Николай Яковлевич Абрамович Индивидуализм и революционное движение

I.

Одна и та же идея — на улице и в кабинете теоретика — оказывается совершенно различной. Будучи в теории резко определенной, выкристаллизовавшейся, непримиримо ясной в своем последнем логическом выводе, та же идея на улице претерпевает нечто подобное тому, что бывает с обломком скалы, попавшим в сильное водное течение. Разлив реки превращает обломок в „валун“, обтачивает, округляет, сглаживает его, изменяя до неузнаваемости. Чистая, выношенная в теоретическом затворничестве, идея, попадая в шумящий поток уличного, движения, подвергается в этом неправильном зигзагообразном движении усиленному „трению“, сглаживающему, обтачивающему ее, приноровляющему ко всем неровностям жизненного русла. В результате — идея становится выполнимой, „жизненной“, направляющей собирательную массовую энергию по известному пути. Но во что обращается эта идея? Насколько остается она сама собой, в ее чистом первоначальном виде?

Такой вопрос о соотношении между идеей первоначальной, теоретически-цельной, и идеей производной, приспособленной к условиям существования, представляется при попытке выяснить психологически связь двух учений — индивидуализма и анархизма. Взятый в его чистом и по существу абстрактном виде, индивидуализм предполагает, как самоцель, замкнутую в пределах личного „я“ и им определяющуюся высоту индивидуального существования. Бездна, отделяющая индивидуализм от анархизма, лежит в том, что этот последний, принимая в себя идею роста и возвышение личности, игнорирует идею интимной внутренней абсолютности, отъединенности личности, совершающей этот подъем и восхождение глубоко изнутри себя. В учении индивидуализма неразделимо слиты эти две идеи. Анархизм считается лишь с первой из них. Половинчатый, не охватывающий все внутреннее, анархизм вливается в массы, связывает внешнее с внешним, исповедуемый в одном определенном виде коллективно, общно. Между тем, как коренная основа индивидуализма необходимо предполагает исповедание этого учения лишь в единственном, лично своеобразном виде. Индивидуализм это то, что разъединяет. Анархизм это то, что соединяет. В силу своей сущности индивидуализм чужд, глубоко, внутренно чужд тем массовым подъемам, тем общим движениям и вспышкам, для которых побудительной, действенной силой может служить зажигающее слово проповедуемой анархии.

Было бы смешно задаваться здесь целью встать на защиту какого-либо из двух учения. Но проследить их связь, проследить, повторяю, психологически, вглядываясь в душу их, в жизненную сущность этих учений, в то, как определяет исповедание их внутренний склад человека и его жизненное русло, — вот, что хотел бы я здесь сделать, сжато, говоря об основном, считаясь с основой, с истоками этих учений, а не с многоразличными разветвлениями их. Мне думается, что подобная попытка должна привести к холодному и чистому обнаружению для одних безотрадного, для других величественного представления об индивидуализме, как об учении, предполагающем ту довременную и хаотическую пустынность, не закрываемую всеми тысячелетиями общественной культуры, в которой есть только отрешенное, замкнутое в себе и как цель и как средство — „я“ — лицом к лицу с вечными стихиями существования. И это должно обнаружить еще, что индивидуализм разнится от анархизма, как обломок скалы от обточенного волнами валуна.

В последнее время, под влиянием событий, насытивших общественный воздух энергией революционного подъема, самые крайние индивидуалисты, упорно твердившие в стихах, статьях и повестях — я, я, я! — схватились за попытку примирить и сблизить это оторвавшееся, ушедшее в глубь самого себя „я“с красиво разбушевавшейся стихией народной жизни. И поэтому может показаться чрезвычайно странной попытка обнаружить глубокую яму между анархизмом и индивидуализмом, которую многие — и талантливее всех Штирнер — пытались засыпать. У нас ведь даже в последние дни появился целый ряд статей и брошюр авторов, стремящихся уравнять пропасть между индивидуализмом и социализмом. И свою задачу они чрезвычайно легко решают, адресуясь к самому здравому смыслу: в самом деле, кто же не знает, что и социализм, и индивидуализм одинаково стремятся к освобождению человека? Следовательно, почему бы им не идти рука об руку?

