с ним о пограничной службе.
Что ж, интерес закономерный. Через год-другой старшеклассников призовут в армию, многие из них мечтают попасть в погранвойска. Так что пользу эта встреча принесет, оставит след в юных сердцах.
Ничего приукрашивать он не собирается, расскажет все как есть. А то кое-кто превратно представляет себе службу на заставе: сплошная, мол, цепь приключений, погони, схватки с агентами иностранных разведок…
Безусловно, есть на границе и приключения, и погони, и схватки. И все же далеко не каждый день и даже не каждый месяц приходится пограничнику ловить лазутчиков. Служба на границе суровая и, говоря откровенно, довольно однообразная. Но вместе с тем исключительно напряженная. Потому что в любую минуту может появиться враг. Ловкий, опытный в обмане, освоивший все виды огнестрельного оружия, технику рукопашного боя, натренированный к переходам на большие расстояния.
И надо постоянно быть готовым к встрече с ним. Самонадеянность, трусость, разгильдяйство везде непростительны, а тем более на границе. Здесь они могут особенно дорого обойтись.
Он имеет право говорить об этом, потому что за тридцать с лишним лет службы прошел труднейшее испытание — проверку временем. Не одну пару сапог износил в нарядах, а не притупилось, не ослабло в нем чувство границы — ценнейшее, говоря без похвальбы, для чекиста качество.
Конечно, неделя-другая службы на заставе могут показаться наполненными романтическими, увлекательными событиями. Два-три месяца покажутся трудными, и в сердце человека, слабого духом, поселятся уныние и тоска… А вот доведись ему заново начать жизнь, то снова выбрал бы беспокойную пограничную службу.
Обо всем этом скажет он по-мужски прямо и откровенно. Тот, у кого характер не из хлипких, не отшатнется, не испугается трудностей, не отступится от своей мечты.
«В общем, готовься, брат, к выступлению, — сказал себе Кублашвили. — Оратор из тебя, известно, не ахти какой, но по бумажке читать не годится. Живое слово куда доходчивей. Не торопясь, по душам побеседуй, расскажи ребятам, как рассказал бы своему сыну или младшему братишке».
Решено: по бумажке читать не будет, но конспект набросать необходимо. Чтобы чего не забыть, важного не упустить.
Но как же лучше начать?
Может быть, так: «Я, Кублашвили Варлам Михайлович, прапорщик, член КПСС… Имею награды: орден Октябрьской Революции, два ордена Красной Звезды, одиннадцать медалей. А именно: «За отвагу», «За боевые заслуги», «За отличие в охране государственной границы СССР», «За безупречную службу»…
Стоп! — остановил себя. — Никуда не годится. Анкета какая-то, а не выступление перед школьниками. Разве интересно будет ребятам слушать перечисление всех моих наград?»
А что, если взять да рассказать им свою биографию? Но биография у него самая обыкновенная. Родился в тысяча девятьсот двадцать третьем году в Грузии, в небольшом горняцком селении Ахалдаба. Оно как раз на полпути от Кутаиси до Ткибули… Семья работящая, дружная.
Отец и старший брат Грамитон были шахтерами. Нет, не просто шахтерами, а влюбленными в свое дело мастерами высокого класса. Едва сойдутся, только и разговоров о креплении, угольных пластах, отбойных молотках, новых методах проходки…
С детства проникся Варлам уважением и любовью к нелегкой горняцкой профессии. Окончив семилетку, стал электромонтером и, изучив слесарное дело, спустился, по семейной, что ли, традиции, в забой.
«Там, на шахте угольной, — как поется в песне, — паренька приметили…» Вскоре назначили — шутка ли! — помощником механика.
Поработать, правда, довелось недолго, всего до середины сорок второго года.
Тяжелое то было время. Фашисты рвались в глубь Советского Союза. И хотя у него, как у шахтера, была бронь, Варлам наотрез отказался от этой льготы. Еще дед говорил: «Кто не служил в армии, тот не мужчина». А тут Родина в опасности, он же, молодой и здоровый, — в глубоком тылу.
И вот наступил столь памятный день отъезда из родного дома. Мама сварила свое коронное блюдо — бозбаши (вряд ли кто-нибудь сможет вкуснее ее приготовить этот суп из жирной баранины со всевозможными специями), испекла пирог с сыром, чурек.
Усевшись за стол рядом с Варламом, прижалась поблекшим лицом к его плечу, тихо сказала:
— Ешь, родной, ешь!
Мама держалась молодцом, но, начав укладывать нехитрые пожитки в фибровый чемоданчик, не выдержала, заплакала.
— Не дожил отец! Не дожил… Одной приходится провожать тебя на фронт!
Отчетливо, точно это было вчера, помнит он прощание у желтого двухэтажного здания вокзала. Помнит, как мама, обняв его, прошептала: «Сынок… Родненький мой…» — и умолкла, глотая слезы, не в силах вымолвить больше ни слова.
Натужно запыхтел окутанный клубами пара паровоз, протяжный гудок — и поезд тронулся с места. Станционные постройки медленно поплыли назад. На перроне, среди множества провожавших, прижав руки к груди, стояла мама. Волосы выбились из-под шарфа, но она, жадно всматриваясь в окна вагона, ничего не замечала. Только бы увидеть, хоть еще один раз увидеть своего Варлама.
А он уже не принадлежал ни матери, ни друзьям. Шахта, родная Ахалдаба, все близкое и дорогое оставалось где-то далеко-далеко позади.
В соседнем купе кто-то затянул приятным сильным баритоном «Про-о-щай, любимый го-о-род…»
Слова песни отвечали настроению, щемили сердце. Прощай, родной край…
Кублашвили очень хотелось попасть сразу же в действующую армию, на передовую. Кто из его сверстников не мечтал о подвигах, не видел себя лихим разведчиком, бесстрашным истребителем танков?
Но вышло совсем не так, как рассчитывал Варлам. Эшелон увозил новобранцев в другую от фронта сторону.
Позади остался Каспий, жаркий Красноводск, Ашхабад, Ташкент…
«В тыл… В тыл… В тыл…» — монотонно отстукивали колеса. Варлама разбирала досада, на душе было муторно. Зачем везут их на восток, когда на западе идет огромная битва, решается судьба его Родины?
Кублашвили провел рукой по смоляным жестким волосам, оперся подбородком о ладони и глубоко задумался…
Эшелон с новобранцами мчался все дальше и дальше на восток. Навстречу проносились тяжелогруженые составы. К фронту перебрасывались танки, автомашины, орудия, горючее, боеприпасы, медикаменты. Многое требуется солдату, чтобы успешно воевать.
Миновали Новосибирск. И тут прошел слух, что пункт назначения — Сахалинский пограничный отряд. Растаяла как дым мечта о действующей армии.
«Сахалин! Да это же на самом краю света!» — сообразил Кублашвили, не бывавший нигде дальше Кутаиси. Придется одолеть огромные расстояния, тысячи и тысячи километров. Где ты, Ахалдаба? Так далеко, что даже трудно себе представить.
В учебнике географии Варлам встречал романтические, пахнущие соленым морским ветром названия: пролив Лаперуза, бухта Находка, бухта Посьет. Что ж, теперь не на карте, а своими глазами увидит он эти места.
Невысокий, щуплый Витька Судаков пронюхал, что сопровождавший новобранцев младший лейтенант служил на Северном Сахалине.
«Скажите, пожалуйста, как там, на Сахалине?» — допытывался у него Судаков.
Младший лейтенант пожал плечами, уклончиво ответил: «Живут люди…» — «А климат какой? — не отставал Судаков. — Правду говорят, что даже летом густые туманы?» — «Нет, почему же! Такого и в помине нет, — без тени улыбки отвечал младший лейтенант. — Климат курортный, как в Сочи, Ялте или Сухуми… Один лишь недостаток: восемь месяцев зима, остальное — лето…»
Услышав это, Кублашвили поежился. Ну и климат! Трудновато придется после благодатного Кавказа.
Но из штаба пограничных войск поступило распоряжение изменить маршрут следования. На Сахалин Кублашвили не попал. Его вместе с Витькой Судаковым и еще несколькими десятками новобранцев направили во Владивосток.
По дороге с вокзала в свою часть они на несколько минут остановились у высокой колонны с моделью трехмачтового парусника наверху. Бронзовый матрос высоко поднял руку, приветствуя всех, приехавших в этот край рыбаков, моряков и пограничников.
Прищурившись, рассматривал Кублашвили колонну. Чуть шевеля губами, внимательно прочитал сияющие золотом ленинские слова на постаменте: «Владивосток далеко, но ведь это город-то нашенский!».
На учебном пункте все было непривычно и ново. Армейская баня, неприхотливый обед, строгие команды командиров.
Впервые в жизни надел Кублашвили военное обмундирование, новенькую с синим околышем зеленую фуражку. У большого зеркала, стоявшего в коридоре казармы, вертелся Судаков. Кублашвили подошел к зеркалу и… не узнал себя. На него смотрел угловатый красноармеец. Гимнастерка топорщилась на спине. Сбились в кучу складки под ремнем…
Кублашвили смотрел на свое отражение и не нравился себе. Говорят, форма красит человека, но его она совсем не красила.
«Ну и неказистый, ну и несуразный вид! И почему вон у тех старослужащих обмундирование стираное-перестираное, выцветшее, а носят они его — смотреть любо-дорого! А я…»
Не успел Кублашвили отвернуться от зеркала — откуда ни возьмись сержант. Роста он был гвардейского. Лицо широкое, с тяжелым подбородком. Голос громоподобный. Как гаркнет «Р-равняйсь!» — будто дивизия перед ним выстроена на плацу, а не отделение.
Кублашвили расправил плечи, вытянулся в струнку. А Витька Судаков, растерявшись, сдернул с головы фуражку и выпалил:
— Здрасьте!
Против ожидания, сержант не разнес допустившего оплошность новичка, а мягко заметил:
— И как это вас угораздило фуражку снять? Забывайте про «гражданку», товарищ Судаков, и побыстрее перестраивайтесь. И кстати, портянку спрячьте, незачем ей из голенища выглядывать.
Кублашвили понимал, что не только его незадачливому товарищу, но и ему самому нужно перестраиваться на военный лад. Но не так-то это просто. Робость, неуверенность — чувства, столь естественные для новобранца, — не оставляли Кублашвили. Трудным вначале казался размеренный распорядок учебного пункта. Трудно было привыкнуть к воинским порядкам, дисциплине. Пришлось отвыкать от мысли «хочу», «не хочу». Осталось одно: «надо».
Он учился ходить строевым шагом, учился отдавать честь, учился одеваться так, как того требует армейский устав.
Кублашвили старался изо всех-сил, но не все у него гладко получалось. То постель плохо заправил, то в тумбочке непорядок, то подворотничок криво подшил.
А бывало, в горячке тревоги хватал чужую винтовку или что-нибудь забывал. Ну как тут не забыть, когда невероятно много снаряжения оказалось у солдата! Винтовка, противогаз, набитые патронами подсумки, гранаты, малая саперная лопата, вещевой мешок, фляга…
На первых порах донимала строевая подготовка. Тошно было заниматься шагистикой (Нале-во! Направо! Кру-гом), когда, что ни день, известия одно горше другого. Всего год с небольшим длится война, а сколько потеряно! Украина. Белоруссия. Прибалтика. Молдавия… Гитлеровцы у предгорий Кавказа, вот-вот дотянутся до Волги…
«На фронте мое место, а не здесь, — твердо решил Кублашвили, но ни с кем не делился своими мыслями. Он понимал, что на передовой нужны люди подготовленные, могущие противостоять врагу. — А пока что (самому себе можно признаться) — слабак я. Мало что знаю и умею. Вот подучусь и подам рапорт. Не имеют права удерживать…»
На занятиях по тактике Кублашвили старательно повторял все движения сержанта. Приседал за кустом, когда, маскируясь, приседал сержант. Ползал на животе по жухлой траве, видя перед собой блестящие косячки на его каблуках. Лежа на левом боку, окапывался, вгрызался в землю, стараясь не отстать от своего учителя.
Сержант редко хвалил, чаще подстегивал, повторяя: «Не жалейте пота, ребята! Еще Суворов говорил: тяжело в учении — легко в бою».
Времени на подготовку новобранцев отведено было в обрез, программа обучения обширная. Кублашвили так уставал, что как мертвый валился на койку. Не успеет ноги положить, а голова уже спит. И только вроде бы лег, а тут на тебе — тревога!
Все тревоги неожиданны, внезапны. Внезапна и эта. Учебная не учебная, а вскакивай. Горохом стучат сапоги. Мгновенно пустеет ружейная пирамида. Пулей вылетаешь из казармы во двор. Кромешная тьма. Ни зги не видать. Но постепенно глаза привыкают и занимаешь свое место в строю. Уже тут торопливо застегиваешь пуговицы, крючки, туже затягиваешь ремни… «По порядку номеров рассчитайсь! На-право! Р-разойдись!»
А чаще марш-бросок на несколько километров. С полной выкладкой. В дождь. В туман…
Каждый раз после тревоги Кублашвили, будто по заказу, видел один и тот же сон. Он на огневом рубеже. Впереди зеленая мишень: солдат в рогатой каске. Но едва Кублашвили прицеливался из винтовки, как фашист ухмылялся и — удивительное дело! — по-русски да еще налегая на «а», выкрикивал: «Попади, попробуй попади! Сдавайся! Москва капут!»
Стиснув зубы и затаив дыхание, Кублашвили нажимает на спуск, но выстрела нет. «Ну что, попал?» Гитлеровец уже не ухмыляется, а хохочет сатанински зло, с издевкой.
И всегда на этом месте сон обрывался.
— Подъем!
Кублашвили вздрагивает и просыпается. Кричит дневальный.
Спать — смерть как охота. Веки словно свинцом налиты. Эх, кажется, ничего бы не пожалел, чтобы дали еще хоть немножко полежать! Но об этом и мечтать нечего. Да-а, не дома, не понежишься…
Вроде бы недолго пробыл Кублашвили на учебном пункте, но научился многим воинским премудростям. Ползать по-пластунски. Окапываться. Маскироваться.
Стрелять. Метать гранаты… Короче говоря, почувствовал себя солдатом. Пусть еще необстрелянным, но все же солдатом.
Строй колыхался плавно, ритмично. Сотни ног дружно печатали шаг. Закрой на миг глаза — и, кажется, будто шагает один гигант в огромнейших сапогах.
Плечом к плечу с товарищами вышел Кублашвили на отрядный плац. Навсегда в памяти остался ясный, солнечный день, когда принял он военную присягу.
Замерли четкие прямоугольники учебных застав. Было торжественно и сурово. И словно подхватила, понесла Варлама теплая волна, когда давал клятву на верность своему народу, своей Родине.
Старенькая, дребезжащая полуторка, утомленно фыркнув мотором, остановилась у ворот с красными звездами на створках.
— Приехали! — радостно выкрикнул Судаков. — Вот она, наша застава! — и первым спрыгнул из кузова на землю. Вслед за ним Кублашвили.
Неподалеку неумолчно и грозно гудел, укал океан. Бездонно глубокий, неспокойный. Ветер, тугой и равномерный океанский ветер, задевая острые гребешки волн, доносил лекарственный запах гниющих на песчаной отмели водорослей. Побуревшие, постоянно влажные, они тянулись узкой полоской до потемневших свай причала и дальше, вдоль кромки берега.
Серо-зеленые, увенчанные пенными гребнями волны набегали с грохотом и шипением и, шурша галькой, завихряясь, недовольно откатывались назад.
Сказочно синел далекий горизонт. Там, в туманной дымке, океан поднимался все выше и выше, казалось, сливался с небом.
Кублашвили охватило чувство подавленности, сердце тоскливо сжалось. Невысокие, приземистые домики заставы и ажурная наблюдательная вышка показались ему маленькими, беззащитными на этом безлюдном берегу, открытом всем штормам.
И далеко же занесло его! Никогда не думал не гадал побывать здесь, на самом краю советской земли.
Успешно втягивались первогодки в пограничную службу, вот только кое у кого с физподготовкой не ладилось. А от нее никуда не денешься. Спорт в армии — дело обязательное. Хочешь не хочешь, а занимайся. Но заниматься ох как тяжело!
Один через спортивного коня никак не перемахнет, другой на полосу препятствий со страхом посматривает… Двухметровый ров. За ним натянутая крест-накрест на колышках проволока. Требуется проползти под ней, тесно прижимаясь к земле. Дальше — высоченный забор, крутые проходы лабиринта, разрушенная лестница.
Полоса препятствий — всего каких-то две сотни метров. Небольшое, совсем пустячное расстояние, а попробуй-ка сноровисто, уверенно одолеть все эти лабиринты, траншеи, лестницы, стенки.
Тогда-то и появилась заметка в стенгазете про Судакова. Мол, из нового пополнения он на последнем месте по всем показателям: по огневой, по физподготовке, по строевой… И карикатура с подписью: «Виктор Судаков в морозоустойчивых трусах». Это из-за того, что холодной воды Судаков боялся, не хотел, как все, до пояса умываться.
Вся застава со смеху покатывалась. Вот Судаков так Судаков! Без году неделю служит, а уже отличился, в газету угодил.
Вечером, проходя мимо беседки, Кублашвили случайно услышал разговор двух старослужащих.
— …От того Судакова толку мало, — недовольно сказал один. — Солдат из него, что из козла балерина. Вот сегодня, к примеру, номер был. Копаюсь я в рации, контакты зачищаю, а тут подходит он, сопит над ухом. «Чего стоишь? — спрашиваю. — Лучше помог бы помехи устранить». — «Что делать надо, товарищ ефрейтор?» — «А ты фуражкой у антенны помаши, вот и все».
Принялся он фуражкой помехи отгонять. До тех пор отгонял, пока я не рассмеялся. Тогда только этот мудрец раскумекал, что разыграли его… В технике ни бе, ни ме, а на язык очень даже острый. Самые, говорит, лучшие команды: «перекур», «разойдись», «обед» и «отбой»…
— Да-а, ничего не скажешь, язык у него хорошо подвешен, — согласился другой. — А помнишь, в прошлом году тоже нашелся под стать Судакову. Сморчок, из-за стола не видно, а придумал: «Люблю всего три слова я: «кино», «отбой», «столовая». В рифму сочинил. Поэт…
Неприятно стало Кублашвили, словно речь шла о нем. А вообще-то, зачем самого себя успокаивать? Сегодня Судакова пропесочили за отставание, а завтра за него возьмутся. И ему по физподготовке хвастаться нечем, невелики успехи.
Сам не заметил, как очутился в спортгородке. Прислонившись спиной к столбу, задумался. Еще подростком в колхозе на чайной плантации работал и от других не отставал. На шахту поступил — хвалили. А тут…
Скрипнув зубами от обиды и злости на самого себя, ухватился за перекладину. «Ну погоди, укрощу тебя! Всем докажу, всем!»
Подтянулся раз, другой, третий… Шестой до конца не довел, тяжело спрыгнул на землю.
«Уф! Ну и работенка!» — вытер рукавом мокрый лоб и отчаянно махнул рукой: куда, мол, мне! И в эту минуту услышал знакомый хрипловатый бас:
— Маловато, совсем маловато!
«Старшина! Как это он так незаметно подошел?» Кублашвили покраснел от смущения.
Да, то был старшина заставы. Никогда не скажешь, что ему сорок да еще, как говорил он сам, с большим гаком. Глаза молодые, весь он сам энергичный, подвижный, ловкий. Кублашвили не раз видел: старшина крутит «солнце» на перекладине, легко, играючи перелетает через спортивного коня. Видел и вздыхал с затаенной завистью.
— Соберите волю в кулак, товарищ Кублашвили. Вы же ничем не хуже других. Человек всего может добиться, если крепко захочет.
— Не получается у меня… — пробормотал, не поднимая глаз, Кублашвили.
— Получится, поверьте, получится. Тренироваться следует больше. Никому легко не дается. В свое время и я руки в кровь стирал на перекладине. — Старшина снял ремень, расстегнул ворот гимнастерки. — Ну-ка, давайте вместе! И чтоб все по науке…
В тот вечер Кублашвили подтянулся семь раз. Огромнейшим это было достижением. Сам себе не верил.
И так он тогда разохотился, что, обрадованный, улыбающийся, попросил:
— Можно, я подъем переворотом попробую?
— Почему бы и нет? — пожал плечами старшина. — Не боги горшки обжигают. Пойдет у вас дело. Не вышло сегодня — выйдет завтра. Главное, чтоб все по науке… — и без всякого перехода добавил: — Сегодня понедельник, трудный, говорят, день. Но для вас самый хороший. В этот день вы с мертвой точки сдвинулись.
Да, поначалу не все ладилось у Кублашвили, но он знал: главное — желание и настойчивость. Уж чего-чего, а настойчивости ему не занимать.
Есть такая армейская шутка: «Солдат чистит носки сапог для себя, а задники для старшины». Кублашвили с завидным упорством учился военному делу, чистил с одинаковым усердием и носки сапог, и задники.
Обстановка на дальневосточной границе создалась тогда крайне напряженная. Пограничники всегда были в боевой готовности. Японская военщина выбирала благоприятный момент для нападения на СССР. Это вынуждало наше командование держать на Дальнем Востоке значительные силы. Действуя на западе, эти Дивизии могли бы, конечно, по-иному повернуть события на фронте.
На сердце у Кублашвили отчаянная тоска. Красная Армия оставила Армавир, Ставрополь… Кровопролитные бои под Сталинградом, под Моздоком… Уже до его родных мест рукой подать… А он тут, за тридевять земель от фронта. Нет, это просто несправедливо!
Наконец, осмелившись, Кублашвили решил посоветоваться с заместителем начальника заставы.
Замполит, молодой, энергичный, был из тех командиров, которые не только поучают, но и работают засучив рукава.
Прямой, бесхитростный, не считал он для себя зазорным вместе с бойцами заготавливать дрова на зиму, пилить и колоть их. Работал так, что пот градом катился. И ребята, глядя на него, старались вовсю.
Не позволял он себе фамильярности, панибратства, но чувствовали все себя с ним естественно, без какой бы то ни было скованности. Ежедневно поутру бегал он «для разминки» километра три-четыре, потом с гантелями показывал умение, силу, ловкость.
Ни единой ночи не проходило, чтобы не побывал замполит с кем-нибудь из солдат в наряде, и обязательно на самых дальних и глухих участках. Посоветует, покажет, что, где и как, а иной раз запросто побеседует, как сослуживец с сослуживцем.
«Воспитание — тонкая штука, — часто повторял он сержантам. — Накричать, приказать — легче всего. Но даже гвоздь от неправильного удара может согнуться. А люди не гвозди, требуют уважительного к себе отношения. Скажите человеку добрые слова, если заслужил, и он в доску расшибется, чтоб еще лучше дело шло. Потому что слова — это крылья. Далеко на них можно улететь».
— Разрешите обратиться, товарищ лейтенант? — улучив минуту, спросил Кублашвили и, глядя в сторону, тихо добавил: — По личному вопросу.
Замполит внимательно, не перебивая, выслушал Кублашвили. После долгой паузы сказал:
— Думаю, больше того — уверен, что на Кавказ гитлеровцев не пустят. Да и силы у них на исходе… А вот мне что делать? — он поднял на солдата погрустневшие глаза. — Мой родной Чернигов давно под немцем. Там родители у меня, сестренка, невеста… Бросить заставу и сбежать на передовую? Вряд ли следует доказывать — сами понимаете, что нам с вами так поступать не годится…
Новая фронтовая сводка принесла печальное известие: фашисты потеснили наши войска под Моздоком. Имеются большие потери…
Всю ночь после того Кублашвили не спал, обдумывал, как ему быть. Утром на вырванном из тетради листке, старательно выводя каждую букву, написал короткий рапорт:
«Прошу направить меня в действующую армию. Заверяю командование, что готов умереть в боях с врагами.
Рядовой В. Кублашвили».
Замполит прочитал и сочувственно развел руками: помочь, дескать, ничем не могу.
— То, что вы хотите воевать с врагом, — похвально, — усадив Кублашвили рядом с собой, сказал он и добавил: — Весьма похвально…
Варлам почувствовал, что с ним говорит человек, заинтересованный в его судьбе, понимающий его, приободрился, надеясь на поддержку.
— А вот, что собираетесь умереть, — это уж мне, откровенно говоря, не нравится. Умереть — дело нехитрое. Выстоять и победить — куда труднее.
