Шмуэл-Йосеф Агнон Иной облик

I

Она была одета в коричневое платье, и ее карие глаза, излучавшие тепло, были влажны. Когда, сжимая в руке гет — письмо о разводе, она вышла из здания суда, ее поджидали двое — светловолосый Свирш и доктор Танцер, молодые люди, попавшие в ее окружение уже в первый год ее замужества. В глазах их читалась радость. Этот прекрасный миг — ведь Тони Гартман распрощалась с мужем — им и во сне не снился. Радостные, оба они устремились к ней, чтобы пожать ей руку. Затем Свирш, завладев зонтиком Тони и повесив его ей на пояс, взял разом обе ее руки и потряс их с подчеркнутой симпатией. А после него взял ее руки Танцер — в свои большие и холодные ладони. При этом он глядел на нее ледяным подстерегающим взглядом сластолюбца, опасающегося, как бы предмет вожделения не ускользнул от него. Тони высвободила свои усталые руки из их рук и подняла глаза.

Свирш взял ее под руку, намереваясь пойти с нею. Танцер пристроился справа от нее, размышляя про себя: «Обскакал меня альбинос, но это ровно ничего не значит — сегодня он, а завтра я». И уже испытывал нечто подобное двойному интеллектуальному наслаждению: завтра он будет расхаживать с Тони, которая вчера принадлежала Гартману, а сегодня — Свиршу.

Когда они собрались уходить, из здания суда появился Гартман. Лицо его было затуманено, лоб наморщен. Несколько мгновений стоял он и осматривался, как человек, вступаюший во тьму и выбирающий путь, по которому пойдет. Увидел Тони и с нею Свирша и Танцера, посмотрел на нее усталым тяжелым взглядом и сказал:

— С ними ты идешь?

Тони отвела вуаль на лоб и сказала:

— Ты не хочешь?

Голос ее потряс его сердце. Он сблизил большие пальцы правой и левой рук, так что они обхватили друг друга, и сказал:

— Не иди с ними.

Тони скомкала платок, который держала в руке, и подняла на него глаза, полные печали; она стояла, лишенная сил, и смотрела на него. Всем своим видом она как бы говорила: «Взгляни на меня, разве могу я пойти одна?»

Он подошел к Тони. Свирш отстранил от нее свою руку и отступил. Танцер, который был выше Гартмана, напрягся словно атлет и стоял, распрямившись во весь рост. Но спустя мгновение ссутулился и обмяк. Сказал самому себе: «Ведь не из моих рук он уводит ее», приподнял шляпу и так же, как его приятель Свирш, пошел прочь, напевая куплет, только что им сочиненный.

Они оборачивались на ходу и смотрели назад, на того, кто был прежде мужем Тони. Свирш сердито ворчал, бормоча про себя: «Ничего подобного не видывал вовек…» Танцер прервал свой куплет, протер массивные очки и сказал:

— Клянусь туфлей папы римского, это похоже на Мухаммеда, двигающего своей бородой!

Свирш пожал плечами и скривил рот, имея в виду раздражение Гартмана, а не шутовство Танцера.

Когда Гартман остался с Тони, он чуть было не взял ее под руку, но спохватился, чтобы не дать ей почувствовать свое смятение. Несколько мгновений стояли они, не произнося ни слова. Развод неожиданно обрел чрезмерную конкретность, казалось, они по-прежнему стоят перед судом и в их ушах раздается блеяние этого старца. Стараясь сдержать слезы, Тони сжала в руке платок и зажмурила глаза. Гартман снял шляпу, чтобы освежить голову. «Что мы стоим тут?» — спросил он самого себя. В его ушах снова зазвучал голос, на этот раз не судьи, а писца, который читал решение о разводе и которому померещилась ошибка в тексте. «Что так всполошился этот несчастный? Из-за того, что я и Тони… вся эта история — странная, не иначе». И поскольку не знал он, что именно здесь странно, пришел в замешательство. Было очевидно, что нужно что-то предпринять. Он смял шляпу и стал помахивать ею, расправил ее, измял снова, снова надел и, проведя рукой от виска к подбородку, ощутил щетину. «Из-за этой волокиты с разводом забыл побриться, и вот Тони видит меня во всем моем уродстве», — подумал Гартман. «Ойсгэрэхнт хайнт — именно сегодня», — пробормотал он возмущенно. Утешил себя тем, что день этот прошел и уже не имеет значения, что отросла борода. И все-таки остался собой недоволен, сознавая, что пытается замаскировать свою безалаберность тщетными отговорками.

— Пойдем, — сказал он Тони. — Пойдем, — повторил он, так как не был уверен, что сказал, а если сказал — услышала ли она.

Солнце перешло в другое место. Глухой ветер завладел улицей, и окаменевшая печаль стенала из ее камней. Окна выглядывали из стен домов, чуждые самим себе и чуждые домам.

