Юрий ВяземскийИкебана на мосту

Я посмотрел на часы. Без двадцати пяти семь. Рано пришел. Но я боялся опоздать. Я любил тебя ждать, замечать вдалеке твою фигуру, следить за тем, как ты идешь мне навстречу, помахивая одной рукой и чуть наклонив голову набок, как ты улыбаешься мне издали. Поэтому я всегда приходил на место нашей встречи раньше, чем мы договаривались. А ты почти всегда опаздывала.

Когда мы с тобой познакомились, этого моста ещё не было. Мы перебирались друг к другу через реку в обход, по другому мосту, по которому ходили трамваи. Давно это было…

Ты помнишь, мы проучились в одном классе целых три года и лишь за три месяца до окончания школы заметили друг друга. То есть я-то тебя заметил намного раньше, но мне и в голову не могло прийти, что у нас с тобой может «что-то получиться», как тогда мы говорили. Ты была такой взрослой, независимой, у тебя было много кавалеров и почти все старше тебя. Был даже, по-моему, один женатый или разведенный. А я был маленький и смешной и играл дома на виолончели.

Поэтому, хотя я давно был к тебе неравнодушен, мое неравнодушие носило характер немого обожания, смешанного с неприязнью, и смотрел я на тебя не как на девчонку, которую можно было пригласить в кино, на танцы, взять за руку, поцеловать – Боже упаси! – а как на недосягаемое, насмешливое, часто злое божество. Вдобавок ко всему, я тебя боялся физически: ты была решительна и неразборчива в поступках и при случае могла заехать по физиономии.

Я предпочитал дружить с другими девочками, с которыми я мог пойти в театр, на концерт классической музыки; с ними мне было свободно и просто, и, главное, с ними не надо было целоваться. Тем более что часто вместе с нами ходила моя бабушка.

На летние каникулы перед десятым классом я поехал отдыхать на дачу к другу. Он был старше меня на четыре года, уже успел вкусить многие удовольствия и невинные пороки юности, а кроме того, имел давнишнее намерение серьезно заняться моим воспитанием. К чести или ко стыду его будет сказано, он весьма преуспел в последнем. Я довольно скоро научился играть на гитаре (виолончель мне в этом сильно помогла), обращаться с магнитофоном, пить вино и целоваться с девушками.

Когда я пришел в школу, мои одноклассники сразу же заметили произошедшую во мне перемену и почти все одобрили ее, за исключением тех девочек, с которыми я ходил в театр и на концерты. Одна лишь ты никак не оценила моего развития.

– Да бросьте вы, ничуть он не изменился. Такой же счастливый розовый поросенок! – сказала ты.

Все тогда на тебя разозлились: ребятам стало обидно за меня. Но тебя это ничуть не тронуло: в школе ты почти ни с кем не дружила. А я понял, что безнадежно влюблен в тебя.

Прошли полгода, за которые я ни разу не сходил в театр или на концерт классической музыки, зато меня все чаще стали приглашать на дни рождения и школьные вечеринки. Мой гитарный репертуар разросся, а вместе с ним возросла и моя популярность в школе. На виолончели я играл все реже.

На некоторых вечеринках я встречал тебя и каждый раз все сильнее влюблялся. Признаться же тебе в своих, как мне тогда казалось, святотатственных чувствах, просто заговорить с тобой я не смел. С каждым днем видеть тебя в школе мне становилось все мучительнее и радостнее.

И все-таки я решился. Выбрал я для объяснений самый неподходящий момент и самую нелепую форму. В разгар перемены, когда школьный коридор кишел народом, я подошел к тебе и заявил:

– Я долго считал тебя богиней, но теперь вижу, что ты обыкновенная смертная. А значит, я могу тебя поцеловать и не осквернить при этом ложа богов.

Не помню, где я откопал этот пошлый текст. Сам я такого явно не мог придумать. Но духу и глупости у меня, как ни странно, хватило, чтобы произнести его до конца.

Мои одноклассники, присутствовавшие при сем, опешили, но ты не растерялась. Ты ласково улыбнулась мне и сказала, отрезая мне все пути к отступлению:

– Ну-ну, валяй, дерзкий!

И я поцеловал тебя в губы.