Но все эти попытки начинались только потому, что вместо истинной сущности учения, вместо мощной скалы в ее первобытном виде брался обточенный и сглаженный валун, с которым не трудно было справиться.

Этим валуном часто являлся по существу именно анархизм, учение, которое при всей его непримиримости с общественными организациями, в своей исходной точке противоречит самой основе индивидуализма, ибо, ставя боевым лозунгом — свобода человеческого „я“ вообще, оно этой идеей нивелирующего равенства уничтожает тот принцип культа unicum'а, аристократизации духа, на котором построен индивидуализм и Ницше, и Л. Н. Толстого, и датчанина Киркергардта, и Карлейля, и Уайльда, и Рескина, и Бодлера...

Для анархиста, утверждающего свое „я“ среди других „я“, стихия, родственная ему — море голов, море отдельных человеческих энергий и мыслей; для индивидуалиста — две, три возвышенности среди лежащей вокруг плоскости. Индивидуалист мыслит один; его рост, его развитие замкнуто в том кругу личных переживаний, куда может, как материал, попасть результат творческой работы из окружающей среды, но где этот материал будет так переработан и лично усвоен и перевоплощен, что станет чем-то своим. Анархист же Штирнер говорит: „Постоянно один будет искать другого, приноравливаться к другому, ибо это будет нужно“.

Горящие идеей справедливости и народного блага проповедники анархизма, как П. Кропоткин, Малатеста, Грав, Маккай, Бакунин, Прудон, Штирнер (даже Штирнер вместе с утверждением своего „я“, заботливо возводящий на принципе безграничной индивидуальной свободы здание массовой жизни), — от лица кого все они говорят? От лица масс, от лица человечества. К кому направлено их зажигающее слово? К массам. Что служит целью их усилий? Массы. Между тем, согласно духу индивидуализма, мысль и слово направляются от одного для и ради одного. Для индивидуализма — весь мир, религиозно-философское Все воплощается в одном — „я“, раз оно только является носителем той творческой мудрости и совершенного бескорыстия, которые достаточно сильны для осуществления высших замыслов, создающих самое мощное, законченно-гармоническое и прекрасное.

Воплощение в жизни идей индивидуализма и анархизма, если принять последний, как нечто самостоятельное (имея в виду, конечно, не революционное движение, а чисто-философское учение) должно совершиться совершенно различно. Как? На это с достаточной определенностью ответили теоретики различного толка анархизма и индивидуализма. Те, кто проводят чуждое подлинному духу последнего учение, строят теории свободного существования единиц, не подчиненных насильственности каких-либо общественных организаций, заботясь исключительно о формах, в какие отольется будущее свободное существование масс. Не внутреннее содержание индивидуальной жизни, а внешние формы соотношений индивидуумов интересуют их, этих индивидуалистов. Пусть это находит себе оправдание и объяснение в чем угодно, пусть только это и может служить делу жизни всех считающихся со своей совестью, пусть прав П. Кропоткин, утверждая в своем воззвании к молодежи, что при данных социальных условиях никакая интеллигентная профессия, никакой труд художника и артиста не могут явиться ничем, кроме жалкого фарисейства и компромисса с царящей пошлостью... Но все-таки при чем тут индивидуализм? И что общего между такого рода анархизмом, построенным на альтруистических чувствах любви к людям, и индивидуализмом?

Обратимся к другим теоретикам анархизма. Прудон выходит со своей теорией нормального права и договора, который уже заключает в себе обязательство, принуждение, противоречащее принципу безграничной индивидуальной свободы. Штирнер, выдвигая вместо ненавистных союзов и организаций идею простого соединения и сосуществования, основывает свободу личного расцвета не на внутренней полноте существования каждого, но на этих новых формах все той же общности, все того же иначе принятого коллективизма. В самом деле, речь идет о том, чтобы уклад жизни определялся опять-таки отношением одной единицы к тысячам и миллионам других, но не той свободной силой личной жизненной энергии, на которой основывается индивидуализм и которую совершенно стирает анархизм, не принимающий ее в расчет, как орудие созидания самых форм жизни и этим приводящий как бы к идее бессилия внутренней энергии личности.

