Памяти Гертруды Ивановны Вайспапир
Ее звали Глория Шмидт. Имя для парохода, не для девушки. Глория — ровная линия борта, гладкий на ощупь, прохладный металл; причудливые блики над ватерлинией, запах воды, мечта… Шмидт — гордо задранный форштевень; будто лезвие рапиры — бушприт; будто выстрел в небо — мачта; шум ветра в ушах, затаенная тоска…
Его звали Иван Богданов. Иван Титович Богданов. Он был капитаном дальнего плавания.
— Erlerdigt! Der Nachste!
— Klar…
Открытые вагоны теснились, сталкиваясь буферами, перед бортом, с которого свисал на причал светло-бурый брезент. Время от времени по нему дробными очередями стучали горсти похищенного апрельским ветром зерна. Иван, стоя на мостике, перебирал вагоны взглядом, как четки: молился, чтобы время сжалось пружиной, свернулось, будто канат, в бухту; что угодно и как угодно — лишь бы он немедленно очутился на улице Баумваль, где у дверей отцовской аптеки ждет его белокурый ангел в шелковых чулках и клетчатой юбке — Глория Шмидт.
Как они стали мужем и женой, история умалчивает. Может быть, они обвенчались в ратуше рядом с рынком, а потом вышли к горланящей и глазеющей толпе — и все ярмарочное действо вмиг обернулось свадебным торжеством. А может, каким-то чудом он вывез ее из Германии на своем пароходе, и они расписались в загсе на Старо-Невском, а потом вышли в сквер, и деревья осыпали их с двух сторон листьями, как гости на свадьбе медными монетами.
Они жили в коммуналке, где на кухне стояли железные печи, в жестяных ваннах купали детей, а веревки с бельем, пересекаясь в разных направлениях, придавали пространству причудливую многомерность и уют.
Скоро купили ванну и они. Как назвать дочку, маленькую копию матери, долго не думали — назвали Гертрудой, что по-немецки означает «могучее копье», а по-русски — «героиня труда». Ласково девочку называли Гетой.
Иногда, нацедив в рожок молока, мать оставляла спящего ребенка под присмотром соседки и уходила в город, совсем не похожий на Гамбург, но тоже пахнущий морем и где голуби так же делили небо с чайками.
Она любила встречать Ивана у ворот сквера перед домом. Он шел к ней, рассекая клешами питерский ветер и заранее сдвинув фуражку на затылок… Обнявшись, Иван и Глория долго слушали дробь капели или шелест еще клейких тополиных листьев — или смотрели, как они, пожелтев, опускались на землю или как покрывались снегом.
Подходя к дому, они брались за руки и замирали, задрав головы к окну на третьем этаже. Над ними проплывали облака, где-то вдалеке звенели трамваи, гудели машины и заводские трубы, из чьей-то распахнутой форточки по двору разносился звук патефона и густой аромат борща.
Так прошло три года. Потом началась война.
Ивана призвали во флот. Капитан парохода стал командиром подводной лодки. Глория осталась в осажденном соотечественниками городе. Зимой она умерла. Кто-то из оставшихся в квартире написал Ивану. Он приехал, застал дочку живой, устроил в детский дом. Потом вернулся обратно. Вскоре погиб. Его медаль вручили дочери, когда она выросла.
Что сводило с ума тех несчастных, которым выпадало встретить на своем пути Гету Богданову, они и сами не понимали. Природа наделила ее совершенными формами и гордой осанкой, но дело было, скорее всего, в длинном, по-особому изогнутом локоне пепельных волос, который ниспадал со лба, обтекая лицо волной. Иногда ветер на миг расправлял его в тонкий веер — и тогда казалось, будто синие глаза глядят сквозь золотистую вуаль…
Ей пели песни под гитару и читали стихи. Бородатые художники в толстых свитерах приглашали ее в мастерские, где густо пахло красками и олифой. Элегантные молодые люди в дорогих костюмах заказывали для нее билеты на лучшие места в Кировском театре и водили в «Метрополь». Ее звали то на Домбай, то в Крым, то в экспедиции куда-то в Среднюю Азию — а то и сразу в загс.
Замуж Гета не торопилась. О семейном быте она знала только по книгам из детдомовской библиотеки, и он представлялся ей то беспечно-суетливым, то беспросветно-каторжным. Она выросла с мечтой о путешествиях и с ощущением, будто рядом с ней постоянно пребывает нечто невидимое, неосязаемое, ускользающее от внимания и неотступно манящее. Поэтому наибольшим ее вниманием пользовались те поклонники, которые пусть и не слишком понятно, зато увлекательно и поэтично толковали о поиске истины. Она любила фильмы, в которых герой в очках и белом халате тащил упирающуюся девушку к телескопу или страстно писал ей на доске какую-нибудь формулу… И да, она любила стихи — те сокровенные, ни на что не похожие строки, которые никогда не читались публично, но передавались, тщательно переписанные, из рук в руки. В конце концов она пришла к убеждению, что поиск той самой истины — всеобъемлющей и конечной, о которой говорят, почтительно понизив голос и подняв при этом брови, — и есть ее путь.
Насколько извилистым и тернистым он окажется, Гета и вообразить себе не могла. Окончив институт, она поехала на практику в Батуми. Не прошло и недели, как ее, сидевшую в сумерках на морском берегу, подхватили под руки, насильно усадили в машину и увезли в горы. Через три дня была сыграна свадьба. Юсуф — так звали мужа — держал Гету взаперти, убеждал, что назад ей уже никогда не вернуться; то угрожал, то осыпал обещаниями… Когда она поняла, что в Ленинграде ее никто не ищет, сдалась.
Вскоре она забеременела — и в первых числах февраля родила дочь. У девочки были почти белые кудряшки, и отец дал ей имя Нателла, что по-грузински означает «светлячок».
До рождения дочери жизнь Геты проходила в четырех стенах, и ее единственными собеседниками в дневное время были родители мужа. И свекор Магомед, и свекровь Нана жалели ее, а во внучке души не чаяли. Гета, глядя на них, с трудом могла представить себе, что когда-то и у них все началось с ужаса, со слез, с насилия… Свекровь, будто прочитав ее мысли, как-то сказала:
— У нас все было по согласию. Он меня выкупил у родителей. Но ведь и по-другому тоже веками было. Местные это понимают, приезжие — нет. Ну да ничего, привыкнешь — будем нашего светлячка вместе растить…
Она ловко взяла внучку под мышки, подняла ее и прижала к щеке…
— Посмотри, разве не хорошо у нас?
Ветер приносил со двора запах свежих дров, виноградных листьев и апельсинового цветка. Время от времени где-то рядом мычал бычок; тихо, будто про себя, ржала пасущаяся лошадь. За обрывом синели горы.
— Ну, давай накрывать на стол.
Кукурузные лепешки, домашний сыр, зелень, кувшин со свежим молоком…
Теперь, одевшись, как одеваются замужние женщины, Гета могла ходить на рынок, иногда брала с собой дочку. Присматривали за ними не слишком усердно…
В первый раз муж догнал Гету на вокзале, когда она уже садилась в вагон, в одной руке держа чемодан, а другой прижимая к себе дочку. Ощутив, как в плечо вцепились стальные пальцы, она резко развернулась всем телом и отпрянула назад. Нож только скользнул по груди, оставив на ней глубокий надрез.
Дома, обрабатывая рану, свекровь вполголоса приговаривала:
— Ты не подумай только, он ведь тебя не хотел убивать — просто погорячился, да и… как тебе сказать… закон, не закон… в общем, в прежние времена сказали бы, что ты его опозорила…
— И что? — кипятилась Гета. — Значит, калечить надо? У-у, дикость какая… Сам меня украл, а я его опозорила!