Брезгливо поморщившись, ты медленно вытерла рот и вдруг резко ударила меня кулаком в живот. У меня перехватило дыхание, и я согнулся. И тут же получил коленкой в подбородок. Это был первый и до сегодняшнего дня единственный раз, когда я потерял сознание. Видимо, при падении сильно ударился затылком. Как мне потом рассказали, меня подняли с пола и отнесли в медпункт, где долго давали нюхать нашатырь, прежде чем я пришел в себя.

Я тут же убежал из школы, даже в класс не зашел за портфелем – так мне было стыдно.

Неделю я не показывался на уроках. Бродил по городу. Ходил на утренние сеансы в кино. Так могло продолжаться и месяц, и два месяца. Никто и ничто не могло заставить меня пойти в школу. Но к концу седьмого дня моих прогулов ты позвонила мне по телефону.

– Юра, мне надо с тобой поговорить. Только не в школе. Знаешь, где строят новый мост через Яузу? Приходи туда завтра в семь часов вечера. Не бойся, в этот раз тебе ничего не угрожает, – сказала ты и повесила трубку, не дождавшись ответа.

Ты не представляешь, что за веселую ночку я провел после твоего звонка. Но дай мне Бог побольше таких бессонных ночей!

На следующий день я вышел из дома, перешел через реку по мосту с трамваями и в половине седьмого был там, где ты просила. Наш мост тогда только начинали строить…


Интересно, который час? Я отогнул рукав плаща и посмотрел на часы. Они показывали без пяти семь…

В тот раз я прождал тебя до пятнадцати минут восьмого. Я был уверен, что ты не придешь. Я не верил, что ты вообще можешь ко мне прийти, а тем более после того, что произошло. Но ты спустилась, помахивая одной рукой и чуть наклонив голову набок, по горбатой улице к тому месту, где стоял я. Ты улыбалась мне еще издали.

– Юра, – начала ты, не поздоровавшись, – вообще-то я очень спешу, так что давай сразу к делу. Видишь ли… ты мне нравишься. У меня – тебе уже, наверно, успели доложить наши классные сплетницы – много кавалеров. Но это не то, несерьезно. А ты мне нравишься… У тебя куртка очень приятно пахнет.

В ту весну мама привезла мне из Прибалтики заграничную куртку с весьма своеобразным запахом. Но…

– Я не шучу, – продолжала ты, – мне правда безумно нравится запах твоей куртки. Прямо голова кругом… Только давай не будем сегодня целоваться. Для первого раза, по-моему, достаточно.

Я и не помышлял. Я пальцем-то боялся пошевелить. Ты повернулась и пошла вверх по улице. Потом остановилась и крикнула мне:

– Завтра заходи за мной, вместе в школу поедем! Я там тоже неделю не появлялась!

– Обязательно приду! – крикнул я что было мочи, хотя ты не успела далеко отойти. Я, кстати, и адреса твоего не знал.

Ты ушла, а я до ночи бродил какими-то незнакомыми переулками и разговаривал сам с собой, как сумасшедший. Я никогда не был таким счастливым. Даже тогда, на даче…


Кто-то идет вниз по улице. Нет, это не ты, какая-то другая женщина. Не та походка. Да и рано для тебя. Всего пять минут восьмого. А ты постоянно опаздывала…

В дальнейшем счастливые и несчастливые моменты в наших с тобой отношениях чередовались почти с математической точностью. Я даже составил синусоиду нашей любви.

Когда синусоида была в положительной зоне, мы с тобой виделись каждый день, с утра и до позднего вечера, и целовались так много и безудержно, что по утрам губы у нас были синие, болели и мы с трудом могли их разлепить.

Когда же синусоида углублялась в отрицательное поле, мы встречались редко либо вообще не встречались. Помню, один раз ты уехала на машине в Ялту, даже не предупредив меня об этом. Тебя не было дома целую неделю, а я чуть с ума не сошел. Ты вернулась и тут же сообщила мне, где и с кем была.

– Во-первых, я не мещанка, – заявила ты в ответ на мое негодование, – и не потерплю, чтобы меня кто-нибудь ревновал. Даже ты. А во-вторых, эти парни мне абсолютно безразличны. – («Парням», как мне потом удалось выяснить, было от двадцати одного до тридцати двух). – Но кто же упустит возможность прокатиться на Черное море, тем более в компании на редкость просвещенных физиков? Тебя я, по понятным причинам, не могла захватить с собой.

