Copyright — «Абилов, Зейналов и сыновья», 2000 г.
Copyright — Ceyla, 2000
Copyright — Tair Ali, 2000
Данный текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как с согласия владельца авторских прав.
Все события и герои в романе вымышлены, любые совпадения случайны
1.
Два десятка фотографий в темно–красном альбоме, несколько учебников со штампом университетской библиотеки, значки, чахлый лимонник в жестяной банке, пять рубашек, свитер, пара старых брюк, туфли со сбитыми на бок каблуками в коридоре, электронная зажигалка, ключи — вот и все, что осталось от Ибишева.
И еще остались две тоскующие женщины. Они тихо ходят по его комнате и стирают невидимую пыль с мебели. Скрипят половицы. Его кровать застелена коричневым покрывалом с тигром. Почти все фотографии детские. На одной из них, самой лучшей, он стоит перед домом с большим персиком в руках и настороженно смотрит в объектив. Эту фотографию делал сосед с первого этажа. Женщины перебирают книги на столе, листают его школьные тетради. И так они делают по несколько раз в день, потому что очень скучают по Ибишеву. А за окном, не шелохнувшись, стоят заснеженные маслины. И если выйти на балкон, то можно увидеть серое и неподвижное море, и падающий снег, который неумолимо заметает головокружительный лабиринт улиц, и белый пар, поднимающийся над плоскими крышами домов, и обледенелые провода, и черных птиц, парящих совсем низко в застывшем небе. И можно прикрыть лицо ладонями и представить его себе там, на бесконечных лугах, залитых прозрачной водой и светом.
Но это сейчас. А тогда, в тот день, Ибишев проснулся от скрипа двери. Он открыл глаза и увидел их на пороге своей комнаты. Они стояли, окутанные полумраком, совершенно одинаковые, маленькие, сутулые, в черных вдовьих косынках и синих платьях в белый горошек. Ибишев закрыл глаза. И когда он открыл их снова, они уже стояли в изголовье его кровати.
— С днем рожденья, сынок! — сказали они совершенно одинаковыми голосами и одновременно улыбнулись. Две загадочные сирены с почти детскими лицами цвета слоновой кости, почти бесплотные, почти ирреальные, два ангела–хранителя, прошедшие через всю жизнь Ибишева и, в конце концов, так и не сумевшие уберечь его бессмертную душу.
И Алия, та, что старше Валии ровно на полторы минуты, отодвигает занавеску, и чудесное майское солнце заливает всю комнату дрожащим светом, похожим на призрачную дымку. И все словно тонет в этом свете: и чахлый лимонник в железном горшке на подоконнике, и письменный стол, и шифоньер в углу, и стены, покрытые выцветшими обоями, и изголовье железной кровати, и заспанное лицо Ибишева.
Валия, та, что младше на полторы минуты, достает из шифоньера одежду Ибишева и аккуратно вешает ее на стул. Брюки, рубашка, носки.
И за окном с массивными ставнями — Денизли, но не такой, как сейчас. Денизли 1984 года. И весь город завешен красными флагами, которые еще не успели убрать после первомайского праздника. И на заросшем диким виноградником огромном пустыре, примыкающем к верхним кварталам, вовсю идет строительство дач. И в городской мечети конца прошлого века все еще находится краеведческий музей. И Ибишеву всего четырнадцать лет. И он, протирая заспанные глаза, садится на кровати. И ноги его едва достают пола, и Алии — Валия улыбаются ему, и их лица цвета слоновой кости почти светятся от счастья.
— Сегодня, наконец, ты стал, взрослым! — сказала Алия.
— Слава Аллаху! — сказала Валия. И они погладили Ибишева по разлохмаченным волосам.
— Теперь ты мужчина в доме, не забывай об этом…
— Мы будем молиться за тебя.
— А это подарок! Посмотри! — И словно, как у фокусников в цирке, в крошечных ладошках Алии — Валии вдруг возникла картонная коробка из–под обуви, перевязанная куском бечевки.
— Когда твой отец уехал, он оставил это. — Сказала, печально улыбнувшись, старшая Алия.
— Упокой Аллах его душу!
— Упокой Аллах его душу! Это нужно всем мужчинам. Это скоро понадобится и тебе.
Ибишев осторожно взял коробку.
— Это подарок от твоего отца! Мы столько лет хранили его для тебя!..
— Сегодня можешь не идти в школу, сынок. Вечером придут гости!..
Они по очереди приложились ко лбу Ибишева и исчезли, словно растворившись в солнечной дымке. И Ибишев, осторожно прижимая к себе коробку, спустился с кровати и, шлепая босыми ногами, подошел к окну. Коробка была легкая и пахла нафталином. Ибишев был взбудоражен и растерян одновременно. То, что он держал в руках, было как–то неразрывно связано с тем человеком, которого он никогда не видел и который был его отцом.
Он развязал бечевку и снял крышку. Сверху, переложенные кусками ваты, лежали большая, начищенная до сверкающего блеска медная мыльница, круглое зеркало, помазок с настоящей свиной щетиной в маленьком целлофановом кулечке, обсыпанный тальком, плотно закупоренный флакон выдохшегося огуречного одеколона, полупустой тюбик жидкого польского мыла, а в самом низу — роскошная опасная бритва с фигурной ручкой, инкрустированной перламутром. Стоя босыми ногами на холодном полу, он стал бережно раскладывать неожиданно полученное наследство на залитом солнцем подоконнике, остро чувствуя невыразимую нежность к человеку, который, как и он, был мужчиной и когда–то владел и пользовался всем этим. Он представил себе его сидящим за столом в гостиной. Перед ним круглое зеркало на подставке. Он смотрит в него и проводит бритвой по намыленной щеке. На лезвии остаются куски пены с черными волосками.
Ибишев трогает пальцами свое лицо. На подбородке и над губой уже есть пушок. Он пробует подушечкой большого пальца притупившееся лезвие. Бритва удобно лежит в руке.
И, наверное, лучше всего запомнить его именно таким, в призрачной солнечной дымке, стоящим перед подоконником и с замиранием сердца, рассматривающим нехитрое отцовское наследство…
2.
Он никогда не видел его, если, конечно, не считать той темной, плохо ретушированной фотографии в столовой. Она висит на стене, между окном и буфетом. Бесформенное лицо с почти совершенно размытыми чертами едва проглядывает сквозь неопределенный серый туман. Скорее эскиз какой–то маски, чем фотография мужского лица. Сходство усиливается еще и благодаря старательности фотографа–ретушера: розовые пятна на щеках, лиловые тени вместо губ и два четких черных кружочка, изображающих ноздри. Ибишев много раз подолгу изучал этот единственный имеющийся в наличии портрет отца и, в конечном итоге, пришел к единственно возможному заключению: лицо на фотографии никак не могло принадлежать живому человеку.
Он снился ему иногда, огромный и сияющий, в широком плаще, который трепал налетающий ветер. На лицо его падала холодная тень, и черт нельзя было различить, но Ибишев точно знал, что он улыбается ему, улыбается и что–то говорит тяжелым басом, и Ибишев, дрожа от любви и восторга, силился различить слова. Но ничего не получалось — призрак говорил на каком–то неизвестном Ибишеву языке. Он все говорил, говорил, пока где–то далеко не начинали протяжно кричать птицы. И тогда сияющий призрак отца Ибишева поворачивался и медленно уходил в странный скандинавский пейзаж (грозное северное море, катящее валы на громоздящиеся друг на друга скалы, и лохмотья почти черных облаков на светлеющем небе).
Ибишев так никогда и не узнал, о чем хотел поведать ему призрак отца.
В первый раз он увидел этот сон в одиннадцать лет и, проснувшись, долго плакал, закрыв голову подушкой. Очевидно, что призрак что–то пытался рассказать ему. Что–то очень тайное. Что–то такое, что он мог доверить только ему, своему сыну…
Ибишев напряженно думал об этом. И в течение целой недели, искусно прячась от Алии — Валии, обыскивал квартиру в поисках каких–либо следов, способных натолкнуть его на разгадку отцовской тайны. Но все, что ему удалось найти, были спринцовка, в предназначении которой он так и не разобрался, и внушительный темно–синий фолиант «Акушерство и Гинекология», завернутые в кусок тряпки и спрятанные на дне корзины с грязным бельем.
Сон повторялся еще несколько раз. С теми же подробностями. Призрак говорил, перекрывая шум ветра и грохот волн, простирал к нему руки, но слова языка, на котором он говорил, не становились от этого понятнее. И чем старше становился Ибишев, тем спокойнее он начинал принимать мысль о том, что тайное послание отца навсегда так и останется тайным. Это первое значительное поражение в своей жизни Ибишев пережил в полнейшем одиночестве, отгородившись от мира высокой температурой, ознобом и сыпью. Врач определил у него корь. Последовали ровно сорок дней домашнего заточения, во время которых юный Ибишев окончательно установил факт полного отсутствия каких–либо материальных следов отцовского пребывания в доме. Не было ни его одежды, ни его документов, ни фотографий (безобразная подделка в столовой не в счет), ни его запаха, ни его инструментов! Абсолютно ничего!
Первый духовный кризис Ибишева был вызван очевидным хрестоматийным противоречием между сознанием и верой. С одной стороны, следуя немецкой классической философии, он был вынужден признать, что доказательств существования отца в области разума нет и, судя по всему, быть не может, а с другой он интуитивно продолжал ощущать его незримое присутствие.
Кризис этот продолжался до того памятного майского утра, когда Алия — Валия, словно волшебные феи, принесли юному Ибишеву чудесные артефакты в обыкновенной картонной коробке — тот самый святой Грааль, в существование которого он уже давно перестал верить! И именно потому стоит запомнить его таким, каким он был в то утро — счастливым.
3.
Время настолько стерло всякие различия между ними, что они стали совершенно одинаковыми. Два бесплотных существа с девичьими лицами и всегда теплыми сухими ладошками. Алия — Валия, Валия — Алия, бесконечные отражения друг друга. Общее лицо, общий дом, общая судьба, общий Ибишев и даже, в каком–то смысле, общее короткое замужество. Они будут смотреться друг в друга как в зеркало всю жизнь. И каждая новая морщина на лице одной будет говорить другой о ее собственных морщинах. И когда наступит срок, сестры безошибочно угадают это, приглядевшись к своему живому отражению.
Алия — Валия были не просто однояйцовыми сестрами–двойняшками. Они были единым целым. И неоспоримым доказательством этого стал тот душный августовский вечер 1970 года, когда старшая из них — Алия, с лицом, горящим от страха и возбуждения, впервые вошла в брачную спальню.
Свадьбу сыграли дома в узком семейном кругу, в прямом и переносном смысле — он приходился дальним родственником невесте. Не то двоюродным, не то троюродным братом по материнской линии.
Отвернувшись к стене, она стягивает через голову кружевное белое платье. Это платье они шили вместе с сестрой в течение целого месяца. Белая хрустящая ткань, пропитанная запахом нафталина и цветочного одеколона, медленно сползает по худым плечам и в тусклом свете ночника капельки пота тускло блестят на смуглой коже. Платье с шелестом падает на пол и лежит вокруг ее ног, как морская пена. Она не поворачивается. Она прижимает горящую щеку к плечу. Она готова потерять сознание от стыда и страха. Прямо перед нею большой мотылек. В безумном вальсе он кружится вокруг желтого плафона ночника на тумбочке у кровати и пугающие тени, следуя неумолимому ритму его движений, плывут по голубым обоям.
Ибишев–старший сидит на кровати. Невысокий коренастый мужчина с залысинами на загорелом черепе. На нем черные брюки с роскошным клешем и кремовая тенниска, расстегнутая на широкой волосатой груди. Сквозь толщу времени лица его не видно. На лице лежит густая тень. Видна лишь массивная, гладко выбритая челюсть. Он достает из кармана брюк платок и вытирает пот со лба. На столе у двери стоит поднос со сладостями и фруктами. В середине подноса возвышается цельный кусок сахара, обвязанный красной лентой.
И когда он, наконец, позвал ее и прикоснулся к ней, она зажмурила глаза и не открывала их до тех пор, пока он, весь покрытый горячим потом, не откинулся на подушку и не заснул. И она лежит, уставившись в потолок невидящими глазами, и прислушивается к своему телу. И она точно знает: все, что происходит с ней, происходит и с ее сестрой, там, в их маленькой комнате за стеной…
И Валия действительно потеряла невинность в то же самое мгновение, когда это произошло с Алией. Просто так, лежа с закрытыми глазами в душной темноте. И это было в первый раз со дня их рождения, когда они спали в разных комнатах с сестрой.
И так продолжалось в течение всех восьми месяцев замужества Алии. Каждую ночь Валия переживала все то же самое, что и сестра. И они говорили об этом друг с другом. И они были уверены, что так и должно быть. И они боялись, что беременность старшей будет заметна и у младшей. Но этого, слава Аллаху, не случилось! И, несмотря на то, что у Валии тоже прекратились месячные и потемнели соски, и по утрам ее так же тошнило, как и Алию — живота у нее не появилось.
За месяц до рождения сына, которому в наследство, кроме не слишком благозвучной фамилии, Ибишев–старший оставил еще и свои бритвенные принадлежности, он уехал на заработки и больше никогда не вернулся.
С ним поехало еще несколько шабашников из Денизли. Но все они вернулись, самое позднее, через полгода. А он — нет. То ли отправился дальше, на запад, в бесконечных поисках утраченной Аркадии, то ли сгинул где–то в нефтяных болотах Биби — Эйбата, то ли просто не захотел вернуться. Последнее известие от Ибишева–старшего в самом конце осени 1971 года принес человек с сильно воспаленными глазами. Было поздно. Ветер швырял в окна мокрый песок и старые газеты. Алия — Валия не открыли ему и переговаривались с ним через дверную цепочку. Безобразно худой, длинный, с тяжелыми надбровными дугами в стиле Ломброзо он говорил, как–то странно прожевывая слова. Он сообщил, что супруг их находится в добром здравии и в скором времени намерен вернуться домой. Потом он ушел. И больше от отца Ибишева известий не поступало.
Потом умер отец. А следом за ним и мать. И Алия — Валия остались одни. Они покрыли себя траурными покрывалами, и траурные покрывала подходили им, и они больше никогда не снимали их. И они снова стали спать в одной комнате. И заботы о маленьком Ибишеве поглощали все их свободное время. И они не очень страдали от одиночества.
Они любили Ибишева, хотя и воспитывали его в неожиданной строгости. Любили по–своему, как–то по–детски, не как любят женщины. По–другому они не могли. Они слишком долго жили без мужчин, чтобы остаться женщинами.
4.
Он сложил все обратно в коробку точно в такой же последовательности, как и доставал. Аккуратно закрыл крышкой и спрятал в шкафчик письменного стола.
После завтрака Ибишев сидел на балконе и рассеянно следил за тем, как в теплом воздухе, пронизанным весенним солнцем, легко летит тополиный пух. Он падает на плоские крыши соседних домов, гирляндами свешивается с проводов и телевизионных антенн, лежит свалявшимися серыми кучками на асфальте. Ибишев с нетерпением ждет вечера и, как обычно бывает в таких случаях, время тянется для него бесконечно долго. Он слышит, как громыхают посудой Алия — Валия на просторной кухне, полной запахов жареного лука, ванили и свежей зелени. В столовой размеренно отбивают такт настенные часы. Ибишев еще раз тщательно ощупывает свой подбородок и щеки. Мягкие, хотя и довольно длинные волоски. Особенно на подбородке и над губой. Ибишев удовлетворен. Он кладет голову на разогретые солнцем перила и продолжает следить за летящим пухом. Легкий порыв ветра приносит томный запах цветущего винограда и травы. И время продолжает тянуться, как горячая резина, и золотистые стрелки невыносимо медленно ползут по циферблату старых часов.
Он задремал. И не было никаких вещих снов, и даже призрак отца не явился к нему в тот день…
А потом солнце стало медленно опускаться в неподвижное море и серые дома почти утонули в густых розовых сумерках. Ибишев сидит во главе стола и, изо всех сил стараясь не сутулиться, прижимается худыми лопатками к жесткой спинке стула. Под самым потолком горит люстра. Все пять рожков. Но напряжение слабое и поэтому свет лимонно–желтый. Он сильно искажает лица, придает им восковый оттенок, отчего они становятся похожими на маски. На Ибишеве новая белая рубашка с длинными рукавами и коричневые брюки с вытачками. Волосы его смочены водой и аккуратно зачесаны набок. Он сидит во главе стола и перед ним бокал с шампанским. Он чувствует себя мужчиной и оттого старается держаться как можно увереннее.
Гостей немного. Справа от Ибишева соседка по этажу с шеститилетней дочерью. Девочка все время молчит и внимательно рассматривает всех сидящих за столом сквозь очки на пол–лица с толстыми линзами, из–за которых ее многократно увеличенные глаза похожи на диковинных бабочек. Дальше жена заведующего продуктовым магазином и ее старший сын — студент первого курса педагогического института. Рядом с ними тетка Алии — Валии, ныне покойная, толстая женщина с красным лицом. Она шумно ест, наклонившись над столом.
Вначале были поданы салаты и закуски, в том числе и черная икра. Затем последовал черед курицы, натертой шафраном, красным перцем и сметаной. Гарниром ей послужил рис с чечевицей и картофель фри. Пили лимонад и по чуть–чуть шампанского. И когда наступило время десерта, Алия — Валия торжественно внесли роскошный пирог с консервированными абрикосами на круглом деревянном блюде. Как и полагается, Ибишев задул свечи и получил сердцевинку пирога…
Гости стали расходиться к одиннадцати вечера. Дольше всех задержалась тетка Алии — Валии. Она упорно продолжала есть, даже когда за столом уже никого из гостей не осталось. Она все ела и ела, и Ибишев с раздражением думал, что этому не будет конца. Ему было неудобно оставить ее одну, и он сидел рядом с ней и исподтишка следил за тем, как она методично прожевывает огромные куски пирога.
Она ушла лишь когда часы неторопливо пробили полночь.
Все подарки, кроме чудесного отцовского наследства, лежали на письменном столе в его комнате: полосатая польская рубашка, спортивный костюм, три пары шерстяных носков, роман Стивенсона «Остров Сокровищ» в мягком переплете, коробка фломастеров…
Он лежит накрывшись легким одеялом. Его вещи аккуратно сложены на стуле. Алия — Валия по очереди целуют его в лоб и, погасив свет, уходят.
И он остается один в темноте, напоенной терпкими майскими запахами. И рассеянный свет уличного фонаря падает на пол перед кроватью. И от стула и оконной решетки тянутся длинные четкие тени. И когда мягкий порыв ветра качает занавеску, явственно ощущается тяжелый аромат цветущего винограда и ночного моря. От бокала шампанского у него слегка кружится голова и горят щеки. И его опять тянет в сон, но он знает, что спать нельзя. Он почти физически ощущает картонную коробку на подоконнике. Ему кажется, что бритва с перламутровой ручкой, и мыльница, и огуречный одеколон испускают таинственное свечение, не видимое никому, кроме него. И, чтобы не заснуть, он молится своему неведомому богу и просит его помочь Алие — Валие побыстрее вымыть посуду и отправиться спать. И чем больше он молится, тем сильнее нарастает его нетерпение. Приподнявшись на локтях, он напряженно прислушивается к тому, как они передвигают стулья в столовой, ставят тарелки в сервант, переговариваются вполголоса. По улице с грохотом проезжает грузовик и где–то вдалеке лает собака.
И так продолжается довольно долго. Не меньше часа. А может быть и больше. Ибишев считает до шестидесяти и загибает пальцы. Еще одна минута. Он старается считать медленно, в том же темпе, в каком двигается секундная стрелка. Но надолго его не хватает. На четырнадцатой минуте он сбивается…
И вот, наконец, вначале на кухне, а потом в столовой погасили свет. Алия — Валия проверяют замки, вешают дверную цепочку и подходят к его комнате. Ибишев замирает.
— Спит? — полушепотом.
— Спит. Он сегодня устал, бедный.
Щелкает выключатель, гаснет полоска света под дверью, и он слышит, как они уходят по коридору. Еще несколько минут, и дом погружается в тишину, полную шорохов и таинственных скрипов. И если задержать дыхание и внимательно прислушаться, то в самой глубине этой подвижной тишины можно различить почти призрачный гул моря.
Он подождал еще немного, прежде чем подняться.
Все дальнейшее — загадка. И ключ к ней — это ключ ко всей глупой жизни несчастного Ибишева. Стоит только разгадать ее, и он будет оправдан во веки веков!..
Все произошло так: стоя в ванной комнате перед большим зеркалом с потускневшей, а местами совсем облупившейся амальгамой, Ибишев неожиданно почувствовал странное жжение где–то в груди. Сердце его болезненно сжалось, замерло и стало вдруг стремительно падать куда–то в головокружительную пустоту. И когда, казалось, падению этому не будет конца и его беспомощно падающее сердце уже больше никогда не оживет и не будет биться, оно рванулось и отчаянно затрепыхалось, как черная птица под стеклянным колпаком. Кровь прилила к его побелевшему лицу и, ошарашенный, Ибишев увидел в старом зеркале над железной раковиной то, что не должен был видеть ни при каких условиях, то, что скрыто от нас спасительным покрывалом Майи…
Видение было у него перед глазами всего лишь мгновение, говорят, это случается у человека в агонии. Но и этого мгновения было достаточно. Легкий толчок, струя теплого воздуха, как от взмаха крыльев пролетевшей рядом птицы, а потом, сквозь постепенно рассеивающуюся муть в зеркале Ибишев во всех отвратительных подробностях разглядел самого себя, свое лицо — невыразительное и убогое, словно наспех скроенная маска. И эта кустарная маска удивительным образом, словно волшебный кристалл, заключала в себе все его прошлое и все возможное будущее.
И он все понял.
Маска–лицо в упор смотрит на него из зеркала. Она безобразна. Непомерно вытянутый череп, обрамленный редкими черными волосами, сплошь усыпанными звездочками перхоти. Сквозь грязную пену, размазанную по бесформенному подбородку, почти светятся красные головки прыщей. Узкий лоб. Оттопыренные уши, покрытые светлым пухом, торчат кверху. Угреватый нос посередине лица похож на уродливую картофелину. Ибишев старается не пропустить ни одной, даже самой незначительной подробности. Сознание его совершенно ясно. И оно позволяет ему видеть то, что скрыто за образом в зеркале. Невероятно, но всего лишь на одно мгновение Ибишеву действительно было даровано это чудесное право, и он, подобно
божественному Платону, смог лицезреть головокружительный мир первоначальных архетипов. И в то самое мгновение, когда пленительное покрывало Майи с треском разорвалось, и перед его очистившимся взором
возникло видение незыблемой и жестокой небесной механики- все эти тускло поблескивающие зубчатые колеса, пассики и отжатые до предела
пружины, отмеченные нестираемыми знаками безжалостного предопределения, он разглядел самого себя, висящего на крошечной орбите, ничтожного, словно насекомое, и столь же уродливого в мерцающем сиянии планет.
Ибишев старается не дышать, чтобы не подавиться комком отвратительной горечи, подкатившей к горлу. Чудесное наследство, бритва с перламутровой ручкой дрожит в его судорожно сжатой руке.
Трудно даже себе представить, что происходило в этот момент в его несчастной голове.
Ибишев не был избранным. И он не был готов принять то, что увидел. Он был просто четырнадцатилетним мальчиком, решившим побриться первый раз в жизни. Но произошло нечто, похожее на короткое замыкание, программа дала сбой, и Ибишев навсегда обратился в соляной столп. Был ли этот сбой случайным или он входил в первоначальный план? Тайна. Над ее разгадкой Ибишев будет биться всю свою недолгую жизнь, шаг за шагом погружаясь в безбрежный океан безумия.
Царь Эдип бредет по мраморной Аттике. Он идет в Фивы, совершенно слепой, опираясь на руку дочери, и тощие собаки слизывают его тень.
Эдипу было несравнимо легче. Ему было даровано великое счастье не — узнавания. Зная, как и Ибишев, свое будущее, он в упор не узнавал его. Да и ко всему прочему Эдип никогда не был статистом. Эдип был героем, почти полубогом, разгадавшим загадку Сфинкса.
Ибишев разжал липкую от пота ладонь и осторожно положил бритву на ржавый край железной мойки. В насыщенной влагой воздухе монотонно звенят комары. На стене пыльная лампочка без плафона. Свет ее кажется густым и тяжелым.
Ему все еще тяжело дышать из–за комка горечи, стоящего в горле. Видение пропало. Вокруг него привычный мир. Но он больше не верит в него. Ибишев стягивает с себя майку и грубые сатиновые трусы. Он отходит назад, в самый конец ванной комнаты, чтобы поместиться в зеркале. Привычное отражение. Все как обычно: лицо, тело, глаза. Разница лишь в том, что теперь он знает — там, за этим отражением, которое всего лишь фантом, его настоящий образ — маленькое уродливое насекомое с выпирающими ребрами и впалой грудью, обтянутой пористой кожей, похожей на резину. Насекомое шевелится, перебирает короткими лапками, дышит, и в его выпуклых сетчатых глазах отпечатались боль и бесконечное одиночество.
Он стоит, упершись худыми руками в край раковины и, не отрываясь, смотрит на самого себя. Из крана тонкой струйкой идет вода. На ручке двери висит полотенце. Ибишев дрожит. Его выпирающие лопатки похожи на обрубленные крылья падших ангелов. Отсюда не видно, но по лицу его текут горячие слезы.
Ибишев не закричал, когда старое зеркало хрустнуло и покрылось паутиной трещин. Он не закричал и после того, как оно стало скользкими от крови и с грохотом посыпалось в раковину. Он не кричал и когда темная кровь залила ему глаза, и подбородок, и шею. Он не чувствовал никакой боли. Вообще ничего не чувствовал, кроме холодеющих кончиков пальцев. И он продолжал биться головой в проклятое зеркало до тех пор, пока комок в горле не закрыл совершенно доступ воздуху. И тогда Ибишев, почти потеряв сознание, рухнул на колени и, собрав все свои силы, отчаянно закричал, чтобы, наконец, выдавить из себя этот омерзительный комок горечи.
Ночной мотылек кружится вокруг пыльной лампочки. Крылья его покрыты золотисто–коричневой пыльцой, похожей на прах. Вновь обретенная способность дышать. Воздух, все еще горчащий, но такой желанный, такой необходимый, со свистом врывается в закупоренные легкие… На стене, и на полу, и в раковине, полной разбитых кусков зеркала, подтеки крови.
Дверь рванулась, отлетела задвижка. Алия — Валия в одинаковых ночных, обе дрожащие, почти белые от ужаса, вбежали в разгромленную ванную и одновременно запричитали над окровавленным и голым Ибишевым.
Ибишеву наложили четыре или пять швов и грубый, слегка искривленный шрам, напоминающий набухшую кровью коричневую пиявку, навсегда присосался к его узкому лбу. Он будет сопровождать Ибишева до самой смерти.
(Энтелехия* — потенциальная возможность материи)
1.
Когда–то мне было о ком заботиться. Ровно тысячу лет назад. У меня была мать, и отец, и брат. У меня была женщина. Жена. Но прошло целое тысячелетие, и серая пыль поглотила их всех до одного. И все они стали призраками. Что толку от фотографий? Я все равно не помню их лиц. Только иногда во сне они говорят со мной. Раньше это пугало меня. Но потом я привык. Что поделаешь? Денизли перенаселен призраками. Они повсюду, куда ни посмотришь. Призраки мертвых, призраки живых. Тысячу лет назад я еще пытался разобраться во всем этом. Пытался отделить тени мертвых от образов живых, но теперь, когда сам я стал почти тенью, это потеряло всякий смысл. Я отчетливо помню день, когда умерла мать — ей было восемьдесят три, но совершенно не помню, что стало с моей женой и почему я вдруг оказался совершенно один в пустом доме.
Как странно, в последний раз я видел Селимова, когда ему исполнилось четырнадцать лет, столько же, сколько Ибишеву, про которого он пишет книгу. Временами мне начинает даже нравиться эта его книга. Хотя я, конечно же, написал бы ее по–другому.
Я сижу на перевернутом железном ведре, прислонившись спиной к покосившемуся столбу электропередачи. Мне не жарко в моем драповом пальто. А над городом бушует мусорный ветер. Безумный юго–западный ветер. Он поднимает до самого неба огромные клубы желтой пыли и гонит по гудящим улочкам города кучи дребезжащего мусора и старые газеты. Море беснуется. Оно сплошь в зелено–бурых пятнах. Вскипает грязной пеной и с грохотом обрушивается на разбитую эстакаду. Ржавые рыбацкие баркасы в гавани беспомощно раскачиваются и протяжно гудят под ударами волн. Проклятый мусорный ветер. Он обрушивается на город неожиданно, без предупреждения. И лишь собаки за несколько часов до его прихода начинают жалобно скулить и прятаться по подвалам. И их шерсть стоит дыбом от разлитого в воздухе электричества. Мусорный ветер приносит бесконечную головную боль, сердцебиение и смутное, невыразимое словами беспокойство, похожее на страх. Я помню время, когда в Денизли еще не дули мусорные ветры. Я помню время, когда медленно умирало море.
2.
Год за годом оно все дальше отступало в глубь горизонта, оставляя за собой бесконечные голодные пески. Море мелело так стремительно, что за несколько лет почти полностью обнажились скалы, до этого едва возвышавшиеся над водой. Теперь они стояли, облепленные гниющими водорослями и мертвыми мидиями, словно безобразные бородавки. И вся рыба ушла далеко к югу. И рыбачьи баркасы не могли больше выходить в море. Это было страшно. И никто не знал, почему это происходит.
Но зато вода в колодцах стала пригодной для питья. И деревья вокруг города зацвели, как не цвели никогда раньше.
Это было не так давно. Еще лет десять назад. Тогда в Денизли отовсюду приезжали дачники. Они приезжали на машинах и на автобусах целыми семьями. Снимали дома, заполняли пляжи и кафе, и вечерами на улицах было так же людно, как и днем. На бульваре каждый вечер играла музыка. Ходили красивые женщины в легких платьях. Завели даже небольшой прогулочный катер. Он отходил от эстакады три–четыре раз в день и, сделав круг вокруг маяка, возвращался.
Особенно многолюдно было летом 86-ого года, когда всю территорию от станции электрички до эстакады выделили под застройку дачному тресту. И уже в начале июня началась настоящая строительная лихорадка. Бригады рабочих копали фундаменты, корчевали заросли старого виноградника, варили арматуру, заливали бетон… Из Баку приехало столько людей, что стоимость жилья внаем в разгар сезона почти утроилась! Стали сдавать даже подвалы и сараи. И Денизли процветал.
А потом море стало возвращаться, метр за метром, жадно пожирая побережье. И если отступало оно в течение целых двадцати пяти лет, то вернулось оно всего за три года. И когда это произошло — резко изменился климат. И в город пришли периодические мусорные ураганы. Артезианские колодцы стали горькими от морской воды. Земля вокруг Денизли пересохла и покрылась твердой соляной коркой. Первой погибла великолепная фисташковая роща за автобусным терминалом. Деревья почернели и высохли. И ветер вырывал их с корнями, и их пришлось сжечь. А потом наступил черед сосен, граната и царственных фиговых деревьев, дважды в год покрывавшихся желтыми, как золото, смоквами, исходившими липким соком… Погибло почти все. Даже плантации неприхотливых маслин. Все, не считая старых виноградников на бросовой земле, выделенной дачному тресту. И это было удивительно. Он должен был погибнуть раньше других. Его выкорчевывали бульдозерами, выжигали целыми участками. Его душила горькая морская вода и соль, выступающая на поверхность. Но он выжил. И, чтобы выжить, он изменился до неузнаваемости. Мутация?.. Эволюция?… Никто не видел ничего подобного раньше. Листья его уменьшились в среднем почти вдвое. Они значительно утолстились, стали необыкновенно жесткими и заострились по краям, сделавшись похожими на птичьи лапы с длинными когтями. Узловатые стволы виноградников приобрели стойкость и крепость железных тросов. И теперь их практически невозможно было ни распилить, ни разрубить: через десять минут работы у пилы просто ломались зубья, а топор покрывался глубокими щербинками. Но самым удивительным качеством, который приобрел виноградник, стала та неожиданная быстрота, с которой он разрастался в разные стороны, постепенно захватывая пустующие земли вокруг себя. Продвигаясь все дальше под и над землею в поисках пресной воды и жизненного пространства, он все ближе подбирался к городу, буквально вспарывая асфальт и кроша бетонированные фундаменты своими жесткими шершавыми щупальцами. Для своей экспансии виноград удачно использовал брошенные к тому времени каркасы недостроенных дач.
Во время полного штиля, когда раскаленное небо, покрытое багровой патиной, висит совсем низко над городом, а море становится похожим на бирюзовое трепетное желе, достаточно подойти поближе к старым складам у пристани, чтобы услышать, как виноград методично грызет каменную кладку недостроенных дач. Он оборачивается вокруг них кольцами и сжимает, сжимает. Камень и бетон крошатся, рассыпаются, сдавленные нечеловеческой силой, и, время от времени, с глухим грохотом обваливаются особенно подточенные стены, и тогда в том месте, где это происходит, над желто–бурыми виноградными джунглями в воздухе зависает одинокое облако пыли…
3.
Проснувшись, Селимов безошибочно определил, что за окном опять бушует безумный мусорный ветер. Скользнув взглядом по стопке машинописных листов, лежащих на старом столе, он стал шарить рукой под диваном в поисках тапочек.
Большой портрет маслом в духе Модильяни иронично наблюдает за ним со стены. Единственное яркое пятно на блеклых обоях. На портрете восковое лицо мужчины средних лет с подозрительными крошечными глазками, глубоко запавшими в неестественно вытянутый череп. Он презрительно улыбается одними тонкими губами.
Селимов от всего сердца ненавидит его.
Остальные картины, доставшиеся ему от покойного отца, он давно уже или продал, или раздарил. Остался только этот тип, неотступно наблюдающий за ним из грубого пыльного багета. Отец написал его незадолго до смерти, с трудом работая скрюченной артритом рукой. Селимов оставил портрет из чувства вины. Отец умер, когда его не было в Денизли.