Гартман поднял глаза на распахнувшееся окно и попытался вспомнить, что он хотел сказать. Увидел женщину, выглянувшую оттуда. Подумал: «Нет, не это я имел в виду», — и начал говорить — не о том, о чем размышлял, а о другом. И через каждые два-три слова взмахивал рукой, в отчаянии от тех слов, что приходили ему на ум, а он выкладывал их перед Тони. Тони смотрела на его рот, следила за движениями его руки и пыталась сосредоточиться на том, что он говорит. Ведь речи его не превышают ее понимания — если бы он говорил спокойно и по порядку, она бы все поняла. Ее губы вздрагивали. Свежая морщинка слева у верхней губы самопроизвольно дернулась. Она провела по ней кончиком языка и подумала: «Б-же, пребывающий на небесах, до чего он печален. Верно, вспомнились ему его дочери…»

Гартман помнил о дочерях, весь этот день они стояли перед его глазами, но он не упомянул о них Тони ни словом, ни намеком, хотя снова и снова вбирал он их в свое сердце, то обеих, то каждую отдельно. Старшей, Беате, было девять, и она уже понимала, что отец и мать сердятся друг на друга. В отличие от нее младшая — Рената, которой было семь, еще ничего не замечала. Когда в доме исчез покой, приехала сестра матери Тони и взяла их с собою в деревню, и они не знают, что отец и мать… Гартман так и не завершил свою мысль — перед ним возникли глаза Беаты в то мгновение, когда она впервые осознала, что отец и мать не ладят друг с другом. Любопытство ребенка сочеталось с безотчетным изумлением перед взрослыми, которые ссорятся. Гартман потупился перед глазами дочери, потемневшими от удивления и скорби, немота сковала ее уста, потом ресницы ее опустились, и она вышла.

И снова Гартман почувствовал, что должен что-то сделать. Но поскольку не знал, что именно, снял шляпу и вытер лоб, протер кожаную ленту внутри шляпы и снова надел ее на голову. Тони приуныла, словно в ней была причина всех его затруднений. Остановилась и взяла в руки зонтик, который недавно Свирш повесил ей на пояс, и стала водить им по земле. Гартман снова заговорил. Ни одно слово из произнесенных им не касалось событий дня, но эти события звучали в его голосе. Тони что-то отвечала ему. Вникни она в смысл своих слов, убедилась бы, что говорит невпопад. Но Гартман воспринимал ее слова так, как будто они касались самой сути того, о чем он ведет речь.

Появилась маленькая девочка. Протянула ему пучок полевой гвоздики. Гартман догадался, чего она хочет, достал кошелек и бросил ей серебряную монету, девочка положила монету в рот, но не уходила. Гартман взглянул на Тони, как бы спрашивая, чего еще хочет девочка. Тони протянула руку и взяла цветы, вдохнула их запах и сказала: «Спасибо, детка моя хорошая!» Девочка переплела ножки, покачалась на месте направо-налево и пошла себе. Тони проводила ее взглядом, полным любви, на ее губах блуждала грустная улыбка.

— Ну и ну, — сказал Гартман со смехом, — малышка эта — честная торговка: получила деньги — должна отдать товар! Во всяком случае, эта сделка завершилась для меня благополучно.

Подумала Тони: «Ведь он говорит — эта сделка. Значит, какая-то другая сделка не кончилась для него добром».

Тони подняла на него глаза. Хотя и знала она, что Гартман не привык обсуждать с ней свои дела, но в тот час его сердце раскрылось, и он начал говорить о делах, в которых погряз против воли и никак не может покончить с ними. А они влекут за собой распри и дрязги, ссоры с компаньонами и посредниками, которые покупают товар за его деньги, а когда видят, что неизбежны убытки, списывают их на его счет.

Гартман начал с середины как человек, осаждаемый мыслями, и из его уст изливалось то, чем было переполнено его сердце. Тот, кто не искушен в коммерции, не сумел бы здесь ничего понять, тем более Тони, столь чуждая этой стороне жизни. Но Гартман, ничего не замечая, все продолжал рассказывать. И по мере того как он продвигался в своем повествовании, оно становилось все более сложным и запутанным, пока ему все не опротивело и в голосе его зазвучал гнев. Его посредники, на которых он полагался как на самого себя, злоупотребив его доверием, ввергли его в убытки, бесплодную трату времени, ссоры и унижение. Он до сих пор не знает, не ведает, как разделаться со всем этим. Заметив, что Тони слушает его, он вернулся к самому началу и растолковал ей все мелочи: то, чего не разъяснил, и то, чего не касался раньше. Тони начала схватывать общий смысл его слов, а то, что не воспринимала умом, постигала чувством, подняла на него глаза с сердцем, стесненным и озабоченным, потрясенная тем, что перед лицом всех своих горестей он стоит одиноко, без чьей-либо помощи и поддержки. Гартман ощутил ее взгляд и снова повторил для нее свой рассказ — на этот раз сжато. И внезапно все дела свои увидел по-другому, не так, как видел прежде. И поскольку он не собирался доказывать свою правоту, все для него прояснилось, и он осознал, что дела его вовсе не так уж плохи.

С напряженным вниманием Тони ловила каждую фразу, слетавшую с его уст. Из всего услышанного она уяснила, что причина его постоянного раздражения — в деловых неудачах. Сопоставила все это с историей развода. Он словно говорил: теперь ты знаешь, почему я был так раздражен, теперь ты знаешь, почему мы докатились до этого, дошли до развода. И Тони припомнилось все, что было связано с разводом, все предшествовавшие ему дни, но, вспоминая, она с неослабевающим вниманием прислушивалась к его рассказу.

Тони взглянула на него — ее карие глаза светились глубоким доверием. Она сказала:

— Я убеждена, Михаэль, ты найдешь достойный выход из затруднений, — и снова взглянула на него доверчиво и кротко, как если бы не он, а она сама попала в беду и просила о помощи.

Он посмотрел на нее так, как не смотрел с давних пор, и увидел ее такой, какой давно не видел. Она была на голову ниже его. Худоба ее плеч бросалась в глаза. На ней было гладкое платье, разрезанное на плечах, стянутое колечками коричневого шелка, и два белоснежных пятнышка проглядывали сквозь них. С трудом удержал он руку, чтобы не погладить ее.

