Гейне Генрих Идеи, Книга Le Grand

Генрих Гейне

Идеи. Книга Le Grand

1826

Трона нашего оплот. Первенствующий в народе Эриндуров славный род Устоит назло природе.

Мюлльнер. Вина.

Эвелина пусть примет эти страницы как свидетельство дружбы и любви автора ГЛАВА I

Она была пленительна, и он был пленен ею; он же пленительным не был, и она им не пленилась.

Старая пьеса

Madame, знаете ли вы эту старую пьесу? Это замечательная пьеса, только, пожалуй, чересчур меланхолическая. Я играл в ней когда-то главную роль, и все дамы плакали при этом; не плакала лишь одна-единственная, ни единой слезы не пролила она, но в этом-то и была соль пьесы, самая катастрофа.

О, эта единственная слеза! Она все еще продолжает мучить меня в воспоминаниях. Когда сатана хочет погубить мою душу, он нашептывает мне на ухо песню об этой непролитой слезе, жестокую песню с еще более жестокой мелодией, -- ах, только в аду услышишь такую мелодию!

.................

103

Как живут в раю, вы, madame, можете представить себе без труда, тем более что вы замужем. Там жуируют всласть и имеют немало плезира, там живут легко и привольно, ну точно как бог во Франции. Там едят с утра до ночи, и кухня не хуже, чем у "Ягора", жареные гуси порхают там с соусниками в клювах и чувствуют себя польщенными, когда их поглощают, сливочные торты произрастают на воле, как подсолнечники, повсюду текут ручьи из бульона и шампанского, повсюду на деревьях развеваются салфетки, которыми праведники, покушав, утирают рты, а затем снова принимаются за еду, не расстраивая себе пищеварения, и поют псалмы, или шалят и резвятся с милыми, ласковыми ангелочками, или прогуливаются по зеленой аллилуйской лужайке, а их воздушно-белые одежды сидят очень ловко, и ничто, никакая боль и досада не нарушают чувства блаженства, и даже если кто-нибудь кому-нибудь случайно наступит на мозоль и воскликнет: "Excusez!"1 -- то пострадавший улыбнется светло и поспешит заверить: "Поступь твоя, брат мой, отнюдь не причиняет боли, и даже, au contraiге2, наполняет сердце мое сладчайшей неземной отрадой".

Но об аде вы, madame, не имеете никакого понятия. Из всех чертей вам, быть может, знаком лишь самый маленький дьяволенок -- купидон, образцовый крупье ада, о самом же аде вы знаете только из "Дон-Жуана", а для этого обольстителя женщин, подающего дурной пример, ад, по вашему суждению, никогда не может быть достаточно жарок, хотя наши достославные театральные дирекции, изображая его на сцене, пускают в ход такое количество световых эффектов, огненного дождя, пороха и канифоли, какое только может потребовать для ада добрый христианин.

Между тем в аду дело обстоит гораздо хуже, чем представляется директорам театров, иначе они остереглись бы ставить столько плохих пьес,-в аду прямо-таки адски жарко, и когда я однажды попал туда на летние каникулы, мне показалось там невыносимо. Вы не имеете никакого понятия об аде, madame. Мы получаем оттуда мало официальных сведений. Правда, слухи, будто

____________________________

1 Простите! (фр.)

2 Напротив (фр.).

104

бедные грешники должны по целым дням читать там все те плохие проповеди, которые печатаются тут, наверху,--сущая клевета. Таких ужасов в аду нет, до таких утонченных пыток сатана никогда не додумается. Напротив, описание Данте несколько смягчено и в общем опоэтизировано. Мне ад явился в виде большой кухни из зажиточного дома с бесконечно длинной плитой, уставленной в три ряда чугунными котлами, в которых сидели и жарились нечестивцы. В одном ряду сидели христианские грешники, и -- трудно поверить! -- число их было вовсе не малое, и черти особенно усердно раздували под ними огонь. В другом ряду сидели евреи; они непрестанно кричали, а черти время от времени поддразнивали их: так, например, очень потешно было смотреть, как один из чертенят вылил на голову толстого, пыхтевшего ростовщика, который жаловался на жару, несколько ведер холодной воды, дабы показать ему воочию, что крещение -- поистине освежающая благодать. В третьем ряду сидели язычники, которые, подобно евреям, не могут приобщиться небесному блаженству и должны гореть вечно. Я слышал, как один из них негодующе крикнул из котла дюжему черту, сгребавшему под него угли: "Пощади меня! Я был Сократом, мудрейшим из смертных, я учил истине и справедливости и отдал жизнь свою за добродетель!" Но глупый дюжий черт продолжал свое дело и только проворчал: "Э, что там! Всем язычникам положено гореть, и для одного мы не станем делать исключение!"

Уверяю вас, madame, там была ужасающая жара, со всех сторон слышались крики, вздохи, стоны, вопли, визги и скрежетания, но сквозь все эти страшные звуки настойчиво проникала жестокая мелодия той песни о непролитой слезе. ГЛАВА II

Она была пленительна, и он был пленен ею; он же пленительным не был, и она им не пленилась.

Старая пьеса

Madame! Старая пьеса -- подлинная трагедия, хотя героя в ней не убивают и сам он не убивает себя. Глаза героини красивы, очень красивы, -- madame, не правда

105

ли, вы почувствовали аромат фиалок? -- они очень красивы, но так остро отточены, что, вонзившись мне в сердце подобно стеклянным кинжалам, они, без сомнения, проткнули меня насквозь -- и все же я не умер от этих смертоубийственных глаз. Голос у героини тоже красив, -- madame, не правда ли, вам послышалась сейчас трель соловья? -- очень красив этот шелковистый голос, это сладостное сплетение солнечных звуков, и душа моя запуталась в них, и трепетала, и терзалась. Мне самому, -- это говорит теперь граф Гангский, и действие происходит в Венеции, -- мне самому прискучили наконец такие пытки, и я решил кончить пьесу уже на первом акте и прострелить шутовской колпак вместе с собственной головой. Я отправился в галантерейную лавку на Via Burstah1, где были выставлены два прекрасных пистолета в ящике,-- я припоминаю ясно, что подле них стояли радующие глаз безделушки из перламутра с золотом, железные сердца на золотых цепочках, фарфоровые чашки с нежными изречениями, табакерки с красивыми картинками, изображавшими, например, чудесную историю Сусанны, лебединую песнь Леды, похищение сабинянок, Лукрецию, эту добродетельную толстуху, с опозданием прокалывающую свою обнаженную грудь кинжалом, покойную Бетман, "La belle Ferroniere"2 -- все привлекательные лица,-- но я, даже не торгуясь, купил только пистолеты, купил также пули и порох, а потом пошел в погребок синьора Унбешейдена и заказал себе устриц и стакан рейнвейна.

Есть я не мог, а пить не мог и подавно. Горячие капли падали в стакан, и в стекле его виделась мне милая отчизна, голубой священный Ганг, вечно сияющие Гималаи, гигантские чащи баньянов, где вдоль длинных тенистых дорог мерно шествуют мудрые слоны и белые пилигримы; таинственно-мечтательные цветы глядели на меня, завлекая украдкой, золотые чудо-птицы буйно ликовали, искрящиеся солнечные лучи и забавные возгласы смеющихся обезьян ласково поддразнивали меня, из дальних пагод неслись молитвенные песнопения жрецов, и, перемежаясь с ними, звучала томная жалоба делийской султанши, -- она бурно металась среди ковров своей

_________________

1 Виа Бурста -- итальянское название улицы в Гамбурге.

2 "Прекрасную Фероньеру" (фр.).

106

опочивальни, она изорвала серебряное покрывало, отшвырнула черную рабыню с павлиньим опахалом, она плакала, она неистовствовала, она кричала, но я не мог понять ее, ибо погребок синьора Унбешейдена удален на три тысячи миль от гарема в Дели, и к тому же прекрасная султанша умерла три тысячи лет назад, -- и я поспешно выпил вино, светлое, радостное вино, но на душе у меня становилось все темнее и печальнее: я был приговорен к смерти

.............

Поднимаясь по лестнице из погребка, я услышал звон колокольчика, оповещающий о казни. Людские толпы спешили мимо, я же остановился на углу улицы San Giovanni и произнес следующий монолог:

Есть в старых сказках золотые замки,

Под звуки арфы там танцуют девы,

И слуги в праздничных одеждах ходят,

Благоухают мирты и жасмины.

Но лишь одним волшебным словом ты

Разрушишь вмиг очарованье это,-

Останется развалин пыльных груда,

Где стая птиц ночных кричит в болоте.

Так я своим одним-единым словом

Расколдовал цветущую природу.

И вот она -- недвижимо-мертва,

Как труп царя в одеждах златотканых,

Которому лицо размалевали

И скипетр в руки мертвые вложили.

Лишь губы пожелтели оттого,

Что позабыли их сурьмой раскрасить.

У носа царского резвятся мыши,

Над скипетром златым смеются нагло...1

Обычно принято, madame, произносить монолог, перед тем как застрелиться. Большинство людей пользуется в таких случаях гамлетовским "Быть или не быть...". Это удачное место, и я охотно процитировал бы его здесь, но никто себе не враг, и если человек, подобно мне, сам писал трагедии, в которых тоже есть монологи кончающих счеты с жизнью, как, например,

_____________________

1 Перевод Ал. Дейча.

107

в бессмертном "Альманзоре", то вполне естественно, что он отдаст предпочтение своим словам даже перед шекспировскими. Как бы то ни было, обычай произносить такие речи надо признать весьма полезным,-- он, по крайней мере, позволяет выиграть время. Таким образом, случилось, что я несколько задержался на углу улицы San Giovanni; и когда я, осужденный бесповоротно, обреченный на смерть, стоял там,--я вдруг увидел ее. На ней было голубое шелковое платье и пунцовая шляпа, и она остановила на мне свой кроткий взор, побеждающий смерть и дарующий жизнь, -- madame, вы, вероятно, знаете из римской истории, что весталки в Древнем Риме, встретив на своем пути ведомого на казнь преступника, имели право помиловать его, и бедняга оставался жить. Единым взглядом спасла она меня от смерти, и я стоял перед ней словно вновь рожденный и ослепленный солнечным сиянием ее красоты, а она прошла мимо -- и сохранила мне жизнь. ГЛАВА III

Она сохранила мне жизнь, и я живу, а это -- главное.

Пусть другие утешаются надеждой, что возлюбленная украсит их могилу венками и оросит ее слезами верности. О женщины! Кляните меня, осмеивайте, отвергайте! Но оставьте меня в живых! Жизнь так игриво-мила, и мир так приятно-сумасброден! Ведь он -- греза опьяненного бога, который удалился a la frarncaise1 с пиршества богов, лег спать на уединенной звезде и не ведает сам, что все сны свои он тут же создает, и сновидения эти бывают пестры и нелепы или стройны и разумны. Илиада, Платон, Марафонская битва, Моисей, Венера Медицейская, Страсбургский собор, французская революция, Гегель, пароходы и т. д.--все это отдельные удачные мысли в творческом сне бога. Но настанет час и бог проснется, протрет заспанные глаза, усмехнется--и наш мир растает без следа, да он, пожалуй, и не существовал вовсе.

Но что мне в том! Я живу. Если я лишь образ чьего-то сна, пусть так, -все лучше, чем холодное, черное, без

___________________________

1 На французский лад; в данном случае - незаметно (фр.).

108

душное небытие смерти. Жизнь -- высшее благо, а худшее из зол -смерть. Берлинские гвардии лейтенанты могут сколько угодно зубоскалить и считать признаком трусости, что принц Гамбургский с ужасом отшатывается от своей разверстой могилы, -- все же Генрих Клейст обладал не меньшим мужеством, чем его коллеги с грудью колесом и перетянутой талией, и он, увы, успел доказать это. Но все сильные люди любят жизнь. Гетевский Эгмонт неохотно расстается "с милой привычкой к бытию и действию". Эдвин Иммермана хватается за жизнь, "как дитя за грудь матери", и хоть не сладко ему жить чужой милостью, он все же молит смилостивиться над ним:

Ведь жизнь, дыханье -- высшее из благ.

Когда Одиссей видит в подземном царстве Ахилла во главе мертвых героев и восхваляет его за славу среди живых и почет даже среди мертвецов, тот отвечает :

О Одиссей, утешение в смерти мне дать не надейся; Лучше б хотел я живой, как поденщик работая в поле, Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный, Нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать мертвый.

И, наконец, великий Израиль Лев, которого майор Дюван вызвал на поединок, сказав ему: "Если вы уклонитесь, господин Лев, я сочту вас жалким псом", -- ответил так: "Я предпочитаю быть живым псом, нежели мертвым львом!" И он был прав...

Я достаточно часто дрался на дуэли, madame, чтобы иметь право сказать: хвала творцу, я жив! В жилах моих кипит алая жизнь, под ногами моими дрожит земля, в любовном пылу прижимаю я к груди деревья и мраморные изваяния, и они оживают в моих объятиях. В каждой женщине я обретаю целый мир, я упиваюсь гармонией ее черт и одними лишь глазами могу впитать больше наслаждения, чем другие всеми своими органами за всю долгую жизнь. Ведь каждый миг для меня бесконечность. Я не измеряю время брабантским или малым гамбургским локтем, и мне незачем ждать от священников обещаний другой жизни, раз я и в этой могу пережить довольно, живя прошлым, жизнью предков, и завоевывая себе вечность в царстве былого.

109

И я живу! Великий ритм природы пульсирует и в моей груди, и когда я издаю крик радости, мне отвечает тысячекратное эхо, Я слышу тысячи соловьев. Весна выслала их пробудить землю от утренней дремы, и земля содрогается в сладостном восторге, ее цветы -- это гимны, которые она вдохновенно поет навстречу солнцу. А солнце движется слишком медленно, -- мне хотелось бы подхлестнуть его огненных коней, чтобы они скакали быстрее. Но когда оно, шипя, опускается в море и необъятная ночь открывает свое необъятное тоскующее око, -- о, тогда, только тогда пронизывает меня настоящая радость; как девушки, ласкаясь, нежат мою взволнованную грудь дуновения вечернего ветерка, звезды кивают мне, и я поднимаюсь ввысь и парю над маленькой землей и над маленькими мыслями людей. ГЛАВА IV

Но настанет день, и в жилах моих погаснет огонь, в сердце моем воцарится зима, белые хлопья ее будут скудно виться вокруг моего чела и туман ее застелет мне глаза. В истлевших гробах будут спать мои друзья; останусь я один, как одинокий колос, забытый жнецом; вокруг меня взрастет новое поколение, с новыми желаниями и новыми мыслями; полон удивления, услышу я новые имена и новые песни; старые имена забудутся, буду забыт и я-- некоторыми, быть может, чтимый, многими презираемый и никем не любимый! И краснощекие юнцы подбегут ко мне, вложат старую арфу в мои дрожащие руки и скажут, смеясь: "Довольно тебе молчать, ленивый старик! Спой нам снова песни о грезах твоей юности".

