Арон Яковлевич Гуревич Индивид и социум на средневековом Западе


Индивид и социум на средневековом Западе

Посвящаю эту книгу памяти Эсфири — жены и друга, первого читателя и строгого критика моих работ


К читателю

Сюжет предлагаемой читателю книги — человеческая личность Средневековья. И тут сразу может возникнуть сомнение: правомерна ли вообще постановка вопроса о личности в ту эпоху? В исторической науке все еще преобладает идея, согласно которой «открытие человека» впервые состоялось, собственно, лишь на излете Возрождения, когда гуманисты выдвинули новое понятие индивида. В средневековую же эпоху, если принять этот взгляд, человек по сути дела был лишен индивидуальности и якобы всецело поглощался сословием, к которому принадлежал.

С этим-то взглядом я никак не могу согласиться, хотя бы уже потому, что он изначально исключает возможность и необходимость изучать человека Средневековья. Не окажется ли куда более плодотворным иной подход, согласно которому историку надлежало бы не игнорировать личность в Средние века и не взирать на нее свысока, но попытаться всмотреться в нее и увидеть ее конститутивные особенности? Совершенно очевидно, что средневековая личность была во многом и, может быть, в главном иной, нежели личность новоевропейская.

«Познай самого себя» — этот призыв дельфийского оракула Неоднократно повторяли средневековые авторы. Во все эпохи истории у человека не могла не возникать потребность вдуматься в собственную сущность, но в разные времена эта потребность удовлетворялась на свой особый лад. В Средние века, при господстве религиозности, размышления индивида о самом себе неизбежно влекли за собой необходимость разграничения и противопоставления грехов и добродетелей.

Одним из главнейших средств подобного самоанализа была исповедь: верующий должен был поведать духовному лицу-исповеднику о своих прегрешениях и получить отпущение грехов. В раннехристианский период исповедь была публичной и человек должен был каяться в присутствии собратьев; затем исповедь стала индивидуальной и тайной. Грешник исповедывался Богу, представителем которого было духовное лицо. В начале XIII в. ежегодная исповедь была вменена каждому верующему в качестве обязательной. О содержании подобных признаний мы, естественно, можем лишь догадываться, но на протяжении всего Средневековья, примерно с IV до XV столетия, встречались образованные люди, как правило, духовного звания, которые испытывали настоятельную нужду в том, чтобы придать собственной исповеди литературное обличье. Историкам известно около полутора десятков сочинений исповедального или автобиографического жанра, относящихся к указанным столетиям. В их числе «Исповедь» Аврелия Августина, «Одноголосая песнь» Гвибера Ножанского, «История моих бедствий» Петра Абеляра… Выстроить из этих произведений определенную линию развития едва ли возможно — для этого материала явно недостаточно.

Тем не менее изучение такого рода текстов позволяет несколько ближе познакомиться с внутренним миром человека далекой эпохи. В этих «исповедях», «автобиографиях» и «апологиях», при всех их умолчаниях и формулах, содержащих повторяющиеся в разных сочинениях общие места, подчас содержатся признания, ценные для понимания мировоззрения образованных людей, прежде всего людей духовного звания.

Автор исповедального произведения стоял пред лицом Творца и знал, что Богу известны не только дела его, но и самые помыслы. Поэтому приходится предположить наличие своего рода «диалога» между грешником и Создателем. Более того, человек Средневековья был буквально одержим мыслью о грядущем Страшном суде. Некоторые историки называют христианство «судебной религией», но в таком случае ясно, что средневековый христианин не мог избавиться от чувства личной ответственности. Ад и рай (равно как и чистилище) постоянно присутствовали в его сознании и определяли его.

Но индивид, вступавший на страницах собственной исповеди в диалог с Богом, не оставался наедине с собой. Он ощущал свою принадлежность к социуму, принадлежность, которая требовала от него не только определенных навыков и поступков, но и предъявляла императивные требования к его нравственному и религиозному сознанию. Он всегда и неизбежно принадлежал к некоей группе, а точнее говоря — к разным коллективам. Человек, по определению Аристотеля, — «общественное животное», и только в рамках социума он и может обособиться. Система ценностей и правил общественного поведения, свойственная тому или иному коллективу, во многом и решающем формировала взгляды индивида на мир и на самого себя.

Таким образом, изучение человеческой личности приходится вести по меньшей мере в двух регистрах. С одной стороны, принципиально важен вопрос о том, что представляли собой те общественные и профессиональные группы, в недрах которых формировался и действовал индивид. Ибо структура индивида, принадлежавшего к рыцарскому сословию, существенно отличалась от структуры личности горожанина — члена ремесленного цеха и городской коммуны. И тем, и другим, благородным или бюргерам, противостояла масса крестьян, у которых ведь были собственные представления о мире и человеке, представления, которые вплоть до самого недавнего времени не были предметом внимания историков.