Я тебе все прощал. А что мне еще оставалось? Поэтому и тогда, на даче…

Мы поехали к тебе на дачу в середине сентября. Мы уже были студентами. Я поступил на исторический факультет в МГУ, а ты – на японское отделение в Институт восточных языков (по-моему, он так тогда назывался). Я и не подозревал, что тебя интересовала Япония. В школе, насколько я помню, ты увлекалась точными науками, и все были уверены, что ты пойдешь на физфак или в физтех. Мне лично свой выбор ты объяснила тем, что японистика – самая точная из известных тебе наук.

Примерно в это же время в нашей жизни появилась икебана. Ты занималась ею везде, где бы ни находилась: в своей и в моей городских квартирах, на даче, в парке, в столовых, кафе и ресторанах, в поезде, если мы с тобой куда-нибудь ехали, даже в самолете и в такси. У тебя в сумке всегда можно было обнаружить одну, а то и несколько подставок для икебаны самых различных форм и конструкций. Ты делала икебану из всего, что попадалось тебе под руку: из садовых и полевых цветов, из колосков пшеницы и стеблей репейника, речных водорослей и болотного мха, кусочков коры и птичьих перьев. Ты создавала свои букетики радостная и печальная, сосредоточенная и небрежная, молча и разговаривая со мной, с другими. Ты никогда не восторгалась своими икебанами, не заставляла восторгаться ими окружающих.

Когда я однажды спросил тебя, зачем ты «занимаешься икебаной» – надеюсь, я употребляю правильное выражение, – ты ответила:

– Я оборудую для себя среду. Посмотри, как просто: всего три цветка, и любой угол можно сделать своим домом.

Кое-кто подшучивал над тобой, называл твое пристрастие к икебане пижонством, «японскими штучками», выпендрежем, но только не я. Я знал, что икебана была нужна тебе. Она была единственным, что ты могла с любовью создать и не бояться потерять.

…В тот день, на даче, ты тоже сделала икебану. Это была одна из первых твоих икебан.

Я колол дрова возле сарая, а ты приводила в порядок дачу – маленький однокомнатный домик с чуланчиком и летней верандой. Уже почти месяц в доме никто не жил, и в нем было холодно и сыро. Но вернуть ему жилой уют оказалось несложно: надо было лишь протопить печку и подмести в комнате пол.

Когда я вошел с охапкой дров на веранду, ты уже кончила убирать и разогревала на керогазе тушенку, а на столе стояла икебана.

– Слушай, Ленка, какая прелесть! – сказал я, разглядывая изящный букетик на линялой клеенке.

Ты как-то странно на меня посмотрела, потом подошла к столу, выдернула из подставки цветы и выбросила их в ведро.

– Зачем ты? – удивился я. – Испортила такую красоту!

Ты не ответила, взяла в руки дуршлаг и принялась сливать макароны, которые сварились на втором керогазе.

– Давай скорее затопи печку и иди есть, а то макароны остынут, – сказала ты.

Потом мы сидели на веранде, пили кисловатое вино и ели горячую тушенку с макаронами. А за окном быстро и незаметно наступил прохладный осенний вечер.

Никогда в жизни я не ел ничего вкуснее той тушенки с макаронами. Ей-богу!

Ближе к ночи подул ветер и пошел хлесткий косой дождь. Но дождь был за окном, а в комнате потрескивала поленьями печка, было уютно и тепло, даже жарко. Мы лежали на узкой скрипучей кровати. Мы сбросили на пол одеяло. Ты была беззащитной и ласковой. А мне вдруг стало страшно, и я еще теснее прижимался к тебе, еще крепче целовал тебя, как будто это могло придать мне смелости.

– Ну смелее, смелее же! – просила ты. – Я же сама этого хочу!.. Я люблю тебя, глупый, люблю тебя!

Но я ничего не мог с собой поделать. Я боялся, что тебе будет больно. Я не хотел, чтобы тебе было больно. Мне было страшно за тебя… Господи, да я… Я просто испугался.

– …я же люблю тебя, дурак, люблю же…

…Мы проснулись от холода. Мы забыли закрыть печную трубу, и к утру все тепло выветрилось.