Отчаянно дребезжат оконные стекла. Селимов сидит на стуле посередине большой гостиной, загроможденной старинной мебелью, и курит. Всю эту мебель отец собирал много лет. Два громоздких кресла из красного дерева с резными ножками, комоды, украшенные драконами, огромный сундук в стиле «oriental», черный лакированный буфет середины Х 1Х века из Китая, столик с ножками в форме бронзовых дельфинов, пианино с подсвечниками Arnold Fibiger. Каждую вещь Селимов помнит с детства.
Он смотрит в окно. По улице в клубах уличного мусора и горячей пыли двигается похоронная процессия. Завывающий ветер изо всех сил полощет черное покрывало, пришпиленное к железным носилкам с телом. Ветер накатывает, словно гигантская волна, и движения людей становятся замедленными и неуверенными. Длится это с минуту, а потом бешеный порыв, подчиняясь некоему внутреннему ритму, на мгновение ослабевает, и в этот короткий промежуток времени все, кто идет за носилками, невольно ускоряют шаг, натыкаясь друг на друга и едва не роняя покойника. Пауза закончилась. Накатывает новый шквал, и все вновь замедляется, как в плохом кино.
Одеваясь, Селимов просматривает машинописный текст «Ибишева» и на ходу правит его карандашом. Четвертая глава. На письменном столе полно теплой пыли из щели в окне.
Выходя из дома, он забыл выключить вентилятор. Но решил не возвращаться из–за этого.
Старая «Волга» 79-ого года. Машина вздрагивает всем корпусом и, тяжело поскрипывая спущенными амортизаторами, катится по горячему асфальту. «Волга» так же, как и все остальное, досталась Селимову от отца.
Он вытаскивает из заднего кармана джинсов потрепанную записную книжку в кожаном переплете: ул. Нефтяников, 39. Это точно за городом. Где–то там, за дачами.
Чтобы не пересекаться с похоронной процессией, Селимов сразу сворачивает в переулок и, быстро проскочив переплетение почти безлюдных улочек за площадью перед зданием мэрии, выезжает к залитой водой набережной. Море с ужасающим грохотом разбивается о железобетонные волнорезы и выплескивается на дорогу кусками шипящей пены. Ветер обрывает провода. Со столбов электропередачи то и дело сыпятся синие искры.
Несмотря на духоту, Селимов не спускает стекло из–за ветра.
Примерно через километр дорога резко сворачивает налево. Выезд к эстакаде. Пристань. Старые склады. Водонапорная башня. Дальше общежитие рыболовецкой артели, ремонтные мастерские, неработающая кондитерская фабрика. Дальше дорога начинает причудливо петлять среди желто–бурых зарослей хищного виноградника. Он повсюду, сколько хватает глаз. Кое–где сквозь этот сплошной монотонный покров оплетенные жадными щупальцами еще торчат бетонные каркасы недостроенных домов, похожие на скелеты гигантских ящеров.
Дорога быстро сужается. Селимов сбрасывает скорость до минимума. Старая машина дрожит и грохочет на колдобинах.
Проехав два или три километра среди бесконечных растительно–каменных скелетов, Селимов слишком поздно замечает, как облако пыли и мусора впереди него постепенно сгущается, темнеет и вытягивается, приобретая форму бешено вращающейся воронки. Острие воронки уже достает до земли. Она движется прямо на него, вспарывая верхний слой почвы. Медленно и тяжело раскачивается из стороны в сторону и со свистом втягивает в свое жерло все в радиусе нескольких метров. Через две или три минуты она почти наверняка накроет его. Селимов выключает мотор и поднимает ручной тормоз. В наступившей тишине слышно, как гудит земля и трещат стволы виноградников. Он раздумывает, стоит ли надеть ремень безопасности.
В этом есть что–то удивительно живописное. Если выбрать удачный ракурс, например, стать с правого боку, спиной к солнцу, скрытому облаками пыли, на фоне золотисто–серого неба четко, до мельчайших деталей видна маленькая белая машина на проселочной дороге и огромная черная воронка, надвигающаяся прямо на нее…
Стена пыли и мусора высотой в несколько метров всей тяжестью обрушилась на машину. В одно мгновение стало темно и невыносимо душно. Все вокруг словно завесили рыхлым серым туманом. На бешеной скорости из глубины этого тумана вылетают и падают прямо на лобовое стекло песок, галька, комья сухой глины, консервные банки, ветки, целые кусты каких–то колючек, вырванные с корнем. И Селимов по–настоящему испугался, особенно когда почувствовал, как задние колеса с жутким скрипом оторвались от земли. Машину развернуло и со скрежетом потащило по земле куда–то влево. От грохота и свиста у него заложило уши. Он запаниковал.
Вокруг один сплошной двигающийся черно–серый водоворот, в самом центре которого он безнадежно застрял. Он пытается взять себя в руки. Закрывает глаза и начинает очень медленно считать.
Вой и скрежет стали затихать только, когда он добрался до ста семидесяти восьми.
Селимов сидит на корточках перед машиной и курит. На зубах скрипит песок. Воронка свернула в сторону и теперь медленно рассеивается там, над виноградными джунглями. В воздухе висит горькая пыль. Селимов смотрит на покореженный исцарапанный корпус «Волги» и улыбается. Он вспоминает свой страх.
4.
Селимов продолжает свои поиски.
Когда он, наконец, проехал железнодорожный переезд и станцию электрички, с правой стороны потянулись унылые каменные заборы невысоких домов. Он свернул в глубь переулков. Безлюдно. За все это время ему не встретилось ни одной машины. Эта часть города словно вымерла. Он удивлен. Такое ощущение, что он принимает участие в какой–то странной игре. Его задача найти писателя, про которого он впервые услышал три дня назад (по крайней мере, он так думает!). Писатель живет на улице Нефтяников, дом39. Селимов ищет улицу Нефтяников, и дорога уводит его все дальше на восток в глубь головокружительного лабиринта. И вот он уже с трудом понимает, где находится. Но он все равно продолжает ехать из какого–то чувства противоречия. И лабиринт все разветвляется и разветвляется, и безлюдные улочки все больше запутываются. И нет никого, кто мог бы показать дорогу. И ему начинает казаться, что он кружится на одном месте, и когда он уже начинает терять терпение, плотный ряд каменных заборов и домов начинает постепенно редеть, и в просветах между ними становятся видны скалы и голодные пески, скованные коркой соли…
Он останавливается посередине грязного пустыря перед большим трехэтажным зданием с провалившейся крышей. Покрытое бурой копотью оно, видимо, давно уже необитаемо. Первый этаж почти до самых окон засыпан песком и битым стеклом. Над дверью ржавая табличка: ул. Нефтяников, 14. Рядом, под покосившимся деревянным столбом, пропитанным мазутом, сидит высокий загорелый старик в черном драповом пальто, надетом прямо на голое тело. На его совершенно лысом черепе свежая царапина.
Селимов выходит из машины. Мокрая от пота майка липнет к телу. Старик смотрит на него, сложив руки козырьком. Продолжает бушевать мусорный ветер.
— Нефтяников тридцать девять… — Слова тонут в свисте ветра и приходится говорить с паузами. Лицо старика — медная маска из стовратных Фив.
— Улица Нефтяников…как добраться…я правильно еду?
— Дом писателя?…
— Я не слышу…громче!
— Тебе нужен…дом писателя?…Сигареты? — Селимов кивает и протягивает старику полупустую пачку.
— …возьму две.
— Дом писателя.
— Прямо… — Он прячет сигареты в карман пальто. — Там, видишь?
— Что?…Что вижу?
— Там. Проезжай электростанцию. — Старик показывает пальцем куда–то на восток.
— …метров через двести…увидишь большой столб с обгорелой верхушкой…молния ударила в прошлом году…рядом сидит собака.
— Что?…
— Собака, собака, говорю, сидит…рыжая такая…от столба повернешь направо, к скалам. Это там…дом писателя…
Старик улыбается и машет рукой на прощание. В его выцветших глазах вспыхивают и тут же гаснут золотые искры безумия.
Селимов заблудился. Это очевидно. Электростанция, столб, собака…сумасшедший старик–бродяга. Куда ехать? Только не обратно в лабиринт! Селимов включает радио. Крутит ручку настройки. Красная полоска проходит всю шкалу до конца. Ничего нет. Только треск и шипение пустого эфира. Словно наступил конец света и во всем мире остался только он один и этот сумасшедший старик, который продолжает махать ему рукой. Ветер катит по земле пластмассовый бидон.
Машина мчится по разбитой дороге, и за ней на несколько сотен метров тянется шлейф песка и пыли. Теперь Селимов абсолютно уверен: кто–то специально запутывает его. Кто–то не хочет, чтобы он встретился с писателем. (Селимов, как всегда, несколько переоценивает значение собственной персоны.)
Он едет вдоль бесконечной бетонной стены, над которой нависает главный корпус теплоэлектростанции с громадной, сужающейся кверху трубой. Вокруг трубы, отбрасывающей длинную неподвижную тень, кружатся черные птицы. Железные столбы высоковольтных линий, рыжие от разъедающих их ржавчины, безжизненно молчат. Из–за кризиса электростанция уже больше года работает с перебоями. На обочине, рядом с брошенными бетонными блоками, лежит разбитый грузовик, полузанесенный песком.
Дорога свернула направо, к скалам, и впереди показалось море, скрытое до этого громадой электростанции. Снова начались дома. Невысокие, серые, с наглухо закрытыми ставнями, они стояли, плотно прижавшись друг к другу, на небольшом ровном участке между скалами и дорогой. В стороне от домов Селимов увидел врытый в землю толстый столб с обгорелой верхушкой. Рядом, на песке, привязанная к столбу тяжелой цепью лежала тощая рыжая собака с гноящимися глазами. Когда он подъехал ближе, собака, с трудом преодолевая напор ветра, вдруг подняла морду и с яростным рычанием стала грызть цепь. Из ее пасти клочьями потекла пена.
Следуя указанием старика–бродяги, Селимов свернул направо.
5.
Он стоит, облокотившись на горячий капот машины и, щурясь от солнца и ветра, с чувством победителя рассматривает красивую, хотя и несколько запущенную виллу, выстроенную из камня на живописной скале, нависающей над морем. Сплошной балкон опоясывает дом по периметру. На крыше солярий и барбекю из огнеупорного кирпича. Панорамные окна от пола до потолка закрыты жалюзями. Прямо перед входом пустой бассейн, облицованный синим кафелем. Он завален песком и мусором. Вдоль дороги, ведущей к дому, в ряд стоят симпатичные фонари с разбитыми плафонами и высохшие, словно обугленные, маслины. Маслины разукрашены как новогодние елки. На скрюченных ветках, облепленных сверкающим серпантином из кассетных пленок, в изобилии висят пустые металлические банки, автомобильные запчасти, выкрашенные в красный, синий и желтые цвета, проволочные звезды и сито всевозможных размеров. Все это звенит, дребезжит и гудит на ветру.
Селимов оставил машину у водонапорного бака, стоящего на ржавых железных подпорках.
Солнце стоит в зените. Окутанное странным розовым маревом, оно яростно прорывается сквозь бегущие по небу тучи пыли. И его жар подобен укусу скорпиона.
Селимов идет к входной двери. Под ногами хрустят ракушки и песок. Сквозь плотно закрытые жалюзи кто–то внимательно наблюдает за ним. Селимову не по себе.
Ветер приносит запах горького миндаля и сухой полыни.
Дверь открыла полная краснолицая женщина в малиновом халате с капюшоном. Вытирая мокрые руки о чайное полотенце, перекинутое через плечо, она с нескрываемым любопытством смотрит на Селимова и широко улыбается.
— Прошу прощения. Это дом номер тридцать девять?…Я ищу дом писателя.
— А вы кто?..
— Я из редакции. Мы договаривались о встрече…по телефону…утром.
— Покажите какой–нибудь документ. — Селимов достает из портмоне редакционное удостоверение и протягивает его женщине.
В просторном холле темно и прохладно. Снаружи доносится вой ветра, наложенный на совсем отдаленный гул беснующегося моря.
— Сюда, пожалуйста. Вообще–то мы ждали вас к одиннадцати часам. Как договорились.
— Я никак не мог найти ваш дом. И спросить было не у кого. Такой ветер.
— Проходите. Только снимите, пожалуйста, туфли. Я сейчас дам вам тапочки.
Она отодвигает тяжелую бархатную штору и Селимов оказывается в полукруглой комнате, еще более темной, чем холл. Бледный солнечный свет, просачиваясь сквозь закрытые жалюзи, ступеньками лежит на ковре. Где–то справа, в углу, размеренно стучат часы с боем. Монотонно гудит кондиционер. Глаза Селимова начинают постепенно привыкать к темноте. В глубине комнаты он различает мужской силуэт.
— Кто это?.. Слесарь?
— Нет. Это корреспондент из газеты.
— А слесаря до сих пор нет?
Женщина включает свет.
За громоздкой конторкой вишневого дерева у стены стоит розовощекий толстячок в пижамных брюках и майке. Перед ним аккуратная стопка рукописей, раскрытая книга в мягком переплете и большой высушенный краб с отломанной клешней.
Толстячок натягивает на голову малиновый берет и выходит из–за конторки.
— Пресса! Пресса — это хорошо! Хотя, честно говоря, мы вас уже и не ждали… Но лучше поздно, чем никогда! Ведь, правда?
Толстячок неожиданно подмигнул Селимову и залился идиотским хрюкающим смехом.
— Вы проходите, не стесняйтесь! Садитесь в кресло, так вам будет лучше видны картины на стене. А тетя Сяма пока нам сделает чай. Ведь, правда, тетя Сяма? А может, кофе?
Селимов неопределенно кивает. Вся стена напротив него увешана картинами. Их не меньше двух десятков. Он безошибочно узнает руку отца. Но он никогда не видел этих картин раньше.
В комнате много книг. Они плотно стоят в высоком шкафу, уходящем под самый потолок. На подоконнике, рядом с пустым прямоугольным аквариумом, Селимов видит чучело маленького каймана и изящную модель парусника на лакированной подставке. Селимов удивлен. У него такое чувство, что все это он уже видел когда–то. Дежавю? Огромный веер, расписанный иероглифами, траченное молью сомбреро, китайский зонтик с цветами, две бронзовые статуэтки на мраморной каминной полке, граммофон со сверкающей медной трубой…Он почти уверен, что видел все это. Этот ковер с крупным геометрическим рисунком. Селимов пытается вспомнить. Ему кажется, что он вот–вот вспомнит. Но что–то отчетливо мешает ему.
(Селимов наделил Ибишева великим Даром Узнавания. Но сам он слеп, как летучая мышь. Он не видит в упор.)
— А вот и чай!
Женщина ставит на журнальный столик поднос с заварным чайником, нарезанный лимон в блюдечке, вазочку с шоколадными конфетами, две рюмки и початую бутылку коньяка.
— Чай у нас отличный! Английский, с бергамотом. Попробуйте!..И вообще, молодой человек, — неожиданно напыщенно говорит толстячок, разливая чай по фарфоровым чашкам с лепными драконами, — в этом доме все неординарно! Как вам понравились картины? Удивительно! Ведь, правда?
— А кто автор?
— К сожалению, неизвестно. Картины не подписаны. А мне они достались, так сказать, по наследству. Но, согласитесь, удивительные работы!
Селимов соглашается.
— Ну что ж! С чего начнем? Я хочу, чтобы мы с самого начала поняли друг друга. Это очень и очень важно, чтобы ваша статья получилась…как это сказать поточнее…на самом высоком уровне! Ведь речь, как–никак, идет о гении! Да, да, молодой человек! Именно о гении! Других определений я просто не принимаю!
Селимов с интересом смотрит на толстячка и, пытаясь скрыть улыбку, смущенно откашливается. Лицо толстячка горит от возбуждения. Он нервно потирает друг об друга свои пухлые ладошки.
— Ну и как вам роман? Вы уже прочитали его?
Селимов пожимает плечами.
— Значит, не читали! — толстячок искренне огорчен. И от этого румянец на его лице проступает еще больше. Он хмурит выцветшие брови и с укором смотрит на Селимова.
— Очень жаль, очень жаль. Я надеялся… Но, честно говоря, этого и следовало ожидать. Сейчас мало читают, а уж тем более в провинции. Очень жаль…
Возникает неловкая пауза. Толстячок остекленевшими глазами смотрит в чашку со стынущим чаем и не обращает на Селимова никакого внимания.
Из кухни тянет запахом жареного лука. Селимов чувствует, что голоден.
Толстячок вдруг вскакивает с дивана и начинает быстро ходить по комнате из угла в угол, заложив руки за спину.
— Это великий роман! Клянусь могилой матери!
Голос его дрожит. Селимов мстительно надеется, что он прослезится.
— Просто великий! В этом столетии больше не будет написано ничего подобного! Уверяю вас!..Сейчас роман переводят на португальский и урду, а осенью он выйдет в Дании и, может быть, еще в Бенгалии! Роман начинает свое шествие по миру! Пейте, пейте чай, он сейчас совсем остынет! Когда я увидел первые пробные оттиски…боже мой, я чуть не плакал, как ребенок!..давайте я плесну вам коньяку…отличный коньяк, мне привезли его в подарок из Шемахи.
Голос толстячка больше не дрожит. Он стоит перед Селимовым и возбужденно говорит, жестикулируя руками.
— Обязательно прочтите его! Клянусь могилой матери, вы не пожалеете! Вы на все сто процентов убедитесь, что я прав! Я бы дал вам почитать свой экземпляр, но он, к сожалению, у меня остался в единственном числе. И я никак не смогу вам его дать. Даже под честное слово…Дело в том, что я размышляю над ним каждый день. Прочту страницу–другую, потом выключу свет, чтобы ничего не отвлекало, и стараюсь осмыслить прочитанное до последней запятой…выпейте коньяку!
Селимов одним разом опустошает рюмку и решительно наливает себе еще. Спешить ему больше некуда.
— И как, получается?
— Что именно?
— Осмыслить все…
— Нет, что вы! Иногда над одним абзацем мучаюсь целый день. За три месяца я добрался только до двадцать первой страницы! Я все подсчитал: чтобы закончить мою работу, мне понадобится не меньше десяти лет, почти столько же, сколько писался сам роман! Титанический труд! Сейчас мне пятьдесят девять. Если Аллах даст мне сил и здоровья, то…Вы знаете, как тяжело, я бы даже сказал, мучительно писался этот роман! Пришлось четыре раза полностью переписывать все заново. Но труднее всего далась центральная, одиннадцатая глава! Это эпизод с потопом! Только представьте себе: повсюду поднимается вода, тонны, миллиарды тонн мутной морской воды, она затопляет улицы, дома, города и горы, затопляет весь мир. И потом, когда все успокаивается, главный герой вместе со своей семьей и некоторыми уцелевшими животными плывет на огромной лодке по бесконечному морю и видит сквозь толщу воды леса, магазины, стоянки с автомобилями, кинотеатры, дороги, аэродромы… Вы слушаете?
— Конечно…
— Может быть, имеет смысл записывать? Ведь, правда? — Обеспокоено спрашивает толстячок.
— У меня хорошая память. — Селимов наливает себе еще коньяку.
— О чем, собственно, роман? Конечно же, о вечности! А какая еще проблема может волновать по–настоящему великого писателя?! Только вечность: неопределенная, бесконечная, бесформенная, жуткая, в конце концов! Вечность, обесценивающая все человеческое. Вечность против этики. Она страшнее смерти. С точки зрения вечности добро и зло, и даже любовь — суть одно и то же. Они просто подменяют друг друга, рядятся в маски, играют…Вы скажете, что все это не ново. Но речь идет о том, как это передано в романе, с какой силой…
Толстячок все говорит, говорит, размахивая руками, пересказывает какие–то эпизоды из романа, почти нараспев декламирует целые абзацы, а осоловевший от коньяка Селимов рассеянно думает о том, что, если считать того старика в черном пальто, то это уже второй сумасшедший за сегодняшний день, и что когда–нибудь, возможно, все это повторится снова, и этот дом, и старая собака у столба, и недописанный роман про Ибишева, и неожиданные и неизвестные картины отца на стене.
Селимов достает из кармана пачку сигарет и осматривается в поисках пепельницы.
— К сожалению!.. Очень прошу вас не курить! У нас это не разрешается никому! Совершенно невозможно! — толстячок выглядит очень взволнованным.
— Знаете, я сам когда–то курил, но был вынужден бросить. А сейчас вот совсем не жалею об этом, потому что чувствую себе просто отлично. Тетя Сяма, сколько я уже не курю?…А?…Ты слышишь?
— Двадцать три года. — Кричит женщина из кухни.
— Двадцать три года! Это уже стаж! Почти четверть века!..А раньше ведь не меньше пачки сигарет в день. Я перестал курить с тех самых пор, как мы с тетей Сямой переехали сюда, к брату. А как летит время!? Странно, почти вся жизнь прошла рядом с ним…а я…
Толстячок вдруг загрустил. Он поворачивается спиной к Селимову и молчит. Недолго, всего несколько секунд.
— Брат ведь совершенно не переносил запаха сигарет! Совершенно. Это просто удивительно! Вы когда–нибудь слышали о некурящем писателе? Редкость. Я сам не знаю, как объяснить этот феномен. Ведь знаете, в принципе, он был совсем некапризным и очень терпимым. Ну, бывало, покричит, толкнет меня или даже ударит, а через каких–нибудь полчаса извиняется. Помню, однажды тетя Сяма подала ему остывший чай, а он как раз напряженно работал над финалом романа. И что тут началось! Он швырнул стакан в стену, ударил тетю Сяму по лицу, ладонью, наотмашь, перевернул конторку с рукописью… А прошло минут пятнадцать, и он уже не знал, куда деваться от стыда. Два дня извинялся. Подарил тете Сяме золотую цепочку и часы…Ты помнишь?
— Конечно! Такие замечательные часики!.. — кричит женщина с кухни.
— Вот видите! Но что касается сигарет…совсем другое дело! Тут пощады он не знал. Он и с женой, по большому счету, развелся именно потому, что она стала тайком от него курить. Застал ее однажды за этим делом…Я помню, года три назад сюда приехал представитель одного очень крупного европейского издательства. Очень вежливый молодой человек. И брат просто выгнал его из дома только из–за того, что тот попытался закурить!..Он был гениальным писателем и, как все гении, вел себя не всегда адекватно. Так что уж потерпите, пожалуйста…
— Брат? — рассеянно спрашивает Селимов.
— Брат. Мы всегда так его называли. Я и тетя Сяма. Он не возражал. Мне кажется, он не очень любил свое имя… А местные называли его просто писатель. Всем понятно, и никаких вопросов! Здесь же на пятьдесят, а может, и на все сто километров вокруг нет больше ни одного писателя. Хотя, если подумать…
— Писатель?…А вы тогда кто?… — глухо спрашивает Селимов, чувствуя, как холодная испарина начинает выступать у него на висках.
— Вы… — не он?
— Я?!..Да что вы! — толстячок заливается визгливым отрывистым хохотом.
— И вы все это время думали, что речь идет обо мне?!..Вот это да!..Тетя Сяма, тетя Сяма…ты слышишь?!
Селимов бледнеет от досады и бешенства.
— Ну и рассмешили вы меня, молодой человек!..честное слово!..тетя Сяма, ты слышала, он думал, что я — это он!
Он опять хохочет и бьет себя пухлыми ладошками по коленям. От смеха у него на глазах выступают слезы.
— Представляю себе, что вы тут обо мне думали!..Клянусь могилой матери, давно я так не смеялся! Ведь правда… Ну хорошо, хорошо, не нервничайте так! Никто вас не разыгрывает…успокойтесь вы, ради Аллаха! Кто я такой? Я что–то вроде его секретаря. Мы сводные братья. По отцу. Ну, в смысле, у нас один отец и разные матери. Меня зовут Садых–хан. Такое, знаете, немного старомодное имя. А тетя Сяма моя жена. Вообще–то покойный брат не любил родственников, если не сказать больше, но для нас с тетей Сямой он делал исключение. Собственно говоря, ведь мы…
— Покойный?!..
— А разве вы не знали? — тихо говорит тетя Сяма, стоящая в дверном проеме.
— Бедный, бедный брат…мы так любили его! — Она начинает всхлипывать. Селимов с ненавистью смотрит на ее красные мокрые руки.
— Ладно, ладно! Хватит. Принеси–ка нам лучше свежего чая.
Толстячок выпроваживает ее из комнаты.
— Вы не обижайтесь, честное слово! Ведь я был уверен, что вы все знаете. Смешно получилось.
— От чего он умер?
— Еще одна причуда великого человека. Вот мы говорим «покойный», а ведь толком ничего неизвестно. На самом деле мы даже не знаем — умер он или нет. Все очень просто, полгода назад, вечером, приблизительно часов в пять, он вышел из дома прогуляться. Все было как обычно. Он любил подолгу гулять в одиночестве. Привычка эта у него появилась после того, как они не очень хорошо разошлись с женой. Ну, знаете, эти бракоразводные дрязги, раздел имущества, унизительные скандалы, дочь, которая по наущению матери отказалась встречаться с отцом…короче, все это негативно отразилось на его физическом состоянии. Его стали мучить бессонница, приступы необоснованной ярости. А прогулки помогали ему забыться. Обычно он ходил к скалам или спускался в город. Час, два. Иногда немного дольше. И в тот злополучный день он вышел, как обычно, не взяв с собой ни денег, ни документов, но домой больше уже не вернулся. Просто бесследно исчез. Милиция облазила здесь все, обшарила каждый кустик, каждый камень… Неужели вы не помните? Весь город тогда говорил об этом.
— Может быть… — Селимов не помнит.
— Полгода назад. Формально он все еще находится в розыске. Но полгода большой срок. Я до сих пор не могу простить себе, что отпустил его в тот день!
Конечно, все было, как обычно, как всегда, но я должен был почувствовать…и он не сказал мне ничего…ни одного слова, а ведь я и тетя Сяма единственные ему близкие люди, мы его семья…
В голосе толстячка опять появляются плаксивые интонации.
— Знаете, перед уходом он уничтожил все свои фотографии. Ничего не оставил. Но мы не сразу это заметили. Только когда пришла милиция. Стали искать фотографии, а их нет. Все изорваны на мелкие кусочки и брошены в мусорное ведро. Потом я очень долго пытался восстановить хотя бы одну, но ничего не вышло. Выкладывал их как мозаику на лист бумаги и так, и этак. Чуть не ослеп совсем. И вот уже прошло полгода. И все вокруг уверены, что он умер. Может быть, упал со скалы в море или еще что–нибудь в этом роде. Но мы с тетей Сямой все еще надеемся, что в один прекрасный день он вернется. Просто откроет дверь и войдет…простите…
Толстячок прослезился. Он промокает глаза салфеткой.
— Однажды он сказал: когда я закончу эту книгу — я умру. И вот. Взял и исчез… Мне очень тяжело говорить об этом. Такая трагедия! Такой светлый ум!..Я не могу представить себе его мертвым…знаете что, давайте отложим нашу беседу…я что–то стал себя неважно чувствовать. Тетя Сяма, принеси мне корвалол и мои таблетки! Побыстрее, побыстрее, пожалуйста! У меня опять кружится голова!
6.
…Среди клубящихся облаков пыли плывут электрические змеи, и за каждой из них тянется длинный шлейф сверкающих искр. Жадные электрические драконы с распущенными, словно веера, хвостами. Они плывут с востока на запад, туда, куда тянется серая лента разбитого шоссе, полузанесенного песком и мусором. И вдоль всей дороги сплошным бурым ковром лежат бесконечные заросли хищного винограда. Это только кажется, что он неподвижен. Под прикрытием уродливых скрюченных листьев ни на минуту не прекращается движение. Твердые и цепкие, как когти животных, усики все время ползут по земле в поисках надежной опоры. С каждым днем они захватывают все больше пространства и все ближе подбираются к Денизли. И лишь облачко пыли, поднимающееся в небо там, где с глухим грохотом обваливается очередной каменный каркас недостроенного дома, словно сигнальная ракета, предупреждает город о грозящей опасности…
Жалобно скрипят амортизаторы. Машину то и дело заносит на крутых поворотах, она буксует в желтой пыли. Селимов смеется и почти не следит за дорогой, управляя машиной благодаря годами выработанной привычке, и она, как послушное старое животное, дрожит всем корпусом и из последних сил рвется вперед сквозь висящую стеною пыль и жадные заросли винограда.
1.
…С того памятного дня, когда Ибишев разбил головой зеркало, прошло почти пять лет. Значит, речь идет приблизительно о 1992 годе.
За это время Денизли практически не изменился. Или только кажется, что он всегда был таким, каким видится сейчас: грязным, темным и заброшенным. Если смотреть сверху, зажатый, как в тисках, с одной стороны бесноватым морем, а с другой песками и голодным виноградником, поросли которого с каждым днем становятся все гуще и непроходимее, Денизли похож на уродливую мертвую куколку. И везде: на бурых фасадах домов, на умирающих каштанах, на скамейках, на центральной площади перед зданием мэрии, на нелепой полуразрушенной арке с безобразными львиными головами, стоящей на въезде в город, и даже на витринах магазинов — толстым слоем лежит серая пыль. Откуда она берется — неизвестно. Но она повсюду. Даже в постельном белье. Противная серая пыль, легкая, как пудра. От нее першит в горле, она хрустит на зубах, и кажется, нет силы, способной избавить от нее. Возможно, когда–нибудь она совершенно погребет под собой Денизли вместе со всеми нами, как это случилось со старой нотариальной конторой около львиных ворот. После очередного мусорного урагана весной прошлого года ее засыпало до самой крыши. Покойный ныне доктор Аббаскулиев предполагал, что пыль эта возникает вследствие выветривания гигантских известняковых глыб на давно брошенном каменном карьере в девяти километрах от Денизли. Ее разносит ветер.
Кроме пыли, головной боли и озноба, весной и летом ветер, дующий из самой глубины полуострова, приносит еще и головокружительный запах горькой полыни и томный аромат ночных цветов, будоражащий кровь и вызывающий видения. И начинается бессонница. И огромные темные бабочки исполняют магические танцы в густом свете уличных фонарей. И по узкой полоске пляжа, усеянного гниющими водорослями и распахнутыми раковинами мертвых мидий, бродят неприкаянные души самоубийц и утопленников, прячась от ритмично вспыхивающего желтого луча. Маяк. Если приглядеться, можно угадать его очертания в фосфоресцирующей темноте горизонта…толстые рыбы, сонно вращая прозрачными плавниками, жмутся к скалам, вокруг которых в зарослях сияющих ламинарий висят стаи креветок…
2.
Как все стоящие революции — «бумажная революция» в Денизли грянула совершенно неожиданно.
Почти никто не ждал ее. Почти никто не думал о ней. Словно приблудная собака, она родилась незаметно и тихо в то самое время, когда ничто, казалось, не предвещало ее рождения. Еще накануне вечером город жил своей привычной жизнью, изо всех сил стараясь приспособиться к экономическому кризису и безвластью, поразившему всю новоиспеченную страну. То и дело гасло электричество, в банках не было наличных денег, цены росли каждый день. И вечерами, при свете керосиновых ламп, жители Денизли как фантастические романы читали столичные газеты, в которых скупо говорилось о войне, уже вовсю бушующей на западных границах, и многолюдных манифестациях. Но, положа руку на сердце, кто из них тогда мог предполагать, что жаркие баталии в столице когда–нибудь докатятся и до здешних пределов?!
Революция родилась 22 марта, на злополучные мартовские иды, когда земля смешивается с небесами, и сновидения обретают силу пророчеств, и запах тления — терпкий и одуряющий — запах влажной земли, пробуждающейся к новым рождениям, невидимым покрывалом зависает над плоскими крышами города. Она началась с того, что рано утром на площади перед зданием мэрии, обсаженной синими кремлевскими елками, собрались активисты местного отделения ФНС — Фронта Национального Спасения — все сплошь в одинаковых черных пальто из драпа.
Их заметили не сразу. Медленно рассеивался горький утренний туман, и из клубящегося марева постепенно проступали их суровые пергаментные лица и гордо поднятые воротники. Они стояли, плотно прижавшись друг к другу, эти повивальные бабки Революции, в полуметре от каменных ступеней мэрии, и глаза их, по выражению одного местного поэта, «источали радиацию». Конечно же, их было ровно двенадцать, собравшихся тем ранним утром на пустынной полукруглой площади. Двенадцать праведников, двенадцать апостолов, двенадцать имамов — тринадцатый надежно скрыт до поры — неподвижно стоящих под мелким моросящим дождем. И это было удивительно и странно, потому что до того дня никто в Денизли до конца не верил в существование этих людей.
ФНС казался мифом. О нем говорили вполголоса и, большей частью, с известной долей скепсиса. Так, например, утверждали, что местная ячейка ФНС возникла целых два года назад и все это время находилась в глубоко законспирированном подполье. Ходили слухи о регулярных тайных собраниях местных карбонариев, проходящих то ли в портовых доках, то ли на особых конспиративных квартирах рядом со старым кладбищем. Рассказывали также о существовании каких–то листовок, призывающих к свержению замшелого и все еще по старинке «красного» городского головы и введении в Денизли демократии. Никто никогда не читал и даже не видел этих листовок, собственно говоря, так же, как и ни одного живого члена ФНС.
Но всему свой черед. Рассеялся туман, и перед замершими от восторга жителями Денизли предстали скрытые дотоле двенадцать праведников в черных драповых пальто.
Было холодно и над каждым из них висело небольшое облачко белого пара. Несмотря на раннее время, все, кто жил в домах вокруг площади, прильнули к окнам и высыпали на балконы, чтобы взглянуть, еще до конца не веря, на первых денизлинских карбонариев.
Почти мгновенно слух о происходящем на площади разлетелся по всему городу, и вскоре к мэрии стали стекаться многочисленные зрители — по большей части базарные торговцы рыбой и овощами. Они собирались разрозненными кучками на почтительном расстоянии от революционеров и молча ждали развития событий. И, наверняка, никто из них не думал о том, как страшно и одиноко карбонариям там, в самом центре этой проклятой площади, под знобящим мартовским дождем, в присутствии сотен зрителей, ждущих чуда. И, наверняка, никто не представлял себе, что расстояние всего в несколько метров, разделяющее их и эти двенадцать человек, на самом деле измеряется во многие тысячи световых лет, пролегающие через бесплодный и мертвый космос. И когда зрители почти заполнили все переулки, ведущие к площади, один из карбонариев, словно перекидывая к ним шаткий мостик, медленно поднял над головой кусок желтого картона с аккуратно выведенными на нем латиницей словами «Да здравствует Демократия и Свобода».
