Не угодно ли читателю перенестись вместе с нами на виа Аппиа, к подножию Альбанских гор, туда, где эта древняя, пережившая два тысячелетия дорога в трех льё от Рима сливается с новой, имеющей от роду лишь два века и ведущей мимо старинных гробниц к воротам Сан-Джованни ди Латерано?
Пусть он соблаговолит предположить, что сейчас утро Великого четверга лета 1469; что во Франции правит Людовик XI, в Испании — Хуан II, в Неаполе — Фердинанд I; что на императорском престоле Германии пребывает Фридрих III, а Иван III, сын Василия Васильевича, княжит в Московии; что Кристофоро Моро — венецианский дож, а Павел II — первосвятитель римский.
Именно в этот день Страстной недели, как читатель, надеюсь, помнит, владыка мирской и церковный, облачившись в расшитое золотом одеяние и возложив на главу тиару, встанет под драгоценным балдахином, который будут над ним держать восемь кардиналов, в крытой галерее уже обреченной древней базилики Константина (на ее месте Браманте и Микеланджело вскоре возведут новый собор) и во имя святых апостолов Петра и Павла благословит Рим и вселенную, обращаясь к городу и миру — urbi et orbi.
Понятно, что в день столь торжественный все жители близлежащих селений высыпают на дороги, ведущие в Священный город из Браччано, Тиволи, Палестрины, Фраскати, и идут на звон колоколов — прощальный звон, ибо вскоре римские колокольни умолкнут и это погрузит в траур весь христианский мир.
Дороги тогда, если взглянуть на них со склонов ближних гор, покрываются бесконечным движущимся ковром. Его окаймляют вереницы поселянок в пунцовых юбках и золотистых корсажах; они тянут за собой усталых детей или несут их на плечах. Погонщики скота, потрясая пиками, так быстро мчатся на маленьких горских лошадках с алыми в медных бляшках чепраками, что ветер распахивает их бурые плащи, позволяя полюбоваться голубыми бархатными полукафтанами с серебряными пуговицами. Посреди толпы плывут массивные повозки, запряженные парой волов с длинными черными рогами; в них восседают почтенные матроны с бесстрастными лицами, похожие на ожившие статуи фивейской Исиды или элевсинской Цереры. Дороги эти, словно гигантские артерии, несут через иссохшую пустыню римских равнин кровь и жизнь старому городу.
Но есть среди них одна, по которой не ходит никто. Вступить на нее мы и приглашаем читателя.
Дорога безжизненна не потому, что высоты Альбанских гор обезлюдели или миловидные крестьянки из Дженцано и Веллетри остались дома. Нет, они, как и пастухи с Понтийских болот на длинногривых лошадях с развевающимися хвостами и дамы из Неттуно и Мондрагоны в своих колесницах, влекомых огнеглазыми шумно дышащими быками, — все спешат в Рим. Но благочестивый кортеж паломников, достигнув развилки, сворачивает с древнего пути, оставляя влево от себя двойную цепочку гробниц (их истории мы еще посвятим несколько строк), и по поросшей высокими травами равнине движется в обход, новым путем, что выходит на Тускульскую дорогу и упирается в ворота церкви святого Иоанна Латеранского.
Если бы серая остывшая лава, из которой грубо высечены широкие серые плиты, устилающие старую Аппиеву дорогу, не была смертоносна для всякой растительности, в зазорах между ними давно бы кустились сорные травы. Но не всегда эта дорога была такой пустынной. Некогда ее называли великой, царицей дорог, путем в Элизиум. Она служила местом встреч живых и мертвых, всех, кто в Риме эпохи цезарей был богат, благороден и изыскан.
И вдоль других дорог — Латинской, Фламиниевой — стояли усыпальницы; но счастлив был тот, чья гробница находилась у Аппиевой дороги!
Интерес и уважение к смерти в Древнем Риме были столь же велики, как в нынешней Англии. В годы правления Тиберия, Калигулы и Нерона, когда мания самоубийств превратилась в подлинную эпидемию, римляне чрезвычайно пеклись о месте, где их тело упокоится навеки. Некогда мертвецов погребали в городе, а порой последним приютом милого праха становились даже стены родного дома. Однако впоследствии этот обычай был признан пагубным для здоровья живущих. Кроме того, похоронные обряды в любую минуту могли осквернить церемонии городских жертвоприношений. Поэтому вышел закон, запрещавший хоронить или сжигать покойников в черте города. Подобное право сохранили за собой лишь роды Публикол, Тубертов и Фабрициев, и эта привилегия, дарованная в награду за особые заслуги, внушала согражданам отчаянную зависть.
Помимо покойников из этих родов, столь высокой чести мог удостоиться лишь победоносный военачальник, скончавшийся во время своего триумфа.
Вот почему живые весьма редко передоверяли наследникам заботы о своих гробницах. Немалым развлечением было наблюдать за сооружением своей усыпальницы. На большинстве доныне сохранившихся надгробий начертаны две буквы: V.F., что значит: «Vivusfecit»[1], или три: V.S.P., то есть «Vivus sibiposuit»[2], а то еще V.F. С. — «Vivusfaciendum curavit»[3].
Как можно убедиться, похороны для римлянина были делом важным. Согласно стойкому верованию, не вовсе исчезнувшему даже ко времени Цицерона, душа человека, лишенного погребения, осуждена сотню лет блуждать по берегам Стикса. Поэтому всякий, кто встретит на своем пути мертвое тело и не захоронит его, совершает святотатство, искупить которое возможно только принесением в жертву Церере свиньи. Впрочем, чтобы умилостивить богиню, достаточно было трижды приблизиться к трупу и каждый раз бросить на него горсть земли: это освобождало от иных обязанностей по отношению к почившему.
Однако опустить умершего в могилу — лишь поддела, главное — обеспечить ему там подобающий уют. Языческая смерть кокетливее нашей, и к умирающим века Августа она подкрадывалась отнюдь не в виде скелета с голым черепом и пустыми глазницами, со зловещим смешком потрясающего над своей жертвой изогнутою косой. Нет, она являлась ему в прекрасном обличье дочери Сна и Ночи — бледной, с длинными распущенными волосами, белоснежными холодными руками и ледяными лобзаниями. Она выходила из мрака как пришедшая на зов незнакомая подруга, медленно, торжественно и молчаливо склонялась к изголовью и одним траурным поцелуем запечатывала губы и глаза страдальца. С этого мига он оставался, глух, нем и бесчувствен до поры, когда пламя погребального костра отделит дух от материи, тело станет пеплом, а душа приобщится к манам — обожествленным духам предков. Тогда новое божество, невидимое для живых, вспоминает о былых привычках, склонностях и страстях: можно сказать, что умерший вновь обретает свои чувства, возлюби то, что прежде любил, возненавидя то, что ненавидел.
Вот почему в могилу клали: воину — его щит, дротики и меч; женщине — ее драгоценные булавки, золотые цепочки и жемчужные ожерелья; ребенку — любимые игрушки, хлеб, фрукты и на дне алебастровой чаши — несколько капель молока, не успевшего иссякнуть в материнской груди.