И я беру арфу -- и просыпаются старые радости и скорби, туманы рассеиваются, слезы вновь расцветают на мертвых очах, весна ликует в моей груди, сладостно-грустные звуки дрожат на струнах арфы; я вижу вновь и голубые воды реки, и мраморные дворцы, и прекрасные женские и девичьи лица -- и я пою песню о цветах Бренты.

Это будет моя последняя песня. Звезды взирают на меня, как в ночи моей юности, влюбленный луч луны вновь касается поцелуем моей щеки, призрачные хоры

110

былых соловьев звенят издалека, неодолимый сон смыкает мне глаза, душа моя угасает, как звуки арфы, и несется аромат цветов Бренты.

Какое-то дерево покроет своей тенью мою могилу. Я хотел бы, чтобы это была пальма, но ведь они не живут на севере. Скорее всего там вырастет липа, и летними вечерами под ней будут сидеть и шептаться влюбленные. Чижик подслушает их, качаясь на ветке, но ничего не разболтает, а липа моя будет ласково шелестеть над головами счастливцев, они же, в упоении счастьем, не удосужатся даже прочесть, что написано на белой плите. Лишь позднее, когда влюбленный потеряет свою подругу, он придет плакать и вздыхать под знакомой липой, и часто, подолгу созерцая могильный камень, будет читать надпись: "Он любил цветы Бренты". >

ГЛАВА V

Madame! Я обманул вас. Я вовсе не граф Гангский. Никогда в жизни не видел я ни священной реки, ни цветов лотоса, отражающихся в ее блаженных водах. Никогда не лежал я, мечтая, под сенью индийских пальм, никогда не лежал я, молясь, перед алмазным богом Джагернаута, хотя он, несомненно, даровал бы мне облегчение. Я так же не был никогда в Индии, как и та индейка, которую мне вчера подавали к обеду. Но род мой происходит из Индостана, и потому так отрадно мне в обширных чащах песнопений Вальмики, героические страдания божественного Рамы волнуют мне сердце, как давно знакомая боль, в благоуханных песнях Калидасы цветут для меня сладкие воспоминания; и когда несколько лет тому назад я увидел у одной любезной берлинской дамы прелестные рисунки, привезенные из Индии ее отцом, который долгое время был там губернатором, все эти тонко очерченные, благостно-тихие лица показались мне такими знакомыми, будто то были портреты предков из моей фамильной галереи.

У Франца Боппа -- madame, вы, конечно, читали его "Наля" и "Разбор глагольных форм в санскритском языке"? -- я почерпнул много сведений о моих прародителях, и теперь мне достоверно известно, что я произошел из головы Брамы, а не из его мозолей, подозреваю даже,

111

что все двести тысяч стихов "Махабхараты" -- просто-напросто аллегорическое любовное послание моего прапрадеда моей прапрабабке. О, они пылко любили друг друга, души их сливались в поцелуе, они целовали друг друга глазами, оба они были -- один поцелуй.

Зачарованный соловей сидит на коралловом дереве посреди Тихого океана и поет песню о любви моих предков, жемчужины с любопытством выглядывают из своих раковин, причудливые водяные цветы трепещут от умиления, мудрые морские улитки подползают ближе, неся на спине свои пестрые фарфоровые башенки, белые водяные лилии смущенно краснеют, желтые колючие морские звезды и многоцветные прозрачные головастики снуют и суетятся, и весь кишащий вокруг мир внимает песне.

Но эта соловьиная песня, madame, слишком длинна для того, чтобы поместить ее здесь, -- она велика, как мир; одно посвящение Ананге, богу любви, равно по величине всем вальтер-скоттовским романам, взятым вместе; к ней относится одно место у Аристофана, которое по-немецки гласит:

Тиотио, тиотио, тиотинкс,

Тототото, тототото, тототинкс.

(Перев. Фосса)

Нет, я не родился в Индии; я увидел свет на берегах той прекрасной реки, где по склонам зеленых гор растет дурь, которая осенью собирается, выжимается, разливается по бочкам и посылается за границу... Не далее как вчера я от одного знакомого наслушался дури, которая вышла из лозы, при мне созревшей в 1811 году на Иоганнисберге.

Немало дури распространяется и внутри страны, где люди такие же, как везде: они рождаются, едят, пьют, спят, смеются, плачут, клевещут, ревностно хлопочут о продолжении своего рода, стараются казаться не тем, что они есть, и делать не то, что могут, бреются не раньше, чем обрастут бородой, и часто обрастают бородой, не успев стать рассудительными, а став рассудительными, спешат затуманить себе рассудок белой и красной дурью.

Mon Dieu!1 Будь во мне столько веры, чтобы двигать

_______________

1 Боже мой! (фр.)

112

ею горы, я бы повелел повсюду следовать за собой лишь одной из них -Иоганнисбергу. Но так как вера моя не столь сильна, то я должен призывать на помощь воображение, а оно в один миг переносит меня на берега прекрасного Рейна.

О, это прекрасная страна, полная очарования и солнечного света! Синие воды реки отражают руины замков, леса и старинные города на прибрежных горах. Летним вечером сидят там перед своими домами горожане и, попивая из больших кружек вино, мирно беседуют о том, что виноград, слава богу, недурно поспевает, что суды обязательно должны быть гласными, что Марию-Антуанетту гильотинировали ни за что ни про что, что акциз сильно удорожил табак, что все люди равны и что Геррес -- ловкий малый.

Я никогда не увлекался такого рода разговорами и предпочитал сидеть с девушками у сводчатого оконца, смеялся их смеху, позволял им хлестать меня по лицу цветами и притворялся обиженным до тех пор, пока они не соглашались рассказать свои сердечные тайны или какие-нибудь другие важные дела. Прекрасная Гертруда теряла голову от радости, если я подсаживался к ней. Эта девушка была подобна пламенной розе, и когда однажды она бросилась мне на шею, я думал, что она сгорит и растает, как дым, в моих объятиях. Прекрасная Катарина изнемогала от звенящей нежности, говоря со мной, и глаза ее были такой чистой, глубокой синевы, какой я не встречал ни у людей, ни у животных и только изредка - у цветов; в них так отрадно было глядеть, баюкая себя при этом сладкими мечтами. Но прекрасная Гедвига любила меня; когда я приближался к ней, она склоняла голову, так что черные кудри ниспадали ей на заалевшее лицо, и блестящие глаза сияли, как звезды в темном небе. Ее стыдливые уста не произносили ни слова, и я тоже ничего не мог сказать ей. Я кашлял, а она дрожала. Иногда она через сестру передавала мне просьбу не взбираться слишком быстро на утесы и не купаться в Рейне, когда я разгорячен ходьбой или вином. Я подслушал раз ее жаркую молитву перед девой Марией, которая стояла в нише у двери их дома, украшенная блестками и озаренная отблеском лампадки. Я слышал явственно, как она просила божию матерь: "Запрети ему лазить, пить и купаться". Я непременно влюбился бы

113

в эту прелестную девушку, если бы она была ко мне равнодушна; но я остался равнодушен к ней, так как знал, что она любит меня.

Madame, женщина, которая хочет, чтобы я любил ее, должна третировать меня en canaille1.

Прекрасная Иоганна была кузиной трех сестер, и я охотно сиживал подле нее. Она знала множество чудесных легенд, и когда ее белая рука указывала за окно, вдаль, на горы, где происходило все то, о чем она повествовала, я и сам чувствовал себя словно зачарованным, и рыцари былых времен, как живые, поднимались из руин замков и рубили железные панцири друг на друге. Лорелея вновь стояла на вершине горы, и чарующе-пагубная песнь ее неслась вниз, и Рейн шумел так рассудительно-умиротворяюще и в то же время так дразняще-жутко, и прекрасная Иоганна глядела на меня так странно, так таинственно, так загадочно-тоскливо, будто и сама она вышла из той сказки, которую только что рассказывала. Это была стройная бледная девушка, смертельно больная и вечно задумчивая; глаза ее были ясны, как сама истина, а губы невинно изогнуты; в чертах ее лица запечатлелась история пережитого, но то была священная история. Быть может, легенда о любви? Я и сам не знаю; у меня ни разу не хватило духа расспросить ее. Когда я долго смотрел на нее, покой и довольство нисходили на меня, в душе моей словно наступал тихий воскресный день и ангелы служили там мессу.

В такие блаженные часы я рассказывал ей истории из времен моего детства. Она слушала всегда так внимательно, и -- удивительное дело! -- если мне случалось забыть имена, она напоминала мне их. Когда же я с удивлением спрашивал ее, откуда она знает эти имена, она, улыбаясь, отвечала, что слышала их от птиц, вивших гнезда под ее окном, и пыталась даже уверить меня, будто это те самые птицы, которых я некогда, еще мальчиком, выкупал на свои карманные деньги у жестокосердых крестьянских ребят и потом выпускал на волю. Но, по-моему, она знала все оттого, что была так бледна и стояла на пороге смерти. Она знала также и день своей смерти и пожелала, чтобы я покинул Андернах накануне. На прощание она протянула мне обе руки, -- то были

__________________

1 Как каналью (фр.).

114

белые, нежные руки, чистые, как причастная облатка, -- и сказала: "Ты очень добр. А когда вздумаешь стать злым, вспомни о маленькой мертвой Веронике".

Неужели болтливые птицы открыли ей и это имя? Как часто, в часы воспоминаний, ломал я себе голову и тщетно старался вспомнить милое имя.

Теперь, когда я обрел его, в памяти моей вновь расцветают годы раннего детства; я вновь стал ребенком и резвлюсь с другими детьми на Дворцовой площади в Дюссельдорфе на Рейне. ГЛАВА VI

Да, madame, там я родился, и особо подчеркиваю это на тот случай, если бы после смерти моей семь городов -- Шильда, Кревинкель, Польквиц, Бокум, Дюлькен, Геттинген и Шеппенштедт -- оспаривали друг у друга честь быть моей родиной. Дюссельдорф -- город на Рейне, и проживает там шестнадцать тысяч человек, и сотни тысяч людей, кроме того, погребены там, а среди них есть и такие, о ком моя мать говорит, что лучше бы им оставаться в живых, -- как, например, дедушка мой, старший господин фон Гель дерн, и дядя, младший господин фон Гельдерн, которые были такими знаменитыми докторами и не дали умереть множеству людей, а сами все же не ушли от смерти. И благочестивая Урсула, носившая меня ребенком на руках, погребена там, и на могиле ее растет розовый куст, -- при жизни она так любила аромат роз! -- душа ее была соткана из аромата роз и кротости. Мудрый старик каноник тоже погребен там. Боже, как жалок он был, когда я видел его в последний раз! Он весь состоял из духа и пластырей и, несмотря на это, не .отрывался от книг ни днем, ни ночью, словно боясь, что черви не досчитаются нескольких мыслей в его голове. И маленький Вильгельм лежит там, и в этом виноват я. Мы вместе учились в монастыре францисканцев и вместе играли на той его стороне, где между каменных стен протекает Дюссель. Я сказал: "Вильгельм, вытащи котенка, видишь, он свалился в реку". Вильгельм резво взбежал на доску, перекинутую с одного берега на другой, схватил котенка, но сам при этом упал в воду; когда его извлекли оттуда, он был мокр и мертв. Котенок жил еще долгое время.

115

Город Дюссельдорф очень красив, и когда на чужбине вспоминаешь о нем, будучи случайно уроженцем его, на душе становится как-то смутно. Я родился в нем, и меня тянет домой. А когда я говорю "домой", то подразумеваю Болькерштрассе и дом, где я родился. Дом этот станет когда-нибудь достопримечательностью; старухе, владелице его, я велел передать, чтобы она ни в коем случае его не продавала. За весь дом она вряд ли выручила бы теперь даже ту сумму, какую со временем привратница соберет "на чай" от знатных англичанок под зелеными вуалями, когда поведет их показывать комнату, где я увидел божий свет, и курятник, куда отец имел обыкновение запирать меня, если мне случалось своровать винограду, а также коричневую дверь, на которой моя мать учила меня писать мелом буквы. Бог мой! Madame, если я стану знаменитым писателем, то это стоило моей бедной матери немалого труда.

Но слава моя почивает еще в мраморе каррарских каменоломен, аромат бумажных лавров, которыми украсили мое чело, не распространился еще по всему миру, и если знатные англичанки под зелеными вуалями приезжают в Дюссельдорф, они пока что оставляют без внимания знаменитый дом и направляются прямо на Рыночную площадь, чтобы осмотреть стоящую посреди нее гигантскую почерневшую конную статую. Последняя должна изображать курфюрста Яна-Вильгельма. На нем черные латы и пышный аллонжевый парик.

В детстве я слышал предание, будто скульптор, отливавший статую, во время литья вдруг с ужасом заметил, что ему не хватит металла, -- тогда горожане поспешили к нему со всех концов Дюссельдорфа, неся с собой серебряные ложки, чтобы он мог кончить отливку. И вот я часами простаивал перед статуей, ломая себе голову над тем, сколько на нее пошло серебряных ложек и сколько яблочных пирожков можно было бы купить за такую уйму серебра. Яблочные пирожки, надо сказать, были тогда моей страстью, -- теперь их сменили любовь, истина, свобода и раковый суп,-- а как раз неподалеку от памятника курфюрста, возле театра, стоял обычно нескладный, кривоногий парень в белом фартуке и с большой корзиной, полной лакомо дымящихся яблочных ши рожков, которые он расхваливал неотразимым дискантом: "Пирожки, свежие яблочные пирожки, прямо из

116

печки, пахнут как вкусно!" Право же, когда в позднейшие годы искуситель приступал ко мне, он всегда говорил этим манящим дискантом, а у синьоры Джульетты я не остался бы и полусуток, если бы она не щебетала точь-в-точь таким же сладким, душистым, яблочно-сдобным голоском. Правда также, что яблочные пирожки никогда не соблазняли бы меня так, если бы хромой Герман не прикрывал их столь таинственно своим белым фартуком, а не что иное, как фартуки... но напоминание О Них отвлекает меня от основной темы: ведь я говорил о конной статуе, которая хранит в своей утробе столько серебряных ложек и ни капли супа и притом изображает курфюрста Яна-Вильгельма.