Это был не просто кусок картона. Это было послание, адресованное всем, кто собрался в тот день на площади. И люди, с трудом разбирая непривычные латинские буквы, сразу понимали скрытый смысл этого послания. Словно загипнотизированные, они все ближе и ближе подходили к карбонариям, образуя вокруг них живое кольцо. И когда, наконец, к площади подъехали милицейские машины с включенными мигалками, Революция уже фактически победила.
При виде милиционеров карбонарии сгрудились как можно более плотнее и старший среди них — мужчина лет 50 с короткой неряшливой бородой — выкрикнул осипшим от волнения голосом что–то вроде: ”Долой тиранию!» Заговорщики из ФНС нестройным хором голосов подхватили эту фразу вслед за своими лидером. И, несмотря на то, что слов почти никто не разобрал, люди на площади одобрительно загудели, а те, кто стоял на балконах, принялись бешено аплодировать и свистеть.
Тем временем к площади подтянулось еще несколько милицейских машин. В одной из них на заднем сидении сидел городской глава — усталый грузный человек в строгом двубортном костюме. А кольцо людей вокруг заговорщиков все сжималось и сжималось, и вскоре они слились в одну единую ликующую толпу, громко и требовательно скандирующую вслед за мужчиной с короткой бородой «Свобода! Свобода! Свобода!». И толпа становилась все больше. Она росла словно снежный ком. И люди на балконах поднимали над головой сжатые кулаки и тоже кричали «Свобода!». И когда кто–то не очень уверенно заговорил через милицейский громкоговоритель, его хриплый голос сразу же потонул в грохоте протестующих криков и свиста. Толпа качнулась и стала угрожающе надвигаться на милицейские УАЗики. С балконов в них полетели луковицы и картофелины. Выключив мигалки, машины стали одна за другой ретироваться.
«Победа! Победа!» — понеслось над площадью. И сразу же откуда–то, как по волшебству, появились флаги. Новые трехцветные флаги с восьмиконечной звездой и полумесяцем посередине. Они торжественно затрепетали на сыром ветру. И сразу стало как–то празднично. И люди стали хлопать самим себе и двенадцати праведникам во главе с бородатым. И он с помощью соратников неловко взобрался на парапет и, ухватившись рукой за длинный железный флагшток, стал говорить речь. И в наступившей тишине несколько минут был слышен только его осипший голос, гулким эхом разносившийся по маленькой площади, и дыхание тысяч людей, напряженно внимающих ему.
Говорил он отрывисто и путано, то и дело повторяясь и не договаривая до конца предложения. Но это уже было неважно. И по толпе катился шепот восхищения, и без конца, как заклинание, повторялось «ФНС», «свобода», «демократия», «революция», а потом, как из небытия, возникла фамилия Пашаев. И как–то сразу стало понятно, что этот бородатый, почти седой человек в драповом пальто, сутуло стоящий на парапете, и есть ни кто иной, как Пашаев — Вождь Революции, один из двенадцати праведников, кандидат филологических наук, главный городской диссидент и конспиратор, неуловимый председатель денизлинского отделения ФНС. И кто–то из старожилов в толпе, конечно же, с удивлением узнал в нем того самого, единственного малахольного сына школьного учителя Пашаева, насмерть угоревшего в бане в 1973 году. И кто–то с суеверным ужасом вспомнил, что много лет назад сын этот неожиданно угодил в Сибирь за чтение каких–то запрещенных книг, где, по слухам, и умер…
И вот теперь, словно золотая птица Симург из горстки пепла…
3.
Когда Пашаев закончил, в серое небо опять вознеслось многократное «Свобода». И опять были подняты твердо сжатые кулаки.
Продолжает моросить дождь. Мелкие холодные капли падают на разгоряченные лица и высыхают без следа. Два часа пополудни. На трибуну–парапет один за другим взбираются ораторы. Они обращаются к толпе, и у многих голоса сорваны от волнения и криков. Никто не собирается расходиться. Революция все еще в опасности. Люди прижимаются плечами друг к другу. Возрожденная из пепла священная птица предвещает им победу.
Все стало окончательно ясно лишь ближе к вечеру, когда на помощь восставшим прибыли два забрызганных свежей грязью автобуса со столичными активистами ФНС. Расписанные синими восьмигранными звездами, с мегафонами, сквозь которые хрипло рвалась торжественная мелодия нового национального гимна, они под гром оваций медленно въехали прямо в центр площади. Карбонариев из столицы на плечах донесли до трибуны–парапета. Началось братание. Люди в черных пальто — бакинские и местные — обнимались и, взявшись за руки, пели слова гимна.
Митинг продолжался до темноты. Но фонари в тот день так и не зажглись. Не зажегся свет и в домах. Электричество отключили по всему городу. На площади появились ручные фонарики. Разожгли костры, и огонь придал всему происходящему особую зловещую торжественность. Приблизительно в восемь часов вечера на месте был сформирован Временный Исполнительный Комитет из двадцати человек во главе с Пашаевым, взявший на себя всю полноту власти в Денизли. После этого, общими усилиями, были взломаны двери мэрии, и люди в черных пальто, словно бесноватые призраки, рассеялись по ее бесконечным коридорам и лестничным пролетам. Уродливое каменное здание, выстроенное еще в начале 30‑х годов, за несколько минут погрузилось в беспросветный хаос.
В кромешной темноте, роняя фонарики, натыкаясь на стены и мебель, путаясь в переходах и теряя друг друга, они врывались в запертые кабинеты, переворачивали столы и тяжелые несгораемые шкафы, до отказа набитые пыльными папками. И на заляпанные грязью ковровые дорожки стопками падали никому не нужные архивные бумаги, многие с отвратительными трупными разводами плесени. Все эти отчеты, рапорты, справки, выписки, подшивки, бюллетени, бухгалтерские книги, инструкции по идеологическому контролю, а заодно и книги покойных вождей, бутылочки с засохшим канцелярским клеем, скоросшиватели, дыроколы, проржавевшие скрепки, кнопки всевозможных форм и размеров, кипятильники, жестяные и стеклянные баночки с остатками чая и сахарного песка, противотараканьи аэрозоли, горшки с мертвыми фикусами, настенные календари, графины… — короче говоря, весь многочисленный затхлый инвентарь погибшей безвозвратно страны и эпохи.
И еще долго в запотевших окнах мэрии с дрожащими на них желто–оранжевыми отблесками костров суетливо двигались тусклые лучи фонариков.
Дождь почти прекратился. Неподвижный воздух наэлектризован до предела. Отчетливо и ярко слышен каждый звук. Люди кучками стоят у костров. Говорят. Поют. Смеются. Искры с треском уносятся в непроницаемое небо и бесследно тают в густой темноте. В здании мэрии с ужасающим грохотом и треском падает мебель. Несколько женщин разносят горячий чай в термосах и больших чайниках. Какой–то старичок в высокой бараньей шапке нараспев читает свежесочиненные стихи. Праздник продолжается. Призрак чудесной птицы все еще витает над площадью. И, завороженные его пленительным образом, люди вокруг костров не замечают, как неподвижный воздух, фосфоресцирующий прозрачным голубым светом от разлитого в нем колючего электричества, вдруг приходит в движение, становится упругим и плотным, и через мгновение с небес срывается бешеный ветер. Захлебываясь от воя, сбивая пламя костров и вырывая флаги из оцепеневших рук, он проносится над площадью, распахивает двери разгромленной мэрии и наполняет его невообразимым свистом и гулом.
Под яростным напором ветра одновременно в нескольких местах лопаются стекла.
И, словно окончательно обезумев, люди на площади начинают восторженно приветствовать сотни, тысячи, миллионы бумажных листов, вылетающие, словно птицы, из разбитых окон и сиротливо несущиеся во все стороны. Задрав головы вверх, они смеются и радостно машут руками фантастическому бумажному снегу, идущему над Денизли. И пьянеют от немыслимой свободы. И ветер вместе с летящими листами разносит их голоса по всему городу.
Бумаги кружились и кружились, шелестя трепетными крылами, и неба почти не было видно…
4.
Всю весну 1992 года, и даже в те дни, когда началась революция, Ибишев напряженно готовился к сдаче вступительных экзаменов в Политехнический институт в Баку и, к сожалению, пропустил все самое интересное. Но не надо спешить упрекать его в отсутствии революционного духа. Будь его воля, он, конечно же, всю ночь простоял бы там, на площади, среди большинства своих одноклассников и учителей. И, наверное, это было бы правильно. Но Алия — Валия решительно не позволили ему этого. Они бдительно дежурили перед дверьми его комнаты, и несколько дней, пока в городе бушевали страсти, не выпускали его из дома. И тогда Ибишев, униженный и оскорбленный до крайней степени, в знак протеста изготовил из твердого картона и булавки большой безобразный значок с трехцветной надписью «ФНС» и, приколов его к рубашке, гордо ходил с ним по квартире.
Закутавшись в шерстяное одеяло, из которого торчат его худые голые плечи, Ибишев сидит за письменным столом, стоящем впритык к окну, и следит за бесконечной цепочкой слов на раскрытой странице толстого справочника. В глазах его сонная муть и скука. Не дочитав, он переворачивает страницу. Слова все так же, непрерывным потоком продолжают змеиться на белом пространстве листов. Мерцающий свет керосиновой лампы расползается вокруг него концентрическими кругами, и причудливые жирные тени висят на выцветших обоях.
За окном поднялся ветер. Он натужно воет и со скрипом раскачивает висячий фонарь перед подъездом. Ибишев старается сосредоточиться на учебнике. Закрыв уши руками, вслух перечитывает несколько абзацев. Но шум ветра настойчиво отвлекает его. В самом сердце привычного волнообразного воя Ибишеву слышится странный шелест. Вначале очень далеко и почти неразличимо, а потом все ближе и сильнее. Он поднимает голову и пристально вглядывается в кромешную темноту за дребезжащим окном. Над черной улицей вовсю бушует бумажная метель.
Так они и запомнились, Революционные Мартовские Иды 1992 года: смутно угадываемые силуэты нагроможденных друг на друга домов, светлое единственное пятно — окно, освещенное призрачным светом керосиновой лампы, в нем — удивленное лицо Ибишева с пульсирующим червячком на узком лбу, и тысячи сиротливо летящих бумаг…
5.
Ветер неожиданным образом придал восстанию новый импульс.
Теперь площадь яростно скандировала «Долой Ленина! Долой коммунистов!» Многие бросились к гипсовому памятнику Ленина, одиноко стоящему между тощими кремлевскими елками. Повиснув на нем, мешая и толкая друг друга, они тянули его в разные стороны до тех пор, пока он, наконец, под одобрительные крики с грохотом не раскололся и не посыпался на асфальт белым крошевом. На мраморном постаменте осталась одиноко торчать гнутая ржавая арматура с кусками гипса. А тем временем члены Исполнительного Комитета, докончив разгром мэрии, начали выбрасывать в разбитые окна канцелярский мусор и мебель. И те, кто стояли рядом, подбирали все это и швыряли в угасающие костры. И всеядный огонь, раздуваемый ветром, с треском поглощал влажные от сырости папки, занавески и ножки столов. Над площадью пополз едкий дым.
Несмотря на усталость и голод, людей не становилось меньше. В задних рядах появились факелы и даже керосиновые лампы. Все жаждали продолжения. Все жаждали действий.
И, чувствуя это, люди в черных драповых пальто, взяв в руки трепещущие флаги, в грозном молчании двинулись по центральной улице города, и беснующаяся толпа, словно загипнотизированная, послушно двинулась за ними следом. И было что–то мистическое и жуткое в этом молчаливом шествии. И в неровном свете факелов, рядом с людьми, по стенам домов шествовали их огромные тени…
Бумажные Революционеры успокоились лишь с рассветом. Холодные утренние сумерки, постепенно затопившие город, принесли с собой озноб, головную боль и усталость. Безумная ночь закончилась.
На опустевшей площади грязными кучками догорают костры. Стоят бакинские автобусы с запотевшими стеклами. Водители спят, накрывшись куртками и пальто. Под ногами хрустит битое стекло и гипсовая крошка. Все еще сильно пахнет гарью. Люди сворачивают флаги и молча расходятся по домам. Неожиданно загораются уличные фонари. А через минуту и свет в домах. Дали электричество. Активисты ФНС деловито располагаются в разгромленной мэрии. Занимают кабинеты и делят остатки мебели и ковровых дорожек. У главного входа оставляют двух дежурных с красными повязками на рукавах.
Ветер гонит по пустынным переулкам дребезжащий мусор и бумаги. Призрак удивительной птицы в пасмурном небе растаял без следа. В городе наступает холодное мартовское утро.
В это самое время Ибишев спит на своей старой железной кровати, заботливо укутанный шерстяным одеялом почти до самого носа. Под потолком ярко горит пыльная лампочка в круглом стеклянном плафоне. На столе стакан с недопитым чаем. Ибишев спит спокойно, подложив ладонь под щеку, и безобразные демоны, которые скоро начнут рвать на части его несчастную душу, еще мирно дремлют вместе с ним…
6.
Второе апреля 1992 года. Прошло ровно десять дней со дня «Бумажной Революции».
Они идут по улице. Впереди шествуют Алия — Валия в нарядных черных покрывалах поверх длинных одинаковых плащей. Молочно–белые девичьи лица светятся от любопытства. Встретив по пути знакомых или соседей, они церемонно здороваются и подолгу разговаривают с ними. Осторожно, поддерживая друг друга, обходят лужи. И солнечные зайчики тускло блестят на их старомодных лакированных туфлях–лодочках. Следом, стараясь приноровиться к их размеренным шагам, идет Ибишев. Грубые черные ботинки нещадно жмут пальцы, и поэтому походка у него неровная. На нем застегнутая под горло байковая рубашка в крупную клетку и болоньевая куртка неопределенного цвета с откинутым назад капюшоном. Смоченные водой жидкие волосы Ибишева тщательно зализаны набок, и в проборе видны густые россыпи перхоти. За прошедшие годы лицо Ибишева вытянулось еще больше, резко обозначились скулы. А уродливый мясистый нос, покрытый черными головками угрей, стал окончательно похож на баклажан. Ибишев ходит сильно сутулясь и почти не смотрит по сторонам. В глазах его ожидание.
Весь тротуар под ногами усеян мокрыми от дождя архивными бумагами с четкими следами обуви. С балконов домов вдоль всей центральной улицы, ведущей к площади, свешиваются наскоро сшитые трехцветные знамена — символ победившей повсеместно революции. Навстречу им идет патруль ФНС с красными повязками на рукавах. Три человека в пятнистой военной форме. У всех троих автоматы Калашникова, каждый с двумя «магазинами», прикрученными друг к другу синими изоляционными лентами. Они курят, громко смеются и машут руками пожилой женщине, приветствующей их с балкона. Ибишев с любопытством смотрит на автоматы краем глаз.
Патруль проходит мимо, лихо разбрызгивая лужи тяжелыми ботинками военного образца. На тротуаре остается дымящийся окурок.
Солнце припекает макушку. Первый по–настоящему весенний день в этом году. Невысокие тополя, в ряд стоящие перед продуктовым магазином на углу, покрылись свежим белым пухом. Много лет назад, когда море еще не поднималось, в это время уже начинали цвести фисташки…
— Сейчас, сейчас, молодой человек! Потерпите еще буквально минуту!
Полураздетый Ибишев стоит за ширмой и смущенно откашливается, пока старый портной в толстых очках на крючковатом носу доглаживает брюки от нового костюма. Ручка чугунного утюга обернута тряпкой. От брюк поднимается горячий пар.
— Вы сами себя не узнаете…Я и для вашего покойного отца когда–то сшил костюм.
Он говорит, попыхивая папиросой в янтарном мундштуке. При упоминании отца Ибишев непроизвольно вздрагивает. Прикрытый ширмой, он стоит в одних трусах и рубашке. По голым ногам бегут зябкие мурашки. Алия — Валия следят за легкими движениями утюга по брючным стрелкам и улыбаются в ожидании чуда.
Больше всех волнуется, конечно же, сам Ибишев. Он волнуется уже целую неделю, с того самого дня, когда были сняты первые мерки. Ибишев пока очень смутно представляет себе, что может и должно произойти. Но, благодаря Великому Дару Узнавания, безошибочно угадывает незаметные для непосвященных знаки и символы судьбы, небрежно разбросанные по всей мастерской. Сиреневая подушечка с воткнутыми в нее блестящими иглами, красноречивые отметины мела на лацканах нового пиджака, пятно плесени на потолке в форме головы быка — как и прежде, Судьба заигрывает с ним, слегка приоткрывая механику действия.
На что надеется Ибишев, потирая влажными от волнения руками зябнущие колени? Он знает, закулисные боги направляют восковые пальцы портного. И они могут явить чудо. И тогда безобразная куколка преобразится в прекрасную бабочку. Может быть, и не прекрасную, но, по крайней мере, в бабочку…
И Ибишев терпеливо ждет. Еще несколько движений утюгом по влажной тряпке, и он получит свой первый в жизни костюм.
— Отлично!.. Еще немного…готовишься в институт?
— В июле у него экзамены! — Хором отвечают Алия — Валия.
На лице портного, окруженного плывущим облаком папиросного дыма, появляется странная улыбка, похожая на оскал. В прокуренных, словно бы проржавевших зубах зажат кончик янтарного мундштука.
— Очень хорошо, очень хорошо!.. Правильно, учись, стань человеком!..Так, а вот и костюм!
Червяк на лбу Ибишева начинает нервно пульсировать.
Старый портной подает ему костюм вместе с деревянной вешалкой и ловко задвигает занавеску ширмы.
Ибишев остается один. Он проводит ладонью по теплой тяжелой ткани, проверяет карманы и прижимает горящее лицо к прохладной подкладке пиджака. От костюма пахнет горячим паром и отдаленно машинным маслом, которым смазывают швейные машины. Осторожно стянув брюки с тонкой перекладины вешалки, Ибишев начинает надевать их, неуклюже балансируя на одной ноге. За черной занавеской дребезжит голос старого портного. Он с удовольствием рассказывает о последних событиях в городе.
— Такие времена пошли! Не знаешь, что будет завтра! Вчера, например, арестовали начальника электростанции Мусабекова. Оказывается, это из–за него в городе было такое безобразие со светом! И его брата тоже арестовали…
— Аллах, Аллах!..А на вид был такой приличный человек! — одновременно и совершенно одинаковыми голосами восклицают Алия — Валия так, что даже старик портной удивляется синхронности их реакций. Он озадаченно выпускает в потолок заключительную струю папиросного дыма и гасит окурок в железной пепельнице.
— Да… Такие вот дела. Ну, теперь хоть со светом все будет в порядке. Уже хорошо. А у Мусабекова при обыске в доме нашли целый чемодан долларов, золотые цепочки и два автомата! А вы говорите, приличный человек!
— Кто же знал!?
— Ничего, ничего, скоро эти ребята из ФНС всех выведут на чистую воду!..Теперь все будет по–другому!
— На все воля Аллаха!
Ибишев смущенно выходит из–за ширмы. Прямо перед ним на крашеной стене большое зеркало, в котором он видит себя в полный рост.
Ему достаточно одного взгляда, чтобы понять: чуда не произошло. И, значит, не могло произойти. Теперь–то он понимает, о чем с самого начала говорили таинственные знаки Судьбы, замеченные, но неразгаданные им.
Костюм отвратителен. Грубо скроенный и сшитый из плохого темно–коричневого шевиота, он весь топорщится безобразными складками. Двубортный пиджак на толстой подкладке с непропорционально большими лацканами, торчащими в разные стороны, мешком висит на сутулых плечах Ибишева, в то время как прямые брюки–дудочки чрезмерно облегают его и без того слишком худые ноги.
Он бесстрастно смотрит на свое отражение в большом зеркалом, не обращая внимания на матерей и портного, которые теребят его, дергают за фалды, застегивают и расстегивают пуговицы пиджака и о чем–то громко спорят. Шершавый червяк на лбу становится теплым и багровым от приливающей крови. Кажется, что его вот–вот разорвет.
Ибишев отворачивается.
7.
В начале июля он сдавал вступительные экзамены в Бакинский Политехнический институт.
Несмотря на раскрытые настежь окна, воздух почти не движется, и в залитой солнцем аудитории остро пахнет мастикой и потом. Ибишев сидит в пиджаке. Он знает, что выглядит глупо, но все равно не снимает его. Ему плевать, что рубашка промокла насквозь и от горячей липкой испарины невыносимо зудит все тело. Продолжая упрямо заполнять экзаменационные листы, Ибишев неожиданно для себя начинает испытывать странное злорадное удовлетворение от того, как оно, его тело, мучается и страдает. Он наблюдает за ним как бы со стороны и торжествует. И в этом нет ничего от мазохизма. Это просто маленькая месть…
Ибишев смотрит на часы: до конца экзамена осталось еще пятнадцать минут. Он продолжает писать, с тревогой чувствуя, как лоб наливается свинцовой тяжестью. Только бы успеть! Слюна во рту становится соленой и вязкой. Дурной знак! Он шмыгает носом, еще раз, успевает отложить ручку, и почти сразу же первые тяжелые и густые капли почти черной крови падают на экзаменационный лист, лежащий перед ним. Униженный и несчастный, пытаясь остановить кровотечение, он закидывает назад голову, одной рукой лихорадочно шаря по карманам пиджака в поисках платка, а другой — зажимая ноздри, забитые свернувшейся кровью. И все, кто сидит в аудитории, смотрят на него в этот момент. И Ибишев знает это. И ему хочется умереть.
Во дворе института, прямо под окнами аудитории, где Ибишев сдает последний экзамен, бледные от волнения ждут Алия — Валия. Они держат наготове сверток с бутербродами и бутылку прохладного лимонада.
«Нежны стопы у нее: не касаясь ими праха земного,
Она по главам человеческим ходит…»
1.
Летние ночи наступают в Денизли стремительно. Пока в фиолетовом небе еще догорают последние оранжевые отсветы закатившегося солнца, душная влажная темнота выплывает из подвалов и сумрачных переулков, и за несколько секунд город оказывается затопленным ею по самые крыши. Словно сквозь толщу воды светятся редкие уличные фонари и желтые окна домов. И когда среди нагромождения пульсирующих звезд в углу неба вспыхивает жемчужно–белая Венера, что–то невыразимо женственное и томное начинает разливаться в воздухе, наполненном волнующими ароматами вечерних цветов.
Таинственный свет Венеры вызывает томление плоти. Оно буквально пронизывает город невидимыми лучами, и каждая деталь, каждая вещь, каждое сказанное слово невольно приобретают скрытый эротический смысл. По крайней мере, так казалось Ибишеву летом 1994 года.
2.
Вот он сидит, вытянув ноги на железные перила балкона, и курит, болезненно и чутко прислушиваясь к неярким звукам ночи. Отравленный беспощадной Венерой, Ибишев впитывает их всем телом, ощущая форму, цвет и даже запах каждого из них. Звуки завораживают его. И он, цепенея от головокружительного возбуждения, не может пошевелить ни одним мускулом. Неряшливые комки серо–черного пепла с кончика его сигареты скатываются ему прямо на грудь и застревают в кольцах редких волос.
Ибишев ощутимо изменился. На первый взгляд, просто стало больше щетины, укрывшей острый подбородок и впалые щеки, от чего лицо его кажется еще более худым и длинным, да от постоянного курения совершенно пожелтели и испортились зубы. На самом же деле больше всего изменились глаза. Светло–карие, почти золотистые, за два года они выгорели так, что стали почти желтыми как у филина. И теперь лицо его еще больше похоже на маску — уродливую маску Пьеро с красными россыпями прыщей вместо румян на бледной коже.
Кто дал мне это лицо?
На засаленном рукаве того самого костюмного пиджака, надетого прямо на голое тело, сидит коричневый мотылек, а за спиной Ибишева в желтоватом свете пыльной лампочки в безумном танце кружатся насекомые. Широкие листья трепетных смокв призывно шелестят в порывах теплого ветра, набегающего с моря.
С каждой минутой сияние Венеры становится все ярче и все сильнее. И теперь волны сладкой всепобеждающей истомы уже одна за другой безостановочно накатывают на оцепеневшего Ибишева из глубины июльской ночи, постепенно размягчая все его напряженное тело.
Он не сопротивляется. Он устал бороться с постоянным возбуждением. Ибишев выключает свет и, оттянув финки, дрожащей рукой трогает свой болезненно пульсирующий член.
А потом он долго сидит, прислонившись спиной к теплой стене, опустошенный и измученный, и прячет глаза, чтобы не смотреть на сверкающие звезды. И, несмотря на то, что происходит это теперь регулярно, почти каждую ночь, Ибишев так же остро, как это было в первый раз, презирает и стыдится самого себя. В воображении его настойчиво возникает образ безмятежно спящих в большой пустоватой спальне девственных матерей, рядом с которыми он представляется себе безобразным чудовищем.
Стараясь не шуметь, Ибишев крадучись пробирается на кухню. Залпом выпив стакан ледяного компота из холодильника, он садится за стол и, обхватив пылающее лицо руками, сидит так в душной темноте до тех пор, пока не притупляются все чувства. И лишь когда темнота за окном начинает постепенно бледнеть, а волнующий свет Венеры теряет свою силу, он, наконец, отправляется спать.
Но даже сон не принесет ему облегчения.
Несомненно, что–то непоправимое случилось с Ибишевым за этот год. Безумная энергия пола, почти не проявлявшаяся после того случая с разбитым зеркалом, вдруг, словно скрытая болезнь, стремительно вырвалась наружу и разрушила весь привычный ритм его жизни. Никогда раньше он не испытывал ничего подобного. Благодаря пуританскому воспитанию, полученному от матерей–девственниц, взрослея и с каждым днем все больше замыкаясь на себе и своих обидах, Ибишев тщательно избегал всего, что касалось вопросов секса. И так продолжалось до последнего времени, точнее, до начала июня 1994 года, когда всего за несколько коротких дней, казалось, окончательно побежденный и загнанный глубоко вовнутрь половой инстинкт неожиданно пробудился в нем с невероятной силой.
Тяжелое дыхание южного ветра наполняет сны призраками и страстью.
Ветер обдувает лицо Ибишева. Его запекшиеся губы. Длинный шрам на лбу постепенно темнеет и судорожно извивается.
Матери–двойняшки не спят. Все ночь они внимательно следят за Ибишевым, притаившись, словно тени, за бельевым шкафом в глубине длинного темного коридора. Страсть Ибишева, больше похожая на тяжелую болезнь, чужда и непонятна этим двум пожилым девицам и, не умея помочь, они могут только беззвучно плакать. То, что происходит с ним, кажется им настолько стыдным, что долгое время двойняшки избегают говорить об этом даже друг с другом.
Тонкие и почти бесплотные, как две феи, они на цыпочках подходят к дверям его комнаты, и ни одна половица не скрипит под их легкими шагами. Осторожно приоткрыв дверь, сестры–девственницы заглядывают вовнутрь и видят спящего Ибишева, который задыхается и мечется на влажных от пота простынях, словно кто–то душит его. Им представляется, что это предрассветные призраки–ифриты — обнаженные бесстыдные женщины с глазами большими и желтыми, как у лемуров — жадно целуют кровоточащие губы Ибишева и обжигают его воспаленную кожу своим зловонным дыханием, и обнимают и гладят его тело, и надрывно хохочут, глядя на безутешных матерей, в немом ужасе застывших на пороге комнаты…
Все эти долгие годы они, как умели, оберегали свое единственное чадо. Бдительно стерегли его тело и душу, надеясь, что невзгоды мира минуют Ибишева. Но что они знали о невзгодах мира, две одинокие вдовые птицы?! И что могли они противопоставить неумолимой и злой воле ночных демонов, которые однажды уже являлись Ибишеву в старом зеркале, едва не убив его, и теперь пришли к нему снова.
Закрыв глаза, Алия — Валия молятся своему птичьеголовому богу. Светлому богу с головой птицы Ибис, и молитва их — это просьба о солнце, чьи благословенные лучи испепелят проклятых призраков.
Ибишеву снится, что сердце его вдруг разрывается на сотни кусков безобразного окровавленного мяса, пронизанного белыми жилами, а в груди на том месте, где раньше было сердце, остается черная впадина, из которой медленно сочится густая дымящаяся слизь.
Он просыпается. Из распухшего носа прямо на подушку капает теплая кровь. Зажав пальцами свербящие ноздри, Ибишев тяжело поднимается с постели и начинает искать свои тапочки. В темноте он натыкается на бельевой шкаф и сверху на него с грохотом падает стопка старых газет.
Наступающее утро Ибишев, как обычно, встречает в ванной комнате, устало склонившись над железной мойкой и равнодушно наблюдая за тем, как черная кровь, смешиваясь с водой, тонкой струйкой льющейся из крана, розовеет, пузырится и постепенно утекает в канализацию.
3.
— Это не болезнь…
Три женщины — Алия — Валия и соседка с первого этажа, только что посвященная двойняшками в тайну ночных бдений Ибишева, — сидят на маленькой кухне с закопченным потолком и пьют чай. В столовой бьют часы. Лучи полуденного солнца, продавленные сквозь решетку на окне, ложатся на серый линолеум неровными квадратами.
— Так иногда случается, когда мальчик становится мужчиной. Это пройдет! Тут главное терпение.
— Уже и не знаем, что делать! Он ведь измучился весь, бедный! Исхудал, спать не может… Одна надежда на Аллаха Великого!
— Правда, правда! Мы уже думали, к доктору его отвести! Но ведь позор какой! Сама понимаешь…
Лица матерей горят от стыда и смущения. Они одновременно достают из карманов платочки и вытирают влажные глаза.
— Сейчас спит, а проснется — будет ходить, как тень, по дому, или сядет на балконе и курит, курит… Мы ведь и сами из–за него измучились совсем.
— А по ночам в ванне запирается или прямо у себя в комнате. Такое делает…стыдно сказать, честное слово!
— Доктор тут не поможет. Только опозорите мальчика. Город–то маленький. Женщина ему нужна — самое лучшее лекарство! От того и кровь у него носом идет, что мужская сила уже созрела и наружу просится …
— Ой, вы тоже скажете такое! Где же мы ему женщину достанем?!..а жениться ему еще рано…
— Попробуйте арбузное варенье, Секине–ханум, только вчера сварили… Сестры накладывают варенье в розетку и подвигают ее соседке. Секине отправляет в рот полную ложку сладкого сиропа, тщательно смакует его и удовлетворенно кивает головой.
— Хорошее. Я люблю арбузное варенье… А насчет женщины, так скажу вам: если хорошенько поискать, то найти можно. За деньги, конечно.
Сестры краснеют и решительно отказываются.
— Ну, как знаете. Тогда вам придется немного подождать, пока это само собой не пройдет. Неделя, может быть, месяц. У всех по–разному. Это как первые месячные — вначале тяжело, с болью, пока тело не привыкнет. Я знаю, я шестерых сыновей вырастила!
— Только бы так и было, как вы говорите! Так, значит, просто ждать?
— Ну почему же, давайте ему перед сном настой папоротника, йогурт, айран хорошо. И главное, поменьше чеснока и лука, от них кровь становится беспокойной. А потом, смотрю я на него и удивляюсь. Целый день он у вас дома сидит. Это совсем нехорошо. От этого и мысли всякие в голову лезут. Ведь за целый месяц даже на море ни разу не сходил! Я у себя с балкона все вижу!
Сестры смущенно переглядываются.
— Ой, Секине–ханум, страшно его одного на море отпускать. Ведь каждый день кто–нибудь тонет… Не приведи Аллах!
— Не приведи Аллах!
— Глупости! Что же вы такое говорите!? Он уже взрослый мужчина! Не надо его как ребенка нянчить! Ему загорать надо, чтобы прыщи ушли, среди людей бывать! Морская вода…
— Но ведь он и сам не хочет…
— Потому что так приучили! Что, значит, не хочет — заставьте! Ничего с ним не сделается!..А варенье у вас отличное получилось, не очень густое и не слишком жидкое!..очень я его люблю, а сама в этом году еще не варила.
— Мы и для вас баночку приготовили! Знаем, что любите!
Секине–ханум хитро улыбается толстыми фиолетовыми губами.
4.
Ибишеву не хочется идти на пляж, потому что он боится и не любит моря.
Сохранилась цветная фотография с размашистой надписью в правом нижнем углу: ”Денизли. 1977 год.» Под полосатым красно–белым зонтиком на песке сидит Ибишев в желтых трусиках и сосредоточенно смотрит в объектив. В руках он держит большой надкушенный персик. Сзади него, как два ангела–хранителя, в легких марлевых платьях стоят Алия — Валия и чинно улыбаются. Виден кусочек моря и мужчина с ребенком на руках, выходящий из воды.
К походу на пляж они обычно начинали готовиться за неделю. Брали с собой еду в банках, термосы с чаем и какао для Ибишева, фрукты, одеяла и даже маленький матрас. Ходили с утра, с девяти и до половины первого. Не больше и не меньше.
Морщась от холода, Ибишев с неохотой входит в почти неподвижную воду, ведомый за руки матерями, на которых вместо купальников все те же длинные марлевые платья. По тогдашней денизлинской моде купальники считаются неприличными и позволительны лишь для приезжих.
Когда вода доходит ему до пояса, двойняшки заставляют его несколько раз окунуться с головой. И маленький Ибишев, погружаясь в зеленый полумрак, с ужасом представляет себе, что спасительные руки матерей могут внезапно потерять его, отпустить, и тогда, даже несмотря на то, что он стоит ногами на вязком дне, ему придется остаться один на один с этой беспредельной, совершенно равнодушной к нему мутно–зеленой массой воды, которая способна в одно мгновение легко утянуть его в свои смертоносные глубины.
С годами детский страх Ибишева несколько притупился, уступив место гораздо более сильному чувству неловкости перед необходимостью обнажаться в присутствии множества незнакомых людей. Сама мысль об этом долгое время казалась ему невыносимой и кощунственной, и потому обычно сговорчивый Ибишев неожиданно оказал ожесточенное сопротивление твердому решению Алии — Валии отправить его на море. Чтобы сломить его волю, матерям понадобилась почти целая неделя настойчивых уговоров, причитаний и слез.
