Старик приходил завтракать на террасу отеля каждое утро, неизменно в четверть десятого, и ни минутой позже.
Надо полагать, он был педантичен во всем.
Служащие показывали его новым постояльцам, как некую достопримечательность отеля и города – маленького нормандского городка на прохладном побережье Атлантики. На протяжении многих лет он приезжал сюда ранней весной.
В марте.
Пятнадцатого числа.
Всегда – пятнадцатого.
И непременно – последним поездом из Парижа.
Гораздо забавнее было то, что никакой другой информацией о старике в отеле не располагали.
Говорили, что он ученый, возможно – профессор, возможно даже академик, но доподлинно этого не мог утверждать никто.
Неизвестно было, в какой области работает постоялец.
Есть ли у него семья.
Живет ли он в Париже, и вообще – во Франции.
Сказать, что он был неразговорчив, значит – не сказать ничего.
Дней и месяцев, которые старик провел под крышей отеля, наверняка набежало уже на несколько лет, а быть может – и целое десятилетие, слова же, которые за это время он соблаговолил произнести, исчислялись сотней– другой.
Не более.
Только самые необходимые, и те – скупо, по одному, в классическом телеграфном стиле, сдобренном малой толикой вежливости.
«Кофе, пожалуйста»
«Мой шезлонг. Благодарю»
«Такси к девяти утра»
Никаких посторонних замечаний, и уж тем более рассуждений или шуток.
Ни слова о погоде и самочувствии.
Если случалось кому, по рассеянности или неведению обратиться к старику с праздным, дежурным вопросом, ответом было молчание. Невозмутимое, безразличное молчание человека, душа которого пребывает на изрядном расстоянии от того места, где находится тело.
Словом, рассказать о нем было практически нечего, но причина заключалась не только в том, что старик упорно не желал ни с кем общаться.
Слова порой бывают не столь уж важны, порой – могут даже исказить представление о том, кто их произносит.
Но многое может рассказать внешность.
Однако и в этом смысле, загадочный старик был практически неуязвим.
Единственное заключение, к которому немедленно приходил каждый, увидев его даже мельком, было исчерпывающим и кратким: старый человек.
Очень старый.
Более – ничего.
Годы сыграли со стариком презабавную шутку, напрочь лишив его внешность каких-либо индивидуальных признаков.
Старость с мастерством подлинного живописца растушевала отличительные черты.
Непонятно – блондином он был или брюнетом до того, как волосы поредели, стали похожими на пух и приобрели серебристо– серый оттенок.
Какими были его губы, прежде чем побледнеть – в синеву, истончится, и запасть, отчего казалось, что старик постоянно их поджимает?
Был он прежде смуглым или бледнолицым?
Кожа напоминала древний, сухой пергамент, казалась неживой, желтовато – серой, и тонкой до прозрачности. На ней отчетливо проступали коричневые пигментные пятна, похожие на гигантские веснушки, странной, причудливой формы.
Наблюдая за ним однажды, молодая женщина, красивая, одинокая и, наверное, от того – грустная, неожиданно подумала, что известная схожесть стариков и младенцев заключается еще и в этом – внешность их лишена индивидуальности.
Все крохи, как правило, на одно лицо: нос-кнопка, глаза-горошины, на голове – легкий пушок неопределенного цвета.
Глубокие старцы тоже похожи друг на друга: сетка морщин одинаково уродует лица, похоже проваливаются беззубые рты, поредевшие, седые волосы едва прикрывают голову.
Этой весной она впервые приехала в Нормандию и поселилась в тихом отеле, намереваясь отдохнуть в одиночестве.
Привести в порядок мысли.
Залечить душу.
Прошлая жизнь была перечеркнута.
Мосты, ведущие назад, сожжены.
Там осталось многое, без чего прежде она не мыслила существования, но все это было утеряно безвозвратно.
Остались боль, обида, тоска и одиночество.
Были минуты, когда жизнь казалась ей глупой пыткой, способной только продлевать и множить страдания.
Из этого следовало, что продолжать ее не имеет смысла.
Позже она поняла, что это не так.
Тогда женщина просто исчезла из своей прошлой жизни, ни с кем не простившись и не захватив ничего, даже самого ценного или необходимого.
Она появилась в отеле с одной – единственной дорожной сумкой, содержимое которой могло вызвать удивление, а возможно – и некоторые подозрения.
Все, без исключения, вещи, заполнявшие сумку, были совершенно новыми.
Женщина купила их в Париже, перед тем, как сесть в поезд, идущий на север.
Ей казалось, что это правильно и даже совершенно необходимо – начинать новую жизнь в новых платьях и босоножках, словно в новой шкурке, натянутой взамен покинутой, старой.
Теперь она занималась душой, которую, к сожалению, невозможно было обновить с той же легкостью.
Но душа была жива и потому медленно, но неуклонно возвращалась к жизни.
Оказалось, что этому очень способствуют долгие прогулки вдоль моря, по пустынному пляжу, растянувшемуся на километры.
Свежий ветер Атлантики, налетая, путался в волосах и заполнял легкие чистым, прохладным дыханием.
Ветер казался целебным.
Он проветривал душу.
Уносил прочь клочья скорби.
Взамен приходила легкость, и новая жизнь распахивалась вдали, у самого горизонта, прозрачная и светлая, пронизанная лучами сдержанного нормандского солнца, как небо над водами Ла-Манша.