Варлам хотел возразить, но замполит твердо продолжал:
— Служить, нравится нам или нет, будем там, где приказано. А нам с вами приказано стоять здесь, на Дальнем Востоке.
Через год Кублашвили, не в силах перебороть себя, подал еще один рапорт — и тот же ответ.
События на фронтах развивались все успешнее. Вермахт терпел поражение за поражением.
26 марта сорок четвертого года советские войска вышли на границу с Румынией.
В Москве салют за салютом. Прорваны долговременные оборонительные укрепления на Перекопском перешейке и Керченском полуострове. Севастополь наш! Крым свободен!
То были дни незабываемые и радостные. Надежда на скорую победу вселялась в сердца солдат, а также их жен, матерей и сестер, державших на своих плечах тяжелую ношу войны.
Победа была не за горами, лучи ее освещали путь наступающим советским войскам.
Кублашвили совсем уже отчаялся попасть на передовую. Видать по всему, война вот-вот закончится, а он так и не понюхает пороху. Вернется домой, и стыдно будет людям в глаза смотреть. Поди, докажи, что ты просился, рвался. Подать, что ли, третий рапорт, уже на этот раз начальнику погранотряда?
И вдруг, буквально на следующий день — новость: ему и нескольким другим солдатам велели собираться в путь-дорогу.
«На фронт! На фронт! — ликовал Кублашвили. — Наконец-то вспомнили обо мне. Все же, что ни говори, кто стучит — тому открывают…»
«7 августа 1944 г.
Здравствуйте, товарищ лейтенант! Пишет Вам Кублашвили. Извините за долгое молчание, но, поверьте, было не до писем. А сегодня чуть посвободней, вот я сразу и вспомнил про свое обещание.
Помните, как я радовался, что уезжаю на фронт? Ехали с песнями, настроение бодрое. Но в Харькове выяснилось, что радовался я преждевременно. Переводили, увы, не в действующую армию, а на западную границу.
Трудно описать, что натворила в этих краях война. Везде руины, разрушения. На железной дороге редко где уцелела даже будка путевого обходчика. Под откосами остовы сгоревших вагонов.
Километров за шестьдесят от места назначения эшелон остановился. Мост впереди еще только восстанавливали, и мы двинулись походным порядком.
Куда ни глянешь — воронки от бомб, траншеи, проволочные заграждения, противотанковые рвы и ежи, сожженные танки, автомашины… От сел остались одни почерневшие трубы, обгоревшие бревна. А то так: ни хаты, ни сарая, одни ворота уцелели. И никуда они не ведут, те ворота.
Люди живут в землянках. Жизнь только-только налаживается.
Недавно здесь шли бои, и война на каждом шагу напоминает о себе. По сторонам разбитого, в рытвинах шоссе — таблички на деревьях, и столбах: «Мины!», «Стой! Опасно! Дорогу просматривает снайпер». Или стрелки с надписью: «Хозяйство Иванова», «Хозяйство Петрова», «Медсанбат», «ПМП» [1]…
Передовая далеко впереди, казалось бы, опасаться нечего, но шли мы с походным охранением, в боевой готовности. И это не напрасная предосторожность. Под вечер, в первый же день марша, подходим к лесочку, вдруг впереди автоматные очереди. Когда прибежали, то увидели такое, что волосы встали дыбом. Из засады обстреляли санитарный автобус. Раненых, медсестру и шофера зверски перебили, а машину сожгли.
Мы уже знали, чья эта работа. Тут, в ближнем тылу действующей армии, бродят разведывательные группы абвера [2], угодившие в окружение гитлеровцы. И вдобавок к этому крупные, по нескольку сот человек, отряды оуновцев [3]. Называют они себя украинской повстанческой армией (УПА).
Вместе с нами майор был из политотдела отряда, и на привале он рассказал про оуновцев. Мы там, на Дальнем Востоке, понятия не имели про этих бандюг, про их сотни (курени) и боевки, Поэтому напишу несколько слов, чтоб Вы, товарищ лейтенант, были в курсе. Может, пригодится для бесед с ребятами.
Отряды УПА состоят из бывших старост, полицаев, всякого рода предателей, изменников, дезертиров, хорошо знающих местность, язык и всякое такое прочее. Немцы позаботились, чтобы они были как следует вооружены, и снабдили их даже пулеметами и минометами.
И ничего удивительного. У оуновцев давняя дружба с фашистами. Задолго до войны в Берлине для них создали специальную школу. Там обучали главарей повстанческих отрядов шпионажу, технике диверсий. И не только обучали, а и засылали в Советский Союз.
Из оуновцев укомплектовали дивизию СС «Галичина», карательные команды по борьбе с подпольщиками и партизанами. Предчувствуя свой крах, фашисты помогли оуновцам построить в лесной глухомани тайные
убежища, так называемые схроны.
Оуновцы, шпионы абвера, недобитые гитлеровцы, все вместе и порознь, вредят нам где и как только могут. Уничтожают связь. Рвут мосты. Нападают на воинские подразделения и тыловые склады… В общем, идет здесь самая настоящая война.
На этом кончаю, пора собираться в наряд. Привет всем, всем на заставе!»
«1 сентября 1944 г.
Вашу весточку получил. Спасибо, товарищ лейтенант. Опишу дальше свою службу на новом месте.
После двухдневного перехода прибыли мы на свою «заставу». Это слово я специально взял в кавычки. На самом деле никакой заставы не было и в помине.
Война есть война, но то, что мы увидели… Даже писать тяжело. Все исковеркано, порушено. Казарма, наблюдательная вышка, линии связи — все уничтожено. От контрольно-следовой осталась едва приметная, заросшая бурьяном полоса… Одним словом, головешки да груды камней. Пограничные столбы, и те снесены.
Мы с волнением оглядывали место вокруг. Гордостью наполняется сердце, когда думаешь о том, что здесь насмерть стояли пограничники. Гордостью и болью: мало кто из них уцелел.
И мы поклялись выполнять свой воинский долг так же стойко, как выполняли его наши братья в трагические июньские дни сорок первого.
Одно подразделение разместилось в чудом уцелевшем сарае (местные жители называют его стодолой). Остальные, в том числе и я, поставили шалаши.
Едва устроились, первым делом накрепко вкопали пограничный столб. Нет, не стандартный четырехгранный, красно-зеленый, а обыкновенный, круглый. Масляной краской сделали на нем полосы наискосок, а на дощечке написали четкие и гордые буквы: СССР.
Торжественное то было и радостное событие.
Вокруг, если на первый взгляд, мирно и спокойно. Тихий, задумчивый лес, неторопливо катит свои воды Западный Буг… Живи и горя не знай. Но работать приходится, как говорится, одной рукой. В другой — оружие. Редкие сутки проходят без стычек и перестрелок с бандитами. Их можно ожидать с любой стороны, в любой час дня и ночи.
Так что, не хочу скрывать, здорово выматываемся, недосыпаем, недоедаем. Но я часто вспоминаю ваши слова «Не пищать!» и верю, надеюсь, что будет у нас настоящая казарма, а не сарай, и контрольно-следовая, и связь. А пока что связь только звуковая. Один винтовочный выстрел — тревога. Два выстрела — вызов тревожной группы. Три выстрела — застава, в ружье.
Товарищи подобрались замечательные. Большинство с южной и восточной границ, но есть и из госпиталей. Ребята боевые, бывалые. Да робкому и нерешительному пришлось бы туговато. У нас чуть ли не ежедневно такие события, что лишь в приключенческой книжке можно прочитать.
Вот, к примеру, вчера послали меня с несколькими пограничниками (тут по одному выходить из расположения запрещено) получить муку на мельнице. Пока разгружали мешки с повозок, я, как старший, пошел доложить о выполнении задания.
Захожу в канцелярию (так мы называем землянку, в которой помещается заставское начальство), а там еще какой-то старший лейтенант-артиллерист и с ним три батарейца.
«Товарищ старшина, ваше приказание…» Закончить не удалось, старшина жестом остановил меня. «Кублашвили, — говорит, — ты у нас хозяйством занимаешься, надо подсобить пушкарям продукты заготовить. Вот напишу тебе записку, и веди их до председателя сельсовета. Пущай он поможет без усякого там бюрократизму…»
Смотрю на старшину и глазам своим не верю. Почему он напустил на себя вид недалекого, малограмотного и говорит нарочито неправильно?
«Через пару деньков ихнюю машину подгонют, так што предупреди председателя: заготавливать надо по-быстрому. А нащот платы пущай не беспокоются, платить будут наличными…»
Ни слова не говоря, я спрятал записку в карман гимнастерки: «Разрешите выполнять?»
Старший лейтенант и его солдаты поднялись со скамейки, взяли свои вещмешки и автоматы, но тут старшина недовольно заметил: «Не вздумай, Кублашвили, в этаком затрапезном виде в селе показываться. Подшей свежий подворотничок, побрейся и штоб через десять минут издесь был. Понятно?»
Выбежав из землянки, я остановился, не зная что делать. Как понимать слова старшины? Куда проводить артиллеристов? Ведь поблизости ни сел, ни сельсовета. Да и что тут можно заготовить, если все вокруг уничтожено и разграблено оккупантами? И почему это старшина назвал меня хозяйственником? Прекрасно же знает, что никакими хозяйственными делами я не занимаюсь, вот разве только на мельницу раз съездил. И вроде бы, говоря про бюрократизм председателя сельсовета, подмигнул мне. Дескать, не принимай мои слова за чистую монету. А может, показалось, что подмигнул. А ну-ка, посмотрю, что за записка?
Развернул ее и похолодел: «Бесшумно подними тревожную группу и бегом в канцелярию!»
Вот оно что! Видать, заготовители-то липовые и старшина раскусил их.
Едва мы открыли дверь землянки, как лицо старшины изменилось, стало резким и жестким. Куда и девался тот простофиля, что несколько минут тому назад говорил со мной. Выхватив пистолет, он скомандовал: «Руки вверх!»
«Старший лейтенант», побледнев, потянулся к кобуре, но грохнул выстрел, и он рухнул на земляной пол.
Сообщники его схватились было за оружие, но мы не зевали и мигом скрутили их.
В вещмешках под сухарями и пачками горохового концентрата была взрывчатка; в карманах кителя и полевой сумке главаря — подделанные документы на всю команду, чистые бланки со штампами и печатями советских воинских частей, много денег. А в подкладке брюк — удостоверение на немецком языке.
«Заготовители» сознались, что заброшены абвером для диверсий на железной дороге.
Ну, пожалуй, на сегодня хватит. Извините, что строчка налезает на строчку, но пишу при свете керосиновой лампы да еще на патронном ящике. Большой привет с западной границы.
Кублашвили не мог причислить себя к робкому десятку, однако у обитой черным дерматином двери кабинета оробел и нерешительно затоптался. Просто язык не поворачивался сказать начальнику штаба погранотряда, что не хочет оставаться на сверхсрочную. Пять лет прослужил только здесь, на западной границе, пора и домой. Да и мать чуть ли не в каждом письме зовет к себе.
Кублашвили отошел к окну и рассеянным взглядом окинул просторный, выложенный брусчаткой двор.
Вот выкурит одну и зайдет. Тянуть нечего. Решил — значит решил. В эту минуту кто-то сильными руками сжал его плечи. Кублашвили обернулся и обомлел: Карацупа! Начальник пограничной школы, в которой он учился сразу после войны, любимый наставник и учитель!
— Никита Федорович! — воскликнул Кублашвили и широко улыбнулся. — Вот уж действительно неожиданная встреча! Говорят, вы сейчас служите в Москве? Вы себе не представляете, как я рад видеть вас!
— И я рад, Варлам! Поверишь, встречу бывшего своего курсанта — будто родного сына увижу, — растроганно произнес Карацупа и, обняв Кублашвили, трижды, по русскому обычаю, поцеловал.
Они присели на стоящие вдоль стены стулья.
— А я, Никита Федорович, часто вспоминаю нашу школу…
— Да-а, славное было времечко, — согласился Карацупа. — И курс ваш подобрался очень хороший. Дружный, боевой… Славные ребята… Больше половины фронтовиков. Помнишь, только и пели: «Едут, едут по Берлину наши казаки!»
— Как не помнить, Никита Федорович? Помню…
Кублашвили жадно всматривался в лицо Карацупы.
«Почти не изменился за эти годы. Все такой же загорелый, крепкий. Разве лишь «гусиных лапок» прибавилось под глазами да посеребрились виски…»
И еще Кублашвили думал о том, сколько стараний прилагал Карацупа, чтобы они, будущие следопыты, побольше знали, умели. И откуда у него, человека уже немолодого, брались силы? От подъема до отбоя на ногах. Нередко и после отбоя можно было увидеть его склонившимся над учебниками и конспектами — Никита Федорович готовился к очередным занятиям. А поутру снова с курсантами. Выбритый, подтянутый.
Вся школа души не чаяла в Никите Федоровиче. За то, что щедро, не скупясь, делился своими знаниями, опытом. За справедливость, душевность, простоту в обращении.
Да и как было не уважать бывалого пограничника, если он Сам обезвредил более четырехсот пятидесяти агентов японской и гитлеровской разведок — противника вероломного, дьявольски изощренного, использовавшего самые грязные приемы и методы ради достижения своей цели.
(Уже много лет спустя, узнав о присвоении полковнику Карацупе звания Героя Советского Союза, Кублашвили искренне порадовался за своего учителя).
— Вы наверняка уже забыли, — прервал молчание Кублашвили, — а я до сих пор помню, как вы с одним мешком…
На худощавом лице Карацупы отразилось удивление.
— Постой, постой, с каким мешком? Что-то запамятовал.
— Напомню вам, Никита Федорович. Как-то на практических занятиях я изображал нарушителя. Задерживать меня назначили Авдеева. А Дик у Авдеева был ростом с матерого волка и хватка прямо-таки железная. Ни один самый крепкий курсант не мог совладать с ним. Куда уж мне, далеко не силачу, справиться! Он из меня лапшу сделает.
И хотя светило солнце, мне казалось, что на поляну спустилась ночь.
Натягиваю на себя тяжеленный дрессировочный костюм, а пальцы не слушаются, озноб трясет…
В это время вы подошли ко мне и спросили: «Страшновато, товарищ Кублашвили?»
Не хотелось, неудобно мне было признаваться, но с языка как-то сорвалось: «Немножко есть…» — «Да, вид у вас, безусловно, не геройский, — сказали вы. — А ведь собака инстинктивно чувствует, когда боишься ее… Ладно, разоблачайтесь. Тряхну-ка я стариной… Нет, костюм мне не нужен, обойдусь куском мешковины».
Я тогда не поверил своим ушам. «С одним мешком на Дика?! Да он вам…» — «Давайте, давайте мешок! Ничего со мной не станется. Не такой уж Дик и страшный, как считают некоторые военные».
Остальное было для меня словно во сне. Я видел, что на вас понесся Дик, даже зажмурился от страха.
Карацупа усмехнулся.
— И напрасно. Безусловно, хорошо дрессированная овчарка — грозное оружие, но умеючи и с ней можно справиться. Главное — сохранить присутствие духа. Куда бы овчарка ни нацелилась, везде должна встретить обмотанную мешковиной руку.
— Легко сказать — встретить! — воскликнул Кублашвили.
— Разумеется, зевать не приходится. Реакция должна быть мгновенной. Кроме всего прочего, надо знать психологию собак.
«Уж он-то, наверно, знает о собаках больше, чем они сами знают о себе», — невольно подумал Кублашвили и сказал:
— Точно так вы тогда и объяснили. Но что слова, когда мы своими глазами увидели высший класс дрессировки…
Карацупа поморщился.
— Ладно, Варлам! Давай без этого самого… Не терплю дифирамбов, славословий. Ты мне лучше скажи, — Карацупа повернул Кублашвили к свету, — почему невеселый, что стряслось?
Да, от Никиты Федоровича ничего не скроешь. И Кублашвили откровенно рассказал обо всем, признался, что намерен демобилизоваться.
Карацупа внимательно слушал. А когда Кублашвили кончил говорить, положил тяжелую руку ему на плечо.
— Тянет, говоришь, домой? Что ж, охотно верю… Только помню, зашел разговор между молодыми пограничниками, где кому хотелось бы служить. Кто говорил — на Дальнем Востоке, кто — на берегах Прута, кто — на Черноморском побережье… И каждый на своем стоял. А один коммунист, шахтер и сын шахтера, разрешил этот спор. Он сказал… — Карацупа свел к переносице брови.
Кублашвили почувствовал, что кровь бросилась в лицо.
— Да, я тогда сказал: всюду родная земля.
— Именно так, Варлам, ты и сказал… Эти слова врезались мне в память. Хорошие слова. С большим смыслом. — Карацупа, словно прицеливаясь, прищурил левый глаз и задумчиво добавил: — И эту, брат, землю надо беречь и охранять от врагов. А врагов у нас немало. В мире, сам знаешь, неспокойно. И еще скажу, чувствую в тебе, Варлам, «пограничную косточку». Такие люди нам нужны, мне будет жалко, если ты расстанешься с границей… Кстати, много у тебя задержаний после школы?
На какую-то минуту Кублашвили растерялся. Назвать цифру — это, по существу, ничего не сказать. Что сухая цифра? Разве передаст она всю сложность службы, когда ты обязан, ничем себя не выдавая, всматриваться, прислушиваться к шорохам, без слов, без права накурить, согреться у костра. Когда союзниками твоими становятся туман и темень, метель и дождь.
Не лучше ли рассказать про вьюжную февральскую ночь, ту памятную ночь. По рыхлому тяжелому снегу шел он впереди поисковой группы. Не все гладко было в тот раз. Овчарка, распоров где-то лапу, прихрамывала, оставляя за собой кровавые пятнышки; она часто теряла след и тогда начинала скулить, а найдя его, снова вела дальше.
Нагнали диверсантов, когда поредел, побелел воздух и из-за леса неторопливо выполз мутный рассвет. В свист и завывание ветра вплелись раскатистые автоматные очереди.
Рассказать, как, рассекая тусклое ночное небо, взвиваются, шуршат, разбрызгивая искры, ракеты; как стреляли в него и стрелял он, ощущая податливо упругий спусковой крючок; о том, что вначале ему казалось, будто все пули летят прямо в грудь, и сердце останавливалось, словно его уже не было; и как страшно, да, он не боится этого слова, страшно, когда пули, угрожающе взвизгивая, пролетают над тобой; и что не раз вспоминал он добрым словом старшину заставы, жестко требовавшего, чтобы пограничники брали в наряд полный боекомплект, потому что патроны в бою дороже хлеба.
Рассказать, что ему фантастически везло: пули свистели так близко, что, казалось, задевали волосы на голове; продырявили фуражку, шинель, а он остался жив и невредим.
Рассказать, как бежал за овчаркой по жесткому, колючему жнивью и почерневшей картофельной ботве. На какой-то миг в сердце закралась смертельная тоска. Показалось, что он, Кублашвили, остался один на сотни километров и где-то очень далеко, за тридевять земель, люди, огни, тепло. Овчарка вела по слежавшейся, нешуршащей листве через осенний лес, голый и мокрый. Тонкие ветки ольшаника стегали по груди. Луна мутно просвечивала сквозь рваные тучи. Потом над кустами и деревьями, затопляя все вокруг, поднялся густой туман. В лощине натолкнулся на заброшенный колодец со сломанным журавлем. А чуть дальше в полуразвалившемся сарае, под кучей прелой соломы отыскал нарушителя.
Рассказать о розыске прокравшегося из-за кордона лазутчика. Поля едва оттаяли, и земля, точно резиновая, подавалась под ногами. Глубокие колеи были до краев наполнены мокрой снежной кашей. Измученные и продрогшие, шли они с ефрейтором Кирюхиным мимо спящих хуторов через лес и болото. В темном, словно вороненая сталь, небе со свистом и гоготом проносились гуси, курлыкали журавли. В можжевеловом подлеске увидели седые, чуть теплые угли костерка. По-видимому, тот, кого они искали, делал тут короткий привал. Врага настигли за много километров от места перехода границы. Яростно отстреливался он из двух пистолетов, и все же они взяли его…
Можно было бы рассказать и про верного, преданного друга — овчарку, не раз и не два выручавшую из беды. И даже про видавшую виды, побуревшую от дождей и пыли, многострадальную солдатскую шинель. Нередко служила она одеялом. Укрывала от непогоды. Спасала от холода. На ней вытаскивал он из-под вражеского огня раненого товарища.
Многое мог бы рассказать Кублашвили, но вовремя остановил себя. Никита Федорович наверняка очень занят, он служит в штабе погранвойск, сейчас приехал по делам в отряд. Нехорошо задерживать его.
И Кублашвили коротко ответил:
— Не довелось мне, как говорят в Грузии, поймать дэва за ухо [4], но двадцать восемь задержаний в послужном списке имеется.
— Двадцать восемь… Неплохо, Варлам, очень даже неплохо… Это мне с Ингусом только за один год удалось изловить полторы сотни нарушителей. Обстановка была иная, соответственно и результаты. Будь на моем месте другой, то действовал бы, уверен, не хуже, а возможно, и лучше…
Кублашвили показалось, что слова о своей безвозвратно прошедшей боевой молодости Карацупа произнес с какой-то едва уловимой грустью. Ведь ему довелось начать пограничную службу на прославленной дальневосточной заставе, которой командовал Иван Корнилович Казак. Тот самый, что в конце октября 1929 года с десятком бойцов отразил нападение большой группы вооруженных бандитов.
В глухую дождливую ночь враги перешли вброд мелководную пограничную речушку и, уверенные в успехе, с душераздирающими воплями ринулись в атаку. Но они рано торжествовали победу, их встретил сокрушительный отпор. За станковым пулеметом тогда лежал сам начальник заставы, а его жена, Татьяна, заняла на время боя место второго номера пулеметного расчета.
Без малого двести вражеских трупов осталось у иссеченных пулями кирпичных стен казармы, ставшей вторым домом для Никиты Карацупы.
— Обстановка, брат, была другая, — задумчиво повторил Никита Федорович. — В конце тридцатых годов японская разведка делала ставку на массовый заброс агентуры, проявляла на нашей границе бешеную активность. Белогвардейские диверсанты, хунхузы, контрабандисты всех мастей не давали покоя… Да и в конце концов дело не в количестве задержаний. Хорошо, просто замечательно, если бы они вообще не лезли к нам. А сейчас двадцать восемь — немало.
— Было бы больше, Никита Федорович, да осенью на операции сорвался Балет с мостков в речку и схватил воспаление легких. Как ни лечили, что только ни делали, а спасти не сумели.
— Какой еще Балет? — удивился Карацупа. — Насколько помню, в школе у тебя была Гильза. А Балет — у старшего сержанта… — Карацупа наморщил лоб. Он отличался завидной памятью, помнил имена и фамилии многих своих учеников и клички их собак. — У старшего сержанта Зимина, — уверенно сказал. — Да, у Зимина! Этот Балет крупный такой, темно-серой масти. Характер имел строгий… Следовик неплохой, весьма приличная собачка.
Кублашвили невольно отметил, что Карацупа сказал не «собака», а «собачка», и это в его устах звучало высшей похвалой. Так ласково мог говорить лишь человек, беззаветно любящий свою работу, свое дело.
— Вы не ошиблись, Гильза у меня была. Работал я с ней, задержания имел. Но тут Зимин в запас ушел. Определили Балета в резерв. Кто знает, сколько бы он там пробыл, да при прочесывании леса овчарка сержанта Анохина глаз потеряла. Начал Анохин Балета к себе приручать. Время идет, а толку никакого. Не подпускает его Балет, зубами, как волк, щелкает. Ну просто не собака, а Змей Горыныч. Анохин и в вольер войти не решался. Бачок с кормом на лопате подавал.
А мне Балет, сам не знаю почему, нравился. Пес, что и говорить, серьезный. Подумал: если наладить с ним контакт, — лучшего помощника и желать нечего… Одним словом, Гильзу передали Анохину, а мне — Балета.
Кое-кто отговаривал. Намаешься, дескать, с этим зверюгой, хлебнешь горя. Не работа будет, а мука.
— Ну и как? — с интересом спросил Карацупа.
— Повозиться, конечно, пришлось. Один раз чуть было полруки мне не отхватил.
Кублашвили до мельчайших подробностей помнил день, когда он принялся завоевывать доверие Балета.
Услышав свою кличку, пес повернул голову, насторожился. Он не бросился на Кублашвили, зная по опыту, что от человека его отделяет густая металлическая сетка вольера.