Точная дата: около 7 часов утра 19 июля 1994 года.
Ибишев стоит в резиновых тапочках на теплом песке и настороженно озирается по сторонам. В руках у него сетка с махровым полотенцем, запасными трусами и персиком. Убедившись, что вокруг никого нет, он начинает медленно раздеваться, не переставая при этом оглядываться. Маленькая лагуна, пересеченная посередине упавшим столбом электропередачи, один конец которой уходит прямо в воду, хорошо прикрыта с боков далеко выдвигающимися в море скалами. Оставшись в одних плавках, Ибишев подходит к самой кромке воды и осторожно пробует ее ногой (стайка полупрозрачных креветок, напуганных его тенью, метнулась в заросли зеленых ламинарий, густо облепивших конец столба). Он поднимает голову и, прищурившись, смотрит в небо. И душа его вдруг начинает трепетать от предчувствия чего–то удивительного и неизбежного, которое вот–вот должно произойти. Растерянный Ибишев садится на песок. Он беспомощно ищет глазами привычные знаки Судьбы, но, измученный недосыпанием и сновидениями, не находит ни один из них.
А небо в тот день действительно было удивительным.
Глубокое, торжественное, словно прошитое тонкими золотыми нитями, оно, как и все вокруг, отмечено очевидной печатью рождения божества, рождения, которое должно произойти с минуты на минуту. И едва уловимый аромат ладана и мирта разлит в неподвижном воздухе, и широкие листья кривых смокв–инжирников вдоль всей дороги на пляж покрываются липкой патокой, и море постепенно становится густым и тяжелым, словно сливки, и неумолимая Судьба Ибишева — хрупкая женщина с головой птицы Ибис — одиноко стоит на вершине скалы, сложив перепончатые руки–крылья и с жалостью смотрит на своего раба…Она знает все, что будет с ним дальше.
Ибишев подставляет солнцу свои острые лопатки. Он надеется, что жгучий ультрафиолет избавит его от россыпей прыщей на коже.
Постепенно становится жарко. Вязкая дремотная истома медленно разливается по всему телу Ибишева, вызывая приятную дрожь. Он сидит, обхватив руками колени, и лениво наблюдает за горбатым черным жуком–песчаником, вслепую семенящим по поверхности песка. За жуком тянутся аккуратные следы, похожие на след тракторных гусениц. Глаза Ибишева слипаются и, совершенно разомлев под солнечными лучами, он погружается в оцепенение. И уже почти засыпая, он с удивлением замечает, что все вокруг него вдруг наполняется каким–то необычным трепетным движением, и откуда–то прямо с небес на лицо его начинает дуть струя теплого воздуха, буквально пропитанного ароматом мирта, и море, стоявшее до того неподвижно, оживает и вспыхивает, словно расплавленное серебро…
Она явилась из пышной морской пены в шлейфе хрустальных брызг, сверкающих на солнце. Медленно, словно во сне, она вышла на берег — золотистая от загара, ослепительная, с черными волосами, рассыпавшимися по плечам вьющимися ручейками, и обратившемуся в соляной столб Ибишеву показалось, что она не идет, а легко плывет по воздуху, не касаясь ногами земли, удивительная мраморная богиня, Анадиомена, свежерожденная из вороха морской пены с листочком салатовой ламинарии, прилипшим к вздернутой груди.
Купальника на ней не было.
В голове Ибишева словно марширует рота солдат. Он знает, что должен отвернуться, но мышцы, сведенные судорогой, не слушаются его. И как тогда, перед зеркалом, рот его наполнился вязкой слюной, которую он не может ни сглотнуть, ни выплюнуть.
Она убрала с лица пряди мокрых волос и улыбнулась. И на лице ее не было ни страха, ни смущения (пеннорожденные богини во все времена находятся под особой протекцией и они прекрасно знают, что никто не может причинить им вреда).
Она подходит к большому нависающему валуну, чуть выдвинутому в море, и достает из–под него целлофановый кулек. Вытряхнув из него белое марлевое платье, она легко и быстро натягивает его прямо на мокрое тело.
— Ты местный или приезжий? — Мраморная богиня, облепленная влажной марлевой тканью, стоит прямо перед ним, и в глазах ее отражается бледное лицо Ибишева. — Я тебя раньше не видела. И давно ты здесь сидишь и подсматриваешь за мной?
Он молчит, опустив сутулые прыщавые плечи, молчит оглушенный и раздавленный видением ее тела, ее наготы, ее бесстыдства. И сердце его болит и мучается, и под ее пристальным взглядом он еще больше ощущает свое сходство с несчастным жуком–песчаником, вслепую ползущим по песку, и ему хочется исчезнуть, раствориться в воздухе и забыть навсегда то, что он видел. Ибишев опускает глаза. Комок горечи во рту и в горле стремительно разрастается.
Она машет ему на прощание рукой и растворяется в солнечном мареве, словно в золотистом тумане.
5.
Конечно же, она не родилась из морской пены. Это только для Ибишева все представили именно таким образом, в известном смысле, даже переусердствовав в желании как можно сильнее поразить воображение несчастного студента. Ему вполне хватило бы и половины того, что он увидел! Но не нам судить об этом.
…Двадцать лет бесплодного супружества. Двадцать лет бесконечных визитов по врачам и лечения во всевозможных клиниках от Баку до Москвы. Двадцать лет тоскливого ожидания, безвременно состаривших почтенного Ахада Касумбекова, преподавателя математики в городской школе № 1, и его супругу, невзрачную худенькую женщину с удивительно красивыми глазами.
Почтенный Ахад Касумбеков, несмотря на тогдашнее настроение умов и математический склад собственного ума, был человеком глубоко верующим. В мечеть он не ходил, опасаясь лишиться работы, но дома читал Коран в переводе Крачковского, воздерживался от спиртного и свинины и верил, как сказано в писании, что все в мире существует согласно порядку и плану, и что Аллах справедлив. И потому прибегать к услугам тайных гадалок и ведунов считал делом богопротивным и противоестественным.
Но двадцать лет — большой срок. И желание отцовства — сильное чувство, стало с годами еще более острым и страстным. И когда последняя надежда — длительный курс лечения нафталановыми ваннами не дал никаких результатов, учитель Касумбеков сдался. Весной 1966 года они обратились к знаменитой денизлинской гадалке и целительнице Черной Кебире.
Во время их первой встречи прорицательница повела себя неожиданным образом. Внимательно выслушав супругов и посмотрев, как водится, на их ладони, она после минутного раздумья пожелала переговорить с Ахадом Касумбековым с глазу на глаз. Беседа, о содержании которой до сих пор ничего толком неизвестно, длилась больше трех часов, и почтенный учитель математики, выйдя из ее комнаты, был бледен и молчалив.
Кебире велела жене Касумбекова постоянно носить специально сшитый кожаный пояс с маленькими накладными карманами, в которые были уложены жженые кости черной козы, толченая яичная скорлупа, рис, горсть священной земли из Медины и отвратительная зловонная жидкость неизвестного происхождения в стеклянном пузырьке. Помимо пояса Кебире также дала ей странной формы земляной орех, который было необходимо посадить в горшок, поливать два раза в день и удобрять землю золой. Она установила специальные дни, согласно лунному календарю наиболее благоприятные для зачатия, и велела обоим супругам по возможности воздерживаться от употребления мяса.
Орех, посаженный в просторный керамический горшок, пророс колючим желто–бурым кустарником, усыпанным крошечными желто–фиолетовыми цветами. Супруги Касумбековы почти год не ходили к мяснику, а в дни, положенные к соитию, ложились в постель уже с восьми часов вечера, плотно закрыв ставни и отключив телефон. И от постоянного ношения тяжелого кожаного пояса на животе женщины образовалась багровая полоса шириной в четыре пальца. И весь город болел за них и ждал чуда. И Черная Кебире вставала на рассвете и ходила босыми ногами по влажному песку, вытянув перед собой руки и шепча заклинания. И заклинания ее возымели силу молитвы: супруги Касумбековы получили чудесный дар — девочку.
Она родилась в мае, под покровительством Земли и Венеры (также именуемой Анадиоменой — пеннорожденной), обласканная утренним солнцем и горько–сладким запахом цветущего миндаля. И когда по истечении положенных сорока дней девочку представили родственникам, соседям и друзьям, все были поражены совершенством божьего творения. И все, кого позвал в тот день на смотрины Ахад Касумбеков, прославляли искусство Черной Кебире, вырвавшей у небес то, что они не хотели отдавать. И по совету гадалки девочке было дано сразу два имени: одно, обычное — Джамиля — в честь покойной бабушки с отцовской стороны, и другое, тайное — Зохра — в честь Венеры, под знаком которой она родилась. И Ахад Касумбеков пошел к мяснику и велел зарезать белого теленка и двух баранов. И все мясо, кроме внутренностей, раздал соседям и родственникам. А внутренности тушили в большом котле с луком, картошкой и специями и подавали гостям. И Черная Кебире получила обещанные деньги — три тысячи рублей, половину сбережений учителя математики.
Она росла, как обычно растут маленькие дети. С единственным только отличием, что, находясь под счастливой протекцией сильных планет, Джамиля — Зохра не переболела ни одной из многочисленных детских болезней, не падала, не ушибалась и ни разу даже не поцарапалась. Но жители Денизли, погруженные в свои заботы, долгое время не обращали внимания на это удивительное обстоятельство. И лишь Черная Кебире, позволившая ей появиться на свет, еще в октябре 1972 года предрекла городу несчастья и невиданные испытания в качестве расплаты за явленное чудо. И видения ее были столь ужасны, что она так и не решилась рассказать о них, ограничившись туманными намеками. И тогда же гадалка наняла рабочих, которые заложили все окна в ее просторном доме, кроме трех, выходящих на восток. И она совершила обряд очищения и десять дней жгла в комнатах сухую полынь. Узнав об этом, Ахад Касумбеков пришел в неописуемую ярость и порвал всякие отношения с пророчицей. И они стали врагами.
Через несколько лет зловещие предсказания Кебире начали сбываться: высохла фисташковая роща, а старые, почти погибшие виноградники, наоборот, вдруг ожили и принялись пожирать все, до чего могли дотянуться их жадные цепкие усики. На Денизли обрушились невиданные «мусорные ураганы», и вскоре буквально все здания в городе покрылись толстым слоем пыли. Она спекалась на солнце, превращаясь в твердую пористую корку на фасадах домов. Она неумолимо просачивалась повсюду. И если в первое дни ее еще пытались выгребать лопатами из подвалов и чердаков, то через некоторое время, осознав бесполезность усилий, на нее просто перестали обращать внимание. И при виде того, что происходит с городом, даже самым отъявленным скептикам невольно вспоминались пророческие намеки Черной Кебире.
Для Денизли наступило время платить по счетам. И слепящий мусорный ветер, являя мстительную силу и беспощадность господней десницы, недвусмысленно напоминал об этом.
К тому времени, когда Джамиля — Зохра стала восхитительной девушкой, почтенный учитель Ахад Касумбеков, чувствуя растущую вокруг себя и своей семьи отчужденность, а временами даже открытую враждебность жителей города, был вынужден выйти на пенсию и всерьез задумался о переезде в Баку. Но произошло непредвиденное. В самом конце безумного денизлинского лета Джамиля — Зохра, которой уже исполнилось полные семнадцать лет, вышла из дома и просто исчезла.
Ее искали почти две недели. Прочесывали город и окрестности, опрашивали вокзальных кассиров, продавцов лимонада на пляже, спасатели и милиционеры облазили портовые склады и даже заросли виноградника. Никаких следов.
Строились самые невероятные гипотезы и предположения. Но большинство сходилось во мнении, что девушка, скорее всего, утонула, а тело ее застряло где–то в железных сваях старой эстакады. Такое уже было однажды с сыном местного рыбака.
На девятый день поисков Кебире сказала:
«Она жива и здорова, с ней ничего не может случиться. Передайте это ее отцу.» И многие поверили ей. И девушку почти перестали искать. И слова гадалки передали Ахаду Касумбекову, который за несколько дней превратился в глубокого старика. Но он не захотел никого слушать, и с того самого дня, как были официально прекращены поиски Джамили — Зохры, стал проводить все время сидя в большом плетеном кресле на балконе своего дома. И это было удивительно.
Он просидел на балконе всю осень, не обращая внимания на дожди и сырость.
И когда на город обрушивались «мусорные ветры» и густое облако бешено вращающейся пыли окутывало его с ног до головы, делая почти невидимым, он лишь сильнее хватался обеими руками за поля зеленой фетровой шляпы и закрывал глаза. Дни складывались в недели, недели в месяцы, незаметно наступила зима, а Ахад Касумбеков, укутанный полосатым пледом, продолжал оставаться на балконе. И ничто не могло заставить его уйти оттуда, даже необычайно сильный снегопад в ночь на 22 января, во время которого Денизли замело так, что по улицам целых два дня было невозможно ходить. Снег все шел и шел, густой, пышный, и соседи с жалостью и тревогой следили за тем, как отставной учитель, ставший похожим на причудливого снеговика с растрепанной бородой, покрытой тонкими сосульками, выпускает изо рта клубы пара.
Питался он один раз в день, поздно ночью. Жена выносила ему на балкон еду, кормила с ложки, умывала, укутывала одеялом или пледом и, причесывая его длинные и мягкие, как шелк, серебристые волосы, рассказывала ему последние городские новости.
Там же, на балконе, стояла ширма, за которой почтенный Ахад Касумбеков справлял свою нужду в эмалированный горшок.
Потом наступила весна. И на мартовские праздники, когда на улицах по всему городу разжигали костры, на тумбочку, рядом с плетеным креслом безумного учителя, жена поставила блюдечко с проросшей пшеницей, и она простояла там до самого мая.
И многие привыкли видеть его сидящим на балконе. И никто не знал, сколько это будет продолжаться еще. И никто, кроме жены старого учителя, не замечал, как с каждым днем глаза его все больше выцветают. И когда в самом конце лета она заглянула в них и увидела, что они стали совершенно прозрачными и блестящими, как полированное стекло, она поняла, что он умер.
Его похоронили на старом кладбище, рядом с воротами. И те, кто опускал его тело в прокаленную от зноя землю, удивились тому, каким оно было легким.
Обезумевший и оглохший от горя Ахад Касумбеков так и не захотел узнать то, о чем уже много месяцев назад знал весь Денизли: Джамиля — Зохра не пропала. Она и не думала никуда пропадать. Она просто тривиально сбежала с каким–то дачником–художником в Баку, и с ней все в полном порядке, как и предсказывала Черная Кебире…
6.
Она вернулась в Денизли лишь через десять лет.
Ее привез запыленный рейсовый автобус номер 113. И не было никаких знамений. И небеса хранили загадочное молчание. И первыми ее увидели скучающие хозяева ларьков вокруг вокзала. И, узнав, оцепенели. И пока она шла по пустынной, пышущей жаром улице, люди выходили на балконы и смотрели ей вслед. А она, окруженная золотым свечением божественной протекции, шла, словно не замечая на себе пытливых взглядов множества глаз. И уже тогда всем стало ясно, что прошедшие десять лет, и смерть несчастного Ахада Касумбекова, и добровольное затворничество ее матери, и все, происходившее в Денизли за эти годы, как и сам Денизли с его побуревшими от пыли домами, скрюченными маслинами, переплетением улочек и хищными виноградниками — на самом деле не имеют ровно никакого значения. И что это всего лишь подобие декорации, выстроенной кем–то специально для нее…
И вечером того же дня Кебире самолично зарезала одного черного и одного белого петуха, собрала их кровь в деревянную миску и, сотворив над ней необходимые молитвы, закопала в углу двора. И в глазах ее, непроницаемых и черных, как угли, был страх, какой никто никогда не видел в них. И она велела, несмотря на духоту, закрыть наглухо все ставни и двери в доме.
И за несколько часов до рассвета по безлюдным улицам Денизли стали метаться обезумевшие собаки. И птицы стали биться в закрытые окна домов и разбивались насмерть, и тротуары были усеяны их мертвыми телами. И люди просыпались от удушья и горького аромата полыни. И когда из–за горизонта появился сверкающий диск солнца, море вдруг вздыбилось, словно взорвалось, и покатило к берегу потоки грязной пены. Задрожали стекла, вспыхнул и погас маяк, ветер обрушился на город всей своей чудовищной тяжестью. Сплошное облако пыли закрыло небо до самого горизонта. И в городе остановились все часы.
Даже привыкший к «мусорным ветрам» Денизли никогда не видел такого урагана. Когда он, наконец, отступил, выяснилось, что снесены почти все столбы электропередачи, сорваны вывески с магазинов и перевернуто несколько ларьков вокруг вокзала и на площади, не считая гигантских куч мусора на улицах и поваленных деревьев.
Пролитая петушиная кровь и заклинания не смогли остановить ветер.
Таким было возвращение Джамили — Зохры домой. И с того самого балкона, на котором прожил последний год своей жизни почтенный Ахад Касумбеков, она с улыбкой смотрела, как ей салютуют бравые карбонарии из ФНС, марширующие по улицам Денизли.
— Только посмотри на себя, в каком ты виде!.. Что это за юбка на тебе?! Все же видно! Стыд один… Весь город только о тебе и говорит! Какой позор, какой позор! — вполголоса говорит мать, нарезая овощи в большую эмалированную кастрюлю. На голове у нее черная косынка. — Только и слышишь отовсюду: «Джамиля, Джамиля»… Будь проклят тот день, когда ты родилась…
А Джамиля — Зохра продолжает стоять, прижавшись к перилам, и улыбается, облитая солнцем, как могут улыбаться только дети и богини, рожденные из пены.
И вечером она в коротком махровом халатике устраивается с ногами на старом диване, рядом с матерью, и несчастная женщина, не удержавшись, начинает плакать и целовать ее руки и лицо.
— …неужели я родила тебя… неужели…ни одного изъяна…хоть Аллах послал бы тебе шрам какой–нибудь…каждый день молюсь за тебя…»
И сквозь мутную толщу прошедших годов, напоенных смертью, забвением и немотой, молитвы ее обращаются в благословление.
1.
Сияющий Митра в золотой колеснице стремительно несется по безоблачному небу, и глаза его источают солнечное безумие. И море внизу похоже на растопленное масло….
Башмаки мои пришли в совершенную негодность. Особенно левый. Подметка едва держится. Утром я попытался обвязать его тонкой проволокой, но из этого ничего не вышло. Во–первых, неудобно ходить, а во–вторых, через несколько шагов проволока или соскальзывает, или лопается. Надо попробовать веревкой. Это были хорошие туфли, удобные и ноские. Кажется, английские. Thomson. Я покупал их в Москве. Одну пару себе, одну пару брату.
За все годы, которые он прожил в моем доме — это единственное, что я ему подарил. Я привык жить рядом с ним, не замечая ни его, ни его жены.
Я сижу на песке, в тени нависающей скалы. Судя по описаниям в романе Селимова, это то самое место, где Ибишев впервые увидел свою Венеру: «маленькая лагуна, пересеченная посередине упавшим столбом электропередачи». Верхушка столба, уходящая в воду, обросла водорослями и ракушками. Я очень устал, и башмаки мои вот–вот развалятся прямо у меня на ногах. Мне надоело разговаривать с невидимой аудиторией. Мне надоело бродяжничать и я боюсь потерять память, боюсь проснуться однажды и обнаружить, что все вокруг исчезло: Селимов, сочиняющий «Ибишева», засыпанный пылью Денизли, Черная Кебире, преданный и проклятый Пашаев, бегущий из города на разбитом баркасе, Великая Бумажная Революция, захлебнувшаяся в собственном дерьме, — и осталась лишь гулкая пустота и неизбывное чувство утраты…
2.
Бумажные карбонарии ушли так же шумно, как и пришли. Романтическое двухлетнее правление ФНС в стране и в Денизли закончилось в одночасье с первыми серьезными неудачами на фронтах, вызванными хаосом, неразберихой и откровенным предательством, буквально захлестнувшим большую часть еще только формирующейся национальной армии. Новоиспеченные генералы один за другим оставляли села, города и целые районы, продавали противнику топливо и боеприпасы, мародерствовали. Страна разваливалась на глазах. Нескончаемые волны беженцев с оккупированных территорий бесчинствовали в столице. Страх и нерешительность совершенно парализовали руководство ФНС. И всем было очевидно, что катастрофа неизбежна, и воздух был пропитан головокружительным ароматом гражданской войны, и люди боялись спать по ночам.
Все закончилось в середине мая. В Баку произошел переворот. За несколько часов вооруженная оппозиция, возглавляемая большей частью бывшими государственными чиновниками, отстраненными карбонариями от власти, при поддержке полицейских спецчастей и некоторых полевых командиров, почти бескровно взяла под контроль столицу. И в течение каких–то пяти дней страна, уставшая от беспорядков, хронического безвластия и поражений — капитулировала. ФНС-овские функционеры, не успевшие бежать, сдались на милость победителей. Начались массовые аресты и чистки. И народ приветствовал новых триумфаторов.
В последние дни перед самым переворотом глава денизлинских революционеров Пашаев заперся в своем кабинете на втором этаже мэрии и погрузился в беспробудное пьянство. Он никого не принимал, не отвечал на телефонные звонки и не покидал кабинета даже по нужде, приспособив в качестве горшка большую керамическую вазу с ручками. У его дверей постоянно дежурили двое охранников, доставляющие ему еду и выпивку.
Тем временем из Баку поступали все более тревожные известия, и мэрия постепенно пустела. Первыми ее покинули заместители Пашаева. За ними последовали начальник финансового отдела и глава местной полиции. А уже к пятнице, после того, как подтвердились слухи о том, что по направлению к Денизли движется карательный пехотный батальон под командованием полковника Салманова — одного из героев переворота — вся ФНС-овская администрация, включая и личную охрану Пашаева, де–факто сложила свои полномочия и разбежалась. Последними здание мэрии спешно покинули ночные сторожа и дежурные полицейские.
В опустевших коридорах темно и душно. Во всем здании свет горит только в фойе и в кабинете мэра на втором этаже, где, запершись, продолжает упорно сидеть преданный своими сторонниками и парализованный страхом мятежный романтик Пашаев. На лестничных пролетах возле переполненных урн под ногами валяются сорванные со стен ФНС-овские плакаты. В незапертых кабинетах, обставленных новой импортной мебелью, в стеклянных шкафах и на столах сиротливо лежат невысокие стопки пыльных машинописных листов и худосочные папки с делами и циркулярами — пашаевская администрация так и не успела как следует обрасти бумагами. Массивная дверь в самом конце коридора, обитая железом и ведущая в узкую комнату, где еще утром стояли три недавно приобретенных для мэрии компьютера и лазерный принтер, взломана, а от всей оргтехники остался лишь кусок кабеля да пустые коробки…
Несмотря на поздний час, город не спит. Он ждет финала, неизбежной развязки, предсказать которую, учитывая сложившиеся обстоятельства, не составляет, в общем–то, особого труда. Но что–то уже очень давно сломалось в точном механизме вселенной. Добротные драматические сюжеты стали настоящей редкостью, а те, хорошо зарекомендовавшие себя в течение многих сотен лет, что еще имеются в наличии, в который уже раз оказываются либо безнадежно испорченными, либо того хуже — оборачиваются глупейшим фарсом. Так произошло и на этот раз.
Ровно за шесть часов до исторического входа в Денизли солдат Салманова, в половине второго ночи, трое неизвестно откуда взявшихся молодых людей в традиционных ФНС-овских пальто крадучись вошли в непривычно безлюдное фойе мэрии и поднялись на второй этаж. У одного из них в оттопыренном кармане пальто лежал заряженный газовый пистолет и три лимонки. Чтобы попасть в кабинет Пашаева, им пришлось выломать дверь. Он сидел на полу, забившись в самый дальний угол комнаты, и был немыслимо пьян и бледен. Стояло удушающее зловоние, источником которого была переполненная до краев керамическая ваза. Рядом с ней во множестве валялись пустые бутылки и кульки с мусором. На длинном полированном столе, заставленном тарелками с остатками еды и грязными стаканами, горками лежали хлебные крошки, яичная скорлупа и пепел. Увидев вошедших в кабинет людей, Пашаев быстро накрылся заранее снятым со стены трехцветным флагом и, стараясь придать лицу должное выражение, затянул осипшим голосом национальный гимн. Он был готов к смерти, и глаза его были открыты.
Дул знойный южный ветер. Полчища комаров монотонно звенели в зыбкой темноте пустынных улиц. Они шли в сторону пристани, где их должен был ждать рыбацкий баркас. Шли переулками, чутко прислушиваясь к тишине. Пашаева, который спотыкался на каждом шагу, пришлось поддерживать с двух сторон. Молодой человек с залысинами, идущий впереди, держал наготове газовый пистолет. Чтобы не попасть на освещенный бульвар, пришлось сделать солидный крюк через верхние кварталы и подойти к пристани со стороны старых складов. Где–то совсем рядом раздались одиночные выстрелы, потом еще. Кто–то закричал. Крыша одного из крайних складов затрещала, и в темное небо вырвался сноп огня. Они побежали к баркасу. Пелена едкого дыма потянулась в сторону города. Опять стали слышны выстрелы.
Цепляясь дрожащими руками за ржавые поручни, Пашаев с трудом поднялся на измазанную мазутом палубу. Заработал мотор, с грохотом поднялась якорная цепь, баркас осел назад и стал медленно отчаливать от пристани. На капитанском мостике загорелся фонарь.
Баркас, раскачиваясь из стороны в сторону, уходит все дальше в море, и Пашаев, глаза которого отчаянно слезятся от ветра, затаив дыхание, наблюдает за тем, как удаляющийся город за кормой неумолимо расплывается в густой темноте, постепенно превращаясь в хаотическое скопление желтых огней на черно–фиолетовом фоне.
Пашаева затошнило. Балансируя руками, он торопливо подошел к борту и перегнулся через край: его вырвало. Потом еще раз, и еще. И губы его пожелтели от желчи. И лоб покрылся ледяной испариной. В короткие промежутки между приступами судорожной рвоты, несчастный и опустошенный, он глотает знойный ветер, пропитанный запахом моря и мазута, и, задыхаясь, молится своему невидимому богу:«…я драгоценность в царстве Лотоса…»
Они уложили его на грязную деревянную скамейку, подложив под голову тюк с каким–то тряпьем. Пашаева знобило. Один из молодых ФНС-овцев снял с себя пальто и накрыл его. Он попросил сигарету.
Последнее, что запомнил Пашаев, прежде чем окончательно раствориться в закулисном небытие — россыпи звезд высоко в небе над палубой баркаса и терпкий запах мазута. А потом незаметно опустился занавес…
Вот так. Не было ни ареста, ни публичного распятия, ни кандалов, Пашаева не закололи кинжалами на борту грязного баркаса, и Левиафан не стал глотать нового Иону, накрытого безобразным драповым пальто. Мифа не получилось. Проклятые закулисные механики в самый последний момент успели заменить терновый венец на дурацкий шутовской колпак. И вместо очистительного мученичества Пашаеву было даровано великое забвение: он благополучно достиг безопасного берега, избежал ареста и со временем, без остатка, растворился в хаотическом калейдоскопе исторических лиц и событий.
Едва баркас с беглым Пашаевым скрылся за горизонтом, над Денизли стало происходить что–то невероятное. Ветер вдруг замер. Наступила удивительная тишина: ни шороха, ни всплеска — будто кто–то полностью выключил звук. Потом линия горизонта стала стремительно светлеть, меняя цвет от темно–фиолетового к пурпурному, и от нее, словно возвещая конец времен, стали отделяться огненные змеи–кометы с длинными пылающими хвостами. Бешено извиваясь, они понеслись в сторону Денизли, разрывая на части темноту. И когда они почти достигли города, над застывшим морем появилось огромное ослепительно солнце, которое в несколько секунд вызолотило все небо до самого горизонта, без остатка расплавив в этом золоте зловещих огненных змей. И яростные потоки солнечного света обрушились на крыши спящего города. И жар от них был столь велик, что роса на листьях деревьев превращалась в белый пар. И некоторые из солдат, входивших в это самое время на улицы Денизли, едва не ослепли.
Солдаты шли двумя нестройными колоннами, держа наперевес запыленные автоматы, в пятнисто–зеленых полевых формах, пропитанных потом. Следом за ними медленно ползли два БТР, казавшиеся гигантскими жуками на узких улочках города. И разбуженные грохочущим воем моторов, люди выходили на балконы и молча смотрели, как в потоках ослепительного света, словно в тумане, маршируют солдаты–победители.
БТР-ы выехали на площадь и заглушили моторы. А через несколько минут к зданию мэрии подъехал черный бронированный «мерседес» героя-Салманова под трехцветным флагом. Солдаты стали кричать «ура» и стрелять из автоматов в воздух короткими очередями. Салманов вышел из машины и поднял в знак приветствия обе руки. Высокий, с редкими седыми волосами, аккуратно зачесанными назад, в отличном темно–синем костюме он, в свои семьдесят три года, выглядел не больше, чем на шестьдесят.
К площади со всех сторон уже подходили люди. Он заговорил, и гораздо важнее слов была та уверенность и сила, которые исходили от его голоса, лица, всей его фигуры. И казалось, что глаза его смотрят в одно и то же время на всех и на каждого в отдельности. И было так тихо, что люди слышали собственное дыхание. Салманов говорил долго. Не меньше двух часов. Клеймил бездарность ФНС, поставившего страну на грань военной катастрофы, обещал восстановить экономику Денизли, построить дома для беженцев, обеспечить демократию и порядок. И когда он закончил, жители города, собравшиеся на площади, устроили ему настоящую овацию, и солдаты снова стреляли из автоматов, и многие, особенно пожилые люди, искренне ненавидевшие ФНС, плакали от радости и скандировали: ”Салманов — народ! Народ — Салманов!»
Он не был денизлинцем по рождению. Родина его находилась в пустых безлюдных землях у самой границы, там, где в редких зеленых оазисах из–под красных камней бьют минеральные источники и где море кажется призрачной мечтой. Но, несмотря на это, даже самые ярые недоброжелатели Салманова вряд ли стали бы отрицать его заслуг перед Денизли. Еще задолго до распада Красной Империи он, в те годы еще совсем молодой, много лет подряд возглавлял город и вряд ли кто–нибудь забыл, что именно при нем в 1972 году была выстроена электростанция, две девятиэтажки в верхних кварталах, новый автовокзал, закончена реконструкция городской канализации и отремонтирован кинотеатр…Он уехал из Денизли в 1987, чтобы через семь лет вернуться в сопровождении пятисот солдат и двух БТР.
«Этот город так же дорог мне, как и каждому из вас!»
3.
Наступившая жара была невыносимой. Уже за час до полудня было невозможно выйти из дома. Трещали стволы деревьев. Асфальт размягчался и становился как пластилин. И прокалившийся до горечи воздух словно кипящая вода заливал кривые улицы города. Обезумевшие насекомые тысячами выползали из пылающих жаром подвалов и, обессилев, умирали прямо на тротуарах. И у людей шла носом кровь. Бродячие собаки группами собирались на морских отмелях и, стоя по брюхо в теплой воде, смотрели остекленевшими глазами на набегающие волны и выли. И полицейские, производящие аресты наиболее активных карбонариев, обвязывали лица платками или полотенцами, чтобы, выходя на улицу, не сжечь кожу. И жизнь в городе замирала до вечера. Но даже когда огромный пылающий шар солнца наконец–то тяжело закатывался за горизонт, раскалившееся небо еще в течение нескольких часов оставалось почти оранжевым, и измученные люди не знали покоя… Каменная кладка стен, асфальт, деревья, прибрежный песок и даже вывески магазинов продолжали источать убийственный жар. Сердечные приступы, головокружения и потери сознания стали делом обычным. И до самого утра не смолкал рев сирены машины «скорой помощи». В городской больнице пришлось ставить дополнительные койки прямо в коридоре.
Солнце накаляло водонапорную башню и из кранов текла горячая вода, почти кипяток. Комендантский час, введенный новыми властями, не соблюдался. Люди не уходили с городского пляжа до самого рассвета, но даже море не приносило облегчения. И из–за повсеместно включенных вентиляторов и кондиционеров, не успевающих толком охлаждать прокаленный воздух, то и дело вырубались трансформаторы на электростанции.
Светозарный Митра в своей золотой колеснице улыбается с пышущих жаром небес, и птицы, пораженные его светом, камнем падают вниз и умирают, застревая в проводах и кронах обожженных деревьев…
4.
— Выпей, сынок, айран! Станет легче.
Вдовы–двойняшки трогают горячий лоб Ибишева, покрытый горячей испариной, и многозначительно переглядываются. Пустынная улица тонет в слепящем мареве. Чахлая маслина под балконом густо припорошена серой пылью, как пеплом. Ибишев отхлебывает прохладный кисловатый айран из высокого стакана, и на несколько мгновений огонь, полыхающий у него внутри, как будто бы стихает, уступая место тупому оцепенению.
— Молоко свернулось от жары.
Ибишев вяло кивает и, достав из смятой пачки сигарету, закуривает. На правой ладони две большие обкусанные бородавки.
— Ты слишком много куришь, сынок. Пошел бы лучше полежал, отдохнул немного. Мы тебе и постель перестелили.
Он продолжает молчать, и в его глазах, воспаленных от бессонницы, Алия — Валия явственно видят глухое отчаяние и, быть может, мольбу о помощи. Они трогают сутулые плечи Ибишева, гладят сальные волосы, и сердца их ноют от невыносимой боли. Две несчастные вдовые птицы с маленькими детскими ладошками, всегда теплыми и шершавыми от работы, они ничем не могут помочь ему, не могут спасти его. И их единая душа — одна на двоих — легкая, почти невесомая, как перья серой чайки, так же сжимается и трепещет, как и измученная плоть Ибишева.