— Лежи, лежи, дорогая, — успокаивала свекровь. — Никто тебя не калечил, еще краше будешь!
Потом была еще одна безуспешная попытка. На третий раз им удалось бежать. В Москве их приютила одна из тех отдыхающих, с которыми Гете иногда удавалось познакомиться на рынке.
Чтобы вновь получить прописку в родном городе, Гете пришлось долго хлопотать. Дошла она до самого Ворошилова. Прописали. Жилье — комнату в коммуналке — получила на окраине, в одном из тех живописных кварталов, которые называли в народе «немецкими городками». Двухэтажные, аккуратно отштукатуренные и покрашенные в желтый цвет домики с окнами, обрамленными лучами из красных кирпичей, казалось, стояли на том месте лет двести, а на деле были построены после войны пленными немцами. Газоны во дворах тоже были окаймлены кирпичными оградками. Посреди газонов были разбиты клумбы.
Работу Гете дали на оборонном предприятии, где строили подводные лодки, предупредили о риске радиоактивного облучения. Документы она подписала без колебаний. Перевела наконец дух. Постепенно жизнь вошла в колею. Гета пошла на повышение, скопила денег, купила мебель…
Юсуф появился четыре года спустя. Нашел ее адрес через справочное бюро. Клялся в любви, говорил, что не может забыть ее… Гета слушать его не хотела, оборвала, но письмо от свекра прочитала. Магомед просил отпустить внучку на лето в Батуми. Подумав, Гета согласилась: она доверяла родителям бывшего мужа — да и хотела побыть наедине…
С Романом она познакомилась на дне рождения подруги. На необычного гостя она обратила внимание, едва вошла в комнату. На вид ему было лет тридцать. Загорелой кожей и орлиным профилем он напоминал героев приключенческих книг, которыми она зачитывалась в детдоме. И так же молчаливо и неподвижно, упираясь ладонями в бедра и широко расставив локти, он восседал за столом. Гету поразило то, как Роман управлял окружающими: едва заметным жестом мог навести в комнате тишину, а затем одним негромко произнесенным словом вызвать взрыв гомерического хохота. Сам при этом лишь усмехался, глядя перед собой. Гета вдруг со смущением заметила, что не спускает с него глаз. Когда все уже расходились, хозяйка с заговорщицким видом подвела загадочного гостя к Гете и представила их друг другу. Он вызвался проводить ее до дома.
О десяти годах, проведенных в тюрьме, Роман рассказал Гете не сразу, а мог бы и в первый день: это ничего не изменило бы. Сидел он за убийство насильника. Роман пришел в общежитие к невесте, услышал из-за двери крики, распахнул дверь — а дальше он уже ничего не видел и не слышал, нанося удары ножом куда-то в кровавый туман… После тюрьмы он прибился к цыганам, с одним из которых сидел, — колесил с ними по стране, курил анашу, пел песни; только что лошадей не воровал. Потом вернулся в Ленинград, остепенился, устроился на завод электриком.
Когда Нателла получала паспорт, она, хоть и оставила себе отцовскую фамилию, отчество выбрала — Романовна. Больше детей в семье не было: Гертруда все-таки облучилась…
Воспоминания о раннем детстве у Нателлы сохранились обрывочные. Одно из первых: длинная платформа, гудки поезда, окна вагона, черный проем двери; у матери беспокойное лицо, Нателла обхватила ее за шею — вдруг мать кричит и перестает ее держать; перед лицом Нателлы что-то сверкает, она падает на землю и плачет.
Второе воспоминание. Подвал. Холодно. Нателла сидит на коленях у бабушки. Рядом мама. Все молчат. Дедушка Магомед поднимается по лестнице, приоткрывает дверь, затем качает головой: вам нельзя. Сам выходит за едой. Бабушка с мамой полушепотом переговариваются. Нателла не знает, кто такой Сталин и откуда его вынесли, но теперь им с мамой на улице показываться нельзя. Надо подождать, пока все успокоится. Потом они уедут.
Третье воспоминание. Москва. Красные зубчатые стены — она много раз видела такие же на картинках. Мама говорит: «Это Кремль». Потом коридоры, большой кабинет. Мама была рядом, о чем-то просила, потом ушла куда-то с бумагами. На столе перед Нателлой стакан чая в красивом подстаканнике и печенье на блюдце. Она сидит на коленях у пожилого человека в зеленом френче и с седой щеточкой усов под носом. Он гладит ее по голове. Она жует печенье и смотрит в окно.
А вот почему она, сколько себя помнила, все время злилась на дядю Рому, она сказать не могла. Он был веселый и ничего плохого ей не делал, а она то и дело искала причину, чтобы с ним поругаться. Хотя до смертельных ссор не доходило. Она вообще ни с кем никогда не ссорилась. Мальчишки бегали за ней с детского сада, оттого и девчонки старались держаться к ней поближе.
Когда Нателла пошла в школу, в ее жизни опять появился отец. С тех пор она проводила каждое лето в доме, который когда-то был ее родным. Бабушка учила ее готовить сациви, чанахи и люля-кебаб, дедушка водил за руку в город — смотреть старинные дома, пальмы на газонах и, конечно, море… Отец за ужином глядел на нее с гордостью и все время повторял: «Подрастешь, красавица, — жениха тебе найдем самого лучшего». Посматривал он при этом в сторону соседского дома. Семь лет спустя оказалось, что слова эти были не пустые. Отец в очередной раз приехал забирать Нателлу на лето и по дороге на вокзал радостно объявил ей, что дома уже все приготовлено к свадьбе. Она улучила момент и сбежала. Больше отец не приезжал.
Ей было пятнадцать, когда подошла очередь на квартиру. Семья покинула «немецкий городок» и переехала в новый дом на берегу Невы. Чай на кухне поначалу пили часами, смотря при этом не друг на друга, а в окно. Нателла любила садиться справа от него, чтобы видеть мост, по которому сновали туда-сюда машины и не спеша передвигались фигурки пешеходов. Дядя Рома занимал место слева и смотрел туда, где в закатной дымке таяли подъемные краны и мачты катеров. Матери неизменно выпадало место посередине, так что ей оставалось созерцать мрачную громаду здания исполкома на противоположном берегу и огромные металлические буквы с подсветкой «Слава КПСС!». Мать ругалась. В районе из-за аварий часто гас свет, но надпись продолжала гореть и в кромешной тьме. Если бы не она, мать, наверное, ругала бы коммунистов меньше, а так начинала крамольные речи, едва усевшись за стол и посмотрев в окно. Чаще других звучало в этих речах слово «вранье». Однажды Нателла не выдержала:
— Ну и пусть врут, мама! Нам-то что?
Мать буквально остолбенела от такого предательства.
— Да ты же не для того живешь, чтобы жрать! Запомни: человек живет, чтобы постичь истину! А как он ее постигнет, если ему все время врут?!
— Да успокойся ты, Гета, — подал голос до этого молчавший дядя Рома. — Может, тебе и жить не захочется, когда ты ее постигнешь.
— Рома, не говори банальностей! — вспыхнула мать. — Знаем мы это: Во многой мудрости… и прочее…
— Не знаете, — покачал головой дядя Рома.