Говорят, он был приятный господин, большой любитель искусств и сам искусный мастер. Он основал картинную галерею в Дюссельдорфе, а в тамошней Обсерватории еще и теперь показывают деревянный кубок весьма тонкой работы, вырезанный им собственноручно в свободные от занятий часы, таковых же у него имелось двадцать четыре в сутки.

В те времена государи не были еще такими мучениками, как теперь, корона прочно срасталась у них с головой; ложась спать, они надевали поверх нее ночной колпак и почивали покойно, и покойно у ног их почивали народы. Проснувшись поутру, эти последние говорили: "Доброе утро, отец!" --а те отвечали: "Доброе утро, милые детки!"

Но вдруг все изменилось в Дюссельдорфе. Когда однажды утром мы, проснувшись, хотели сказать: "Доброе утро, отец!" -- оказалось, что отец уехал, над всем городом нависло мрачное уныние, все были настроены на похоронный лад и молча плелись на Рыночную площадь, чтобы прочесть длинное объявление на дверях ратуши. Хотя погода была пасмурная, тощий портной Килиан стоял в одной нанковой куртке, которую обычно носил лишь дома, синие шерстяные чулки сползли вниз, так что голые коленки хмуро выглядывали наружу, тонкие губы его дрожали, когда он шепотом разбирал написанное. Старый пфальцский инвалид читал немного громче, и при некоторых словах блестящая слезинка скатывалась на его доблестные белые усы. Я стоял подле него и тоже плакал, а потом спросил, почему мы плачем. И он ответил так: "Курфюрст покорно благодарит". Он продол

117

жал читать дальше и при словах: "за испытанную верноподданническую преданность" и "освобождает вас от присяги" -- он заплакал еще сильнее.

Странно смотреть, когда такой старый человек, в линялом мундире, с иссеченным рубцами солдатским лицом, вдруг начинает громко плакать.

Пока мы читали, на ратуше успели снять герб курфюрста, и наступило какое-то зловещее затишье, -- казалось, что с минуты на минуту начнется солнечное затмение; господа муниципальные советники медленно бродили с отставными лицами; даже всемогущий полицейский надзиратель как будто потерял способность повелевать и поглядывал кругом миролюбиво-равнодушно, хотя сумасшедший Алоизий снова прыгал на одной ноге и, строя глупые рожи, выкрикивал имена французских генералов, а пьяный горбун Гумперц валялся в сточной канаве и пел: "cа ira, ca ira!"1

Я же отправился домой и там снова принялся плакать, твердя: "Курфюрст покорно благодарит". Как ни билась со мной мать, я твердо стоял на своем и не давал разубедить себя; со слезами отправился я спать, и ночью мне снилось, что настал конец света: прекрасные цветники и зеленые лужайки были убраны с земли и свернуты, как ковры, полицейский надзиратель влез на высокую; лестницу и снял с неба солнце, рядом стоял портной Килиан и говорил, обращаясь ко мне: "Надо пойти домой! приодеться -- ведь я умер, и сегодня меня хоронят"; круг становилось все темней, скудно мерцали вверху редкие звезды, но и они падали вниз, как желтые листы осенью; постепенно исчезли люди; один я, горемычное дитя, пугливо бродил во мраке, пока не очутился у ивового плетня заброшенной крестьянской усадьбы; там я увидел человека, рывшего заступом землю; уродливая сердитая женщина подле него держала в фартуке что-то похожее на отрубленную человеческую голову, -- это была луна, и женщина бережно положила луну в яму, а позади меня стоял пфальцский инвалид и, всхлипывая, читал по складам: "Курфюрст покорно благодарит..."

Когда я проснулся, солнце, как обычно, светило в окно, с улицы доносился барабанный бой. А когда я вышел пожелать доброго утра отцу, сидевшему в

__________________

1 Дело пойдет! (фр.)

118

лом пудермантеле, я услышал, как проворный куафер, орудуя щипцами, обстоятельно рассказывал, что сегодня в ратуше будут присягать новому великому герцогу Иоахиму, что этот последний очень знатного рода, получил в жены сестру императора Наполеона и в самом деле отличается тонкими манерами, свои прекрасные черные волосы он носит убранными в локоны, а скоро он совершит торжественный въезд и, без сомнения, понравится всем особам женского пола. Между тем грохот барабанов не умолкал, и я вышел на крыльцо посмотреть на вступавшие французские войска, на этих веселых детей славы, с гомоном и звоном шествовавших по всей земле, на радостно-строгие лица гренадеров, на медвежьи шапки, трехцветные кокарды, сверкающие штыки, на стрелков, полных веселья и point d'honneur1, и на поразительно высокого, расшитого серебром тамбурмажора, который вскидывал свою булаву с позолоченной головкой до второго этажа, а глаза даже до третьего, где у окон сидели красивые девушки. Я порадовался, что у нас будут солдаты на постое, -- мать моя не радовалась, -- и поспешил на Рыночную площадь.

Там все теперь было по-иному, -- казалось, будто мир выкрашен заново: новый герб висел на ратуше, чугунные перила балкона были завешены вышитыми бархатными покрывалами, на карауле стояли французские гренадеры, старые господа муниципальные советники натянули на себя новые лица и праздничные сюртуки, они смотрели друг на друга по-французски и говорили: "Bonjour!"2, изо всех окон выглядывали дамы, любопытные горожане и солдаты в блестящих мундирах теснились на площади, а я и другие мальчуганы взобрались на курфюрстова коня и оттуда озирали волновавшуюся внизу пеструю толпу.

Соседский Питер и длинный Курц чуть не сломали себе при этом шеи,-- это было бы, пожалуй, к лучшему: один из них позже сбежал от родителей, пошел в солдаты, дезертировал и был расстрелян в Майнце; другой же занялся географическими изысканиями в чужих карманах, вследствие чего стал действительным членом одного казенного учреждения, но разорвал железные

______________________

1 Чувства чести (фр.).

2 Здравствуйте! (фр.),

119

цепи, приковавшие его к этому последнему и к отечеству, благополучно переплыл море и скончался в Лондоне от чересчур узкого галстука, который затянулся сам собой, когда королевский чиновник выбил доску из-под ног моего знакомца.

Длинный Курц сказал нам, что сегодня по причине присяги не будет классов. Нам пришлось довольно долго дожидаться, пока начнется церемония. Наконец балкон ратуши наполнился разодетыми господами, флагами и трубами, и господин бургомистр, облаченный в свой знаменитый красный сюртук, произнес речь, которая растянулась, как резина или вязаный колпак, когда в него положен камень, -- конечно, не философский; многие выражения я слышал вполне отчетливо,--например, что нас хотят сделать счастливыми; при последних словах заиграли трубы, заколыхались флаги, забил барабан, и все закричали "виват", и я тоже закричал "виват", крепко ухватившись за старого курфюрста. Это было необходимо, так как голова у меня пошла кругом, и мне стало казаться, будто люди стоят вверх ногами, потому что весь мир перевернулся, а курфюрст кивнул мне своим аллонжевым париком и прошептал: "Держись покрепче за меня!" Только пушечная пальба на валу привела меня в чувство, и я медленно слез с лошади курфюрста.

Направляясь домой, я снова увидел, как сумасшедший Алоизий прыгал на одной ноге и выкрикивал имена французских генералов, а горбун Гумперц валялся, пьяный, в канаве и ревел: "cа ira, ca ira". Матери моей я сказал: "Нас хотят сделать счастливыми, а потому сегодня нет классов". ГЛАВА VII

На другой день мир снова пришел в равновесие, и снова, как прежде, были классы, и снова, как прежде, заучивались наизусть римские цари, хронологические даты, nomina на im, verba irregularia1, греческий, древнееврейский, география, немецкий, арифметика, -- о, госпо

_________________________

1 Существительные, оканчивающиеся на im, неправильные глаголы (лат.).

120

ди, у меня и теперь еще ум мутится,--все надо было учить наизусть. Многое изо всего этого впоследствии пригодилось мне. Ведь если бы я не учил римских царей, мне бы потом было совершенно безразлично, доказал или не доказал Нибур, что они в действительности не существовали. Если бы я не учил хронологических дат, как бы удалось мне позднее не потеряться в этом огромном Берлине, где один дом похож на другой, как две капли воды или как один гренадер на другого, и где немыслимо отыскать знакомых, не зная номера их дома; для каждого знакомого я припоминал историческое событие, дата которого совпадала с номером дома этого знакомого, и таким образом без труда находил номер, подумав о дате; поэтому, когда я видел того или иного знакомого, мне всегда на ум приходило то или иное историческое событие. Так, например, встретив своего портного, я тотчас вспоминал Марафонскую битву; при встрече с щегольски разодетым банкиром Христианом Румпелем я вспоминал разрушение Иерусалима; столкнувшись с одним своим португальским приятелем, обремененным долгами, я вспоминал бегство Магомета; увидев университетского судью, известного своим беспристрастием, я немедленно вспоминал смерть Амана; стоило мне увидеть Вадцека, как я вспоминал Клеопатру. Боже ты мой! Бедняга давно уже испустил дух, слезы о нем успели просохнуть, и теперь можно вместе с Гамлетом сказать: "То была старая баба в полном смысле слова, подобных ей мы встретим еще много". Итак, хронологические даты, безусловно, необходимы, я знаю людей, которые, имея в голове только несколько дат, с их помощью умудрились отыскать в Берлине нужные дома и теперь состоят уже ординарными профессорами. Но мне-то пришлось немало помаяться в школе над таким обилием чисел! С арифметикой как таковой дело обстояло еще хуже. Легче всего мне давалось вычитание, где имеется весьма полезное правило: "Четыре из трех вычесть нельзя, поэтому занимаем единицу",-- я же советую всякому занимать в таких случаях несколько лишних монет про запас. Что касается латыни, то вы, madame, не имеете понятия, какая это запутанная штука. У римлян ни за что не хватило бы времени на завоевание мира, если бы им пришлось сперва изучать латынь. Эти счастливцы уже в колыбели знали, какие существительные имеют вини

121

тельный падеж на im. Мне же пришлось в поте лица зубрить их на память; но все-таки я рад, что знаю их. Ведь если бы, например, 20 июля 1825 года, когда я публично в актовом зале Геттингенского университета защищал диссертацию на латинском языке, -- madame, вот что стоило послушать! -- если бы я употребил тогда sinapem вместо sinapim, то присутствовавшие при сем фуксы могли бы заметить это и мое имя было бы покрыто вечным позором. Vis, buns, sitis, tussis, cucumis, amussis, cannabis, sinapisl -- все слова, которые приобрели большой вес лишь благодаря тому, что, примыкая к определенному классу, они тем не менее остались исключениями; за это я их очень уважаю, и сознание, что они в случае необходимости всегда у меня под рукой, дает мне в тяжелые минуты жизни большое внутреннее успокоение и утешение. Но, madame, verba irregularia2,-- они отличаются от verba regularia3 тем, что за них еще чаще секут, -- они ужасающе трудны. В одной из мрачных сводчатых галерей францисканского монастыря, неподалеку от классной комнаты, висело в ту пору большое распятие из темного дерева. Скорбный образ распятого Христа и теперь еще посещает иногда мои сны и печально глядит на меня неподвижными, залитыми кровью глазами, -- а в те времена я часто стоял перед ним и молился: "О господи, ты тоже несчастен и замучен, так постарайся, если только можешь, чтобы я не забыл "verba irregularia"!

О греческом, чтобы не раздражаться, я даже не хочу говорить. Средневековые монахи были не очень далеки от истины, когда утверждали, что все греческое -- измышление дьявола. Один бог знает, какие муки я претерпел при этом. С древнееврейским дело шло лучше, я всегда питал пристрастие к евреям, хотя они по сей час распинают мое доброе имя. Однако же я не достиг в еврейском языке таких успехов, как мои карманные часы, которые часто находились в тесном общении с ростовщиками и поэтому восприняли некоторые еврейские обычаи, -- например, по субботам они не шли, -- а также изучили язык священных книг и впоследствии упражнялись в его грамматике. Часто в бессонные ночи я с уди

_____________________

1 Латинские слова с окончанием на is, принимающие как склонение в винительном падеже окончание im вместо em.

2 Неправильные глаголы (лат.).

3 Правильных глаголов (лат.).

122

лением слышал, как они непрерывно тикали про себя: каталь, катальта, катальти, -- киттель, киттальта, киттальти -- покат, покадети -- пикат -пик -- пик1.

Зато немецкий язык я постигал неплохо, хотя он отнюдь не так прост. Ведь мы, злосчастные немцы, и без того достаточно замученные постоями, воинскими повинностями, подушными податями и тысячами других поборов, вдобавок ко всему навязали себе на шею Аделунга и терзаем друг друга винительными и дательными падежами. Многому в немецком языке научил меня ректор Шальмейер, славный старик священник, принимавший во мне участие со времен моего детства. Кое-что ценное приобрел я и у профессора Шрамма -человека, который написал книгу о вечном мире, меж тем как в классе у него школьники больше всего дрались.

Записывая подряд все, что приходило мне в голову, я незаметно договорился до старых школьных историй и хочу воспользоваться этим случаем и показать вам, madame, каким образом я, не по своей вине, так мало узнал из географии, что впоследствии никак не мог найти себе место в этом мире. Надо вам сказать, что в те времена французы передвинули все границы, что ни день -- страны перекрашивались в новые цвета: те, что были синими, делались вдруг зелеными, некоторые становились даже кроваво-красными; определенный учебниками состав населения так перемешался и перепутался, что ни один черт не мог бы в нем разобраться; продукты сельского хозяйства также изменились, -- цикорий и свекловица росли теперь там, где раньше водились лишь зайцы и гоняющиеся за ними юнкера; даже нрав народов переменился: немцы сделались более гибкими, французы перестали говорить комплименты, англичане -- швырять деньги в окно, венецианцы оказались вдруг недостаточно хитры, многие из государей получили повышение, старым королям раздавали новые мундиры, вновь испеченные королевства брались нарасхват, некоторых же властителей, наоборот, изгоняли прочь, и они принуждены были зарабатывать свой хлеб другим путем, кое-кто из них поэтому заблаговременно занялся ремеслами, например производством сургуча, или...--madame, пора закончить этот период, а то у меня даже дух захвати

____________________________

1 Древнееврейские глагольные формы.