Если убранство дома, где смертному суждено провести краткие годы земной жизни, представлялось римлянину достойным немалых забот, — судите сами, с каким тщанием он подходил к выбору места, внешнего плана и внутреннего устройства того приюта, где, следуя своим наклонностям и пристрастиям, он, став богом, намеревался с надлежащей приятностью коротать вечность. Ведь маны — домоседы. Они прикованы к своим могилам: им позволено разве что прогуливаться окрест. Потому иные любители сельских утех, люди с бесхитростными буколическими устремлениями, повелевали возводить усыпальницы в своих загородных поместьях, садах или лесах, чтобы вечно услаждать себя соседством с нимфами, фавнами и дриадами, под ласковый шелест листвы, лепет ручья, бегущего по каменистому ложу, и пение укрывшихся в ветвях птиц. Такие люди слыли философами и мудрецами; впрочем, их было немного… Остальные (это было огромное большинство), томимые жаждой действия, любящие шум и суету столь же сильно, как первые — одиночество, тишину и сосредоточенность, покупали за немыслимые деньги участки у большой дороги, по которой шли путешественники, неся в Европу вести из Азии и Африки, из всех стран мира. Такие-то и селились навечно около Латинской и Фламиниевой дорог, но особенно (особенно!) Аппиевой. Проложенная цензором Аппием Клавдием Цеком, эта дорога вскоре превратилась из имперского тракта в одно из римских предместий. Конечно, она все еще вела к Неаполю, а оттуда к Брундизию, однако пролегала меж двух рядов домов, похожих на дворцы, и гробниц, построенных как величественные усыпальницы. Вот почему маны счастливцев, обитавших здесь, не только видели знакомых и неведомых им путников, не только слышали новости из Азии и Африки, но и сами обращались к путешественникам устами могил и словами своих эпитафий.
Поскольку, как мы установили, индивидуальные склонности переживали владельца, скромный сообщал:
Я был, и нет меня.
Вот суть моей жизни и моей смерти.
Богатый же провозглашал:
Здесь покоится СТАВИРИЙ.
Он был призван карать, хотя и не добивался этого.
Он мог бы запять высокую должность в любой сенатской декурии, но не захотел этого.
Набожный, храбрый, верный, он вышел из ничтожества, а оставил после себя тридцать миллионов сестерциев и никогда не желал слушать философов.
Будь здоров и подражай ему.
Не удовольствовавшись сказанным, богатый Стабирий приказал высечь над своей эпитафией солнечные часы, чтобы уж несомненно привлечь внимание прохожих. Сочинитель взывал:
Путник!
Сколь ни спешишь ты к цели своего странствия,
этот камень просит, чтобы ты обратил на него взгляд и прочел написанное:
«Здесь покоятся кости поэта МАРКА ПАКУВИЯ».
Это все, что я хотел тебе сообщить.
Прощай!
Некто весьма скрытный предупреждал:
Мое имя, происхождение и состояние, то, кем я был, и то, чем стал, да не будет тебе известно.
Замолкнув навечно, я превратился в горстку праха и костей, в ничто!
Явившись из небытия, я вернулся туда, откуда пришел.
Мой жребий ждет и тебя. Прощай!
Тот, кто был всем доволен, восклицал:
На этом свете я славно пожил!
Моя пьеса закончена. Да и ваша близится к концу. Прощайте! Рукоплещите!
А на могиле девочки, бедняжки, ушедшей из мира в возрасте семи лет, чья-то рука, должно быть отцовская, начертала:
Земля! Не дави на нее!
Ведь она тебя не обременяла!
Эти мертвецы, так цеплявшиеся за жизнь, к кому обращали они свои посмертные призывы? Чье внимание старались они привлечь, подобно куртизанкам, постукивающим по оконному стеклу, чтобы заставить прохожих обернуться? С кем эти духи желали незримо общаться? Кто беззаботно проходил мимо, не видя их и не слыша?
То был цвет римского общества, все молодое, красивое, изысканное, богатое и аристократичное, чем блистала империя. Виа Аппиа — это Лоншан античности. Но этот Лоншан длится не три дня, а круглый год.
К четырем часам пополудни, когда спадает зной и притушенный солнечный диск клонится к Тирренскому морю, а тени сосен, каменных дубов и пальм вытягиваются с запада на восток; когда сицилийский олеандр отряхивает дневную пыль под первыми порывами ветерка, срывающегося с голубоватых вершин горной гряды, над которыми высится храм Юпитера Латиариса; когда индийская магнолия поднимает к небу все цветки, словно чашечки из слоновой кости, готовые принять в себя ароматную вечернюю росу, а каспийский лотос, пережидавший полдневный жар во влажном лоне озера, всплывает на поверхность, чтобы всеми лепестками впитать свежесть ночи, — вот тогда из Аппиевых ворот выступает своего рода передовой отряд местных прелестников: троссулы, «троянские юнцы», меж тем как обитатели предместья, тоже раскрывшие двери навстречу вечерней прохладе, готовятся произвести смотр великолепной публике, усевшись на принесенные из домашних атриев стулья и кресла, прислонившись к каменным столбикам, что служат подножкой для всадника, садящегося на коня, или полулежа на округлых скамьях, приставленных к жилищам мертвых для вящего удобства живущих.
Никогда парижане, вытягивающиеся двумя живыми изгородями вдоль Елисейских полей, или флорентийцы, бегущие по Каскино, или жители Вены, спешащие на Пратер, или неаполитанцы, теснящиеся на улице Толедо либо Кьяйе, не видывали зрелища столь разнообразного и не испытывали воодушевления столь пылкого!
Вначале появлялись всадники на нумидийских скакунах с чепраками из золотой парчи или тигровых шкур. Некоторые наездники предпочитали прогулку шагом; тогда перед ними бежали гонцы в легких сандалиях и коротких туниках, с переброшенными через левое плечо накидками, полы которых перехватывал кожаный пояс (его легко можно было затягивать или распускать на ходу в зависимости от скорости бега). Другие, как на скачках, мчались во весь опор и за несколько минут преодолевали всю Аппиеву дорогу, пустив впереди лошади великолепных громадных молосских псов в серебряных ошейниках. Горе тому, кто попадется им на пути, кого завертит этот вихрь пыли, ржания и лая! Беднягу порвут собаки, истопчут кони, а когда его вытащат на обочину в крови и с переломанными костями, молодой патриций, виновник несчастья, не замедлит бега, лишь оглянется с хохотом, показывая, как ловко он может править обернувшись затылком к голове летящего галопом скакуна.
Вослед нумидийским лошадям, этим детям пустыни, чьих предков завезли в Рим вместе с плененным Югуртой, устремлялись, почти соперничая с ними в скорости, легкие колесницы — цизии, похожие на нынешние тильбюри; их влекли тройки мулов, запряженных веером, так что пристяжные неслись галопом, встряхивая серебряными бубенцами, а коренные шли рысью, неуклонно держа направление, и напоминали пущенную из лука стрелу. За ними следовали вознесенные высоко над землей карру к и (теперешнее корриколо — их далекий потомок); ими римские щеголи редко правили сами — это делал раб-нубиец в живописном одеянии его родной страны.