Я попытался поцеловать тебя, но ты оттолкнула меня, спрыгнула с постели и, стоя босиком на холодном полу, стала одеваться. Тебе было очень холодно, но ты не спешила одеться.

Ты вышла из комнаты, а я остался лежать в постели. Мне было ужасно стыдно и обидно, что я испугался. Мне казалось, что я тебя потерял…


– Закурить будет?

Передо мной стоял парень лет семнадцати, он был заметно навеселе. Чуть в стороне от него стояли еще два подростка и выжидательно смотрели на меня.

– Нет, к сожалению. Не курю, – ответил я.

– Ну, тогда извиняюсь, – сказал парень и пошел по набережной, кивнув своим спутникам. Те вразвалочку последовали за ним.

Десять лет назад, подумал я, такой вот диалог почти наверняка закончился бы потасовкой. Либо пришлось отдать двадцать копеек. В лучшем случае меня бы просто обругали.

Я посмотрел на часы. Уже половина восьмого. Ну что ж, пока еще рано отчаиваться. Ты должна прийти, ведь мы же договорились. Ты же знаешь, что я буду тебя ждать…


После того случая на даче мы с тобой не виделись почти месяц. Я места себе не находил. Видеть меня ты не желала, а навязчивые преследования, которым я тебя подвергал в первые дни нашей размолвки, были нелепы и беспомощны и, как мне казалось, причиняли тебе боль.

Через неделю я потерял надежду и перестал тебя беспокоить.

Я снова увидел тебя лишь в середине следующего месяца. Ты позвонила мне по телефону и попросила прийти к семи часам к строившемуся пешеходному мосту через Яузу.

Ты встретила меня так, будто мы с тобой не расставались. Ты не давала мне вспоминать о событиях прошедшего месяца, ласково обрывала меня, когда я пытался о них заговорить. Да мы вообще мало с тобой говорили в тот вечер. Мы ушли на другой берег реки, в парк, забрались в самый его темный угол и целовались.

На прощание ты сказала:

– Юра, у меня есть к тебе одна просьба. Обещай, что ты ее исполнишь.

Я пообещал – в этот момент я готов был обещать все, что угодно, – а ты сказала:

– Давай договоримся, что ровно через десять лет… Какое сегодня число? Восемнадцатое октября?.. Так вот, восемнадцатого октября через десять лет мы с тобой встретимся здесь, у моста. В семь часов, как всегда. Что бы ни произошло. Даже если мы с тобой расстанемся… Просто мне хочется посмотреть, каким ты будешь. Я буду очень скучать по тебе… Ты придешь?

– Конечно, приду. Только зачем нам с тобой расставаться?

– Нет, ты точно придешь? Не забудешь? Все-таки десять лет. Что бы ни случилось, ладно?

– Обещаю, что приду обязательно.

– И я приду, – сказала ты.

Напуганный тем жутким месяцем, в течение которого мы с тобой не виделись, я боялся тебя вновь потерять. А ты пользовалась этим со всей широтой своей фантазии. Больше всего тебе нравилось делать из меня зачинщика очередной ссоры с помощью самых невинных на первый взгляд подстрекательств. Тебе, казалось, доставляло истинное наслаждение наблюдать за тем, как, выведенный из себя, я совершал глупые и неподобающие мужчине действия: хлопал дверями, швырял на пол посуду и другие бьющиеся вещи, выбрасывал в реку бутылки с вином и торты, которые должны были служить нашей с тобой лептой в студенческие складчины, выскакивал на перекрестке из такси, в котором мы ехали, задирался к твоим поклонникам и дрался с ними (как правило, доставалось мне, а не им, так что справедливость в конечном итоге торжествовала).

После каждой такой выходки я возвращался к себе домой с твердым намерением навсегда вычеркнуть тебя из своей жизни. И всякий раз не проходило и часа, как мое самолюбивое озлобление постепенно уступало раскаянию, преувеличенному чувству вины и непреодолимому желанию видеть тебя тотчас же, сию же минуту, сделать так, чтобы все было по-старому.

Я неотступно следовал за тобой. Я даже поехал с тобой на зимние каникулы в Терскол, хотя не умел кататься на горных лыжах.