До этого дважды в день ему просовывали миску с едой. Длинным крючком вытаскивали пустую посуду из вольера. Кублашвили поступил по-своему. Ласково повторяя «Кушай, Балет, кушай!», он приоткрыл дверь вольера и спокойно поставил миску на пол.
Ничего подобного Балет не ожидал. Шерсть на загривке поднялась, он зарычал и подошел к миске. Неторопливо принялся есть.
Суп был вкусный, но — удивительное дело! — оказалось его совсем мало, чуть побольше стакана.
Балет вылизал миску и улегся, привалившись боком к деревянной стенке, отделявшей соседний вольер.
Положив голову на передние лапы, пес зорко наблюдал за Кублашвили. Этот худощавый сержант все больше и больше удивлял его. Смело, без всяких там крючков, забрал миску, снова плеснул в нее из кастрюльки стакан-полтора супу…
Маленькие порции, выдаваемые с интервалом в десять-пятнадцать минут, разожгли аппетит. Теперь Балет не то чтобы заискивающе, а скорее выжидающе следил за действиями своего нового хозяина.
Каждую свободную минуту Кублашвили проводил около Балета. И кормил его, если можно так выразиться, в час по столовой ложке.
— Повозиться пришлось, — повторил Кублашвили. — И немало. На четвертые сутки лед был сломан. Увидев меня, Балет вильнул хвостом. У нас стало налаживаться что-то вроде дружбы. Правда, дружба эта была не на равных. Один приносил суп, другой ел да еще рычал и смотрел исподлобья. Но постепенно все же нашли общий, что ли, язык. Начали мы службу нести. Я Балетом был доволен, и он, думается, на меня не обижался. И все бы хорошо, если б не подхватил он воспаление легких. Сколько мерзли мы с ним, мокли — и ничего, а тут на тебе, не выкарабкался… «Безлошадный» я теперь, Никита Федорович, — Кублашвили горько вздохнул: — Просто у разбитого корыта. Эх, как Балета жаль! — сказал дрогнувшим голосом.
— Вот и я так же остался, когда Ингуса моего убили. Отменный был пес, просто удивительный. Кажется, только говорить не умел. Бровью, бывало, шевельну, а он уже знал, что делать. Разве сумел бы я без него взять девять отпетых, да еще вооруженных нарушителей? Ни за что… Никогда.
Еще в учебном подразделении Кублашвили слышал необыкновенную ту историю, а тут представился случай услышать ее от самого Карацупы. Подмывало спросить: «Как же это вышло?», но одернул себя. Не следует злоупотреблять добротой Никиты Федоровича. И все же с языка сорвалось:
— Один против девяти?!
— Ну почему же один? — возразил Карацупа. — А Ингус?! Да-а, так вот, как-то ночью, проверяя линию границы, обнаружили мы с ним следы нарушителей. Это нынче в нашем распоряжении рации, телефонная связь с заставой… А в те времена вся надежда на собственные ноги, на трехлинейку, коня да собачку. Потянул Ингус по следу. Началась погоня. Болотистые распадки. Крутые сопки. Густые заросли ольхи.
По отпечаткам на земле я определил, что нарушителей девять человек. Не подумай, что бахвалюсь, но в сердце моем не закралось сомнение. Ежедневно перед выходом в наряд я внутренне готовил себя к возможным стычкам, продумывал, как поступать в самых различных ситуациях и обстоятельствах. И в этот раз у меня был готов план действий.
Настигли мы их примерно в четырнадцати или пятнадцати километрах от границы. Вижу, идут гуськом по лесной тропе. Ни минуты не медля и не раздумывая, громко приказываю: «Стой! Бросай оружие! Руки вверх!.. Загаинов, заходи справа! Лаврентьев, Козлов — слева, остальным — на месте! Заходи, окружай!..»
Ингус хорошо знал свои обязанности. Он помчался вперед, попутно цапая нарушителей за что попало.
Уже позже, на заставе, задержанные признались: нападение застало их врасплох, они растерялись, посчитав, что окружены отрядом пограничников.
Как видишь, Варлам, всякое у нас случалось. Вместе с Ингусом и горе мыкали, радость делили. Понимаю тебя и сочувствую, но отчаиваться не надо. Без потерь, сам знаешь, не бывает. Другого помощника готовить тебе придется. В резерве посмотрим. Кублашвили покачал головой.
— Не-ет, не будет уже у меня такого, как Балет. Да и бегать мне стало трудновато. Ревматизм, что ли…
— Мда-а… — протянул Карацупа и нахмурился. — И все же не уходи с границы. Вот на днях прочитал я у Хемингуэя, что каждый человек рождается для какого-то дела. Ты, Варлам, рожден для границы, А если здоровьишко пошаливает, то найдется для тебя другая, подходящая работа.
Карацупа поднялся со стула.
— Да, найдется! — повторил сердито, словно возражая кому-то. — Зайдем, поговорим! Шагом марш за мной! — и решительно потянул на себя обитую дерматином дверь.
Через несколько дней Кублашвили получил назначение на контрольно-пропускной пункт.
Пограничный контрольно-пропускной пункт встретил Кублашвили шумом, грохотом и суетой большого железнодорожного узла. Гудки, шипение, свистки паровозов, лязг вагонных буферов. На бесчисленных путях цистерны с потеками нефти на крутых боках, платформы с углем, лесом, станками, мостовыми фермами.
Как все это было далеко от настороженной тишины на заставе. И все же здесь проходила линия государственной границы, здесь предстояло искать нарушителей и контрабандистов.
Слово «контрабандист» вызывало представление об отчаянных дюжих молодцах в широкополых, низко надвинутых на разбойничьи глаза шляпах и развевающихся темных плащах, о засадах у тайных троп.
В действительности все обстояло иначе. Не было развевающихся плащей и тайных троп, а были приторно-вежливые иностранцы, предупредительные проводники международных вагонов.
…Кублашвили прикрыл глаза рукой и, словно в машине времени, перенесся мыслями в прошлое.
Вот он шагает по шпалам вдоль почерневших снегозащитных щитов, мимо водокачки, габаритных ворот, неказистой будки стрелочника. Шагает и внимательно слушает своего наставника Василия Максимовича Середу.
У Середы обветренное лицо с округлым подбородком и густыми светлыми бровями. Внимательные карие глаза. Обстоятельный, спокойный, он сразу же понравился Кублашвили, расположил к себе.
— …Возьми, к примеру, заставу, — неторопливо говорил Середа. — Там все тропы закрыты. На КПП — другое дело. Тут ворота Советского Союза. Приезжают и уезжают поездами, самолетами, морем, на автомашинах,
С теми, кто ползком, применяя всевозможные уловки, в темень и в туман пробирается к нам, — все ясно и понятно. Это явные враги, и с ними поступают так, как они того заслуживают. А вот с гостями куда сложнее. Больше шестисот лет и по-хорошему просим, и наказываем, а подлости и обману конца не видно.
Кублашвили недоумевающе уставился на Середу. Как это больше шестисот лет? Оговорился Василий Максимыч, не иначе.
А Середа понял причину недоумения и сказал:
— Не оговорился я. Да, свыше шести веков тянется эта волынка. На днях натолкнулся в журнале на любопытнейшее сообщение. Оказывается, еще в тысяча триста двадцать третьем году договор заключили, чтобы шведские купцы, прибывшие торговать в Новгород… Как же в той грамоте сказано? — покусывая нижнюю губу, он наморщил лоб. — Ага, вспомнил! Чтобы шведские купцы «гостили без пакости». Ты только обрати внимание: и в те далекие времена просили гостить «без пакости». А воз-то и ныне там. Да, так о чем это я говорил?
— Что КПП — ворота государства, — подсказал Кублашвили.
— И через эти ворота множество иностранцев приезжает в Советский Союз. Десятки тысяч ежегодно. Среди них нередко затесываются кадровые разведчики, валютчики, разумеется, с официальным прикрытием, под видом туристов, бизнесменов, ученых, членов экипажей морских судов, корреспондентов. Едут легально, с безукоризненными документами, корректные, улыбающиеся.
… Работа у нас, учти, трудная. Твердость нужна и, позволю себе так выразиться, дипломатия. С «господами» дело имеем, ухо держи востро. Нехорошо честного человека излишней подозрительностью обижать, но и врага нельзя упустить. А враг здесь особенный, что называется, из вареного яйца цыпленка высидит. Всевозможную контрабанду в чемоданах с двойными стенками прячут, в детских игрушках, в обуви, в специальных поясах под одеждой.
Один предприимчивый турист, скромный на вид старичок, додумался сорок наших сторублевок в веревку заплести и той веревкой чемодан свой перевязал. Да тот старичок — мелкая рыбешка. Встречаются куда покрупнее, настоящие акулы.
Есть тут в таможне инспектор Егорычев Анатолий Степаныч. Ты еще с ним познакомишься. Со всеми таможенниками работаем мы в одной, как говорится, упряжке. Раньше Егорычев в «Шереметьеве» служил, потом сюда перевелся: мать его здесь живет. Так вот в «Шереметьеве», на контрольно-пропускном пункте, приходилось ему таких акул вылавливать, что, откровенно говоря, по-хорошему можно позавидовать.
Сам он скромняга, говорить о себе не охотник, поэтому я и хотел рассказать о том, что знаю.
Представь себе, прилетают в Москву иностранцы. На первый взгляд, туристы как туристы. Одеты с иголочки, веселые, жизнерадостные. А ему они чем-то не понравились.
Как опытный доктор, наторевший в своем деле, быстро ставит диагноз, так и он не промахнулся. Полторы тысячи золотых монет заделали те «туристы» в планки чемоданов. Делец-валютчик, которому то богатство предназначалось, наверняка инфаркт получил.
Этот же инспектор подсек… нет, акула, пожалуй, не то слово, кашалота, что ли. Бизнесмен из заокеанской торговой фирмы пытался нелегально вывезти не то сто двадцать, точно не помню, не то сто тридцать тысяч Советских рублей. Пытался, да не вышло.
Кублашвили заулыбался.
— Кого-то из разведки за рубежом уже не инфаркт, а кондрашка хватила! — и, помедлив, задумчиво добавил: — Ну и везучий же таможенник.
— Везучий, говоришь? Вряд ли. Вот поработаешь и убедишься, что на одном везении и слепой удаче далеко не уедешь. Нарушители, контрабандисты не лыком шиты, все дотошно обдумывают и продумывают. Раскусить их нелегко и дано далеко не каждому. А он раскусил. Потому что настоящий контролер, запомни — это талант плюс опыт.
Тут проездом был у нас знаменитый Вольф Мессинг. Уж его-то смело можно назвать профессором, если не академиком психологии, и то руками разводил. Снимаю, говорит, шляпу и преклоняюсь.
Вскоре после встречи с Мессингом в местной газете писали о мастерстве контролеров-пограничников. Похвалы вскружили кое-кому голову. Зазнайство же, как известно, до добра не доводит. Оплошал солдат, прозевал нарушителя в поезде загранследования.
Кублашвили переменился в лице. Он понимал, какое произошло ЧП и какими могли быть последствия.
— Ушел?
Середа не ответил на вопрос, словно бы не расслышал его.
— Все до единого купе солдат осмотрел, и в туалет заглянул, а не заметил, что за дверью там человек притаился.
— Ушел? — повторил вопрос Кублашвили.
— Нет, не ушел… Куда ему уходить, если то наш дружинник был, багажный кассир… Но факт остается фактом. Тяжелый урок…
Середа помолчал.
— Сейчас, сам знаешь, идет ожесточенная борьба идеологий. Вот недруги и пытаются протащить затхлый свой товар: книжонки «свидетелей Иеговы», журнальчики с разной пошлятиной, магнитофонные записи.
— Отраву подбрасывают, на умы хотят подействовать, — вставил Кублашвили.
— Совершенно верно, — согласился Середа. — Нынче империалисты ведут войну психологическую. Сердцами людей хотят завладеть, их мыслями и душами. Открыто заявляют, что их цель — разложить наше общество изнутри.
Везет, например, иной турист томик Есенина, Куприна либо Гоголя на русском языке. Книга как книга. На отличной бумаге, с красочными рисунками. А полистаешь — тошно становится, руки вымыть хочется. Только на первом десятке страниц произведение писателя напечатано, а дальше — сплошная антисоветчина. Прикинулся турист любителем литературы, а на самом деле — идеологический диверсант.
Помнишь, у Козьмы Пруткова: «Если на клетке слона прочтешь надпись: «буйвол» — не верь глазам своим». То же самое можно сказать о безобидных на первый взгляд книгах и журналах, провозимых иной раз в Советский Союз.
Вот что за труды выпускают, вот чем занимаются «научные», как они себя именуют, «центры по изучению СССР»…
Кублашвили вспыхнул.
— Да кто поверит той контрреволюционной писанине! Любого возьми…
— Действуют они хитро и тонко. Порядки наши критикуют довольно осторожно, вроде бы даже сочувствуют советским людям. И тут же на все лады расхваливают «западный образ жизни», подсовывают свои теории. «Наведение мостов», «тихое сползание к капитализму», «идеологическое перемирие». Названия, как видишь, разные, а цель — одна.
Кублашвили обдумывал слова Середы, а тот все разъяснял порядок службы на КПП, задачи и обязанности пограничников.
— Свое дело делаешь, а на часы не забывай поглядывать. Шерлок Холмс мог, не торопясь, покуривая трубку, обдумывать пути раскрытия преступления, а нам с тобой некогда. На КПП — железный закон расписания. Время для досмотра дается жесткое, ограниченное. Не то, что минуты, каждая секунда на учете. За простой поезда загранследования благодарности не объявят, не жди…
Дробно простучав по стрелкам, паровоз промчался мимо них, в сторону депо.
— А возьми, к примеру, локомотив, — кивнул Середа. — Вон какая махина! При досмотре по винтику не разберешь. И хуже нет, если начнешь суматошно метаться из угла в угол. Систему нужно выработать. Не суетись, а думай, думай, где мог укрыться нарушитель, в каком месте контрабанда упрятана. Мест этих много, не один десяток. И если собираешься стать настоящим контролером, то и локомотив и вагон должен для тебя быть без секретов. Как свои пять пальцев изучи их устройство, расположение и назначение деталей. Чтоб знал не хуже инженера. Сегодня же, не откладывая, садись, брат, за учебники. Я тебе главы и разделы укажу и, что потребуется, растолкую.
Тенью ходил Кублашвили за Василием Максимовичем, присматривался к его действиям, молча восхищаясь прозорливостью, смекалкой, каким-то обостренным чутьем на контрабанду.
Середа находил ее в самых, казалось бы, немыслимых местах. То, словно фокусник, вытащит бриллианты из каблука ботинка гораздого на выдумку любителя легкой наживы; то между стеной вагона и раковиной умывальника обнаружит пачку провокационных брошюр, изданных антисоветчиками из НТС [5].
И вот что всегда поражало: работает Василий Максимович без напряжения, удивительно легко. Но эта кажущаяся легкость говорила о незаурядном мастерстве, отличном знании дела, пришедшем с годами, с опытом.
Порой разбирала досада: вот он, Кублашвили, прошел мимо, а Середа обнаружил. Вместе смотрели, да видели, оказывается, по-разному. Хотя бы та история с метлой. Кублашвили внимания на нее не обратил. Метла как метла. Стоит в углу паровозной кабины. А Середа словно рентгеном все просвечивает. Повертел неприглядную ту метлу и — пожалуйте! — нашел в черенке тайник, а в нем тюбик с наркотиком.
Глаз у Середы, что и говорить, снайперский. Умеет наблюдать, делать выводы. Настоящий профессор пограничных наук.
Иногда охватывало сомнение, неуверенность в себе. Научится ли он когда-нибудь действовать так, как Середа? Ну пусть опыта у него, Кублашвили, пока что маловато, но опыт — дело наживное. Есть ли у него пусть не талант (в конце концов, талант — это редкость), но хотя бы способности к этому труднейшему делу?
Кублашвили оказался способным учеником. Вскоре он отыскал иностранную валюту в левом фонаре локомотива.
— Поздравляю! — протянул руку Середа. — С полем тебя, как говорят охотники… Ну, а теперь расскажи, как догадался.
Кублашвили смущенно улыбнулся и, запинаясь, сказал:
— Стал он копаться возле фонаря. Я и подумал…
— Не улавливаю связи. Ну, ну, не томи, раскрывай производственные секреты! — И Середа дружески привлек к себе товарища.
— Едва состав прибыл на станцию, машинист ни с того ни с сего фонарь принялся драить. Ну я и решил…
— Вот ты, брат, каков! — протянул Середа и как-то по-новому посмотрел на Кублашвили.
За годы службы Кублашвили изъял на сотни тысяч рублей всевозможных ценностей, ловко упрятанных контрабандистами в тайниках. Но та, скрепленная красной резинкой, чуть замасленная пачка английских фунтов в фонаре запомнилась навсегда.
Правда, в тот раз он несколько погорячился и не довел дело до конца. Разгадав уловку машиниста, следовало, как подсказал Василий Максимович, выждать и изобличить его, взять с поличным. Чтобы другим не повадно было, чтобы помнили о неотвратимости наказания.
— Не нравится мне, Варлам Михайлович, тут один носильщик. Что-то подозрительно часто и, думаю, неспроста крутится он около локомотивов. Весьма похоже, с валютчиками связан. Если не скупщик, то наверняка связник.
Середа сказал все это для сведения и самым обычным тоном, но Кублашвили показалось, что в голосе его прозвучал укор.
«Ничего, наука на будущее, в другой раз не ускользнет», — успокаивал себя Варлам, хотя промашка невольно омрачала радость и где-то в глубине души осталось недовольство собой.
Долго тогда лежал он, уставившись в чисто выбеленный потолок казармы, снова и снова торжествуя свою первую, пусть маленькую, победу. Интересно, черт возьми, жить, когда знаешь, что ты нужен, приносишь пользу. Такое ощущение, словно выследил хитрого и осторожного зверя, долго и умело заметавшего свои следы.
Уснул Кублашвили уже на рассвете, когда первые солнечные лучи, процеживаясь сквозь тюлевую занавеску, падали на крашеный пол круглыми блестящими пятнышками.
Десяток дней спустя они с Середой досматривали пассажирские вагоны. Было душно. По всему чувствовалось приближение грозы. Ветер вырвался из-за станции и сердито взметывал пыль. Тревожно шелестели растущие вдоль железнодорожного полотна деревья. Сверкали зарницы. Глухо тарахтел гром. По небу быстро бежали темные тучи.
Середа склонился над шлангом экстренного торможения. Сосредоточенное лицо омрачила тень. А быть может, Кублащвили только показалось, потому что тот снова стал, как обычно, невозмутим.
— Придумали! — с усмешкой сказал Середа. — Ничего себе «изобретатели». Смотри вот здесь.
Кублашвили поднял на Середу быстрые глаза.
— Максимыч, прошу тебя, не говори! Сам попробую разобраться.
Середа одобрительно хмыкнул и, отойдя в сторону, достал папиросы из нагрудного кармана синего, туго перетянутого кожаным ремнем комбинезона. Постучал папиросой о крышку коробки. Спичку зажег по-фронтовому, прикрыв ладонями.
«В чем загвоздка? — напряженно думал Кублашвили, и так и сяк рассматривая идущий от вагона к вагону густо запыленный шланг. — Чего-то не хватает, а чего — не соображу. Постой, постой! Где же усики, те самые усики, что регулируют поступление воздуха?»
И еще не вполне уверенный в своем предположении, даже несколько колеблясь, выкрикнул с радостным азартом:
— Тут! — и, выжидательно-испытующе посмотрев на Середу, осторожно добавил, готовя себе путь к отступлению: — Вроде бы тут…
Василий Максимович одобрительно кивнул головой. И тогда Кублашвили, уже нисколько не сомневаясь, вздрагивающими от волнения пальцами, запустил в шланг проволоку. Далеко проволока не пошла…
Первые крупные капли бойко защелкали по крышам вагонов, но Кублашвили, не обращая внимания на дождь, доставал и доставал из шланга золотые монеты.
Его переполняла радость. Он снова на переднем крае, снова помогает разоблачать врагов своей Родины. И хотя здесь, на контрольно-пропускном, не надо пробираться с автоматом в руках сквозь молчаливый, настороженный лес или мглистые болота, но тут тоже граница.
В свое время на заставе Кублашвили освоил мудрую пограничную науку, научился разбираться в самых изощренных, самых запутанных следах. О многом говорили ему и брошенный окурок, и сдвинутый с места камешек, и примятый стебель бурьяна.
«Умение анализировать, наблюдать пригодилось и здесь, на КПП», — записал Кублашвили в конспекте и тут же зачеркнул написанное.
Гм! Анализировать, наблюдать… У ребят может сложиться мнение, что контролер — это герой-одиночка, надеющийся только на свою смекалку, наблюдательность. Но в жизни ведь далеко не так. Один многого не сделаешь. Целая оперативная группа занималась носильщиком, о котором говорил Середа. Задержали носильщика, когда он взял «товар» и поспешил к выходу из вокзала. Наверное, считал себя в полной безопасности, шел довольно ухмыляясь, а тут неожиданно: «Вы задержаны! Следуйте за нами!»
Ночей недосыпали, мокли, не спуская глаз с пособника валютчиков и его хозяев. И все же вывели всю шайку на чистую воду.
Настоящим контролером, что и говорить, становишься не в тот день, когда назначен на должность. А вот если работаешь зачастую без выходных и трудная, беспокойная служба на КПП тебе не в тягость — можешь считать, что не ошибся в выборе профессии; когда, сдав дежурство, не торопишься домой, а словно магнитом тянет тебя к Середе или другому бывалому контролеру (ведь не только в авиации есть ведомые и ведущие) — считай, что ты на месте.
Кублашвили знал, что, размахивая руками на берегу, плавать не научишься. Чтобы научиться плавать — нужно войти в воду. И он, образно говоря, тогда не вылезал из воды. Спал не более шести часов в сутки, остальное время отдавал службе, одной службе. Сколько бессонных ночей, волнений, тревог!
«Ну, хватит предаваться воспоминаниям! Лучше подумай, о чем рассказать ребятам. Может, о той красотке? Или о толстяке из вагона-ресторана?.. А что, пожалуй, оба случая довольно любопытны».
…То дежурство ничем не отличалось от других. Поезда убывали за границу и прибывали с той стороны. Досмотровая группа занималась своим обычным делом. Все шло спокойно, без каких-либо происшествий.
Но вот под высокие своды вокзала со стуком и грохотом прикатил скорый «Берлин — Москва». Поблескивали зеркальные окна, сверкали ярко начищенные поручни вагонов.
Началась обычная процедура. «Пограничный наряд. Прошу предъявить документы… Пограничный наряд. Прошу предъявить документы…»
Беглый осмотр купе — и в следующее. Корректно, сдержанно, без лишних слов.
Первыми из советских людей встречают иностранцев пограничники, и эта встреча должна оставить у гостей хорошее впечатление.
Третье купе… Четвертое… Восьмое…
— Пограничный наряд. Прошу предъявить документы.
В купе были две женщины. Щуплая, лет за семьдесят, старушка с потемневшим морщинистым лицом, и молодая, ослепительно красивая. Строгий темно-синий дорожный костюм еще более подчеркивал ее привлекательность.
«Славная девушка!» — подумал Кублашвили, чувствуя к ней невольную симпатию.
Старушка оказалась на редкость словоохотливой. Пока проверяли ее документы, она успела рассказать, что родилась в деревушке под Гомелем, что сам Гомель казался ей чуть ли не на краю света и она, в ту пору совсем темная и невежественная, допытывалась у бродячего коробейника: «А за Гомелем люди есць?»
Рассказала и о том, что задолго до революции, спасаясь от беспросветной нужды, уехала на заработки в Канаду. Работала по шестнадцать часов в сутки, не щадя себя, в поте лица, но счастья на чужбине так и не нашла. Теперь вот, похоронив мужа, решила вернуться в родные края. Младшая сестра тут есть, племянники… «Умру, то хоть среди своих…»
— Вам еще жить да жить, — сказал Кублашвили. — Тем более, что за Гомелем, как видите, люди есць.
Старушка покатилась со смеху, вытирая выступившие на глазах слезы.
Спутница ее, казалось, не понимающая ни единого слова и до этого с любопытством поглядывающая то на пограничников, то на старушку, тоже рассмеялась. Смех у нее был мелодичный, подобно колокольчику, и Кублашвили подивился, как щедро наделила природа одного человека.