За цизиями и карруками следовали четырехколесные экипажи — рэды, с горами пурпурных подушек и богатыми коврами, свешивающимися наружу, а также ко виннусы — колесницы, плотно закрытые со всех сторон и зачастую прятавшие от римских зевак многие альковные прегрешения. И наконец, замыкали процессию вызывающе несхожие между собой матроны и куртизанки. Первые, в длинных столах, закутанные в толстые паллы, с неподвижностью статуй восседали в двухколесных к а р п е н — ту мах — особой формы колесницах, в которых имели право ездить лишь патрицианки. Вторые, облаченные в тончайший косский газ — подобие тканого воздуха, пряжи из тумана, — томно возлежали на носилках, которые несли восемь прислужников в роскошных пену л ах. Обычно справа от носилок скользила вольноотпущенница-гречанка, поверенная в любовных делах, ночная Ирида, сейчас обмахивавшая свою хозяйку опахалом из павлиньих перьев; а слева — раб из Либурнии с маленькой обитой бархатом скамеечкой-подножкой и бархатной длинной ковровой дорожкой, чтобы благородная жрица наслаждений, реши она сойти с носилок и усесться, где пожелает, не касалась дорожной пыли обнаженной ступней с унизанными перстнями пальцами.
Ведь стоило блистательным римлянам и римлянкам пересечь Марсово поле и через Капенские ворота выехать на виа Аппиа, далеко не все продолжали прогулку верхами или в экипажах. Многие сходили на землю и, оставив лошадей и повозку на попечении рабов, прохаживались у могил и домов или брали у бродячих торговцев стул либо скамеечку за полсестерция в час. Ах, вот где удавалось лицезреть истинную изысканность! Вот где самовластно царила мода! Вот где можно было изучать формы бород и причесок, покрой туник и проникнуться величием вопроса, некогда разрешенного Цезарем, но вновь поставленного под сомнение новыми поколениями, а именно: надо ли предпочесть длинную тунику короткой и свободную — плотно облегающей тело. Цезарь носил широкую и волочившуюся по земле, но со времени его смерти мода шагнула так далеко! Там страстно спорят о том, насколько тяжелыми должны быть зимние муфты, дискутируют о составе лучших румян или притираний из бобового масла для разглаживания морщин и умягчения кожи, о самых благоуханных пастилках из масла мирта и мастикового дерева, замешанных на старинном вине и призванных очищать дыхание. Внимая глубокомысленным суждениям знатоков, женщины, будто жонглеры, перебрасывают из ладони в ладонь шарики амбры, освежающие воздух и наполняющие его ароматами. Они выказывают одобрение наклоном головы, взглядом, а нередко и рукоплещут самым ученым и смелым теориям; их зубы, приоткрываясь в улыбке, блестят словно жемчужины; откинутые на спину покрывала позволяют восхищаться не только сверканием черных глаз под эбеновыми бровями, но и чудесно оттеняющими их густыми белокурыми прядями волос с рыжеватым, золотистым или пепельным отливом. Чтобы изменить их первоначальный цвет, прелестницы пользуются мылом с буковой золой и козьим жиром — пришедшему из Галлии средству, к смеси уксусного осадка и масла мастикового дерева или, наконец, просто покупают дивные шевелюры в лавчонках у портика Минуция, что напротив храма Геркулеса Мусагета. Бедные девушки из Германии продают свои белокурые волосы стригалям за пятьдесят сестерциев, а те перепродают их за полталанта.
На это-то зрелище с завистью глазеют и полуголый плебей, и голодный бродяга-грек, «готовый взобраться на небеса за одну миску похлебки», и философ в продранном плаще и с пустым кошельком, черпающий здесь темы для своих выступлений против роскоши и богатства.
И все эти возлежащие, сидящие, прогуливающиеся, переминающиеся с ноги на ногу люди, что воздевают руки к небесам только для того, чтобы рукава, соскользнув к локтю, обнажили руки с выведенными пемзой волосами, хохочут, клянутся друг другу в любви, перемывают кости ближним, напевают под нос песенки из Кадиса либо Александрии, совершенно забыв о мертвецах, которые прислушиваются к живущим и немо призывают их; праздные горожане говорят всякий вздор на языке Вергилия или перебрасываются каламбурами по-гречески в подражание Демосфену, предпочитая этот язык родному, ибо греческий воистину создан для любовных излияний, а потому куртизанка, не умеющая сказать своему любовнику на языке Тайс или Аспасии: «Zcor| коа \|/vооr|» («Душа моя и жизнь!»), — годна лишь на то, чтобы быть потаскушкой для иноплеменных наемников-дикарей с кожаными щитами и наколенниками.
Пройдет еще полтора века, и лже-Квинтилиан на своем опыте убедится, что значит не уметь говорить по-гречески!
При всем том именно для развлечения этих людей, ради того, чтобы насытить их хлебом и зрелищами, усладить глаза и уши праздной легкомысленной толпе, пустоголовым молокососам и красавицам с истасканными сердцами, сынкам высокопоставленных семейств, растратившим свое здоровье по лупанарам, а достояние — по харчевням, всему этому ленивому и разнеженному племени будущих итальянцев, уже тогда кичившихся собой, словно теперешние англичане, гордых, как испанцы, и задиристых, как галлы, — ради народа, тратящего время на прогулки под портиками, беседы в банях, рукоплескания в цирках, чтобы угодить этим юнцам и девам, праздному молодому поколению богатых и процветающих римлян, Вергилий, сладостный мантуанский лебедь, поэт-христианин по сердечной склонности, хотя и не по воспитанию, воспевает простые сельские радости, взывает к республиканским добродетелям, бичует святотатства гражданских войн и готовит прекраснейшую и величайшую из поэм, созданных после Гомера, чтобы затем сжечь ее, сочтя недостойной не только потомков, но и современников! Ради них, ради того, чтобы вернуться к ним, Гораций, забросив подальше щит, бежит при Филиппах. Чтобы они узнавали и окликали его, он с рассеянным видом прогуливается на Форуме и по Марсову полю, блуждает по берегам Тибра, доводя до совершенства то, что потом назовет своими безделицами: «Оды», «Сатиры», «Науку поэзии». От разлуки с ними терзается жестокой тоской вольнодумец Овидий, вот уже пять лет как изгнанный во Фракию, где он искупает мимолетное (к тому же весьма доступное!) удовольствие прослыть возлюбленным императорской дочери или, быть может, гибельную случайность, приоткрывшую ему секрет рождения юного Агриппы. Это к ним поэт взывает в «Скорбных элегиях», «Посланиях с Понта» и «Метаморфозах». О счастье вновь оказаться среди них он грезит, вымаливая сначала у Августа, затем у Тиберия позволение вернуться в Рим. О них он будет скорбеть, когда вдали от родины смежит навсегда веки, но прежде единым всевидящим взглядом окинет роскошные сады Саллюстия, бедные домишки Субуры, полноводный Тибр, где в битве против Кассия едва не утонул Цезарь, и тинистый ручеек Велабр, струящийся под сенью священной рощи, где некогда Ромул и Рем приникали к сосцам волчицы. Ради этих людей, в жажде сохранить их привязанность, изменчивую, как апрельский день, Меценат, потомок царей Этрурии и друг Августа, передвигающийся лишь опершись на плечи двух евнухов, более мужественных, чем он сам, любвеобильный Меценат тратит деньги, содержа поэтов, оплачивая картины и фрески, представления актеров, гримасы мима Пилада и прыжки танцора Батилла! Для их увеселения Бальб открывает театр, Филипп возводит музей, Поллион строит храмы. Агриппа бесплатно раздает им лотерейные билеты, на которые выпадают выигрыши в двадцать тысяч сестерциев, дарит расшитые серебром и золотом ткани, вывезенные с Понта Эвксинского, столики и скамьи с узорами из перламутра и слоновой кости… Им в угоду он основывает бани, где можно проводить время с восхода до заката, пока тебя бреют, растирают, умащают благовониями, поят и кормят за его счет; для них роет каналы протяженностью в тридцать льё и строит акведуки длиной в шестьдесят семь льё, чтобы ежедневно доставлять в Рим более двух миллионов кубических метров воды для двух сотен фонтанов, ста тридцати водонапорных башен и ста семидесяти бассейнов! Им же на потребу, чтобы превратить их кирпичный город в мраморный, привести обелиски из Египта, воздвигнуть форумы, базилики, театры, мудрый император Август повелел переплавить всю золотую посуду, сохранив для себя от богатств Птолемеев лишь один драгоценный мурринский сосуд, а из того, что оставили ему отец Октавий и дядя Цезарь, что принесли победа над Антонием и завоевание целого мира, — только сто пятьдесят миллионов сестерциев (тридцать миллионов наших франков). Ради их удобства он заново вымостил Фламиниеву дорогу до Римини, а чтобы потешить их, выписал из Греции буффонов и философов, из Кадиса — танцоров и танцовщиц, из Галлии и Германии — гладиаторов, из Африки — удавов, гиппопотамов, жирафов, тигров, слонов и львов. И наконец, к ним, обитателям Вечного города, он обратился, умирая: «Довольны ли вы мною, римляне?.. Хорошо ли я исполнил роль императора?.. Если да, то рукоплещите!»