Получив в один прекрасный день повестку с предписанием явиться в такой-то день в КГБ, мать кинулась искать по всей квартире потайные микрофоны, но, как выяснилось, компетентным органам о ее вольнодумстве пока ничего не известно — мать разыскивали немецкие родственники. Поскольку она была ведущим инженером «почтового ящика», ей было настоятельно рекомендовано подписать заявление об отказе от встречи. В тот день мать смотрела в окно с особой злостью…
Как-то зимним вечером, усевшись пить чай, вся семья разом ощутила недоумение и тревогу: непонятно где и в чем произошло какое-то роковое изменение… Нателла первая поняла, в чем дело:
— Мама! — весело воскликнула она. — «Слава КПСС!» погасла…
Мать медленно, с торжествующей улыбкой, поднялась из-за стола. Некоторое время она удовлетворенно смотрела в окно, затем направилась в коридор.
— Алло! Невский райисполком? — послышался ее суровый голос. — Звонят из обкома партии. Мы получили информацию, что у вас на крыше не горит надпись «Слава КПСС!». Хотелось бы узнать почему. При чем тут электрик? Вы понимаете, что это политическое дело?! Немедленно примите меры!
Ровно через десять минут меры были приняты. Мать взглянула на ненавистную надпись, устало вздохнула и мрачно покачала головой:
— Горит… Куда ж она денется?
Затем ее привычно понесло…
По выходным в дом приходили гости: братья дяди Ромы с семьями или коллеги матери по работе. Коллег дядя Рома не жаловал и нередко, выведя мать за руку в коридор, приглушенно выговаривал ей:
— Кого ты опять притащила?
Мать оправдывалась: хороший, дескать, человек — честный, порядочный…
— Гони его к хренам! — с ровной интонацией, сквозь зубы цедил дядя Рома. — Я десять лет сидел — сразу вижу, кто передо мной.
Дядя Рома не ошибался. Кто-то из гостей злоупотребил доверием хозяйки дома, и вскоре сотрудники КГБ сами пожаловали в квартиру. У матери изъяли несколько томов самиздата, у дочки из-под подушки — шведский журнал для взрослых, у отчима — самогонный аппарат. Дядя Рома с Нателлой отделались испугом, мать прошла по уголовному делу как свидетель.
Глядя, как аккуратные молодые люди привычными движениями упаковывают ее книги, ставшие вдруг «вещественными доказательствами» непонятно чего, Гертруда впервые испытала желание уехать куда глаза глядят. Постепенно желание переросло в твердое решение. Впрочем, слово «твердое» можно было и не добавлять: какое бы решение она ни принимала, оно всегда было твердым. Выбор на семейном совете пал на Австралию: чтобы как можно дальше — и с концами. Деньги на дорогу и обустройство дядя Рома в шутку предложил экспроприировать у богатых.
— А что, Гета? — лукаво усмехался он, глядя в окно. — Не сам ли Ильич завещал нам грабить награбленное?
Гертруда отмахнулась: дескать, вот сам и грабь! — однако о чем-то хмуро задумалась.
Раньше Нателла не обращала на него никакого внимания: щуплый, маленького роста, еще и молчаливый. На школьных вечерах играл на барабанах, из-за которых его едва было видно. Из армии вернулся подросшим, раздавшимся в плечах. На встрече друзей взял гитару, запел, чуть покачиваясь и пристально глядя в глаза Нателле, белогвардейский романс про «тонкие лебеди девичьих рук». Потом взялся провожать ее через мост, но до моста они дошли не скоро: завернули в полузаброшенный парк на берегу. Там взобрались на причудливо изогнутый ствол одичавшей яблони и долго смотрели, как залитую лунным светом лощину медленно заполняет клубящийся туман. Потом бродили по колено в этом светящемся тумане, а мост тем временем развели, и ночевать пришлось среди яблонь…
В армии Юрий был танкистом. По этой же специальности и пошел работать: стал водителем-испытателем танков. Друзей любил потчевать страшными байками. Например, про то, как его приятель уснул в колее посреди поля и по нему проехала целая танковая колонна, или про то, как другой его сослуживец высунулся из переднего люка, а башня в этот момент повернулась и ему снесло голову пушкой. Друзья ежились, с недоверием глядя на рассказчика, — тот довольно ухмылялся…
Когда Юрий сделал Нателле предложение, она особо не раздумывала — разве что пару дней для приличия… Его родители уступили молодоженам двухкомнатную квартиру в хрущевке. И кто знает, как сложилась бы жизнь, если бы не его постоянные командировки в Казахстан… Неожиданно Нателла обнаружила в себе ревность, с которой совершенно не могла совладать. После долгих колебаний она настояла на том, чтобы муж сменил работу и оставался постоянно при ней, тем более что в семье ожидалось прибавление.
К тому времени как родился Антон, Юрий уже полгода трудился в фотоателье, запечатлевая клиентов на фоне пышных букетов, изящных драпировок или городских достопримечательностей. Поскольку копировальные машины были тогда редкостью, подрабатывал тем, что переснимал на заказ то документы, то студенческие конспекты, то дефицитные книги. К нему набивались в приятели, часто наливали, а то и расплачивались дорогим коньяком. Коньяк он нес домой.
Квартира Юрия и Нателлы стала подобием клуба, где почти каждый вечер собирались школьные и дворовые друзья. Приносили с собой еду: кто курицу, кто пельмени — готовили, нарезали зелень, разливали сухое болгарское вино. Включали магнитофон или пели песни под гитару, говорили то о книгах, то о политике, танцевали.
Одним из самых больших потрясений в жизни Нателлы были рыдания матери, когда умер Брежнев и по телевизору показывали его похороны.
— Мама, ты же сама кричала, что все коммунисты — подлецы, а Брежнев из них первый! — недоумевала Нателла.
Гертруда проглатывала комок в горле, и на миг ее взгляд становился свирепо-неподвижным, затем подбородок вновь начинал мелко дрожать:
— Двадцать лет с ним прожили… двадцать лет…
Будто и не было совсем недавно нового обыска в доме — и новых связок книг в коридоре; будто забыла, как Нателлу с грудным ребенком два дня продержали на Литейном, пытаясь добиться от нее признания в том, что мать самиздат продает, а деньги переправляет за границу… Посадить Гертруду тогда не удалось, но с режимным предприятием ей пришлось расстаться. Теперь же, забыв обо всем, она утирала глаза под звуки траурного марша…
Впрочем, о прежней работе она не слишком жалела: одной препоной к моменту отъезда было меньше. Кроме того, они с Нателлой теперь работали вместе, хотя и в разных отделах.
Два года спустя, в самую душную пору, Гертруда решила, что откладывать задуманное больше нельзя. Согласно разработанной легенде, в горисполкоме работал дядя Гертруды, отставной генерал. В обязанности мифического генерала входило распределение квартир, жильцы которых уезжали в Израиль. Тем, кто желал в обход очереди улучшить жилищные условия, достаточно было встретиться с племянницей генерала, то есть Гертрудой Ивановной, и пожертвовать некоторую сумму, необходимую для оплаты усилий ряда ответственных лиц. Пожертвовано было немало: клиентами Гертруды Ивановны были люди состоятельные. Она же с годами не только не утратила своего обаяния, но приобрела также немалый дар убеждения.
— Здравствуйте, уважаемая Гертруда Ивановна. Уж и не чаял встретить вас в этой жизни… Вы, надо полагать, с головой в трудах праведных… Пришлось разыскивать вас, что называется, по своим каналам. Так и где же обещанный ордер?
— Вы, я не пойму, иронизируете или как, Сергей Сергеевич? Ордер ваш у меня только сегодня был в руках. Хорошо, догадалась внимательно проверить! Уж вас-то я помню как родного — смотрю, а фамилия вписана с ошибкой. Дяде сказала — он рассвирепел даже. Руки, говорит, вырву этой шмакодявке, уволю к чертовой матери!!!