Очень важно вдуматься в структуру тех групп и коллективов, которые входили в состав средневекового общества. Верно ли утверждение о том, что социум целиком, чуть ли не без остатка поглощал индивида? Не оказывался ли отдельный человек сплошь и рядом в таких ситуациях, когда ему приходилось опираться на собственные силы? Это касалось не только его практической деятельности, но и ставило личность перед проблемами нравственного и религиозного свойства.

С другой же стороны, надо вновь и самым внимательным образом вчитаться в те средневековые тексты, в которых их авторы силятся поведать своим современникам и отдаленным потомкам о том, каковы они, эти авторы, были. В той части моей книги, в которой содержится анализ исповедей и иных показаний автобиографического и биографического свойства, читатель без труда найдет явные диспропорции. Скажем, таким колоссальным фигурам, как Данте и Петрарка, отведено места куда меньше, чем относительно безвестным персонажам типа францисканца Бертольда из Регенсбурга или полубезумного клирика Опи-цина. Но для такого смещения акцентов, я убежден, имеются достаточно веские основания, и о них пойдет речь в книге.

В поле зрения исследователей западноевропейской средневековой культуры, как правило, преобладают источники, относящиеся к романизованным регионам континента. Германо-скандинавский мир остается в тени. Между тем при изменении перспективы нас поджидают неожиданности. Мир песней «Старшей Эдды» и исландских саг предстает перед нами миром, который я решился определить как мир «архаического индивидуализма». Рассмотрению соответствующих источников посвящена немалая часть книги.

Итак, повторю призыв классика: «За мной, читатель!»

Об этой книге

Мой путь к теме «человеческая личность в средневековой Европе» был долгим. Он наметился еще во время работы над «Проблемами генезиса феодализма в Западной Европе» (1970). Более ощутимо тема эта стала вырисовываться в ходе анализа древнескандинавских поэтических и прозаических текстов (см. книги «История и сага» и «„Эдда“ и сага»). Завершая монографию «Категории средневековой культуры», я убедился в необходимости сосредоточить внимание именно на человеческой личности, ибо она является тем фокусом, вокруг которого и располагаются такие категории, как время, труд, собственность, право и др. Однако в упомянутой книге личность средневекового человека еще не стала предметом специального анализа, и самый этот сюжет отчасти трактовался мною в традиционном эволюционистском ключе.

В дальнейших работах мне приходилось все вновь и вновь к нему возвращаться. Даже занимаясь, на первый взгляд, совсем другими вопросами, я оказывался, подчас невольно, лицом к лицу все с той же загадочной фигурой. Логика изучения средневековой культуры неуклонно подводила меня к теме человека, его самосознания и интерпретации в текстах. Поэтому, когда в 1989 г. Жак Ле Гофф предложил мне написать книгу «Индивид на средневековом Западе» для задуманной им многотомной серии под общим названием «Строить Европу», я ответил согласием.

Книга была написана в начале 90-х годов и опубликована на нескольких языках (но не на русском)1. Теперь, подготавливая русское издание, я понял, что не могу предложить читателю прежний вариант книги. Тому существуют веские основания.

На протяжении последних лет к проблеме средневекового индивида обратился ряд ученых, которые по-своему ее разрабатывают. Опубликованы новые труды об отдельных выдающихся личностях, таких как Августин, Абеляр, Людовик Святой, Петрарка и другие. Намечены новые подходы к изучению портрета и, шире, интерпретации человека в средневековом изобразительном искусстве; активно обсуждается тема «individuum в средневековой философии». В результате более ясными стали как многоаспектность проблемы, так и трудности, сопряженные с ее анализом.

В самом деле, средневековый индивид — предмет в высшей степени противоречивый и в известном смысле даже невозможный. С одной стороны, изучение таких аспектов средневекового миропонимания, как пространство — время, небесное и земное, жизнь и смерть, образ потустороннего мира, свобода и несвобода, право как одна из основ мироздания, устная и письменная культура и т. д., всякий раз с необходимостью подводит исследователя к ядру этого многоразличного и гетерогенного комплекса верований и представлений, и таким ядром, естественно, является индивид. С другой стороны, если исследователю и удается ухватить в имеющихся источниках те или иные черты мировиденья эпохи, то он находит их преимущественно в качестве симптомов коллективного сознания. Лишь чрезвычайно редко медиевист способен добраться до индивидуальной личности, в сознании которой концентрируются все названные выше и многие другие срезы картины мира.