Вот чем были виа Аппиа, Рим и римляне времен Августа. Но к Великому четвергу лета 1469, в эпоху, о которой мы повествуем, все так изменилось! Императоры исчезли, унесенные вихрем времен, разрушившим империю. Римский колосс, тень которого накрывала треть обитаемого мира, рухнул. Аврелианова стена не защитила Рим, и его принялись завоевывать все, кто этого хотел: Аларих, Гейзерих, Одоакр… Засыпая старые руины и возводя на их месте то, что разрушит следующий набег варваров, город поднялся над первыми мостовыми на высоту двадцати ступней. Искалеченный, разграбленный, выпотрошенный, он был в конце концов пожалован Пипином Коротким папе Стефану II, а Карл Великий подтвердил права святого престола на город вместе с прилежащим к нему дукатом. Крест, столь долгое время униженный и поруганный, гордо вознесся сначала над пантеоном Агриппы, затем над колонной Антонина, а там и над Капитолийским холмом.
Тогда-то, воспарив с фронтона базилики святого Петра, духовная власть верховного понтифика распростерла крыла над миром: на севере до Исландии, на востоке до Синая, на юге до Гибралтарского пролива, на западе до самого дальнего мыса Бретани, в который, словно в корму огромного корабля Европы, бились атлантические валы, вздымаясь и опадая в такт далекому дыханию Великого океана и Индийского моря. Но светская, земная власть пап замкнулась в стенах Рима, теснимого свирепыми кондотьерами средневековья, чья дерзость, подобно прибою, пока разбивалась о театр Марцелла и отступала перед аркой Траяна.
От этой-то арки и берет начало виа Аппиа.
Что сделали с царицей дорог крушение империй, нашествия варваров, преображение рода человеческого? Во что превратилась она, великая дорога, путь в Элизиум? Почему она внушает такой ужас, что устрашенные поселяне избегают ее и прокладывают иные пути по равнине, только бы не вступить на плиты из лавы, не пройти меж двух рядов полуразрушенных гробниц?
Увы, подобно хищным птицам — орлам, грифам, кречетам, коршунам и соколам, люди-хищники из родов Франджипани, Гаэтани, Орсини, Колонна и Савелли овладели этими печальными руинами, возведя над ними свои крепости и увенчав их стягами, возвещающими не о рыцарской доблести, а о мрачной славе разбойничьих вертепов.
Но странное дело! Солдаты с Фискальной башни, которым в этот святой день запретили совершать вылазки на равнину, не могут понять, что происходит: в то время как все паломники по-прежнему стараются держаться подальше от древней дороги, один из них, пеший, безоружный, не сворачивает и продолжает идти к их башне — аванпосту длинной линии крепостей.
Солдаты удивленно переглядываются, спрашивая друг друга:
— Откуда он взялся? Куда идет? Чего хочет?
И добавляют с угрожающей усмешкой, покачивая головами:
— Да он помешался, не иначе!..
Откуда явился незнакомец, мы сейчас расскажем, куда направляется, вскоре увидим, а вот чего он ищет, узнаем несколько позже.
Человек шел из Неаполя. По крайней мере, было похоже на то.
На восходе дня его видели выходящим из Дженцано. Провел ли он там ночь или до утра прошагал в темноте по Понтийским болотам, в сыром безлюдье которых бодрствуют лишь лихорадка и бандиты?
Никто не знал.
Из Дженцано он направился в Ариччу; мало-помалу дорога заполнялась крестьянами и крестьянками, державшими путь туда же. По-видимому, он спешил в Рим с той же целью, что и все, — получить святейшее благословение.
В отличие от обычных паломников, он не пускался в разговоры с попутчиками, да и его никто не окликал. Шел он довольно быстро, той ровной поступью, что свойственна бывалым путешественникам, решившимся на долгий переход.
В Аричче большинство крестьян делало остановку: одни затем, чтобы переброситься словцом с близкими и дальними знакомцами, другие толпились у кабачков, собираясь выпить стаканчик вина из Веллетри или Орвьето.
Этот же ни с кем не поздоровался, ничего не пил и продолжал путь без промедления.
Так он дошел до Альбано, где задерживались почти все, даже самые торопливые странники. Альбано был весьма (а в ту эпоху особенно) богат достойными обозрения развалинами, этот крестник Альба Лонги, родившийся посреди поместья Помпея и со своими восемьюстами домов и тремя тысячами жителей неспособный заполнить обширные земли, которые император Домициан повелел присоединить к поместью победителя при Силаре и побежденного при Фарсале.
Но путник не остановился поглядеть на эти руины.
Выходя из Альбано, он увидел справа от дороги гробницу Аскания, сына Энея, основателя Альбы, что примерно в одном льё пути от могилы Телегона, сына Улисса, основателя Тускула. Эти два города и два героя, принадлежавшие враждующим племенам греков и азиатов, воплотили в себе драму старой Европы. При древних царях Рима и в республиканскую эпоху города соперничали, а их обитатели взаимно враждовали. Поединок отцов под стенами Трои продолжался здесь между детьми. Славнейшими родами в Альбе и Тускуле были Юлии, давшие Риму Цезаря, и Порции, подарившие ему Катона Утического. Все знают о непримиримой распре этих двоих, о том, как троянское единоборство тысячелетие спустя закончилось в Утике: Цезарь, потомок побежденных, отомстил отпрыскам победителей за гибель Гектора.
Эти воспоминания о былом величии навевают возвышенные мысли и, без сомнения, требуют хотя бы краткой задержки перед гробницей Энеева сына. Однако иноземец то ли не знал истории, то ли этот предмет оставлял его равнодушным. Он прошел мимо могилы Аскания, не удостоив ее даже взглядом.
Заметим, что с тем же бесстрастием или пренебрежением он миновал храм Юпитера Латиариса, в котором поверхностный взгляд видит лишь груду ничем не примечательных развалин, но вдумчивый историк почтительно прозревает в них некий символ власти, воздвигнутый Тарквинием, дабы заключить латинскую цивилизацию в узилище цивилизации римской.