Гартман не был привычен к длинным беседам с женой и меньше всего к беседам о делах. С тех времен, когда он построил свой дом, он ограничил себя домом и своей фирмой. Но дела обычно преследуют человека, и, бывало, он возвращался домой, и заботы читались на его лице. Вначале, когда их любовь была сильна и Тони просила его поведать ей свои тревоги, он отделывался поцелуем. Когда миновали те дни, он начал переводить разговор на другую тему, а с течением времени стал говорить с упреком: «Мало мне неприятностей на стороне, а ты еще пытаешься втащить их в дом!» Человеку хотелось бы забыть о деловых затруднениях, но мысли не подвластны ему, они осаждают его, превращая дом в филиал фирмы. Только в том и разница, что там дела овладевают его мыслями, а дома мысли одолевают его.

Отец не оставил Гартману богатого наследства, а жена не принесла приданого — все, что было у него, он добыл своим трудом. Его усердие было столь велико, что он отдалился от всего, не связанного с торговлей. Так оно было до женитьбы и так же — после женитьбы. Но, будучи холост, он говорил себе: «Женюсь, построю дом и в доме своем обрету душевный покой». А когда женился и построил дом, обнаружил, что обманут во всех своих ожиданиях. Вначале утешением ему была надежда, но вот и она оставила его.

Жена, правда, старается исполнить его желания, дети, которых она ему родила, растут, и, на первый взгляд, нет у него к дому никаких претензий. Разве что он не знает, что там делать. Завел он было друзей, но с течением времени, не найдя в них ничего интересного, стал воспринимать их так, словно они приходят только ради Тони.

Вначале он заглядывал в книги, которые читала Тони, и старался вникнуть в каждое слово. Но, прочитав три-четыре из них, читать перестал. «Любовные приключения и наряды, умствования и стенания, — размышлял Гартман, — к чему все это? Не хотелось бы мне оказаться в обществе таких людей!» Свое отношение к книгам Тони он перенес на нее самое, а потом и на весь дом. К времяпрепровождению с приятелями он не был привычен и, после того как запирал магазин, поневоле возвращался домой. Но не знал, чем занять себя там, и все ему опостылело.

Чтобы отвести душу, он начал курить. Вначале для того, чтобы затуманить сознание, а после — курил, как в тумане. Сперва сигареты, потом сигары. Сперва по счету, потом без счета, так что дым клубился по всему дому; курил, не видя в этом вреда, наоборот, ставил себе в заслугу то, что сидит молча, ничего не требуя от других. «У каждого своя отрада, — размышлял он. — Моя отрада в курении, ее отрада в другом». И поскольку он не потрудился узнать, в чем она, ее отрада, а от своей «отрады» удовлетворения не получал, сердцем его овладело смятение, и он стал ревновать ее к каждому мужчине, к каждой женщине, к каждому ребенку — ко всему.

Увидев ее разговаривающей с мужчиной или женщиной, играющей с ребенком, он говорил себе: «Что она так тянется к другим? Как будто у нее нет мужа и собственных детей!» Гартман был купцом и привык отмеривать товар точно, он знал, что тот, кто передаст лишнюю монету, потом ее недосчитается. Со временем он свыкся с этим — не потому, что примирился с ее поведением, а потому, что Тони стала ему не так дорога.

II

Солнце клонилось к закату. Всколыхнулись беззвучно колосья в полях. Одноглазо смотрели подсолнухи, их желтые лица потемнели. Гартман протянул руку в пространство и погладил тень Тони. Полное безмолвие царило во всей округе. Тони вонзила зонтик в землю и чертила им, оставляя царапины. Это действие, бесцельное и лишенное красоты, взволновало Гартмана. Снова он протянул руку и погладил воздух.

Солнце завершило свой переход, небосвод потемнел. Земля оцепенела в изумлении, деревья в полях окутались мглой. Становилось прохладней, бахчи благоухали. На вершине небосвода стала различима звезда величиной с булавочную головку. За нею еще звезда проступила между облаками и засияла, а за нею появились остальные звезды.

Дома и строения застыли в блаженстве безмолвия, и запах паленого терновника вместе с запахом скота поднимался от сада. Молчаливые, шли они оба, Михаэль и Тони. Парень и девушка сидели обнявшись и разговаривали. Внезапно их голоса смолкли, и дыханием затаенной страсти повеяло в воздухе. Пронесся легкий ветер, и послышался голос, а быть может, не голос…

Пробежал ребенок с горящей лучиной в руке. Однажды, когда был Михаэль Гартман ребенком, случилось, что у его матери кончились спички и она послала его принести огонь от соседки…

Бездумно пошарил он в кармане и достал сигарету, но запах поля отбил у него желание закурить. Он сжал сигарету в руке, раздавил ее и бросил. Понюхал пальцы и скривил нос. Тони достала из сумочки флакон с духами и вылила на руки несколько капель. Их запах донесся до него, и доброе расположение духа овладело им. «Так-то», — сказал он себе, то ли соглашаясь с чем-то, то ли спрашивая.

После разговора с Тони он не мог простить себе, что все эти годы не говорил с ней о делах. Не порицай он ее за стремление вникнуть в его заботы, быть может, ему удалось бы достичь взаимопонимания с нею, и они не дошли бы до такого отчуждения. Этот урок пришелся ему по душе, поскольку он воспринял его в укор себе — как оправдание Тони. Снова сцепил он большие пальцы рук и сказал:

— Этот Свирш, я ненавижу его.

Тони опустила голову и промолчала. Гартман продолжал:

— Я не переношу его.

— А Танцера? — спросила Тони очень тихо.