— Погодите-погодите, а теперь-то что?
— Ну что… Ордер-то испорчен. Как ни крути, а к серьезным людям снова придется обращаться. Нужно доплатить.
— Что, столько же?!
— Нет, слава богу, только половину.
Муж с дочерью узнали о деяниях Гертруды от следователя. Придя домой, Нателла набросилась на мать:
— Зачем ты все это затеяла?! Ведь можно было продать катер, на дорогу хватило бы, а там вы с дядей Ромой уж как-нибудь устроились бы: земли в Австралии много, климат благодатный, за скотом ухаживать не надо — сам плодится… А главное — ты ведь врала им!
Мать побагровела:
— Я за этот катер здоровьем заплатила, а они чем — за свои особняки и «Волги»? Их сынки с любовницами с курортов не вылезают, икру жрут, а ты у меня где была, что видела? Да перестань ты — Батуми… Сами вруны, подлецы и воры — и поделом им! Они ведь были уверены, что покупают первое место в очереди. Чужое место! Того, кто, может быть, ютится в коммунальной конуре, где даже ванной нет, как у нас на Белевском. Да что ты мне все талдычишь: закон, закон?.. Законы эти же твари и придумывают. По справедливости надо жить, а не по закону. Закон от человека, справедливость — от Бога!
— Мама, ты сама-то себе веришь? О какой справедливости ты говоришь?
— Справедливость — это когда каждому по делам его, а не когда всем поровну!
Когда Гертруде пришло время отвечать за дела свои перед презираемым ею законом, вся площадь перед зданием суда была заполнена новенькими дорогими автомобилями и сам судья, слушая показания потерпевших, не мог сдержать восхищения:
— Молодец Гертруда Ивановна!
Тем не менее она получила одиннадцать лет с конфискацией имущества. Случай получил огласку в прессе. Фельетонист не пожалел красок, расписывая, как коварная Гертруда подводила доверчивых клиентов к первому попавшемуся дому и, указывая на ряд темнеющих в вышине окон, шептала с придыханием: «Вот оно, ваше будущее гнездышко!»
Когда судебные исполнители явились на квартиру, они были поражены скромностью обстановки. Ни приличной мебели, ни даже обычной люстры в доме не оказалось. В углу у окна стояла раскладушка, под потолком на витом проводе болталась одинокая лампочка, скудная домашняя утварь была расставлена вдоль стен.
— Когда успели, суки? — озадаченно прошептал один из визитеров.
Роман, стоя перед ним в своей неизменной майке, спокойно отвечал, что жили они так всегда, а деньги супруга, видимо, раздавала нуждающимся — он не в курсе.
Отчасти сказанное им было правдой. Где деньги, он действительно не знал, так как с женой не разговаривал с самого начала следствия. Нателле объяснил: не бывает в этом деле красоты, слишком широко мать сети забрасывала — наверняка в них оказалось много мелкой рыбешки. Так и вышло. Ущерб обманутым матерью коллегам по работе Нателла, сидя на макаронах, несколько лет возмещала из своего кармана.
Из ателье Юрия уволили. Общение с клиентами, которые платили за услуги коньяком, не прошло даром. Да и сам он под конец уже совсем потерял интерес к работе: щелкал гостей города фотоаппаратом без пленки, увещевательные письма равнодушно бросал в корзину — поэтому, получив расчет, даже испытал облегчение. Вакансий повсюду было предостаточно, и уже пару недель спустя его приняли учеником слесаря на карбюраторный завод. Гадать, что такое карбюратор и как он выглядит, Нателле долго не пришлось.
— А чего такого? — оправдывался Юрий. — У нас все выносят. Это же и воровством даже не считается, а как бы неофициальной добавкой к зарплате.
Нотаций мужу она не читала. Просто садилась на кухне и утыкалась в книгу. При этом с досадой отмечала про себя, что ей обидно даже не то, что ее муж — «несун», а то, что все равно он эти карбюраторы пропьет. Так и выходило.
Друзья продолжали приходить к ним, но Юрий участия в традиционных вечерах уже не принимал — дома появлялся поздно, ему освобождали место за столом, он старался сидеть ровно и молчал, улыбаясь то иронично, то ядовито.
А потом случилось то, чего больше всего опасалась Нателла, и она, узнав об этом, прокляла тот день, когда уговорила его сменить работу: ведь если бы он остался танкистом, может быть, и не запил бы — и не стал бы чужим. Она приняла решение о разводе. Изменник молил о пощаде, уверял, что все произошло случайно, — она же была непреклонна. От отчаяния Юрий напился какой-то дряни и попал в реанимацию. Когда Нателла увидела его гуляющим в шлепанцах и пижаме вокруг клумбы, сердце ее дрогнуло…
Выйдя из больницы, Юрий некоторое время держался: организовал дома нечто вроде чайного клуба и занимал друзей рассказами о том, как он едва не умер по дороге в больницу, и о сеансах гипноза, которым его там подвергали. Начинались эти сеансы с того, что алкоголиков раскладывали по койкам, после чего из динамиков под потолком раздавались звуки пятой симфонии Бетховена, заставлявшие публику вздрогнуть и на миг оцепенеть. В это время в палату входил гипнотизер и объяснял, что, как только он досчитает до десяти, все уснут, но будут слышать его голос. При этом часть слушателей уже храпела. Досчитав до десяти, гипнотизер начинал размеренно вещать. Страшным голосом он сообщал, что водка — это яд, затем призывал пациентов вспомнить, кем они были раньше, и осознать, кем они стали теперь. Тем временем Бетховена в динамиках сменяла финальная сцена из «Лебединого озера». Юрий таращил глаза в потолок и вспоминал, как под эти звуки в фильме «Кавказская пленница» товарищ Саахов получал в зад заряд соли. В конце сеанса гипнотизер заверял спящих, что после того, как он досчитает до десяти, они проснутся и навсегда забудут о желании выпить. На счет «десять» в палату входили санитары и начинали трясти всех за ноги.
В завершение рассказа Юрий неизменно добавлял, что после ухода медперсонала загипнотизированные скидывались и посылали гонца за водкой. Друзья гоготали, хотя и понимали, что последнее добавлено для красного словца. Юрий отхлебывал чай из кружки и сам себе подмигивал.
Когда муж приобрел на заводе две путевки в Болгарию, в душе у Нателлы затеплилась вера в то, что гипнотизер сотворил чудо. Еще более эта вера укрепилась, когда Юрий объявил, что ему предложили вступить в КПСС. Нателла долго колебалась, не зная, стоит ли обсуждать это с матерью во время свидания, но та, выслушав, только махнула рукой: лишь бы водку не хлестал. Что же до зарубежной поездки, тут разговор вышел обстоятельный. Будущим туристам следовало знать, что каждую группу сопровождает информатор КГБ, которому предписано сообщать начальству, кто за границей какие места посещал, с кем встречался, что покупал и что говорил.
— А как узнать, кто этот информатор? — спросила Нателла.
Мать подняла кверху палец и шепотом произнесла:
— Там работают, конечно, подлецы, — но не дураки. Информатор — это всегда тот, кто меньше всего на него похож. Тот, кому ты больше всего доверяешь.
Опытная Гертруда как в воду глядела: информатором был избран ее зять. По возвращении из поездки он признался Нателле, что не смог отказаться, потому что его «зажали в клещи» — и простодушно попросил ее помочь в составлении отчета, который от него требовали.