Порывшись в модной кожаной сумочке, девушка достала документы и протянула их старшине. Сделала она это с такой милой, подкупающей улыбкой, что у Кублашвили замерло сердце. Красота девушки очаровывала, давала ей волшебную власть.
Кублашвили раскрыл паспорт. На снимке девушка выглядела, пожалуй, еще очаровательней.
«Эх, попросить бы у нее фотографию!» — мелькнула дурашливая мысль. И почему-то совершенно некстати вспомнился Витька Судаков с его цветными открытками кинозвезд.
Кублашвили уже собрался было вернуть паспорт, но тут одна деталь привлекла его внимание: почему это, пусть едва заметно, на доли миллиметра, не совпадают линии печати, скрепляющей фотографию?
Солдат-первогодок, сопровождавший его, нетерпеливо кашлянул: давай, мол, старшина, поторапливайся! Околдовала, что ли, тебя красотка?
Да, сомнения рассеялись, линии печати не совпадали. Фото наклеено на чужой паспорт.
Теперь Кублашвили уже по-иному смотрел на девушку, в его глазах она многое утратила, как-то потускнела. Какая бы ни раскрасавица, а верить тебе — не верю. Честные люди чужими документами не пользуются. Никуда дальше ты не поедешь, в общем, приехала.
Сменившись с дежурства, Кублашвили медленно шел вдоль железнодорожного полотна. Мысли все время возвращались к девушке с чужим паспортом. Ну зачем, с какой целью пыталась она проникнуть в Советский Союз? Прельстили ли ее лавры Мата Хари, легендарной шпионки, что в годы первой мировой войны работала на немецкую разведку, или что-то другое заставило?
И все же, несмотря ни на что, жаль ее. Каких-то девятнадцать лет от роду, а уже вступила на путь коварства и обмана.
Раздумывая о ночном происшествии, Кублашвили увидел дородного — поперек себя шире — повара в белоснежном халате и таком же колпаке. Он неуклюже сполз с тендера и, низко опустив голову, потащился, держа на плече корзину с антрацитом.
Толстяк пыхтел, то и дело вытирал колпаком обильный пот со лба. Жирный подбородок, грудь, живот колыхались, как тесто.
Кублашвили усмехнулся. Пропуская повара мимо себя, он прислонился спиной к исчерканному мелом товарному вагону, потом перебрался через площадку цистерны и зашагал по шпалам.
Знакомый машинист, выглянув из кабины ремонтной летучки, поздоровался, вскинув два пальца к лакированному козырьку форменной фуражки. На соседнем пути грузчики с грохотом открыли обитую по углам железными полосами дверь пульмана.
Кублашвили остановился, отсутствующим взглядом посмотрел на них и двинулся дальше.
Не давало покоя смутное, неопределенное предположение, но старшина отгонял его прочь.
«Ерунда, это уж я чересчур! Сменился и иди отдыхать, не ищи приключений на свою голову. Если на то пошло, вагон уже досматривали…»
Но мысли, как назойливые мухи, не отставали, снова и снова возвращались к повару.
«Отмахнуться надумал, словно заядлый бюрократ рассуждаешь! — рассердился на себя Кублашвили. — Работа от сих до сих, а дальше, выходит, хоть трава не расти? Сменился… Досматривали… А почему он сам тащит антрацит? Помощника, что ли, у него нет? Или специальное упражнение придумал, похудеть хочет? Вон какое брюхо отрастил…»
Кублашвили хорошо знал свой неукротимый характер, знал, что не успокоится, пока не освободится от терзавшего его сомнения. И он чуть ли не бегом вернулся обратно.
Вагон-ресторан стоял особняком, на запасном пути. Кублашвили открыл своим ключом тамбур и, затаив дыхание, замер у двери. Минуту-другую звучала эстрадная музыка, затем кто-то негромко произнес:
— Внимание! Внимание! Говорит подпольная радиостанция… Сегодня мы…
Кублашвили поморщился.
«Снова подает голос «Свободная Россия» или «Новый Афон». Ну и негодяи собрались на этих радиостанциях! Пробу ставить негде! Окопались в Западной Германии либо в Окинаве, а называют себя подпольщиками. Дешевый трюк, рассчитанный на простаков…»
Повар, сгорбившийся у нарядного «Телефункена»; повернул голову на скрип двери и, смешавшись, поспешил переключить программу. Снова послышалась бравурная музыка.
— Киев никак не поймаю, — сказал, жалко улыбнувшись. — Родился я там, тянет… А они, черти полосатые, вклиниваются…
«Слышал, что тебя тянет», — подумал Кублашвили, прикрывая дверь.
Повар, быстро оправившись от смущения, расплылся в добродушной улыбке. Будто пришел самый желанный гость. Выключив приемник, пошел навстречу, широко расставив руки.
— Кстати, весьма кстати, старшина! — преувеличенно радостно сказал, сверкая золотыми зубами. — Как раз время завтракать. Нет-нет, никаких возражений! Тут я хозяин и буду командовать парадом!
— Одну минуточку! — сухо прервал Кублашвили. — Я хотел бы уточнить…
— Что угодно, только не натощак! — замахал пухлыми руками повар и, встряхнув скатерть, с несвойственной для его комплекции живостью достал из буфета вилки, рюмки… И все с шумной показной сердечностью. — Такого шашлыка по-карски, как у меня, не найдешь ни в одном ресторане от Москвы до Берлина! — улыбаясь всем своим лоснящимся лицом, оживленно говорил он. — Дядя Митя в курсе дела! Не хочу хвастать, но это факт. А против факта не попрешь. И позавтракаем мы сейчас на высшем уровне, как в лучших, хе-хе-хе, домах Филадельфии, — и подмигнул с развеселым видом. — Знаешь, дорогуша, — с обезоруживающей улыбкой перешел он на «ты», — как говорят на Украине: як ковбаса та чарка, то и минеться сварка. Ссориться нам не из-за чего, а если поговорить пришел — пожалуйста. Только с одним уговором: дела, дорогуша, потом! Да и какие могут быть дела, когда я раздобыл коньячок наивысшей марки? — он сладко облизнулся. — Не стыдно и генералу предложить. Держу его, хе-хе-хе, для хороших людей. И хотя ты на службе, но одну капелечку, какую-нибудь граммульку, — он снова заговорщицки подмигнул, — сам господь бог ве-велел…
Неожиданно, словно поперхнувшись, умолк и выжидающе взглянул на Кублашвили. В узких глазах, прикрытых опухшими веками, промелькнула тревога. Все же зачем появился старшина? Что ему нужно?
— Благодарю за приглашение, — ровным голосом сказал Кублашвили, — но зашел я не за этим. Хочу уточнить, чем вы топите плиту.
Лохматые брови повара полезли вверх.
— Странный вопрос! Углем, чем же еще! И должен сказать, что эта проклятая плита пожирает уйму топлива. Таскать не успеваешь. А тут еще, будто назло, у помощницы щеку от флюса разнесло. От боли места себе не находила, головой об стенку билась. Едва на станцию прибыли, как она все бросила и рысью в поликлинику. Уже пора бы и вернуться, а ее нет да нет. Ох уж эти бабы! Еще, чего доброго, к отправлению опоздает. Вот-вот к составу подцепят, а мне одному хоть разорвись. Скоро от всех этих забот я, кажется, до того похудею, что вернусь домой и жена, хе-хе-хе, не узнает.
«Кто ты, что за человек? Почему лебезишь, заискиваешь?» — подумал Кублашвили и протянул:
— Мда-а… Интересно получается.
— Не пойму я тебя, старшина! Вот убей, не пойму! Ну зачем, скажи на милость, тебе сдался тот уголь? Да гори он синим пламенем! Давай лучше, дорогуша…
Забегая то справа, то слева, повар бормотал что-то про настоящий шустовский коньяк, способный поднять мертвеца с того света, но Кублашвили не слушал.
Сомнения, предположения, вначале шаткие и неопределенные, перешли в уверенность. Встав на пороге кухни, он обвел глазами помещение.
На плите сгрудились кастрюли и сковородки. В них булькало, шипело. В воздухе плавал аппетитный аромат жареного мяса.
Кублашвили невольно проглотил слюну. Да-а, в кулинарии этот толстяк, видать, толк знает.
К стене прижался солидных размеров угольный ящик, доверху наполненный коричневым брикетом. Зачем же, имея столько топлива, тащить, надрываясь, с тендера корзину антрацита? И тут же: «Быть может, я и неправ? Помощница у него захворала, вот он и делает запас. Возможно, я тоже так бы поступил на его месте».
Что ж, распрощаться и уйти? В конце концов, никто не застрахован от ошибок. Но какой-то внутренний голос удерживал от этого шага, подсказывал: посмотри, посмотри угольный ящик!
Брусок за бруском ложился на пол. Кублашвили видел, как повар, ссутулившись на табурете, с напускным безразличием набивал трубку табаком. Во взгляде, наклоне головы сквозила покорность. «Ладно, пусть так, пусть по-твоему».
Снят второй слой брикета. Третий.
Толстяк забыл про трубку. Прыти в нем поубавилось. На щеке задергался мускул. Тяжело сопя, опустился на корточки рядом с Кублашвили. Помолчал, покусывая нижнюю губу, и затем, решившись, вкрадчиво сказал:
— Послушай, старшина… Давай поговорим откровенно, как мужчина с мужчиной. Мы тут с глазу на глаз. Одни, без свидетелей. Да, признаю, виноват, нарушил порядок, прихватил в поездку сотню-другую деньжат. Заграничные чулки дочке купил. Кофточку жене. Еще кое-что по мелочи. Пустяк все это, не стоит выеденного яйца. — Он медленно вытер скомканным платком пот со лба и, тяжело вздохнув, продолжал: — Ну допустим, приволок ты меня на КПП, ну предположим, сдал со всем барахлом. А дальше что? Славы это тебе не прибавит, ордена не дадут. Да и судить меня, сам отлично знаешь, вряд ли станут. Просто не хочется огласки, не хочется свое место потерять. Купил барахло и теперь, поверишь, сам жалею.
— Чулки, кофточку и ничего больше?
Повар отвел глаза в сторону, и заметно обескураженный, зашептал, обдав горячим дыханием:
— Если по правде, то журнальчики веселенькие прихватил. Десяток-другой крестиков. Отказываться не стану, да и ни к чему. Каждому хочется жить. Только курица от себя гребет, и то по недомыслию. Не трогай товар, и в накладе не останешься. — Он настороженно огляделся по сторонам, словно опасаясь, что их услышат. Но этого ему показалось мало. Напоминая слона в посудной лавке, метнулся к двери, опрокинув по дороге табурет и задев стол. Свалилась на пол и, тоненько звякнув, вдребезги разбилась рюмка. Убедившись, что в тамбуре никого нет, вкрадчиво сказал: — Понимаю: сухая ложка рот дерет. Бери две сотенных и уходи! — Еще больше понизив голос, добавил: — Как видишь, я не хочу даром, я тоже понимаю! Лишний рубль в кармане не помешает, в хозяйстве пригодится. — Оттянув рукав халата, бросил взгляд на часы. — Через полчаса отправление. Ни одна живая душа не узнает. Дядя Митя не пентюх… Могила… Клещами слова не вытянешь. И обещаю, честное благородное даю: на этом конец. Разрази меня гром…
Кублашвили отчетливо представил себе, как повар, закрывшись на замок, закладывал брикетом купленные за рубежом крестики, гнусного содержания журналы, подсчитывал будущие доходы. «Хм, — едва заметно усмехнулся, отвечая своим мыслям, — журнальчики, крестики. А только ли они? Быть может, что и похуже».
Повар по-своему расценил эту усмешку.
— Мало? Ну тогда на память о приятной встрече возьми вот, — он поспешно снял с пухлой руки часы. — Золотые! Фирмы «Лонжин». Швейцарские. Антик, дорогуша, а не часы!
Кублашвили ощутил холодок в груди. Сейчас, сию же секунду он изо всех сил разобьет в кровь эту самодовольную толстую рожу. Так саданет, что ни одна больница не примет! Шустовский коньячок! Шашлык по-карски! Две сотенных! Часы фирмы «Лонжин»! Опутать хочешь? Думаешь, все покупается и продается?! Пособником решил сделать?! Да я тебе…
— Заметано, дорогуша, лады? — заглядывая в глаза, подобострастно спросил повар.
Кублашвили сжал кулаки, но тут же приказал сам себе: «Спокойно, Варлам, спокойно! У чекиста должны быть не только чистые руки и горячее сердце, но и холодная голова. Помни: холодная голова!»
Случай с поваром заставил Кублашвили по-новому посмотреть на свою службу. С особой остротой понял он то главное, без чего немыслима мало-мальски успешная работа на КПП.
Человек тащит корзину антрацита. Казалось бы, пускай тащит, тебе-то что до этого? Но если знаешь, что тут, на пограничной станции есть охотники поживиться контрабандой, то уже совсем иначе начинаешь относиться ко всему окружающему. Какая-нибудь, на первый взгляд, мелочь, пустяк, на что другой и внимания не обратит, заставляет задуматься, сопоставить факты, сделать выводы.
Сопоставлять факты, делать выводы. Это только сказать легко, а в жизни не всегда гладко получается. Далеко не всегда. И обязательно надо предостеречь ребят (кто знает, может, среди них есть и будущие пограничники?), чтобы у них не создалось представления: пришел, увидел, победил. Контрабандисты не лыком шиты, проявляют дьявольскую изобретательность.
Кублашвили прошелся по комнате. Заметил на этажерке конверт с круглым почтовым штемпелем и, досадуя на себя, поморщился. Второй день собирается ответить Коле Петрову и никак не соберется. Все! Сегодня же напишет письмо. Обязательно.
Вот же славный он парень! Давным-давно уволился в запас, а сослуживцев помнит. Хоть изредка, а пришлет весточку о себе. Службу на границе забыть не просто. Теперь вот написал, что в Польшу собирается, путевку туристическую получил. По пути остановится на денек, проведает старых друзей.
Кублашвили улыбнулся, представив себе круглое, румяное лицо Петрова, лихой его чуб — предмет особых забот владельца.
А каков Коля сейчас? Может, сразу и не узнаешь. В модном пальто, в сдвинутой на затылок фетровой шляпе, при галстуке. Как на фотографии, которую прислал в прошлом году.
Да-а, после той нашумевшей истории с кочергой несколько дней ходил он, словно в воду опущенный. Болезненно переживал свою промашку. Подобного раньше с ним не случалось. Солдат старательный был, смекалистый. Но верно говорят: век живи, век учись, а от ошибок, будь хоть семи пядей во лбу, никто не застрахован.
Напрягая память, Кублашвили полузакрыл глаза. И словно расступились годы.
…С утра в тот ненастный осенний день у него болела, просто разламывалась голова. Самочувствие отвратительное.
Хотя лечиться он и не охотник, но все же пошел к врачу. Вернувшись в общежитие, выложил на тумбочку у вешалки таблетки и начал раздеваться. Ничего, через несколько минут полегчает. Вот примет лекарство, уснет, и, как заверил доктор, все придет в норму.
Резко зазвонил телефон. Придерживая шинель на одном плече, Кублашвили снял трубку.
— Слушаю вас, — вяло сказал.
— Говорит майор Дудке. Пригласите старшину Кублашвили.
— Я слушаю вас.
— Не узнаю тебя, Варлам Михайлович. Почему такой скучный голос? Захворал, что ли?
«Что-то стряслось», — предположил Кублашвили и наигранно бодро ответил:
— Нет, товарищ майор, все нормально. Это вам показалось.
— Ты сегодня, знаю, выходной, не хотелось беспокоить, но так уж складывается.
— Я нужен, товарищ майор? — спросил Кублашвили, массируя правый висок.
— Нужен — не то слово. До зарезу нужен! Середа, понимаешь, в отпуске, Самофалов, как назло, в командировке, а тут один весьма «именитый» гость изволит пожаловать. Боксер состав ведет!
Кублашвили нахмурился и потер рукой лоб. Вот это новость! Каждый приезд Боксера (так окрестили машиниста за бычью шею и пудовые кулаки), чувствовалось, был связан с преступными махинациями, контрабандой. То звонил кому-то из кабины телефона-автомата, причем весь разговор длился не больше минуты. Две-три фразы — и вешает трубку. То, вроде бы прогуливаясь, выходил на привокзальную площадь и, прислонившись спиной к газетному киоску, скучающе посматривал на суетливых пассажиров, шумно осаждавших маршрутный автобус. Но едва только все они протиснулись в «Икарус», как Боксер метнулся к машине и вскочил в нее в самый последний момент. Однако вышел он на первой же остановке и на такси умчался в противоположном направлении.
Добрых несколько месяцев о Боксере не было ни слуху ни духу, а теперь этот вот тертый калач снова заявился. И, надо думать, неспроста.
— Сейчас буду, товарищ майор! — коротко сказал Кублашзили.
— Спасибо, дорогой! Выручил.
Запив тепловатой водой из графина таблетку пирамидона с анальгином, Кублашвили, поколебавшись, проглотил еще одну — вернее будет — и вышел на улицу.
В железнодорожный отстойник он поспел вовремя. Позвякивая буферными тарелками, поезд только втягивался на запасный путь.
Досмотр вагонов Кублашвили поручил младшим контролерам, сам же, взяв на помощь Петрова, по крутой металлической лестнице поднялся в паровозную будку.
На своем обычном месте, за правым крылом, застыл машинист. Мускулистая рука с массивным золотым перстнем на безымянном пальце небрежно лежала на рычаге реверса, Гладко выбритое лицо было бесстрастно. Ни тревоги на нем, ни беспокойства. В зубах толстенная сигара. Желтые, цвета янтаря, глаза Боксера холодно скользнули по худощавой фигуре Кублашвили; вроде тот был неодушевленным предметом.
На угольном лотке полулежа развалился кочегар, хмурый рыжеватый детина. Глубокие складки от носа к подбородку придавали его лицу еще большую угрюмость. Двигая кадыком и громко чавкая, он уничтожал бутерброды с ветчиной. Рядом на полу стояли две пустые бутылки из-под пива.
На приветствие машинист не ответил, лишь буркнул с насмешкой:
— Шур-шур пришель делайть?
Пограничники быстро и привычно сноровисто проверили все укромные уголки. Ничего предосудительного, полный порядок. Локомотив был «чистый».
Ну и отлично. Приятно убедиться в честности людей, в том что они, как сказал когда-то Середа, приехали «без пакости». Может, Боксер в конце концов понял, что играет с огнем, и покончил с преступным своим занятием.
Правда, несколько коробит, что и машинист и кочегар столь неприветливы, но это, наконец, их личное дело. Никакими инструкциями не предусмотрено, чтобы поездная бригада любезничала с пограничниками. Другой зубы скалит, заискивает, будто бы душа нараспашку, а колупнешь, — прожженным негодяем оказывается.
Голова снова стала побаливать, Кублашвили взглянул на часы, решил уходить. В последний раз окинул взглядом паровозную будку, вдохнул ее теплый, чуть маслянистый воздух. Манометры. Привод к свистку. Блестящие водопроводные краники. Вентили. Едва припудренный угольной пылью кран песочницы. Десятки знакомых деталей и приборов. И уже сделав два шага по железному полу к выходу, он остановился. Чем объяснить, что Боксер всей грудью с облегчением вздохнул? Словно бы с плеч у него свалилась непомерная тяжесть и он про себя произнес: «Фу-у… Слава богу, пронесло!»
Чему же он столь откровенно обрадовался? Досмотр не есть что-то необычное, из ряда вон выходящее. На границах всех стран проверяются железнодорожные маршруты, и Боксеру это отлично известно.
Ну хорошо, вздохнул. Но вздох — печальный он, счастливый ли или радостный — еще ничего не означает. Вспомнилось прочитанное где-то: «Богиню правосудия Фемиду всегда изображают с весами в руках. Одна чаша весов опущена, на ней презумпция невиновности [6]. Чтобы уравновесить эту чашу и обвинить человека, нужны тяжелые гири доказательств».
Ну а где они, доказательства? Их-то, между прочим, нет. Предположения же, при всем желании, к делу не подошьешь и следователю не предъявишь.
В уголовном розыске поиском доказательств на месте происшествия занимается оперуполномоченный, эксперт-криминалист, следователь, ты же один в трех лицах. И посоветоваться, кроме Петрова, не с кем да и некогда. Время подгоняет, считанные и скоротечные досмотровые минуты на исходе.
Взгляд Кублашвили упал на прислоненную к дверке топки кочергу. Внимание привлекло пятно, красное, точно сгусток засохшей крови.
Подошел ближе, и присев на корточки, присмотрелся. Хм! Любопытно: откуда взялась ржавчина и почему именно на тонком конце? Ведь им шуруют уголь в топке, где клокочет, бушует пламя. Выходит, кочерга побывала в воде. Но Петров ничего в баке не обнаружил.
Заколдованный круг, да и только!
Выпрямившись, взял кочергу в руки. Краем глаза заметил, что на скулах Боксера предательски вспухли и мгновенно исчезли желваки.
На мгновение Кублашвили обрадовался: Боксер нервничает. Но тут же усомнился в своем выводе. Как часто выдаем мы желаемое за действительное. Может, желваки заиграли не потому, что он чего-то опасается, а просто раздражает дотошный, порядком затянувшийся досмотр. Да и кому может доставить удовольствие, когда чужой человек приходит и заглядывает во все щели, вплоть до ящика с ветошью?
Кублашвили искоса глянул на кочегара. Подавляя отрыжку, тот лениво ковырял спичкой в зубах. Эх, знать бы: какие мысли бродят у него в голове, о чем думает? Но в душу не заглянешь.
Появилось и тотчас, словно угорь, ускользнуло смутное, расплывчатое предположение.
Когда-то, встретив толстяка-повара с корзиной угля на плече, он сделал логический вывод, послуживший той ниточкой, что привела к тайнику с контрабандой. Где же тут отправная точка, где спасительная ниточка, ведущая к раскрытию тайны?
«Осмотрю бак, — решил Кублашвили. — Возможно, Коля обидится, получается, что не доверяю ему. Ну и пусть! Служба есть служба. Хотя мы с ним и друзья, но будет очень плохо для дела, если личные отношения станут отражаться на служебных».
— Что на это скажешь?
Петров задумчиво поскреб ногтем ржавчину на кочерге, шмыгнул носом.
— В воде побывала.
— Верно… Но ты же проверял бак?
Петров растерянно заморгал глазами, выдавил сдавленным голосом:
— Так точно, проверял… Ничего нет… Нащупал, правда, какой-то выступ и решил…
— Решил! — резко оборвал Кублашвили. — А почему промолчал? Порядка, что ли, не знаешь? — и упрекнув себя за излишнюю горячность, спокойно спросил: — Значит, ничего, говоришь, нет?
— Вроде бы ничего, — опустив ресницы, не совсем твердо ответил Петров и шагнул вперед. — Разрешите, я еще раз.
Кублашвили не на шутку рассердился. Ну и Петров! Кажется, не первый месяц служит, должен знать закон границы: если доложил «Нарушений не обнаружено», то их, нарушений, и нет. Ему доверяют, а он отнесся к делу спустя рукава. Непростительная халатность.
— Нет, товарищ Петров, теперь я уж сам посмотрю, что там за выступ, — сухо ответил старшина.
Петров с углубленным вниманием изучал свою запачканную машинным маслом ладонь. Стоял виновато-понуро, втянув голову в плечи.
Кублашвили стало жаль парня. Он чуть было не сказал: «Ну ладно, Коля, с кем не бывает?», но сдержался. Ничего, пусть прочувствует свою вину, это послужит ему уроком. Поймет разницу между уверенностью и самоуверенностью. Для пограничников ошибки непростительны, дорого могут стоить они. На то она и пограничная служба.
Кублашвили приподнял крышку бака. Кочегар, словно ужаленный, вскочил и что-то выкрикнул.
— Сиди! — шумнул на него Петров. — Без тебя разберутся. Тебе что, сто раз повторять, по-русски не понимаешь?
Склонившись над баком, старшина увидел неподвижную мутноватую воду. «Химики» постарались, насыпали хлор для замутнения, — сделал вывод. — Что ж, прощупаем контрольным крючком».