Трудность заключается не просто в своеобразии средневековых источников, которые одновременно и проливают свет на человеческую личность, и затрудняют доступ к ее познанию, камуфлируя ее единичность системой топосов и стереотипов, — индивидуальное в принципе вряд ли познаваемо. Даже в общении со своим современником мы воспринимаем разрозненные симптомы его индивидуальности, но способны ли мы проникнуть в ее тайники? Чужая душа — потемки, да, пожалуй, и собственная в не меньшей мере.

Познавательная ситуация современного медиевиста чрезвычайно противоречива. Историко-антропологическое исследование ориентирует его на изучение специфики средневекового индивида, ибо все названные выше и многие иные проявления менталитета суть не что иное, как акциденции этой ускользающей от взора исследователя субстанции. И вместе с тем историку трудно отделаться от опасения, что, обращаясь к изучению средневековой личности, он рискует выйти за пределы своей научной компетенции.

Сложность состоит и в сомнительности использования такого чрезмерно широкого концепта, как «средневековый тип личности», и в остающейся спорной допустимости применения понятия «личность» к людям, которые жили в предшествовавшие Новому времени эпохи, и в трудности разграничения терминов «личность» и «индивидуальность». Да и возможна ли вообще история человеческой личности? Ведь далеко не случайно то, что наука психология, ограничиваясь рассмотрением личности современного человека, не в состоянии предложить историку методы, пригодные для его изысканий2. Правда, кое-кто из медиевистов XX века не избежал соблазна оперировать понятиями психоанализа при обсуждении особенностей сознания и поведения людей далекого прошлого, но подобные попытки кажутся весьма сомнительными. Разрыв между такими дисциплинами, как психология и история, по-прежнему не преодолен.

Однако, несмотря на то, что намеренье медиевиста обсуждать проблему личности и индивидуальности в средневековом мире кажется малообоснованным, а самый предмет остается туманным и расплывчатым, он все чаще и с возрастающей настойчивостью возникает на горизонте исторического исследования. Мы не можем не двигаться к этому горизонту, но, по мере нашего продвижения, он парадоксально от нас удаляется. И, сознавая всю рискованность подобного предприятия, мы не можем от него отказаться; об этом свидетельствует история исторической науки последних десятилетий.

Ни в коей степени не обольщаясь относительно собственных исследовательских возможностей, я тем не менее не могу противостоять соблазну вновь атаковать эту «проклятую» проблему. В предлагаемой читателю книге я неизбежно возвращаюсь к тем сюжетам, какие уже обсуждались мною ранее. Будучи поставлены в новый контекст, эти «блуждающие сюжеты» обретают, надеюсь, несколько иной смысл.

Изменение угла зрения заключается прежде всего в том, что явления, которые рассматривались мною обособленно, группируются в рамках одного исследования. Голоса анонимных авторов эддических песней и исландских саг звучат здесь наряду с голосами христианских мыслителей и монахов, а индивидуальное творчество этих последних сопоставляется с более общими мировоззренческими установками эпохи.

Микроанализ, сосредоточенный на признаниях отдельного индивида, и макроанализ, охватывающий определенные тенденции коллективного сознания, — эти два полюса историко-культурного исследования, нередко изолированные и даже противопоставляемые друг другу, видятся мне отнюдь не взаимоисключающими, но, напротив, по необходимости взаимодополняющими. Ибо историческое исследование, направленное на уяснение неповторимого и уникального, не может не оперировать общими понятиями и предполагает широкие сопоставления. Микроистория, когда она силится освободиться от обобщений и замкнуться на собственном бесконечно малом предмете, обрекает себя на бессмысленную анекдотичность; макроистория, в той мере, в какой она приносит историческую конкретность в жертву необъятным генерализациям, перестает быть историей и рискует попасть в объятия безответственной историософии или схематизирующей социологии. Но историк, который дорожит достоинством своего ремесла, работает и на уровне микроанализа, и на уровне необходимых и более или менее обоснованных обобщений. Таков «идеальный тип» историка, каким он мне представляется.

Исходя из этих представлений, я не сосредоточиваюсь на одних только «вершинах», как это принято в существующей историографии. Разумеется, такие выдающиеся фигуры, как Аврелий Августин, Абеляр, Сугерий, Гвибер Ножанский, Данте и Петрарка, не могут не вызывать нашего интереса. Но можно ли, исследуя историю личности, ограничиться знакомством с дюжиной великих или значительных персонажей? Думается, нет.

Во-первых, их приходится рассматривать не изолированно, но, по возможности, в той среде, интеллектуальной и социальной, которая их породила и выдвинула и отпечаток которой они на себе несли.