С того дня, как он увидел обнаженную Джамилю — Зохру, сияние Венеры над ним не ослабевает ни днем, ни ночью. Ее томный, жемчужно–белый свет несет Ибишеву гибель и безумие…
…я драгоценность в царстве Лотоса, я свет над полями, залитыми ледяной водой, я золотой зрачок черной птицы, я плоть, умирающая от желания, я священный Ибис — великое в малом, и стыд…
Она повсюду. Зеркала многократно умножают ее образ, и маленький кусочек зеленой ламинарии, приставший к ее коже, становится бесконечным. Целые поля колышущихся ламинарий. Свет над ними, словно вкус крови на треснувших губах, и в каждой складке белой простыни черты ее лица. И в каждом произнесенном слове — ее голос, и в каждом движении — ее тело, и в темноте — ее лоно. Его трясет как в лихорадке, низ живота разрывается от боли. Он стоит один в самом центре ночи, драгоценность в царстве теней, малое в малом, и в фиолетовом небе огненно–красный Марс, мертвенно–бледный Плутон, сверкающий Меркурий, и она, жемчужно–белая Венера — Зохра… Невыносимо душно. Трещит голова. Ибишев просыпается на совершенно мокрых простынях в золотисто–рыжих сумерках, которые, словно туман, заливают комнату до самого потолка. Свет настолько плотный и густой, что в первое мгновение ему кажется, будто это не свет, а вода. Он протягивает руку и шарит в пустоте. Ему все еще хочется спать, но усиливающийся зуд в носу заставляет его подняться и быстро идти в ванную.
Торопливо защелкнув за собой дверь, Ибишев наклоняется над раковиной. Капли горячей крови вытекают из ноздрей, набухают на кончике носа и, срываясь, разбиваются о белую эмаль. Одна за другой. Одна за другой. Так–так. Так–так. Словно размерный ход старых часов в столовой. Он будет терпеливо стоять над раковиной до тех пор, пока в носу не образуется колючая корочка свернувшейся крови…
Умывшись Ибишев садится на пол и, задрав голову, наблюдает за трещинами на известковой побелке потолка. Тонкие, едва заметные глазу, они бесконечно разветвляются, расходятся в разные стороны, переходят с потолка на стены, то решительно удаляясь друг от друга, то вдруг сливаясь в одну единую линию. Обычно он начинает с самой середины, там где трещины переплетены в настоящий клубок. Главное — хорошо запомнить ту, которую ведешь. Научиться безошибочно узнавать эту линию во всех ее изгибах, поворотах и разрывах среди сотен похожих, чтобы не сбиться и не оказаться в тупике. Иногда это ему почти удается, и тогда сердце его начинает бешено колотиться. Кажется, еще немного и он выберется из этого лабиринта, но в последний момент обязательно что–нибудь мешает: или мотылек, неподвижно сидевший на стене, вдруг начинает летать под самым потолком, или от напряжения на глаза наворачиваются слезы, и тогда приходится начинать все заново.
Ибишев упрямо блуждает в проклятом двумерном лабиринте, даже не догадываясь, что хитрые боги внимательно следят за тем, чтобы он никогда не нашел из него выхода…
Линии на потолке превращаются в одно сплошное серое пятно.
Ибишев температурит уже четвертый день. Его лихорадит. Он лежит, закутанный в легкое одеяло, и тихо плачет от боли в суставах. А на подоконнике в железной банке из–под зеленого горошка умирает чахлый лимонник, обожженный неистовым солнцем.
— Это все из–за жары! Ты перегрелся…
Матери ставят ему на лоб хлопчатобумажную тряпочку, смоченную в холодном уксусе, и у Ибишева перехватывает дыхание.
— Сейчас поешь бульона…как ты любишь, с укропом, с мятой…и все сразу пройдет!
Они крошат маленькие кусочки хлеба в чашку с бульоном, и Ибишев сквозь пар, поднимающийся от чашки, рассматривает их прозрачные чистые лица.
— Вот так, сынок, кушай, кушай! Хорошо… Станет легче. Приподними голову.
— А перед сном выпьешь травяной отвар и будешь спать спокойно…
— Ужасная жара. Никто и не припомнит такого!
— Совсем нечем дышать! И солнце такое красное–красное!
От горячего бульона на лице его выступает испарина. Алия — Валия все говорят и говорят голосами, похожими на шелест листвы, и гладят его волосы, и поправляют ему подушку, и меняют на лбу тряпочку с уксусом. А он, преодолевая боль в отекших глазах, в каком–то оцепенении следит за тем, как по занавеске на окне быстро расползается черное пятно. Оно превращается в дыру с тлеющими краями, к потолку взвивается струйка белесого дыма, и через несколько секунд вся занавеска вспыхивает словно факел. Огонь мгновенно перекидывается на карниз. Комната наполняется чадом и запахом гари…
К счастью, все обошлось, пожар почти сразу удалось потушить. Всю ночь матери терли порошком закопченный потолок.
Во всем было виновато солнце.
Иногда Ибишеву кажется, что любовное безумие, охватившее его, внешне похоже на рогатую ехидну, изображение которой он видел в какой–то книге. Она постепенно растет в нем — пятнистое скользкое чудовище, с каждым днем становясь все более заметной, и ее уже почти невозможно скрыть… Он словно тень бродит по темной квартире в костюмном пиджаке, натянутом прямо на голое тело. Его исхудавшее небритое лицо, покрытое вулканическими прыщами, ужасно. Он подолгу рассматривает его в буфетных зеркалах. Под ногами скрипят половицы. Ибишев подходит к фотографиям на стене. В углу гостиной начинают бить часы. Бой часов напоминает ему, что у него осталось совсем мало времени. Ибишев застегивает пуговицы пиджака и, торопливо шаркая тапочками, идет на кухню. Матери нарезают в эмалированный таз зеленую фасоль.
— Хочешь варенья? Может быть, мы тебе обед согреем? Нельзя есть столько сладкого…
— Поешь лучше фрукты, сынок…
— Каникулы скоро кончаются, — говорит Ибишев, смущенно улыбаясь, и, взяв с собой банку вишневого варенья, уходит на балкон.
Несмотря на нестерпимую жару, ему нравится сидеть на балконе в самое пекло, когда глазам больно смотреть на улицу, вызолоченную солнцем. На полу валяются старые газеты и пустая банка из–под варенья. Ибишев сидит неподвижно, прижавшись спиной к теплой стене. Он словно спит. Пот градом струится по его груди. Он может сидеть так очень долго, почти не меняя позы.
У него болят зубы.
Алия — Валия боятся оставлять его одного и поэтому ходят на базар и в магазин по очереди. И даже когда он просто сидит на балконе, кто–нибудь из них обязательно дежурит рядом. Они очень устали. Ибишев совсем измучил их. Но они все еще надеются, что одержимость его пройдет сама собой.
Когда Ибишев, наконец, понял, что за ним следят, он стал уходить из дома.
— Куда ты, сынок? Ты посмотри, какая жара! Даже собак нет на улице! Лучше немного полежи, отдохни… — голоса дрожат от волнения. В ответ молчание. Вдовы беспомощно смотрят, как он, опустившись на корточки, зашнуровывает кеды. В коридоре полумрак. Пахнет сыростью.
— Ты же недавно встал после температуры…опять перегреешься…сыночек, куда ты собрался?…Зачем ты нас мучаешь?
Матери начинают жалобно всхлипывать.
Выйдя из подъезда на ослепительное солнце, Ибишев словно с головой погружается в кипящую воду. По телу пробегает томная дрожь. Он быстро пересекает пустынную улицу, чувствуя, как горячий асфальт липнет к кедам, и ныряет в узкий переулок между двумя домами.
Ибишев идет, стараясь не покидать спасительной тени от нагроможденных друг на друга зданий: неподвижные темные квадраты и треугольники на залитом солнцем асфальте. Улицы уводят его все дальше и дальше. Они переходят друг в друга, разветвляются, иногда замыкаются по кольцевой и кружат Ибишева на одном месте. Еще один лабиринт (на этот раз трехмерный), в котором безнадежно застряла несчастная душа Ибишева…
Иногда ему удавалось увидеть ее. Обычно это происходило по вечерам, когда на опаленный Денизли, наконец, милостиво опускались прозрачные фиолетовые сумерки и в тлеющем небе вспыхивали оранжевые зарницы. Она выходила на балкон в каких–нибудь удивительных, почти невесомых платьях и опускалась в шезлонг. В окнах домов загорался свет, улицы постепенно оживали. На городском бульваре в кафе начинала играть музыка, приглушенные звуки которой разносились по всему городу. Притаившись в переулке, Ибишев жадно следил за Джамилей — Зохрой, видимой сквозь балконную решетку. Сонм ночных насекомых кружился вокруг пыльной лампочки, висящей на стене над ее головой.
Сердце Ибишева замирает. Все замедляется для него, как бывает во сне. Она откидывает прядь волос со лба, поворачивает голову и смотрит куда–то в сторону. Отгоняет комара, севшего на запястье. На балкон выходит ее мать, что–то говорит ей. Она пожимает плечами…
Душа его, сконцентрировавшись в горящих глазах, дрожит и мучается, и червяк на узком лбу нервно извивается всем своим теплым тельцем… Она не видит его. И никогда не увидит. Она не должна его увидеть. Отчаяние и боль. На глаза наворачиваются слезы.
Джамиля — Зохра заходит в дом, бросив на шезлонг журнал.
Ибишев чувствует свинцовую тяжесть в переносице — верный признак начинающегося кровотечения. Зажав ноздри пальцами он, крадучись, бежит через весь город к скалам, к морю. И там, упав на колени у самой кромки воды, остекленевшими глазами смотрит, как капли густой вязкой крови капают ему на грудь, руки, песок. И он совершенно один под темно–фиолетовым небом, наедине со своей бушующей плотью и светлеющими звездами…
А жара все не спадала. Маслины чернели и высыхали. И вся рыба ушла далеко в море, и рыбаки в который уже раз возвращались с пустыми руками. И вода в артезианских колодцах вокруг города стала горькой, как полынь. И солдаты из правительственного батальона, расквартированные в общежитии электростанции, целыми днями бесцельно слонялись по улицам в насквозь промокших гимнастерках в поисках тени и прохлады. По вечерам они не уходили с пляжа. Особенно тяжело приходилось высоким белокожим горцам с севера. Солнце обжигало их тела и лица, и многие из них болели.
Все живое в Денизли задыхалось от пыли и духоты. И лишь хищные жадные виноградники продолжали неотступно ползти в сторону пышущего жаром города. И даже убийственное солнце не могло остановить их. По–прежнему с грохотом обваливались железобетонные каркасы и каменные стены недостроенных дач, сдавленные твердыми, как железо, щупальцами, и тучи цементной пыли подолгу висели в прогорклом воздухе.
Единственный человек в Денизли, кто не обращает внимания на жару — это Ибишев. Одержимый дневными и ночными призраками, он продолжает бродить по своим немыслимым лабиринтам, отдавая этому все силы без остатка. Лабиринты бесконечно накладываются, продолжают друг друга как в зеркале, становятся все более изощренными и запутанными, и он уже знает, что ему никогда не найти решения…
Ночь. Сгорбленный и уставший Ибишев сидит на кухне, в темноте. Его давно нечесаные волосы отросли почти до самых плеч. Из окна на стол, покрытый клетчатой скатертью, падает бледный свет уличного фонаря. Ибишев ест сахар из стеклянной сахарницы. Кусок за куском. Отправляет в рот и методично с хрустом разгрызает. Лица его не видно…
4.
В один из дней этого безумного лета Алия — Валия встали засветло. Стараясь не шуметь, они достали из шифоньера свои выходные платья, оделись, накинули сверху нарядные вдовьи покрывала и, заперев на ключ спящего Ибишева, торопливо вышли из дома. Пешком через весь город они отправились в старую мечеть.
Несмотря на ранний час — предрассветные сумерки только начинают рассеиваться — во дворе мечети, выложенном цветной керамической плиткой, на скамейке сидят два старика в белых шапочках, толстый имам и мальчик–служка. Все они, кроме мальчика, перебирают длинные четки и зевают. Прямо у ворот, рядом с восьмигранным бассейном, заваленным досками и мешками с цементом, стоит высокий железный ящик с прорезью для пожертвований. Само здание мечети, с треснувшим куполом и приземистым минаретом, в строительных лесах. Ремонт и реставрация тянутся уже второй год.
Алия — Валия достают из кошелька заранее приготовленные деньги и опускают их в прорезь ящика. Толстый имам кивает головой.
— Пусть Аллах примет ваш дар!
Вдовы подходят к ступенькам мечети, поднимаются наверх, снимают у входа туфли и идут в полусумраке по пыльным коврам. Они опускаются на колени перед каменным надгробием, покрытым черным бархатом.
Они просят за сына. Они молят избавить его от безумия и изгнать рогатую ехидну, пожирающую его изнутри. И слезы текут по их прозрачным девственным лицам и капают на вдовьи покрывала. И они прикасаются к каменному надгробию и ждут ответа. Но царственный Митра в своей золотой колеснице молчит и прячет глаза…
К приходу гадалки готовились целых три дня. Несколько раз мыли полы, с антресолей были извлечены, проветрены и постелены в большой комнате два старых ковра ручной работы, побелили закопченный после пожара потолок в комнате Ибишева, повесили новые занавеси, убрали всю паутину в коридоре, которую до этого не трогали из суеверия, а пауков, которых удалось изловить, выпустили в подъезд, К рису купили нежирной баранины и курицу, а еще белую чечевицу, свежие овощи, зелень, чеснок, иранский шафран и йогурт. Для Черной Кебире были приготовлены подарки: отрез, новое китайское полотенце, коробка шоколада и маленькая подушечка, собственноручно расшитая матерями.
Для того, чтобы покрыть все расходы, Алие — Валие пришлось продать золотое кольцо с изумрудом и цепочку.
Когда все эти приготовления были, наконец, успешно завершены, осталось самое главное — привести в порядок самого Ибишева. И матери договорились действовать решительно и быстро.
Они разбудили его рано утром. Заставили выпить чашку облепихового чая с солидной порцией димедрола. Минут через двадцать после того, как он совершенно осоловел, Алия — Валия подняли его с постели и, подхватив с двух сторон за руки, потащили в ванную комнату. Ибишев не сопротивлялся.
Он сидит в горячей воде, бессильно опустив голову на грудь, и матери с горящими от стыда лицами мылят его истощенное тело, его торчащие лопатки с бугорками прыщей, его худые длинные руки, безжизненно висящие как плети, его волосатые ноги, и сердца их отчаянно ноют от жалости и любви к этому несчастному уродливому созданию, рожденному ими и обреченному по чье–то злой воле на чудовищные страдания.
Они обрезали ему ногти на ногах и руках, коротко постригли волосы и попытались побрить, но опасную бритву с чудесной перламутровой ручкой нигде не удалось найти. Она как сквозь землю провалилась. Ибишеву надели свежее белье, новую тенниску с безобразными накладными карманами на змейках, выстиранные и отутюженные костюмные брюки.
Когда матери затягивали ему на талии брючный ремень, Ибишев вдруг заплакал. Тихо и горько, закрыв лицо руками…
Гадалку ожидали в пятницу.
Она прибыла в половине одиннадцатого утра на черном, отполированном до зеркального блеска «Датсуне» 1969 года в сопровождении многочисленной свиты, состоящей из трех благообразных тетушек под одинаковыми темно–синими шелковыми покрывалами, молодой племянницы–приживалки и шофера — поджарого перса их Ардебиля. Шофер остался ждать внизу, в машине.
5.
Черная Кебире обрела свой удивительный дар в пятнадцать лет.
Как видение: июльское солнце пробивается сквозь разрезы на широких листьях инжирников, в ряд стоящих вдоль забора. В сухой пыльной траве одиноко стрекочут кузнечики. Она медленно идет по саду с большой кастрюлей в руках — тоненькая девочка–подросток в ситцевом платье. В кастрюле золотисто–коричневые зерна кукурузы — она собирается кормить цыплят. Теплый ветерок шелестит в кроне развесистого тутовника и крупные перезрелые плоды, срываясь с ветвей, шлепаются на асфальтовую дорожку, ведущую в сад. Девочка делает еще несколько шагов к курятнику и вдруг сердце ее начинает учащенно биться. Она удивленно поднимает лицо к небу, замирает, чувствуя, что вот именно сейчас, сию секунду произойдет что–то удивительное, что–то невероятное, в глазах ее темнеет, кастрюля выскальзывает из рук и зерна кукурузы рассыпаются по асфальту.
Тетушки, перебиравшие рис на веранде дома, услышали ее крик. Они бросились в сад. Но девочки нигде не было.
Ее искали повсюду — в доме, саду, на улице, и даже в соседних дворах. Обзвонили всех родственников и знакомых. И лишь через несколько часов безуспешных поисков кто–то обнаружил ее на дне заброшенного колодца на пустыре за домом.
Когда ее извлекли оттуда, она была без сознания. Девочку перенесли в дом, раздели и уложили в постель, и старшая тетка, осмотрев ее, шепотом сообщила женщинам страшное известие: Кебире потеряла девственность. При этом на ней не было ни царапин, ни ссадин, ни синяков. Ничего.
Женщины плакали, мужчины, вооружившись ножами, начали поиски виновного. Еще раз обыскали сад, соседние дворы, пляж, спускались в колодец, полный песка, сухой листвы и змей…
Кебире не приходила в сознание три дня и три ночи.
В тот первый, самый страшный вечер, плачущие женщины заперлись в спальне и губками, смоченными в теплой воде и настое ромашки, смыли с ее неподвижного тела подсохшую кровь — неумолимое свидетельство потерянной невинности.
На нее надели кипельно–белую ночную рубашку и расплели ей косы. И мать Кебире целовала ее волосы и била себя кулаками в грудь. И кто–то накинул черную ткань на зеркало в прихожей, и на телевизор, и остановил часы, будто в доме кто–то умер. И всю ночь в скалах безумно выли собаки. И бледное лицо девочки, лежащей на большой кровати с железным изголовьем, было покрыто ледяной испариной. И к утру первого дня ее мягкие шелковистые волосы цвета светлого каштана стали жесткими, курчавыми и совершенно черными. И к утру второго дня ее тело, молодое и стройное, стало наливаться неведомыми соками, грубеть, бедра раздались в ширину, как у рожавшей женщины, а грудь, аккуратная, едва оформившаяся, увеличилась настолько, что надетый на нее лифчик просто лопнул. И к утру третьего дня золотистая кожа Кебире потемнела и стала совершенно смуглой.
Она обрела дар. Три дня тысячеглазые ангелы показывали ей чудеса мира. Она видела шторм над Красным морем, и бирюзовое небо над Евфратом, и гору Арафат, вершина которой утопает в головокружительном мареве, и золотые купола мечети Амина, и засыпанную песками Медину, и преддверие Рая, и волосяной мост над ледяной преисподней…
Свое трехдневное отсутствие она назвала путешествием. И это было первым из семи, которые она должна была совершить.
Кебире показала маленький кожаный мешочек, расшитый бисером и лазуритом, привязанный к ее запястью, и, развязав его, высыпала на ладонь землю, взятую ею в святой Медине. И женщины клялись, что все время, пока она лежала без сознания, никакого мешочка не было. Чистая желтая глина была теплой на ощупь и пахла корицей и сиреневыми ирисами. Разведенная в воде она давала мутный осадок и оказалась превосходным средством против головных болей и женских болезней. Это было удивительно.
В год, когда произошла Великая Бумажная Революция, Кебире совершила свое пятое путешествие.
Они повторялись раз в пять лет.
Обычно это происходило поздней осенью: в конце октября — середине ноября. Приблизительно за неделю до начала транса Кебире сильно теряла в весе, становилась раздражительной и мучилась ужасными головокружениями. Потом она засыпала и тетушки, посменно дежурившие у ее постели все время, пока она отсутствовала, только и успевали промокать ледяной пот, градом катившийся по ее лицу.
С каждым разом эти путешествия становились все длиннее и опаснее, и Кебире открывались все новые тайны мира, и она становилась сильнее. И ей было предсказано, что, отправившись в свое последнее, седьмое путешествие, она, возможно, обретет бессмертие, и тогда даже черные птицы в небе над городом станут подвластны ей.
С обретением дара у Кебире прекратились месячные. Как она сама объяснила — дар ей был дан в обмен на клятву никогда не выходить замуж и не иметь детей…
Природа той силы, которой она обладала, так и осталась невыясненной. Никто не знал, была ли она родом из райских кущ или из беспросветных пустынь преисподней. Но уже через несколько лет после своего первого путешествия Кебире могла лечить руками, распознавать редкие травы, прорицать, общаться с душами умерших и привораживать.
6.
Вначале в высоких хрустальных стаканах подали чай, к нему лимон, два сорта варенья собственного приготовления, сок зеленого винограда и фрукты.
Размеренно и гулко, подчеркивая торжественность обстановки, стучат старые часы. Кебире сидит во главе обеденного стола, покрытого накрахмаленной скатертью, и курит сигарету в шикарном янтарном мундштуке с золотым наконечником. Справа от нее — тетушки и племянница. Они шушукаются и, накладывая себе в розетки абрикосовое варенье, возятся ложечками в хрустальной вазочке. Лошадиное лицо Кебире с резко очерченными скулами непроницаемо, как лик каменного идола.
За окном, скрытое занавесью, плывет одуряющее марево…
Когда гости, наконец, немного освежились чаем и фруктами, Алия — Валия привели Ибишева. Его усадили на стул рядом с гадалкой.
Ибишев измучен и слаб. Стараясь не смотреть по сторонам, он сидит, опустив тяжелую, как камень, голову, и равнодушно прислушивается к тому, как в самой глубине его ватной груди учащенно бьется сердце. Этикетка на воротнике новой рубашки царапает ему шею. Кебире достает из кошелька длинные четки из необработанной бирюзы. Быстро перебирая голубые камни толстыми пальцами, она в упор, с любопытством рассматривает Ибишева, и под ее взглядом он начинает беспокойно ерзать на стуле. Наклонившись вперед, Кебире заглядывает ему в лицо.
— Ты помнишь меня, мальчик? Ты должен меня помнить.
Что–то в ее голосе заставляет Ибишева вздрогнуть и поднять голову. Глаза Кебире вспыхивают и гаснут.
— Я приходила к вам раньше. Неужели ты забыл? Тебе было лет десять. Может быть, меньше.
Пышные волосы гадалки похожи на сложенные крылья черных птиц…
— Сколько тебе сейчас? двадцать один? Ну–ка, дай мне свои руки, не бойся! Я тебе ничего не сделаю…
Ибишев беспомощно смотрит на дружно кивающих ему матерей.
Кебире решительно берет его горячие влажные ладони в свои руки. Глаза ее, непроницаемые и мягкие, как черный бархат ее платья, излучая незаметный свет, безжалостно пронзают его узкий лоб, и там, в самой глубине лихорадочно работающего сознания, Кебире с ужасом и восхищением видит смертельный образ пеннорожденной.
И сразу же колючие электрические разряды, один за другим, начинают пронзать все тело Ибишева, и кожа его начинает зудеть, и сердце словно распухает в груди, и поясница становится холодной, как лед. Обезумевший от боли Ибишев пытается вырваться из рук гадалки, но ее пальцы, стальными обручами обвившие его запястья, не выпускают его. И вот когда кажется, что боль больше невозможно терпеть и Ибишев готов потерять сознание, электрические разряды вдруг слабеют и вскоре совсем прекращаются.
Ибишев судорожно дышит. Глаза его широко открыты. В уголках спекшихся губ — капли пены. Но боли больше нет. Вместо нее — чувство блаженного покоя. Горячечная плоть, постоянно возбужденная, опадает и перестает пульсировать.
Медленно погружаясь в сонную истому, Ибишев каким–то внутренним взором следит за тем, как навязчивый образ обнаженной Джамили — Зохры в его сознании распадается на части и размывается до неопределенности. И его захлестывает беспричинная радость…
Гадалка пожелала остаться с матерями наедине.
Отложив в сторону бирюзовые четки, Кебире откинулась на спинку стула и закурила.
— Дело серьезное.
Словно у фокусника в цирке, в руках ее появился моток черной пряжи. Размотав его перед обомлевшими матерями, Кебире принялась ловко плести замысловатые узелки.
— У него любовная горячка…
На девичьих лицах Алии — Валии одновременно появился стыдливый румянец.
— Причина его болезни — женщина. Она отнимает всю его кровь и силу…
— Стыдно сказать, сестра, наволочки и простыни — все в засохшей крови…
— …И в пятнах разных нехороших!
— Через эту женщину для мальчика может случиться безумие и смерть!
Матери залились слезами.
Кебире перестала завязывать узелки.
— Что нам делать, сестра Кебире?..
— …Помоги нам…спаси его, ради Аллаха!..
— Кто эта проклятая?
Кебире вытащила из мундштука недокуренную сигарету и погасила ее в пепельнице.
— Лицо ее скрыто от меня. Но я знаю, что она нездешняя. Может быть, из Баку. Может быть, она даже не мусульманка…Сила ее велика и обычные средства тут не годятся!
— Так что же нам делать?..
— Избавь от нее нашего мальчика и Аллах не оставит тебя!
На лицо Кебире легла фиолетовая тень.
— Я не всесильна.
— Ты все можешь, сестра Кебире! Изведи ее! И хотя мы две бедные вдовы, но сумеем отблагодарить тебя как надо!..
— Порча вещь опасная. Она может обратиться и на вас самих, и на меня. Обычно я не берусь за такие дела…
— Скажи, сколько это будет стоить, сестра?
— Ради Аллаха!
— Только ради вас! 200 тысяч.
Алия — Валия переглянулись.
— Мы согласны.
— Не люблю я этого, но что тут поделаешь… — вздохнула Кебире. — Уберите все со стола и никого сюда не пускайте. Мне нужно немного риса, воск, клок волос мальчика, ножницы, чистое полотенце, серебряный нож, кусочек свежего мяса, тарелка…
Кебире сидит на полу, словно закутавшись в прозрачную фиолетовую тень, и лицо ее, обрамленное волосами–крыльями, похоже на маску.
— …пусть поседеют твои локоны, и кожа станет дряблой и желтой, пусть дыхание твое станет вонючим и горьким…
Черная душа гадалки поднимается выше убийственного света царственного Ориона и, достигнув первого слоя небес, образованного крыльями розовых ангелов, обращается в слепую птицу.
— …пусть грудь твоя обвиснет и потеряет упругость…
На бесконечных пространствах второго слоя небес, образованного крыльями фиолетовых ангелов, тело слепой птицы покрывается изморозью, и холод сковывает ее трепещущее сердце.
— …пусть лоно твое станет безжизненным и мертвым как могила…
Слепая птица умирает от одиночества на залитых изумрудной водой полях третьего слоя небес.
— …пусть одиночество и тоска разорвут твое сердце…
В огненном вихре на красных небесах со всех сторон ее обступают призраки, и от невыносимого жара кровь ее почти сворачивается и высыхает.
— …пусть кровь твоя станет жидкой и слабой…
Слепая птица — черная душа гадалки — продолжает подниматься все выше и выше, туда, к самому последнему, девяносто девятому небу, сотканному из радужного эфира, тончайшего, как пленка масла на воде. И там, где больше нет спасительного покрывала Майи, она просит о милости для Ибишева, просит об избавлении от боли и безумия. Просит, совершенно точно зная, что в просьбе ей будет отказано, и что неумолимый закулисный механизм Судьбы уже давно запущен.
Кебире закончила. И хотя казалось, что вся церемония заняла не больше тридцати минут, для Кебире путешествие к последнему небу длилось ровно 273 часа и 49 минут. Постаревшее, осунувшееся лицо гадалки хранило явственные следы этого путешествия.
Она заговорила. Медленно, тяжело, с длинными паузами, и матери с суеверным ужасом внимали каждому ее слову.
— Разбрызгайте перед входной дверью мочу… Побольше. И делайте так каждый день в течение недели…ему под матрас положите корку хлеба. И этот серебряный нож. И еще мешочек соли… А вот это подшейте к его одежде…
Кебире положила на стол пряжу с узелками.
— Месяц давайте ему чай с настоем чемерицы. Ложка настоя на маленький чайник… Это должно успокоить кровь и прояснить голову…И еще одно скажу вам…Лучшее лекарство для него сейчас — это женщина… Найдите ему женщину! Мальчику пришло время стать мужчиной. Когда это произойдет, лихорадка его пройдет сама собой…
Сразу после обеда Черная Кебире со своей свитой уехала.
1.
«…отцы земные, отцы небесные — они монопольно держат в руках суровые нити судьбы…»
Так, кажется, сказано у Селимова.
Мой отец был похож на филина, большого ушастого филина с крючковатым носом и огромными желтыми глазами. Он был счетоводом в хозяйственном магазине и обожал вареные каштаны. Мог съесть их целую миску. Каждый вечер после ужина он садился у окна, ставил миску вареных каштанов на подоконник и начинал их методически поедать. Медленно, с удовольствием. Доставал по одной штуке, аккуратно очищал от кожуры своими длинными цепкими ногтями и, отправив в рот, тщательно прожевывал каждый кусочек. Самые крупные каштаны он обычно оставлял напоследок.
Он был милым человеком. Тихим, спокойным, и даже эта его дурацкая слабость к вареным каштанам никогда не раздражала меня. Просто, несмотря на очевидную схожесть с филином, его никак нельзя было назвать мудрым. Теперь он уже умер.
Недавно я поймал себя на странной мысли: я почти не вспоминаю мать. И это при том, что я всегда был очень привязан к ней. Зато вот отец снится мне, как минимум, один раз в неделю. Иногда чаще. Время как будто не отдаляет его от меня. Хотя, по правде говоря, и не приближает. Мы словно вращаемся друг вокруг друга по какой–то раз и навсегда определенной орбите. Он со своими каштанами и я у торчащей из земли ржавой трубы.
И нам никогда не пересечемся с ним. Даже смерть не может изменить это.
2.
Селимов не спит.
Предрассветные молочные сумерки заливают комнату. С тех пор, как жара, наконец, отступила, с моря вот уже несколько дней дует благословленный северо–западный ветер, несущий Денизли облегчение и свежий воздух. И назад к берегу потянулись косяки воблы и кефали. И рыбаки снова стали выходить в море. И артезианские колодцы вокруг города вновь наполнились пресной водой…
Селимов старается не шуметь.
Ветер качает занавеску, заставляя бронзовые кольца на карнизе глухо клацать. Потрескивает мебель. В ванной из проржавевшего крана капает вода.
Селимов украдкой смотрит на Джамилю. Она улыбается и шевелит губами во сне. Дыхание ее ровно и чисто. Он думает про Ибишева, заблудившегося в умозрительных лабиринтах. И думает про Джамилю — Зохру, пытаясь увидеть ее жадными глазами Ибишева. По всей комнате разбросаны ее вещи. Она ненавидит уборку, она похожа на ребенка. Селимову, одержимому греховной манией величия, кажется, что это он сам создал ее такой, родил из морской пены так же, как несчастного Ибишева из горького праха…
Селимов наполняет желтую от ржавчины ванну прохладной водой.
Он мылит ее плечи губкой. Она смеется и отворачивается. Она сидит в ворохе мыльной пены. Селимов сосредоточен. Он рассматривает ее тело. Он делает это каждый день в течение последних трех недель, но оно все равно остается для него загадкой. Капли пышной пены постепенно опадают на ее матовой коже, тают. Словно ожившие кружева. Селимов смотрит на ее живот сквозь колеблющуюся воду. Опускает руку в ванну и проводит губкой по ее бедрам. В этом нет страсти. И почти нет желания. Его пугает почти отталкивающая совершенность форм. Джамиля — Зохра смеется и убирает его руку.
Три недели назад деревья трещали от жары, и в воздухе была разлита горечь. И лицо ее было мокро от пота. Она целовала его губы, прижималась к нему и руки Селимова дрожали.
В тот первый раз на ней была короткая юбка выше колен красивого салатового цвета. Как живой лепесток влажной ламинарии.
Селимов заворачивает ее в большое махровое полотенце.
С балкона хорошо видно, как с моря на город наползает легкий, словно вуаль, серо–белый туман. В подвижной дымке тускло вспыхивает маяк. Продолжают гореть уличные фонари и большая лампочка перед подъездом дома. Прямо посередине улицы натянут транспарант с гигантским портретом героя Салманова. На Салманове черная водолазка. Он улыбается. Редкие седые волосы зачесаны назад. Сверху написано: «Единственная надежда Денизли!». Там, дальше, за почтой еще один транспарант. Отсюда его не видно. На нем Салманов в костюме и в галстуке стоит на фоне новостройки: ”Денизли — место, где встречаются Европа и Азия. Превратим наш в город в туристический Рай!».
Денизли любит его. Денизли ему верит.
Селимов закуривает первую утреннюю сигарету. Его подташнивает.
Над свежеотремонтированным зданием мэрии на ветру лихо полощется трехцветный флаг. Туман ложится на плоские крыши домов. Мокрые от росы черные стволы низкорослых маслин, стоящих вдоль тротуара, тускло блестят словно глянцевые.
Новостройка находится по дороге на пляж, чуть выше бульвара. Речь идет о пятизвездном отеле с бассейном, кегельбаном, конференц–залом и несколькими бунгало у самого моря.
3.
«Отец наш, Ибис! Осени нас своими крылами и выведи из темноты!»
Над площадью в светлеющем небе парит птицеголовое божество. Селимов видит свое отражение в его золотых глазах–полусферах.
После того, как Салманов официально обнародовал новый план развития города до 2001 года, в Денизли один за другим стали прибывать иностранные инженеры и строители. В основном это были турки, но были и англичане, и немцы, и даже диковинные американцы. Они привезли с собой ярко–оранжевые бульдозеры «Като», бетономешалки, вагончики и несколько огромных белых «джипов», каких никогда в городе не видели. Состоялась торжественная закладка фундамента. Красную ленту перерезал сам Салманов. Иностранцы накрыли столы прямо на строительной площадке и бесплатно угощали всех желающих сладостями, фруктами и «колой». Было много репортеров. В основном из столицы. Салманов произнес длинную речь. Толпа горожан, сдерживаемая полицией и сотрудниками местного отделения Министерства Национальной Безопасности, бурно аплодировала. Иностранцы улыбались и щеголяли желтыми касками и сотовыми телефонами. Одна такая каска была подарена и Салманову.
Все это было неожиданно и интересно. И в первые дни горожане специально ходили смотреть на то, как оранжевые бульдозеры методично роют землю, а проворные улыбчивые турки льют бетон. Работа продолжалась и ночью при свете мощных прожекторов…
В конце июля в Денизли появилась первая настенная реклама: ковбой с дымящейся сигаретой в руках. К тому времени уже в нескольких кварталах города появились продуктовые маркеты с непривычно большими витринами и ослепительными неоновыми вывесками.