И тут машинист не выдержал, заговорил. Речь его представляла чудовищную смесь русских, немецких, польских и еще бог знает каких слов, но, умудренный опытом, Кублашвили понял почти все. Боксер предупреждал, что резервуар новой, особо сложной конструкции и если ковыряться в нем железными палками, то добра не жди. Разумеется, господа пограничники могут смотреть, где им угодно, это их право, но он считает своим долгом заявить…
Лицо у Боксера замкнутое, каменное, голос чуть глуховатый, ровный, без тени испуга или подобострастия. Моё, мол, дело сторона, а с вас, хоть вы и пограничники, тоже спросят, если машина выйдет из строя.
«Накручивай, накручивай! — думал Кублашвили. — Дело твое далеко не сторона. Чую, что тут «горячее» место».
Крючок проворно обежал вдоль стенки бака и, натолкнувшись на препятствие, замер.
Выступ. Не должно быть здесь никакого выступа. И совсем не новой конструкции этот бак, незачем очки втирать. Мы тоже понимаем.
Нервы у машиниста сдали. Куда и девалось выражение благородного прискорбия. Тараща желтые, чуть навыкате глаза и раздувая ноздри, он исступленно завопил:
— Нельзя трогай! Машина пудет шлехт! Пльохо пудет!
«Ну это уж ты, Боксер, врешь! — Кублашвили достал платок и старательно вытер лоб, шею. — Поломать ничего не поломаю, а контейнер, похоже, нащупал. Вот только никак не поддену его».
В предвкушении чего-то значительного у Кублашвили замерло сердце. Точно так замирает оно, сжимается, когда, сидя с удочкой у реки, видит он, как начинает прыгать, нырять в воде поплавок. Дрожит, звенит туго натянутая леска, и вот-вот, кажется, вытащишь огромную, позеленевшую от старости щуку или полуметрового окуня.
— Коля! — позвал он Петрова и добавил потеплевшим голосом: — Помоги, а то одному не справиться!
Петров встрепенулся. На лице появилась насильственная, слабая улыбка. Ему, должно быть, еще не верилось, что старшина не серчает. Голос совсем нестрогий, даже по имени назвал, не то что раньше официально: «Товарищ Петров!»
Подхваченный с двух сторон контейнер, скрежетнув, медленно пополз по дну бака.
Звук этот, резкий и неприятный, словно причинил боль Боксеру. К большому покатому лбу прилипли взмокшие волосы. Морщась, он что-то невнятно промычал и в бессильной злобе рванул ворот форменной тужурки.
Вскоре Кублашвили получил отпуск и поехал проведать родных.
Постукивая колесами на стыках рельсов, поезд мчался на восток. С каждым часом близилась долгожданная встреча. На душе у старшины было радостно и немного тревожно. Короткие остановки для заправки углем и водой были томительны.
Кублашвили лежал на верхней полке, не вступая в бесконечные дорожные разговоры. Он отсыпался, читал купленные в дорогу журналы.
За окнами вагона сгущались сумерки, когда поезд прибыл на станцию Минеральные Воды. Освободившееся место занял приземистый, широкоплечий бородач.
Сунув под полку объемистый чемодан, он отправился в вагон-ресторан и вскоре вернулся изрядно захмелевший. Не обращая ни на кого внимания, он долго рылся в своем чемодане и наконец отыскал надувную резиновую подушечку, принялся укладываться.
Вагон мягко покачивался, и Кублашвили незаметно для себя задремал.
Глухой ночью проснулся от немилосердного храпа. Бородач выводил такие замысловатые рулады, что сон словно рукой сняло. Долго маялся Кублашвили, но уснуть не мог.
«Покурить, что ли?..» Тихонько, чтобы не обеспокоить соседей, оделся и вышел в коридор.
В этот ранний час пассажиры мирно спали и только один мужчина, худощавый, с суровым неулыбчивым лицом, стоял у вагонного окна.
Кублашвили жадно всматривался в осеребренные бледной луной предгорья Кавказа. Радостно было ему и грустно. Совсем, казалось бы, недавно здесь полыхал огненный смерч войны, тяжелейшей из всех, какие только знало человечество, а теперь куда ни глянешь — новостройки, фермы под шифером и черепицей, светлые чистые дома.
Узенькая бледно-палевая полоска рассвета заметно розовела, расширялась над горизонтом.
Вагон сильно качнуло, и тот невысокий, худощавый, в сером костюме, оторвавшись от окна, заметил Кублашвили.
— Правда, красиво? — сказал словно старому знакомому и, чуть прихрамывая, подошел к нему. — Люблю, старшина, наблюдать рассвет.
Помолчав, доверительно добавил:
— Увидел вас и, поверите, сердце екнуло. Ведь и я не один год жизни погранвойскам отдал… — Одернув пиджак, представился: — Алтунин Федор Григорьич. Постоянно в курортном городе Ессентуки проживаю, а сейчас вот в Орджоникидзе следую.
Кублашвили назвал себя и, пожав протянутую ему жесткую руку, скорее из вежливости, чем из любопытства, спросил:
— Командировка?
Алтунин отрицательно покачал головой.
— Какая там командировка! А вообще-то верно. Командировка… в прошлое. Почти каждый год езжу. И обязательно поздней осенью. Нельзя забывать нашу развилку.
— Почему именно осенью? — не удержался Кублашвили. — Что за развилка?
— Могу рассказать. Если спать не хочется.
Кублашвили с интересом смотрел на ветерана-пограничника, и вспомнив бородатого храпуна, поспешно сказал, что ехать ему еще далеко, успеет выспаться.
— Надо ли говорить, сам знаешь, здорово нажимал немец в сорок втором, — откашлявшись, начал Алтунин. — И доотступались мы до того, что в глаза бабам да ребятишкам смотреть было совестно. И черт его знает, как тогда получалось! Вроде бы честно воевали, в хвост и в гриву гитлеровцев колошматили, а отходили. И до Ставрополья, и вот здесь, в Ставрополье, — он кивнул на темневшую за окном степь, — кровью и потом землю поливали.
Не на жизнь, а на смерть дрался с врагом двадцать шестой наш погранполк. И защищая Одессу, и на всем долгом и тяжком пути до Северного Кавказа.
Конец октября застал нас в пригороде Орджоникидзе. Дальше отступать было не то что некуда, а просто невозможно. За спиной — Кавказ.
Все ходили хмурые и злые. На душе до того тошно, что кусок в горло не лез, хотя кормили нас, по тем временам, отлично. На обед, к примеру, суп перловый, пшенная каша с тушенкой, но даже самые крепкие едоки от добавки отказывались. На такой мы, брат, черте стояли, что и аппетит, и сон отшибло. День и ночь голову сверлила одна мысль: что же будет, как дальше обернется? Ведь на Орджоникидзе нацелились четыре вражеские дивизии, множество, черт их сосчитает, танков, артиллерии. И плюс к тому специальные, — Алтунин, задумавшись, почесал подбородок. — Ну те, из ихней дивизии «Эдельвейс», что обучены в горах воевать. Вечно забываю это слово.
— Альпийские стрелки, — подсказал Кублашвили.
— Верно! — просиял Алтунин. — Альпийские стрелки, они самые! Любому рядовому красноармейцу, не говоря про высшее начальство, ясно было и понятно, что гитлеровцам Тбилиси мерещится да Баку, и нельзя дать им выйти к Военно-Грузинской дороге и Дарьяльскому ущелью…
«Тысячи бойцов погибали тут, у ворот моего дома, — слушая Алтунина, с горечью думал Кублашвили, — а я бог знает где тогда находился, семь дней скачи — не доскачешь. И все из-за проклятых самураев! Если б сюда перебросить ту силу, те десятки дивизий, что держали, опасаясь нападения вероломного соседа, то дали бы Гитлеру прикурить».
— Тяжелейшая в ту пору обстановка сложилась, — продолжал Алтунин, — и все мы поклялись стоять насмерть.
Тоненько скрипнув, открылась дверь. Какой-то лысый старик в пижаме, шаркая туфлями, повел заспанного хнычущего мальчугана в туалет.
— Пойдемте ко мне, — предложил Алтунин. — В купе я один, никто не помешает. А то скоро народ встанет, начнется хождение.
— С удовольствием, — согласился Кублашвили.
— Сколько с тех пор воды утекло, — опершись локтем на столик, сказал Алтунин, — а по сей день помню нашу клятву. Правда, не всю, только часть ее.
Торжественно, словно склонившись на колено перед знаменем, он произнес:
— Слушайте, снежные горы Кавказа! Слушай, шумный Терек! Слушай, Родина-мать!
Кублашвили сцепил пальцы рук и повел головой, словно воротник стал тесен. Перед мысленным взором появились окутанные сизыми тучами обледенелые вершины гор, бездонные пропасти, бушующие потоки, труднопроходимые перевалы.
— Родина моя! Родной наш народ! — точно издалека доносился до него голос Алтунина. — Пусть солнце не сияет над нами, пусть света не видать нам, пусть позор падет на нас, если мы пустим проклятого фашиста на Кавказ! Наш лозунг — ни шагу назад! Да, ни шагу назад! — с непрошеной дрожью в голосе повторил Алтунин и умолк, понурившись.
Кублашвили уже подумывал извиниться и уйти под благовидным предлогом. Незачем бередить старые раны. Вон как волнуется человек!
Но ничего не успел сказать. Алтунин поднял голову и, будто оправдываясь за минутную слабость, скупо улыбнулся.
— Северо-западнее Орджоникидзе, у развилки шоссейных дорог, стоял дзот. Саперы, спасибо им, постарались, усилили его броневым колпаком.
Четверо нас было в том дзоте. Георгий Михеев, Павел Куприянов — обстрелянные, бывалые солдаты, комсомолец Ваня Величко, совсем еще молоденький паренек, и я — их командир.
Все мы отлично понимали, что для дзота особенно опасны танки, да еще огнеметные. Но, разведав местность, я спокойно вздохнул: впереди — крутые овраги и болото. Непроходимое болото!
Мог ли я до войны подумать, что топь, затхлая и вязкая, принесет мне столько радости! Да-а, война поставила все с ног на голову.
Едва обжились в своей маленькой крепости, как пожаловали «юнкерсы». Таких зверских бомбежек не помню с начала войны. Земля ходуном ходила, стонала, точно живое существо. Огненные столбы взметывались чуть ли не до неба. Вокруг гремело, грохотало, гудело. Осколки со свистом и фырканием секли воздух.
Казалось, что по дзоту колотят огромной кувалдой. Мы оглохли от взрывов.
Не из трусливого я десятка, но тогда мурашки по спине поползли. Ощущение отвратительное, чувствовал себя каким-то слабым, беззащитным. А в голове одна мысль: «Осколки в укрытии не страшны, а прямое попадание — это же редкий случай».
Дорого обошелся этот налет гитлеровцам, не один десяток бомбардировщиков вогнали в землю зенитчики и «ястребки».
Но отдышаться нам не дали. Открыла ураганный огонь артиллерия. Места живого не оставляли. Крестили, что называется, вдоль и поперек. Уверен, вы не хуже моего знаете, какая это страшная штука — артобстрел.
Кублашвили неопределенно хмыкнул. Не хотелось посвящать Алтунина в историю неудачных попыток попасть в действующую армию.
— Третьего ноября стали молотить дзот не только спереди, но и сзади, и с боков. Мы очутились в огненном мешке. Долбили минометы, крупнокалиберные пулеметы. Земля дымилась от разрывов. Откуда тогда было знать, что полк переместился, улучшил позиции; телефонная связь оборвалась, а связной штаба по пути к нам погиб. Посоветовался я с Михеевым — он парторгом заставы состоял — и выложил товарищам все как есть.
— Понятно! — буркнул Величко и твердо сказал, точно топором рубанул: — В окружениях мы уже бывали, и ничего, обошлось. Забыть про нас не могли, и без приказа уходить нельзя. Клятву дали.
Другого я от него не ожидал. Младшую сестренку Ванюшки и мать каратели загубили, и никто не видел, чтобы Ваня улыбался или шутил. Да и у остальных были свои счеты с фашистами.
Так и договорились: отбиваться до последнего патрона. А на случай, если танки прорвутся, связки гранат приготовить. Пускай мы погибнем, но хотя бы четыре танка подобьем.
Ночи в ту пору стояли лунные, и нам удавалось отгонять пулеметным огнем подползавших гитлеровцев.
Дни те и ночи смешались в моей памяти. Помню только, что от амбразур не отходили, спали по очереди, урывками, прикорнув в углу на патронных ящиках.
Как-то призатих бой, я и говорю Михееву: «Плохо дело, парторг. Ни воды у нас, ни хлеба, боеприпасы на исходе. Конечно, не зря сидели, «мундиров» немало наколотили. И хоть не хочется умирать, да куда денешься. Вот только жаль, что заявление мое рассмотреть не успели. — И вдруг мысль пришла мне в голову. — Ребята, можно ведь сейчас рассмотреть? А? Ты, Михеев, парторг заставы, Павлуша Куприянов — коммунист. Вот и примите меня в партию».
— Не имеем права двумя голосами принимать, — ответил Михеев. — Обождать придется.
Горько мне стало. Может, считанные часы жить нам осталось, а он подождать советует. Ничего я не сказал, к пулемету отошел. Что ж, нельзя так нельзя.
Михеев, поразмыслив, окликнул меня.
— Не имеем мы полномочий принимать тебя, Федя, в партию, но, думаю, нам простят это нарушение устава. Давай, Куприянов, пиши протокол!
Чистой бумаги, сколько ни искали, не нашли, и тогда Михеев, протянув Куприянову клочок обоев, продиктовал:
«Протокол общего партийного собрания заставы № 12 26-го погранполка от 4 ноября 1942 года.
Присутствовали: Михеев, Куприянов.
Повестка дня: слушали заявление товарища Алтунина Федора Григорьевича о вступлении в партию во время боя.
Постановили: принять товарища Алтунина кандидатом в члены ВКП(б), как доказавшего в бою преданность партии Ленина.
Председатель Михеев. Секретарь Куприянов».
Тут Ванюшка вступил в разговор.
— А нельзя ли, — говорит, — добавить, что я, как комсомолец, поддерживаю заявление сержанта Алтунина?
— Писать это не будем, — ответил Михеев, — а вот на общем собрании обязательно доложим.
Куприянов перечитал протокол и положил его на ложу своего автомата, чтобы поставить последнюю точку. В это время шальная пуля зацепила его. К счастью, легко.
— Ну, а дальше что было? — спросил Кублашвили.
— Дальше? — поднял на него погрустневшие глаза Алтунин. — Поднажал полк и выручил нас. На пятые сутки выручил. Передать не могу, что почувствовал, услышав родные голоса. Никогда в жизни не радовался, как в то утро.
Поддерживая Куприянова, стали мы выбираться из дзота. Ослабли, от голода едва на ногах держались. А Ваня Величко — все же помоложе, покрепче он был — опередил нас и на бруствер окопа вскочил. Один раз успел «Ура!» крикнуть, и смерть настигла его. Вот и говори после этого, что нет судьбы. Огневую осаду пережил, а тут, на тебе, пуля отыскала. Жалко Ванюшку, очень жалко.
Наступило молчание. Нарушил его после длительной паузы Кублашвили.
— Где сейчас ваши боевые друзья?
— Живы и здоровы. Трудятся. Семьи у всех, дети, работа, а теперь все отложили, договорились свидеться на развилке, где дзот стоял. — Алтунин посмотрел на часы. — Скоро Орджоникидзе, собираться пора.
Попрощавшись, Кублашвили перешагнул было порог и снова вернулся в купе.
— Федор Григорьич, а протокол утвердили в полку?
— Утвердили. Единогласно. — Глаза Алтунина молодо заблестели, и лицо суровое, неулыбчивое, стало добрым и приветливым.
Чем ближе к дому, тем больше волновался Кублашвили. Перехватило горло, когда увидел домики села Ахалдаба, разбежавшиеся по склону горы сады и виноградники.
Селом шел быстро, а потом и вовсе побежал.
Остановился перевести дыхание только у знакомой, потемневшей от времени калитки.
— Вот и я! Здравствуй, мама! — сказал просто, будто вчера уехал.
Обняв за плечи, бережно усадил на диванчик, а сам, как когда-то в детстве, прижался лицом к ее крестьянским, в мозолях и трещинах рукам.
Сердце переполняла безмерная любовь, которой гордился и которой, сам не зная почему, стеснялся.
Мама, дорогая мама! Ох и состарилась же ты, родная! Похудела, вроде бы стала ниже ростом. Морщинки на лице, серебряные нити в твоих волосах!
Изменилась не только мать. Все в отчем доме было не таким, как прежде. Даже комнаты, казавшиеся маленькому Варламу высокими и просторными, выглядели теперь низкими и темноватыми.
Первые несколько дней Кублашвили захлестывали воспоминания отрочества, волновали встречи с односельчанами. Те, с кем он в свое время бегал наперегонки, стали уважаемыми бригадирами, механизаторами.
Неузнаваемо изменилась и жившая неподалеку от них девчонка. Нынче это уже была не угловатая хохотушка Нина с торчащими в стороны черными, словно воронье крыло, косичками, а представительная учительница с университетским значком на лацкане строгого светло-синего жакета.
Но многих друзей, увы, недосчитался Варлам. На фронте сложили они свои головы. Кто на Украине, кто в предгорьях Кавказа, кто на Волге. А некоторые за четыре года войны не получили ни единой царапины, а погибли уже при штурме рейхстага.
Приглашения в гости следовали за приглашениями, и Кублашвили даже устал от них.
«Хватит, — сказал он себе. — Что-то очень я разгулялся».
Мать молча радовалась, видя, что Варлам занялся хозяйством. Поправил покосившиеся ворота, починил прохудившуюся крышу на сарае, перестлал пол в кухне, наколол дров про запас.
А то как-то под вечер старательно сгреб в кучу старые сухие рыжеватые, как белки, листья и поднес к ним горящий обрывок газеты. Сидя на деревянном чурбачке, задумчиво наблюдал за разгоравшимся пламенем. Вздрагивали и, словно от нестерпимой боли, свертывались в трубочку листья.
И когда вроде бы все переделал, затосковал.
Верно говорят, что любовь, привязанность проверяются в разлуке. Закроет глаза, и появляются друзья-товарищи, вся исхоженная, знакомая до последнего камешка пограничная земля. Честное слово, если б не боялся обидеть мать, уехал бы досрочно.
Недельку спустя, мать набросила темный кружевной шарф, и они отправились проведать дальнего родственника, дядюшку Зураба, жившего в соседнем селении.
Сидя за столом, ломившимся от всевозможных яств и кувшинов с вином, дядюшка Зураб неторопливо разгладил пышные усы и сказал:
— Смотрю я на тебя, Варлам: в два наката на груди у тебя награды. Понимаю, за здорово живешь их не дают. И хотя догадываюсь, за какие заслуги пограничников награждают, но все же любопытно узнать, если не военная, извиняюсь, тайна, много ли ты, сынок, врагов под корень подрубил?
В ожидании ответа дядюшка Зураб навалился подбородком на кулаки.
Варлам несколько растерялся под устремленными на него взглядами многочисленных гостей. Не мастер он говорить, не очень-то гладко у него получается.
Стараясь скрыть смущение, достал папиросу, размял ее в пальцах, чиркнул спичкой да так и застыл, задумавшись, с отсутствующим взглядом. Хорошо бы сказать покороче, буквально в нескольких словах.
Огонек подобрался к пальцам, и только тогда Варлам, очнувшись от своих мыслей, поспешно прикурил, чуть суховато ответив:
— Задержаний у меня, дядюшка Зураб, почти три десятка. А контрабанды… Не счесть, сколько тайников распотрошил.
Дядюшка Зураб с гордостью посмотрел на Варлама. Помолчав, нерешительно почесал щетинистую щеку.
— Толковали мы тут с матерью. Уже не один год ты на границе. И хочется узнать, что собираешься дальше делать: служить намерен или домой вернешься? Здесь в колхоз с распростертыми объятиями примут, и на шахту дорога не заказана. Сам понимаешь, не праздный это для матери вопрос, да и я как-никак не чужой.
Варлам тяжело вздохнул. Начался разговор, которого он ждал и которого было не избежать. Что ж, он готов к такому разговору.
Не таясь, рассказал про свою службу, про товарищей, о решении остаться на границе. Умолчал только про белокурую, с нежным овалом лица лаборантку Нелю. Эта скромная девушка очень нравилась Варламу и немало повлияла на его решение.
Мать отодвинула тарелку, принялась вытирать глаза кончиком шарфа. Эх, мама, мама. Хочется тебе, чтобы сын всегда рядом был, чтобы заботиться о нем могла, внучат нянчить.
— Что ж это ты, Маро, сырость разводишь, соленой водой умываешься? — строго заметил дядюшка Зураб. — Думаешь, нам Варлам не дорог, думаешь, нам не жаль, что за тридевять земель он? Ошибаешься, дорогая. И все же неволить парня не следует. Есть охота — служи. Будь кадровым военным. И гордиться ты должна, что сын твой — пограничник. Уверен, будь жив его отец, — он кивнул на Варлама, — сказал бы го же самое.
Дядюшка Зураб повернулся к сидевшему рядом Варламу.
— Вот возьми, сынок, меня. В гражданскую войну на печке не отсиживался. В дивизии Киквидзе служил. В пулеметной команде. Замечательный командир был Василий Сидорович Киквидзе. Отваги необыкновенной, рубака отчаянный. В штабе редко когда застанешь. Все больше с бойцами на передовой, в самых опасных местах. Годами молод был, всего каких-то двадцать пять, по нынешним временам мальчишка, но вся шестнадцатая дивизия Южного фронта любила и уважала его, как отца, — голос старика потеплел. — И всю Великую Отечественную довелось мне порох нюхать. И не где-нибудь, а в зенитчиках. Сам понимаешь, это не фунт изюма! Переправы охраняли, мосты от воздушных налетов. Служба сложная и опасная. Не для красного словца говорю, так оно и есть. Но мне, дорогой, повезло.
— На одном везении далеко не уедешь, — польстил старику Кублашвили, — когда-то нужно и умение. Так, кажется, сказал Суворов.
— Ты прав, сынок. Не сочти меня хвастуном, а дело свое я исправно выполнял, да и знал вроде бы неплохо. До генерала, правда, малость не дотянул, — улыбнувшись, пошутил дядюшка Зураб и, словно оправдываясь, добавил: — Грамотешка слабенькая. На медные гроши учился. Но и младший сержант тоже не обмылок, извиняюсь, а командир. — Глаза старика заискрились, он кашлянул и приосанился. — Две медали «За отвагу» и ленточку за ранение с фронта привез. Одну медаль сам маршал Буденный мне вручал, когда в госпиталь к нам приходил.
Узнав, что я в гражданскую воевал, долго беседовал со мной. Киквидзе вспомнили. Бои с гайдамаками, с кайзеровцами на Украине вспомнили. Тепло, по душам потолковали. На прощанье Семен Михайлович руку мне пожал и сказал: «Вижу, есть еще у старой гвардии порох в пороховницах. Выздоравливай, сержант, желаю тебе до самого Берлина дойти и домой вернуться».
— У вас, дядюшка, тяжелое ранение было? — спросил Кублашвили, внимательно слушавший участника двух войн.
— Бомбили переправу, и немецкий осколок по руке полоснул. Угоди он в голову, то — фьють! — присвистнул он, — я бы сейчас не сидел за этим столом. Все это я, сынок, к тому говорю, что все в нашем роду честно служили своей Родине. И уверен я, твердо уверен, что дорогой наш Варлам всегда будет служить не за страх, а за совесть.
Майор Дудко пригладил поредевшие волосы и поднял глаза на Кублашвили. Тонкое, умное лицо со впалыми щеками было задумчивым.
— Здравствуйте, здравствуйте, Варлам Михайлович! Уж не знаю, как правильно сказать: добрый вечер или доброе утро?..
Майор не закончил фразу, щелкнул никелированной зажигалкой, закурил. Кублашвили понимал: возникли веские причины послать за ним в третьем часу ночи. Дудко не таков, чтобы ни свет ни заря без острой нужды дергать подчиненных.
Разных начальников видел Кублашвили за годы службы, но Дудко особенно нравился ему своей внутренней культурой. Начитанный, любознательный, он старался использовать свободную минуту, дабы, по его словам, «иметь дело с мудростью и опытом человечества».
Вот и сейчас на столе у него стопка книг. Учебник криминалистики. Справочник следователя. «Братья Карамазовы» Достоевского. Локомотивы (устройство и обслуживание). «Мартин Иден» Джека Лондона.