— Доктор Танцер? — Гартман произнес это имя гневно, по слогам. — Мне отвратительны все танцеры на свете! Казалось бы, для себя лично они ничего не хотят, но на самом деле всю свою жизнь подстерегают то, что предназначено для их приятелей. Свирш — знаю я, чего он жаждет. Стоит мне увидеть его белесые глаза и тщательно отделанные ногти, мне сразу же понятно, чего он добивается. Но Танцер — его душа всегда закрыта. Притворяется, что любит весь мир и не любит никого. Волочится за женщинами и ни одной женщины не любит ради нее самой, потому что она хороша, потому что она такая-то и такая-то, но потому, что она мужняя жена или потому, что она нравится другому, — именно этим она привлекательна для Танцера.

Тони подняла глаза на Михаэля. Была ночь, и он не видел ее глаз, но почувствовал, что ее взгляд исполнен благодарности, словно он одарил ее мудростью и знанием, которыми сама она овладеть не могла. Гартман, сердившийся на себя за то, что напомнил о Свирше и Танцере, испытал облегчение. Он огляделся по сторонам с чувством освобождения и радости. Увидел свет, мерцающий во тьме, протянул руку и, пальцем указав на него Тони, спросил:

— Ты видишь свет?

— Где?.. Да, там мерцает свет, — сказала Тони, вглядываясь в ночь.

Он сказал:

— Это свет заезжего двора.

— А я думала, что это светляк, — откликнулась Тони.

Она ощутила легкую дрожь и вместе с нею необъяснимое наслаждение. Хотя Тони слышала, как Гартман сказал, что это не светляк, а фонарь заезжего двора, внезапно она глубоко задумалась и теперь размышляла о первом светляке, виденном ею.

Это было в деревне, куда она приехала к тетке. В субботу в сумерках сидела она в саду. Во мгле засверкала искра и опустилась на теткину шляпу. Тони подумала, что это огонь, и испугалась — она не знала, что это светляк. Сколько лет было ей в те времена? Лет семь. Точно, как Ренате. Теперь Беата и Рената обретаются у тетки, а она, Тони, блуждает здесь с их отцом.

Сказал Гартман:

— Отдохнем там и поедим. Уж наверное ты голодна, ведь не обедала. Изысканных яств нам не подадут, но как бы то ни было, поедим и отдохнем.

Тони кивнула и задумалась: «Когда вспомнила я о светляке — тогда, когда Михаэль указал пальцем на свет, или тогда, когда я сказала ему, что, по-моему, это светляк?» Ей казалось, что и прежде она думала об этом светляке, потому что думала о детях, живущих в деревне. Дрожь пронизала ее всю так, как если бы то, что случилось с ней тогда, произошло сейчас.

Дорога все тянулась, сворачивая то вправо, то влево. Свет заезжего двора исчезал и появлялся, появлялся и исчезал. От земли веяло сыростью. Тони вздрогнула, хотя и не чувствовала холода. Молча вглядывалась она во мрак, обволакивающий ее и Михаэля. Снова стал виден свет заезжего двора и снова исчез. Тони вся сжалась, ее пробрал озноб.

— Холодно тебе? — спросил Гартман тревожно.

— Мне кажется, что приближаются люди.

— Нет здесь никого, — сказал Гартман, — хотя…

— В жизни не встречала такого долговязого, посмотри, пожалуйста, — сказала Тони.

Человек, появившийся с лестницей в руках, влез на нее и зажег фонарь. Тони зажмурилась и перевела дыхание.

Гартман спросил:

— Ты ничего не хотела сказать?

Опустив глаза, Тони ответила:

— Я ничего не сказала.

Гартман улыбнулся:

— Гляди-ка, дивные дела, мне-то показалось, что ты хотела сказать что-то.

Лицо Тони зарумянилось:

— Я хотела что-то сказать? — произнесла она, взглянула на свою тень и умолкла.

Улыбнулся Гартман:

— Раз так, значит, ты ничего не хотела сказать. А я-то думал, что хотела…

Тони молчала, продолжая идти рядом с Михаэлем. Появились две тени, голова одной двигалась рядом с головой Тони, а голова другой — рядом с головой Гартмана, пока они не разглядели двоих — парня и девушку. Весь воздух пропитался их затаенным вожделением. Гартман посмотрел на них, а они — на него. Тони опустила голову и взглянула на обручальное кольцо на своем пальце.

III

Вскоре они подошли к саду, огороженному с трех сторон. Его ворота были распахнуты, справа от них светил фонарь, и еще маленькие фонари, грушевидные и в форме яблока, висели на деревьях сада. Взглянув на вывеску, Гартман сказал:

— Я не ошибся, тут харчевня. Здесь найдется для нас что-нибудь поесть.

Он взял Тони под руку, и они вошли. Толстая девица с мощными формами разместилась на нижней ступени лестницы, ведущей в дом, и резала овощи. Поздоровавшись с ними, она расправила подол, натянув его на колени. У Гартмана мелькнула догадка: «Она рыжая и веснушчатая. Хотя мне и не видно в темноте, я ощущаю это». Тони кивнула. Он посмотрел на нее удивленно: «Неужели Тони почувствовала, о чем я думаю?»

Он взял из ее рук зонтик, положил его на стул и, пристроив сверху свою шляпу, сказал:

— Сядем в саду. Но не предпочтешь ли ты поесть в комнате?

— Нет, будем есть в саду, — ответила Тони.

Подошел кельнер и вытер стол. Расстелил на нем скатерть и протянул им меню. Принес стакан с водой, поставил в него цветы и стал ждать, пока гости выберут кушанья. Гартман увидел, что большинство блюд, указанных в меню, вычеркнуто. Проворчал сквозь зубы:

— Что, всё уже съели?

Кельнер заглянул через плечо Гартмана и сказал:

— Сейчас же несу другие.

— Портите впечатление от вашей кухни, — произнес Гартман.