Остановимся на секунду на индивидуальном содержании жизни по Штирнеру. О каком расцвете личного существования среди освободившихся и ликующих миллионов единиц говорит он? Не о Рубенсовском ли празднике тела, свободе всех побуждений, всех хотений в каждую данную минуту? Полнота растительных наслаждений, опьяненных имя толп (как собрания единиц) — это противоречит задаче уединенного роста и просветления у Ницше и Толстого. Анархизм — против уединения, которое выдвигает, как требование, индивидуализм. Анархизм говорит: дышите свободой все вместе и каждый для себя. Но говорить о личной свободе, имея в виду ряды и ряды единиц, составляющих массы и движимых одной и той же идеей, хотя бы и свободнаго праздника жизни, — значит забыть основной принцип индивидуализма, утверждающий личное своеобразие жизненных путей и разрешения всех задач существования. Разве общая свобода принесет и нивелировку всех, сливая единицы в массы? Разве мы индивидуальны только лишь до того момента, когда разобьются железные ворота тюрем и оттуда хлынут на вольный простор освобожденные массы народа?

Для индивидуалиста здесь возможен только один ясно предрешающийся ответ.

Что касается П. Кропоткина, этого вождя одного из течений современного анархизма и талантливого его теоретика, то он обращается к слушателю со словами, имеющими полное сродство по духу с евангельскими заветами. Недостает только идеи небесного возмездия, но вся система общественных отношений истекает из ясно понятых и глубоко воспринятых идей альтруизма, причем самый импульс к труду, борьбе и усилиям за совершенное будущее рождается той же идеей. Кропоткин, приступая к выяснению своей теории, останавливает внимание собранной им аудитории слушателей на подвалах нищеты, на ужасах человеческой бедности, позора и грязи, на гибели масс и гнусности паразитствующего меньшинства. Он все содержание индивидуальной деятельности направляет в сторону труда и борьбы за других, и не говоря уже о прикладных отраслях знания, но даже области человеческого творчества — наука и искусство — мыслятся им, как нечто непосредственно-полезное, идущее немедленно на удовлетворение нужд бедствующих масс. Встречаясь с мыслью о самодовлеющей, безотносительной ценности творчества, он гневно ее отвергает. Он полон тоски и ужаса за людей. Для него сильнее всех созвучий — диссонансы насилия. Во имя этой душевной муки индивидуалист порабощает, сжимает свое „я“, закрывая от него все те области, в которых заключены чисто личные, замкнуто-индивидуальные переживания, и отдает свое „я“ на службу анархизму, подымающему свое черное знамя бунта и возмущения против всех видов насилия.

Все перечисленные вожди и теоретики анархизма (включая сюда и Бакунина с его теорией стихийной дезорганизации обществ и стихийных движений масс) стояли на почве непосредственно практической массовой деятельности. Их лозунгом было: для того, чтобы создать свободного человека, создайте свободные массы. Совершенно противоположно звучит лозунг теоретиков чистого индивидуализма; они говорят: для того, чтобы создать свободные массы, необходимо создать свободного человека. Но сделать это по отношению к известному „я“ может лишь носитель этого „я“ и никакая иная сила.

Совершенно иная позиция индивидуалистов. Л. Н. Толстой — один из тех немногих индивидуалистов, которые выдвигают и заботу о массах. Но, тем не менее, мысль о пересоздании человека путем изменения социальных условий звучит для него ересью. Я не знаю, останавливался ли кто-нибудь на той картине будущего тихого и светлого существования масс, являющихся суммой сознательных и сильных волей единиц, которая легкими штрихами набрасывается в его „Евангелии“, напоминая по нежности и легкости тонов картину жизни св. Франциска или уклад христиан апостольских времен. В этой картине чувствуется красота той освобожденной религиозности, в которой нет и следа темного фанатизма, грубой узости и слепой нетерпимости. Здесь миросозерцания — художника-пантеиста и утонченного христианина-спиритуалиста — сливаются в одно. Это было бы очень похоже на мирок монашествующего поэта Франциска из Ассизи, если бы в просветленную радость чувства мира и светлого существования в нем не вливалась темной струей та идея Высшей Силы, которая определенный и ясно очерченный облик Христа заменила смутным представлением Первопричины, абстрактного Логоса, чистой отвлеченности, которую Толстой называет Богом.