123

ло, -- короче говоря, в такие времена географии учиться нелегко.

В этом смысле естественная история много лучше; там не может произойти столько перемен, и там имеются эстампы с точными изображениями обезьян, кенгуру, зебр, носорогов и т. д. Благодаря тому что эти картинки твердо запечатлелись у меня в памяти, впоследствии многие люди представлялись мне с первого взгляда старыми знакомыми.

В мифологии тоже все обстояло благополучно. Как мила была мне эта ватага богов, в веселой наготе правившая миром! Не думаю, чтобы какой-нибудь школьник в Древнем Риме лучше меня затвердил наизусть главные параграфы своего катехизиса, например, любовные похождения Венеры. Откровенно говоря, раз уж нам пришлось учить на память старых богов, следовало и оставаться при них, -- ведь нельзя сказать, чтобы мы имели много преимуществ от триединства нового Рима, а тем более от еврейского единобожия. В сущности, та мифология вовсе не была так безнравственна, как об этом кричали, и Гомер, например, поступил весьма благопристойно, наделив многолюбимую Венеру супругом.

Но лучше всего чувствовал я себя во французском классе аббата д'Онуа, француза-эмигранта, который написал кучу грамматик, носил рыжий парик и резво порхал по классу, излагая "Art poetique"1 или "Histoire allemande"2. Он один на всю гимназию преподавал немецкую историю. Однако же и во французском языке встречаются некоторые трудности, -изучение его неизбежно сопряжено с военными постоями, с барабанным боем и с apprendre par coeur3, а главное, нельзя быть bete allemande4. Иногда, конечно, и там приходилось не сладко. Как сейчас помню, сколько неприятностей я испытал из-за la religion5. Раз шесть задавался мне вопрос: "Henri, как по-французски "вера"?" И я неизменно, с каждым разом все плаксивее, отвечал: "Le credit"6. А на седьмой раз взбешенный экзаменатор, побагровев,

______________________________

1 "Искусство поэзии" (фр.).

2 "Историю Германии" (фр.).

3 Заучиванием наизусть (фр.).

4 Немецкой скотиной (фр.).

5 Религии (фр.).

6 Кредит, доверие, вера (фр.).

124

закричал: "Вера -- по-французски "la religion",-- а на меня посыпались побои, и все товарищи мои начали смеяться. Madame, с той поры я не могу слышать слово "religion" без того, чтобы спина моя не побледнела от страха, а щеки не покраснели от стыда. Откровенно говоря, le credit принес мне в жизни больше пользы, чем 1а religion. Кстати, сию минуту я припомнил, что остался должен пять талеров хозяину таверны "Лев" в Болонье. Но, право же, я обязался бы приплатить хозяину "Льва" еще пять талеров лишь за то, чтобы никогда в этой жизни не слышать злополучного слова "la religion".

Parbleui, madame1. Во французском я сильно преуспел. Я знаю не только patois2, но даже благородный язык, перенятый у бонн. Недавно, находясь в аристократическом обществе, я понял почти половину французской болтовни двух немецких девиц-графинь, из которых каждая насчитывала свыше шестидесяти четырех лет и ровно столько же предков. Да что там! Однажды в берлинском "Cafe Royal" я услышал, как monsieur Михель Мартене изъяснялся по-французски, и уразумел каждое слово, хотя в словах этих было мало разумного. Самое важное -- проникнуть в дух языка, а он познается лучше всего через барабанный бой. Parbleui. Я очень многим обязан французскому барабанщику, который долго жил у нас на постое и был похож на черта, но отличался ангельской добротой и совершенно превосходно бил в барабан.

То был маленький подвижной человечек с грозными черными усищами, из-под которых упрямо выпячивались красные губы, между тем как глаза метали во все стороны огненные взгляды.

Я, маленький мальчуган, виснул на нем, как веревка, помогал ему ярко начищать пуговицы и белить мелом жилет, -- monsieur Le Grand желал нравиться; я ходил с ним на караул, на сбор, на парад, -- там было сплошное веселье и блеск оружия -- les jours de fete sont passes3. Monsieur Le Grand говорил по-немецки очень плохо и знал только самые нужные слова: хлеб, честь, поцелуй, -- зато он отлично объяснялся при помощи барабана. Например, если я не знал, что означает слово "liber

_______________________________________________

1 Черт возьми! (фр.).

2 Простонародный язык (фр.}.

3 Праздничные дни миновали (фр.).

125

te"1, он начинал барабанить "Марсельезу",-- и я понимал его. Не знал я, каков смысл слова "egalite"2, он барабанил марш "Ca ira, Ca ira ...les aristocrates a la lanterne!3",-- и я понимал его. Когда я не знал, что такое "betise"4, он барабанил Дессауский марш, который мы, немцы, как сообщает и Гете, барабанили в Шампани, -- и я понимал его. Однажды он хотел объяснить мне слово "l'Allemagne"5 и забарабанил ту незамысловатую старую мелодию, под которую обыкновенно на ярмарке танцуют собаки, а именно туп-туп-туп, -я рассердился, но все же понял его.

Подобным образом обучал он меня и новой истории. Правда, я не понимал слов, которые он говорил, но так как, рассказывая, он беспрерывно бил в барабан, то мне было ясно, что он хочет сказать. В сущности, это наилучший метод преподавания. Историю взятия Бастилии, Тюильри и т. д. можно как следует понять, только если знаешь, как при этом били в барабан. В наших школьных учебниках стоит лишь: "Их милости бароны и графы с высокородными их супругами были обезглавлены. -- Их высочества герцоги и принцы с высокороднейшими их супругами были обезглавлены. -- Его величество король с наивысокороднейшей своей супругой были обезглавлены",-- но, только слыша красный марш гильотины, можно по-настоящему уразуметь это и понять, "как" и "почему". Madame, то необыкновенный марш! Он потряс меня до мозга костей, когда я услышал его впервые, и я был рад, что позабыл его.

Подобные вещи забываются с годами, -- молодому человеку в наши дни приходится помнить совсем другое; вист, бостон, генеалогические таблицы, постановления Союзного сейма, драматургию, литургию, карту вин... право, как ни ломал я себе голову, однако долгое время не мог припомнить ту грозную мелодию. Но представь те себе, madame! Сижу я недавно за обедом среди целого зверинца графов, принцев, принцесс, камергеров, гофмаршалов, гофшенков, обер-гофмейстерин, шталмейстерин, егермейстерин и прочей знатной челяди, а подчинен

____________________________________________

1 Свобода (фр.).

2 Равенство (фр.).

3 "Дело пойдет на лад! Аристократов на фонарь!" (фр.)

4 Глупость (фр.).

5 Германия (фр.).

126

ная им челядь хлопочет за их стульями и сует им под самый нос полные блюда, -- я же, обойденный и обнесенный, сидел праздно, не имея случая пустить в ход челюсти, катал хлебные шарики и от скуки барабанил пальцами по столу и вдруг, к ужасу своему, забарабанил давно забытый красный марш гильотины.

"Что же произошло?" Madame, эти люди не дают потревожить себя во время еды, -- они не знают, что другие люди, когда у них нет еды, начинают вдруг барабанить прекурьезные марши, которые казались им самим давно забытыми.

Не знаю уж, либо уменье бить в барабан -- врожденный талант, либо мне с ранних лет удалось развить его, но только оно вошло мне в плоть и кровь, засело в руках и в ногах и часто проявляется совершенно не-, произвольно. Однажды я сидел в Берлине на лекции тайного советника Шмальца -- человека, спасшего государство своей книгой об угрозе черных мантий и красных плащей.

Вы помните, madame, из Павзания, что некогда благодаря крику осла был обнаружен столь же опасный комплот, а из Ливия или из всемирной истории Беккера вы знаете, что гуси спасли Капитолий, из Саллюстия же вам достоверно известно, что благодаря болтливой потаскушке, госпоже Фульвии, был раскрыт страшный заговор Каталины... Но revenons a nos moutons1, у господина тайного советника Шмальца слушал я международное право. То было скучным летним вечером, я сидел на скамье и слышал все меньше и меньше и погрузился в дремоту... но вдруг очнулся от стука своих собственных ног, которые не уснули и, вероятно, слышали, как излагалось нечто прямо противоположное международному праву и поносились конституционные убеждения, и ноги мои, лучше проникающие в мировые события своими глазками-мозолями, чем тайный советник своими воловьими глазами, эти бедные немые ноги, не способные словами выразить свое скромное мнение, пытались высказаться, барабаня так громко, что я чуть не поплатился за это.

Проклятые, легкомысленные ноги! Они сыграли со мной подобную же штуку, когда я слушал в Геттингене

___________________________________

1 Вернемся к нашим баранам (фр.).

127

курс у профессора Заальфельда; и этот последний, как марионетка прыгая взад и вперед по кафедре, взвинчивая себя и приходя в ажитацию, поносил императора Наполеона, -- нет, бедные ноги, я не стану осуждать вас за то, что вы барабанили тогда, я даже не решился бы осудить вас, если бы вы, в своем немом простодушии, высказались еще определеннее с помощью пинка, Как могу я, ученик барабанщика Le Grand, выслушивать оскорбления императору? Императору! Императору! Великому императору !

Когда я думаю о великом императоре, на душе у меня вновь становится по-летнему солнечно и зелено, в памяти расцветает длинная липовая аллея, соловьи поют в тенистых ветвях, шумит фонтан, цветы на круглых клумбах задумчиво качают прелестными головками, -у меня с ними было таинственное общение: нарумяненные спесивые тюльпаны кланялись мне снисходительно, расслабленные лилии кивали томно и ласково, хмельно-красные розы смеялись, завидя меня издалека, а ночные фиалки вздыхали. С миртами и лаврами в ту пору я еще не водил знакомства -- они не могли при влечь ярким цветом, но с резедой, с которой я теперь не в ладах, была у меня особо интимная дружба.

Я говорю сейчас о дворцовом саде в Дюссельдорфе, где часто, лежа на траве, я благоговейно слушал, как monsieur Le Grand рассказывал о военных подвигах великого императора и при этом отбивал на барабане марши, сопровождавшие эти подвиги, так что я как будто сам все видел и слышал. Я видел переход через Симплон, -- император впереди, за ним взбираются смельчаки-гренадеры, меж тем как вспугнутое воронье поднимает крик, а вдали гудят ледники; я видел императора со знаменем в руках на мосту у Лоди; я видел императора в сером плаще при Маренго; я видел императора на коне в битве у пирамид, -- куда ни глянь, лишь пороховой дым да мамелюки; я видел императора в битве при Аустерлице, -- ух! как свистели пули над ледяной равниной! -- я видел, я слышал сражение при Иене,-- туп-туп-туп! -- я видел, я слышал Эйлау, Ваграм... -- нет, это было свыше моих сил! Monsieur Le Grand барабанил так, что у меня чуть не разорвалась барабанная перепонка.

128

Но что сталось со мною, когда я трижды благословенными собственными глазами своими увидел его самого, -- осанна! -- его самого, императора!

Это случилось в той самой аллее дворцового сада в Дюссельдорфе. Протискиваясь сквозь глазеющую толпу, я думал о деяниях и сражениях, которые monsieur Le Grand изобразил мне на барабане, сердце мое отбивало генеральный марш, -- но при этом я невольно думал и о полицейском распоряжении, карающем пятью талерами штрафа езду верхом по аллее. А император со своей свитой ехал по самой середине аллеи; деревья, трепеща, склонялись на его пути, солнечные лучи с дрожью любопытства робко проглядывали сквозь зеленую листву, а по голубому небу явственно плыла золотая звезда. На императоре был его обычный простой зеленый мундир и маленькая историческая шляпа. Ехал он на белой лошадке, шедшей под ним так спокойно-горделиво, так уверенно, так безупречно, что, будь я тогда кронпринцем Прусским, я бы позавидовал этой лошадке.

Небрежно, почти свесившись, сидел император; одна рука его высоко держала поводья, другая добродушно похлопывала по шее лошади. То была солнечно-мраморная рука, мощная рука, одна из тех двух рук, что укротили многоголовое чудовище анархии и внесли порядок в распри народов, -- и она добродушно похлопывала по шее коня.

И лицо было того оттенка, какой мы видим у мраморных статуй греков и римлян, черты его имели те же, что и у них, благородные пропорции, и на лице этом было написано: "Да не будет тебе богов иных, кроме меня". Улыбка, согревавшая и смирявшая все сердца, скользила по его губам, но каждый знал, что стоит свистнуть этим губам -- et la Prusse n'existait plus1, стоит свистнуть этим губам -- и поповская братия зазвонит себе отходную, стоит свистнуть этим губам -- и запляшет вся Священная Римская империя. И эти губы улыбались, улыбались также и глаза. То были глаза ясные, как небо, они умели читать в сердцах людей, они одним взглядом охватывали все явления нашего мира сразу, меж тем как

________________________________________________

1 Пруссии больше не стало бы (фр.).

129

мы познаем эти явления лишь последовательно, да и то не их, а их окрашенные тени. Лоб не был так ясен, за ним таились призраки грядущих битв. Временами что-то озаряло этот лоб: то были творческие мысли, великие мысли-скороходы, которыми дух императора незримо обходил мир, -- и мне кажется, что любая из этих мыслей дала бы какому-нибудь немецкому писателю достаточно пищи для писания до конца его дней.

Император спокойно ехал по аллее, и ни один полицейский не останавливал его. За ним, красуясь на храпящих конях, отягощенная золотом и украшениями, ехала его свита. Барабаны отбивали дробь, трубы звенели, подле меня вертелся сумасшедший Алоизий и выкрикивал имена его генералов, неподалеку ревел пьяный Гумперц, а вокруг звучал тысячеголосый клич народа: "Да здравствует император!" ГЛАВА IX

Император умер. На пустынном острове Атлантического океана -- его одинокая могила, и он, кому был тесен земной шар, лежит спокойно под маленьким холмиком, где пять плакучих ив скорбно никнут зеленеющими ветвями и где, жалобно сетуя, бежит смиренный ручеек. Никакой надписи нет на его надгробной плите, но Клио справедливым резцом своим начертала на ней незримые слова, которые неземными напевами прозвучат сквозь тысячелетия.