Не знаю, когда и где ты успела научиться, но ты каталась великолепно. Когда я впервые увидел, как ты легкими, плавными дугами в изящной высокой стойке спускаешься с горы в ярком горнолыжном костюме, плотно облегающем твою стройную фигуру, я понял, что пропал окончательно.

К несчастью для меня, подобное ощущение испытали, вероятно, и другие, видевшие тебя на склоне, так как в первый же вечер, когда мы сидели в кафе, вокруг тебя захороводили уверенные в своей неотразимости и потому на редкость бесцеремонные «тигры снегов». Они часто приглашали тебя танцевать, посылали на наш столик бутылки шампанского, подсаживались к нам и вели с тобой непринужденную беседу, изредка поглядывая на меня с высоты своей неотразимости. «Мальчик, а ты что тут делаешь? Шел бы ты лучше спать», – говорили их снисходительно-учтивые взгляды. Ты не слишком настойчиво отвергала их внимание, а мне хотелось заехать им всем по физиономии.

На следующее утро ты оставила меня на пологой учебной горке в обществе старательных и болтливых пенсионеров (мне тогда казались пенсионерами все люди старше сорока лет) и уродливых, неуклюжих девиц, а также чрезвычайно педантичного инструктора, который не столько учил нас кататься, сколько следил за тем, чтобы никто из посторонних не пользовался бугельным подъемником… Ты сдала меня на попечение этой на редкость милой публики, а сама в сопровождении туго обтянутых молодцов уехала снимать снежную стружку на Чегет. Ты вернулась поздно вечером, от тебя пахло вином, и ты возбужденно рассказывала мне, как несколько раз спустилась «со всех трех Чегетов», а потом пила шампанское и ела шашлыки в кафе «Айя». На следующий день ты снова укатила на Чегет, а мы сначала отрабатывали поворот «плугом», а потом три часа чинили вышедший из строя подъемник.

На третий день я наотрез отказался от учебной горки и увязался за тобой на Чегет. Я и не представлял себе, на что иду.

Поначалу все шло благополучно. Твои великолепные спутники накануне слишком отпраздновали чей-то день рождения и по этой причине остались в гостинице, а мы с тобой незаметно отстояли очередь на большой подъемник и поднялись в одном кресле наверх, держась за руки и прижавшись друг к другу.

День был чудесный, а горы – ослепительно голубые. Откуда я мог знать, что через полчаса ты умчишься вниз навстречу темнеющей где-то далеко под тобой полоске баксанских лесов, а я, забыв про красоту голубых гор, буду медленно сползать в слепящую преисподнюю, цепляясь пальцами за обледенелый склон.

Ты помнишь Чегет? Ты помнишь обледенелый Чегет? Если да, то тогда ты легко представишь себе, что мог чувствовать на нем человек, всего лишь третий день стоящий на лыжах… Нет, конечно, я мог спуститься вниз на канатке, как это делали многие отдыхающие, поднявшиеся наверх полюбоваться горным пейзажем… Нет, я был и до некоторой степени остаюсь заурядным трусом. Но, поверь, мне было бы значительно страшнее спускаться вниз на подъемнике вместе с «пижамниками», как ты презрительно именовала всех негорнолыжников… Нет, я даже представить себе это боялся!

Я не помню, как спустился. У меня сохранилось воспоминание лишь о чем-то очень долгом, унизительном и уродливом: я всегда боялся высоты. Правда, под конец я все же нашел в себе мужество пустить лыжи вниз по склону и даже изобразил несколько конвульсивных поворотов. Я благодарил Бога за то, что ты не видела меня в этот момент, и в то же время был страшно горд тем, что у меня хотя бы это получилось.

Внизу я нашел тебя у подъемника. Ты тревожно всматривалась в спускавшиеся кресла. У тебя было бледное, виноватое лицо.

– Юрка?! – удивилась и обрадовалась ты, когда я тебя окликнул. – Ну тебя к черту, дурак! Ты же даже поворачивать не умеешь!.. Сегодня такой жесткий склон и бугры. Я сама с трудом спустилась… Ну ты даешь! Молодец парень!