Кельнер склонился и объяснил:

— Вычеркнутые блюда съели, мы приготовили другие, но не успели их вписать.

— Пусть так, — заметил Гартман, — порадуемся, что нам предстоит отведать новых блюд.

— Ваша радость — наша радость, — сказал кельнер. — Хлеб черный или белый?

— Для загородной трапезы лучше черный, — промолвила Тони.

Кельнер обратился к Гартману:

— А какое вино прикажете подать?

— Вино! — откликнулся Гартман весело, как человек, довольный тем, что такая благодать еще не перевелась на земле. Ознакомившись с перечнем вин, он сделал выбор.

— Мы счастливцы, — обратился Михаэль к Тони. — Полагали, что найдем самую малость, а нашли так много.

Тони лизнула языком морщинку у верхней губы — то ли от голода, то ли оттого, что не нашлась, что ответить. Вернулся кельнер и принес то, что они заказали. Михаэль и Тони принялись за еду. Тони было стыдно, что она много ест, но стыд не уменьшил ее аппетита. Картошка, шпинат и яйца, мясо с овощами, вообще все, что принес кельнер, было приготовлено превосходно. Тони сидела и ела в свое удовольствие. Звезды небесные отражались в соусе, а с ветки на дереве доносился голос птицы. Морщинки на лице Тони разгладились, она похорошела. Гартман положил на колени салфетку и прислушался к голосу птицы.

Девица, повстречавшаяся им при входе, прошла мимо них. По пути она поглядывала на гостей, как на давних знакомых. Гартман посмотрел на нее и сказал:

— А разве не говорил я, что она рыжая и веснушчатая, хотя и вправду не мог разглядеть ее веснушки?

Тони подняла стакан с полевой гвоздикой, посмотрела на нее и вдохнула ее аромат. С того времени, как она научилась различать цветы, она любит полевую гвоздику за скромность и красоту. Ее посадила она на могиле матери. Эти полевые гвоздики, непритязательные, не ищущие хорошей земли, с благодарностью смотрят на нее оттуда.

Снова прошла та девица, неся в руках корзину, полную слив. Влага на сливах, дозревавших в хранилище, издавала запах чрезмерно сладкий.

Держа в руках свой бокал, Гартман задумался: «С того дня, как мы с Тони пошли под свадебный балдахин, ни разу не вел я себя с ней как следует — так, как в день развода». Бессознательно он приподнял бокал и продолжал думать: «Нельзя человеку оставаться с женой, если он ссорится с нею. Брак без любви — не брак. Брак и ссоры — уж лучше развод». Гартман поставил бокал, придвинул прибор с приправами и взял зубочистку. И снова погрузился в размышления: «Тот, кто женился на женщине и не любит ее, обязан дать ей развод. А если не дает, должен любить ее. И любовь должна постоянно обновляться — во всякое время и во всякий час…»

— Ты сказала что-то?

Тони подняла руку, показала ему на дерево и сказала:

— Птица.

Гартман посмотрел на дерево.

— Это та певунья или другая? Конечно, конечно! — откликнулся Гартман с чрезмерным подъемом, хотя для его уверенности не было оснований.

Тони склонила голову на левое плечо и подумала: «Сидит себе маленькое существо, спрятавшись на дереве, а голос его трогает сердце».

Сцепив пальцы рук, Гартман смотрел на Тони, которая сидела, склонив голову. Плечи ее были скрыты от него, но два белоснежных пятнышка сверкали из просветов платья там, где оно сдвинулось, обнажив кожу плеча. «Теперь, — сказал Гартман самому себе, — посмотрим на другое плечо». И, не отдавая себе в этом отчета, постучал пальцами по столу.

Кельнер услышал и подошел. А раз уж тот подошел, Гартман достал кошелек, заплатил за ужин и дал чаевые. Кельнер склонился в поклоне и поблагодарил в выражениях, явно преувеличенных, то ли потому, что был пьян, то ли потому, что чаевые были щедры.

Ужин был хорош и обошелся Гартману дешевле, чем он предполагал. В состоянии полного благодушия заказал он четверть бутылки коньяка для себя и сладкий ликер для Тони. Достал из кармана сигару, обрезал ее ножиком, вытащил портсигар и протянул Тони сигарету. Сидели они друг против друга, и дым поднимался над ними и перемешивался. Сверху светили маленькие фонари, а над фонарями — звезды на небосводе. Тони отгоняла дым сигареты рукой и безмятежно курила. Взглянув на нее, Гартман сказал:

— Послушай-ка, Тони…

Тони подняла на него глаза. Гартман положил сигару и сказал:

— Снился мне сон.

— Сон? — Тони смежила веки, как во сне.

— Ты слушаешь? — спросил Гартман.

Тони открыла глаза, взглянула на него и закрыла их снова. Сказал Гартман:

— Не знаю, когда снился мне этот сон, вчера или позавчера, но я помню его во всех подробностях, как будто я и сейчас во сне. Ты слушаешь, Тони?

Тони кивнула. Сказал Гартман:

— Во сне я находился в Берлине. Пришел Зисенштайн проведать меня. Ведь ты знакома с Зисенштайном? В те дни он только вернулся из Африки. Я рад ему всякий раз, когда он навещает меня — он приносит с собой запах дальних пространств, о которых я мечтал в детстве. Но в тот день я не радовался. Быть может потому, что появился он утром, в то время, когда я люблю оставаться наедине с собой, или потому, что во сне мы не всегда рады тем, кому рады наяву.

И еще другой пришел с ним, молодой человек, который стал мне ненавистен как только вошел. Он вел себя так, как если бы разделял с Зисенштайном невзгоды всех его странствий. Из уважения к Зисенштайну я был любезен с его спутником…

— Ты слушаешь?