Британия! Ты -- владычица морей, но в морях недостанет воды на то, чтобы смыть с тебя позор, который великий усопший, умирая, завещал тебе. Не ничтожный твой сэр Гудсон, -- нет, ты сама была тем сицилийским наемником, которого короли-заговорщики подкупили, чтобы тайком выместить на сыне народа деяние, некогда открыто совершенное народом над одним из их числа. И он был гостем твоим, он сидел у твоего очага...

До отдаленнейших времен дети Франции станут петь и сказывать о страшном гостеприимстве "Беллерофона", и когда эти песни скорби и презрения перелетят через пролив, то кровь прильет к щекам всех честных британцев. Но настанет день, когда песнь эта перелетит туда, -- и нет Британии, ниц повержен народ гордыни,

130

гробницы Вестминстера сокрушены, предан забвению королевский прах, который они хранили, -- Святая Елена стала священной могилой, куда народы Востока и Запада стекаются на поклонение на пестреющих флагами кораблях и укрепляют сердца свои памятью великих деяний земного Спасителя, претерпевшего при Гудсоне Лоу, как писано в евангелиях от Лас Казеса, О'Мира и Антомарки. Странно! Трех величайших противников императора успела уже постигнуть страшная участь: Лондондерри перерезал себе горло, Людовик XVIII сгнил на своем троне, а профессор Заальфельд продолжает быть профессором в Геттингене. ГЛАВА X

Был ясный прохладный осенний день, когда молодой человек, с виду студент, медленно брел по алее дюссельдорфского дворцового сада, то с ребяческой шаловливостью разбрасывая ногами шуршащую листву, которая устилала землю, то грустно глядя на голые деревья, где виднелись лишь редкие золотые листья.

Когда он смотрел вверх, ему вспоминались слова Главка:

Так же, как листья в лесу, нарождаются смертные люди,

Ветер на землю срывает одни, между тем как другие

Лес, зеленея, приносит, едва лишь весна возвратится.

Так поколенья людей: эти живы, а те исчезают.

В прежние дни молодой человек с иными мыслями глядел на те же деревья; тогда -- мальчиком, он искал птичьи гнезда или майских жуков; его тешило, как весело они жужжали, как радовались на пригожий мир и довольствовались сочным зеленым листком, капелькой росы, теплым солнечным лучом и сладким ароматом трав. В те времена сердце мальчика было так же беззаботно, как и порхающие вокруг насекомые. Но теперь его сердце состарилось, солнечные лучи угасли в нем, все цветы засохли в нем, и даже прекрасный сон любви поблек в нем, -- в бедном сердце остались лишь отвага и скорбь, а печальнее всего -сознаться в том, что это было мое сердце.

В тот самый день я возвратился в родной город, но мне не хотелось ночевать там: я спешил в Годесберг,

131

чтобы сесть у ног моей подруги и рассказать ей о маленькой Веронике. Я посетил милые могилы. Из всех живых друзей и родных я отыскал лишь одного дядю и одну тетку. Если и встречались мне на улице знакомые, то они не узнавали меня, и самый город глядел на меня чужими глазами, многие дома были выкрашены заново, из окон выглядывали чужие лица, вокруг старых дымовых труб вились дряхлые воробьи; несмотря на свежие краски, все казалось каким-то мертвенным, словно салат, растущий на кладбище. Где прежде говорили по-французски, слышалась теперь прусская речь, успел там расположиться даже маленький прусский дворик, и многие носили придворные звания; бывшая куаферша моей матери стала придворной куафершей, имелись там также придворные портные, придворные сапожники, придворные истребительницы клопов, придворные винные лавки, -- весь город казался придворным лазаретом для придворных умалишенных. Только старый курфюрст узнал меня,-- он все еще стоял на прежнем месте, но как будто немного похудел. Стоя постоянно посреди Рыночной площади, он наблюдал всю жалкую суетню наших дней, а от такого зрелища не разжиреешь. Я был словно во сне, мне вспомнилась сказка о зачарованных городах, и, боясь проснуться слишком рано, я поспешил прочь, к городским воротам. В дворцовом саду я недосчитался многих деревьев, другие были изувечены, а четыре больших тополя, казавшиеся мне прежде зелеными гигантами, стали маленькими. Пригожие девушки, пестро разряженные, прогуливались по аллеям, точно ожившие тюльпаны. А эти тюльпаны я знавал, когда они были еще маленькими луковицами,--ах, ведь они оказались теми самыми соседскими детьми, с которыми я некогда играл в "принцессу в башне". Но прекрасные девы, которых я помнил цветущими розами, предстали мне теперь розами увядшими, и в иной горделивый лоб, восторгавший меня когда-то, Сатурн врезал своей косой глубокие морщины. Теперь лишь, но, увы, слишком поздно, обнаружил я, что означал тот взгляд, который они бросали некогда юному мальчику, -- за это время мне на чужбине случалось заметить нечто сходное в других прекрасных глазах. Глубоко тронул меня смиренный поклон человека, которого я знал богатым и знатным, теперь же он впал в нищету; повсеместно можно наблю

132

дать, что люди, раз начав опускаться, словно повинуются закону Ньютона и падают на дно со страшной, все возрастающей скоростью. Но в ком я не нашел перемены, так это в маленьком бароне; по-прежнему весело, вприпрыжку прогуливался он по дворцовому саду, одной рукой придерживал левую фалду сюртука, а в другой вертел тонкую тросточку. Я увидел все то же приветливое личико, где румянец сконцентрировался на носу, все ту же старую остроконечную шапочку, ту же старую косичку, только из нее теперь торчали волоски седые вместо прежних черных волосков. Но как ни жизнерадостен на вид был барон, я знал, что бедняге пришлось претерпеть немало горя; личиком своим он хотел скрыть это от меня, но седые волоски в косичке выдали его у него за спиной. Сама косичка охотно отреклась бы от своего признания, а потому болталась так жалостно-резво.

Я не был утомлен, но мне захотелось еще раз присесть на деревянную скамью, на которой я когда-то вырезал имя моей милой. Я едва нашел его, -там было вырезано столько новых имен! Ах! Когда-то я заснул на этой скамье и грезил о счастье и любви. "Сновидения-наваждения".

И старые детские игры припомнились мне, и старые, милые сказки. Но новая фальшивая игра и новая гадкая сказка врывались в эти воспоминания, -то была история двух злосчастных сердец, которые не сохранили верности друг другу, а после довели вероломство до того, что отреклись даже от веры в господа бога. Это скверная история, и кто не может найти себе занятия получше, тому остается лишь плакать над ней. О господи! Мир был прежде так прекрасен, и птицы пели тебе вечную хвалу, и маленькая Вероника смотрела на меня кроткими глазами, и мы сидели перед мраморной статуей на Дворцовой площади. По одну сторону ее расположен старый, обветшалый дворец, где водятся привидения и по ночам бродит дама в черных шелках, без головы и с длинным шуршащим шлейфом; по другую сторону стоит высокое белое здание, в верхних покоях которого чудесно сверкали разноцветные картины, вставленные в золотые рамы, а в нижнем этаже были тысячи громадных книг, на которые я и маленькая Вероника часто смотрели с любопытством, когда благочестивая Урсула поднимала нас к высоким окнам. Позднее, став большим мальчиком,

133

я каждый день взбирался там внутри на самые верхние ступеньки лестницы, доставал самые верхние книги и читал в них подолгу, так что в конце концов перестал бояться чего бы то ни было, а меньше всего -- дам без головы, и сделался таким умным, что позабыл все старые игры, и сказки, и картины, и маленькую Веронику, и даже имя ее.

Но в то время, когда я, сидя на старой скамье, витал мечтами в прошедшем, позади послышался шум голосов, -- прохожие жалели бедных французов, которые в войну с Россией попали в плен, были отправлены в Сибирь, томились там много лет, несмотря на мир, и лишь теперь, возвращались домой. Подняв голову, я и сам увидел этих осиротелых детей славы. Сквозь дыры их истертых мундиров глядела откровенная нищета, на обветренных лицах скорбно мерцали глубоко запавшие глаза, но, хоть и израненные, изнуренные, а многие даже хромые, все они тем не менее старались блюсти военный шаг, и -странная картина! --барабанщик с барабаном ковылял впереди. Внутренне содрогаясь, вспомнил я сказание о солдатах, павших днем в битве, а ночью встающих с бранного поля и под барабанный бой марширующих к себе на родину, как об этом поется в старой народной песне:

Он бил настойчиво и рьяно, Сзывая гулом барабана,

И пошли туда в поход, Траллери, траллерей, траллера, Где любимая живет.

Утром их лежали кости, Словно камни, на погосте, Барабанщик шел вперед, Траллери, траллерей, траллера, А девица ждет да ждет1.

И в самом деле, бедный французский барабанщик казался полуистлевшим выходцем из могилы: то была маленькая тень в грязных лохмотьях серой шинели, лицо -- желтое, как у мертвеца, с большими усами, уныло свисавшими над бескровным ртом, глаза -- подобные перегоревшим углям, где тлеют последние искорки, и все же по одной такой искорке я узнал monsieur Le Grand.

______________________

1 Перевод Ал. Дейча.

134

Он тоже узнал меня, увлек за собой на лужайку, и мы уселись снова на траве, как в былые времена, когда он толковал мне на барабане французский язык и новейшую историю. Барабан был все тот же, старый, хорошо мне знакомый, и я не мог достаточно надивиться, как не сделался он жертвой русской алчности. Monsieur Le Grand барабанил опять, как раньше, только при этом не говорил ни слова. Но если губы его были зловеще сжаты, то тем больше говорили глаза, победно вспыхивавшие при звуках старых маршей. Тополя подле нас затрепетали, когда вновь загремел под его рукой красный марш гильотины. И былые бои за свободу, былые сражения, деяния императора снова воскрешал барабан, и казалось, будто сам он -- живое существо, которому отрадно дать наконец волю внутреннему восторгу. Я вновь слышал грохот орудий, свист пуль, шум битвы, я вновь видел отчаянную отвагу гвардии, вновь видел развевающиеся знамена, вновь видел императора на коне... Но мало-помалу в радостный вихрь дроби вкрался унылый тон, из барабана исторгались звуки, в которых буйное ликование жутко сочеталось с несказанной скорбью, марш победы звучал вместе с тем как похоронный марш, глаза Le Grand сверхъестественно расширились, я не видел в них ничего, кроме безбрежной снежной равнины, покрытой трупами, -- то была битва под Москвой.

Никогда бы я не подумал, что старый, грубый барабан может издавать такие скорбные звуки, какие monsieur Le Grand извлекал из него сейчас. То была барабанная дробь слез, и как горестное эхо вырывались в ответ стоны из груди Le Grand. И сам он становился все бледнее, все призрачнее, тощие руки его дрожали от холода, он был как в бреду, палочками своими водил он по воздуху, словно прислушиваясь к далеким голосам, и наконец посмотрел на меня глубоким, бездонно глубоким, молящим взглядом, -- я понял его, -- а затем голова его склонилась на барабан.

Monsieur Le Grand в этой жизни больше уж не барабанил никогда. И барабан его не издал больше ни одного звука, -- ему не подобало быть орудием отбивания рабьих зорь в руках врагов свободы; я ясно понял последний молящий взгляд Le Grand и тотчас же, вынув из своей трости стилет, проколол им барабан.

135

ГЛАВА XI

Du sublime au ridicule il n'y a qu'un pas, madame!1 Но жизнь, в сущности, столь трагически серьезна, что ее трудно было бы вынести без такого смешения патетического и комического. Это известно нашим поэтам. Страшнейшие образы человеческого безумия Аристофан показал нам в светлом зеркале смеха; великую муку мыслителя, сознающего свое ничтожество, Гете решается высказать лишь наивными стихами кукольной комедии; и смертный стон над горестью жизни Шекспир вкладывает в уста шуту, а сам при этом робко потряхивает бубенцами его колпака.

Все они заимствовали это у великого праотца поэтов, который в своей тысячеактной мировой трагедии доводит комизм до предела, чему можно найти ежедневные примеры: после ухода героев на арену выступают клоуны и буффоны с колотушками и дубинками, на смену кровавым революционным сценам и деяниям императора снова плетутся толстые Бурбоны со своими старыми, выдохшимися шуточками и мило-легитимистскими каламбурами; им вслед с голодной усмешкой грациозно семенит старая аристократия, а за ней шествуют благочестивые капуцины со свечами, крестами и хоругвями; даже в наивысший пафос мировой трагедии то и дело вкрадываются комические штрихи: отчаявшийся республиканец, который, подобно Бруту, всадил себе в сердце нож, может быть, предварительно понюхал, не разрезали ли этим ножом селедки, да и помимо того на великой сцене мира все обстоит так же, как на наших лоскутных подмостках,-- так же бывают перепившиеся герои, короли, забывающие свою роль, плохо прилаженные кулисы, суфлеры с чересчур зычными голосами, танцовщицы, производящие эффект поэзией своих бедер, костюмы, все затмевающие блеском мишуры, -- а вверху, на небесах, сидят в первом ряду милые ангелочки и лорнируют нас, земных комедиантов, а господь бог строго восседает в своей просторной ложе и, может быть, скучает или же размышляет о том, что театр этот не продержится долго, так как один актер получает слишком много со

______________________________________________________________________

1 От великого до смешного один шаг, мадам! (фр.)

136

держания, а другой -- слишком мало и все играют прескверно.

Du sublime au ridicule il n'y a qu'un pas, madame!

Когда я заканчивал предыдущую главу и рассказывал вам, как умер monsieur Le Grand и как добросовестно исполнил я testamentum militare1, выраженное им в последнем взгляде, -- в дверь мою вдруг постучались, на пороге появилась бедно одетая старушка и любезно спросила меня, не доктор ли я. И когда я ответил утвердительно, она еще любезнее пригласила меня пойти к ней на дом, срезать ее мужу мозоли. ГЛАВА XII

Немецкие цензоры.........................

.............................................................

................................................................

болваны.................

........................................................................ ГЛАВА XIII

Madame! Уже в том яйце, что высиживала Леда, была заключена вся Троянская война, и вы никогда бы не поняли знаменитых слез Приама, если бы я не рассказал вам сперва о древних лебединых яйцах. А потому не браните меня за отступления. Во всех предшествующих главах нет строки, которая не относилась бы прямо к делу,-- я пишу сжато, я избегаю всего излишнего, я нередко опускаю даже необходимое, -- например, я ни разу ничего как следует не процитировал, а ведь цитировать старые и новые сочинения -- величайшая услада для

____________________________

1 Воинское завещание (лат.).