За это «молодец парень» я бы тогда полжизни отдал…


Восемь часов. Это уже много. Целый час прошел. Хотя, я помню, ты опаздывала и на два, и на три часа. А я все равно ждал…


В тот день, когда я «спустился» с Чегета, я прождал тебя всю ночь. Ты ушла в семь часов вечера и обещала вернуться через час. Мне ты объявила, что договорилась о встрече с каким-то парнем, который якобы обещал достать для тебя австрийские лыжные ботинки – «Альпины». Я хотел пойти с тобой, но ты не разрешила:

– Да Господь с тобой, Юронька! Кто же так договаривается! Двое в лодке, не считая козы? Несерьезно! – улыбнулась ты, поцеловала меня и ушла.

Я прождал тебя в холле турбазы до шести часов утра. Ты спустилась по лестнице с одного из верхних этажей и, не говоря ни слова, села рядом со мной в кресло.

– И ты давно здесь? – спросила ты после долгой паузы.

Я молчал.

– Сумасшедший! – Ты тихонько засмеялась, потом сказала радостно и нежно: – Юрка, требуется срочная медицинская помощь: я влюбилась!

Ты достала из кармана куртки маленькую подставку для икебаны, вынула из вазы, стоявшей на столике, несколько цветов, оторвала у них стебли под самые венчики…

– Прости, конечно, – продолжала ты, – но с кем-то мне надо поделиться. Ведь не чужой же ты мне, правда?.. Ты, кстати, его видел. Помнишь, такой высокий рыжеватый мальчик в желтой поролоновой курточке, с таким смешным курносым носиком…

– А его куртка тоже приятно пахнет?

– Что ты? Какая куртка?.. Ой, прости ради Бога, я сейчас ничего не соображаю. Как пьяная. Надо же так втюриться!

Я молчал, а ты делала икебану.

– А как же… я? – Глупее вопроса я не мог придумать.

– Ты-ы? А ты здесь при чем?.. Да брось, Юрка. Ты же знаешь, у меня это ненадолго. Ты хороший мальчик, ты подождешь свою сумасшедшую Ленку. Осваивай пока повороты на параллелях, а как только у меня это пройдет, я тебе дам знать. Договорились?

– Он тебе «Альпины»-то хоть достал?

– Ну, парень, ты уже хамишь… Пойдем-ка лучше спать.

Ты ушла к себе в номер, а я подождал, пока откроется камера хранения, взял оттуда лыжи и рюкзак, наскоро упаковался и с первым же рейсовым автобусом уехал в Минеральные Воды, к самолету. Билетов на Москву не было, поэтому я полетел до Курска, а там сел на ночной поезд. Утром следующего дня я был в Москве.

Мое терпение лопнуло. Ты уж прости меня.

Я отыскал в столе старую записную книжку, обзвонил всех своих знакомых девочек и всем им назначил свидание, естественно, в разное время и в разных местах. Как ни странно, половина из них пришла.

Студенческие каникулы были в самом разгаре, и мы очень разнообразно их использовали. Ходили на концерты, в театр, ездили за город «по памятникам» (одна из моих новых спутниц была большой любительницей памятников архитектуры), сидели в студенческо-молодежном кафе «Синяя птица», где в то время регулярно устраивались выступления начинающих «бардов и менестрелей», ездили верхом на ипподроме, ходили на каток в Лужники, в бассейн «Москва» и, конечно, целовались везде, где было можно: в укромных уголках малоосвещенных вечеринок, на расчищенных и не расчищенных от снега скамейках парков и скверов, в такси и обязательно в подъездах – на прощание. Одним словом, весело и беззаботно проводили время…

Мне никогда не было так тоскливо и пусто, как в те зимние каникулы, Ленка. У меня было такое ощущение, что все мои близкие умерли и я остался круглым сиротой…

Ты пришла, когда я уже давно не ждал тебя.