Вот почему, хотя среди паломников, следующих тем же путем, что и наш молчаливый и неутомимый странник, нашлись такие, кто считал, будто они идут быстрее, им вскоре пришлось убедиться, что он незаметным образом опередил их. Теперь они взирали на него с удивлением, почти со страхом. Казалось, этот путник принадлежит к. иной людской породе, нежели те, кого он оставлял позади так равнодушно, словно не признавал с ними родства. Он проходил сквозь людские потоки подобно Роне, что пересекает Женевское озеро, не смешивая свои мутноватые ледяные воды с теплой прозрачной влагой Лемана.
Однако, взойдя на вершину горы Альбано, откуда Рим, римская равнина и Тирренское море не только внезапно открываются глазу, но, кажется, устремляются вам навстречу, он остановился в задумчивости и, опершись обеими руками на посох из лавра, окинул быстрым взором представшую перед ним картину.
Впрочем, на лице его при этом не отразился восторг изумления: то было чувство человека, припоминающего нечто давным-давно знакомое.
Воспользуемся этим кратким мигом, чтобы описать читателям хотя бы внешность таинственного незнакомца.
Это был суховатый костистый мужчина сорока — сорока двух лет, росту чуть выше среднего, на вид способный перенести любые тяготы и опасности. Помимо синего плаща, перекинутого через плечо, на нем была серая туника, оставлявшая открытыми ноги со стальными мышцами и могучие руки; казалось, его сандалии за годы странствий пропитались пылью бесконечных дорог.
Голова его была непокрыта, и обожженное солнцем, иссеченное ветром лицо невольно притягивало взгляд.
В его чертах великолепно отпечаталась выразительная красота семитской расы: большие глубокие глаза то затмевались меланхолической грустью, глядя из-под полуопущенных век, то, широко распахнувшись, мерцали мрачным огнем. Нос с крепкой переносицей, прямой и точеный, чуть изгибался на конце, подобно клюву больших хищных птиц. Насколько позволяла разглядеть длинная черная борода, рот был большим, красивой формы, с чуть вздернутыми то ли в презрительной, то ли в страдальческой усмешке уголками губ и острыми белыми зубами. Не тронутые стрижкой черные, как и борода, волосы ниспадали на плечи, словно у римских императоров-варваров или франкских королей, вторгнувшихся в Галлию. Эбеновый ореол бороды и волос великолепно обрамлял это лицо, казалось отлитое из красной меди, а лоб, затененный спускавшейся почти до бровей шевелюрой, рассекала глубокая морщина — след перенесенных горестей или мучительных раздумий.
Как мы уже сказали, этот человек внезапно застыл прямо посреди дороги, и река паломников расступилась, обтекая его подобно водопаду, что двумя потоками низвергается с горы, разделенный у самой вершины несокрушимым утесом.
Даже в ранний утренний час, под веселыми лучами юного апрельского солнца суровая неподвижность этого человека невольно смущала взгляд. Какой же ужас он должен внушать ночной порой, когда ветер развевает его длинные черные волосы и широкий плащ, а он, несмотря на грозу и бурю, озаряемый молниями, размеренным и быстрым шагом продолжает свой путь сквозь лесную чащу, по пустынным дюнам или скалистому морскому берегу, похожий на гения лесов, демона вересковых пустошей или духа Океана!
Воистину, нельзя не понять того безотчетного страха, что заставлял крестьян отшатываться от сумрачного путника.
Он же, между тем, стоя спиной к востоку и лицом к западу, видел справа длинную гряду холмов, что упирается в гору Соракт, являя собою естественную границу первых завоеваний Рима, — своеобразной котловины, напоминающей цирк, где, как гладиаторы, поочередно погибали племена фалисков, эквов, вольсков, сабинян и герников; слева — Тирренское море с россыпью голубоватых островков, схожих с облаками, навечно ставшими на якорь в небесной вышине; наконец, прямо перед незнакомцем в трех льё высился Рим, к которому натянутой струной пролегла Аппиева дорога, что ощетинилась сторожевыми башнями, возведенными в одиннадцатом, двенадцатом и тринадцатом веках. Ведь античные дороги не признавали отклонений. Их прочерчивали с прямолинейной неуклонностью, перебрасывая мосты через реки, вгрызаясь в горы и засыпая низины.
Путник простоял так несколько минут.
Затем, окинув взглядом необъятную панораму, хранившую отпечаток двух тысячелетий истории, он медленно провел рукой по лбу, поднял к небесам глаза, в которых читались мольба и угроза, испустил глубокий вздох и тронулся дальше.
Однако, дойдя до развилки двух дорог, он не повернул вправо, подобно остальным, избегавшим приближаться к орлиным разбойничьим гнездам, что наводили трепет на всю округу. Вместо того чтобы, как все, войти в город через ворота Сан-Джованни ди Латерано, он зашагал прямо к Фискальной башне, решительно и бесстрашно, будто не допускал мысли, что у крепости, над которой реял стяг Орсини, воинственных племянников папы Николая III, его может подстерегать хоть малейшая опасность.
Тогда-то часовой с башни и заметил, как он отделился от толпы, чтобы пройти там, где не ступал никто, и, размеренным шагом, безоружный, приближался, похоже нимало не заботясь ни о тех, кого оставил позади, ни о тех, кто ожидал его.
Солдат подозвал одного из своих товарищей и указал ему на странника. Тот был так поражен дерзостью путника, что позвал других. Таким образом, когда неизвестный приблизился, на крепостной стене уже толпилась добрая дюжина любопытных, для которых не было зрелища забавнее, чем вид ничего не подозревающего простака, идущего навстречу беде, какой постарался бы избежать и истинный храбрец.
Напомним, что в эту эпоху войн, грабежей и пожарищ, превративших римскую равнину в романтически-мрачную пустыню, каковой она остается поныне, всякий солдат был бандитом, а офицер — предводителем шайки головорезов.
Мнилось, что после страшных чумных поветрий одиннадцатого и двенадцатого веков, уменьшивших число жителей на добрую треть, после походов европейцев на Восток — походов, которые в дополнение к арабскому нашествию оставили на дорогах Сирии, под стенами Константинополя, на берегах Нила и вокруг тунисского озера более двух миллионов трупов, — после всего этого род человеческий, обезумев от страха слишком размножиться и потерять свое место на земле, прибегнул как к последнему средству к нескончаемой кровожадной войне. В пятнадцатом веке христианский мир, казалось, сдался на милость королевы в кипарисовом венце с окровавленным скипетром, что восседает на залитом слезами троне среди огромного могильника и зовется Погибелью. Италия стала ее владениями, а весь мир — ее camposanto[4]. Можно было подумать, что в эту эпоху ужаса жизнь утратила цену и перестала что-либо значить на весах, вложенных Господом в десницу Провидения.
…Меж тем, по мере продвижения к крепости, путник, казалось не подозревавший об этом, подвергся тщательному осмотру, и, надо признать, это не послужило к его пользе. Диковинная его одежда, далекая от моды тех дней, серая туника с обтрепанными от старости краями, перехваченная вервием вместо пояса, непокрытая голова, голые руки и ноги, наконец, отсутствие оружия, более всего остального свидетельствовавшее о его ничтожности, — все это выдавало в нем нищего, бродягу, возможно даже прокаженного. Нет, его не следовало подпускать, и солдаты, придя меж собой к согласию на этот счет, как только он приблизился на расстояние человеческого голоса, велели часовому не зевать.