— Я слушаю, — ответила Тони шепотом, опасаясь, как бы ее голос не прервал его рассказ.

Гартман продолжал:

…Осмотрев мое жилье, Зисенштайн говорит:

— Найти бы мне такую славную квартиру, я бы снял. Я собираюсь здесь задержаться и устал от отелей.

Я отвечаю ему, что слышал о превосходной квартирe в Шарлоттенбурге:

— Ведь ты можешь ее снять.

А он говорит:

— Раз так, отправимся туда.

Я прошу его подождать, пока я не позвоню сначала. А он говорит:

— Нет, напротив, пойдем немедленно.

И я пошел с ним.

Тони пошевелилась. Гартман продолжал:

— Когда мы прибыли туда, мы не застали хозяйки дома. Мне захотелось упрекнуть его за нетерпеливость и спешку, но я сдержал себя, потому что был рассержен и опасался сказать лишнее.

Спутник Зисенштайна потребовал от служанки, чтобы та немедленно отправилась за хозяйкой. Служанка смотрела на него с подозрением, а может быть, смотрела просто так, но я в своей ненависти к нему вообразил, что она в чем-то подозревает его.

Не успела служанка уйти, как вошла хозяйка дома. Смуглая, не молодая и не старая, то ли маленькая, то ли низкорослая, глаза какие-то болезненные, одна нога короче, но при этом она не выглядит калекой. Наоборот, кажется, что она не идет, а танцует. И скрытое веселье мерцает на ее губах, что-то вроде затаенной эротической радости, словом — дева радости…

Гартман знал, что Тони напряженно слушает, но спросил все же:

— Ты слушаешь, Тони?

И продолжал рассказывать:

— Комнаты, которые она нам показала, были хороши, но Зисенштайну они не понравились, и он говорит мне: «Не советовал бы тебе снимать эту квартиру. Ведь приближается зимнее время, а здесь нет печки».

Я смотрю на него с изумлением: кто собирается снимать квартиру — я или он? Мне-то зачем: у меня прекрасная квартира, я ею доволен и не хочу менять на другую. Зисенштайн же настаивает на своем и повторяет:

— Дом без печки! Дом без печки! Я не советую тебе снимать здесь.

Хозяйка квартиры говорит:

— Но ведь здесь есть печка.

Зисенштайн парирует:

— Где она, печка-то? В спальне! А как с кабинетом? Госпожа, ведь это сплошное стекло! Ты ищешь себе дом для жилья или подзорную трубу, чтобы рассматривать в нее замерзших птиц?

Его слова убеждают меня настолько, что мороз проходит по моей коже. Я оглядываюсь и вижу, что в кабинете множество окон. Киваю головой и говорю: «Так-то…»

Уставилась на меня болезноглазая чарующим взглядом и вся распрямилась в танце. Отворачиваюсь я от нее и думаю: «Что делать, как спастись от стужи?» Кожа на мне вся съежилась. И тогда я проснулся и увидел, что одеяло сползло с постели…

Как только завершил Гартман рассказ о своем сне, ему показалось, что не следовало рассказывать, но вместе с тем он испытал облегчение. Дабы разрешить противоречие, он сказал насмешливо:

— Хорошенькую историю рассказал я тебе! По правде говоря, не стоило рассказывать.

Тони облизнула губы, и глаза ее увлажнились. Его взгляд ненамеренно остановился на ней, и ему почудилось, что такими же глазами смотрела на него хозяйка комнат. Сейчас она лишена какого-либо недостатка, но… хотя он не мог этого объяснить, ему казалось, что стоит Тони встать со своего места, и обнаружится ее хромота. Но поскольку это не увечье, как он убедился, глядя на ту женщину во сне, ясно, что если даже окажется, что Тони хромая, он не воспримет ее как калеку. Гартман поднялся, взял шляпу и сказал:

— Пойдем.

Тони встала и вынула свои цветы из стакана, потом стряхнула с них воду, обернула в бумагу, понюхала их и замешкалась на мгновение: не спохватится ли Михаэль и не сядет ли снова. Она опасалась дороги, боялась спугнуть осенивший их покой. Появился кельнер и протянул Тони ее зонтик. Отвесил поклон, а затем еще один, вслед им, и проводил их до выхода из сада. После того как они вышли, он погасил фонари. Сад померк, и все вокруг него тоже. В траве прыгнула лягушка. Тони в испуге выронила цветы.

С реки доносилось громкое кваканье. Электрические провода рассыпали искры, очевидно, из-за какого-то повреждения. После двух-трех шагов они пропали вместе со столбами, и замерцали уже другие искры. Это были огоньки светляков, крапившие мрак своим светом. Гартман застыл в изумлении: «Что происходит здесь?» — спросил он себя. Сердце его было безмятежно, как будто в самом этом вопросе содержался ответ.

Продвигаясь медленно, шаг за шагом, они вышли к реке. Река обреталась в своих берегах. Ее воды тихо струились. Звезды небосвода испещрили легкие волны, и луна плыла на поверхности вод. Издалека послышался крик хищной птицы, и его пронзительное эхо прокатилось в воздухе.

Тони скрестила ноги и оперлась на зонтик. Она опустила ресницы, и ею овладела дремота. Волны поднимались и опускались, усталые. Лягушки квакали, а прибрежные травы издавали нерезкий запах.

Тони изнемогала, веки ее отяжелели. Шелестели травы, а речные воды бессильно катились. Глаза у Тони перестали подчиняться ей и закрывались сами собой. Но Михаэль был начеку. Никогда прежде не был он так чуток. Малейшее движение вызывало в нем отклик, и он напряженно вглядывался, чтобы ничто из происходящего не ускользнуло от него. Хорошо было ему, Михаэлю, оттого, что есть у него Тони в этом мире и в этот час. Однако то, что было хорошо для него, не было хорошо для нее. Она устала, ноги не держали ее.