137

молодого автора, и ничто так не красит человека, как несколько этаких мудрых цитат. Уверяю вас, madame, память моя в достаточном количестве хранит заглавия книг. Кроме того, мне известны приемы великих умов, наловчившихся выковыривать изюминки из булок и цитаты из лекционных записей; могу сказать, что и я теперь по этой части большой дока. В случае нужды я мог бы призанять цитат у своих ученых друзей. Мой берлинский друг Г.-- это, так сказать, маленький Ротшильд по части цитат, и он охотно ссудит мне хоть несколько миллионов их, а если у него не хватит собственных запасов, ему не трудно будет собрать их у других таких же космополитических банкиров мудрости. Но пока что у меня нет надобности прибегать к займам; я человек состоятельный и могу тратить ежегодно десять тысяч цитат, да к тому же я сделал открытие, как выдавать фальшивые цитаты за настоящие. Если бы какой-нибудь большой и богатый ученый, например, Михаэль Бер, захотел купить у меня этот секрет, я бы охотно продал его за девятнадцать тысяч талеров наличными, согласен даже немного уступить. Другое свое открытие я, для блага литературы, не стану замалчивать и поделюсь им бесплатно.

Дело в том, что я считаю целесообразным цитировать всех неизвестных авторов с указанием номера их дома.

Эти "хорошие люди и плохие музыканты", как говорится в "Понсе де Леон", эти неизвестные авторы всегда ведь хранят экземплярчик своей давно позабытой книжки, и, следовательно, чтобы добыть таковую, надо знать номер их дома. Вздумалось бы мне, например, процитировать "Песенник для подмастерьев" Шпитты, ну, где вы его найдете, милая madame? Но стоит мне написать так: "См. "Песенник для подмастерьев" Ф. Шпитты; Люнебург, Люнерштрассе, No 2, направо за углом",-- и вы можете, если, по-вашему, это стоит труда, разыскать книжку. Только это совершенно не стоит труда.

Впрочем, вы, madame, даже не представляете себе, с какой легкостью я могу приводить цитаты. На каждом шагу нахожу я случай применить свою ученость. Говоря, например, о еде, я тут же делаю ремарку, что римляне, греки и иудеи тоже ели, и перечисляю все те замечательные блюда, которые приготовлялись кухаркой Лукулла,--увы, отчего я опоздал родиться на полтора ты

138

сячелетия! Я отмечаю тут же, что обычные кушанья греков назывались так-то и что спартанцы ели гадкие, черные супы,--хорошо все-таки, что меня тогда еще не было на свете! Каково бы пришлось мне, несчастному, если бы я оказался спартанцем, не могу вообразить себе ничего ужаснее, так как суп -мое любимое блюдо. Madame, я собираюсь в ближайшее время съездить в Лондон, но если правда, что там не дают супа, тоска быстро погонит меня назад, к отечественным горшкам с мясным бульоном. О еде древних евреев я мог бы рассказать очень подробно и дойти до еврейской кухни новейшего времени,-- я процитировал бы при этом всю Каменную улицу, я упомянул бы также, как гуманно отзывались многие берлинские ученые о пище евреев, далее я перешел бы к другим достоинствам и доблестям евреев, к изобретениям, которыми человечество обязано им, как-то: векселя и христианство. Но нет! Последнее не стоит вменять им в большую заслугу, потому что до сих пор мы, собственно, слабо воспользовались им,--мне кажется, сами евреи получили от него меньше пользы, чем от изобретения векселей. По поводу евреев я мог бы также процитировать Тацита,--он говорит, что они поклонялись в своих храмах ослам. Кстати, какое широкое поле для цитат открывается мне по поводу ослов! Сколько достопримечательного можно припомнить о древних ослах, в противоположность современным. Как разумны были те и -- ах, как тупы эти! Как рассудительно говорит, например, Валаамова ослица -- см. Pentat. Lib1 .... Madame, именно этой книги у меня сейчас нет под руками, и я оставил здесь пробел, но зато в доказательство скудоумия новейших ослов я приведу следующее:

См. ..................

Нет, я и это место оставлю незаполненным, иначе меня самого приведут... только в суд, injurianum2.

Ослы современные -- большие ослы. Бедные древние ослы, достигшие такой высокой культуры!

См. Gesneri. "De antiqua honestate asinorum"3. (In comment. Getting., ч. II, c. 32).

___________________________

1 Пятикнижие (лат.).

2 За оскорбление (лат.).

3 Геснер. "О почитании ослов у древних" (лат.).

139

Они перевернулись бы в гробу, если бы услышали, как говорят об их потомках. Когда-то "осел" было почетным званием, -- оно означало примерно то же, что теперь "гофрат", "барон", "доктор философии"; Иаков сравнивает с ослом сына своего Иссахара, Гомер -- своего героя Аякса; а теперь с ним сравнивают господина фон ...! Madame, по поводу ослов такого рода я мог бы углубиться в самые недра истории литературы, я мог бы цитировать всех великих людей, которые были влюблены, -- например, Абелярдуса, Пикуса Миранду л ануса, Борбониуса, Куртезиуса, Ангелуса Полициануса, Рай-мондуса Луллиуса и Генрихуса Гейнеуса. По поводу любви я мог бы, в свою очередь, цитировать всех великих людей, не употреблявших табака, например, Цицерона, Юстиниана, Гете, Гуго, себя,-- случайно все мы пятеро имеем отношение к юриспруденции. Мабильон не выносил дыма даже из чужой трубки, в своем "Itinere germanico"l он жалуется, говоря о немецких постоялых дворах, "quod molestus ipsi fuerit tabaci grave olentis foe-tor"2. Другим же великим людям, напротив, приписывается большое пристрастие к табаку. Рафаэль Ториус сочинил гимн в честь табака,--madame, вы, быть может, не осведомлены еще о том, что Исаак Эльзевириус издал его in quarto3 в Лейдене anno 1628, а Людовикус Кин-шот написал к нему вступление в стихах. Гревиус даже воспел табак в сонете. И великий Боксхорниус любил табак. Бейль в своем "Diet. hist, et critiq."4 сообщает, что, по рассказам, великий Боксхорниус носил во время курения широкополую шляпу с дыркой спереди, куда он засовывал трубку, когда она мешала ему в занятиях,-- кстати, упомянув о великом Боксхорниусе, я мог бы тут же процитировать всех великих ученых, которые, из страха быть согнутыми в бараний рог, спасались бегством. Но я ограничусь ссылкой на Йог, Георга Мартиуса: "De fuga literatorum etc. etc. etc."5. Перелистывая историю, мы видим, madame, что все великие люди хоть раз в жизни должны были спасаться бегством: Лот, Тарквиний, Моисей, Юпитер, госпожа де Сталь, Навуходоно

_____________________________

1 "Путешествии по Германии" (лат.),

2 Что даже запах скверного табака был ему невыносим (лат.).

3 В четвертую долю листа (лат.).

4 "Историческом и критическом словаре" (фр.).

5 "О бегстве литераторов и пр., и пр., и пр." (лат.).

140

сор, Беньовский, Магомет, вся прусская армия, Григорий VII, рабби Ицик Абарбанель, Руссо, -- я мог бы добавить еще множество имен из тех, например, что занесены биржей на черную доску.

Вы видите, madame, что я не страдаю недостатком основательности и глубины в познаниях, но с систематизацией дело пока что-то не ладится. В качестве истого немца я должен был бы начать эту книгу с объяснения ее заглавия, как то издавна ведется в Священной Римской империи. Фидий, правда, не предпослал никакого вступления к своему Юпитеру, точно так же, как на Венере Медицейской нигде, -- я осмотрел ее со всех сторон, -- не заметно ни одной цитаты; но древние греки были греками, наш же брат, честный немец, не может полностью отрешиться от немецкой природы, и посему я должен, хоть с опозданием, высказаться по поводу заглавия моей книги.

Итак, madame, я говорю:

I. Об идеях.

А. Об идеях вообще.

а) Об идеях разумных.

б) Об идеях неразумных.

а) Об идеях обыкновенных. b) Об идеях, переплетенных в зеленую кожу. Последние, в свою очередь, подразделяются... но это выяснится из дальнейшего. ГЛАВА XIV

Madame, имеете ли вы вообще представление об идеях? Что такое идея? "В этом сюртуке есть удачные идеи", -- сказал мой портной, с деловитым одобрением рассматривая редингот, оставшийся от времен моего берлинского щегольства и предназначенный стать скромным шлафроком. Прачка моя плачется, что пастор вбил в голову ее дочери идеи и та стала оттого придурковатой и не слушает никаких резонов. Кучер Паттенсен ворчит по всякому поводу: "Что за идея! Что за идея!" Но вчера он был порядком раздосадован, когда я спросил его, что такое, по его мнению, идея. С досадой он проворчал: "Ну, идея и есть идея! Идея -- это всякая чушь, которая лезет в голову". Такой же смысл имеет

141

это слово, когда гофрат Гверен из Геттингена употребляет его в качестве заглавия книги.

Кучер Паттенсен -- это человек, который в темноте и тумане найдет дорогу на обширной Люнебургской равнине; гофрат Геерен -- это человек, который тоже мудрым инстинктом отыскивает древние караванные пути Востока и странствует по ним уже много лет невозмутимее и терпеливее, чем верблюды былых времен; на таких людей можно положиться! Примеру таких людей надо следовать без раздумья, и потому я озаглавил эту книгу -- "Идеи".

Название книги имеет посему столь же мало значения, как и звание автора; оно было выбрано последним отнюдь не из ученой спеси и ни в коем случае не должно быть истолковано как признак тщеславия с его стороны. Примите, madame, мое смиреннейшее уверение в том, что я не тщеславен. Это замечание совершенно необходимо, как вы увидите ниже. Я не тщеславен, -- и вырасти целый лес лавров на моей голове и пролейся море фимиама в мое юное сердце -- я не стану тщеславным. Друзья мои и прочие соотечественники и современники добросовестно постарались об этом. Вы знаете, madame, что старые бабы обычно плюют в сторону своих питомцев, когда посторонние хвалят их красоту, дабы похвала не повредила милым малюткам. Вы знаете, madame, что в Риме, когда триумфатор, увенчанный славой и облаченный в пурпур, въезжал на золотой колеснице с белыми конями через Марсово поле в город, как бог возвышаясь над торжественной процессией ликторов, музыкантов, танцоров, жрецов, рабов, слонов, трофееносцев, консулов, сенаторов и воинов, -- то чернь распевала ему вслед насмешливые песенки. А вы знаете, madame, что в милой нашей Германии много водится старого бабья и черни.

Как было уже говорено, madame, идеи, о которых здесь идет речь, так же далеки от идей Платона, как Афины от Геттингена, и на книгу вы не должны уповать больше, чем на самого автора. Как мог последний вообще возбудить какие-либо упования -- одинаково непонятно и мне, и моим друзьям. Графиня Юлия взялась устранить это недоразумение; по ее словам, если названный автор и высказывает иногда нечто действительно остроумное и новое, то это -чистое притворство

142

с его стороны, а в сущности, он так же глуп, как и все прочие. Это неверно, я совсем не притворяюсь; у меня что на уме -- то и на языке; я пишу в невинной простоте своей все, что придет мне в голову, и не моя вина, если из писаний моих иногда получается толк. Но, видно, в сочинительстве я более удачлив, чем в Альтонской лотерее, -- я предпочел бы обратное, -- и вот из-под пера моего выходит немало выигрышей для сердца и кватерн для ума, и все это по воле господа бога, ибо Он, отказывающий благочестивейшим певцам всевышнего и назидательнейшим поэтам в светлых мыслях и в литературной славе, дабы они из-за чрезмерных похвал своих земных собратий не забыли о небесах, где ангелами уже приготовлены им жилища, -- Он тем щедрее наделяет прекрасными мыслями и мирской славой нашего брата, грешного, нечестивого, еретического писателя, для коего небеса все равно что заколочены; так поступает он в божественном милосердии и снисхождении своем, дабы бедная душа, раз уж она создана, не осталась ни при чем и хоть тут, на земле, испытала долю того блаженства, в коем ей отказано там, на небесах.

См. Гете и сочинителей религиозных брошюрок.

Итак, вы видите, madame, что вам можно читать мои писания, кои свидетельствуют о милосердии и снисхождении божьем; я пишу, слепо веруя во всемогущество его, в этом отношении я должен считаться истинно христианским писателем, ведь, -- скажу словами Губица, -- начиная данный период, я не знаю еще, чем закончу его и какой смысл вложу в него, я всецело полагаюсь в этом на господа бога. Как бы мог я писать, не будь у меня такого благочестивого упования? В комнате моей стоит сейчас рассыльный из типографии Лангхофа, дожидаясь рукописи; едва рожденное слово, теплым и влажным, попадет в печать, и то, что я мыслю и чувствую в настоящий миг, завтра к полудню может уже стать макулатурой.

Легко вам, madame, напоминать мне Горациево "по-пшп prematur in annum"1. Правило это, как и многие другие такого же рода, быть может, и применимо в теории, но на практике оно никуда не годится. Когда Гораций преподал писателям знаменитое правило на девять

___________________________________

1 Пусть рукопись пролежит у тебя девять лет (лат.).