Заботливо, можно сказать, бережно относился майор к людям. Терпеть не мог обтекаемых, чересчур покладистых, с предусмотрительной осторожностью старающихся быть тише воды, ниже травы, а также тех, кто, поступаясь совестью, зажимает, мстит осмелившимся указать на их недостатки.
Было же, что Дудко, явно волнуясь и переживая, выступил против своего товарища, с которым еще сержантами начинали службу. Обычно выступая без «шпаргалок», он в тот раз, вопреки обыкновению, прочитал по бумажке: «Не обзаводитесь любимчиками, они обязательно подведут вас. Не бойтесь тех, кто вас справедливо критикует, а бойтесь тех, кто незаслуженно хвалит. Как огня остерегайтесь подхалимов…»
Свернув записку, сказал: «Это не мои слова, а Феликса Эдмундовича Дзержинского. И тебя, друг, критикую как брата по партии, чтобы ты избавился от недостатков».
— Варлам Михайлович! Задержан кочегар поезда загранследования. Тридцать золотых монет нес. Задержанный не очень складно говорит по-русски, однако… — вспомнив что-то, очевидно, смешное и борясь с подступившим смехом, чуть улыбнулся сухими губами: — Однако довольно сведущ в законах. Знает, что чистосердечное признание учитывается при определении меры наказания. Поэтому, думаю, исключительно поэтому, дал, хотя и со скрипом, кое-какие показания. В частности, назвал «купца», некоего Фомичева. Решил я вас пригласить, чтоб понаблюдали за ним со стороны.
Кстати, мы разузнали всю подноготную Фомичева. Биография у него… хуже вряд ли можно представить, Но об этом потом. В архивах найдены любопытные документы. Оказывается, еще в мае — июне сорок первого на КПП разоблачили шайку контрабандистов. По тому делу проходил Фомичев с черным пуделем, и только война не дала довести все до конца.
— Черный пудель — кличка одного из сообщников?
— Нет, не кличка. Это пес, черный пес Фомичева. Все связанное с собаками было особенно близко
Кублашвили, он с удвоенным вниманием слушал Дудко. Какая роль отводилась пуделю в преступной шайке? Эти собаки очень сообразительны и легко поддаются самой сложной дрессировке.
— Фомичев в то время работал смазчиком вагонов, и заметили, что он общается с поездными бригадами, прибывающими из-за рубежа. И еще засекли, что частенько черный пудель прибегает на станцию и приносит Фомичеву в зубах то обед, то ужин в корзинке.
Фомичев не торопился приниматься за еду, а, сняв с собаки ошейник, расчесывал ее гребешком, хотя место для такого занятия, казалось бы, не очень подходящее. Расчесав, надевал ошейник, и тотчас пес стремглав уносился со станции.
Эти манипуляции, естественно, вызвали подозрение. Пуделя пытались приманить, но он в руки не давался. И все же его поймали. Ошейник на собаке, против ожидания, был самый обыкновенный. В тот же день, когда Фомичев возвращался с работы, его задержали. При обыске у него нашли ошейник, точно такой же, как на пуделе, только с кармашками с внутренней стороны.
Фомичев дал по этому поводу весьма путаные объяснения, хотя ребенку понятно, что для записок жене совершенно не требуется несколько карманчиков. Было очевидно, что ошейник использовался для переноски контрабанды. В тот раз «товар» почему-то не привезли, вот он и не переменил ошейник.
В то время решили до поры оставить Фомичева на свободе, но вскоре началась война.
— В общем, контрабандистский опыт у него солидный, — взглянув на майора, подытожил Варлам.
— И весьма. Далеко не простачок, как кажется на первый взгляд.
— Хорошо бы на горячем его взять, — осторожно посоветовал Кублашвили. — С поличным.
— Такая мысль была. Но кто-то должен помочь. Кочегар не подходит. Очень уж расстроился, нервы сдали. На лице написано: «Я попался!»
Укатанная дорога покорно стелилась под колесами ГАЗ-69. На днях здесь ремонтировали мостовую, и мелкий гравий дробно стучал о днище автомашины.
Мимо проносились пятиэтажные, без единого освещенного окна дома, парки, стройки, скверы. Спал ночной Брест — город древний и мужественный, город трудной судьбы.
С огнем и мечом врывались в него татарские орды, грабили польские и литовские феодалы, захватывали шведы; здесь прошли навстречу своей гибели разнаряженные наполеоновские войска, были на постое надменные кайзеровские пруссаки.
— Товарищ майор, может, поедем по улице Кижеватова? — спросил водитель у Дудко. — Так, думаю, ближе будет.
— Да, согласен.
Андрей Митрофанович Кижеватов. Имя лейтенанта-пограничника дало новое направление мыслям Кублашвили. На прошлой неделе — в который раз — ходил поклониться священным камням Брестской крепости. Молча смотрел на изувеченные, расщепленные стволы деревьев — немых свидетелей минувших боев. Растопырив обгорелые сучья, они словно взывали к людям: «Вот что с нами сделала война!»
Сняв фуражку, стоял у красных, выщербленных осколками и пулями стен Тереспольского укрепления. Вот здесь в то раннее утро упали первые снаряды, и вспышки разрывов озарили темно-багровое, точно окровавленное небо.
Уверенные в своей непобедимости, черной тучей ринулись гитлеровцы по мосту через Западный Буг. Путь им преградили пограничники 9-й заставы и красноармейцы 333-го стрелкового полка. Это они не дали захватить крепость с ходу.
Пятьсот орудий, огнеметы долбили метровые стены. Плавился в адском огне кирпич казематов, а люди жили, боролись. И так почти месяц, несмотря на тяжелые фугаски, на слезоточивые газы, на голод и жажду. Боролись, отвергая сладкие посулы парламентеров.
Какое-то удивительное ощущение охватило Кублашвили у Тереспольских ворот. Чудилось, что доносятся стоны, плач детей, скрежет железа, грохот рушившихся стен. Казалось, воочию видит лейтенанта Кижеватова. Глаза его воспалены от бессонницы, повисла раненая рука, но он по-прежнему тверд и непреклонен. Рядом осунувшийся пограничник с ручным пулеметом. Дно окопа усыпано стреляными гильзами. Перед позицией десятка два фашистов, срезанных метким огнем «Дегтярева». Пограничник с ожесточением шепчет запекшимися губами: «Здесь наша застава, и никуда я отсюда не уйду!»
У здания КПП, как постоянное напоминание о доблести отцов наших и дедов, о тяжелых испытаниях, выпавших на их долю, стоит перенесенная сюда часть крепостной стены. Над ней волнующие слова: «Помни! Ты служишь на священной земле, политой кровью героев. Будь достоин их бессмертной славы!»
Кублашвили часто думал о том, что хорошо бы написать на всех домах, у входа в каждую квартиру: «Помни! Ты живешь на земле, политой кровью героев». Эти слова постоянно напоминали бы, как вести себя. Быть может, заставили задуматься тех, кто, презрев честь и совесть, ворует, обманывает, комбинирует, или тех длинноволосых шалопаев, что толкутся у гостиниц, выпрашивая у иностранцев пачку-другую жвачки либо сигарет «Кемэл».
Поглощенный своими мыслями, Кублашвили не расслышал слов майора Дудко. Откликнулся только после повторного обращения.
— Смотрите: Фомичев!
Свет автомобильных фар выхватил фигуру коренастого мужчины с метлой в руках.
— Фомичев. Собственной персоной. Со стороны посмотреть — рачительный хозяин, поднялся чуть свет чистоту наводить, а на самом деле ждет.
— Ждет, только не нас, — заметил Кублашвили.
Скрипнув тормозами, газик остановился. Фомичев, отведя глаза в сторону, насупившись, выслушал майора. Ни слова не говоря, прислонил метлу к забору и, косолапя, зашагал по выложенной кирпичом дорожке к дому.
Дом был угрюмый и приземистый, как его хозяин. На окнах — крепкие ставни. Вокруг усадьбы высокий, глухой, без единой щелочки забор. По верху забора колючая проволока.
Миновав просторный коридор, вошли в комнату. Стол, несколько покрытых застиранными чехлами жестких венских стульев. На старомодном дубовом буфете выстроилось семь белых мал мала меньше слоников. В деревянной кадке огромный, под потолок, фикус с широкими лаковыми листьями…
Фомичев, словно завороженный, держал постановление о производстве обыска. Беззвучно шевеля пересохшими губами, дважды перечитал. Осторожно, точно хрустальную, положил бумагу на краешек стола.
— Предлагаю добровольно сдать имеющуюся у вас, Фомичев, валюту, золото… — Майор Дудко насупил белесые брови.
Фомичев поднял лохматую голову и сердито ударил о колено потрепанной залоснившейся кепкой.
— Поверьте, оговорили меня! Нахально оговорили! Не суседи, а враги, штоб ни дна им ни покрышки! Ненавидят меня, как собака кошку. А за што?
Глотая окончания слов, будто боясь, что его не выслушают до конца, торопливо говорил, что не по своей охоте пошел в полицаи, немцы заставили, что каждому своя шкура дорога, и, не служи он, служил бы кто-нибудь другой. И ничего, ровным счетом ничего плохого людям не делал. Конечно, не отказывается, бывало, что кое-кого обругал, толкнул или по шее смазал. Но не по злобе, а для острастки. А насчет того, будто раненых красноармейцев во рву расстреливал, то все это сплошная выдумка и наглая клевета. Обмундировку с убитых снимал, возражать не станет, но тоже не по своей воле, комендант приказывал. Наказание за то, что служил у немцев, он уже отбыл, и нету такого закона при Советской власти, чтоб по гроб жизни клеймо на себе таскать.
Кублашвили невольно сжал кулаки. «Негодяй! Как только земля его носит! Еще имеет наглость на советские законы ссылаться! Мужчины, женщины, даже дети воевали, жизни своей не жалели, а он, здоровенный мужик, в услужение к фашистам пошел, на задних лапках перед ними ходил. Не служил бы, мол, он, Служил бы врагу кто другой! Сам предатель, продажная душонка, и других предателями считает. Нет для него ничего святого, понятия не имеет о чести, совести, долге. Подумаешь, невинная овечка: всего лишь одежду с убитых снимал, и то по приказу…»
— Сейчас не время и не место вдаваться в подробности вашей «деятельности» у гитлеровцев, — сухо заметил майор Дудко. — Всплыли некоторые подробности, которые вы, — в чуть сипловатом голосе майора прозвучала ирония, — видимо, из скромности утаили от следствия в сорок четвертом году.
Фомичев сник, беспомощно уронив на колени тяжелые узловатые руки, но через минуту довольно дерзко ответил:
— Пужать меня не надо. Свое я получил сполна, и больше не довесят.
Он был уверен в своей неуязвимости. Ну кто может знать, что по совету своего папаши, прожженного контрабандиста, отошедшего от дел только лишь после паралича, на второй же день оккупации Бреста он предложил свои услуги гестапо? В предателях и провокаторах там была явная нужда, и Фомичев оказался ценным приобретением.
С первым своим заданием Фомичев справился успешно. В лагерь военнопленных привели его под конвоем с очередной партией израненных бойцов. Заросший, в потрепанной красноармейской форме, он ничем не отличался от других. Натянув на себя личину советского патриота, он умело втирался в доверие к людям. Вскоре ему удалось пронюхать о подготовке к побегу.
Гестаповец Герман Линге, у которого Фомичев состоял на связи, знал свое дело и научил как, не вызывая подозрений, остаться в стороне. В назначенный час предатель вслух выразил недовольство выданной на обед брюквенной баландой, для правдоподобности был жестоко избит вахманом (этого, правда, Фомичев не ожидал) и брошен в карцер, а собиравшиеся бежать — повешены.
После того Фомичев помог Линге провести еще одну хитро задуманную комбинацию. Твердо вызубрив достоверную легенду о своей службе в Красной Армии, он примкнул к группе военнопленных, установивших связь с местным подпольем; был инсценирован побег, в успехе которого Фомичев (кличка Ювелир) сыграл не последнюю роль. Предатель проник в подполье.
Когда же гауптштурмфюрера Линге перевели с повышением в «Зондерштаб Россия» — организацию, занимавшуюся борьбой с партизанами, — он забрал с собой Ювелира, зарекомендовавшего себя отъявленным провокатором.
Линге уже торжествовал победу: не сегодня-завтра его агент внедрится к партизанам и подставит под удар весь отряд.
Но этим далеко идущим планам не суждено было осуществиться. Юные подпольщики, выполняя поручение старших товарищей, выследили Фомичева, когда он, озираясь и петляя, спешил на конспиративную квартиру для встречи с Линге.
Изменнику вынесли приговор, и жить ему оставалось считанные часы. Но негодяю повезло. Мимо развалин, куда его затащили для расстрела, проходил патруль. Фомичеву удалось бежать, хотя одна пуля все же засела в плече.
Провал, полный провал. О дальнейшей работе не могло быть и речи. Фомичеву предложили начать все сызнова в другом лагере, но он, сославшись на ранение, вымолил передышку.
Передышка длилась ровно четверо суток. На пятые гауптштурмфюрер Линге вызвал Фомичева и, явно чем-то расстроенный, озабоченно сказал, что отдыхать некогда, нужно помогать фюреру в его борьбе с большевизмом.
После такого предисловия Линге перешел к делу. Кто-то из городской полиции снабжает подпольщиков оружием, боеприпасами, сообщает о готовящихся облавах и засадах. Необходимо срочно установить, кто наносит удар в спину великой Германии, вступить с ним в контакт, выявить сообщников.
Так Фомичев угодил на службу в полицию. Разоблачить ему никого не удалось, а на одной из облав осколок гранаты пробил ему грудь, и он чудом выжил.
Советские войска стремительно наступали, и Линге было не до Фомичева. Ювелир остался не у дел, и никто не проявлял к нему интереса.
Жестоко разочарованный поражением своих хозяев, Фомичев понял, что поставил не на ту карту, но назад хода не было.
Летом сорок четвертого, после освобождения Бреста от фашистов, его, в числе других изменников, судил военный трибунал. Отделался он сравнительно мягким наказанием. Спасло то, что числился рядовым полицаем и предусмотрительно уклонялся от участия в расстрелах.
Вернувшись из заключения, Фомичев поступил на работу. На прошлом поставлен крест, надо думать о будущем.
Осторожно, исподволь принялся он восстанавливать связи с валютчиками, контрабандистами, «Золото — всегда золото. Не боится ни сырости, ни девальвации, ни смены режима, при любой власти ценность сохраняет, — рассуждал Фомичев. — С золотом нигде не пропадешь, это не бумажные деньги».
Так и жил Фомичев, скрытно увеличивая отцовский капитал, не подозревая о сгущавшихся над головой тучах. Ну откуда было ему знать, что где-то в ГДР найден архив гестапо и в нем обнаружено кое-что об Ювелире?
«Что скрыл Фомичев от следствия в сорок четвертом?» — думал Кублашвили, связывая эти слова Дудке с ранее сказанными: «Биография у него… хуже вряд ли можно представить…»
— Свое я получил сполна, и больше не довесят, — повторил Фомичев. — А суседи у меня подлец на подлеце и подлецом погоняет. Завидки, понимаете, их берут, что хату я построил и тихо-мирно ем свой кусок хлеба. Эта халупа глаза всем мозолит, но никто не знает, что последние копейки я на нее угробил, что в долги по уши влез. А сейчас вы заявились, валюту требуете. Адресочком ошиблись. Да я, если хочете знать, понятия не имею, что то за валюта! И к чему она, проклятая, мне? Сколько на свете живу, золотой монеты в глаза не видел, а вы… Ну посудите сами: откудова ко мне золото? Грузчиком вкалывал. Килу, звиняюсь за выражение, нажил. Посочувствовало мне начальство, дай бог им здоровья, увидели — человек я старательный, честный, и весовщиком на товарную станцию определили. Должностишка, сами понимаете, невелика. От получки до получки, видит бог, с грехом пополам дотягиваю. Вон даже заявление в местком подал, чтоб учли тяжелое мое положение и допомогу какую дали…
— Довольно лазаря петь! — майор открыл большой черный портфель и достал бланк протокола. — Понятые с нами, так что приступим к обыску.
Фомичев пожал плечами.
— Ну что вы все обыск, обыск… Воля ваша, можете искать. Но только нет у меня никакой валюты, никакого золота.
Третий час продолжался обыск. Фомичев хмуро рассматривал свои широкие плоские ногти. Затем почему-то заинтересовался щелкой между досками пола, разглядывал рисунок обоев. Вид у него был такой, словно все происходящее в доме нисколько его не занимает.
Вот он сидит, Фомичев. О чем размышляет, чем озабочен? Спокойствие-то у него явно напускное. Чем, к примеру, объяснит, что в кладовой несколько порожних бутылок из-под коньяка? Придет ли в замешательство (уверял ведь, что с хлеба на воду перебивается, а тут — армянский коньяк), либо, не моргнув глазом вывернется: нашел посуду, сдать собрался. Незачем, мол, добру пропадать.
И попробуй докажи обратное. Может, хвалит себя за предусмотрительность: коньяк всегда покупал только на другом конце города, где его никто не знал; там же брал и любимые им маслины, ветчину, масло, а для жены пирожные, но все в небольшом количестве, чтобы в один присест можно было одолеть, чтобы никаких следов пиршества не оставалось.
А возможно, вовсю честит жену за ослушание. Предупреждал, и не раз, чтобы даже пустой посуды из-под дорогих вин дома ни-ни. Береженого бог бережет. Занеси подальше, выбрось либо сдай в приемный пункт (без копейки рубля не бывает), она же поленилась, и теперь — пожалуйста, красней, оправдывайся.
«Бутылки что, это мелочь, — думал Кублашвили. — Пускай собирает, пускай хлещет коньяк, хотя это явно не по карману. Куда важнее другое: где ценности? Усадьба большая, кто знает, где тайники. То ли в мусорной яме, то ли в кадке с фикусом, то ли в банках с вареньем, а бывает и такое, что в дворовой уборной. Ох и много еще работы предстоит…»
В это время Фомичев скосил глаза на окно и, часто заморгав, как филин днем, заерзал на стуле.
«С чего бы это? — удивился Кублашвили. — То сидел со скучающим видом человека, дожидающегося, чтобы незваные и не очень приятные гости поскорее ушли, а тут на тебе, зашевелился…»
Заметив, что старшина наблюдает за ним, Фомичев отвернулся от окна. Отвернулся и уставился на стену, оклеенную дешевыми обоями.
Но человеческая натура не всегда подвластна воле, даже самой железной. Шея у Фомичева налилась кровью, он страдальчески нахмурил брови.
В чем же причина, что вывело его из равновесия? Ведь какой бы ни был выдержки человек, а волнение, тревога отразятся на его поведении. У одного больше, у другого меньше, но отразятся обязательно.
Разумеется, для того чтобы увидеть, подметить, в чем именно и как меняется поведение человека, надо иметь опыт психолога. Но кто сказал, что служить на пограничном КПП легко и просто?
О чем только не встречался Кублашвили на контрольно-пропускном пункте! Один подчеркнуто спокоен, молчалив и лишь частые глубокие затяжки сигаретой говорят о том, что спокойствие нарочитое. Другой чрезмерно суетится. То без нужды смахивает со столика вагона несуществующие крошки, то оправляет салфетку, то ни с того ни с сего принимается переставлять с места на место лампу. Третий, высокомерно поджав губы, с непроницаемым видом углубился в газету, вроде бы и не замечая пограничников.
Раздумывая над тем, что могло встревожить Фомичева, старшина подошел к окну. Погода резко испортилась. Низкие серые тучи затянули небо. Моросил мелкий дождь. А в воздухе висела водяная пыль. В рассветных сумерках она напоминала седой дым костра из сыроватых сучьев.
У крытого толью сарая невысокий смуглый ефрейтор регулировал миноискатель. Рядом, под навесом, нахохлившись, дремало полдесятка кур.
«Куры спрятались в укрытие, — как-то машинально отметил про себя Кублашвили, — верная примета, что дождь затяжной… Но все же, что встревожило Фомичева? Вообще-то, на его месте любому было бы не до улыбок. Представил, как судачат, а может, и злорадствуют соседи, увидев у ворот военную машину, и изменило спокойствие…»
И вдруг обожгла догадка. Ну как сразу не догадался? Человек равнодушен к тому, что в доме ведется обыск, простукивают стены, вскрывают половицы, прощупывают каждый кирпич в печке, а увидел пограничника у сарая и встрепенулся. Ну да, у сарая! Надо доложить майору.
Майор Дудко остановился перед Фомичевым, но тот даже не посмотрел на него.
— Что в доме нет валюты, вы, пожалуй, сказали правду. — Майор помолчал. И неожиданно вопрос в упор, как выстрел: — Ну а в сарае?
Губы у Фомичева непроизвольно дрогнули. В глазах промелькнуло смятение. Но только на какую-то секунду. Он тут же овладел собой, и глаза приняли прежнее тусклое выражение.
— Опять двадцать пять! Да что вы прицепились ко мне с той проклятой валютой! — и, упершись локтями в колени, запустил пальцы в спутанные темно-рыжие волосы.
Но тотчас поднял голову и обрушился на жену.
— Ну чего ревешь, дуреха! Кто не ел чеснока, от того вонять не будет. Поищут, поищут и уедут, с чем приехали. А твое упрямство — вот оно где у меня сидит! — он ударил себя кулаком по шее. — Никогда больше слушаться тебя не буду. Завтра же продам дом! Продам, и махнем, куда глаза глядят. На свою шею ярмо везде найду.
Жена Фомичева с жалким, изменившимся лицом, долго возилась, открывая сарай. Замок был огромный. Ему бы место где-нибудь на хлебном амбаре, а не на этом сарайчике. Наконец, черкнув по земле, дверь распахнулась.
Правый угол сарая занимала поленница сосновых дров. Левый угол забит всевозможным хламом. Ведра без днищ, рассохшийся бочонок, проеденная ржавчиной велосипедная рама, выцветшая соломенная шляпа…
«Ну и Плюшкин, — брезгливо подумал Кублашвили. — Самый настоящий Плюшкин! Такие вот скупердяи бутылки у пивнушек собирают…»
Растерянно потоптавшись, жена Фомичева горестно приложила ко рту кончики пальцев и уселась на чурбачок рядом с сараем. Но уже через минуту-другую тихо заплакала, закрыв лицо руками.
Сержант Денисов, здоровенный и добродушный, шагнул было к ней, видимо желая успокоить, но, передумав, спросил у Кублашвили:
— Откуда начнем?
— А ты как считаешь? — ответил тот вопросом на вопрос.
Денисов повел литыми, будто чугунными плечами.
— Перетряхнем хламье сначала.
Опыт подсказывал Кублашвили другое, и он, словно раздумывая вслух, сказал вполголоса:
— Вряд ли валюта спрятана вот так, чуть ли не на виду. Посмотрим под дровами.
Не оборачиваясь, движением руки подозвал сержанта.
— Что ж, посмотрим, нам недолго. Голому одеться — только подпоясаться, — пошутил Денисов и, крякнув, сбросил тяжелую, чуть сыроватую плаху. За ней другую, третью.
В сарае терпко запахло смолой.
— Ух и славно пахнет! — потянул носом Денисов. — Будто в сосновом лесу.
Кублашвили и Денисов копали, меняясь каждые десять минут.
Вот уже голова рослого Денисова вровень с краем ямы. Работает он энергично, с хеканьем выбрасывая землю наверх. На лбу крупные бисеринки пота.
— Фу-у, совсем запарился! — Денисов устало оперся на лопату. — Еще немного, и до центра земли докопаемся!
— До центра не до центра, а место для квеври, считай, уже готово.
— Какая еще квевра?
— Не квевра, а квеври — есть такие большие кувшины для вина. Их у нас, в Грузии, по самое горлышко в землю зарывают.
— Эх, товарищ старшина, эту бы яму да на Кавказ! — Денисов заразительно рассмеялся, показав крепкие белые зубы.
— Дай-ка я тебя сменю, — Кублашвили протянул руку и помог товарищу выбраться. — Отдохни!
— И отдохнуть можно, и снова поработать, но только напрасно все это.
— Что напрасно?
— А то, что земля под поленницей слежавшаяся, нетронутая.
Кублашвили нравились люди вдумчивые, он не обижался, когда возражали, не соглашались с ним.
— Заметил, дорогой, заметил… — Выглянув из сарая и убедившись, что вблизи никого нет, сказал: — Не каждый день и далеко не каждый год валютчик вскрывает свой тайник. Сквозь землю видеть не умею, но не успокоюсь, пока не проверим. Кто знает, может, сам Фомичев, а может, отец его здесь что спрятал. У старика рыльце было в пушку.