Итак, автор нового Евангелия, подобно теоретикам анархизма, выдвигал на первый план заботу живого и свободного устроения масс. Точно так же, как и Штирнер, он утверждал идею установления свободных форм общежитий путем простого сосуществования индивидуумов, путем тех соглашений, которые насильственные и мертвые союзы и организации заменяют простым и свободным от всяких законодательных пут соединением. Но здесь же есть и существеннейшее различие между средствами осуществления этой свободы. По Штирнеру эти формы должны осуществляться путем самого соединения, т. е. чисто внешним образом, для чего требуется разрушение старых рабских форм и установление внешней личной свободы. По Л. Н. Толстому самое соединение достигается лишь той высотой духовной культуры личности, которая обусловливает возможность этих соединений.

Толстой таким образом остается на почве строгого индивидуализма, принимая силу личного внутреннего „я“, как само орудие освобождения, между тем как у Штирнера, Кропоткина и всех других индивидуалистов-анархистов освобождение индивидуальности человеческой достигается тем разрушительным движением масс, которое подготовляется предварительной работой организации бунта. Само слово организация противоречит, повидимому, понятию анархизма, а между тем именно то, против чего анархизм поднимает свое черное знамя бунта, т. е. союзы, организации, подчинение личности коллективным целям, — все это необходимо предполагается партией „прямых действий“. В конечном счете анархизм базируется на коллективизме, на идейной сплоченности широких масс, нивелированных общей идеей, сближаясь в этом с социализмом. Это спасает анархизм от той оторванности от социальной и обще-политической борьбы, которая характеризует носителей идей индивидуализма, вносящего утонченный яд скепсиса по отношению ко всем планам массовых осуществлений. Чем дальше анархизм от индивидуализма, тем больше он выигрывает, как непосредственно-практическое учение, тем он жизнеспособней в этом отношении. И, наоборот, чем больше хотят его сблизить с индивидуализмом, тем ярче оттеняют бездну противоречий, стоящих на этом пути. Быть может, именно потому эту последнюю попытку делают не вожди анархизма, а лишь сочувствующие друзья его, которые часто бывают опаснее врагов. За исключением одного Штирнера, и Годвин, и Прудон, и Бакунин, и Кропоткин — все говорят не об индивидуальности, а о массах. Они ратуют за свободное человеческое „я“ в массах, имея в виду совокупность этих „я“, освобожденных от тех пут всяческих общественных обязательств, которые предполагает социализм. Но что такое для них человеческое „я“ вообще? Придают ли ему самодовлеющую, безотносительную, духовно-творческую ценность, которая является таковой не как человеческое „я“ вообще, единица среди таких же единиц, но как „я“, носителя высшей культуры и бесконечного роста в потенции?

Различие взглядов на человеческое „я“ — еще одна черта, углубляющая бездну между индивидуализмом и анархизмом. Для альтруистически-настроенных теоретиков анархизма человеческая индивидуальность есть именно одна из единиц в ряду миллионов других единиц, составляющих человеческие массы. Их объект — человеческое „я“, каково бы оно ни было, и его право на абсолютную свободу. Объект индивидуализма — творческое „я“, не только вопиющее о своем праве на удовлетворение „Рубенсовского“ грубо растительного аппетита, но, наоборот, полагающее весь центр тяжести своего труда и усилий в достижении новых и новых ступеней сознания и силы. Для анархиста центр существования — его настоящее „я“ в каждую данную минуту и секунду. Для индивидуалиста этот центр переносится в будущее, в будущие достижения, в будущие созидания.

Здесь нужен пример. И, кроме учения Л. Н. Толстого, переносящего основу всего в это личное внутреннее творчество, есть еще великолепный пример. Это — Ницше, у которого человек и его „я“ —лишь мост для перехода к сверх-человеку; Ницше, выше всего ценивший в эгоистическом герое своих книг и в человеческом „я“ ту силу бескорыстия, которая ради будущего, в целях роста и возвышения, заставляет обрекать себя на жертву, делая это „я“ лишь переходом и уничтожением.