Часовой, который и сам нетерпеливо ожидал этого мгновения, не заставил товарищей повторять дважды. Он крикнул:
— Стой, кто идет?
Однако странник, то ли не расслышав, то ли слишком занятый собственными мыслями, не чувствовал опасности: он молчал.
Солдаты переглядывались. Их любопытство еще более возросло. Часовой, выждав несколько мгновений, закричал громче:
— Стой, кто идет?
Но и второй окрик остался, подобно первому, без ответа, путник же продолжал приближаться к башне.
Солдаты вновь переглянулись, а бдительный страж, зловеще похохатывая, запалил фитиль своей аркебузы. Если неосторожный путник смолчит в третий раз, уж он выкажет свою ловкость в стрельбе по движущейся цели!
Он мог бы с этим и не медлить, но, должно быть, приняв во внимание Великий четверг, для очистки совести набрал в грудь как можно больше воздуху и крикнул изо всех сил:
— Стой, кто идет?
На сей раз не ответить мог разве что глухой либо немой. Солдаты решили, что путник, верно, глух: будь он немым, он сделал бы знак рукой или головой, но ни того ни другого не последовало.
Однако, поскольку никому не запрещено убивать глухих и, напротив, настоятельно рекомендуется стрелять в тех, кто не отзывается, часовой, честно и великодушно дав страннику несколько мгновений на размышление, а может, и для того, чтобы, размышляя, тот приблизился еще на десяток шагов и сделался более удобной мишенью, припал плечом к прикладу аркебузы, неторопливо прицелился и среди молчания замерших от любопытства товарищей нажал на спусковой крючок.
К досаде стрелка, пока фитиль падал на полку, чья-то рука просунулась из-за солдатских спин, приподняла ствол аркебузы, и та выпалила в воздух.
Стрелявший в ярости обернулся, решив, что над ним подшутил кто-то из своих, и намереваясь отомстить за потраченный напрасно заряд.
Но стоило часовому узнать того, кто позволил себе эту выходку, как выражение бешенства на его лице тотчас сменилось покорностью, а вместо ругательства, чуть не сорвавшегося с уст, все услышали удивленное:
— Монсиньор Наполеоне!..
Часовой почтительно отступил на два шага, прочие кондотьеры также отодвинулись, расчистив место для молодого человека двадцати пяти — двадцати шести лет. Он только что появился на вышке, незаметно приблизившись к солдатам.
Лицо вновь прибывшего являло взору тип истинного сына Италии во всей его утонченности, живости и силе. Он был тоже одет по-военному, хотя и налегке, то есть облачен в доспехи, с которыми офицер пятнадцатого века не расставался никогда: кроме латного нашейника и кольчуги для защиты тела, он имел при себе для нападения меч и кинжал, а на голове — легкий бархатный шлем с атласными отворотами и длинным личником (между богатой тканью и не менее дорогой подкладкой шляпных, а вернее, оружейных дел мастер позаботился подложить тонкий стальной шишак, способный выдержать один-два удара мечом). Наряд довершали сапоги из буйволовой кожи, подбитые плюшем, доходящие до середины ляжки, но сейчас подвернутые ниже колена. В таком или примерно в таком облачении щеголяли почти все тогдашние кавалеры и предводители шаек.
Вдобавок с его шеи на длинной золотой цепочке свисал медальон, на котором были вырезаны два соединенных щита, а на них — золотом по эмали — сверкали гербы папы и святого престола: юный офицер занимал при верховном понтифике значительный пост.
То был Наполеоне Орсини, сын Карло Орсини, графа ди Тальякоццо. Хотя ему не исполнилось еще тридцати, его святейшество Павел II только что назначил молодого человека гонфалоньером пресвятой Церкви, наградив титулом, на который знатность предков, собственные таланты и далеко идущие притязания давали ему больше прав, нежели кому бы то ни было.
К тому времени он остался самым достойным из отпрысков семейства Орсини, с одиннадцатого века занимавшего весьма влиятельное положение в римском обществе. Этот род был так угоден Богу, что сподобился чести стать причастным к первому из чудес, сотворенных святым Домиником. В Великий четверг 1217 года один из Орсини, тоже Наполеоне, гнал коня вскачь, спеша к Фискальной башне, уже тогда принадлежавшей ему, как потом его потомку и тезке, но лошадь сбросила его, и он разбился насмерть перед воротами монастыря святого Сикста. На его счастье, в эту минуту святой Доминик выходил из обители. Увидев оруженосцев, пажей, прислужников, плачущих над бездыханным телом своего господина, он справился о том, какого рода и состояния был почивший, и узнал, что это знаменитый Наполеоне Орсини, слава Рима, оплот Церкви и достойнейший из наследников знатного имени. Святой приблизился к безутешной свите, проникнувшись состраданием к семейной утрате (из-за высокого ранга жертвы ставшей горем общественным), воздел длань и произнес:
— Не плачьте, ибо милостью Божьей ваш хозяин не умер.
А поскольку челядь покойного, не внимая словам бедного монаха, которого они приняли за безумца, замотала головами и завопила еще громче, основатель инквизиции промолвил:
— Наполеоне Орсини, поднимись, сядь на коня и продолжи свой путь… Тебя ожидают в Касале-Ротондо.
Что мертвец тотчас и исполнил, к немалому удивлению окружающих и своему собственному, ведь он так долго пролежал без признаков жизни, что душа его достигла уже третьего круга нездешнего мира, а кости закоченели от промозглого замогильного ветра.
Полный благодарности за такое чудо, Наполеоне Орсини, живший в тринадцатом веке, завещал — конечно, лишь в тех случаях, когда подобное было допустимо, — чтобы в Великий четверг, то есть в годовщину знаменательного дня, когда он умер и воскрес милостью Божьей и благодаря вмешательству святого Доминика, все потомки, носящие его имя, а равно их солдаты, прислужники и наемные воины воздерживались от человекоубийства в течение полных суток.
Вот почему Наполеоне Орсини века пятнадцатого, гонфалоньер святой Церкви, помешал солдату, не ведавшему о древнем запрете, метким выстрелом нарушить предписание великого предка.
Через шестьдесят лет после воскрешения Наполеоне Орсини его сын, Джованни Гаэтано Орсини был избран папой под именем Николая III.
И тогда все убедились, что чудо святого Доминика совершилось ради вящего блага Церкви, ибо этот достойный ее глава, рожденный через год после воскрешения Наполеоне Орсини, заставил Рудольфа Габсбургского вернуть под папский скипетр Имолу, Болонью и Фаэнцу, а Карла Анжуйского вынудил отказаться от звания имперского викария в Тоскане и титула римского патриция.
После вступления Гаэтано Орсини на папский трон это благородное семейство неуклонно возвышалось. Раймондо Орсини, граф Леве, получил княжество Тарент, Бертольдо Орсини был назначен главнокомандующим во Флоренцию. Антонио Джованни Орсини, лишь десяти лет не доживший до описываемых событий, за полвека был поочередно то могучим союзником, то опаснейшим противником неаполитанских королей, у которых он два или три раза похищал корону, а затем возвращал ее. Наконец, наш герой, не менее могущественный и знаменитый, нежели его предшественники, одновременно вел войну с неаполитанским семейством Колонна, с урбинским герцогом Федериго ди Монтефельтро и с графом Аверса, недавно захватившим Ангвиллару, ленное владение Орсини, что не помешало им сохранить черного угря в своем гербе, подобно тому как Англия даже после потери Кале оставила себе геральдические французские лилии.