143

лет оставлять свои сочинения в столе, ему следовало одновременно открыть им рецепт, как прожить девять лет без пищи. Гораций выдумывал это правило, по всей вероятности, сидя за обедом у Мецената и кушая индейку с трюфелями, пудинг из фазана в перепелином соусе, котлетки из жаворонка с тельтовской морковкой, павлиньи языки, индийские птичьи гнезда и бог весть что еще!-- и притом все бесплатно. Но мы, на беду свою, опоздавшие родиться,--мы живем в другие времена, у наших меценатов совершенно другие принципы; они полагают, что писатели и кизил лучше созревают, когда полежат некоторое время на соломе; они полагают, что собаки плохо охотятся за образами и мыслями, когда их чересчур откормят; ах! если нынешним меценатам и случится покормить какого-нибудь бедного пса, то обязательно не того, которого следует, а того, кто меньше других заслуживает подачки, например, таксу, которая наловчилась лизать руки, или крохотную болонку, которая ластится к душистому подолу хозяйки, или терпеливого пуделя, который зарабатывает свой хлеб умением таскать поноску, танцевать и играть на барабане... В то время как я пишу эти строки, позади меня стоит мой маленький мопс и лает. Молчи, Ами, не тебя я имел тут в виду, -- ты-то любишь меня и следуешь за господином своим в нужде и опасности, ты умрешь на его могиле, верный до конца, как любой другой немецкий пес, который, будучи изгнан на чужбину, ложится у ворот Германии, и голодает, и скулит... Извините меня, madame, я отвлекся, чтобы дать удовлетворение моему бедному псу, теперь я снова возвращаюсь к Горациеву правилу и его непригодности для девятнадцатого века, когда поэты не могут обойтись без материальной поддержки своей дамы -- музы. Ma foi1, madame! Я не вытерпел бы и двадцати четырех часов, а не то что девяти лет, желудок мой мало видит толка в бессмертии; по зрелом размышлении, я решил, что соглашусь быть бессмертным лишь наполовину, но зато сытым -- вполне; и если Вольтер хотел отдать триста лет своей посмертной славы за хорошее пищеварение, то я предлагаю вдвое за самую пищу. Ах, и какая же роскошная, благоуханная пища водится в сем мире! Философ Панглос прав: это -- лучший

__________________

1 Клянусь (фр.).

144

из миров! Но в этом лучшем из миров надо иметь деньги, деньги в кармане, а не рукопись в столе. Хозяин "Короля Англии", господин Марр, -сам тоже писатель и знает Горациево правило, но вряд ли он стал бы кормить меня девять лет, если бы я вздумал следовать этому правилу.

В сущности, мне и незачем ему следовать. У меня столько хороших тем, что долгие проволочки мне ни к чему. Пока в сердце моем царит любовь, а в голове моего ближнего -- глупость, у меня не будет недостатка в материале для писания. А сердце мое будет любить вечно, пока на свете есть женщины; остынет оно к одной и тотчас же воспылает к другой; как во Франции никогда не умирает король, так никогда не умирает королева в моем сердце; лозунг его: "La reine est morte, vive la reine!"1 Точно так же никогда не переведется и глупость моих ближних. Ибо существует лишь одна мудрость, и она имеет определенные границы, но глупостей существует тысячи, и все они беспредельны. Ученый казуист и духовный пастырь Шупп говорит даже: "На свете больше дураков, чем людей".

См. Шуппиевы поучительные творения, с. 1121.

Если вспомнить, что великий Шуппиус жил в Гамбурге, то эти статистические данные отнюдь не покажутся преувеличенными. Я обретаюсь в тех же местах и, должен сказать, испытываю приятное чувство от сознания, что все дураки, которых я здесь вижу, могут пригодиться для моих произведений, -они для меня чистый заработок, наличные деньги. Мне везет в настоящее время. Господь благословил меня -- дураки особенно пышно уродились в нынешнем году, а я, как хороший хозяин, потребляю их очень экономно, сберегая самых удачных впрок. Меня часто можно встретить на гулянье веселым и довольным. Как богатый купец, с удовлетворением потирая руки, прохаживается между ящиками, бочками и тюками своего склада, так прохожу я среди моих питомцев. Все вы принадлежите мне! Все вы мне равно дороги, и я люблю вас, как вы сами любите деньги, -- а это что-нибудь да значит.

Я от души рассмеялся, услышав недавно, что один из юлпы моих питомцев высказал беспокойство относи

______________________________________

1 Королева умерла, да здравствует королева! (фр.)

145

тельно того, чем я под старость буду жить, -- а между тем сам он такой капитальный дурак, что с него одного я мог бы жить, как с капитала. Некоторые дураки для меня не просто наличные деньги, -- нет, те наличные деньги, которые я заработаю на них, мною заранее предназначены для определенных целей. Так, например, за некоего толстого, мягко выстеганного миллиардера я приобрету себе некий мягко выстеганный стул, который француженки зовут chaise percee1. За его толстую миллиардуру я куплю себе лошадь. Стоит мне увидеть этого толстяка, -- верблюд скорее пройдет в царство небесное, чем он сквозь игольное ушко, -- стоит мне увидеть на гулянье его неуклюжую походку вперевалку, как меня охватывает странное чувство. Не будучи с ним знакомым, я невольно кланяюсь ему, и он отвечает мне таким сердечным, располагающим поклоном, что мне хочется тут же, на месте, воспользоваться его добротой, и только нарядная публика, проходящая мимо, служит мне помехой.

Супруга его очень недурна собой, правда у нее только один глаз, но тем он зеленее; нос ее -- как башня, обращенная к Дамаску; бюст ее широк, как море, и на нем развеваются всевозможные ленты, точно флаги кораблей, плывущих по волнам этого моря,-- от одного такого зрелища подступает морская болезнь; спина ее очень мила и пышно округлена, как...-- объект сравнения находится несколько ниже; а на то, чтобы соткать лазоревый занавес, прикрывающий сей объект, несомненно, положили свою жизнь многие тысячи шелковичных червей. Видите, madame, какого коня я заведу себе! Когда я встречаюсь на гулянье с этой особой, сердце мое прыгает в груди, мне так и хочется вскочить в седло, я помахиваю хлыстом, прищелкиваю пальцами, причмокиваю языком, проделываю ногами те же движения, что и при верховой езде, -- гоп! гоп! тпру! тпру! -- и эта славная женщина глядит на меня так задушевно, так сочувственно, она ржет глазами, она раздувает ноздри, она кокетничает крупом, она делает курбеты и трусит дальше мелкой рысцой, а я стою, скрестив руки, смотрю одобрительно ей вслед и обдумываю, пускать ли ее под уздою или на трензеле и какое седло надеть на нее -- англий

______________________________

1 Кресло с отверстием (фр.).

146

ское или польское, и т. д. Люди, видящие меня в такой позе, не понимают, что привлекает меня в этой женщине. Злые языки хотели уже нарушить покой ее супруга и намекнули ему, что я смотрю на его половину глазами фата, но мой почтенный мягкокожаный chaise регсее ответил будто бы, что считает меня невинным, даже чуть-чуть застенчивым юношей, который смотрит на него с некоторым беспокойством, словно чувствует настоятельную потребность сблизиться, но сдерживает себя по причине робкой стыдливости. Мой благородный конь заметил, напротив, что у меня свободные, непринужденные рыцарские манеры, а мои предупредительно вежливые поклоны выражают лишь желание получить от них приглашение к обеду.

Вы видите, madame, что мне может пригодиться любой человек, и адрес-календарь является, собственно, описью моего домашнего имущества. Потому-то я никогда не стану банкротом, -- ведь и кредиторов своих я умудряюсь превратить в источник доходов. Кроме того, я говорил уже, что живу очень экономно, чертовски экономно. Например, пишу я сейчас, сидя в темной, унылой комнате на Дюстерштрассе, но я легко мирюсь с этим. Ведь стоит захотеть мне, и я могу не хуже моих друзей и близких очутиться в цветущем саду, -- для этого мне потребуется лишь реализовать моих питейных клиентов. К последним принадлежат, madame, неудачливые куаферы, разорившиеся сводники, содержатели трактиров, которым самим теперь нечего есть, -- все эти проходимцы хорошо знают дорогу ко мне и, получив только не "на чай", а на водку, охотно посвящают меня в скандальную хронику своего квартала. Вас удивляет, madame, почему я раз навсегда не выброшу подобный сброд за дверь? Бог с вами, madame! Ведь эти люди -- мои цветы. Когда-нибудь я напишу о них замечательную книгу и на гонорар, полученный за нее, куплю себе сад, а их красные, желтые, синие, пятнистые лица уже и сейчас представляются мне венчиками цветов из этого сада. Какое мне дело, что для посторонних носов эти цветы пахнут только водкой, табаком, сыром и пороком! Мой собственный нос -- этот дымоход моей головы, где фантазия, исполняя роль трубочиста, скользит вверх и вниз,-- утверждает обратное; он улавливает в тех людях лишь аромат роз, жасмина, фиалок, гвоздик и люти

147

ков. О, как приятно будет мне сидеть по утрам в моем саду, прислушиваться к пенью птиц, прогревать на солнышке свои кости, вдыхать свежий запах зелени и, глядя на цветы, вспоминать старых забулдыг!

Пока что я продолжаю сидеть в моей темной комнате на темной Дюстерштрассе и довольствуюсь тем, что собираюсь повесить на среднем крюке величайшего обскуранта нашей страны. "Mais, est-ce que vous verrez plus clair alors?"1 Натурально, madame, -- только не истолкуйте ложно мои слова: я повешу не его самого, а лишь хрустальную люстру, которую приобрету за гонорар, добытый из него пером. Но, между прочим, я думаю, что еще лучше было бы и во всей стране сразу стало бы светлее, если бы вешали самих обскурантов in natura2. Но раз подобных людей нельзя вешать, надо клеймить их. Я опять-таки выражаюсь фигурально,-- я клеймлю in ef-figie3. Правда, господин фон Бельц, -- он бел и непорочен, как лилия,-- прослышал, будто я рассказывал в Берлине, что он заклеймен по-настоящему. Желая быть обеленным, этот дурак заставил соответствующую инстанцию осмотреть его и письменно удостоверить, что на спине его не вытиснен герб,-- эту отрицательную гербовую грамоту он считал дипломом, открывающим ему доступ в высшее общество, и был поражен, когда его все-таки вышвырнули вон; а теперь он призывает проклятия на мою злополучную голову и намеревается при первой же возможности пристрелить меня из заряженного пистолета. А как вы думаете, madame, чем я собираюсь защищаться? Madame, за этого дурака, то есть за гонорар, который я выжму из -него, я куплю себе добрую бочку рюдесгеймского рейнвейна. Я упоминаю об этом, чтобы вы не приняли за злорадство мою веселость при встрече на улице с господином фон Бельцом. Уверяю вас, madame,--я вижу в нем только любезный мне рюдесгеймер. Едва лишь я взгляну на него, как меня охватывает блаженная истома, и я невольно принимаюсь напевать: "На Рейне, на Рейне, там зреют наши лозы", "Тот образ так чарующе красив", "О белая дама...". Мой рюдесгеймер глядит при этом весьма кисло -- можно

________________________________

1 Но разве вы от этого будете лучше видеть? (фр.)

2 В натуре (лат.).

3 В изображении (лат.), то есть заочно.

148

подумать, будто в состав его входят только яд и желчь, но уверяю вас, madame, это настоящее зелье; хоть на нем и не выжжено клейма, удостоверяющего его подлинность, знаток и без того сумеет оценить его. Я с восторгом примусь за этот бочонок; а если он начнет сильно бродить и станет угрожать опасным взрывом, придется на законном основании сковать его железными обручами.

Итак, вы видите, madame, что за меня вам нечего тревожиться. Я вполне спокойно смотрю в будущее. Господь благословил меня земными дарами; если он и не пожелал попросту наполнить мой погреб вином, все же он позволяет мне трудиться в его винограднике; а собрав виноград, выжав его под прессом и разлив в чаны, я могу вкушать светлый божий дар; и если дураки не летят мне в рот жареными, а попадаются обычно в сыром и неудобоваримом виде, то я умудряюсь до тех пор перчить, тушить, жарить, вращать их на вертеле, пока они не становятся мягкими и съедобными. Вы получите удовольствие, madame, если я соберусь как-нибудь устроить большое пиршество, Madame, вы одобрите мою кухню. Вы признаете, что я умею принять своих сатрапов не менее помпезно, чем некогда великий Агасфер, который царствовал над ста двадцатью семью областями, от Индии до Эфиопии. Я отберу на убой целые гекатомбы дураков. Тот великий филосел, который, как некогда Юпитер, в образе быка домогается расположения Европы, пригодится на говяжье жаркое; жалкий творец жалостных трагедий, показавший нам, на фоне жалкого бутафорского царства персидского, жалкого Александра, на котором не заметно ни малейшего влияния Аристотеля,--этот поэт поставит к моему столу превосходнейшую свиную голову с приличной случаю кисло-сладкой усмешкой, с ломтиком лимона в зубах, с гарниром из лавровых листьев, искусно приготовленным умелой кухаркой; певец коралловых уст, лебединых шей, трепещущих белых грудок, милашечек, ляжечек, Мимилишечек, поцелуйчиков, асессорчиков, а именно Г. Клаурен, или, как зовут его благочестивые бернардинки с Фридрих-штрассе: "Отец Клаурен! Наш Клаурен!" -- вот кто доставит мне все те блюда, которые он с пылкостью воображения, достойной сластолюбивой горничной, умеет так заманчиво расписать в своих ежегодных карманных

149

сборничках непристойностей; в придачу он поднесет нам еще особо лакомое кушанье из сельдерейных корешочков: "После чего сердечко застучит, вожделея!" Одна умная и тощая придворная дама, у которой годна к употреблению лишь голова, даст нам соответственное блюдо, а именно спаржу. Не будет у нас недостатка и в геттингенских сосисках, в гамбургской ветчине, в померанской гусиной грудинке, в бычьих языках, пареных телячьих мозгах, бараньих головах, вяленой треске и в разных видах студней, в берлинских пышках, венских тортах, в конфетках...

Madame, я уже мысленно успел испортить себе желудок. К черту подобные излишества! Мне это не под силу. У меня плохое пищеварение. Свиная голова действует на меня так же, как и на остальную немецкую публику, потом приходится закусывать салатом из Вилибальда Алексиса, он имеет очищающее действие. О, эта гнусная свиная голова с еще более гнусной приправой! Не Грецией и не Персией отдает она, а чаем с зеленым мылом. Кликните мне моего толстого миллиардурня! ГЛАВА XV

Madame, я вижу легкое облако неудовольствия на вашем прекрасном челе, вы словно спрашиваете меня: справедливо ли так разделываться с дураками, сажать их на вертел, рубить, шпиговать и уничтожать в таком количестве, какое не может быть потреблено мной самим и потому становится добычей пересмешников и раздирается их острыми клювами, между тем как вдовы и сироты вопят и стенают...

Madame, c'est la guerre!l Я открою вам сейчас, в чем весь секрет: хоть сам я и не из числа умных, но я примкнул к этой партии, и вот уже 5588 лет, как мы ведем войну с дураками. Дураки считают, что мы их обездолили, они утверждают, будто на свете имеется определенная доза разума и эту дозу умные -- бог весть какими путями -- забрали всю без остатка, и потому столь часты вопиющие примеры, когда один человек присваивает себе так много разума, что сограждане его и даже вся страна

_________________________

1 Это война! (фр.)