Коллективный портрет туристической группы, вышедший из-под пера супругов, мог бы служить иллюстрацией к Кодексу строителя коммунизма, однако заказчики труд не оценили и отнеслись к нему с сомнением. Вернуть их доверие несостоявшийся агент не смог бы при всем желании, поскольку вновь запил, и долго еще на вопрос друзей, вступил ли он в партию, отвечал с горечью:
— В г…. я вступил…
И действительно вступил. Изгнанный таки из дома, ночевал по осени у новой знакомой, которой приглянулся за простой нрав и, как она позже говорила в кулуарах суда, «выраженное мужское начало». Утром, дрожа от холода и похмелья, втиснулся в одну из кожаных курток, висевших в прихожей. В кармане нащупал золотое кольцо. Ему хотелось выпить, и это был шанс. Он ни секунды не сомневался, что завтра же вернется сюда в этой же куртке и с выкупленным из ломбарда кольцом. Две недели спустя она подала заявление в милицию. Он получил условный срок, она не настаивала на большем. А потом он все-таки попал в тюрьму. За что, и говорить не хочется. Может быть, и стоило бы ради красного словца, которое так любил сам Юрий, изобразить его благородным отступником или, наоборот, приписать ему какое-нибудь из ряда вон выходящее злодейство, но — как было, пусть так и будет. В общем, стоял он у гастронома, останавливал прохожих:
— Мужик, постой! Давай заключим договор. Ты идешь в кассу, пробиваешь две копейки, как бы на спички, несешь чек мне. Я рисую два тридцать и сам беру вермут. Пьем вместе.
В кармане у Юрия был остро заточенный химический карандаш и безопасная бритва. Будучи некогда фотографом, искусством ретуши он владел в совершенстве. В первый день своего бесхитростного промысла он даже сделал небольшой бизнес.
На следующий день продавщица, несмотря на напиравшую на прилавок толпу и крики: «Ну что, коза, никогда чеков не видала?!» — уже внимательнее вглядывалась в лиловые цифры, и, когда на одном из них они оказались грубо намалеванными пьяной рукой, судьба Юрия была предрешена.
Вместо одиннадцати лет, положенных по приговору, Гертруда провела за колючей проволокой только пять, поскольку вела себя примерно, помогала родившим на зоне женщинам нянчиться с детьми, пользовалась всеобщим уважением. Наверное, помогло и письмо, которое Нателла написала Горбачеву.
Все пять лет она ждала Романа. Муж не появился ни разу, ни на одно письмо не ответил. На свидания приезжала только дочь. От нее Гертруда узнала, что Роман продал не только имущество, когда-то спасенное от конфискации, но и квартиру.
Пять лет — не десять, но с годами и она научилась видеть в окружающих то, чего люди и сами в себе не знают, а если и знают, то умело прячут. Теперь истинной жизнью ей представлялось то естественное существование, когда каждый не просто без маски, а будто голый и с вывернутым нутром, как потрошеная кроличья тушка.
И если Гертруде до сих пор хотелось повстречаться с Романом, то только для того, чтобы взглянуть на него и понять то немногое в человеческой природе, что осталось ею непонятым. Роман не приезжал, и она вызывала в памяти его черты, но в этом не было смысла, потому что тот образ, который остался в ее памяти, был создан не ею, а прежней Гертрудой. И ей оставалось только гадать, что видит Роман, когда глядит на себя в зеркало.
Выйдя из тюрьмы, Гертруда поселилась у дочери. Обещала ей скоро трудоустроиться и снять жилье, а пока взялась помогать по хозяйству. В дом по-прежнему приходили друзья, и Гертруде нравилось слушать их разговоры. Она сидела за столом, подперев ладонью подбородок, и улыбалась, как ребенок, который уже понимает, о чем говорят вокруг, но сам говорить еще не умеет.
Продолжалось это недолго: появились друзья и у Гертруды. Нателла поняла это, когда мать пришла домой пьяная — с прилипшей ко лбу спутанной прядью волос и растерянно-виноватым видом. Когда это стало повторяться, Нателла уже знала наверняка: самым страшным днем в ее жизни будет день, когда после долгого ожидания и поисков она встретит на улице мать, бредущую куда-то, глядящую перед собой умершими глазами, — и сделает вид, что не заметила ее…
Внешне Юрий почти не изменился. Стал только немного суше и жилистее. Друзья опасались, что он заматереет, наберется тюремных привычек — а он и внутренне остался прежним, будто и не сидел. Разве что во время разговора стал глядеть на людей в упор — открыто, но без вызова; пристально, но осторожно. И еще у него появилось обыкновение хохотать по каждому поводу, не меняя выражения глаз, будто оба они были вставные. О тюрьме рассказывал охотно и с подробностями, особенно о том, как «прописывают» в камере новичков и насилуют «опущенных». Слушатели содрогались, морщили носы, но требовали рассказывать дальше. Юрий неторопливо продолжал: демонстрировал образцы блатной речи; объяснял, какая наколка что означает; учил заваривать чифир.
Нателла решила дать ему испытательный срок. Юрий жил у родителей, а к ней приходил в гости: пил чай на кухне, обсуждал с ней прочитанные книги, клеил с Антоном какие-то игрушки. Когда в моду вошла йога, записался вместе с Нателлой на курсы…
В тот год, когда надпись «Слава КПСС!» на крыше райисполкома погасла окончательно, они вместе похоронили Гертруду. Перед тем помянули, присев на скамейку и поделив на двоих маленькую. Дали пригубить и Антону. Закусили бутербродами с луком и селедкой. Юрий взял в руки урну, пошутил: «Вот удостоился — тещу несу!» Нателла с Антоном молча пошли рядом. Лишь один раз закричали на Юрия, когда тот споткнулся и уронил прах тещи в осеннюю грязь.
…Откуда у него была эта черта: все себе портить, когда жизнь, казалось бы, окончательно наладилась, — Нателла так и не поняла. Ей казалось, что всякий раз, начиная что-то новое, он будто пытался родиться заново, начисто стерев из памяти все, что было прежде, — и до смерти напивался. Придет в себя, улыбается виновато: «Зарекалась ворона г…. клевать». Она думала, что услышит это в конце концов и тем ранним летом, когда он вдруг надолго пропал, а затем обнаружился в реанимации. Только на этот раз вернуть его не смогли.
Одним ухом Нателла слушала малопонятные объяснения врача, другим — торопливое, полуразборчивое бормотание дяди Ромы, разметавшегося на больничной койке.
— Практически те же симптомы, что были у вашей мамы: бледность лица, потливость…
— Сволочь я, сволочь…
— Расстройство мышечного тонуса по типу децеребрационной ригидности…
— Пришел бы сюда, навестил — и пронесло бы… а я ведь крест на ней поставил, сука…
— Глазодвигательные расстройства… Выраженный страбизм…
— Бог не фраер, все видит…
— Короче говоря, тот же диагноз: геморрагический инсульт. Судя по всему…
— Да погодите… Нателла… мне сказать надо…
— В общем, зайдите потом ко мне, а пока посидите, успокойте его, а то он все встать, видите, порывается…
Когда врач вышел, она села на табуретку рядом с койкой, взяла отчима за руку. Дядя Рома сделал глубокий вдох, будто затянулся папиросой, — чуть помедлив, выдохнул:
— Похорони меня рядом с ней…
Она молча кивнула.