Параллельно со строительством гостиницы шли ремонтные работы на бульваре. Там поставили новые скамейки и фонарные столбы.
А в августе открылся первый коммерческий банк Денизли…
Селимов наклоняется вперед и пытается разглядеть в просветах между крышами домов каркас строящейся гостиницы. Но из–за тумана, подсвеченного светом прожекторов, почти ничего не видно.
Салманов принимает парламентскую делегацию, кажется, из Норвегии. Салманов дает интервью иностранным журналистам. Салманов открывает на базе местного педагогического техникума Университет Денизли. Салманов выступает в мэрии перед городской интеллигенцией и объявляет о повышении зарплаты учителям на 30 процентов. Салманов посещает больницу. Салманов отменяет комендантский час. Салманов удивлен закрытием денизлинского отделения ФНС: ”Я никогда не отдавал такого распоряжения. Мы строим правовое демократическое общество!». Салманов выступает с проектом строительства микрорайона для беженцев с оккупированных территорий. Две сотни беженцев, собравшись перед зданием мэрии, скандируют: ”Отец наш, Салманов!»
4.
Туман начинает рассеиваться. Очертания становятся более четкими. Селимов видит двух женщин и мужчину с огромными сумками. Они молча идут в сторону вещевого рынка. Их торопливые шаги гулким эхом разносятся по узкой улице. Селимов выбрасывает окурок. Заглядывает в комнату. Джамиля — Зохра спит с головой завернувшись в простыню.
Ей подходят яркие цвета. Желтый, красный, бирюзовый. Ей подходят любые цвета. Ей подходит быть голой и чтобы солнечные зайчики лежали на ее коже. Ей подходит салатовая юбка, похожая на лепесток влажной ламинарии. Ей подходит спать завернувшись в простыню.
Туман над крышами начинает розоветь. Скоро появится солнце, и тогда он опадет рыхлыми клочьями, как пена, и исчезнет. По улице прошло еще несколько человек с сумками. Погасли фонари, но лампочка перед подъездом продолжает гореть. Из–за угла показалась тележка зеленщика.
Селимов поднимает голову и видит прямо над собой черную птицу. Она парит в розовеющем небе. Большая, черная, с длинным крючковатым клювом. Делая широкие круги по спирали, она плавно опускается. Селимов не отрываясь следит за ней. Еще круг, еще, птица уже почти вровень с крышей. Забыв об осторожности, она невозмутимо парит рядом с электропроводами и торчащими телевизионными антеннами.
Селимов замер. Выплывающий диск солнца скрыли тяжелые темно–серые тучи. Флаг над зданием мэрии рванулся и затрещал в налетевшем порыве ветра, который швырнул птицу влево, прямо на верхушку разлапистой антенны. Она не смогла увернуться. Глухой удар потонул в свисте ветра. Беспомощно хлопая крыльями, птица сорвалась с края крыши, камнем упала на перила, а оттуда на деревянный пол балкона. Селимов успел отпрыгнуть к двери.
Большая черная птица сидит, оперевшись на раскрытое веером покалеченное крыло. Повсюду на перилах и на полу клочья перьев и пуха. Раскрыв клюв с торчащим острым языком, она выжидательно смотрит на Селимова глазами цвета старого золота.
Облака затопили все небо. Стало темно. Птица тяжело перевалилась на правый бок и заковыляла в угол балкона.
Селимов не любит птиц. В кошмарах они выклевывают ему глаза, хлопая по воздуху огромными пыльными крыльями. Он быстро зашел в комнату и закрыл балконную дверь. Ему было страшно.
Пошел дождь. Птица сидела, забившись в угол и закрыв глаза. Ручейки воды стекали по ее черным блестящим перьям. Время от времени она раскрывала клюв и издавала резкие клекающие звуки. Холодные мурашки бежали по спине Селимова, стоящего за балконной дверью.
Дождь не прекращался до самого вечера.
(Лупанарий* — публичный дом)
1.
Хорошо известно, что моча отпугивает ледяных призраков. Ее резкий стойкий запах отнимает всю их силу и привлекательность. Разбрызгайте мочу перед входной дверью и можете быть уверены: призраки никогда не нарушат покой вашего дома.
Базилик и чемерица просветляют голову, очищают кровь от смертоносных гумморов и снимают напряжение.
Клубок ниток перенимает на себя смертельные проклятия и запутывает жестко детерминированные нити судьбы.
Серебряный нож с корочкой хлеба под подушкой — лучшее средство против ночных поллюций и кошмаров. Так учит Черная Кебире.
Несмотря на все старания Алии — Валии, выздоровление Ибишева шло медленно и тяжело и затянулось почти до конца лета.
Утром 18 августа, плотно позавтракав вареными яйцами, медом, свежими сливками и молоком, Ибишев впервые со времени своей болезни попросил согреть ему воду для бритья.
Он смотрит на свое лицо в круглом зеркальце. От горячей воды в железной миске поднимается пар. Он затуманивает поверхность зеркала и отражение лица совершенно расплывается. Теперь оно еще больше похоже на маску, сделанную без всякой пропорции и чувства меры. Ибишев вытирает зеркало подолом майки и ставит его на место. Черты лица за влажной поверхностью стекла по–прежнему выглядят смешно и нелепо.
Он не может быть таким на самом деле.
Но в Ибишеве больше нет ни ярости, ни отчаяния. Все перегорело. Растворилось без остатка в черных гумморах, испарилось вместе с потом через поры на коже, превратилось в цепочку воспалившихся угрей на подбородке. Утекло вместе с каплями спермы и крови во время безумных ночных бдений…
Кончается это лето. Ибишеву пора возвращаться в Баку, в институт. И, может быть, то, что осталось в самой глубине его сердца от образа обнаженной богини, там, в грохоте обыденности большого города постепенно исчезнет так же, как исчезли его ярость и отчаяние.
Ибишев окунает помазок в медную мыльницу и после короткой паузы решительно мажет щеку теплой пористой пеной. Опасная бритва с чудесной перламутровой ручкой лежит рядом, на краю раковины. Сверкающее лезвие. Проверяя себя, Ибишев задирает кверху голову. Смертельный лабиринт из трещин на потолке все еще притягивает его. Но теперь он может заставить себя отвести взгляд.
С того дня Ибишев стал бриться аккуратно через день. И матери каждый день благословляли Черную Кебире и, навестив ее, целовали ей руки и плакали. И Ибишев, почти вырвавшись из замкнутого круга своих лабиринтов, медленно, шаг за шагом, возвращался к жизни. И в этом была заключена великая надежда.
Вечер. Все трое — две матери и сын — сидят на балконе за откидным столом под тусклой лампочкой и маленькими ложечками пробуют из блюдечек свежесваренное абрикосовое варенье. На Ибишеве белая рубашка. Из коротких рукавов торчат его худые руки. Волосы еще мокрые после душа.
— В этом году отличные абрикосы. И много…
— Завтра сварим еще два баллона. Один заберешь с собой в Баку. Будешь пить там с чаем.
— Не надо…
— Как это не надо?! Мы еще кизил сварили для тебя…
— И инжир, друзей угостишь…Ешь, ешь, сынок…
Одна из матерей гладит его щеку теплой шершавой рукой. Ибишев смущен. У него щемит сердце. Ему хочется поцеловать эту маленькую шершавую ладонь. Но он не делает этого.
С моря тянет запахом мазута и рыбы. На чистом небе великое множество звезд. Отчетливо видны лучи прожекторов. Нарядная стрела высотного крана с гирляндой красных и желтых огней бесшумно двигается в темноте над крышами. Строительство гостиницы продолжается и ночью.
— Около аптеки турки открыли новый большой магазин. Продают машины. Прямо внутри стоят машины. Красивые! Всех цветов!
— Я видел такие магазины в Баку.
— Вот и до нас дошло…
Они говорят, говорят, а Ибишев смотрит в их прозрачные девственные лица и улыбается. Он чувствует себя виноватым. Он помнит о лабиринтах.
Они засиделись допоздна. Две матери и сын.
Утром следующего дня, пока еще серебряный нож и сухая корка хранили чуткий сон Ибишева, а матери на кухне, как всегда, бесшумно варили варенье, и удивительные золотые абрикосы кипели в вязком сиропе, раздался телефонный звонок. Черная Кебире. Говорила она недолго. Справилась о здоровье Ибишева и, удовлетворенно выслушав все, что по очереди ей рассказали матери, сказала, что нашла, наконец, способ свести Ибишева с женщиной и, таким образом, окончательно решить все его проблемы…
2.
Ибишеву были выданы небольшие карманные деньги, чистый носовой платок, отутюженные брюки, тенниска, свежее белье и роскошные, совершенно новые сандалии из искусственной кожи.
Пока Ибишев, густо пахнущий огуречным лосьоном, сидит на табурете в прихожей и примеряет свои новые светло–коричневые сандалии, матери причесывают его, тщательно выбирая из мокрых волос звездочки перхоти. Их девичьи лица горят от смущения. Они волнуются. Они так и не решились сказать ему об истиной цели его вечерней поездки.
— Поторопись, поторопись, сынок! Нехорошо заставлять ждать человека…
Они приносят из кухни пиалу с чищеными грецкими орехами и ссыпают их в нагрудный карман тенниски Ибишева.
— По дороге покушаешь! Теперь встань, посмотрим на тебя…
— Кажется, ничего не забыли…
— Не жмут?!
— Нет, по–моему в самый раз! Ну–ка, походи!
Сандалии отчаянно скрипят и натирают пятку. Ибишев вопросительно смотрит на матерей.
— Со временем разойдутся.
— Ну, давай, сынок, иди!
— Будь осторожен! Слушайся этого перса!
Они по очереди целуют его в лоб, и их волнение невольно передается Ибишеву.
В подъезде темно. Пахнет мочой и сыростью. Пока Ибишев торопливо спускается вниз, матери держат входную дверь открытой. Свет из прихожей разбивается на каменных ступенях лестничного пролета на желто–черные клавиши, уходящие в темноту. Ибишев наступает отвратительно скрипящими сандалиями на черно–желтые прямоугольники и спиной чувствует на себе напряженный взгляд Алии — Валии.
«…отец наш, Ибис, даруй ему забвение…»
Перс подъехал ровно в восемь, как и договаривались.
Они едут по бесконечному переплетению улиц. Мимо домов с горящими окнами, мимо пыльных палисадников, мимо бесконечных каменных заборов, и Ибишев вновь, с восторгом и ужасом, ощущает притягательную силу лабиринта, который, как воронка, затягивает их машину в свое жерло. В дрожащем свете фар лабиринт кажется еще более прекрасным.
Перс молчит. В уголках губ застыла насмешливая улыбка. Смуглое лицо (как и лицо его хозяйки) напоминает восковую маску.
Перс курит длинные коричневые сигареты, каких Ибишев никогда не видел. Перс уверенно ведет большую черную машину сквозь переплетение улочек, безошибочно ориентируясь в смертельном лабиринте. У него тонкие цепкие пальцы и на мизинце правой руки — серебряный перстень–печатка с полированным нефритом.
Они выезжают к бульвару. Вся набережная залита светом фонарей. Два прожектора освещают большой портрет улыбающегося Салманова в черной водолазке на фасаде дома. Вокруг бильярдных столов, стоящих под полосатым навесом, толпится молодежь. Все скамейки заняты. У рекламного щита кока–колы и рядом с новым супермаркетом дежурят патрульные машины с выключенными мигалками.
Они проезжают порт, заброшенные склады и въезд на эстакаду. Сворачивают около нотариальной конторы и вновь углубляются в лабиринт темных улиц.
Через несколько минут в редких просветах между домами на фоне бархатно–фиолетового неба начинает отчетливо проступать уродливый силуэт виноградных зарослей. Это самая окраина Денизли. Здесь проходит граница между городом и хищным виноградником, который кое–где уже прорвался на улицы и повис на оградах домов, уцепившись своими длинными щупальцами за выступы на каменной кладке.
Он неумолимо продолжает ползти даже ночью. В тишине явственно слышно, как скрипит песок под ползущим стволом гигантского чудовища и как жадно шуршат его острые жесткие листья…
Перс затормозил перед двухэтажным домом с застекленной верандой, стоящим у самого края небольшого пустыря, в самом центре которого среди мусорных куч, накренившись вбок, лежит огромная ржавая цистерна. Выключив мотор, перс вышел из машины и направился к входной двери, над которой вполнакала горела лампочка в разбитом белом плафоне. Где–то совсем рядом залаяла собака.
Он несколько раз громко постучал.
— Кто там? Кто вам нужен? Сейчас иду!..
Скрип деревянных ступеней. Кто–то спускается вниз. На веранде зажгли свет: — Кто там?
Перс назвал свое имя.
Дверь открыла полная женщина в лиловом халате и в мягких шлепанцах с большими розовыми помпонами.
Ах, эти большие розовые помпоны!.. И он, конечно же, сразу узнал их! Невыносимый дар узнавания, дар пророков, героев и гадалок, дар посвященных, дар сильных, по ошибке или по злому умыслу выданный при рождении маленькому Ибишеву, не потерял свой силы! Ничем не примечательный, не герой и не бог, он обречен круг за кругом проходить все отмеренное ему в жизни с широко открытыми глазами. Он обречен угадывать свое неизбежное будущее в особых знаках Судьбы, разбросанных на его пути.
Знаки — смешные и странные — ничего не говорят непосвященному…
Большие розовые помпоны. Он не может оторвать от них глаз. И кровь приливает к его лицу и стучит в висках, и испарина на ладонях становится холодной и липкой.
Перс что–то говорит ему, но Ибишев не слушает. Теперь он знает, почему они приехали сюда…
Женщина пропускает его на веранду, придерживая дверь полной белой рукой, украшенной несколькими золотыми браслетами. Браслеты звенят и искрятся. У Ибишева подкашиваются ноги, густой желтый свет наваливается на него невыносимой тяжестью.
— Заходи, заходи, не стесняйся!
В углу веранды множество запечатанных коробок, стеллаж, заставленный пыльными баллонами, и ваза с искусственными цветами на столике.
Женщина с интересом рассматривает отутюженные брюки Ибишева, его скрипучие сандалии и широко улыбается. Все зубы в золотых коронках.
— Так, значит, ты и есть сын двойняшек?!.. Сколько тебе лет?
— Двадцать один.
Во рту у Ибишева сухо и горько.
— Совсем взрослый мужчина…Пора уже…
Женщина громко засмеялась.
Ибишев незаметно вытирает влажные ладони о брюки. Сверху по ступенькам бесшумно спускается пятнистая кошка с розовым бантом на шее. Женщина берет ее на руки и целует.
— Ну что ж, давай, поднимайся! Тебя уже ждут. Да не бойся ты, не бойся…все будет хорошо! Она девочка умная, знает, что у тебя это в первый раз.
Женщина опять засмеялась и хлопнула Ибишева по плечу.
— Если хочешь в туалет, не стесняйся.
Он отрицательно покачал головой.
Ибишев медленно поднялся по крутым деревянным ступенькам. Оглянулся. Женщина пристально смотрит на него снизу. Поглаживает кошку. Браслеты дребезжат на ее полном запястье. Из–под халата выглядывают тапочки с розовыми помпонами.
— Главное, не спеши, сынок…
Набрав воздуха, он решительно толкнул белую крашеную дверь.
Единственный источник света — маленький ночник на подоконнике. Короткая занавеска то надувается парусом, то резко опадает, прижимаясь к сетке на окне, и гигантские тени–пауки дрожат на стенах и потолке. Прямо посередине комнаты стоит кровать. Ее изголовья сплошь увешаны огромными гирляндами искусственных цветов. И не только они. На карнизе, на подоконнике, даже на плинтусах и вокруг основания ночника — повсюду отвратительное переплетение пластмассовых стеблей и листьев. Пот градом катится по спине Ибишева. Очень душно. Остро пахнет краской и потом, и еще, почти неуловимо, чем–то отдаленно сладким, болезненным.
Усталая худая женщина лет сорока, накрытая поперек живота мокрой от пота простыней, равнодушно смотрит на него.
Ибишев стал медленно раздеваться.
Голый, с торчащими лопатками, облитый светом ночника, он стоит, прикрыв руками пульсирующий орган, и безобразие его впервые так естественно и просто. И все в этой комнате созвучно ему: эти фальшивые цветы, эта невыносимая духота, и эта женщина, лениво раздвинувшая навстречу ему свои жилистые ноги. Ему больше не стыдно и не страшно. Он ложится рядом с ней. Он смотрит на нее: долгожданная плоть — грубые, почти черные соски, багровый кровоподтек на правом бедре, запах пота и отдаленный тошнотворный сладковатый запах возбужденной плоти, а та, совершенная, пеннорожденная, с лепестком салатовой ламинарии на груди — просто видение, сон. Достаточно щелкнуть пальцами, вот так, и она навсегда исчезнет. Впервые в жизни ему не стыдно за свои прыщи, за свою худобу и узкий лоб, потому что и его, как и эту женщину с грубо размалеванным скуластым лицом, слепили из самого бросового материала. Никто не знает и не помнит их. Они лишь статисты рядом с богами и героями. И всем им, десяткам тысяч безымянных теней на белом экране, дарована божественная слепота. Всем, кроме несчастного Ибишева.
Истина откроется лишь там, на бесконечных пышных лугах, залитых холодной водой, прозрачной как стекло. Лишь там безымянные тени поймут, как смешно и просто объясняется тайна их рождения, жизни и смерти…
Ибишев знал об этом с самого начала. И знание это было невыносимо.
Женщина терпеливо ждала его.
И он вошел в нее. И любил ее. И стал мужчиной. И плакал от одиночества и тоски. И плакал от страха. И она прижимала его мокрое лицо к своей груди и гладила его волосы.
А за стенами комнаты в болезненной истоме догорал август.
(Nemo Potest Personam Diu* — Никто не может слишком долго носить личину.)
1.
Серые, местами почти черные тучи стремительно движутся на запад. Месяц царственного Скорпиона. Я безошибочно узнаю его приметы и повсюду вижу его смертельный образ. Золото на черном. Влажный Скорпион, единственный покровитель непостоянных, одержимых и самоубийц.
Тучи скрыли лик птицеголового бога.
Я спускаюсь в город. Иду по разбитому асфальту, мимо старого кладбища, а у меня над головой, словно в водовороте, кружатся старые газеты и мелкий мусор. Рядом с резким дребезжанием проносится железная банка из–под пива. Подгоняемая ветром, она падает куда–то в придорожные кусты.
Сказано: «Не в силах идущего давать направление стопам своим…». Я иду, наклонив голову вперед, прикрыв глаза ладонью от пыли, и стараюсь представить себе гигантского небесного скорпиона, тень которого висит над злополучным Денизли.
Я совершенно точно знаю, что будет со всем этим дальше.
Можно сократить дорогу, если пойти через старое кладбище. Но петлять между могильными плитами — мало удовольствия, особенно в такую погоду, как сегодня.
Начинается бетонная ограда водонапорной башни. Это уже Денизли. Дальше — бесконечное нагромождение серых домов, превращающее и без того узкие улочки в сумрачные колодцы.
Надо раздобыть где–нибудь другую обувь. Эти кеды, которые подарил мне имам из мечети, хоть и довольно крепкие — откровенно жмут. А те мои старые замечательные английские туфли месяц назад пришлось похоронить на пляже.
В переулке темно и одиноко. С чувством воет ветер. Резко меняет направления. Прямо под ногами по ребристому асфальту ползет пелена песка и мусора. Вокруг меня одни глухие стены из обветренных известняковых кубиков, похожих на сухие хлебцы. Окна закрыты ставнями. Это из–за ветра. Навстречу медленно выезжает машина. Какая–то новая, импортная, яркого синего цвета. Предупредительно сигналит перед поворотом. Кто–то, скорей всего, не местный. Пропуская машину, я прижимаюсь к стене. Начинает накрапывать дождь.
В окнах булочной на углу горит свет. Грязная лампочка на длинном проводе. Открываю дверь и захожу. За прилавком сидит худая женщина в засаленном мужском пиджаке. Рукава закатаны. Рядом с ней мальчик в спортивном костюме. Здороваюсь. Несмотря на мой вид, женщина неожиданно узнает меня. Встает.
— Добрый день! Как вы? А говорили, что вы пропали…Слава богу, живы–здоровы!
— Добрый день!
На стене календарь с портретом Салманова на фоне флага. Улыбается одними губами. Водянистые глаза. Этой фотографии я еще не видел.
— А как у вас?
— Слава Аллаху! Пока ничего. Как все, так и мы. Вот вчера ходили на ярмарку, рядом с автовокзалом.
— Купили что–нибудь?
— Просто глаза разбегаются! Все есть! Все, что хочешь! Такие красивые вещи, посуда, одежда, все импортное…Но очень дорого. Вот покупала сыну учебники в школу, самый дешевый — семь тысяч!
— Шесть тысяч. — Поправляет ее мальчик.
— Какая разница, все равно дорого. Ведь правда?
— Конечно.
— Хочу сказать, дай бог здоровья Салманову, как он пришел, хоть порядок в городе есть. Хоть не стреляют как при «фронтовцах». Иностранцы приехали…можно немного заработать. Я, например, верхний этаж сдала туркам. Три человека из тех, что гостиницу строят. Многие сейчас так делают…
— Хорошо платят?
— В долларах. И муж мой в пекарню устроился. Тут недалеко. Месяц как открыли. Хозяин полицейский. Большой человек. Не из Денизли… А летом, как гостиницу построят, приедут туристы. Будет много работы. Вон и Салманов так говорит. Сегодня опять утром выступал по телевизору…
Покупаю буханку теплого хлеба и, попрощавшись, ухожу.
2.
Старик бредет через переплетение улиц к центральной площади. Дождь продолжает накрапывать.
Перед отремонтированным зданием мэрии дежурят две полицейские машины. На гигантском щите выведено: ”Наша цель — демократия, прогресс и независимость!» Слова Салманова.
Тучи опускаются совсем низко. Скорпион медленно ползет по небу. Смертоносный хвост занесен над головой.
Полицейские вопросительно смотрят на него. Он быстро пересекает площадь и ныряет в переулок. Здесь многое изменилось. Теперь это престижный квартал. Новый деловой центр Денизли. Офисы, три–четыре дорогих магазина: парфюмерия, одежда из Италии, бытовая техника, сотовые телефоны. Большие, ярко освещенные витрины. В одной из них рядом с манекенами выставлена очень красивая модель парусника. На верхнем этаже трехэтажного топчибашевского особняка идет ремонт. Рабочие с респираторами висят в люльке и чистят пескоструйным аппаратом бурый фасад здания. Два дома рядом уже очищены. Они стали цвета слоновой кости. Словно построены только вчера.
Напротив почты еще одна модная диковинка — турецкий ресторан. Сквозь затемненное стекло витрины старик заглядывает внутрь. Почти все столы заняты. В основном, иностранцы. Играет музыка. Официант несет поднос с пивными бокалами. У входа стоит высокий парень в хорошем костюме и говорит по сотовому телефону. В углу за столиком Селимов. Рядом с ним Джамиля — Зохра в строгом черном костюме и какой–то мужчина с русой бородой и в толстых очках. Селимов держит в руке сигарету и что–то говорит, наклонившись к собеседнику. Джамиля — Зохра скучает.
Прекрасная Джамиля, головокружительная Джамиля! Как передать ее улыбку и ее глаза!
Все мужчины в ресторане украдкой смотрят на нее. Они не могут не смотреть. Каждый их взгляд, каждое движение, каждое слово, которое они произносят, вольно или невольно адресовано только ей. И все женщины в этом ресторане знают об этом. Их ревность выплескивается сюда, на улицу, под накрапывающий дождь.
Селимов ушел из газеты и уже две недели как работает менеджером по связям с общественностью в гостиничном консорциуме. Роман про Ибишева все еще не завершен.
Большие лужи на набережной покрыты слоем серо–белой пены. Кипящее море разбивается о бетонные стойки, и фонтаны брызг и трепещущей пены взмывают вверх. Над зданием университета висит национальный флаг и портрет Салманова.
С площади на проспект выезжают полицейские машины с включенными мигалками и проносятся мимо, разбрызгивая лужи. Появляется человек двадцать в полицейских формах. Они быстро перекрывают движение на всех улицах, выходящих к набережной. Переговариваются по рации. В перекрытых полицейскими переулках терпеливо ждут машины. Блестит мокрый асфальт. Старик прячется за огромной пальмой и стоит там, не вынимая рук из карманов пальто. Холодно. От холода даже кружится голова.
Завывают сирены. Приближается кортеж машин. Впереди два черных «джипа» с красными мигалками на крышах. Следом еще один, с открытыми стеклами, сразу за ним черный бронированный «мерседес» Салманова. Затемненные пуленепробиваемые стекла. Бешеная скорость.
В конце бульвара, где на фоне ползущего грозового неба плавно движется желтая стрела подъемного крана, машины одна за другой резко сворачивают.
В кармане своего пальто старик нащупывает мятую газету двухнедельной давности с большой статьей Селимова о готовившемся покушении на Салманова. Как выясняется, заговор был организован шестью бывшими членами ФНС. Все шестеро арестованы и по завершении расследования должны предстать перед судом. За антигосударственную деятельность также арестован командующий отрядом полиции особого назначения. Фамилии его старик не помнит.
Он идет через пляж, залитый штормящим морем почти до половины. Монотонный грохот и свист ветра. Около железной лестницы, ведущей к эстакаде, в луже лежит мертвый котик. Голова разбита. Глаза выклевали чайки, сидящие вокруг. При его приближении они отпрыгивают в сторону и, втянув головы в плечи, ждут. Крючковатые клювы как клещи. Если шторм продлится еще пару дней, весь берег будет усеян мертвыми котиками и рыбой.
Собаки и чайки будут жиреть.
Возле доков никого нет. Старик поднимается по улице вверх. Он почти доел всю буханку хлеба.
Мужчина в кепке сидит на корточках у аптеки. Перед ним ящик, на котором горкой лежат хурма и мандарины. Курит папиросу с мундштуком. Женщина на балконе второго этажа снимает белье. Ветер рвет у нее из рук мокрые рубашки. Лицо женщины красное от напряжения. Медленно проезжает желтое такси. На дверце надпись по кругу:“ Такси. Курбан Ltd».
В конце улицы высится единственная в городе девятиэтажка. Полицейский участок. Баня XVIII века с приземистым куполом. На покосившихся дверях — большой ржавый замок. Правая стена заросла бурой плесенью. Старик сворачивает налево. Дорога начинает сужаться.
Мужчины в темных пиджаках стоят полукругом вокруг громоздких носилок с покойником. Молла нараспев читает коран. Ветер уносит слова. У моллы отечное лицо. На голове белая расшитая шапочка. Старик подходит ближе и присоединяется к мужчинам у носилок. Раскрывает ладони и молится вместе с остальными. Из дома слышен приглушенный женский плач и причитания. Ветер то усиливает их, то, подхватив, уносит куда–то далеко в небо.
3.
Никогда не забыть этой осени, когда Господь — Скорпион взирал на город с обезумевших небес и в воздухе летали хлопья серой пены. И на свинцовых спинах волн бесновались чешуйчатые драконы. И ветер протяжно завывал в пустых подворотнях, пугая женщин и детей, и настойчиво стучался в закрытые окна почерневших домов. И время замкнулось и обратилось в сияющего змея, кусающего свой хвост.
После Оборотня ничего уже не будет таким, как прежде.
Приблизительно с середины октября погода испортилась окончательно. На Денизли навалились холодные ветры и дожди. И с каждым днем распухшие тучи, залепившие все небо до самого горизонта, постепенно опускались все ниже и ниже, и казалось, еще немного, и они непременно обвалятся на город всей своей тяжестью. Это были не просто дождевые тучи. Это было само небо, обратившееся в сплошную подвижную пену. Оно клубилось. Время от времени стремительные молнии сотрясали его рыхлую плоть. Оно грохотало и меняло цвет от светло–серого, почти белого, до зернисто–черного. И в воздухе было растворено столько электричества, что когда по волосам проводили рукой, они начинали трещать и поднимались дыбом. Приложив ухо к мокрому стволу маслины, можно было услышать, как монотонно гудят наэлектризованные листья.
Знаков, возвещающих Его появление, было более, чем достаточно. И многие видели их.
Стрела подъемного крана, работающего на строительстве гостиницы, вдруг среди ночи вспыхнула ослепительным синим фейерверком.
Огни Св. Эльма. Искрящийся огненный серпантин змеится наверх по железным лестницам и там, на самом верху, распадается на множество светящихся шаров. И рабочие в желтых касках, побросав работу, со страхом и восхищением смотрят на это чудо, столпившись у бетономешалки. И с треском взрываются прожектора и гаснут, окутанные облачками белого пара. И цветные лампочки на стреле крана лопаются одна за другой. И осколки стекла и искры сыпятся вниз и шипят на мокрой земле. И вся строительная площадка оказывается залитой неестественно ярким синим светом. И так продолжается до тех пор, пока шары на самом верху подъемного крана не начинают бесследно исчезать в черном небе.
Чудо длится всего минуту или меньше, но рабочие не хотят возвращаться к работе. Они боятся. Всегда улыбчивые турки подавленно молчат. Главный инженер стройки, бородатый англичанин в очках — Джэф Марин — объявляет перерыв до утра. Из строя вышли все прожектора.
По контракту гостиница должна быть закончена до нового года.
Примечательный факт: на следующий день после фейерверка на строительной площадке свернулось и прокисло все молоко в городе. Даже то, что было пастеризованным…
В ночь с четверга на пятницу на скалы выбросило сухогруз.
Давно списанный корабль–призрак, оранжевый от ржавчины, с наглухо заваренными трюмами лежит, накренившись на левый бок. Ни винтов, ни двигателя, ни якорных цепей. Огромные волны цвета темного серебра с грохотом разбиваются об его выставленный борт. Скрежет металла и напряженное гудение пустых трюмов, многократно усиленные ветром, доносятся даже до центра города.
Агония корабля–призрака продолжается и днем, и ночью.
Накануне того дня, когда на скалы выбросило сухогруз, Черная Кебире проснулась в своей спальне от невыносимой головной боли.
Боль такая, будто кто–то длинными раскаленными иглами насквозь протыкает виски. Кебире лежит в кромешной темноте. Одна на огромной арабской тахте с резным изголовьем. Рядом с тахтой на тумбочке в бронзовой пепельнице дотлевают йеменские благовонные палочки. Кебире прислушивается к завыванию ветра за окном. Жалобно дребезжат стекла. Она достает из–под пуховой подушки мешочек с высушенным миртом и, глубоко вдохнув его священный аромат, пытается отогнать боль. Но раскаленные иглы продолжают сверлить мозг. Кебире облизывает сухие губы и садится на постели. Боль становится невыносимой. Нащупав ногой тапочки, она надевает их и встает. На ней шелковая ночная рубашка с прошвой. Несмотря на то, что в комнате жарко натоплено, Кебире знобит. Она надевает халат. Подходит к окну, выходящему на улицу, и отодвигает плотную штору.
Ветер со скрипом раскачивает фонарь в железной сетке, висящий в проеме каменной арки. Желтый сноп света мечется по асфальту между безобразными тенями стонущих деревьев. Кебире стоит, прижав лицо к холодному стеклу, и изо всех сил превозмогая острую боль, всматривается в насыщенную темноту.
Она видит призраков, медленно плывущих над землей. Их белые лица сосредоточены и неподвижны. И все они, не мигая, смотрят на гадалку стеклянными глазами. Бесплотные, почти не отличимые от теней, они отслаиваются от темноты и зависают прямо напротив окна. Их становится все больше и больше. Постепенно они заполняют всю улицу, сад, крыши соседних домов. И через несколько минут их уже сотни, тысячи. Покачиваясь в порывах ветра, который несет мусор и желтые листья прямо сквозь них, призраки, не отрываясь, смотрят на гадалку, и Кебире, задыхаясь от ужаса, пятится в глубь комнаты и падает на колени, и, закрыв глаза, молит тысячеглазых ангелов неба избавить ее от наваждения.
Призраки рассеиваются лишь с рассветом.
Были и еще знамения, возвещающие рождение Оборотня. Самые разные и самым разным людям. Их было так много, что, в конце концов, многие свыклись с неизбежностью его появления…
И он явился, сияющий и беспощадный, как и было предсказано, в черном плаще, расшитом золотом…
24 октября в районе портовых доков, приблизительно между пятью и шестью вечера, пропала первая девочка. Она отправилась в булочную и домой не вернулась.
В июне ей исполнилось полных одиннадцать лет.
Вот, улыбаясь, она стоит рядом с разлапистой пальмой на городском бульваре. На заднем фоне виден кусочек набережной и моря. Солнечный день. В руках плюшевая собака. На ней синие джинсы и красная майка. Под майкой — начинающая формироваться грудь. Фотографию в течение минуты показывают по местному телевидению, сразу после передачи о встрече Салманова с какими–то бизнесменами из Великобритании.
Поиски начались только после десяти часов вечера.
Мужчины из соседних домов вместе с отцом девочки обыскивают улицы, прилегающие к докам, пустыри, склады, тупики. Позже к ним присоединяются полицейские с ручными фонариками и рациями. Они разбиваются на группы и вновь прочесывают весь квартал, начиная с девятиэтажки на улице Мамедъярова до самых доков.
Несмотря на поздний час, в квартале почти никто не спит. В домах горит свет. Женщины прильнули к окнам. У дверей булочной собираются соседи и молча наблюдают за тем, как молодой капитан полиции, сидя на табурете, записывает показания хозяина магазина. По его словам, девочка купила две буханки хлеба и сразу же ушла. Было это где–то в половине шестого.
— Я даже не разговаривал с ней!..
— Кто–нибудь видел, как она уходила из магазина?
— Да откуда же я знаю!
Капитан откладывает ручку и поднимает голову. Протискиваясь сквозь толпу соседей, в ярко освещенную булочную врывается молодая женщина с растрепанными волосами.
— Что ты с ней сделал?!..Где она? Верни мне мою девочку!..
Она наваливается на прилавок, пытаясь ногтями достать лицо булочника, но капитан успевает схватить ее за локти. Перепуганный продавец хлеба прижимается к стене, чтобы быть как можно дальше от нее. Женщина кричит и плачет, вырывается из рук.