Она гуляла целыми днями, и оставалась в отеле только в непогоду – когда над морем буйствовал холодный, злой ветер, взбивая волны и теребя тучи, из которых сразу же начинал накрапывать мелкий дождь, унылый и нудный.
Тогда она приходила завтракать на террасу отеля и задерживалась там до обеда.
Читала книгу, или просто сидела в глубоком плетеном кресле, придвинув его к самым перилам, так, чтобы перед глазами простиралась только поверхность воды.
Серая.
Вздыбленная.
Придавленная сверху низким, свинцовым небом.
В тот день дождь зарядил еще ночью.
Мир проснулся мокрым, холодным, и от того, наверное, удручающе неприветливым.
На террасе было пусто.
В такую погоду постояльцы предпочитали завтракать в теплых номерах, и только угрюмый старик, нахохлившись больше обычно, сидел за столиком в глубине террасы.
Разумеется, этот был именно тот столик, который он облюбовал в первый же день пребывания здесь.
И, с той поры – неизменный.
Женщина же, напротив, этим утром изменила своей привычке, и устроилась подальше от перил, что было неудивительно – ветер то и дело швырял на террасу полные пригоршни дождя.
Она дождалась, пока официант налил ей кофе из большого хромированного кофейника, и, отхлебнув горячей ароматной жидкости, раскрыла книгу.
Она всегда завтракала так: уткнувшись в книгу, отламывала кусочки горячего круассона, и отрывалась от чтения, чтобы сделать глоток кофе.
Женщина совсем не следила за временем.
Это было несложно жизнь в отеле, да и во все городке текла плавно, никто никуда не спешил. Здесь не принято было беспокоить людей без особой нужды, и уж тем более никому в голову не пришло бы торопить человека, коротающего время за чашкой кофе.
Потому, наверное, она очень удивилась, ощутив вдруг чужое присутствие: кто-то близко стоял за спиной.
Первым вспорхнуло в сознании самое простое объяснение, но оно, как раз, и было, удивительным.
«Официант? – подумала женщина. – Но почему, зачем? Мне ничего не нужно»
Потом она обернулась, медленно, не слишком доверяя смутному ощущению, готовая легко согласиться с тем, что оно было обманчивым. Ей просто почудился кто-то.
Но оказалось – нет – не почудился.
За спинкой кресла, почти что, облокотясь на него, стоял старик. Вдобавок, он еще склонился над ней, смешно вытянув дряблую шею, словно высматривая что-то на столе.
Когда она обернулась, их лица оказались очень близко, и едва не соприкоснулись.
Она остро почувствовала его запах – запах чистой, опрятной старости, хорошо знакомый ей с той поры, когда маленькой девочкой – несколько лет кряду – провела в доме деда. Это был запах лекарств, смешанный со слабым ароматом старомодного одеколона.
Его глаза были они неожиданно глубоки, темны, смотрели внимательно и не по-старчески остро.
– Вы, что же, читаете по-русски? – требовательно спросил старик, ни мало не смущаясь тем, что подглядывал в чужую книгу, и был застигнут.
– Я – русская
Старик распрямился.
Но не отступил ни на шаг.
И не отвел глаз.
Однако, молчал, словно, вдруг глубоко задумался над услышанным.
Тогда заговорила женщина
– Вы – тоже?
– Я там родился. Но это было очень давно.
– Долго не живете в России?
– Долго. Намного дольше, чем жил.
– С начала века?
– Вы имеете в виду год одна тысяча девятьсот семнадцатый?
– Ну, семнадцатый, восемнадцатый… двадцатый….
– И двадцать первый, и даже двадцать второй… Они ведь опустили занавес только в тридцатых. Все едино – начало было положено в семнадцатом. Нет. Я не принадлежу к первой волне, хотя мог бы, наверное. Родители бежать не захотели, аябыл слишком мал – родился в двенадцатом году. В Киеве.
– Война?
– Да. Вторая мировая. Хотя воевать мне тоже не довелось. Сначала была бронь, а потом – удивительно скоро – пришли немцы.
– Вы были в… плену? – Запинка была мимолетной, но он уловил ее и истолковал правильно
– Вас интересует, не служил ли я третьему рейху? Испугались встречи с предателем, не приведи Бог – карателем, полицаем?
– Чего же теперь бояться? Нет, я не испугалась, но….
– Но это было бы вам неприятно?
– Пожалуй, да. Впрочем, я стараюсь никогда не судить огульно.
– Действительно? Редкое свойство, тем более для такой молодой особы. Терпимость обычно запаздывает, приходит в старости, и толку от нее – чуть. Все непоправимое уже совершено: отринуты близкие люди, раздавлена любовь, убита дружба. И все – нетерпимость, идиотская категоричность, которую упрямые, недалекие люди иногда путают с принципиальностью и даже честью. Так вот, сударыня, вы угадали: третьему рейху я, действительно, служил, хотя и не своей воле. Теперь в это почти никто не верит. Мой народ наци уничтожали только за то, что он существует на свете. А я – служил…. Карателем и полицаем не был, кровь людскую не проливал…. Впрочем, оправдываться не намерен…..
– Мне не нужны ваши оправдания.
– В самом деле? Вы великодушны. Что ж, поскольку разговор наш вышел за рамки дежурного, позвольте представиться….