Сашка был последней любовью Нателлы, перед тем как кончилась одна ее жизнь и началась другая. Бывший моряк торгового флота, он работал теперь водителем у какого-то начальника, и в его распоряжении была роскошная черная «Волга». По будням Сашка возил начальника, по выходным катал Нателлу и ее друзей. Особенно запомнилась ей бешеная езда белой июньской ночью по пустым, еще не высохшим от недавно прошедшего дождя улицам. Пассажиров было восемь человек — утрамбованных железными дверями в единое целое. Стрелка спидометра зашкаливала за сто километров в час; ветер, бивший сквозь открытые окна машины в счастливо зажмуренные лица, пах мокрым асфальтом и сиренью. В четыре утра вывалились на берег Невы смотреть, как проходит под железнодорожным мостом караван.
Сашка хохотал как сумасшедший, приплясывая на месте; нагибался, подбирал камни, высоко подпрыгивал, будто хотел взлететь, — и бросал камни в баржи, хрипло выкрикивая притворные проклятия… Баржи в ответ гудели.
Мазутом Сашка был пропитан насквозь. Нателла гоняла его в душ по нескольку раз на дню, заставляла оттирать руки пемзой, щеткой, мочалкой, — ничего не помогало. Впрочем, запах этот ее не очень-то и волновал, наоборот, Сашку без него она и представить себе не могла: черная копна волос, густые брови домиком, татарские усы — и этот букет: мазут, масло, бензин — что там еще? Но одно дело — она, а другое — друзья…
Те и не думали насмехаться над Сашкой. А он, глядя на Нателлу, боялся дышать, и дня не было, чтобы он не принес ей какой-нибудь подарок.
Спокойно стоять на месте было для него сущей мукой, позу он менял беспрестанно; казалось, тело теснило его, как не по размеру сшитый костюм. Как-то случайно выяснилось, что он играет на гитаре. Пел он голосом тихим и густым, просил при этом не подражать ему: говорил, что скоро станет известным, как Цой.
Сколько они прожили вместе? Может, год, а может, чуть больше. Нателла не хотела терять Сашку, потому что он был лучшим из всех мужчин, которых она знала, но она не знала, о чем с ним говорить: за год он успел все о себе рассказать, а книг совсем не читал. Она уговаривала его сесть рядом, снимала с полки то Достоевского, то Стругацких, то модного Кастанеду. Он виновато отводил ее руку с книгой, говорил, что поедет лучше похалтурит. Ей стало скучно целыми днями болтать о шмотках, пусть даже о тех, которые он собирался ей купить. Сашка понял все по-своему, начал ревновать и все чаще устраивал дикие скандалы. Она перестала пускать его в дом, стала уходить к подруге. Что потом случилось, никто не понял, а она ничего толком не объясняла. Одни говорили, будто он сел за хищение рыбы в порту, другие шепотом рассказывали, что сама Нателла его и посадила — после того как он ногой вышиб дверь в квартире и бросился на нее с ножом…
Отсидел Сашка год, вышел на волю и несколько месяцев спустя разбился насмерть в автокатастрофе.
Нателла никогда не считала свою жизнь особенно драматичной, никому не жаловалась, никому не завидовала. Когда приходилось трудно, она просто напоминала себе, что и времена в истории бывали гораздо хуже, и человеческие судьбы складывались куда сложнее. А у них с Антоном были и крыша над головой, и хлеб насущный, и друзья. И еще у нее были книги.
Тому, кто оказывался в доме впервые, меньше всего могло подуматься, что женщина у окна, склонившаяся над каким-то романом, в то время как повсюду снует народ с тарелками в руках, у плиты что-то готовят, а за столом не утихают споры, — и есть хозяйка этого дома. Но, даже узнав об этом, он не смог бы сообразить, то ли движение вокруг происходит само по себе, то ли каким-то образом подчинено ее воле. При взгляде на нее, с тихой улыбкой переворачивающую книжные страницы, у гостей нередко возникало ощущение, что они разыгрывают некую пьесу, текст которой лежит на коленях у хозяйки. Сама же хозяйка сверяет то, что они говорят и делают, с заранее написанным. То же до поры казалось и ей.
Черная полоса в жизни Нателлы началась с изящного росчерка пера, которым некогда избранный директор завода превратил себя в собственника предприятия. Впрочем, нелегко в первую очередь пришлось ему самому: ни прежние поставщики сырья, ни получатели продукции продолжать отношения с заводом не торопились, ища более выгодные варианты. По зрелом размышлении хозяин избрал в качестве такового варианта распродажу оборудования.
Уволившись с завода, Нателла устроилась в частную компанию, занимавшуюся транспортными перевозками. Вскоре тяжелые времена наступили и для компании. В офис пожаловали бандиты. В черных кожаных куртках, из-под которых выглядывали стволы автоматов. Поставили персонал лицом к стене, сами стали рыться в бумагах. Нателле мельком подумалось, что когда-то она уже пережила нечто подобное. Даже лицо одного из бандитов показалось знакомым. Нет, те были вежливее… Интересно, кем они себя считают? Экспроприаторами неправедно нажитого?
Денег не стало совсем. Каждый раз когда Нателла приносила директору заявление об уходе, он сообщал ей об очередном повышении зарплаты.
— Ну и где она, моя повышенная зарплата?! — гневно спрашивала Нателла.
— Будет, солнышко, будет! Сама же видишь: все кругом душат. А теперь еще и эти крысы… Погоди, выкарабкаемся… — уговаривал ее начальник, морща лоб и тряся растопыренной ладонью над заявлением, будто боясь, что оно взлетит со стола и тоже станет его душить.
Пока карабкались, кормильцем семьи стал одиннадцатилетний Антон, а их с матерью жилище превратилось в миниатюрный ликероводочный завод. Приходившим в дом гостям открывалось необычное зрелище. Детская комната была уставлена канистрами, ящиками с пустой тарой, коробками с металлическими пробками и различными водочными этикетками: «Московская», «Столичная», «Старорусская», «Сибирская»… С кухни в детскую тянулся толстый черный шланг. На глазах изумленной публики Антон творил чудо: сливал в бидон спирт из канистры, опускал внутрь конец шланга, затем бежал на кухню, подсоединял другой конец к крану и включал воду; когда она доходила до нацарапанной с внутренней стороны бидона отметки, закрывал кран, ловко наполнял полученной смесью бутылки из ящика и запечатывал их винтовыми пробками. Оставалось извлечь из коробки этикетку, нанести на нее с внутренней стороны три полоски клея, пришлепнуть ее к бутылке — и продукт обретал имя.
Сначала работодатель мальчишку хвалил, говорил, что водка лучше магазинной, — потом обвинил в краже спирта. От расправы Антона спас директор Нателлы, который оказался земляком владельца киоска.
Она не сразу поняла, что старинный друг матери говорит из Сан-Франциско, — сначала думала, что он приглашает их с Антоном погостить на дачу. Когда поняла, сначала категорически отказалась: отплатить за гостеприимство ей было нечем, а быть у кого-то в долгу она не хотела. Однако затем любопытство взяло верх. Когда они вернулись, друзья тщетно пытались выудить из нее хотя бы слово. Она сидела на диване, опустив голову и неподвижно глядя в одну точку. Зато не умолкал Антон, без конца описывая то Диснейленд, то какой-нибудь огромный мост, то свои опыты общения на английском:
— Представляете, спросишь у какой-нибудь тетки, сколько времени, а потом идешь и думаешь: что она сказала?
— Эх, Антошка, не выгнали бы тебя из школы, глядишь, и понимал бы все.
Практическим результатом поездки стало учреждение российско-американского брачного агентства. Просуществовало оно недолго: в роли свахи Нателла себя категорически не видела, да и предприятие, чего греха таить, было с душком.
— Ну раз так, не перебраться ли тебе сюда самой? — предложил по телефону друг матери и добавил с мурлыкающей интонацией: — Ты стоишь сотни невест.
Она промолчала.