150

должны пребывать в темноте. Вот где тайная причина войны, и войны поистине беспощадной. Умные ведут себя, как им и полагается, спокойнее, сдержаннее и умнее, они отсиживаются в укреплениях своих древних Аристотелевых твердынь, у них много оружия и много боевых припасов, -- ведь они сами выдумали порох; лишь время от времени они, метко прицелясь, бросают бомбы в стан врагов. Но, к сожалению, последние слишком многочисленны, они оглушают своим криком и ежедневно творят мерзость, ибо воистину всякая глупость мерзка для умного. Их военные хитрости часто очень коварны. Некоторые вожди их великой армии остерегаются обнародовать тайную причину войны. Они слышали, что один известный своей фальшивостью человек, доведший фальшь до предела и написавший даже фальшивые мемуары, а именно Фуше, когда-то сказал: "Les paroles sont faites pour cacher nos pensees"1,-- и вот они говорят много слов, дабы скрыть, что у них вовсе нет мыслей, и произносят длинные речи, и пишут толстые книги, и если послушать их, то они превозносят до небес единственно благодатный источник мыслей -- разум, и если посмотреть на них, то они заняты математикой, логикой, статистикой, усовершенствованием машин, гражданскими идеалами, кормом для скота и т. п., и как обезьяна тем смешнее, чем вернее подражает человеку, так и дураки тем смешнее, чем больше притворяются умными. Другие предводители великой армии откровеннее -- они сознаются, что на их долю выпало не много разума, что, пожалуй, им и вовсе не досталось его, но при этом никогда не преминут добавить: в разуме небольшая сладость, и вообще цена ему невелика. Быть может, оно и верно, но, к несчастью, им недостает разума даже для того, чтобы доказать это. Тогда они начинают прибегать к различным уловкам, открывают в себе новые силы, заявляют, что силы эти, как-то: душа, вера, вдохновение -- не менее, а в иных случаях даже более могущественны, чем разум, и утешаются подобным суррогатом разума, подобным паточным разумом. Меня, несчастного, они ненавидят особенно сильно, утверждая, что я искони принадлежал к ним, что я отщепенец, перебежчик, разорвавший священные узы, что теперь

__________________________________

1 Слова даны, чтобы скрывать наши мысли (фр.).

151

я стал еще шпионом и, разведывая исподтишка их, дураков, замыслы, потом передаю эти замыслы на осмеяние своим новым товарищам; к тому же, мол, я настолько глуп, что даже не понимаю, что эти последние заодно высмеивают и меня самого и ни в какой мере не считают своим. В этом дураки совершенно правы.

Действительно, умные не считают меня своим, и скрытое хихиканье их часто относится ко мне. Я отлично знаю это, только не подаю вида. Сердце мое втайне обливается кровью, и, оставшись один, я плачу горькими слезами. Я отлично знаю, как неестественно мое положение : что бы я ни сделал, в глазах умных -- глупость, в глазах дураков -- мерзость. Они ненавидят меня, и я чувствую теперь истину слов: "Тяжел камень, и песок тяжесть, но гнев глупца тяжелее обоих". И ненависть их имеет основания. Это чистая правда, я разорвал священнейшие узы; по всем законам божеским и человеческим мне надлежало жить и умереть среди дураков. И как бы хорошо было мне с ними! Они и теперь еще, пожелай я возвратиться, приняли бы меня с распростертыми объятиями. Они по глазам моим старались бы прочесть, чем угодить мне. Они каждый день звали бы меня на обед, а по вечерам приглашали бы с собой в гости и в клубы, и я мог бы играть с ними в вист, курить, толковать о политике; если бы я при этом стал зевать, за моей спиной говорили бы: "Какая прекрасная душа! Сколько в нем истинной веры!" -- позвольте мне, madame, пролить слезу умиления,-- ах! и пунш я бы пил с ними, пока на меня не снисходило бы настоящее вдохновение, и тогда они относили бы меня домой в портшезе, беспокоясь, как бы я не простудился, и один спешил бы подать мне домашние туфли, другой -- шелковый шлафрок, третий -- белый ночной колпак; а потом они сделали бы меня экстраординарным профессором, или председателем человеколюбивого общества, или главным калькулятором, или руководителем римских раскопок: ведь я именно такой человек, которого можно приспособить к любому делу, ибо я очень хорошо умею отличать латинские склонения от спряжений и не так легко, как некоторые другие, приму сапог прусского почтальона за этрусскую вазу. Моя душа, моя вера, мое вдохновение могли бы принести в часы молитвы великую пользу мне самому; наконец, мой замечательный поэтический талант оказал бы мне

152

большие услуги в дни рождений и бракосочетаний высоких особ; недурно также было бы, если бы я в большом национальном эпосе воспел тех героев, о которых нам достоверно известно, что из их истлевших трупов выползли черви, выдающие себя за их потомков.

Некоторые люди, не родившиеся дураками и обладавшие некоторым разумом, ради таких выгод перешли в лагерь дураков и живут там припеваючи, а те глупости, которые вначале давались им еще не без внутреннего сопротивления, теперь стали их второй натурой, и они по совести могут считаться уже не лицемерами, а истинно верующими. Один из их числа, в чьей голове не наступило еще полного затмения, очень любит меня, и недавно, когда мы остались с ним наедине, он запер дверь и произнес серьезным тоном: "О глупец, ты, что мнишь себя мудрым, но не имеешь и той крупицы разума, какой обладает младенец во чреве матери! Разве не знаешь ты, что сильные мира возвышают лишь тех, кто унижается перед ними и почивает их кровь благороднее своей? А к тому же еще ты не ладишь со столпами благочестия в нашей стране. Разве так трудно молитвенно закатывать глаза, засовывать набожно сложенные руки в рукава сюртука, склонять голову на грудь, как подобает смиренной овечке, и шептать заученные наизусть изречения из Библии! Верь мне, ни одна сиятельная особа не заплатит тебе за твое безбожие, любвеобильные праведники будут ненавидеть, поносить и преследовать тебя, и ты не сделаешь карьеры ни на небесах, ни на земле!"

Ах! Все это верно! Но что делать, если я питаю несчастную страсть к богине разума! Я люблю ее, хоть и не встречаю взаимности. Я жертвую ей всем, а она ни в чем не поощряет меня. Я не могу отказаться от нее. И, как некогда иудейский царь Соломон, чтобы не догадались его иудеи, в "Песни песней" воспел христианскую церковь под видом чернокудрой, пылающей страстью девушки, так я в бесчисленных песнях воспел ее полную противоположность, а именно разум, под видом белой холодной девы, которая и манит, и отталкивает меня, то улыбается, то хмурится, а то просто поворачивается ко мне спиной. Эта тайна моей несчастной любви, которую я скрываю от всех, может служить вам, madame, мери

153

лом для оценки моей глупости, -- отсюда вы видите, что моя глупость носит совершенно исключительный характер, величественно возвышаясь над обычным человеческим недомыслием. Прочтите моего "Ратклифа", моего "Альманзора", мое "Лирическое интермеццо". Разум! Разум! Один лишь разум! -и вы испугаетесь высот моей глупости. Я могу сказать словами Агура, сына Иакеева: "Подлинно, я невежда между людьми, и человеческого разума нет во мне". Высоко над землей вздымаются вершины дубов, высоко над дубами парит орел, высоко над орлом плывут облака, высоко над облаками горят звезды ... madame, не слишком ли это высоко для вас? Eh bien1,-- высоко над звездами витают ангелы, высоко над ангелами царит... нет, madame, выше моя глупость не может подняться, она и так достигла достаточных высот. Ее одурманивает собственная возвышенность. Она делает из меня великана в семимильных сапогах. В обеденное время у меня такое чувство, как будто я мог бы съесть всех слонов Индостана и поковырять потом в зубах колокольней Страсбургского собора; к вечеру я становлюсь до того сентиментален, что мечтаю выпить весь небесный Млечный Путь, не задумываясь над тем, что маленькие неподвижные звезды не переварятся и застрянут в желудке; а ночью мне окончательно нет удержу, в голове моей происходит конгресс всех народов современности и древности, там собираются египтяне, мидяне, вавилоняне, карфагеняне, римляне, персы, иудеи, ассирийцы, берлинцы, спартанцы, франк-фуртцы, филистеры, турки, арабы, арапы... Madame, слишком утомительно было бы описывать здесь все эти народы; почитайте сами Геродота, Ливия, немецкие газеты, Курция, Корнелия Непота, "Собеседник". А я пока позавтракаю. Нынче утром что-то неважно пишется: сдается мне, что господь бог меня покинул. Madame, я боюсь даже, что вы заметили это раньше меня. Более того, сдается мне,, что истинная благодать божья сегодня еще не посещала меня. Madame, я начну новую главу и расскажу вам, как я после смерти Le Grand приехал в Годесберг.

___________________

1 Так вот (фр.).

154

ГЛАВА XVI

Приехав в Годесберг, я вновь сел у ног моей прекрасной подруги: подле меня лег ее каштановый пес, и оба мы стали смотреть вверх, в ее глаза.

Боже правый! В глазах этих заключено было все великолепие земли и целый свод небесный сверх того. Глядя в те глаза, я готов был умереть от блаженства, и умри я в такой миг, душа моя прямо перелетела бы в те глаза. О, я не в силах описать их! Я отыщу в доме для умалишенных поэта, помешавшегося от любви, и заставлю его добыть из глубины безумия образ, с которым я мог бы сравнить те глаза, -- между нами говоря, я сам, пожалуй, достаточно безумен, чтобы обойтись без помощника в этом деле. "God cL.n1 -- сказал как-то один англичанин.-- Когда она окидывает вас сверху донизу таким спокойным взглядом, то у вас тают медные пуговицы на фраке и сердце к ним в придачу".--"F...e!2 -- сказал один француз.--У нее глаза крупнейшего калибра. Попадет такой тридцатифунтовый взгляд в человека,-- трах! -- и он влюблен". Тут же присутствовал рыжий адвокат из Майнца, и он сказал: "Ее глаза похожи на две чашки черного кофе", -- он хотел сказать нечто очень сладкое, так как сам всегда клал в кофе неимоверно много сахару. Плохие сравнения! Мы с каштановым псом лежали тихо у ног прекрасной женщины, смотрели и слушали. Она сидела подле старого седовласого воина с рыцарской осанкой и с поперечными шрамами на изборожденном морщинами челе. Они говорили между собой о семи горах, освещенных вечерней зарей, и о голубом Рейне, спокойно и широко катившем невдалеке свои воды. Что было нам до Семигорья, и до вечерней зари, и до голубого Рейна с плывшими по нему белопарусными челнами, и до музыки, доносившейся с одного из них, и до глупого студента, который пел там так томно и нежно! Мы -- я и каштановый пес -- глядели в глаза подруги, всматривались в ее лицо, которое, подобно месяцу из темных туч, сияло алеющей бледностью из-под черных кос и кудрей. У нее были строгие греческие черты со смелым изгибом губ, овеянных печалью, покоем

_____________________

1 Черт побери (англ.).

2 Французское ругательство.

155

и детским своеволием; когда она говорила, слова неслись откуда-то из глубины, почти как вздохи, но вылетали нетерпеливо и быстро. И когда она заговорила и речь ее полилась с прекрасных уст, как светлый и теплый цветочный дождь, -- о! тогда отблеск вечерней зари лег на мою душу, с серебряным звоном заструились в ней воспоминания детства, но явственней всего, как колокольчик, зазвучал в душе моей голос маленькой Вероники... И я схватил прекрасную руку подруги, и прижал ее к своим глазам, и не отпускал ее, пока в душе моей не замер звон,-- тогда я вскочил и рассмеялся, а пес залаял, и морщины на лбу старого генерала обозначились суровее, и я сел снова и снова схватил прекрасную руку, поцеловал ее и стал рассказывать о маленькой Веронике. ГЛАВА XVII

Madame, вы желаете, чтобы я описал наружность маленькой Вероники? Но я не хочу описывать ее. Вас, madame, нельзя заставить читать дольше, чем вам хочется, а я, в свою очередь, имею право писать только то, что хочу. Мне же хочется описать сейчас ту прекрасную руку, которую я поцеловал в предыдущей главе.

Прежде всего я должен сознаться, что не был достоин целовать эту руку. То была прекрасная рука, тонкая, прозрачная, гладкая, мягкая, ароматная, нежная, ласковая... нет, право, мне придется послать в аптеку прикупить на двенадцать грошей эпитетов.

На среднем пальце было надето кольцо с жемчужиной, -- мне никогда не приходилось видеть жемчуг в более жалкой роли, -- на безымянном красовалось кольцо с синей геммой, -- я часами изучал по ней археологию, -- на указательном сверкал бриллиант -- то был талисман; пока я глядел на него, я чувствовал себя счастливым, ибо где был он, был и палец со своими четырьмя товарищами--а всеми пятью пальцами она часто била меня по губам. После этих манипуляций я твердо уверовал в магнетизм. Но била она не больно и только когда я заслуживал того какими-нибудь нечестивыми речами; а побив меня, она тотчас жалела об этом, брала пирожное, разламывала его надвое, давала одну половину мне, а другую -- каштановому псу и, улыбаясь, говорила: "Вы оба

156

живете без религии и потому не можете спастись. Надо вас на этом свете кормить пирожными, раз на небесах для вас не будет накрыт стол". Отчасти она была права,-- в те времена я отличался ярым атеизмом, читал Томаса Пейна, "Systeme de la nature"1, "Вестфальский вестник" и Шлейермахера, растил себе бороду и разум и собирался примкнуть к рационалистам. Но когда прекрасная рука скользила по моему лбу, разум мой смолкал, сладкая мечтательность овладевала мной, мне чудились вновь благочестивые гимны в честь девы Марии и я вспоминал маленькую Веронику.

Madame, вам трудно представить себе, как прелестна была маленькая Вероника, когда лежала в своем маленьком гробике! Зажженные свечи, стоящие вокруг, бросали блики на бледное улыбающееся личико, на красные шелковые розочки и на шелестящие золотые блестки, которыми были украшены головка и платьице покойницы. Благочестивая Урсула привела меня вечером в эту тихую комнату, и когда я увидел маленький трупик на столе, окруженный лампадами и цветами, я принял его сперва за красивую восковую фигурку какой-нибудь святой; но затем я узнал милые черты и спросил, смеясь, почему маленькая Вероника лежит так тихо. И Урсула сказала: "Так бывает в смерти".

Загрузка...