Судьбе было угодно, чтобы в то утро Наполеоне Орсини навестил свою крепость Касале-Ротондо, аванпостом которой служила Фискальная башня, ибо желал собственными глазами увидеть, истинно ли, что, как ему донесли, его злейший враг, неаполитанский коннетабль Просперо Колонна, прибыл в город Бовилле, расположенный в Альбанских горах примерно в трех четвертях льё от Фискальной башни.
Бовилле принадлежал семье Колонна вместе с мощной линией укреплений, протянувшихся мимо Неаполя вплоть до Абруцци. Подобная же линия фортификаций, принадлежавших Орсини, начинаясь у Касале-Ротондо, далеко углублялась в Тоскану и сходила на нет, упершись в старые города Этрурии.
Мы стали свидетелями того, как внезапное появление молодого гонфалоньера и его решительное вмешательство, возможно, сохранили жизнь загадочному путнику, который по рассеянности либо из равнодушия не посчитал нужным ответить на троекратное «Кто идет?» часового.
Тем не менее, звук выстрела произвел действие, какого не смогли вызвать угрожающие окрики: путешественник в серой тунике и синем плаще поднял голову и, догадавшись по облачению Наполеоне Орсини, что перед ним знатный офицер, произнес на превосходном тосканском наречии:
— Синьор, не будет ли вам угодно приказать, чтобы ваши солдаты отворили мне ворота?
Наполеоне Орсини не без любопытства осмотрел лицо и одежду того, кто к нему обратился, и лишь после этого спросил:
— У тебя ко мне поручение? Ты желаешь поговорить со мной наедине?
— Мне ничего не поручено, и я не столь тщеславен, чтобы счесть себя достойным беседы с таким благородным синьором, как вы, — отвечал тот.
— Тогда чего же ты хочешь?
— Я прошу разрешения пройти через ваши владения, куска хлеба и кружки воды.
— Отворите этому человеку! — повелел Наполеоне Орсини одному из своих оруженосцев, — и, каким бы нищим он ни казался, отведите его в залу для почетных гостей.
Затем, перегнувшись через парапет и проводив глазами неизвестного, пока тот не скрылся под аркой башни, офицер направился для встречи с ним в свои парадные покои.
Тем временем странника уже ввели в крепость.
При взгляде сверху она, вместе с необходимыми пристройками, выглядела укреплением неправильной формы, состоящим из трех основных частей: Фискальной башни, сооруженной не позднее одиннадцатого века, огромной круглой гробницы, нижний ярус которой был возведен, по-видимому, в конце республиканской эпохи, и остатков богатой виллы, что, как утверждали (хотя в описываемую эпоху археологические изыскания были не столь глубоки, как в наши дни), некогда принадлежала какому-то императору.
Но кто из семидесяти двух римских императоров, тридцати известных и дюжины малоизвестных тиранов владел этой виллой? Бог знает. Толковали лишь (ибо подобные слухи всегда витают над имперскими руинами), что коронованный владелец спрятал в этом поместье несметные сокровища.
От круглой гробницы крепость и получила свое название: Касале-Ротондо, а все сооружения в ее пределах, древние и новейшие, занимали двадцать арпанов земли.
Во всем остальном, хотя монсиньор Наполеоне Орсини, гонфалоньер святой Церкви, был несколько образованнее, нежели большинство его славных предков и знаменитых современников (после него сохранились послания, не только подписанные, но и начертанные собственноручно, что свидетельствует о просвещенности, редкой среди тогдашних благородных кондотьеров), следы варварства, с какими наш странник столкнулся на кратком пути от ворот до парадной залы, были весьма часты. Судите сами: тройную линию крепостных стен, которую ему надо было пересечь, возвели из обломков императорской виллы и плит Аппиевой дороги. То тут, то там в стенах, выложенных из серого камня, взятого с ближайшей каменоломни, блестели роскошные мраморные плиты, украшенные надписями, но подчас вмурованные низом вверх. На парапетах виднелись античные маски, погребальные венки, обломки разбитых урн и осколки барельефов. Наконец, вкопанные по пояс статуи служили коновязями, причем нередко для большего удобства им отбивали обе ноги и зарывали в землю вниз головой.
Кроме того, местами встречались глубокие ямы, напоминающие следы археологических раскопок, и иной поверхностный наблюдатель мог бы заключить, что монсиньор Наполеоне Орсини занимается поисками некоего шедевра этрусских, греческих или римских мастеров. Однако, коль скоро извлеченные на поверхность обломки валялись тут же, полузасыпанные вывороченной землей, и среди них попадались части статуй, барельефов или капителей, обладать которыми в наши дни счел бы за счастье какой-нибудь Висконти или Канина, нетрудно было догадаться, что здесь копают с иной, менее возвышенной целью и более корыстной надеждой.
Тем не менее, незнакомец не очень-то смотрел по сторонам. Он, безусловно, заметил и раскопки, и произведенные ими опустошения — иначе быть не могло, — однако сколь-нибудь заметного впечатления они на него не произвели. Казалось, этот угрюмый и бесстрастный человек провел всю жизнь среди хаоса разрушения, в пламени пожарищ и под сенью руин.
Двустворчатая дверь парадной залы широко распахнулась перед путником, и он увидел, что вместо ожидаемой скудной трапезы гостеприимный хозяин замка велел подать роскошный обед. Несмотря на святость дня и предписанный в этот день строжайший пост, стол ломился от жареной и копченой дичи и лучшей рыбы, какую только вылавливают у берегов Остии.
Самые изысканные вина Италии, налитые из оправленных в серебро и золото чаш и кувшинов, поблескивали сквозь венецианский хрусталь как жидкие рубины или расплавленные топазы.
Чужестранец остановился у порога, улыбнулся и покачал головой.
Наполеоне Орсини ждал его, стоя около стола.
— Входите, входите, вы мой гость, — произнес молодой офицер, — и примите знаки солдатского гостеприимства, каким бы оно ни было. Ах, если, подобно моему прославленному врагу Просперо Колонна, я был бы союзником и другом короля Людовика Одиннадцатого, то вместо густых и тягучих итальянских вин я угостил бы вас превосходнейшими винами из Франции; но я истинный итальянец, чистокровный гвельф. Скудость этой трапезы отнесите на счет постных дней и воздержания, предписанного Страстной неделей. Итак, примите извинения и присаживайтесь, любезный гость. Ешьте и пейте.
Путник не тронулся с места.
— Вижу, — сказал он, — истинно все то, что мне говорили о роскошном гостеприимстве благородного гонфалоньера святой Церкви, который принимает нищего скитальца как ровню себе. Но я знаю, что несчастному паломнику, принесшему обет не есть и не пить ничего, кроме хлеба и воды, подобает принимать пищу стоя — до тех пор пока он не получит у святейшего папы отпущения своих грехов.
— Что ж! Значит, недаром случай привел вас сюда, уважаемый, — откликнулся капитан. — Я и в этом могу быть вам полезен. Я пользуюсь некоторым доверием у Павла Второго и с большой радостью окажу вам протекцию.
— Благодарю, монсиньор, — с поклоном ответствовал незнакомец, — но боюсь, что, к несчастью, мое дело решается не на земле.
— Что вы имеете в виду? — удивился Орсини.