Вследствие той вульгаризации идей индивидуализма, которой так боялся Ницше, нередко можно встретить стоящие рядом выводы одного и того же порядка, сделанные из книг Штирнера и Ницше, с целью обосновать какое-либо положение индивидуализма. А между тем, несмотря на сходство их в отдельных взглядах, как, напр., на христианство в его враждебности свободной полноте жизненных проявлений, Ницше и Штирнер расходятся между собою именно так, как должны разойтись теоретик-индивидуалист и стоящий на пути к практицизму анархист. То, что венчает здание индивидуалистической системы, являясь в тоже время ее сердцевиной, ее основой, — определенное содержание индивидуального творчества, духовное строительство, питающееся материалами, добытыми из жизни личного „я“, именно это отсутствует в учении Штирнера. Он ратовал за свободу человеческого „я“, но во имя чего? Толстой и Вл. Соловьев во имя „оправдания добра“, Ницше и Достоевский во имя идеи того Высшего человека, которого Ницше называл сверх-человеком. Что же было целью Штирнера? Не свобода ли для свободы, как есть искусство для искусства?

Штирнер, как и все теоретики анархизма, совершил два величайших греха против индивидуализма: 1) он взял, как объект своих требований, как основу своей системы — среднее типическое человеческое — „я“, вырванное из миллионов таких же, ибо ему нужна была не индивидуальность в смысле своеобразия, и личной силы, а индивидуум просто, как носитель известного „я“; 2) в основу своего воинственного индивидуализма он не полагал никакой творческой цели, никакого духовно-трудового содержания, которое оправдывало бы требование свободы и создавало самый импульс к мощной борьбе за нее и вдохновенной созидательной растрате сил.

А этот мощный импульс чувствуется в каждой строке Ницше. Напрасно стали бы указывать на то, что автор книги о Заратустре прославляет самый избыток животного здоровья у „белокураго зверя“, опьянённость стихийно растительным процессом жизни, указывая этим на самоценность грубой и сильной свободы жизни. Сравнивая „моргающего человека“ современности с „белокурым зверем“, Ницше видит во втором ту жизненную красивую силу, необходимую, как материал для его строительства, которой совершенно нет у первого. На почве этой здоровой жизненности можно построить утонченное здание будущего сверх-человечества. Духовность, задавившая непосредственную жизненность, сама истощается и скудеет, превращаясь в бесплодную почву, годную для „тарантулов“, проповедующих скопчество и отречение. Видя в этом бессилие, Ницше прославляет нетронутую силу инстинктов и еще совсем сохранившую свою гибкость и мощную стремительность волю древнего германца. Как зодчий любуется красотой каменных глыб, которые лягут в основание высокого здания, так Ницше, среди бесчисленных примеров истощенности, болезненности, дряблости, указывает на „белокурого зверя“, обладателя ярко-красной крови, железных мускулов, отваги и радостного стремления жить.

Не будем касаться других примеров, обнаруживающих бездну, лежащую между анархизмом и индивидуализмом. Ярче всего это показывает параллель между такими характерными представителями обоих учений, как Штирнер и Ницше. Обнаруживающееся же различие между этими учениями диктует нам следующий, необходимый для дальнейшего вывод: связь между революционным движением и индивидуализмом, в той форме, какую принял он в анархизме, оказывается совершенно не определяющей истинных взаимоотношений революции и индивидуалистического учения, ибо метаморфоза, какую вынесло последнее в своем процессе превращения в анархизм, создала в результате нечто самостоятельное и чуждое первоначальному учению. Анархизм — не синоним индивидуализма; анархист — не индивидуалист. Легче сблизить, как индивидуалистов, христианского аскета и Ницше, чем П. Кропоткина или Прудона и Ницше.

Итак, вопрос освобождается от осложнявших его частностей. Теперь перед нами он в чистом виде: каково взаимоотношение между индивидуализмом подлинным и революционным движением? Мы перейдем к нему, выделив именно ту черту индивидуализма, которая определяет рознь между ним и анархизмом и является в то же время мерилом отношений непосредственной жизни к индивидуализму и наоборот.

Загрузка...