— Ну и семейка! — покрутил головой Денисов. — Правду говорят: яблоко от яблони недалеко падает.
…Пот щипал глаза Кублашвили. Нижняя рубашка неприятно липла к телу. Дыша, как запаленная лошадь, он ничего не слышал, кроме собственного сердца.
Устало выпрямившись, сплюнул тягучую слюну.
«Возможно, Денисов и прав, напрасно все это, впустую время потеряли. Еще пять… нет, семь раз копну — и шабаш!» — подумал и вонзил лопату в землю. Раз, еще раз. Что-то глухо звякнуло.
Сдвинув фуражку на затылок, Кублашвили присел на корточки и ковырнул мягкую податливую землю, Показалась ржавая труба.
«Водопровод?» — удивился старшина. Но ведь колонка рядом с домом Фомичева, следовательно никаких труб здесь быть не могло. Кублашвили опустился на колени. Обкапывал трубу осторожно, словно перед ним был фугас, готовый ежесекундно взорваться.
Наконец метровая труба полностью очищена. Интересно: один конец ее сплющен, на другом дубовая затычка.
— Денисов! — изменившимся голосом крикнул Кублашвили. — Где ты там?
Заслоняя свет, сержант склонился над ямой.
— Есть! Понимаешь, есть! — радостно твердил Кублашвили, протягивая увесистую трубу. — Ну-ка, держи!..
Майор Дудко подровнял пальцем ближайший к нему столбик золотых монет.
— Семьсот… Ровно семьсот штук… Что теперь скажете, Фомичев?
— Он понятия о них не имеет! — пробормотал Кублашвили.
Майор обернулся к нему.
— Что?
— Да ничего, это я так.
— Вот вы, Фомичев, уверяли, — продолжал майор, — что отроду золотой монеты не видели, а тут — целый клад. Как же после этого верить вам? И язык повернулся сказать, что до получки с трудом дотягиваете. Разумеется, вы можете все отрицать. Можете снова, в который раз, клясться и божиться, что ни сном ни духом не ведаете про набитую золотом трубу. Можете… Стыд и совесть, гражданское мужество — понятия для вас чуждые. Обманывать, врать, прикидываться этаким… — майор замялся, подыскивая точное слово и, не найдя, сердито махнул рукой, — этаким обиженным судьбой-злодейкой несчастным мужичонкой, темным и неграмотным, хорошо умеете. Но одна серьезная улика сводит на нет все ваши возражения. — Майор разгладил рукой какую-то глянцевитую бумажку, с притворным сожалением покачал головой. — Ай-ай-ай! Такую промашку допустить! Очень непредусмотрительно поступили. Того не учли, что это против вас обернется. Товарищи понятые, прошу поближе! Ознакомьтесь, пожалуйста, с удостоверением к медали «За отвагу… — майор сделал паузу и многозначительно закончил: — в борьбе с большевиками». Обратите внимание: выписано на имя Фомичева… А саму медальку куда изволили схоронить? Неужели рассчитывали, что еще пригодится?
У Фомичева пришибленный взгляд попавшего в ловушку зверька.
— Впрочем, что Фомичеву удостоверение? Похоже, он готов и от своей фамилии отказаться. Но ему следует твердо запомнить: вещественные доказательства сильнее слов, куда убедительней.
Майор уставился на Фомичева.
— А теперь отвечайте: где остальные тайники?
— Нет у меня тайников! Поверьте, нет! — Лицо Фомичева приняло плаксивое выражение. Он схватил себя за голову и, раскачиваясь из стороны в сторону, заныл: — Дурак я, дурак, и уши холодные! Комбинировал… крутил… и докомбинировался! Нищим остался, нищим… А все проклятое золото! Заворожило, рыжее.
«По-свински жил, — слушая эту запоздалую исповедь, думал Кублашвили. — В театре наверняка отроду не был. Во всем доме ни единой книги. Если и позволял себе кусок послаще да пожирней, то тайком, закрыв ставни, опустив занавески. Деньги, деньги, деньги. Никаких интересов, кроме денег. Теперь, может, и сам жалеет, а уже поздно. Спекся Фомичев. Но это только начало. Верную ему характеристику дал майор. Не простачок он, каким прикидывался. Несомненно, еще тайники есть…»
Ефрейтор плавно водил квадратной рамкой миноискателя над поверхностью земли, и Кублашвили вспомнил прохладную осень сорок четвертого года. Тогда на левом фланге заставы саперы снимали противотанковые и противопехотные мины. Сотни металлических тарелок и уже покоробившихся деревянных ящичков со смертоносной начинкой таились под тонким слоем дерна. Обезвреженные, они выглядели вполне безобидно…
Частенько тревожное гудение зуммера останавливало ефрейтора, но тревоги все были ложные. То по соседству с яблоней оказывалась дырявая, бог весть сколько пролежавшая здесь кастрюля, то обнаружили зазубренный осколок, извлекли и хвостатую мину от ротного миномета.
Переступая через лужи, Кублашвили из конца в конец обошел усадьбу Фомичева. Особенно его внимание привлек заброшенный колодец. От навеса остались лишь два покосившихся столба. Цепь на вороте поржавела.
«Надо бы проверить… — И сам себя передразнил: — Надо бы, надо бы… Обязательно проверить колодец!»
Не один десяток ведер воды выкачали Кублашвили и Денисов. Когда ведро стало задевать о дно колодца, Денисов заглянул через сруб.
— Метров шесть, а то, пожалуй, и все семь наберется… Сейчас спущусь. Мне недолго, — и по своему обыкновению добавил: — голому одеться — только подпоясаться.
— Наверное, лучше мне, — возразил Кублашвили. Денисов недовольно посмотрел на него, недоуменно повел плечом.
Кублашвили расхохотался.
— Можно подумать, что там, — он кивнул на колодец, — ждет шампур карского шашлыка и стакан старого выдержанного вина. Поверь, друг, с удовольствием уступил бы тебе эту честь, но ты вон какой силач, одним пальцем меня вытащишь, а мне придется звать на помощь.
— Ла-а-дно, пусть так, — нехотя согласился Денисов.
Воды на дне колодца было чуть ниже колен. Кублашвили зачерпывал воду ведром, доливал консервной банкой.
— Готово! Тащи!
Ведро, раскачиваясь, ползло вверх, ударялось о позеленевшие влажные стены, и тогда на голову Кублашвили выплескивалась ледяная вода. Она просачивалась сквозь гремевший, будто он из жести, брезентовый плащ, струйками текла по спине, хлюпала в резиновых сапогах.
Вскоре на Кублашвили не осталось ни единой сухой нитки. Зуб не попадал на зуб, от холода ломило онемевшие пальцы.
«Вычерпываем, вычерпываем, а воды вроде бы не убывает» — подумал он, прислоняясь плечом к стене колодца. Закрыв глаза, представил себе залитую мягким зеленым светом от абажура уютную комнату. За столом дочурка, вопросительно поглядывая на мать, Спрашивает: «Ну где же папка? Где наш папка? Он что, не приходил с работы, не ночевал дома?» — «Придет, придет твой папка, не беспокойся, Тамара. Передавал, что немного задержится…»
Неля берет в руки глазурованную кринку с молоком. Корка плотная, желтовато-красная, чуть сморщенная…
Кублашвили проглотил слюну. Ладно уж с тем молоком, сейчас бы стаканчик чайку да погорячее. Однако за дело! Готово, тащи! Где ты там, Денисов?
Наконец-таки настал конец этой адской работе. Кублашвили опустился на корточки и негнущимися пальцами стал шарить в холодной жидкой грязи.
Под руку попало что-то округлое, скользкое. Бр-р-р! Кублашвили невольно содрогнулся и отдернул руку.
Не в силах побороть в себе чувства гадливости, встал и подковырнул носком сапога. Закрученный медной проволокой кусок велосипедной камеры оказался довольно тяжелым. Камни, что ли? Не иначе как ребятишки баловались.
Кублашвили отмотал проволоку и ахнул. Вот же дошлый этот Фомичев! Со стороны посмотреть — тихоня, а на самом деле жук будь здоров! Пробу ставить негде!
Нет, не напрасно они с Денисовым выкачивали воду из заброшенного колодца, не зря сам он промерз до костей. Долго возились, но зато раскрыли еще одну тайну. Старая велосипедная камера была до отказа наполнена золотыми монетами.
— …А всего обнаружено… — напряженно звенящим голосом произнес майор Дудко. — В монетах и слитках…
Понятые переглянулись. Один из них, вислоусый дядька, не выпускавший изо рта прокуренный янтарный мундштук, бросил сердитый взгляд на Фомичева.
— Ничего себе! Не от трудов праведных…
Второй понятой, поджарый старичок с растрепанным мальчишеским хохолком и отечными мешками под глазами неодобрительно покачал головой.
— М-да-а… Вы только подумайте: столько золота! Ну и соседушко у меня… А еще плакался, что жить не на что, хлеба вдоволь не наедается, концы с концами едва сводит…
Фомичев отвернулся, словно стало нестерпимо больно глядеть на все эти сотни золотых пятерок и десяток, уже не принадлежащих ему. По сизоватой щеке покатилась крупная слеза…
Крупными угловатыми буквами Кублашвили написал: «Операция на усадьбе Фомичева…» — и, прикрыв глаза рукой, задумался.
Опять припомнилось прошлое. Вот он выбрасывает лопатой землю из двухметровой ямы… На фоне тесного квадрата серого неба видит утомленное лицо Денисова, вытаскивавшего бесконечные ведра воды…
Да-а, такое оставляет глубокий след в памяти.
Хорошо, что разоблачили Фомичева — агента гестапо, валютчика. Арестованы и связанные с ним дельцы.
Но один ли он, Фомичев? Далеко не один. Взять хотя бы те подметные письма. Они тоже страничка его биографии…
В тот день он оставался дома вдвоем с дочкой. Как у всякой малышки, внимание ее долго не задерживалось на одном предмете. Тамара задавала десятки всевозможных вопросов, могущих кого угодно поставить в тупик.
Поблескивая быстрыми, темными глазами, неожиданно спросила:
— Папа, вот ты был маленьким?
— Конечно.
— А считалки тогда были?
— Были. Как же без считалок? Я и сейчас их помню: ицило, бицило, шрошано…
Тамара захлопала в ладоши и принялась повторять за ним мелодичные слова считалки. Но вскоре это занятие ей надоело и, обняв отца за шею, умильно попросила:
— Почитай мне про козла…
— Так ведь сегодня я уже читал.
— А ты еще… Пожалуйста…
Кублашвили не переставал удивляться непосредственности, с какой дети могут слушать одно и то же множество раз, восторгаясь, печалясь и радуясь вместе с героями любимой сказки. Взяв цветную книжку для дошкольников, раскрыл ее на нужной странице. «Жил-был козел, — начал, чуть нараспев. — Бывают на свете упрямцы, но уж такого упрямого козла нигде не сыскать. Всегда только на своем настоять хочет…» Дальше прочитать не удалось — вернулась из магазина Неля. Хмурясь, положила на стол обыкновенный конверт без марки и без адреса. Встряхнув светлыми кудряшками, растерянно произнесла:
— Торчало в двери. Видно, не по почте пришло. Не понимаю, что это может быть… — и зябко охватила плечи руками.
В конверт был вложен небрежно вырванный из ученической тетради листок в клеточку. Несколько строчек с грубыми орфографическими ошибками. Кто-то, не стесняясь в выражениях, обещал укокошить Кублашвили, если тот не будет давать жить людям (следовало читать: контрабандистам). Внизу, там, где обычно ставится подпись, намалеван череп и скрещенные кости. Видимо, считая, что этого мало, наспех дописано: «Сочтемся, за нами не пропадет».
— Чепуха, Неля! — сказал он тогда. — Не обращай внимания. Если бояться угроз всяких проходимцев, то и служить нельзя. Разве мало подобных писулек получали наши ребята?
Он долго еще успокаивал жену, но видел, что встревожилась Неля не на шутку. Обычно веселая, жизнерадостная хлопотунья, она сидела за обедом задумчивая, сосредоточенная, катала хлебные шарики, а то, сцепив пальцы рук, смотрела на мужа затуманенными глазами.
Неделю спустя Кублашвили возвращался домой со службы далеко за полночь. Шел и думал о назначенном на завтра партийном собрании. Он обязательно возьмет слово. Текучка, скажет, заедает, мало читаем, редко бываем в театре. Ведь учеба не только за партой, многого можно добиться самообразованием. Приведет в пример Горького, Шолохова, Джека Лондона. Никто из них не имел университетского диплома, но эрудиции их, широте кругозора любой позавидует. А еще скажет, что учиться никогда не поздно и нечего ссылаться на возраст и положение. Георгий Тимофеевич Береговой, ныне прославленный космонавт, сразу после войны не постеснялся пойти в вечернюю школу, превозмог неловкость. А был он к тому времени Героем Советского Союза, штурманом авиационного полка.
И еще насчет стенгазеты не забыть. Никакой активности, инициативы. Выходит газета от случая к случаю. А если и выходит, то читать ее неинтересно. Беззубая она у нас, заметки сухие, казенные.
По железнодорожному мосту с грохотом промчался товарный поезд. Искры роем сыпали из паровозной трубы и, отлетев в сторону, гасли.
На мосту, безлюдном в этот поздний час, покуривая, небрежно прислонились к ажурному парапету двое. Кепки низко опущены на глаза. Воротники пиджаков торчком.
Увидев Кублашвили, вынули руки из карманов и неторопливо, вразвалку двинулись навстречу. Красноватыми светлячками мелькнули брошенные вниз, на рельсы, окурки.
Кублашвили замедлил шаг, присматриваясь к незнакомцам. Неспроста они тут в такое время. Явно дожидались его. Впрочем, легко проверить это предположение.
Стоило Кублашвили перейти на другую сторону моста, как те двое тотчас свернули туда же.
Что ж, уходить от опасности, показав спину врагу, — не к чести пограничнику. Готовясь к стычке, расстегнул верхние пуговицы на гимнастерке, ослабил поясной ремень.
Высоченный крепыш коршуном ринулся на Кублашвили. Неуловимое движение (вот где пригодились приемы самбо!) — и в тот же миг рука бандита очутилась в крепком замке. Вскрикнув, он свалился на настил моста.
Соучастник его, явно обескураженный отпором, трусливо топтался в стороне. Не успел Кублашвили глазом моргнуть, как верзила вскочил на ноги. В неверном свете раскачивающегося на ветру фонаря тускло сверкнула финка…
Домой Кублашвили вернулся с большой ссадиной на ноге, в разорванной гимнастерке. Он не хотел волновать жену и покривил душой: сказал, что зацепился за гвоздь в тамбуре товарного вагона. А про ссадину умолчал. Разве мог он рассказать о случившемся? Неля так и не узнала про нападение.
Несколько дней Кублашвили ходил сам не свой. Нападение-то отбил, но никого не задержал, дал бандитам уйти. Он старался найти для себя хоть какое-то оправдание: они-де скользнули в проходной двор, перемахнули через забор и растворились в темноте. И все же досадно, очень досадно, что преступники разгуливают на свободе, сухими из воды выскочили.
В памяти остались выпущенный из-под рыжей кепки залихватский чуб и два металлических зуба, блеснувших во рту бандита.
А затем пришло второе письмо. Правда, уже по почте. Почерк тот же, но тон совсем другой. По-деловому кратко предлагалось: Кублашвили становится владельцем «Волги» и дачи на Кавказе либо в Крыму, по его усмотрению. Но за это требуется одно-единственное — убраться с КПП. То ли перевестись в другое место, уволиться под любым предлогом, пусть сам решает, что лучше.
Если откажется, то с ним церемониться не станут. Сначала разделаются с дочкой, затем с женой, его угробят последним.
Ну а коли согласен поладить по-хорошему, то пусть сообщит следующим образом…
Скрыть это письмо от Нели не удалось. Как назло, она сама достала его из почтового ящика.
Угроза встревожила. От преступников всего можно ожидать. Им ничего не стоит убрать Тамару. Девочка она ласковая, доверчивая, заманить, завлечь ее легко… Нет, даже думать об этом страшно!
— Ну вот, Неля Антоновна, дачу в стиле… рококо, что ли, мы имеем, — Кублашвили рассмеялся, но не совсем искренне. Чувствуя сухость во рту, постарался превратить все в шутку. — Светлая «Волга» в гараже… Что еще пожелаешь? Замок на берегу Куры? Сто тысяч на мелкие расходы?
Он чувствовал, что голос его звучит неестественно, несмотря на усилие говорить ободряюще.
Неля подняла на него влажные глаза. А что, если негодяи от угроз перейдут к действиям? Нет, нет, и эту анонимку следует обязательно отнести начальнику КПП! Пусть и не думает умолчать. Ни в коем случае. Она не может рисковать ребенком! Завтра же увезет Тамару к бабушке!
И в самом деле, на следующий день Неля взяла отпуск в своей лаборатории, уложила вещи…
Кублашвили с разрешения своего начальства тоже решил действовать. Надев пиджак и кепку, он минута в минуту прибыл в назначенное место, держа под мышкой, как было обусловлено шантажистами, сложенную вдвое газету.
Встретил его тот, высокий, чубатый, и с ухмылкой (давно бы, мол, так) сунул записку. В ней указывалось, куда явиться для переговоров.
Но Кублашвили, сопровождаемый работниками угрозыска, напрасно трясся в переполненном автобусе на другой конец города. Прождав у входа в парикмахерскую битый час, он ни с чем вернулся домой. Собственно, ничего другого нельзя было и ожидать: ему не доверяли, проверка продолжалась.
Пока Кублашвили ездил к окраинной парикмахерской, чубатый успел повздорить в очереди за пивом с каким-то рябоватым парнем (откуда ему было знать, что тот был сотрудником угрозыска). Оба скандалиста угодили в райотдел милиции. Только тут, в кабинете начальника, чубатый сообразил, что за человек поссорился с ним у пивного ларька, понял, что попался, и, рассчитывая на снисхождение, выдал тех, кто подкупил его, кто угрожал семье Кублашвили.
Освободился Кублашвили, как обычно, поздно. Город спал. На улицах ни живой души. Только в полуосвещенном тамбуре промтоварного магазина, укутавшись в тулуп, сидел сторож.
Где-то на стороне прорычал запоздалый грузовик, и снова густая, как тина, тишина.
От железнодорожного вокзала до дома не так-то близко, но после напряженного, полного хлопот дня пройтись по ночным улицам одно удовольствие. И Никита Федорович Карацупа, помнится, был большим любителем пеших прогулок. «В грязи не забуксуешь, и мотор не забарахлит, — шутил он. — Хоть вода по шею, хоть снег по колено, — шагай и горюшка не знай».
Не спеша шел Кублашвили по краешку тротуара. Так, бывало, возвращался он домой с шахты, ощущая во всем теле приятную усталость. На этот раз к усталости примешивалась гордость. Пограничники, его ученики, разоблачили шпиона, прикрывавшегося фальшивой личиной туриста. В чемодане он вез целлофановый пакет о безобидной на первый взгляд коллекцией: черенки ели, тополя, березы, кустик папоротника…
Со слезой в голосе «турист» пытался убедить, что взял все это на память о русской природе, о земле отцов, чтобы посадить у себя перед коттеджем.
Нет, не из любви к природе собрал он веточки, меньше всего думал о земле отцов. Экспертиза установила: растения взяты в районах, интересующих спецслужбы за рубежом, для определения радиоактивных веществ в земле и атмосферных осадках.
Вот так и в кинофильме «Ошибка резидента» показаны попытки иностранных разведок добыть пробы воды и грунта вблизи вымышленной станции Кузовки.
Нет, не на экране кинотеатра, а с реальными шпионами столкнулись наши воины. Молодцы ребята! Успешно выдержали испытание на бдительность. Достойная растет смена ветеранам. Зоркие у них глаза, пытливый ум.
Кублашвили остановился у молоденького каштана, ласково провел рукой по тонкому прохладному стволу. Ого, какой вымахал! А кажется, совсем недавно школьницы посадили, славненькие девчушки в коричневых платьицах с нарядными кружевными воротничками. Ну расти, расти, дорогой, крепни, набирайся сил…
Поднявшись на свой этаж, Кублашвили открыл ключом дверь, тихонько, стараясь не стучать притворил ее, снял в прихожей сапоги. И в ту же минуту услышал, как Неля прошлепала в кухню.
«Беспокоится, ждет…» — улыбнулся про себя.
— Вот я и дома! — сказал вполголоса. — Прости, задержался… — и смущенно потер проступившую на подбородке щетину.
Неля стояла у газовой плиты и что-то помешивала в кастрюльке. Услышав «задержался», укоризненно покачала головой.
— Ждали к обеду, а ты вон когда заявился.
— Непредвиденные обстоятельства.
— У тебя всегда так получается. То обстановка, то обстоятельства.
— Снова я виноват… Ну покажи мне, пожалуйста, хоть одного мужа на всем белом свете, чтобы жена всегда была им довольна.
С трудом сдерживая улыбку, Неля, притворно сердясь, сказала:
— Ладно уж, садись за стол, полуночник!
Сложив руки на груди, пытливо посмотрела на мужа. Женские глаза говорят лучше слов: «За целый день-то ел хоть что-нибудь? Или все некогда да некогда?»
Стараясь перевести разговор на другое, Кублашвили шутливо спросил:
— Что там у тебя, хозяюшка, сегодня на «повестке дня»?.. Суп картофельный и жаркое? Отлично! Давай поужинаем, а уж я… — бросил взгляд на часы, усмехнулся, — заодно и пообедаю…
Солнечные весенние лучи лились сквозь окна вокзала в просторный, полный воздуха таможенный зал. Кого только не видели его стены! И непроницаемых, чопорных западных дипломатов, и брызжущих силой и здоровьем жизнерадостных спортсменов, и серьезных, сосредоточенных научных работников, и шумных любознательных туристов.
Этих путешественников больше всего. Едут они к нам из самых отдаленных уголков планеты, чтобы своими глазами увидеть Страну Советов. Среди них, возможно, есть и недруги.
Но кто есть кто?
Зал, пересеченный длинными столами таможенников, заполняют пассажиры. Гул разноязыкой толпы, улыбки, цветы. В тихое журчание транзисторов врывается повизгивание тележки носильщика.
Таможенные инспекторы проверяют документы. Паспорта, краткосрочные визы, декларации. Затем досматривают багаж, все эти многочисленные чемоданы, саквояжи, рюкзаки, сумки, огромные кожаные кофры для пальто и костюмов.
К столу неторопливо подходит холеный, представительный господин в очках с золотой оправой. С ним спутница, миловидная, с вычурной прической блондинка лет двадцати, по всей вероятности, дочь. Вещей у них немного: увесистый желтой кожи чемодан и нарядный саквояж.
Турист невозмутимо попыхивает сигарой. Твердо и холодно смотрит из-под выпуклых надбровий куда-то мимо таможенника в сером форменном кителе со звездочками в петлицах.
— Золота, драгоценностей, незаявленной валюты, оружия не везете? — привычно спрашивает таможенный инспектор Егорычев.
На все вопросы последовал отрицательный ответ. Ничего недозволенного они не привозили и не вывозят.
Кублашвили заглянул в документы. Уроженец и житель Мюнхена Франц Гельмут Кюммер и его дочь Эльза возвращались из поездки по СССР.
Ну, с этой девицей в модных цветных брючках все ясно и понятно. Видать, избалованная: папаша собрался в поездку, и ей взбрело в голову посмотреть страну большевиков, где, говорят, даже летом лютые холода, по улицам бродят медведи, а люди все подряд бородатые.
А вот кто он, что за человек? Зачем, с какой целью приезжал к нам? То ли побывать, теперь уже в качестве туриста, там, где проходил в составе гитлеровского вермахта; то ли, став коммерсантом, прилизанный, корректный, ездил устанавливать деловые контакты. И еще что любопытно: откуда он так здорово знает русский язык? Москвич, да и только! В посольстве, что ли, работал или переводчиком в годы войны?
Но гостям, кто бы они ни были, подобных вопросов не задают. И Кублашвили молча осмотрел Кюммера с головы до блестящих лакированных туфель.
Неприятный тип. Такие вот господа собираются в мюнхенских кабачках и, размахивая пивными кружками, распевают реваншистские песни. Нет, ничему не научила их минувшая война.