Я плохо помню, как все было. Лишь отдельные моменты сохранились в памяти. Помню, например, что родители уехали в Ленинград; что мы долго молча стояли друг против друга у входной двери и не могли решиться: ты – переступить порог, а я – предложить тебе войти. Помню, как ты включила телевизор, убрав звук, и мы с тобой смотрели, как на экране беззвучно и жутко, с застывшими лицами и неподвижными взглядами пел военный хор, разевая немые рты. Помню, как ты говорила, не отрывая глаз от экрана:

– Я никогда не думала, что мне будет так плохо. Кошмар какой-то… Я очень боялась, что… что стану зависеть от тебя… Я поняла это впервые тогда, на даче. Это было так неожиданно и сильно… А потом мне стало страшно. Я испугалась своей неуправляемости. Раньше у меня такого никогда не было… Понимаешь, я даже обрадовалась тому, что у нас ничего не вышло. Мне так легче было тебя бросить… А потом я снова стала неуправляемой и позвонила тебе… Потом я внушала себе, что у нас и так все кончится, само собой, без хирургического вмешательства… Но в Терсколе я поняла, что обманываю себя, что с каждым днем я все сильнее к тебе привязываюсь. Что я себя теряю… А тут как раз подвернулась одна веселая компания, с песнями, с гитарами, только что цыган не было… Я тогда была уверена, что смогу с собой справиться. Знаешь, мне даже весело было… Но я опоздала. Я уже не могу… Юрка, мне страшно! Я люблю тебя…

Я помню, как мы сидели с тобой на кухне, пили чай и боялись прикоснуться друг к другу.

В ту ночь ты стала моей. Вернее, это ты сказала, что стала моей. Я и до этого считал, что ты моя.

– Чудак, – шептала ты. – Я никогда не была твоей. Я была своей, моей собственной, понимаешь? Я никогда не была чьей-то!.. А теперь я твоя. Только твоя!..

Я не помню, когда наступило утро…

А вот и ты. Ты идешь вниз по улице и улыбаешься мне издали, извиняясь за опоздание. Что ты! Я вовсе на тебя не сержусь! Я так рад, что ты наконец пришла. Я так долго ждал тебя. Столько лет. Я так соскучился.

Ты опустила голову. Ты тоже рада меня видеть и не хочешь, чтобы я это заметил. Бесполезно, Ленка! Я слишком хорошо тебя знаю.

Вот ты подошла ко мне, остановилась, подняла голову…

Да, у меня всегда было богатое воображение. Я многое могу себе живо представить, тем более твой приход. Может быть… Может быть, я и тебя лишь представил себе?

Мои часы показывали девять часов…

Ты так и не пришла, хотя я прождал тебя до половины десятого. Дольше ждать было бесполезно.

Я посмотрел в последний раз на твою улицу, на наш мост и пошел вдоль Яузы по направлению к метро. Пора было возвращаться домой.

Дома меня ждала жена – добрая, симпатичная женщина, которую тоже звали Леной и которая даже чем-то была похожа на тебя. Чисто внешнее сходство, разумеется.

Я любил свою жену. За ее честное и доверчивое сердце, за покладистый, хоть и ворчливый слегка, характер, за ласковые заботливые руки. За то, что она во многом понимала меня и всегда старалась помочь, ненавязчиво, незаметно и лишь тогда, когда я нуждался в ее помощи. Я любил ее за то, что она родила мне дочь Ксюшку, без которой моя жизнь казалась мне теперь невозможной и бессмысленной. Я любил ее, наконец, за то, что лучше жены я бы не нашел себе.

И все-таки мне было грустно, что ты не пришла. Может быть, потому, что я никогда не мог сказать, за что я любил тебя, Ленка…

Когда я вернулся домой, женщины мои уже спали. Я вспомнил, что на следующий день жене надо рано вставать на работу. Я тихонько прикрыл за собой дверь и на цыпочках прошел в кабинет. Там снял с себя плащ, чтобы не шуршать им в коридоре, разулся и осторожно проник в спальню.

Ты спала, обняв подушку, рядом с тобой в той же позе спала Ксюшка.

Ты, конечно же, забыла про наше с тобой свидание. Да и разве все упомнишь в этой суматошной жизни, в которой так много дел: надо одновременно работать, вести хозяйство, растить ребенка, заботиться о муже, просто, наконец, быть женщиной. Да и давно это было. Все-таки десять лет прошло.

Я вдруг подумал, что чем-то похож на убийцу, который, случайно убив самого близкого себе человека, тоскует о нем, ждет его, ищет повсюду… Нелепое сравнение!

Я вернулся к себе в кабинет, зажег настольную лампу и, погасив верхний свет, сел за стол. На столе стояла миниатюрная подставка для икебаны, в которой я хранил стержни для авторучек.

Загрузка...