Когда началась война в Чечне, Антону было только двенадцать, но Нателла не была уверена в том, что к его восемнадцатилетию она закончится или не начнется еще где-нибудь. Антон у нее был один, а закон мог в любой момент измениться…
Визу дали на год. Она знала, что уезжает надолго, поэтому продала жилье. Да иначе было и не уехать. Последним воспоминанием о доме стали бандиты, которые не замедлили явиться за своей долей.
Ей повезло: уборочный бизнес в районе держали русские. Два раза в неделю она ходила по квартирам с пылесосом, ведром и шваброй. В остальное время искала работу в ресторанах и однажды вместо ненавистного «sorry» услышала наконец:
— What can you do?
Конечно же, она умела все: делать уборку, натирать пол, мыть окна, ухаживать за цветами, кормить рыбок, удалять любые пятна со скатерти, зашивать передники, готовить салаты, лепить котлеты…
Хозяин остановил ее жестом, пригласил сесть.
— Кто вы по специальности?
— Инженер-химик.
— Я тоже. Только кораблестроитель. Нам есть о чем поговорить, правда?
Хозяина звали Тони. На самом деле у него было другое имя, греческое, но, видимо, он счел, что хозяину пиццерии больше подходит имя Тони.
Заведение было расположено в уютном районе, на углу Парк-авеню и Санта-Клары. Посетители, любуясь зеленью за окном, коротали время за бокалом итальянского вина или пива, не спеша отрезали кусочки от пиццы, выклевывали вилкой грибы и помидоры… На десерт заказывали пирожные или мороженое. Вскоре хитом пиццерии стали русские котлеты, а Нателла получила должность шеф-повара. Следы на руках от ожогов и порезов постепенно затянулись, мозоли сходить не торопились.
С Тони Нателла, к своему удивлению, разговаривала уже почти свободно: занятия на бесплатных курсах английского для приезжих не прошли даром. Но еще больше поражал ее Антон, который схватывал язык буквально на лету, успешно учился в high school и думал о профессии дизайнера.
Между тем год, отведенный им на знакомство с достопримечательностями страны, подходил к концу. Когда Тони искал адвоката, который мог бы помочь Нателле решить проблему с визой, он вдруг признался себе, что у него гораздо больше причин делать это, нежели он полагал. Разумеется, его главной целью было помочь людям, оказавшимся в трудной ситуации. К тому же он не хотел терять ценную сотрудницу. Причем не только сотрудницу, но и прекрасную собеседницу: она прочитала столько серьезных книг, сколько ему и не снилось, — это можно было как-то использовать в совместном бизнесе. Как и то, что она была не только умницей, но и красивой женщиной — это очень важно для ведения дел. Такой красивой, что ему все время хотелось ее видеть. Мало того, он не мог прожить без нее и дня.
Последний ее разговор с Тони был тяжелым. Он был готов развестись с женой. Нателла говорила ему, что он ей тоже нравится и что она ему за все благодарна и будет всегда помнить, но не может позволить себе разрушить его семью. У Тони в глазах стояли слезы. То и дело он сжимал кулак и коротко стучал им по столу, заставляя тихонько звенеть столовые приборы. Он проклинал ее за то, что она сумела найти слова, которые не оставляли ему надежды и не давали повода для ненависти. Когда она ушла, он долго смотрел сквозь стеклянную дверь на улицу, вспоминая, как впервые увидел за этой дверью золотистую челку и насмешливые голубые глаза, взгляд которых выражал притворную покорность. Видение возникало, пропадало и снова возникало. Тони хотелось твердо сказать ему «sorry», но он раз за разом произносил: «What сап you do?» — и блаженно улыбался.
Нателла познакомилась с Мохаммадом, когда он, заглянув в пиццерию, по каким-то признакам сразу понял, откуда она. Он учился в Москве и в Ленинграде, поэтому русским владел безупречно. В Америку семья переехала после того, как к власти в Кабуле пришли талибы. Мохаммад и Тони давно знали друг друга: ресторан, который держала афганская семья, находился в двух кварталах от пиццерии, но когда афганец вдруг вдруг воспылал любовью к итальянской еде, Тони испытал некоторое беспокойство…
Теперь Нателла готовила пиццу, лазанью и ризотто у афганцев. Котлеты остались фирменным блюдом в пиццерии.
Поначалу у Нателлы не складывались отношения с сестрой Мохаммада, Фатимой. Наконец та нарушила молчание:
— Твои русские убили моего мужа. Как мне с тобой разговаривать?
Нателла всегда считала, что каждый человек должен отвечать только за свои дела.
— Фатима, — ответила она, — я потеряла на этой войне друзей. Только не мы с тобой эту войну начали — нечего нам и ссориться.
— Пусть ты не начинала эту войну, но почему ты молчала? Почему не выходила на улицу, не протестовала?
— Без толку было протестовать. Да и что мы знали об этой войне?
Фатима умолкла и отвернулась. Отношения наладились не сразу.
Работала Нателла пять дней в неделю. Жилье снимала недорогое, кое-что получалось скопить. Однако вопрос со статусом все еще оставался нерешенным. Однажды она спросила у Мохаммада, как удалось получить вид на жительство его семье. Мохаммад ответил просто:
— Мы — политические беженцы. Хочешь получить такой же статус, подай заявление. Пока оно рассматривается, никто тебя выпроваживать отсюда не будет.
Нателла представила себя в роли политической мученицы и поежилась: что-то не то в этом было… Ей вспомнились сумасшедшие тетки, которые плевали в сторону очереди, стоявшей у консульства, и кричали: «Предатели!» Ей было тогда странно. Разве не очевидно, что предать можно только того, кто верит в тебя, надеется на тебя, ждет от тебя помощи? Но что она могла сделать для тех, кто плевал в нее? Чем помочь им? Что им было нужно от нее? Кто и кого предал, еще подумать надо… А единственный, кто действительно нуждался в ней, был Антон. Друзьям было тяжело с ней расставаться, но они любили ее и не осуждали.
Мохаммад понял, о чем она думает.
— Политика — это только слово, — сказал он. — Пусть ты ею никогда не интересовалась. Но наверняка тебя интересовали твои гражданские права. Вспомни, не нарушались ли они когда-нибудь?
Поразмыслив, Нателла решила, что если она заявит, что ее права нарушались, не таким уж это будет и враньем.
Получив искомый статус, она распрощалась с афганцами и устроилась наконец по специальности: инженером-химиком на завод к знаменитому доктору Питерсону. Это было здорово — ходить в белом халате по заводу и любоваться тем, как в чистых, сверкающих колбах переливается разными оттенками прозрачное мыло…
— Вы не бывали в Риге, Нателла? До чего же все это похоже на то место, где мы жили…
Дом, сад, из-за крон деревьев выглядывает крест стоящей неподалеку церквушки. В Риге Нателла бывала, но ей все это больше напоминает «немецкий городок» на Белевском поле. Изя понимающе кивает:
— Вы знаете, бывает иногда, приезжаешь в какое-нибудь место, которое и вовсе ни на что знакомое не похоже, бродишь туда-сюда — и вдруг чем-то таким пахнуло или солнце по-особому на стены легло, и чувствуешь: детство вернулось. Там, откуда оно ушло, наверное, уже все чужое, незнакомое… Может быть, даже крапива, лопухи, в общем, запустение… А оно, детство, теперь здесь. И можно начать все заново.
В глазах Изи сверкает лукавый огонек:
— И начать довольно удачно, судя по вашим достижениям! Свое риелторское агентство, не дом — целый дворец, две шикарные машины, яхту собрались покупать… А этот молодой человек с бородкой, которого вы отправили выгуливать собак, должно быть, ваш поклонник?