Гм! Странно: элегантный мужчина, а под мышкой завернутый в газету батон.
Что тут, казалось бы, особенного, но Кублашвили задумался. Ничего удивительного, если ребенок держит бублик или пирожок, но чтобы респектабельный господин…
«В чем дело? В чем дело?» — вдруг разозлился на себя Кублашвили. Что он, в конце концов, придирается к человеку? Не нравится его самодовольная физиономия? Не нравится неприветливый суровый взгляд немигающих глаз?
Излишняя подозрительность тоже не к чести пограничника. Увидел батон в газете и уже бог знает какие выводы готов сделать!
Да шут с ним, с этим Кюммером! Пусть едет туда, откуда приехал! Век бы не встречаться с ним!
И подобно тому, как, включив освещение, мы видим, что скрывается в густой плотной темноте, Кублашвили вдруг все стало ясно.
«А-а, вот в чем загадка! Ничего не скажешь: ловкач!» — и посоветовал Егорычеву:
— Анатолий Степаныч, поинтересуйтесь батоном! Не промахнетесь.
Сначала на упитанном лице Кюммера промелькнула натянутая улыбка пойманного с поличным жулика. Но уже через мгновение сузились темные зрачки.
Вызывающе отставив ногу, процедил, что пища есть пища и посторонним прикасаться к ней он не разрешает. Не гигиенично. Это следует знать и советским пограничникам.
Кублашвили вспыхнул. Разумеется, запальчивость — плохой советчик, и он знает за собой такой недостаток, но наглеца все же надо одернуть. По всему видно, скромностью Кюммер не отличается. Гонора на десятерых хватит. Можно только представить, каким был он в годы третьего рейха, если сейчас ведет себя столь высокомерно.
— Послушайте, господин…
Кюммер пожал плечами: дескать, как угодно, смотрите, если желаете. И послушно положил на стол румяный, с поджаристой корочкой батон.
Во время досмотра все внимание Егорычев уделял вещам, одним вещам. Изучать, рассматривать их владельцев просто не оставалось времени. Теперь же, подавшись вперед, он уставился на Кюммера.
«Видимо, у Кюммера уже был инцидент на КПП, вот Степаныч и припоминает, что и как», — подумал Кублашвили и занялся батоном.
Внимательно, не дотрагиваясь, осмотрел, затем, склонившись над ним, понюхал.
Кюммер перешел на немецкий и что-то быстро говорил, заикаясь от возмущения. В уголках рта у него закипела слюна, и видеть это было неприятно.
Кублашвили снова понюхал батон. Любопытно! Пахнет медом. Свежим липовым медом. Следует отдать справедливость, сделано чертовски ловко. Хоть все глаза прогляди — ничего не увидишь. Один запах выдает. Слабый запах меда, которым замазана линия разреза.
«Ну, теперь что скажешь? За подобные проделки по головке не гладят, не жди!»
Подмывало объявить громко, на весь зал:
— Не турист ты вовсе, а контрабандист!
Но Кублашвили подавил в себе столь мальчишеское желание и молча поднял батон на уровень глаз.
Легкое усилие — и батон распался на две половинки. Внутри — тугая пачка сторублевок.
«Не-ет, не для коллекции собрался ты вывезти их, — сердито подумал Кублашвили. — Возможно, расчитывал, вернувшись домой, обменять в банке на золото, а вернее всего — выполнял задание спецслужб…»
Кюммер напряженно сопел, потирая мочку левого уха. Дочь его, прижав к губам кружевной платочек, испуганно смотрела на Кублашвили.
Егорычев не сводил глаз с Кюммера и, морщась, покусывал губу. По всему было видно, старался вспомнить что-то давно забытое, ускользающее из памяти.
Но вот он обрадованно улыбнулся и, опершись руками о стол, насмешливо сказал:
— Откровенно говоря, не ожидал, что судьба снова сведет нас, герр гауптман! Раздобрели вы с тех пор, с трудом узнал… Авария самолета, помню, весьма огорчила вас, но благодаря ей, вы благополучно выкарабкались из войны. Кто знает, как бы обернулось, служи вы дальше в авиации.
По лицу Кюммера пробежала судорога, но он овладел собой и спокойно, как ни в чем не бывало, ответил:
— Ошибаетесь… С авиацией я ничего общего не имел. Санитаром был, еще при осаде Одессы в плен попал. Там русскому и научился. Говорите, похож на какого-то летчика? Мало ли кто, ха-ха-ха, на кого похож…
Кублашвили не удалось дослушать окончания разговора. За спиной пробасил сержант Денисов:
— Товарищ старшина, срочно в штаб! — и, понизив голос, добавил: — из редакции окружной газеты звонили, Что-то уточнить хотят.
Егорычев столкнулся с Кублашвили в дверях вокзала. Поздоровавшись, сказал, словно продолжая неоконченный разговор:
— Не идет у меня из головы вчерашняя встреча. Поверите, только о ней и думаю. Просто удивительно, до чего мир тесен. Мог ли я предполагать, что когда-нибудь увижу Кюммера, пилота германского десантного самолета. Дела-а…
— Сознался все же? А говорил, что санитаром в начале войны в плен попал.
Егорычев отвел Кублашвили в сторону.
— Кто его знает, зачем соврал… Люди есть люди. Гитлер не оправдал надежд таких, как Кюммер, вот он и открещивается от службы в вермахте, хотя лично ему ничто не грозит, Будучи летчиком, угодил в плен, затем отпущен на родину. Возможно, просто не захотел лишних расспросов. Достаточно неприятностей с деньгами в батоне.
— Анатолий Степаныч… — замявшись, Кублашвили умолк.
— Ну говорите же, почему замолчали?
— Вы что, в лагере военнопленных работали?
— Ни единого дня.
— Откуда же Кюммера знаете?
— Длинная история, в нескольких словах не выложишь. Скажу одно: летом сорок четвертого года меня назначили для работы в УНКВД области. Вскоре контрразведка «Смерш» сообщила, что в самое ближайшее время к нам, на Смоленщину, будут заброшены гитлеровские лазутчики. Сведения достоверны и сомнению не подлежат.
Эта ориентировка вряд ли запомнилась бы среди множества других, но вслед за ней из Москвы пришло распоряжение. Предписывалось в срочном порядке прочесать окрестные леса.
К этому нам было не привыкать. В ту пору неделями из лесов не выходили, вылавливали бывших старост, полицаев. А тут конкретно обозначен район поисков и приметы немецких парашютистов.
Сутки провели мы в лесу почти без сна и отдыха и у родника наткнулись на капитана и старшего лейтенанта. Капитан брился, старший лейтенант хлопотал у котелка. Оба имели безупречные документы отдела разграждений инженерных войск Первого Прибалтийского фронта, уверенно отвечали на вопросы и все же какая-то, сейчас запамятовал, деталь подвела их. Кажется, что-то с продаттестатом… Да-а, разведчик, как и сапер, ошибается один раз.
В тот же день мы выяснили: таких офицеров в штабе инженерных войск нет и не было.
Один из задержанных, помню, здоровенный, черноволосый, упорно отмалчивался, другой, помоложе, желая облегчить свою участь, дал показания. Выявление минных полей и составление отчетных карточек оказалось, как и следовало ожидать, легендой, подкрепленной искусно подделанными документами. На самом деле подыскивалась достаточных размеров лесная поляна, пригодная для ночной посадки десантного самолета.
Кто и когда прилетит, им неизвестно, знали лишь, что по условному радиосигналу самолет приземлится и возьмет их на борт.
Вскоре из Москвы поступила радиограмма, что Кальтенбруннер утвердил район приземления и дату. Незваных гостей следовало ожидать со дня на день.
Гладко дело шло, как по маслу, однако в самый последний момент случай поломал всё и вся. Десантный самолет проскочил подготовленную для него поляну и сел значительно дальше. А там — ямы, кусты. Чудом не перевернулся и не взорвался.
Авария оказалась серьезной, нечего было и думать подняться в воздух.
Экипаж самолета выловили, тогда-то мне и довелось познакомиться с Кюммером. Но те, главные, ради кого гитлеровцы проводили всю эту рискованную операцию, успели ускользнуть.
Кублашвили досадливо вздохнул.
— Почему-то негодяям обычно везет!
— Не всегда. Их поймали. И было это вот как. Дождливым осенним утром к одному цз КПП на дальних подступах к Москве подъехал «виллис» с брезентовым верхом. Рядом с водителем — моложавый широкоплечий майор в матерчатой фуражке, какие шили в войсковых частях доморощенные умельцы.
«Виллис» застыл перед опущенным шлагбаумом. Мотор рокотал на малых оборотах. Водитель, скуластый хмурый ефрейтор, не снимая рук с баранки, невозмутимо откинулся на спинку сиденья.
Майор порылся в видавшей виды кожаной полевой сумке и достал командировочное предписание. Затем из левого кармана гимнастерки — удостоверение личности. При этом плащ-палатка соскользнула с плеч, и дежурившие на КПП увидели, что на левой стороне груди у него три ордена Красного Знамени, а на правой — ордена Александра Невского, Красной Звезды и Отечественной войны второй степени. Над ними желтели ленточки тяжелых ранений.
Вояка этот майор, по всему видать, был отчаянный. Полный, как говорится, иконостас.
Старшим на том контрольно-пропускном был мой товарищ, капитан Зуев из контрразведки «Смерш» (от него я потом и узнал все подробности).
Внешность у Володи Зуева, должен вам сказать, самая обыкновенная. Лицо добродушное, нос кирпатый, фигура медвежья. О таких говорят: неладно скроен, да крепко сшит. Свою форму он, разумеется, заменил на старенький бушлат со старшинскими погонами и выцветшую пилотку.
Проверил Зуев командировку, путевой лист и говорит: «Ошибочка вышла… Индекс на путевке не тот. Начальству обязан доложить», — и кивнул в сторону избы, стоявшей чуть поодаль.
Майор вскипел. «Старшина, мне некогда слушать ваши басни! Я — офицер связи штаба фронта. Следую в Москву в генштаб. — Тут он, верно, для убедительности достал из сумки засургучованный, прошитый на углах пакет с четким штемпелем «Сов. секретно». — У меня документы особой срочности на имя… а вы мне всякую чепуху городите!»
Но Зуева на испуг не возьмешь. Выслушал все это и развел руками.
«Я, — говорит, — человек маленький. Начальство надо мной поставлено, с ним и разговаривайте».
Майор просто рассвирепел. Ругаясь так заковыристо, что, пожалуй, и одесские биндюжники позавидовали бы, он вышел из машины.
«Идемте! — кричит. — Окопались в глубоком тылу и мудрят. За такую самодеятельность вам не поздоровится! Я этого безобразия так не оставлю!»
Зуев молча шагнул в сторону и, уступив майору дорогу, шел за ним по тропинке. «Мое дело маленькое, — бормочет, — делаю, что приказано…»
Идет Зуев в нескольких шагах за тем майором и лихорадочно вспоминает текст поступившей из центра ориентировки. Все мы тогда ее получили. Дословно, разумеется, сейчас не помню, но примерно было так: «Разыскивается агент абвера, высокий рыжеватый блондин, лет тридцати. Снабжен фальшивым удостоверением личности офицера связи. В общевойсковой форме майора с несколькими орденами и знаками ранений. Глаза чуть навыкате, уши квадратные… При задержании опасен…»
Видит Зуев, что приметы сходятся. Совпадает и словесный портрет водителя. Теперь уже он был уверен, просто на все сто процентов убежден, что на «виллисе» прикатили Мешков и Чмиль, о которых, как мы, участники той операции, догадывались, по соответствующим каналам информировал весьма осведомленный человек из Берлина. Неоценима твоя помощь, неведомый друг и товарищ!
И тут Зуев, больше не колеблясь и не сомневаясь, перевесил автомат с правого плеча на левое — условный сигнал для тех, кто в избе незаметно наблюдал за всем происходящим у шлагбаума.
Мешков (а это был он) сердито рванул на себя дверь и вошел в полутемные сени. Вошел и, глухо вскрикнув, попятился. Но Зуев с силой толкнул его в спину, а четыре дюжих руки втянули в избу.
Возня в сенях не прошла мимо внимания водителя Чмиля. Заподозрив неладное, он, ясное дело, встревожился и вроде бы небрежно попросил оставшегося у шлагбаума солдата: «Подыми-ка, браток, свою палку. Туда вон переберусь, чтоб никому не мешать. Машина вроде бы идет…»
«Потерпи чуток, — ответил солдат. — Сейчас старшина вернется».
Но Чмиль не мог ждать ни единой минуты. Видимо, он с ужасом представил себе, что будет, если Мешкова разоблачили. Да черт с ним, с тем Мешковым! Сейчас надо думать о собственном спасении. В конца концов, документик об увольнении по чистой у него имеется да плюс к тому десяток разных бланков. Вписывай любую фамилию. Денег в кузове полный вещмешок, на сто лет хватит…
Колебаниям и раздумьям положило конец появление Зуева. В расстегнутом бушлате и сбитой набекрень пилотке он, стоя на пороге избы, крикнул: «Товарищ водитель, майор зовет!»
Можно лишь предположить, что подумал в ту минуту Чмиль, но только он достал из-под сиденья парабеллум, и тут же мотор взревел, как разъяренный зверь, заглушив звук выстрела. «Виллис» сбил шлагбаум и устремился вперед.
Солдат был тяжело ранен, но все же нашел в себе силы оттянуть назад затвор ППШ и дать прицельную очередь.
«Виллис» завалился в кювет, мотор у него заглох, А Чмиль, изменник и каратель, террорист абвера, покончил все счеты с жизнью, так и не выполнив вместе с Мешковым своего подлого задания.
Кублашвили вопросительно посмотрел на Егорычева и, набравшись смелости, спросил:
— Анатолий Степаныч, какое же у них было задание? Скажите, если, конечно, можно.
— Сейчас это уже не тайна. Летом сорок четвертого в «Унтернемен Цеппелине» [7] готовили акцию против видного руководителя партии и правительства. Считали, что это «убийство века» внесет замешательство и растерянность в нашей стране. Немецкие же армии, терпящие поражение за поражением, тем временем перейдут в наступление.
Стали искать исполнителей. Тут не годилась обычная продажная шушера, выдававшая лагерному начальству своих соотечественников за миску баланды либо за лишнюю пайку вязкого, как глина, хлеба, не имеющего ни вкуса, ни запаха. Свой выбор остановили на некоем Мешкове. В начале войны он добровольно сдался в плен и все эти годы помогал гестапо выявлять подпольные организации. Лучшей характеристикой для него служило то, что Советскую власть он ненавидит всеми фибрами души, знает и понимает, что встреча с чекистами равнозначна смерти.
Под стать Мешкову подобрали и второго исполнителя — Чмиля. Тот успел отличиться в карательных экспедициях против партизан и при массовых расстрелах мирных жителей.
Планировалось, что террористы осядут в Москве, поживут, осмотрятся и затем свяжутся с резидентом. Тот же через свою агентуру уже сделал многое. Наблюдение за интересующим их лицом велось давно.
Лазутчиков снабдили отпускными билетами, продаттестатами, справками о снятии с воинского учета по ранению. Для этого использовали чистые бланки и печати советских госпиталей, захваченные под Харьковом в сорок втором году.
Должен вам сказать, Варлам Михайлович, что хлопоты были не только с документами. Засылаемый к нам агент должен, что называется, вжиться в образ, говоря языком актеров, забыть, кто он есть на самом деле, вести себя просто, естественно, не вызывая подозрений.
Мешкова и Чмиля натаскивали правилами ношения обмундирования, отдания чести, всем неисчислимым воинским мелочам; инсценировали посещение ими военной комендатуры, продпункта, проверку документов патрулями; обучали стрельбе из пистолетов ТТ и парабеллума по движущимся мишеням.
— Видать, готовились весьма тщательно, — вырвалось у Кублашвили.
— Да, в этом им не откажешь.
Но ничто не помогло гитлеровским лазутчикам. Они потерпели полное фиаско…
Егорычев ушел, а Кублашвили смотрел ему вслед с чувством благодарности к неведомым советским разведчикам, проникшим в «Цеппелин» и выведавшим сокровеннейшие его тайны. А сколько героизма, смекалки и самообладания проявили многие другие чекисты, внедряясь в шпионские школы, карательные, разведывательные и контрразведывательные органы гитлеровцев!
Слава вам и великая благодарность! И какое счастье, какая огромная честь принадлежать к вашей дружной и мужественной семье!
Давний знакомый
На листке бумаги два слова: «Давний знакомый», но сколько воспоминаний будят они.
…Ночью прошел дождь, а под утро приморозило. Жесткая высохшая трава, земля, деревья, шпалы, светофоры покрылись скользкой ледяной коркой. А тут еще снежная метель. В холодном воздухе бешено крутил, забивая дыхание, сек по глазам снег. Деревья взмахивали ветками, словно защищаясь от резких порывов ветра.
Кублашвили подошел к первому пассажирскому вагону, стоявшему на запасных путях отстойника.
— Будем приступать, — обернулся к шедшему за ним сержанту Денисову. — Я останусь здесь, а ты займись следующим. Посмотрю, что и как, и зайду к тебе. Договорились?
— Понятно, товарищ старшина!
Кублашвили ухватился рукой за обледенелый поручень и легко вскочил на высокую ступеньку вагона.
Нажал ручку — и он в тамбуре. Стряхнул с шапки снежную крупу. Ну и погодка! Его-то группе хорошо, все же в тепле работают, а каково ребятам, досматривающим товарняк, платформы?
Отворилась дверь, выглянул проводник. Кого, мол, нелегкая несет?
Высокий, статный, со шкиперской бородкой, он, позевывая, уставился на пограничника и, часто заморгав заспанными глазами, неожиданно заулыбался. Редкие зубы придавали какое-то мальчишеское выражение его лицу.
— Не узнаете? А я сразу вас узнал! — проговорил хриплым сонным голосом.
Кублашвили пожал плечами. Нет, это упитанное, с едва заметными оспинками лицо он видит впервые. Да разве упомнишь, с кем приходилось встречаться? Тысячи, десятки тысяч людей проходят через КПП.
— Ну и проучили же вы меня в тот раз! — оживленно продолжал проводник, словно даже воспоминание о давно минувшей неприятности доставляло ему удовольствие. — По всем правилам проучили! Больше года не ездил в загранрейсы, но, поверите, дня не было, чтобы не вспоминал ту заварушку с будильниками! Я просто обалдел, когда они, ха-ха-ха, на всю станцию…
Кублашвили, сузив глаза, присмотрелся. Ага, это же тот самый «часовщик»! Ничего не скажешь, старый знакомый. Только из-за бородки не узнал его.
Часами надумал промышлять. Как же, недурный бизнес! С выгодой можно продать за рубежом.
Закупил как-то десятка полтора дамских золотых часиков с браслетами да еще в придачу к ним пяток будильников, и припрятал все это в укромном местечке.
И вот ровно за пятнадцать минут до отправления поезда в вагон поднялся пограничный наряд. Проводник, уверенный, что он вне опасности, прислонился спиной к простенку между окнами, блаженно щурился, словно радуясь чему-то.
И вдруг все пять будильников в один голос, громко и настойчиво заявили о своем существовании.
На лице проводника страх и смятение. Ему не хватало воздуха. С мистическим ужасом смотрел он на пограничников. Глаза расширились. На лбу выступил пот.
— Дело прошлое… Но я и по сей день никак не пойму, сколько голову ни ломал, почему будильники затрезвонили. И именно в тот момент, когда вы заявились. Готов поклясться всеми святыми, что ни один, понимаете, ни один не был заведен! И так внезапно…
— И я не пойму, — уклончиво ответил Кублашвили.
Первой мыслью тогда было дождаться возвращения проводника и в его присутствии изъять контрабанду. Но затем перерешил. С изъятием можно повременить. Час-другой ничего не изменят. Он проучит этого дельца, за которым давно уже водились грешки. Проучит, чтобы надолго запомнилось.
И Кублашвили, поставив завод у будильников на определенное время, уложил их обратно в тайник.
«Однако пора приступать, а то, пожалуй, не я Денисову, а он мне придет на помощь», — подумал Кублашвили и сказал:
— Вынужден прервать нашу беседу. Время у меня ограниченное.
— Можете проверять, но только ни к чему все это. Сам закаялся и десятому закажу… Боком те будильники вышли.
Серые глаза проводника были по-детски чисты, говорил он настолько искренне, что Кублашвили почувствовал к нему невольное расположение.
Порядок досмотра привычный, давно установленный.
Стоя в дверях купе, проводник достал пачку сигарет и, закурив, спросил с простодушным видом:
— Извините меня, но правду ли говорят, будто вы, старшина, особый прибор для проверки придумали… что-то наподобие рентгена. И премию за него — пятьдесят тысяч отвалили… и отвертка у вас… ну, какая-то специальная. Головка начинает светиться, если что.
«Назойлив ты, как осенняя муха, — поморщился. Кублашвили. — Валяй, валяй! Разубеждать не собираюсь, подобное слышать не впервые. Чего ни выдумывают контрабандисты обо мне и моей отвертке!»
— Почему это вас интересует? — холодно спросил он.
Проводник поспешно опустил глаза.
— Поверьте, я без всякой задней мысли.
Последовала неловкая пауза. Проводник поперхнулся табачным дымом, побагровел и закашлялся, схватившись рукой за грудь.
Чтобы как-то сгладить напряженность, Кублашвили миролюбиво, чуть ли не дружески, сказал:
— Готово, пошли дальше.
Пятое купе. Нижний диван, батарея, стены. Теперь верхний плафон. Кублашвили поставил в проходе деревянную лесенку, ловко поднялся по ней. Да, видимо, и тут давно уже никто не касался плафонных шурупов. Вон даже головки у них заржавели. А почему, собственно, заржавели? Уже стало правилом ничего не принимать на веру и, если возникло сомнение, обязательно доискиваться до первопричин.
«Откуда ржавчина? Крыша не протекает, сырости нет. Надо разобраться…»
Он сунул руку в карман. Фу, какая досада! Отвертка в шинели.
Едва лишь спустился вниз и взялся за шинель, как проводник оживился и затараторил:
— Нечего и сомневаться! Все, абсолютно все в порядке! Никаких нарушений!
Кублашвили слушал и не слушал. Мысли его были заняты шурупами на плафоне.
— А? Что вы сказали? — спросил рассеянно.
— Говорю, все в полном порядке… Но понимаю: проверять обязаны. Се ля ви, как говорят французы. Такова жизнь!
Кублашвили достал из кармана шинели отвертку.
В глазах проводника появилась тревога. Что еще собирается делать пограничник? Ведь будто бы собрался уходить! И побледнел, сжался весь, когда Кублашвили поднялся по ступенькам лестницы.
— Сами в-видите, н-ничего, — сказал заикаясь, жалким голосом и подавленно умолк.
Легкое прикосновение отвертки к бороздке шурупа — и отскочил слой ржавчины.
«Ага, вот в чем секрет! — сообразил Кублашвили. — Все прояснилось. Головки шурупов протравлены кислотой. Новая уловка, о которой ориентировали на боевом расчете. Настоящая, подлинная ржавчина глубоко въедается в металл и так легко не отскакивает. Ничего не скажешь, придумали! Раньше, стремясь ввести нашего брата, контролера, в заблуждение, контрабандисты подкапчивали шурупы плафонов спичками, а как разоблачили, раскусили их хитрость, — усовершенствовали преступную свою технологию.
Лицо проводника перекосилось, стало некрасивым. Дышал он коротко и часто, уставившись в одну точку.
Минута — и плафон снят. Кублашвили, привстав на носки, нашарил продолговатый сверток. На ощупь определил: книги в целлофановой обертке. Выходит, не ошибся: улов есть.
…Кублашвили медленно провел рукой по лбу, словно отгоняя нахлынувшие воспоминания. Годы, годы… Как быстро проноситесь вы! И каждый год особенный, по-своему неповторимый, запомнился успехами и огорчениями. Но всегда сопутствовало ощущение какой-то романтической приподнятости, сознание своей причастности к святому делу охраны государственной безопасности. И будь ему сейчас двадцать, стань он перед выбором жизненного пути, то, не колеблясь, снова посвятил бы себя все той же пограничной службе со всеми ее трудностями и радостями. Вот так завтра он и скажет ребятам в школе. Только так и не иначе.
«В общем, принимайся, Варлам, за дело, продумай свое выступление», — и он склонился над листком бумаги.