Во-вторых, наряду с этими хрестоматийными героями Средневековья, необходимо принимать в расчет и других индивидов, кои редко удостаиваются внимания историков или вовсе ими игнорируются. Я считал важным высветить такие своеобразные, но малоизвестные фигуры, как исландский скальд Эгиль Скаллаг-римссон и норвежский король-узурпатор Сверрир. Проповеди Бертольда Регенсбургского используются мною здесь не столько в качестве источника для изучения культуры Германии XIII века, сколько для понимания личности этого красноречивого францисканского монаха. Идеи полубезумного авиньонского клирика Опицина, младшего современника Данте и старшего современника Петрарки, естественно, не выдерживающего никакого сравнения с этими гигантами, тем не менее представляют особый интерес, когда мы задаемся вопросом об изменении личностного самосознания человека XIV столетия.

Наконец, третье и, может быть, главное. В эпоху, начинающуюся во времена Августина и завершающуюся Петраркой или Руссо, жили многие поколения людей, которые не только не оставили подобных же свидетельств о самих себе, но были поглощены ходом времени, не сохранившего никакой памяти о них как об отдельных личностях. Тем не менее они жили, страдали и радовались, молились Богу и заботились о спасении души. Совершая те или иные поступки, они не могли не соразмерять их с христианскими заповедями и, следовательно, так или иначе задумывались, хотя бы эпизодически, о самих себе. Живя в мире, полном трудов и усилий, обладая волей и разумом, они соотносили себя с социальной средой и с теми ценностями и принципами, которые она им предлагала и которые они соблюдали или нарушали. Мы не в состоянии назвать их по именам и вообще распознать в качестве индивидуальностей, но это наша беда, а не их вина. Вправе ли мы отказывать им в качествах, отчетливо воплощенных лишь сравнительно немногими интеллектуалами эпохи?

Поэтому недостаточно изучать одни лишь автобиографические и исповедальные тексты, и необходимо, хотя бы в обобщенном виде, представить себе эту безымянную массу людей, расчленявшуюся на рыцарей, купцов, ремесленников, крестьян, маргиналов. В известном сборнике «Человек Средневековья», в свое время опубликованном под редакцией Ж. Ле Гоффа, обрисованы все без исключения слои средневекового общества. Я на свой лад предпринимаю попытку обсудить вопрос о тех возможностях, которые социальность и культура эпохи давали представителям перечисленных выше сословий и общественных групп для реализации собственного Я.

Среди условий этой самореализации особое место занимают представления о таких ключевых этапах жизни человека, как детство, с одной стороны, и смерть и потустороннее бытие — с другой, — начальный и финальный моменты параболы человеческого существования. Именно в этих полюсах жизни индивида, прозорливо вычлененных в трудах Ф. Арьеса, наиболее рельефно выявляются особенности средневековой индивидуальности и ее ограничения.

Вопрос о средневековом индивиде приходится рассматривать в двух планах, в двух регистрах. На уровне анализа индивидуальных исповедальных и автобиографических текстов, вышедших из-под пера интеллектуалов, во-первых, и на уровне обобщенных социально-психологических характеристик, относящихся к определенным группам и сословным разрядам, во-вторых. Иначе говоря, микроисторический анализ индивидуальных текстов должен быть сопряжен с макросоциологическим исследованием, которое использует результаты изысканий в области психологии горожан и крестьян, рыцарства и знати, в области коллективных представлений о детстве, о смерти, о потустороннем мире. В последнем случае привлекаются наблюдения над источниками самого разного происхождения, включая художественные тексты и произведения изобразительного искусства.

Как увязать воедино оба указанных регистра исследования? У меня нет убедительного ответа на этот вопрос. Историческую действительность и, в особенности, внутренний мир людей, канувших в историю, приходится рассматривать под разными углами зрения. Всеохватный синтез опасен, ибо чреват упрощением. Здесь лучше остановиться.

Изменение ракурса рассмотрения проблемы состоит, далее, в том, что я пытаюсь преодолеть исторически сложившийся и прочно закрепившийся способ освещения духовной жизни Средневековья. Известные мне опыты исследования личности той эпохи почти все без исключения основываются на источниках, относящихся к романизованной части Западной Европы. Эти тексты опираются на интеллектуальную традицию, связывающую Средневековье с классической Античностью. Обоснованность подобного подхода очевидна. Но столь же несомненно, что средиземноморское наследие не было единственным. Между тем в сознании медиевистов германо-скандинавский мир, как правило, оттесняется на периферию или вовсе игнорируется.

Я хотел бы поколебать эту установку, которая безосновательно выводит добрую половину средневековой историко-культурной действительности за пределы нашего поля зрения. Поскольку современная мысль уже не довольствуется традиционным пониманием культуры, которое противопоставляет выросш…

Загрузка...