— Друг. Вы только не подумайте, Изя, что это все свалилось на меня неизвестно откуда…
— Нет-нет, я преклоняюсь перед вами. Искренне преклоняюсь. Мне бы десятую часть вашей внутренней силы, энергии, предприимчивости. Но я лишь скромный поэт… Что вы читаете, миледи?
— Экшен, экшен, экшен…
У Изи седая голова и большие детские глаза. О чем бы он ни говорил, эти глаза смотрят на собеседника с горячей убедительностью. Это же выражение сохраняет его взгляд и когда он читает свои стихи, которые вдруг обрываются на полуслове.
— Послушайте, Нателла, почему у вас в саду нет павлинов?
— Изя, на кой леший мне павлины?
— Ну это же просто рай — посмотрите, как искрится вода в бассейне, как зеленеет папортник…
— Это золотарник.
— Тем более. Это сущий Восток… Сад расходящихся… чего там? Камней?
— Тропок.
— Пускай тропок. Не хватает павлинов. Вы были на Востоке, Нателла?
— Пока нет.
— А мне довелось. И знаете, с чем бы я его сравнил? Вы помните те кулибинские часы, где вместо кукушки выезжали фигурки, которые церемонно раскланивались — и каждая принималась за какое-то нехитрое дело? А еще лучше представить себе их механизм, где множество шестеренок: больших, малых, средних — вращаются в непрерывном движении. Каждая на своем месте в бесконечной иерархии, созданной мыслью Творца. Вы никогда не думали о том, какая торжественная красота заключается в часовом механизме? Спрашивается, к чему людям сочинять свои законы и ломать из-за них копья, если достаточно постичь один единственный закон?
— Изя, а могу я спросить, почему у вас русская фамилия?
— О, вы не поверите, Нателла, но уверяю вас, что это чистая правда. Мой прапрадед был крепостным при Николае 1…
— Разве такое могло быть?
— Раз было, значит, могло. Логично?
— Логично.
— Ну так вот. Помещик, у которого он был крепостным, не захотел отдавать в армию своего сына, и вместо него под помещичьей фамилией служить пошел мой прапрадед. И отслужил-таки пятнадцать лет. За царя и Отечество. Веру, заметьте, сохранил свою. Участвовал в Крымской войне. Отслужил бы и все двадцать пять, но случилась, как вы помните, реформа…
Изя смотрит на крест, возвышающийся над кронами деревьев, хмурится.
— Да… А вот сыновья мои окрестились. Все трое. Перед отправкой в Ирак. Жена настояла. Вот только дочь осталась верна… да и то как посмотреть… хм…
Изя оживляется:
— Кстати, вы обратили внимание на то, какое значение тут имеет присяга, вообще данное слово? На этом же не только бизнес — вообще все держится. А как иначе? Ведь Слово сотворило мир! Здешние, да и тамошние русские не понимали, отчего такой шум вокруг Клинтона и этой его — ну вы помните, да? Спрашивали: в чем проблема? Нормальный, дескать, мужик. В Москве какая-то газета кампанию организовала — «Руки прочь от Клинтона!». Журналисты остановили на улице бабку, спрашивают, что она думает, а она отвечает: «Пусть у него хоть гарем будет, лишь бы политику правильную вел». А американцы говорят: не в том дело, что изменил жене, а в том, что наврал под присягой. Русские в ответ удивляются: горе-то какое — наврал! А кто не врет? Да все только и делают, что врут!
Изя берет из тарелки горсть соленых орешков, неторопливо, по одному, жует их.
— И чему тут удивляться? Сколько тех, кто давал присягу на верность царю, перешли на сторону большевиков? И сколько тех, кто клялся защищать социалистическое отечество, носят теперь на фуражке двуглавого орла? Нам же это все запросто. Да-да, нам — я не оговорился. Да и вы ведь тоже, когда присягали на верность американскому государству, а от своего отрекались, пальцы крестом держали? Вот то-то и оно. Все держат. Стоит в мэрии толпа, хором повторяет присягу — и у всех пальцы крестом. И как потом требовать от таких граждан уважения к порядку?
Изя с хитрой усмешкой косится на часы, наливает шампанского себе и Нателле, поднимает бокал:
— Ладно, давайте выпьем за то, чтоб хотя бы наши дети были верны друг другу. За счастье Антона и Юли!
Со стороны церкви раздается оглушительный удар колокола. Над деревьями фейерверком взлетает в синеву стая голубей.
— Вы имеете право хранить молчание, все сказанное вами может быть использовано против вас…
Руки Антона на еще не остывшем капоте белого «фольксвагена», ноги широко раздвинуты, на губах усмешка: слова, которые звучат у него над ухом, он слышал тысячу раз в кино, и теперь ему забавно воображать себя кем-то вроде Вин Дизеля.
— Радуйся, парень, что ты в Сан-Франциско, а не в Лос-Анджелесе: тут ты отделаешься тысячей баксов, а там твоя тачка уже была бы на свалке. — Толстый коп снимает фуражку, обмахивается ею, как веером. — Боже праведный, когда же и у нас будут справедливые законы?
Антон — уличный гонщик. На его «фольксвагене» стоит двигатель от «порше», и пытаться обогнать его бесполезно. Как и у всех гонщиков, у Антона есть кличка: Wild Russian. Правда, на борту у него написано не «Wild», a «White», — но так уж зовут. Хотя в то, что он родился в России, мало кто верит: парень как парень, хоть и с рыжим «ирокезом» на голове; окончил колледж, работает механиком в автосервисе — любой чоппер соберет не хуже, чем папаша Тотул с сыновьями… Поскольку непобедимый «фольксваген» обычно стоит у самых дверей мастерской, расспросы о смысле странной надписи не прекращаются в течение всего дня и заканчиваются примерно одинаково:
— Да ладно, парень, русские все с акцентом говорят, а ты, наверное, вообще из Техаса приехал. А ну скажи что-нибудь по-русски!
— А пошел-ка ты!..
— Бла-бла-бла… Откуда я знаю, что это по-русски? Может, это и не значит ничего.
— Еще как значит.
На долгие разговоры у Антона времени нет.
— Энтон! — то и дело кричит шеф. — Где ты застрял? Тащи сюда свою задницу! У нас заказ!
— Я здесь. Где машина?
— Вон стоит.
— Какие проблемы, мистер?
— Что-то с карбюратором…
Антон надевает перчатки и снимает клемму с аккумулятора. Затем снимает корпус воздушного фильтра и отсоединяет бензошланг. Отсоединяет привод воздушной заслонки и откручивает винты крепления верхней крышки карбюратора… Скоро у них с Юлей будет сын — пора открывать собственное дело. Сначала можно выкупить мастерскую, а потом заняться производством тех же карбюраторов. И думать уже не о парусной яхте, а о чем-нибудь посолиднее. Например, о небольшом пароходе. Это реально. Интересно, сколько дней ходу будет от Сан-Франциско до Питера? И кстати, почему бы не открыть в Питере завод? А потом и перебраться туда? Может быть, пока и не насовсем, но…
— Энтон, ты что, оглох? Куда подевал огнетушитель?
Антон молча машет гаечным ключом в сторону табуретки в углу и погружается в мысли о будущем пароходе. Палубу он, конечно, отделает тиком, интерьер можно березой, а где-то можно и красным деревом. С дизайном в принципе все понятно. Осталось самое главное: придумать пароходу имя. Хотя, пожалуй, он его уже знает. Точно знает. Лучше и быть не может. Именно так.