Спросил Михаэль:

— Устала ты?

Ответила Тони:

— Я не устала, — но голос ее противоречил словам.

Михаэль рассмеялся, и Тони взглянула на него удивленно. Почувствовав ее недоумение, он сказал:

— Гулял я однажды с дочками. Спрашиваю их: «Устали вы?» Отвечает Рената: «Я не устала, только ноги у меня устали».

Вздохнула Тони и сказала:

— Птичка милая.

Гартман раскаялся в том, что напомнил о дочерях. Поглядел по сторонам в надежде, что появится экипаж и довезет их до города. Над землей стояла тишина. Не слышно было ни звука колес пролетки, ни шума автомобиля. Посмотрел вокруг себя, нет ли где телефонной будки. Исполнился жалости к этой маленькой женщине, бредущей без сил. Раз-другой он помог ей, поддержав ее. Платье ее отсырело от влажного воздуха, и она изредка вздрагивала. Если не найти для нее крыши над головой, не миновать ей простуды.

Город далеко, воздух промозглый. Михаэль собирался было снять пиджак и укутать им Тони, но побоялся, что она откажется. А он не хотел делать ничего такого, что могло вынудить ее отказаться.

Сказал себе Михаэль: «Возможно, мне удастся найти для нее ночлег в харчевне, где мы ужинали». Он взял ее за руку и сказал:

— Вернемся в харчевню.

Тони бессильно побрела за ним.

IV

Они возвращались по той же дороге, пока не добрались до сада. Гартман толкнул ворота, и те распахнулись. Они вошли и поднялись по каменным ступеням. Дом безмолвствовал. Кельнера и девицы не было видно. Наверное, не ожидая гостей, все уснули. Каждый шаг вопил о своей неуместности. Гартман отворил дверь дома, заглянул внутрь и вошел. Слова приветствия, произнесенные им на пороге, остались без ответа. Но внутри они обнаружили какого-то старика со злобным лицом, который, сгорбившись, сидел у стола, держа в зубах трубку.

Гартман обратился к старику:

— Найдется здесь место для ночлега?

Тот взглянул на него и на женщину, пришедшую с ним, и по глазам старика было видно, что он вовсе не рад этой паре, которую занесло сюда после полуночи в поисках пристанища любви. Он вынул изо рта трубку и, положив ее на стол, уперся в них своим угрюмым взглядом и жестким голосом проговорил:

— Одна комната свободна.

Тони покраснела. Михаэль смял свою шляпу в комок, но промолчал. Хозяин дома взял в руки трубку, перевернул ее, выбил о стол и извлек пепел, а за ним подгоревший табак, отделил остатки табака, ссыпал в трубку, утрамбовал их большим пальцем и сказал:

— Комнату предоставим госпоже.

Наконец поднял глаза и добавил:

— И для господина также найдется место. У нас принято, когда все переполнено, стелить на бильярдном столе.

Тони кивнула хозяину дома:

— Большое спасибо.

Гартман сказал:

— Не покажете ли нам комнату?

Хозяин встал и зажег свечу, открыл перед ними дверь и ввел их в просторную комнату. Там находились три кровати, одна из них была постелена, стол для умывания и на нем две миски и два кувшина с водой, рядом большая бутылка, наполненная наполовину и прикрытая перевернутым стаканом. Сломанный рог висел над застеленной кроватью, а на нем — свадебный венок. Голова оленя и кабанья голова смотрели со стен красными стеклянными глазами. Взял хозяин стакан, осмотрел его, поставил и замер в ожидании Гартмана. Гартман протянул было руку, собираясь проверить матрас. Увидев это, хозяин сказал:

— Пока никто не жаловался, что в этом доме не спалось ему сладко.

По лицу Гартмана прошла тень, рука безвольно застыла в воздухе.

Хозяин поставил у кровати свечу и сказал:

— Теперь господин пойдет со мной, и я постелю ему.

И снова замер в ожидании гостя.

Гартман понял хозяина. Он взял руку Тони и пожелал ей крепкого сна. Ее горячая рука прильнула к его руке, и взгляд ее карих глаз объял его сердце.

Спустя немного времени хозяин постелил Гартману на бильярдном столе, а пока стелил, беседовал с ним. Гнев его миновал, лицо просветлело. Теперь, когда гость был без женщины, он находил его вполне благопристойным. Спросил его, на скольких подушках привык тот спать и каким одеялом предпочитает укрываться — тонким или плотным, и не желает ли он попить чего-нибудь перед сном. Напоследок вручил ему горящую свечу и спички и удалился. Немного погодя Гартман вышел в сад.

Фонари были погашены, но вышний свет озарял мрак. Травы и мандрагоры источали влажный, бодрящий запах. Каштан сам собой сорвался с дерева и раскололся. И снова упал каштан, ударился о землю и раскололся. Гартман стоял, и сердце его было обращено к тому, что произошло этой ночью. Он подошел к месту, где они ели с Тони. Стулья стояли, прислоненные к столу, и роса сверкала на его оголенной поверхности. На земле валялась толстая сигара. Это была сигара, которую Гартман положил на стол, когда начал рассказывать Тони свой сон.

«Сейчас покурим», — подумал Гартман, но, не успев достать сигару, позабыл о своем желании. Спросил себя: «Что собирался я сделать? Подняться на этот холмик…» В действительности у него не было такого намерения, но раз сказал — взобрался.