— Да при чем тут я?…При чем тут я? Я дал ей хлеб и она ушла…клянусь своими детьми!..
— …верните мне мою девочку, умоляю вас!..
Соседи прячут глаза, чтобы не смотреть в лицо воющей женщины.
Поиски продолжаются. Стараясь перекрыть шум ветра, в котором отчетливо слышен грохот волн, разбивающихся о борт сухогруза, мужчины, цепочкой идущие по улицам, безнадежно выкрикивают имя девочки.
Двое полицейских под руки выводят булочника из магазина. Обернувшись к стоящим вокруг людям, он кричит:
— Я тут не при чем, клянусь жизнью своих детей! Вы же все меня знаете!..
Его спешно сажают в машину и увозят.
Тело нашли только к трем часам утра, почти случайно, на обочине объездной дороги. Далеко от доков.
Словно мертвая птица, раскинув в разные стороны худенькие руки–крылья, девочка смотрит в черное небо неподвижными глазами, и разорванное платье едва прикрывает неоформившуюся грудь. Рядом валяется кулек с двумя намокшими буханками хлеба и куртка, измазанная в жидкой грязи.
Мужчины по очереди несут ее на руках.
Известие о страшной находке мгновенно разлетается по всему городу. Улица перед домом, где жила девочка, запружена полицейскими и соседями. Красно–синие мигалки отражаются в окнах домов. Толпа расступается, пропуская машину «скорой помощи».
Между родственниками девочки и пожилым судмедэкспертом возникает перепалка. Родственники не позволяют увезти тело в морг для вскрытия. Полицейские не вмешиваются и, в конце концов, судмедэксперт сдается.
С раннего утра в городской мечети невозможно найти свободного места. Люди повсюду. На крышах домов, на балконах, перед воротами мечети. Женщинам туда нельзя. Они стоят в отдалении, на улице, покрытые черными покрывалами. Причитают и плачут. Среди них Алия — Валия.
Девочка была изнасилована и задушена.
В низком небе жалобно кричат черные птицы в тени царственного скорпиона с занесенным хвостом…
Когда омытое, легкое и чистое, как пух, тело девочки, завернутое в кипельно–белый саван, помещают на носилки, и главный имам снимает очки и раскрывает кверху ладони, чтобы обратиться к Господу, толпа мужчин, стоящих полукругом вокруг носилок, начинает вдруг распадаться прямо посередине, словно разрезаемая невидимым ножом. Они уступают дорогу Салманову. Он проходит вперед, становится рядом с отцом девочки и молча раскрывает руки для молитвы. Лицо его скорбно и сосредоточено. Толпа смыкается за ним. Откашлявшись, имам начинает нараспев читать заупокойную молитву.
Салманов пожелал идти пешком вместе со всеми остальными в траурной процессии до кладбища. И он шел всю дорогу за телом девочки рядом с ее отцом. И весь город восхищенно смотрел на него, даже оставшиеся в Денизли карбонарии и оппозиционеры…
Из городской казны семье погибшей девочки выделили деньги.
4.
Булочника отпустили только через два дня после похорон.
Было пять часов вечера. Выйдя за ворота полицейского управления, он поднял воротник пиджака и, воровато оглядевшись по сторонам, стал торопливо пересекать площадь. Главное, это выбраться из центра, где на ярко освещенных улицах его может узнать кто–нибудь из случайных прохожих.
Кружа по безлюдным переулкам, булочник добирался до дома почти целый час. У пустыря возле водокачки он едва не столкнулся лицом к лицу со школьной учительницей сына.
Он стоит перед собственным магазином, на дверях которого висит массивный замок, и смотрит на темные окна второго этажа. Накрапывает дождь. Сердце булочника учащенно бьется.
Он нажимает кнопку звонка.
Конечно же, все они дома. Просто, чтобы не зажигать лишний раз свет в комнатах, выходящих окнами на улицу, перепуганная женщина с двумя детьми все время сидит на кухне. Магазин не открывается уже четвертый день.
Он искупался, переоделся, но бриться не стал.
Жена ставит разогревать куриный суп с рисом. Булочник курит, стараясь не встречаться взглядом со старшим сыном. Тот сидит напротив, подперев подбородок ладонями. Мальчику восемь лет.
— Нам здесь жизни не будет.
Женщина замирает у плиты с половником в руке.
— Надо уезжать.
— Куда?
— В Баку, к твоей сестре.
Он гасит сигарету в пепельнице.
— Временно. Потом что–нибудь подыщем…
— А магазин? Дом?..
— Продадим. И дом, и магазин, и мебель — все продадим! Недели за три я найду покупателя. Но ты уже начинай потихоньку собираться. И позвони сестре.
— Про магазин уже спрашивали. Утром звонил какой–то Али. Сказал, что знает тебя. Оставил свой номер.
— Вот видишь…
Булочник очень устал. Ему хочется спать. Он закрывает глаза и видит девочку, протягивающую ему деньги.
5.
Вдовы вырывают друг у друга массивную черную трубку телефона.
— Сынок…сынок, как ты там? Как себя чувствуешь?
Сквозь треск и шум голос Ибишева едва слышен.
— Мы тебя во сне видели! Ты не заболел?.. Пей перед сном чай с вареньем, обязательно горячий! Слышишь? Але! У нас тоже все хорошо…Как твои занятия? Не тяжело тебе? Может быть, на следующей неделе приедем проведать тебя, привезем деньги и продукты, але!..Мы позвоним…
Закончился октябрь. Огромные поля хищного винограда стали буро–желтыми. Ветер обрывает его крючковатые высохшие листья и тащит их по мокрому асфальту. Дожди идут почти каждый день, небо, плотно закрытое плывущими тучами, опускается все ниже и ниже, из–за чего город живет в постоянных сумерках.
В пятницу дома у Черной Кебире собрались женщины. Все уже знают — скоро она должна отправиться в очередное путешествие.
Во дворе в больших котлах готовят халву. Ставят самовар. Моют полы и вытряхивают матрасы. Тетушки суетятся, ходят из комнаты в комнату, отдавая распоряжения. А сама Кебире, закрыв лицо черной вуалью, неподвижно сидит на ковре в гостиной. С громадной хрустальной люстры над ее головой свешивается бархатный мешочек с собачьим дерьмом от сглаза.
Закончив все свои дела, женщины собираются вокруг гадалки и терпеливо ждут, когда она начнет пророчествовать. Но Кебире молчит, потому что знает — не всякое пророчество может быть высказано вслух.
Утром халву в тарелках раздают соседям, знакомым и родственникам.
А тем временем подошли сроки. И вновь явился Оборотень.
Вечером четвертого ноября пропала молодая учительница из Баку. Она снимала комнату на втором этаже деревянного финского домика в самом конце Приморской улицы.
Глухое место. Сразу за домом начинаются обугленные руины сгоревших складов, полукругом спускающиеся к морю. Вся земля здесь пропитана мазутом и копотью.
И все повторяется. И опять мужчины с фонарями прочесывают улицу за улицей. И опять во всем квартале никто не спит до самого рассвета. И опять у дверей домов кучками собираются соседи и напряженно ждут новостей. И опять полицейские машины со всего города оцепляют квартал.
Аллах отвернулся от Денизли. Об этом возвещают волны, с грохотом разбивающиеся о ржавый борт сухогруза. И гудение пустых трюмов подобно трубному гласу. Ахунд в длинной белой рубашке без воротника, надетой поверх спортивных финок, стоит на коленях лицом к священной Каабе и молится. Его жена смотрит из окна на людей, стоящих на улице.
Очень холодно. На промозглом ветру трескаются губы и начинают ныть суставы. Но люди не расходятся. Целыми семьями они стоят перед своими домами и переговариваются вполголоса, потому что молчать невыносимо. Ужас выгнал их на улицы. Ужас перед нависшими небесами и злой силой темноты. Ужас ожидания.
Пятеро подростков из окрестных домов и участковый полицейский нашли учительницу под разлапистым инжирником на пустыре возле водокачки.
И когда вой сирен разорвал гнетущую тишину и полицейские побежали в сторону пустыря, женщины, стали плакать и причитать, и бить себя в грудь, и ветер понес их плач над всем городом, и отголоски его были слышны даже на пляже. И те, кто спал — проснулся. И иностранцы в желтых касках прекратили работу и испуганно замерли в ослепительном свете прожекторов. И в турецком ресторане в центре Денизли смолкла музыка.
Ее измученное тело, хранящее в себе дыхание Оборотня, увезли на машине «скорой помощи» в морг городской больницы.
Плачущая хозяйка дома, где жила учительница, входит в маленькую комнату с низким потолком и накрывает стол скатертью, и драпирует простыней большое зеркало на стене, и, вынув батарею, останавливает часы.
Раннее утро. Вдоль всей улицы от девятиэтажки до сгоревших складов стоят люди. Кажется, весь город собрался здесь. Перед школой, перед домом погибшей девочки, перед баней, перед хлебным магазином. На столбах развиваются черные флаги. В длинный ряд выстроились желтые такси. В небе зловеще сверкают змеи–молнии.
Молодая женщина с покрывалом на голове выбегает из дверей дома и кричит:
— Это все он…проклятый булочник! Зачем его отпустили!..Это все он!
Двое заросших щетиной мужчин — муж и брат — пытаются затащить ее обратно в дом, но она убегает от них и бросается в толпу.
— Я говорила вам — это он! Зачем его отпустили!? Пока он сидел в тюрьме — ничего не было! Девять дней!..Вчера его видели у пустыря, школьный сторож видел, спросите его! Спросите…Проклятый убийца!..убил мою девочку! Он будет насиловать…ваших жен и дочерей! Убейте его!
Женщина мечется в толпе, дергает людей за рукава и показывает на серое здание на углу.
Магазин закрыт. Сквозь грязную витрину видны полки с хлебом и пустой прилавок. Рядом с дверью магазина низкая арка и каменная лестница, ведущая на второй этаж. Над аркой висит фонарь в железной сетке и полустертые цифры — «1897». Год постройки здания.
— Убийца–булочник! — Кричит женщина.
— Убийца–булочник! — подхватывает кто–то из толпы.
…И они кидали камни, и стекла разбивались и осыпались на мокрый асфальт и хрустели под ногами. И они громили магазин и швыряли на улицу черствые буханки хлеба. И толкая и давя друг друга в великой ярости, они поднимались наверх по ступеням лестницы и ломали дверь. И жена булочника, прижав к себе детей, звала на помощь у разбитого окна, и голос ее был полон ужаса и боли. И мать погибшей девочки на улице смеялась и плакала, и била себя руками по коленям, словно помешанная. И полицейские стояли в стороне и не пытались остановить всех этих людей, потому что тоже ненавидели проклятого булочника–убийцу. И дверь треснула посередине и упала, и они ворвались в квартиру. И булочник, бледный и дрожащий, встретил их, как и подобает мужчине, держа в руках топор для разделки мяса. И холодный пот струился по его лицу. И, окрыленный их ненавистью, он рычал, как дикий зверь. И глаза его были как глаза мертвеца. Они надвигались на него с палками, ножами и камнями, но никто не решался напасть первым. Пот с лица булочника капал на коричневый линолеум. Кто–то бросил ему в лицо камень. Булочник упал на колени. И толпа бросилась на него, и сомкнулась над ним, и топтала его, и резала ножами. И он умер.
Было решено не проводить никакого следствия в связи с убийством булочника. Начальник городской полиции отделался строгим выговором. Но в вечернем телевизионном обращении к жителям Денизли Салманов предупредил, что больше не потерпит никакого самосуда. «Преступники должны отвечать перед законом!» — сказал он.
Месяц царственного Скорпиона продолжился и в ноябре. Дожди и ветры, сменяя друг друга, по–прежнему бушевали над городом, но, по крайней мере, теперь, после смерти проклятого Оборотня, страх и полицейские сирены больше не будили людей по ночам. Жизнь постепенно стала входить в нормальное русло.
Возобновилось строительство гостиницы. Рабочие в желтых касках с символикой консорциума и нарядные бетономешалки работали с удвоенной силой. В турецком ресторане в центре по вечерам опять играла музыка и официанты едва успевали разносить светлое пиво в высоких бокалах. И в бильярдной на бульваре, где преимущественно играли в «американку», к семи часам уже невозможно было найти ни одного свободного стола. На Приморской улице начались ремонтно–восстановительные работы. Бульдозеры сносили остатки сгоревших складов. Насыпали гравий. Заново асфальтировали дорогу, ведущую в город.
И почти никто не придал значения тому, что за неделю со дня смерти булочника свинцово–серое небо опустилось так низко над Денизли, что верхние этажи гостиницы и крановую стрелу не стало видно. Они будто утонули в густом дыме. И даже дополнительные прожекторы, установленные на стройке, ничего не могли с этим поделать.
Если подняться на крышу дома где–нибудь в верхней части города, то, протянув руку, можно потрогать небо. Влажное на ощупь, оно движется, словно море пузырящейся пены до самого горизонта, прямо над скоплением темно–серых и черных крыш, утыканных телевизионными антеннами.
После смерти булочника его жена и дети уехали в Баку. Они погрузили все, что осталось в разгромленном доме, в бортовой грузовик и уехали. И соседи молча смотрели, как они грузят мебель и выносят тюки с одеждой. И многие их ненавидели. И многие считали, что им не надо позволять вывозить все эти вещи. Но рядом с грузовиком дежурили вооруженные полицейские.
И пока жена булочника и его дети торопливо таскали вещи в грузовик, мать погибшей девочки кричала им через окно:
— Вы все сдохнете!..Все! Как собаки! Ты и твои ублюдки!..Верните мне мою девочку!
Квартира и магазин стоят разгромленные и покинутые. В разбитом окне, как желтый флаг, развевается занавеска. Воет ветер. В коридоре на линолеуме большое коричневое пятно — проклятая кровь Оборотня. И повсюду осколки битого стекла.
В гостиной на всю стену светлый прямоугольник — след от ковра.
ОБОРОТЕНЬ
(продолжение)
6.
— Вода станет соленой, как кровь, и воздух горько–сладким, как цветущий миндаль в апреле, и жемчужная Зохра — Венера пожелтеет и будет как капля растопленного масла, и огненный Марс запылает, словно сухое дерево на костре, и тучи скроют звезды и черных птиц.
Только после многих смертей мы узнаем подлинное имя убийцы, потому что никто не в силах слишком долго скрывать свое естество!..
Пророчествуя Кебире, сама того не зная, цитирует блаженного Сенеку (Nemo Potest Personam Diu). Ее грузное тело горит, как в огне. Она единственная в этом городе знает будущее.
Небо висит так низко, что чудесных черных птиц действительно не видно.
Третье убийство произошло в самом конце ноября, и Денизли ужаснулся, вспомнив о булочнике.
Она работала посудомойкой в небольшом придорожном кафе.
И все было как в первые два раза, за единственным исключением — никто больше не кричал и не плакал. Слишком велик был страх и слишком сильным отчаяние. Оцепенев от ужаса, люди молча стояли на улицах. Чувство облегчения, которое принесла смерть булочника, обернулось кошмаром.
В половине третьего ночи хлынул проливной дождь.
Молнии раскололи грохочущие небеса на несколько частей и они, наконец, обрушились на город потоками ледяной воды. Было светло, как днем. По улицам потекли бурлящие ручьи, выносящие на обочины жидкую грязь и мусор. Люди стали торопливо расходиться по домам.
Дождь шел и весь следующий день. Сплошная серая пелена воды, низвергающаяся с небес. К полудню ручьи на улицах превратились в целые реки, стремительно стекающие от самой верхней точки Денизли — Автовокзала в нижние кварталы и дальше, к бульвару. На проспекте образовались настоящие запруды, через которые с трудом могли проехать только гигантские «джипы» консорциума. Вдобавок ко всему лопнули старые канализационные трубы, и в тех местах, где скапливалась вода, стояло отвратительное зловоние, распространяемое ветром по всему городу.
Вечером из–за очередной аварии на электростанции на несколько часов повсеместно отключился свет.
Денизли, залитый дождем и погруженный в непроглядную тьму, озаряемую только редкими вспышками молнии, похож на город–призрак, покинутый своими жителями. Дома смотрят на безлюдные улицы плотно закрытыми ставнями. Лавки и дорогие магазины заперты. В переулках одиноко стоят брошенные машины.
Лишь в самом центре города, в здании мэрии и в офисе консорциума в особняке Топчибашева, благодаря генераторам горит свет.
Алия — Валия сидят на диване рядом с голландской печью, тесно прижавшись друг к другу. Ставни плотно закрыты. На столе стоит керосиновая лампа. За окном монотонный шум дождя. Они боятся уснуть, боятся бесшумного неуловимого убийцы, который бродит по улицам и жадно воет в унисон остервенелому ветру.
— Аллах отвернулся от этого города!
— Что теперь будет?
— Подними немного фитиль в лампе…Что это?
— Просто ставни скрипят.
— Хорошо, хоть мальчика здесь нет! Он такой впечатлительный!..
— Нельзя было убивать булочника. Это, наверное, его душа бродит и ищет своих убийц…
— Ради Аллаха, не говори про него!
В углу между буфетом и стеной стоит заряженная отцовская охотничья винтовка. Раньше она была спрятана под полом в чулане.
Алия — Валия вздыхают и замолкают, уставившись сонными глазами на мерцающий огонь в лампе.
Электричество включилось только к утру.
Салманов обратился к денизлинцам по телевидению:
«Я обращаясь ко всем жителям Денизли! Терпение и выдержка — вот, чего я требую от вас сейчас! Терпение и выдержка! Никто не должен сомневаться: убийца и насильник будет пойман! Городские власти, полиция и лично я сделаем все, что в наших силах!..» Полный текст выступления в газете на первой полосе.
Перекрыты все дороги, ведущие из города. Полицейские машины круглосуточно патрулируют практически обезлюдевшие улицы, подключены солдаты из расквартированной в Денизли части, введен жесткий паспортный контроль.
Вечером Салманов лично проверяет посты.
Словно видение: бронированный черный «мерседес» мчится сквозь стену дождя, и вода бьет фонтаном из–под тяжелых колес. Через затемненные стекла не видно лиц. Но полицейские, притаившиеся в темноте, узнают машину еще издалека. Она сворачивает в переулок и мчится дальше сквозь бессмысленное переплетение тех самых улиц, по которым несколькими месяцами раньше бродил влюбленный Ибишев. И точно так же уродливые дома нависают над узкою дорогою, и в любую минуту разбитый асфальт может безнадежно уткнуться в глухую стену тупика. Но если над лабиринтом Ибишева царил огнедышащий Митра, то над смертельным лабиринтом Салманова в черном небе плывет призрак влажного Скорпиона.
Зачарованный Ибишев бродил в поисках Джамили — Зохры.
Салманов ищет Оборотня.
Он единственный человек в городе, который действительно не боится его. Оборотень — слепая сила ночи — бросил вызов его власти, ему самому, и Салманов сходит с ума от одной только мысли, что Денизли, который он с таким трудом завоевывал, постепенно ускользает от него.
Страх сильнее благодарности.
Когда на четвертый день дождь, наконец, прекратился, полупустой рейсовый автобус из Баку привез жену булочника, одну, без детей.
Она не поздоровалась с пожилым кассиром, узнавшим ее, и полицейскими, стоящими у входа. Она прошла рядом с ними, словно не замечая их.
Тротуары завалены жидкой грязью. В огромных лужах отражается неподвижное свинцово–серое небо. На вымерших улицах тихо и пустынно. С дрожащих листьев почерневших маслин капает вода.
Жена булочника идет прямо посередине улицы. Ее не могут обмануть закрытые ставни и задернутые занавески. Она знает, они следят за каждым ее шагом. Туфли становятся тяжелыми от налипшей грязи.
У жены булочника нет с собой даже сумочки, она идет налегке, засунув руки в карманы коричневого плаща.
Разоренный и покинутый дом смотрит на нее разбитыми окнами. В одном из них грязным тряпьем висит мокрая занавеска. На стене, рядом с аркой, кто–то неряшливо написал белой масляной краской «будьте прокляты», а ниже череп и две перекрещенные кости. Жена булочника подбирает кусок стекла и начинает скоблить надпись. Стекло крошится и вязнет в подтеках краски, режет в кровь пальцы и ладонь, но она продолжает с остервенением соскабливать букву за буквой. И лишь когда на серой стене остаются длинные кровавые полосы, она отшвыривает стекло в сторону и, стянув с головы черный платок, обвязывает им руку.
Жена булочника не чувствует боли. Страх, струящийся из зашторенных окон соседских домов, заставляет ее сердце бешено колотиться от радости. Она подходит к двери разгромленной булочной, сплошь измазанной нечистотами, и закрывает ее.
Проклятая городом душа несчастного булочника взирает на нее с небес золотыми глазами черных птиц. Его искалеченное израненное тело все еще лежит непогребенным в холодном морге городской больницы.
Она нагибается и зачерпывает полную ладонь жидкой грязи с обочины тротуара. Грязь летит в стену соседнего дома. Потом еще. И еще. Полные пригоршни жидкой грязи.
Она выкрикивает имена соседей и проклинает их всех. Она достает из внутреннего кармана плаща пачку фотографий и, бегая от дома к дому, по одной бросает их в почтовые ящики. Это одна и та же многократно размноженная свадебная фотография. Совсем еще молодой булочник в строгом черном костюме с бокалом шампанского в руке. Рядом с ним невеста. На голове у нее белая шляпа по тогдашней моде и перчатки до самых локтей. На стене висит ковер с прицепленными к нему двумя большими переплетенными кольцами из цветной бумаги.
Поскользнувшись, жена булочника падает на спину. Фотографии рассыпаются по мокрому асфальту. Она поднимается и садится на обочину тротуара и плачет, закрыв лицо грязными руками.
Ей не позволили увезти тело булочника из города. Вечером того же дня, когда она вернулась в Денизли, труп спешно, без свидетелей, отвезли в мечеть, обмыли и похоронили за счет города. Она кричала в кабинете заместителя начальника городской полиции, угрожала, но все было бесполезно. Никто не хотел, чтобы история со смертью булочника стала известна в столице.
В обмен на письменный отказ от претензии по поводу смерти мужа ей выплатили вполне приличную компенсацию и пообещали содействие в получении квартиры в Баку.
Ей и ее детям надо было где–то жить.
7.
Убийства продолжались. И 30-ого, и 11-ого, и 16-ого. И хотя по всем срокам месяц влажного Скорпиона давно уже должен был закончиться, тень его по–прежнему висела над городом.
Оборотень убивал, несмотря на полицейские патрули, и паспортный контроль, и бронированный «мерседес» Салманова, идущий по его следу в бесконечном лабиринте. И люди почти не выходили из домов. И магазины не работали. И соседи не доверяли друг другу. И те, кто мог, уезжал из города. И страх стал всеобщим достоянием. Он был почти осязаем и он был повсюду: в подвалах, в канализационных люках, в скрипе половиц, в тишине, в темных коридорах. И мужчины были униженными, потому что не могли защитить своих женщин… В последний раз Оборотень убил сразу двоих: проститутку и ее сутенершу. Женщин хватились лишь через два дня.
Глухое страшное место с большой мусоркой позади двухэтажного дома с верандой. Самая окраина города. Отсюда начинаются виноградные заросли. Прямо посреди мусорки на боку лежит ржавая цистерна.
Впервые Оборотень убил не на улице. И это значит, что теперь, даже спрятавшись за накрепко закрытыми дверьми, нельзя чувствовать себя в безопасности. И страх стал почти невыносимым. И в скалах выли одичавшие собаки.
Учитывая сложившуюся ситуацию, консорциум временно свернул строительство. Многие иностранцы покинули Денизли. Здание гостиницы, в которой оставалось докончить отделку, круглосуточно охраняется военными. Полтора десятка англичан, американцев и турков, оставшихся в городе, целыми днями просиживают в турецком ресторане. По их требованию к ним приставлен полицейский с табельным оружием.
Возле сгоревших складов одиноко стоят брошенные желтые бульдозеры.
В Денизли работают лишь несколько продуктовых магазинов в центре, да и то только до четырех часов дня. Закрыты школы. В больнице остались лишь врачи–мужчины.
Жизнь в городе практически замерла.
17-ого декабря власти ввели в городе особое положение. В связи с этим была приостановлена деятельность всех политических партий, введена временная цензура печати, запрещены массовые шествия и митинги. Рассматривался также вопрос о возможности объявлении комендантского часа.
В кабинете Салманова на втором этаже мэрии до утра горит свет. Он сидит за столом, склонившись над фотографиями, и с ужасом вглядывается в мертвые лица. Девочки, девушки, женщины. Всего семь человек, не считая несчастного булочника. На столе, кроме фотографий, свежие столичные газеты, папка с документами, ваза с бананами, которые он обожает, и подробная карта города, испещренная красными кружочками — полицейские посты.
По делу Оборотня арестовано четверо подозреваемых. Все они находятся в подвале под зданием полицейского управления, где для особо опасных преступников оборудованы специальные камеры.
Следователь, спустив очки на кончик носа, просматривает какую–то бумагу. В пепельнице дымится сигарета. Мужчина в линялом синем свитере, сидящий напротив него, облизывает сухие губы и напряженно ждет вопроса.
Лицо следователя тщательно выбрито.
— Ну что?…Хочешь что–нибудь рассказать мне?
Отложив бумагу в сторону, он снимает очки.
— Чего молчишь, Аббасов?…Думаешь, ты самый умный?
— Я ничего не сделал, начальник!
— Ладно, давай сначала. Ты заявил, что двадцать шестого октября вечером, находясь на работе, видел булочника, шедшего следом за учительницей к пустырю возле водокачки…
— Я правда видел его!
— Хорошо. Допустим. Тридцатого ноября около летнего кинотеатра тебя задержал полицейский патруль, проверил документы и отпустил, а через полчаса на том же самом месте в кустах нашли труп!..
— Я же все объяснил, начальник!..я никого не убивал! Клянусь могилой отца!
— При аресте у тебя в кармане пальто нашли золотую сережку убитой Кафаровой!
— Я нашел ее на дороге около кинотеатра…
— Как у тебя все хорошо получается! А что ты запоешь через два дня, когда из Баку привезут результаты экспертизы?
— Я никого не убивал, начальник!
— Не ври, не ври, подонок!
Следователь вскакивает со своего места, перегибается через стол и, схватив мужчину за волосы, пытается ткнуть его лицом в раскрытую папку с черно–белыми фотографиями. В комнату вбегают два сержанта. Они наваливаются на мужчину сзади.
— Ты видишь, видишь!? Смотри, что ты с ними сделал! Ты их душил!..Ты это сделал…Сознавайся!
Сержанты стаскивают его на пол и бьют сапогами.
Черная Кебире продолжает хранить молчание. Уже второй месяц. Она готовится к путешествию, постится и молится, и никто не может заставить ее говорить.
Соседские женщины каждое утро собираются у наглухо закрытых дверей ее дома. Они приносят деньги, золото, еду в надежде, что Кебире сжалится над ними и откроет, наконец, истинное имя бесшумного убийцы. Тетушки переговариваются с плачущими женщинами через зарешеченное садовое окно и тоже плачут. Всем, кроме перса, запрещено выходить из дома.
Гадалка отключила телефон.
В середине декабря неожиданно задул теплый южный ветер и на город опустился туман, густой, как дым от горящей листвы. Он укутал Денизли до самых крыш, запеленал его. И на улицах стояла чуткая тишина, полная шорохов и влажных звуков.
Верхние этажи домов едва просвечивают сквозь пелену тумана и словно плывут в белом мареве. Звуки шагов разносятся на много метров вокруг. Заслышав их, редкие прохожие издалека окликают друг друга.
— Кто это? Я Сабир, мясник с нижней улицы…
И если ответа нет — лучше замереть, укрывшись в тумане, и переждать. Оборотень не знает пощады.
Будто сплетаясь из колец дыма, навстречу выплывают призрачные кроны маслин. Под мокрым фонарным столбом сидит лохматая рыжая псина.
Ослепшие и оглохшие полицейские беспомощно жмутся друг к другу в пустых переулках.
Алия — Валия стоят на балконе и испуганно смотрят на молочно–белое марево внизу:
— Аллах проклял этот город!
— Аллах проклял этот город!
Закрытое совещание в мэрии.
Салманов выглядит уставшим. Будто вся энергия ушла из него разом. Бесконечная погоня за Оборотнем совершенно утомила его. Он очень устал. Впервые в жизни он чувствует себя побежденным. Неуловимый убийца оказался сильнее него. Скрытый дождями и туманом, он подчинил себе город и нет такой силы, что могла бы его остановить.
За длинным столом слева направо: начальник городской полиции, командир батальона, расквартированного в Денизли, прокурор города, советник по экономическим вопросам, начальник городского отделения национальной безопасности, президент гостиничного консорциума Питер Мак — Кормик с переводчиком и вице–президент консорциума И. Салманов (сын).
Никто не курит. Салманов не терпит запаха сигарет…
Джамиля — Зохра сидит на диване, подобрав под себя ноги. Она в джинсах с кожаными заплатками на коленях и в свитере. В комнате полусумрак. В углу электрический камин. Горит телевизор. Она одна дома.
8.
Известие облетело Денизли почти мгновенно.
19 декабря Кебире решила нарушить свое молчание и открыть истинное имя Оборотня…
И утром она позвала к себе женщин. И велела зарезать белую овцу. И перс зарезал ее во дворе. И мясо раздали соседям и нуждающимся, а внутренности тщательно промыли в проточной воде и нарезали кубиками, и тушили с луком, курдюком и картошкой в большой чугунной сковороде. И она сказала, чтобы из мечети принесли розовую воду, называемую «гюлаб». И ее принесли в цветном стеклянном кувшинчике в серебряном окладе и поставили на каминной полке. И Кебире поела вместе с женщинами, и после еды ополоснула руки розовой водой. И она села на полу на ковер и пророчествовала с закрытыми глазами. И женщины слушали ее, затаив дыхание. И Кебире начала так:
— Вода станет соленой, как кровь, и воздух горько–сладким, как цветущий миндаль в апреле…
И еще, заканчивая свое пророчество, она сказала:
— …Лицо его будет столь ужасно, что многие из вас ослепнут на время и не смогут говорить. День приближается! Семерых он уже взял себе. И восьмая жертва уже прощена и оплакана тысячеглазыми ангелами! И в доме, в котором она живет, уже появились предвестники несчастья! Имя ее я не скажу вам. Черные птицы там, в небесах, скрытые туманом, кричат и зовут ее. Если она услышит этот зов и сможет разглядеть все знаки — она избежит смерти, и вместо нее погибнет сам убийца!
Плачущие женщины просят рассказать гадалку о знаках. Но Кебире качает головой.
— Этого нельзя делать. Сейчас два часа дня. Идите и скажите всем: что бы ни случилось — сегодня поздно вечером я назову имя убийцы. Я, Черная Кебире, получившая свой дар в обмен на девственность и радость материнства, укажу вам его…Предупредите об этом своих мужчин — пусть они будут наготове. Пусть ничего не боятся и вечером выйдут на улицы с ножами и ружьями, и жгут повсюду костры, чтобы огонь очистил воздух! Предупредите полицейских, потому что и у них есть жены и дочери, и они тоже ненавидят убийцу. Надо сделать так, чтобы на улицах было тихо. Только в тишине мы сможем поймать его.
Идите. До вечера остается совсем мало времени. И пусть Аллах поможет вам!
И женщины разошлись в страхе и сомнении. И слова, сказанные гадалкой, разлетелись по всему городу. И, воодушевившись, мужчины готовили ножи и ружья и дрова для костров. И в домах заколачивали ставни и вешали на двери замки, и женщины повсюду искали знаки и, найдя их, кричали от горя. И полицейские выключили свои рации и вместе с прочими собирали шатры из дров, чтобы с наступлением вечера запалить их. И к четырем часам дня Денизли стал похож на осажденный город. И иностранцы, напуганные происходящим, сев в большие «джипы» и включив галогены, уезжали прочь. И начальник полиции, и другие начальники беспомощно метались в своих кабинетах. Все, кроме Салманова. Он спокоен. Он надеется, что пророчества гадалки помогут, наконец, поймать проклятого Оборотня и что, таким образом, ему тоже удастся вырваться из бессмысленного лабиринта смертей. И тогда он вновь станет хозяином города. А значит строительство первоклассной гостиницы с бассейнами и бунгало на берегу моря, двумя ресторанами и баром, казино и боулингом будет доведено до конца, и летом туристы приедут в Денизли и город будет богатеть и развиваться, и все скажут: посмотрите, что Салманов сделал из этого уродливого несчастного городишка!
Пусть будет так, как будет!
Вереница призрачных животных с горящими глазами медленно ползет, друг за другом, сквозь клубящийся туман. Это огромные белые «джипы» с символикой консорциума на дверях. Они едут с включенными фарами. Скорость не больше сорока километров в час, слишком велик риск съехать с дороги или удариться в столб. Под огромными колесами хрустит влажный асфальт.
Они проезжают по узким улицам мимо почти невидимых домов. Угадываются лишь бледные силуэты зданий. Почта. Супермаркет на углу. Полицейское управление. Банк. Выезжают к бульвару и дальше на северо–запад, по дороге, ведущей прочь из города. В молочной дымке бесшумно ходят люди. Они складывают костры. И в руках у них оружие. На обочинах брошенные полицейские машины.
В пять часов Салманов читает обращение к жителям Денизли.
— Дорогие сограждане, я знаю, что происходит в городе, и распорядился оказывать вам всяческое содействие! Если Всевышнему будет угодно, сегодня вечером мы все вместе поймаем убийцу! Он угрожает нашим женам и сестрам, он угрожает порядку и нашим планам на будущее! Он угрожает нашему Денизли! Он зло, которое мы должны одолеть! И я уверен, что мы сможем это сделать общими усилиями! И да поможет нам Аллах!
И те, кто слышал эти слова, больше не чувствовали себя слабыми и одинокими. И люди воодушевились еще больше. И все они были готовы найти Оборотня и убить. Салманов благословил Великую Охоту.
И сразу после его выступления Великая Охота началась.
По всему городу почти одновременно запылали гигантские костры. Огни, огни, везде огни! На каждой улице, в каждом переулке, на площадях, на бульваре! Трещали доски, серый дым и золотистые искры разрывали клубы тумана и жадно тянулись к небу! И все это было похоже на праздник, и люди, стоящие вокруг костров, больше не боялись ни тумана, ни проклятого Оборотня. Теперь не он охотился за ними. А они искали его!
Ему не проскользнуть незамеченным по этим улицам, мимо пылающих костров, мимо всех этих людей. Великая Охота дарит отчаянную радость и освобождение от мучительного страха.
— Мы поймаем этого сукиного сына!
На улицах появляется сам Салманов в сопровождении лишь одного телохранителя и без машины. На нем длинное пальто. Он идет с непокрытой головой, и люди кричат от радости, когда он подходит к ним. И многие, как это положено, целуют его руку и прикладывают к сердцу и ко лбу. И Салманов бледен и решителен. В его глазах охотничий блеск, как было раньше.
— Мы обязательно поймаем этого сукиного сына!
Он обходит улицу за улицей, мимо костров и вооруженных мужчин.
Проходит больше часа. Люди ждут в напряженной тишине. Ничего, кроме дыхания и треска костров. Совсем издалека доносится ровный гул моря. Он непременно появится. Он должен появиться. Так сказала гадалка.
Черная Кебире сидит в саду на скамейке, раскрыв над головой большой цветастый зонт. И туман висит вокруг нее, словно неподвижный дым. На улице перед домом никого нет. Ни людей, ни костров. Она сама захотела, чтобы было так.
Запертые в спальне, в голос плачут тетушки и молодая племянница гадалки. Перса по делам она отослала еще рано утром, сразу после того, как проснувшись увидела, что за ночь все зеркала в доме потускнели и потрескались, а питьевая вода приобрела вкус ржавого железа…
Закрыв глаза в этом мире и широко раскрыв их в другом, Кебире говорит с тысячеглазым ангелом, ведущим ее по зеленым лугам, залитым ледяной водой. Вдали высятся подернутые дымкой остроконечные горы. Вода расступается перед ними, и колышущиеся травы мягко обвивают ноги Кебире и тянут ее вниз, но ангел, все тело и крылья которого утыканы тысячью глаз, крепко держит ее за руку и она не чувствует страха. И он говорит:
— Не в силах идущего давать направление стопам своим.
И, сказав это, исчезает, и Кебире вновь оказывается на скамейке в саду с зонтиком в руках. Что–то вспугнуло его.
Открыв глаза, она прислушивается к напряженной тишине. Редкие холодные капли падают с голых ветвей тутовника, едва просвечивающих сквозь туман, и разбиваются об ее зонт. Больше ничего. Туман пахнет дымом и сыростью. Сердце Кебире почти не бьется.
Тысячеглазый ангел вновь переносит ее на залитые водой луга. Они медленно идут вперед и остроконечные горы становятся все ближе. Постепенно рассеивается дымка и Кебире видит, что горы ярко–красного цвета. Над их вершинами в высоком небе кружатся черные птицы, похожие на священных Ибисов. Птицы жалобно кричат и зовут ее. Она оборачивается и оказывается, что ангел давно исчез, оставив ее одну. Сердце Кебире, испуганно сжавшись, больше не бьется.
Она открывает глаза. Что–то происходит вокруг. Туман перестал быть неподвижным. Теперь он едва заметно колышется, словно тюлевая занавеска, которую качает легкий ветер. Тишина наполняется шорохами. И Кебире кажется, что она видела мелькнувшую тень.
Протяжно скрипнула железная калитка.
Кто–то вошел с улицы в сад. Шаги. Она слышит, как под ногами идущего хрустят и ломаются ракушки. Изо всех сил вглядываясь в молочно–белое марево, Кебире начинает различать силуэт человека, которого обманчивый туман делает огромным, словно костры, пылающие на улицах. И она знает, кто это.
Страсть, похожая на ярость, сделала его подобным древним богам.
Он приближается шаг за шагом.
Душа Кебире трепещет, как тогда, много лет назад, во время первого путешествия. Она хочет встать и броситься бежать без оглядки, но страх приковал ее к скамейке с облупившейся голубой краской.
Он словно плывет по воздуху прямо к ней, и туман отступает перед ним. И умирающая от страха Кебире больше не всемогущая пророчица с волосами как перья черных птиц. Она опять маленькая худенькая девочка, упавшая в заброшенный колодец…И слезы текут по ее щекам, оставляя глубокие борозды на толстом слое пудры.
Оборотень подходит к ней.
Лицо его ужасно. В глазах — ледяная пустыня и смерть, и нет сил выдержать его взгляд.
Из глаз Кебире текут горячие слезы, и душа ее — маленькая испуганная птица — застыла в ожидании неизбежного. Тысячеглазые ангелы слишком далеко. Они не смогут помочь ей. Она знала об этом уже утром, когда только увидела зловещие знаки, разбросанные по всему дому.
Кебире нашла их все до одного: тысячи черных муравьев около раковины в кухне, помутневшие зеркала, капли свежей крови на пороге, мертвые пауки в кладовке под лестницей, расколовшаяся на две половины хрустальная ваза, фотография родителей, упавшая со стены, И она одна видела то, что не видел никто вокруг: громадный огненный шар, висящий над крышей дома.
Он наклоняется к ней и ледяные пальцы, словно железные тиски, сжимают ее горло. Кебире не сопротивляется. Она закрывает глаза, и чем сильнее железные тиски сдавливают ее горло, тем сильнее она сжимает ручку зонтика.
Кебире оказывается стоящей на красном склоне горы. От камней поднимается жар. Охваченная болезненной истомой, она ложится на горячую землю, и блаженное тепло, растекаясь по всему телу, вытесняет боль и страх. Веки тяжелеют.
Засыпая, она успевает увидеть вспышку молнии, расколовшую небо на две части…
Перс не промахнулся: пуля попала точно в голову.
Железные тиски Оборотня ослабли. Он качнулся и повалился в мокрые кусты смородины.
Выстрел стал сигналом. Он эхом прокатился по городу, по всем улицам и площадям. И даже через заколоченные ставни его услышали в каждом доме, и на бульваре, и на пустырях возле виноградников, и во дворе старой мечети, и на кладбище, где сквозь белую дымку проступают свежие могилы убитых женщин и несчастного булочника. И, натыкаясь друг на друга в тумане, люди бежали к дому гадалки. И у многих в руках были горящие поленья. И когда они вбежали в сад, они увидели поджарого перса, стоящего на коленях перед своей хозяйкой.
Кебире судорожно хватает ртом воздух. Ее налившиеся кровью глаза выкачены из орбит. Перс расстегивает ей плащ на груди и оттягивает ворот свитера, и люди, стоящие вокруг, видят иссиня–черные следы пальцев на ее шее, точно такие же, как у семерых погибших женщин. Рядом с персом лежит снайперская винтовка.
…И они подошли к кустам смородины, чтобы посмотреть на мертвого убийцу. И он лежал спиной к ним. И перевернули его. И молчали, потому что языки их окаменели.
В свете горящих факелов благообразное лицо Салманова кажется зловещим и страшным. Тонкие губы, покрытые кровавой пеной, продолжают улыбаться. И в выцветших глазах стынет белый туман.
Вот так, с помощью Черной Кебире, Салманов вырвался из смертельного лабиринта и победил Оборотня. А то обстоятельство, что Оборотнем оказался он сам — сути дела не меняет, это всего лишь деталь.
На губы медлительных женщин падают желтые листья…
1.
21 декабря того же года. Комната в студенческом общежитии. За окном высокое зимнее солнце. Ветер раскачивает голые тополя.
Ибишев лежит на кровати головой к окну. Рядом с ним стол, застеленный старыми газетами с липкими разводами от домашних варений и хлебными крошками. На столе железная банка из–под рыбных консервов, полная окурков, и блюдце с очищенным яблоком. Яблоко словно изъедено ржавчиной.
Часть стены между вешалкой и дверью сплошь залеплена плакатами и календарями из журналов. На табуретке, прямо посередине комнаты, стоит магнитофон с приставными колонками. Под столом — перегоревшая электрическая печка и три чемодана.
Ночью, после того, как выключают свет, на стены выползают тараканы. Кроме Ибишева в комнате живут еще двое студентов. Сейчас их нет.
Он лежит в одежде, в свитере и мятых костюмных брюках, уставившись неподвижными глазами на невысокую спинку кровати.
Неважно, когда именно Ибишев обнаружил у себя первые симптомы болезни. В августе, в октябре или, может, в конце ноября — годится любое число. В его постепенно угасающей памяти время потеряло всякое значение. Зато прекрасно сохранилось первоначальное ощущение того безграничного отчаяния, которое охватило его, когда он, наконец, со всей определенностью понял, что с ним происходит.
Он стоит в темной кабинке туалета со спущенными брюками и, оттянув трусы книзу, рассматривает красно–коричневый болезненный бубон на половом органе. Надавив кончиками ледяных пальцев на пульсирующий нарост, Ибишев морщится от острой боли. Его начинает знобить.
Он опустился на корточки и, обхватив голову руками, заплакал.
С того дня он больше не ходит на занятия.
Теперь его все время знобит. Кровь, отравленная трипонемами, стала жидкой и горькой и больше не может согреть его.
Трипонемы–убийцы.
Ибишев представляет их себе в виде шелковистых червей с твердыми коричневыми головками и множеством коротеньких цепких лапок. Когда он закрывает глаза, ему кажется, что он видит их там, внутри себя, в зыбком красном мареве, методично выгрызающих острыми челюстями кусочки кровоточащего мяса из его плоти.
Ибишев вычислял их в течение месяца с помощью Большой Медицинской Энциклопедии, взятой в библиотеке. Статью про трипонемы он аккуратно вырезал и спрятал в нагрудный карман пиджака.
Он знает, что будет с ним дальше, если не начать немедленное лечение.
Иногда ему кажется, что черви уже съели все его внутренности. Без остатка. И теперь он просто пустая оболочка, внутри которой темнота и холод, и черви, висящие на стенках. Они готовятся к последнему броску. И когда наступит время, они прогрызут миллионы крошечных дыр в его теле и выберутся наружу. И он проснется, весь облепленный ими с ног до головы.
Ибишев представляет себе, как черви–трипонемы плывут по кровеносным рекам, словно морские змеи, выставив хитиновые головы над поверхностью. Плывут наверх, к затылку и вискам. И… торопливо высаживаются на марсианскую поверхность мозга. И, раскрыв челюсти, с наслаждением погружают их в пульсирующую мякоть. Все глубже и глубже. И голова Ибишева начинает разрываться от боли, и перед глазами плывут желто–красные пятна.
Два часа ночи. Он садится на край кровати, сжимает виски руками и изо всех сил пытается сопротивляться смертельным трипонемам. В комнате темно. Из–под двери отчаянно сквозит. В тишине слышно ровное дыхание спящих и тиканье будильника на столе. Ибишев сжимается в комок и старается не двигаться, потому что, если он двинется, то обязательно заденет шаткий стол: упадет стакан, или тарелка, или книга, и кто–нибудь проснется и включит свет и будет спрашивать «Что случилось?», и тогда голова непременно разорвется от боли.
Ибишев боится, что его болезнь станет заметной. Он боится что те, двое, которые живут с ним в этой комнате, могут услышать, как скрипят челюсти розовотелых червяков в его измученном теле. Но те, двое, всегда слишком сильно шумят. По утрам один из них тридцать раз отжимается от пола и поднимает гантели. От него пахнет потом. Другой, сидя в одних спортивных финках на табурете, громко поет и нарезает хлеб для завтрака. По вечерам, окутанные сигаретным дымом, они играют в нарды.
На всякий случай Ибишев не снимает свитера. Толстый свитер хорошо приглушает звуки жующих челюстей. Поэтому теперь он спит не раздеваясь.
Он достает из чемодана банку абрикосового варенья. Последняя. Осторожно снимает крышку. В бледных солнечных лучах дольки абрикоса в густом сиропе кажутся прозрачно–золотыми. Ибишев находит чистую ложку и начинает медленно есть, тщательно смакуя каждый кусочек.
От сладости ломит зубы.
Ибишев думает о той женщине из дома на окраине. Вспоминает, как она лежала, прикрыв живот влажной от пота простыней. Ее обвисшую грудь с коричневыми сосками. Ее запах, ее сухие губы. Ее усталую улыбку.
Она сама помогает ему и говорит:
— Не бойся.
Гладит его плечи, обнимает и говорит:
— Не спеши.
Женщина растет в темноте, заполняет собой всю комнату, становится огромной и бесформенной, и тело ее кажется бесконечным пространством плоти. Он трогает рукой ее огнедышащее лоно и смеется.
Ибишев не чувствует к ней ненависти. Он не винит ее. Он вообще не думает об этом. Великий дар узнавания спас его от ненависти. Ибишев все понял еще тогда, стоя у дверей, узнал по причудливым знакам, расставленным на его пути. Розовые помпоны на тапочках, и кошка, и занавеска в окне…
Дар узнавания — проклятие и путь к освобождение. Он идет навстречу неизбежному с широко открытыми глазами.
Ибишев ест варенье и смотрит в окно.
Когда наступят сроки, и тело его, пожираемое червями–трипонемами, совершенно разрушится и обратится в сухую пыль, он обретет, наконец, желанное освобождение. И душа его отделится от мертвой плоти и станет легкой и свободной, и никто больше никогда не увидит его отражения в зеркале. И он будет ходить в толпе людей по бульвару в Денизли, и будет лето, и в бильярдной будет играть музыка. И никто не узнает его.
Ибишев пытается вспомнить лицо пеннорожденной. Но ничего не выходит. Джамиля — Зохра скрыта от него непроницаемым покрывалом.
Разваренная абрикосовая мякоть тает во рту.
За окном начинает смеркаться. В здании напротив зажигаются окна. Женщина вешает белье на балконе. Ибишев выбрасывает пустую банку из–под варенья в мусорное ведро и пересаживается на кровать. Его знобит. За стеной играет музыка. Он по–прежнему один, те, двое, еще не вернулись, и он рад этому.
Ибишев сидит неподвижно, уставившись в сгущающуюся темноту.
Вначале появляются благородные огненные змеи. С шипением они проносятся перед ним, касаясь лица обжигающим шлейфом искр и пара. Как только исчезает последняя змея, с потолка начинают медленно падать хлопья теплого пепла. Пепел бесшумно кружится по комнате, словно снег. Ровным слоем ложится на стол, кровати, пол. Ибишев смеется и, подняв голову, смотрит на потолок, чтобы определить, откуда берется этот пепел. Но оказывается, что потолка нет. Вместо него — бархатное небо с полумесяцем, вырезанным из фольги.
От пепла першит в горле. Ибишев жмурится. Когда он, наконец, открывает глаза, оказывается, что с неба падает вовсе не пепел, а буквы. Тысячи, миллионы, миллиарды крошечных букв. Ибишев раскрывает ладони и пытается поймать их. Он вскакивает со своего места и начинает гоняться за ними по всей комнате, натыкается на стол. На пол падает стакан, разбивается. Ибишев хочет собрать осколки, но вдруг понимает, что стоит по колено в холодной воде среди пышных морских водорослей. Задыхаясь от смеха, Ибишев ходит по комнате, а потом, набрав воздуха в легкие, ложится лицом в эту холодную воду, и она плавно качает его из стороны в сторону И он видит, что весь пол под водой усыпан буквами. И буквы сами собой складываются в слова. Он пытается прочесть то, что получается. Но слова слишком быстро меняются.
Вода относит его под стол. Ибишев переворачивается на спину и наблюдает за тем, как стол стремительно растет куда–то в небо. Ножки его превращаются в гигантские столбы. Он пытается ухватиться за них, но столбы скользкие, словно их намазали жиром.
Гребя руками, Ибишев доплывает до кровати, и в зарослях качающихся водорослей в темноте замечает тускло блестящий странный предмет. Он протягивает руку, и в руке у него оказывается чудесная бритва с перламутровой ручкой.
Ибишев кладет бритву в карман. И все исчезает само собой.
Он возвращается в Денизли.
21 декабря — десять дней до Нового Года. Витрины магазинов увешаны гирляндами и разноцветными лампочками. Перед входом в метро наряженна елка. Здесь, в столице, далекий Денизли кажется призрачным и нереальным, но Ибишев, идущий по улице в черном драповом пальто с фибровым чемоданом в руке, знает, что Денизли реально существует.
Он останавливается около большой наряженной елки и закуривает. Прохожие не обращают на него внимания. Они проходят мимо, разговаривают, смеются. А Ибишев со злорадством думает, что стоит ему только захотеть, и с неба валом повалят буквы, или хлопья пепла, или что–нибудь еще более удивительное и страшное. Например, горящие сигареты. Он представляет себе лица всех этих людей. Как они будет кричать и прятаться от летящих сигарет… Смерть, бушующая внутри его тела, сделала его всесильным. И это нравится ему. Он стал подобен священному Ибису — богу с головой птицы!
Ибишев опускает воротник и торопливо заходит в метро. Он знает, что больше не вернется в Баку.
Он успел к последнему автобусу, идущему в Денизли.
Устроившись на заднем сиденье, рядом с окном, Ибишев закрыл глаза. Через несколько минут автобус тронулся.
Когда они, наконец, выбрались из города на шоссе, Ибишев сделал так, что колеса автобуса оторвались от земли и они полетели по черному небу. И, улыбаясь, он смотрел на множество огней там, внизу. И ему было холодно, потому что в небесах всегда холодно.
Ибишев думает о том, что будет с ним, когда он умрет.
2.
31 декабря я вернулся домой.
Я пришел за два часа до Нового Года с сеткой апельсинов, и мой брат, увидев меня на пороге, расплакался и кричал как сумасшедший. И его жена тоже плакала.
Я благодарен им за то, что они не стали меня ни о чем расспрашивать.
Супу из цветной капусты явно не хватает остроты. А я люблю острое — красный перец. И стручковый, жареный на масле, к мясу. И рыбу, фаршированную орехами, алычей и луком, но обязательно морскую. Речная все–таки отдает тиной. В ноябре–декабре на местный базар у автовокзала привозят миноги. Почти даром, если брать много. Миноги следует готовить целиком, с внутренностями, и подавать их с какими–нибудь необычными солениями, например, маринованным кизилом!
Я порядком наголодался за целый год бродяжничества.
В комнате светло и тихо. Слышно, как тикают часы на тумбочке у моей кровати. Я сижу за письменным столом, прямо у окна с раздвинутыми шторами, и ем суп из цветной капусты. Раньше я любил читать за едой. А сейчас просто смотрю в окно. Зимнее солнце. Пустынная улица не кажется такой убогой и заброшенной. Редкая трава на голодной земле. Покачиваются и дребезжат железные банки, развешанные на ветвях маслин. За время моего отсутствия их стало гораздо больше, а на фонарях вдоль дорожки, ведущей к дому, появились даже новые светло–голубые плафоны. Еще немного, и они превратили бы этот дом в музей.
Восковое лицо с портрета, висящего над кроватью, презрительно смотрит на меня крошечными глазами, глубоко запавшими в череп. Картину привез Селимов, когда приехал во второй раз.
Он так и не узнал, что я вернулся.
Они с братом пили чай в гостиной и разговаривали. А я сидел в спальне, завернувшись в шерстяное одеяло, и Сяма, жена моего брата, стригла мне ногти на ногах. Селимов сказал, что собирается уезжать из Денизли насовсем. Куда–то за границу.
В солнечном свете кожа на моих ладонях кажется прозрачной и тонкой. И я так же, как Денизли в финале книги Селимова, постепенно погружаюсь в безвременье.
3.
Ибишев начинает путать время.
Ночь, день, свет, тьма — все перемешивается и теряет свое значение. Вначале из памяти выпадают целые дни, потом недели и месяцы. Время закручивается в спираль, растягивается как горячая резина, распадается на отдельные сегменты, ничем не связанные друг с другом, и Ибишев, двигаясь по заколдованному кругу, иногда по несколько раз проживает один и тот же день.
Вообще–то, это не слишком сильно мешает ему. Гораздо более неудобным оказывается новое свойство, которое приобрели вещи. Так, одежда научилась исчезать и прятаться в совершенно неожиданных местах. Это сводит его с ума. Доводит до истерики. И, в конце концов, Ибишеву не остается ничего другого, как шпагатом привязывать всю одежду к ножке кровати и накрывать сверху чемоданом, чтобы не увидели матери.
Особенно часто исчезают пальто и шапка. Зато кеды всегда у него на ногах. Он зашнуровал их особенно хитрым узлом, так что исчезнуть у них нет никакой возможности.
— Кто там?!
По нефритовому небу плывет серебристая лодка. И люди, сидящие в ней и завернутые в белые саваны, кричат протяжно, как птицы.
— Я занят! Я сплю! Дайте мне спать! — Вдовы в черных покрывалах колотят кулачками в запертую дверь и плачут.
— Я не хочу есть… Я только что кушал. Который час? Не мешайте мне…
Ибишев отвязывает от ножки кровати пальто и надевает его.
Он уже ходил в лабиринт — там ничего не изменилось. Темные улицы так же, как и раньше, манят его к себе, даже несмотря на то, что Джамиля — Зохра больше не выходит на балкон своего дома.
Говорят, она вышла замуж. Но для Ибишева это уже не имеет значения.
Он подсаживается к письменному столу и, выдвинув ящик, достает отцовскую бритву. Раскрывает ее. Лезвие тускло блестит. Ибишев аккуратно срезает заусеницу с ногтя.
Почувствовав на лице обжигающую струю холодного воздуха, Ибишев поднимает голову и с удивлением понимает, что стоит прямо посередине грязной узкой улицы где–то на самой окраине города. Он уверен, что никогда не был здесь раньше. Моросит холодный дождь. Свет из окна одноэтажного дома, рядом с котором стоит Ибишев, расплывается на мокром асфальте тусклым желтым пятном. Ибишев прячет бритву в карман пальто. Куда теперь идти? Впереди, где улица сворачивает куда–то направо, горит одинокий фонарь.
Постояв немного, Ибишев направляется к фонарю. Вначале медленно, потом все убыстряя шаг. Пройдя метров сто, он бросается бежать сломя голову. Кто–то кричит ему вслед из темноты. Ибишев не оборачивается и продолжает бежать. Но, удивительное дело, проклятый фонарь не становится ближе. Он начинает задыхаться. Одеревеневшие ноги не слушаются его, он вот–вот упадет. И, сдавшись, Ибишев останавливается, чтобы перевести дыхание. По разгоряченному лицу градом струится пот. Заколдованный фонарь стоит от него так же далеко, как и был с самого начала.
Ибишев оглядывается по сторонам и вдруг понимает, что находится на пустыре, заваленном мусором, перед знакомым двухэтажным домом с верандой. Прямо за спиной у него — огромная ржавая цистерна.
В окне горит ночник.
Он подходит к двери и нажимает кнопку звонка. Скрипит лестница.
Женщина в халате и в тапочках с розовыми помпонами выходит ему навстречу. Ибишев смеется:
— Вы узнали меня?
— Конечно! Ты сын двойняшек. Ты опять пришел?.. Понравилось в прошлый раз, наверное? А деньги у тебя есть?
— Как ваша кошка?
Лицо женщины принимает плаксивое выражение.
— Бедная Пуся пропала… Может, ты видел ее где–нибудь?
— Нет. Я ее не видел. Но я могу принести вам другую кошку.
— Ой, о чем ты говоришь?! Никто не заменит Пусю! Она была такая ласковая, такая умная…
И хнычущая женщина в тапочках с розовыми помпонами растворяется в темноте.
Ибишев лежит на кровати, изо всех сил сжимая зубами уголок подушки и чувствуя, как черви–трипонемы погружают свои челюсти–клешни в его мозг и грызут его так, что голова готова лопнуть от острой боли. Они методично отрывают по кусочку, жадно глотают, и их розовые брюшки лоснятся от сытости. Эмаль на зубах Ибишева крошится, рот наполняется железным вкусом крови.
Когда боль становится совсем нестерпимой, он вскакивает с кровати и начинает метаться по комнате. Натыкается на стол, шифоньер, что–то с шумом падает на пол.
…Джамиля — Зохра, спрятанная под темным покрывалом. Лодка, плывущая но нефритовому небу…
Ибишев плачет, обхватив голову руками.
— Я пришел.
Женщина улыбается ему. В комнате все так же душно, и простыня, лежащая поперек ее живота, промокла от пота. Ибишев садится на край постели, откидывает простыню и проводит кончиками пальцев по бедру женщины.
— Сними пальто, ты же с улицы. Разденься…
Но Ибишев не слушает и ложится рядом с ней как есть в мокром пальто и грязных ботинках. Женщина кричит и пытается столкнуть его с кровати.
— Идиот…Убирайся отсюда!..
Изловчившись, Ибишев хватает ее за плечи и, прижав к себе, целует сухими губами. Женщина приходит в еще большую ярость, бьет его по лицу, визжит…
На длинной эстакаде, уходящей далеко в море, стоит отец.
В безоблачном небе с криком проносятся серые чайки. Сквозь солнечную дымку на горизонте видны нефтяные вышки. Неподвижное море блестит, словно чешуя. Ибишев знает это место, это Шихово, дальше Биби — Эйбата. Отец щурится. Он одет в полосатые бумажные брюки и белую рубашку с закатанными до локтей рукавами. Лицо его гладко выбрито.
— Беги ко мне! Я хочу посмотреть на тебя!
И Ибишев бежит по горячему песку, прямо к эстакаде, у которой, раскрыв ему навстречу руки, его ждет отец. От часов с широким кожаным ремешком, плотно обтянувшим его мускулистое запястье, на лицо Ибишева–младшего падает солнечный зайчик.
— Беги…
Ибишев знает, что этого не может быть, и отец сейчас исчезнет, потому что он, скорее всего, давно уже умер. И вместе с ним исчезнет эстакада, нефтяные вышки в море, и само море…
И те женщины в доме около свалки тоже умерли. Их задушил Оборотень. Все это было просто галлюцинацией из–за червей в голове…
4.
Снега не было. Ни в январе, ни в феврале. Ничего, кроме промозглой сырости и ветра. Постепенно Влажный Скорпион сменился Огненным Овном, но почти никто в городе этого не заметил — после смерти Оборотня многое потеряло свой первоначальный смысл. Денизли, день за днем, неумолимо погружался в серые волны апатии и безвременья. Пожалуй, последним ярким эпизодом в не слишком богатой событиями истории города стали похороны Салманова.
Хоронили не Оборотня. Хоронили человека, еще при жизни названного «отцом города». А отцов, как известно, не выбирают, отцы земные, отцы небесные — они монопольно держат в руках суровые нити судьбы, и не нам судить их! И когда гроб, покрытый трехцветным знаменем, в сопровождении усиленного наряда полиции везли по центральным улицам Денизли, люди молча выходили из домов и шли следом под накрапывающим дождем к старому кладбищу, где за четыре дня был сооружен небольшой мавзолей, облицованный белым мрамором с красными прожилками.
Мулла прочитал заупокойную молитву, гроб с телом опустили в землю, солдаты из почетного караула салютовали в воздух холостыми патронами. После того, как умолкло гулкое эхо выстрелов, над кладбищем воцарилась удивительная тишина.
Черная Кебире на похороны не пришла.
5.
22 марта: годовщина Великой Бумажной Революции, зловещие мартовские Иды и Новый Год по календарю мусульман–шиитов.
На пять часов вечера назначен концерт. Витрины дорогих магазинов, выходящих на центральную площадь, увешаны цветными лентами. В некоторых из них на подносах выставлены тарелки с проросшей пшеницей и крашеными яйцами. Прямо напротив центрального входа в мэрию еще три дня назад соорудили открытую сцену и поставили щит, на котором зеленым и красным написано:” Новруз — праздник Весны».
В половине пятого включили прожектора и по краям сцены, залитой ярким светом, побежали разноцветные огни. Площадь постепенно заполняется людьми.
Вначале выступает новый глава города — маленький плешивый человек в темно–синем пальто. Он поздравляет денизлинцев с наступающим праздником, обещает приложить все силы для окончания строительства гостиницы к 1 июля, и в завершение желает всем мира и благополучия. Люди на площади вяло хлопают ему. Сразу после него на сцену поднимается красивая полная женщина в песцовой шубе и три музыканта. Начинается концерт.
Холодно. В застывшем воздухе отчетливо пахнет снегом, но снега нет. Ибишев следит за тем, как облачко пара изо рта смешивается с сигаретным дымом и тает, поднимаясь вверх. Справа, в дверях турецкого ресторана, столпились официанты.
В небо с шипением взлетают петарды. Разрываясь, они освещают площадь вспышками ядовитого желто–красно–зеленого света.
Во время паузы между песнями со сцены спускается мужчина в национальном костюме и раздает всем желающим кулечки с конфетами и апельсинами из огромного мешка с символикой гостиничного консорциума. Начинается давка. Мешок опрокидывается набок и рыжие апельсины рассыпаются по земле. Один из них подкатывается к ногам Ибишева.
Концерт продолжается.
Ибишев чувствует, что ноги в тесных ботинках совсем закоченели. Но уходить все равно не хочется. Стоя здесь, среди всех этих людей, он ощущает себя почти счастливым.
Ибишев облизывает потрескавшиеся губы и, задрав голову кверху, смотрит в темнеющее небо. Он видит там луга, залитые прозрачной водой, и отца в полосатых бумажных брюках, бредущего к вершине холма, на котором сидят Алия — Валия под большим разноцветным зонтом. И одна из них разрезает сочную желтую грушу острым ножом и, улыбаясь, протягивает ему дольку. И, поднявшись и заслонив собой все небо, они начинают заплетать волосы в серебряные косы.
— Надо успеть сварить варенье до отъезда мальчика.
— Еще три баллона?
— Еще три баллона.
Тихо, почти неслышно напевая, Алия — Валия помешивают деревянной шумовкой золотые абрикосы в кипящем сиропе. На столе среди множества пластмассовых крышек стоят простерилизованные баллоны, а за окном, в лучах ослепительного солнца, из бирюзовой воды выходит денизлинская Венера, и лепесток ламинарии трепетно лежит у нее на плече…
Совершенно закоченевший Ибишев уходит, не дождавшись завершения концерта.
В пустынном переулке горит фонарь. Он сидит на корточках и курит. Из дверей старого двухэтажного особняка выходит молодая женщина в короткой дубленке с капюшоном. Пройдя несколько шагов, она оборачивается:
— Тебя, кажется, зовут Ибишев? Ты сын двойняшек.
Ибишев улыбается. Поднявшись с корточек, он подходит к ней:
— Ты видела меня на пляже…
— Помню, помню! — Она смеется. — Надеюсь, ты никому не рассказал про это?
Ибишев качает головой.
— А я тут к маме заходила. Ты кого–нибудь ждешь?
— Нет, просто сидел…
— Вот и хорошо! Проводишь меня?
Джамиля — Зохра берет его под руку.
И они идут по холодной улице. И Ибишеву легко, как не было никогда в жизни. И ему хочется взять ее на руки, как ребенка, и поцеловать ее, и положить голову ей на живот и слушать, как она дышит.
— Смотри.
Он показывает рукой на небо и Джамиля — Зохра видит, как почти черное небо вдруг становится прозрачно–фиолетовым, и справа от них всходят жемчужная Венера и рядом огненный Марс, и сверху начинает падать снег.
Снег такой густой, что, пока они успевают пройти перекресток, улица становится совершенно белой.
— Настоящий снег! И прямо на Новруз! Ты представляешь!..
Она поднимает голову и ловит губами падающие снежинки.
— Кто бы мог подумать!?
В небо взмывают петарды. Издалека доносится музыка.
— Мы почти пришли.
— Да. Так не хочется идти домой. Посмотри, как красиво!
Ибишев кивает и, не мигая, смотрит на нее, и сердце его готово разорваться от отчаяния и нежности.
— Спасибо, что проводил! С праздником тебя! И двойняшек поздравь…Ну, хорошо, еще увидимся! Пока!
Но Ибишев знает, что они больше не увидятся. Никогда. И нежность в его сердце превращается в невыносимую боль, в боль, от которой на глаза наворачиваются колючие слезы. Он отворачивается.
— Подожди…у меня тут подарок для тебя…
Джамиля — Зохра с интересом смотрит на него. Ибишев опускает руку в карман пальто и нащупывает холодную ручку отцовской бритвы. И в это самое мгновение небеса над ним с грохотом разверзаются и смертельный голубовато–зеленый свет Ориона заливает его с ног до головы. И, словно насекомое в янтаре, Ибишев видит в остекленевшем воздухе собственное многократное отражение, сжимающее ручку сверкающей бритвы. И торжество его безгранично! Сейчас, сию секунду, последняя из пеннорожденных умрет на этой заснеженной улице, и боги содрогнутся от ужаса, и глупая смешная жизнь Ибишева обретет хоть какой–то смысл! Смертельный свет Ориона, низвергающийся с небес, становится таким ярким, что он почти слепнет в его потоках.
— Ну, где твой подарок?
Ибишев медленно вытаскивает руку из кармана и разжимает пальцы. На ладони светится оранжевый апельсин.
6.
Через десять дней Ибишев умер.
Произошло это рано утром в отдельной палате денизлинской городской больницы.
Никто не знает, что снилось ему в последние дни, о чем он думал и сказал ли что–нибудь перед тем, как умереть. И есть только одна надежда, что смерть он встретил легко, без боли и отвращения, и что там, на вечных лугах, залитых прозрачной водой, кто–нибудь встретит его, и возьмет за руку, и отведет к свету.
В день, когда его хоронили, — опять шел снег.
Вереница людей в темном медленно идет по заснеженной улице. В небе парят черные птицы.
Ибишев, причесанный и умытый, запеленат с ног до головы в тонкий саван.
Удивительно, но когда его привезли из мечети домой, проклятого шрама–червя на лбу не оказалось. Он рассосался сам собой, совершенно бесследно, словно его и не было никогда. И Алия — Валия — две несчастные вдовые птицы — плакали в голос и целовали его лицо. И они тоже хотели бы умереть. Но это не в их воле. Потеряв свою единственную драгоценность, они обречены жить вечно. Им остается только молиться, чтобы время не оказалось замкнутой спиралью Платона и чтобы страдания Ибишева не повторились вновь.
Над городом кружится метель. Снег укутывает дома, набережную, гостиницу, мечеть, доки — он заметает лабиринт, в котором навсегда обречена бродить проклятая душа Оборотня, и свежую могилу Ибишева на старом кладбище.
Денизли погружается в безвременье.