Холмик был куполообразный, широкий внизу и сужающийся кверху, небольшой и окруженный кустарником и офонтиями. Он вдохнул в себя воздух и задумался. «Конечно уж, у каждой колючки есть свое название. Сколько из них я знаю? Больше, чем думал. Я бы удивился, окажись, что садовник тратит не меньше труда на цветы, чем на колючки. Эти садовники выкорчевывают колючки вместо того, чтобы выращивать их, а сажают их не там, где следует. Возможно, названия, которые я помню, как раз подходят этим колючкам, что растут здесь». Внезапно он улыбнулся: «Корчмарь этот не знает, кто мы друг для друга — я и Тони. Как злобствовал он, когда мы попросили место для ночлега…»

Однажды в детстве стоял Гартман на таком же холмике, но вдруг скатился и упал. Вспомнил об этом, и трепет охватил его. Ведь то, что произошло однажды, может повториться. Им овладел ужас — как бы ему не упасть. Не иначе, как обязательно упадет. Да, это чудо, что до сих пор он не скатился и не упал, а если не упал, упадет, рано или поздно. И пусть опасность падения отсутствует, сам его страх опрокинет его, и он упадет. Пока он еще держится на ногах, но ноги его подгибаются и скользят — он упадет, и кости его рассыплются.

Собрался с духом и спустился с холмика. И, оказавшись внизу, не мог надивиться: «Холмик этот, какой он высоты? Шаг или полтора, а какой ужас он вселил в меня!» Смежил веки и сказал: «Устал я». И вернулся в гостиницу.

Совершенный покой царил в доме. В одиночестве сидел хозяин в небольшой комнатушке и, потирая щиколотки одну о другую, попивал снотворное зелье. Вошел Гартман крадучись, разделся, взобрался на бильярдный стол и растянулся на нем. Укрылся и уставился в стенку.

«Странно, — размышлял Гартман, — все то время, что я стоял на холмике, я думал только о себе, как будто один я на свете, как будто нет у меня двух дочерей. Как будто нет у меня — жены».

Любил Гартман своих дочерей, как всякий отец, любящий своих дочерей. Но и, как все отцы, не забывал о себе ради чада своего. Происшедшее на холмике отверзло его сердце. Он испытывал стыд и изумление.

Он копался в себе снова и снова: «Что произошло на том холмике? В сущности, не произошло ничего. Всего-то и было: он взобрался на него, и ему померещилось, что он скатывается и падает. А упади он — ну и что? Растянулся бы и встал…»

Он вытянулся на своем ложе и размышлял улыбаясь: «Смешон был Танцер в ту минуту, когда я увел Тони у белобрысого. Есть еще чем потешиться на свете… Но вернемся к главному. Происшествие на холмике — что это? Не нынешнее, когда я только сейчас стоял на нем, а то, давнее, когда я свалился с него…»

Было это так. Однажды отправился он с приятелями погулять. Взобрался на вершину холмика и внезапно оказался опрокинутым в яму. Самого падения он не помнит. Однако памятно ему, что увидел себя низвергнутым в яму. И что-то сладкое сочится изо рта, и губы изранены, язык распух, и все тело разбито. Но плоть его обрела покой, как у человека, который сбросил с себя тяжесть и расправил свои члены. Множество раз случалось с ним потом, что он падал. Однако такого покоя не обрел ни в одном из падений. Похоже на то, что вкусить подобное дано человеку только раз в жизни.

Он погасил свечу, закрыл глаза, собираясь вспомнить то происшествие. Подробности перепутались, как во сне. В доме раздалось стрекотание сверчка и оборвалось. Тишина удвоилась и утроилась. Тело его затихло, душа успокоилась. Снова застрекотал сверчок. «Хотелось бы знать, — сказал себе Гартман, — сколько он будет стрекотать?» Продолжая задавать себе этот вопрос, он начал думать о Тони.

Перед ним возник ее облик, ее движения и два пятнышка на ее коже, проглядывающие из разрезов коричневого платья. Невозможно отрицать, она уже не молода. И хотя в ее волосах еще нет седины, у нее появилось немало морщинок. Самая резкая из них та, что у верхней губы. Может, у нее не хватает зуба?

Скептические размышления о Тони, накопившиеся в его сердце за долгое время, не оставили его и в этот час. Но он знал, что все эти недостатки вовсе не портят ее. И в сладостном порыве он вызвал перед собой видение — ее несравненный образ, который начал ускользать от него вопреки его воле. Как худы ее плечи, а стать — прелестной девушки. Он округлил свою руку в воздухе и почувствовал, что краснеет.

Беседуя сам с собой, Гартман различил нечто вроде едва слышной воркотни. Погруженный в мысли о жене, он решил, что эта воркотня исходит из ее комнаты. Открыл глаза, приподнял голову и прислушался. «Помоги мне, Б-же, помоги! Неужели с ней что-то случилось?» Правда, ничего невозможно было разобрать — их разделяла стена. И этот звук не свидетельствовал о бедствии. Но он сидел, выпрямившись на своем ложе, пытаясь расслышать хоть что-то, надеясь, что до его ушей донесется отзвук живой реальности. Быть может, ему дано спасти ее…

И снова она появилась перед ним такая, как днем, отбрасывающая на лоб вуаль и поднимающая к лицу полевые гвоздики, и вонзающая в землю зонтик, и разгоняющая дым сигареты.

Между тем, исчез зонтик и рассеялся дым, а полевых гвоздик стало так много, что они покрыли собой весь тот холм. Ошеломленный, смотрел он перед собой. Тем временем веки его смежились, голова откинулась на подушку, а душу охватила дремота, и дух его стал витать в мире снов — там, где отсутствуют все преграды, разделяющие их.

Загрузка...