— Нет достаточно могущественной протекции в этом мире, чтобы получить у верховного понтифика такое отпущение, какое мне надобно. Вот почему я во всем полагаюсь на милосердие Господне. Ведь оно безгранично, как, по крайней мере, утверждают.
При последних словах на губах путника появилось подобие улыбки, в которой угадывалась смесь иронии и пренебрежения.
— Поступайте как вам будет угодно, почтенный гость, — произнес Орсини, — вы вправе воспользоваться моим поручительством или пренебречь им, отведать от всех кушаний, что на столе, или ограничиться стаканом воды и куском хлеба, а также вольны совершать вашу обильную или скудную трапезу сидя либо стоя. Сейчас это ваш дом, а я лишь первый из ваших служителей, но прошу, переступите порог: пока вы стоите там за дверью, мне кажется, что вы еще не под моей крышей.
Путник поклонился и медленно, торжественно приблизился к столу.
— Приятно видеть, монсиньор, — произнес он, преломляя хлеб и наполняя бокал водой, — сколь ревностно вы исполняете обет вашего предка Наполеоне Орсини. Я же считал, что во все время священного праздника он довольствовался запретом убивать ближнего и не простирал свою добродетель так далеко, чтобы завещать вам столь противоположные и столь редко совмещаемые качества, как смирение и хлебосольство.
— Признаюсь, — отвечал Орсини, со все возрастающим любопытством разглядывая гостя, — что, проявляя их сейчас, я поступаю по собственному наитию, а не только по обету предка. Но мне сдается — притом, извольте заметить, я не стремлюсь выпытать ваши тайны, — что эти лохмотья скрывают неизвестного мне принца, впавшего в немилость, либо лишенного трона монарха, либо императора, совершающего паломничество подобно Фридриху Третьему Швабскому или Генриху Четвертому Германскому.
Незнакомец меланхолически покачал головой.
— Я не принц, не король и не император. Я всего лишь бедный скиталец; единственное мое преимущество перед прочими в том, что я много видел… Дозволено ли мне будет отплатить вам за великодушное гостеприимство, коль скоро мой скромный опыт дает мне возможность это сделать?
Орсини пристально посмотрел на незнакомца, делающего это предложение, и, похоже, готов был им воспользоваться.
— Ну что ж, — сказал он. — Я отказываюсь от своей первой мысли о том, что некогда вашу голову венчала корона. Приглядевшись внимательней, я готов признать в вас какого-нибудь восточного мага, владеющего всеми языками, сведущего во всех науках — исторических и естественных. Пожалуй, я не ошибусь, если предположу, что вы читаете в сердцах с такою же легкостью, как и в книгах, и, будь у меня какое-нибудь затаенное желание, разгадаете его раньше, чем я открою рот.
И действительно, глядевшие на гостя глаза разгорелись, показывая, что сердцем молодого капитана владеет потаенная страсть.
— Да, да, — промолвил путник, как бы говоря с самим собой. — Вы молоды и честолюбивы… Вас зовут Орсини, и ваша гордость страдает от того, что рядом с вами, вокруг вас, одновременно с вами блистают имена Савелли, Гаэтани, Колонна, Франджипани… Вам хотелось бы затмить всех соперников роскошью, великолепием, богатством настолько же, насколько вы, по своему убеждению, превосходите их отвагой. И на жалованье у вас — не просто стража, а настоящая армия. Кроме кондотьеров-иноземцев — англичан, французов, немцев — под вашим началом целый отряд вассалов из Браччано, Черветери, Ауриоло, Читта-Релло, Виковаро, Роккаджовине, Сантоджемини, Тривеллиано и прочих неизвестных мне ваших владений. Все они жгут, разоряют и топчут имения ваших противников, но в то же время истощают и ваше достояние. А отсюда понятно, что в конце каждого года, если не месяца, вы обнаруживаете, что те четыре или пять тысяч человек, кого вы кормите, одеваете и держите на жалованье, стоят вам больше, нежели приносят дохода. Не так ли, монсиньор? Надобны богатства царя Соломона или сокровища султана Гарун аль-Рашида, чтоб выдерживать подобные траты!
— Я же говорил, что ты маг! — воскликнул Орсини со смехом, за которым пряталась надежда. — Разве я не утверждал, что ты постиг все науки, подобно знаменитому Никола Фламелю, о ком было столько разговоров в начале нашего века? Я же говорил, что если бы ты захотел…
И он осекся, не решаясь закончить.
— И что же? — спросил путник.
— Если бы ты только пожелал… как и он… ты бы мог делать… — снова не договорил капитан.
— Что, собственно, делать?
Орсини приблизился к паломнику и, положив руку ему на плечо, шепнул:
— Золото!
Незнакомец усмехнулся. Вопрос не удивил его: на протяжении всего пятнадцатого и в начале шестнадцатого столетия основной заботой алхимии, этой незрячей матери химии, было найти способ получить золото.
— Нет, — отвечал он, — я не смог бы делать золото.
— Но почему же? — простодушно воскликнул Орсини. — Ведь ты столько знаешь!
— Потому, что человек не может и никогда не сможет получать ничего, кроме сложных и производных веществ, а золото — материя простая и исходная. Произвести ее могут лишь Бог, земля и солнце!
— Ты недобрый вестник, — разочарованно проговорил Наполеони Орсини. — Так, по-твоему, делать золото нельзя?
— Нельзя, — отвечал его собеседник.
— Ты заблуждаешься! — вскричал Орсини, не желая расставаться с давно лелеемой надеждой.
— Нет, не заблуждаюсь, — холодно сказал странник.
— Итак, ты утверждаешь, что делать золото нельзя?
— Нельзя — повторил незнакомец. — Но возможно нечто подобное этому: можно отыскать давно спрятанные сокровища.
Молодой капитан вздрогнул.
— Что? Ты в это веришь? — крикнул он, впившись пальцами в плечо незнакомца. — А ты знаешь, о чем гласит молва?
Путешественник взглянул в глаза Орсини, но не произнес ни слова.
— Утверждают, что в этой крепости зарыт клад, — закончил молодой капитан.
Гость задумчиво молчал. Потом он заговорил как бы с самим собой, что делал и ранее, видимо, по давней привычке:
— Странное дело! — начал он. — Геродот повествует, что от древних эфиопов осталось множество кладов, охраняемых грифонами. Он также указывает, соком какого растения надобно протереть глаза, чтобы эти грифоны стали видимы, а следовательно, и открылись места, где таятся сокровища…
— Ах! — выдохнул Орсини, дрожа от нетерпения. — И этот сок при тебе?
— При мне?
— Разве ты не сказал, что много странствовал?
— Я много странствовал, это правда. И может быть, в своих скитаниях не раз попирал ногой ту травку, не помышляя протереть глаза соком, брызгавшим из-под сандалий.
— О! — прошептал Орсини, метнув шлем на стол и вцепившись обеими руками себе в шевелюру.
— Однако, — продолжал странник, — я обязан хоть чем-то отплатить вам за гостеприимство. И, если вам угодно меня выслушать, я поведаю об истории гробницы, перестроенной вами в крепость, и императорской виллы, превращенной вами в гвельфский замок.
Орсини ответствовал лишь пренебрежительным кивком.
— Все же послушайте, — продолжал странный собеседник. — Кто знает, может статься, вы найдете в этой истории оборванный конец одной из ниточек, указывающей путь в раскопках, которые вы проводите, укрывшись здесь под тем предлогом, что следует наблюдать за вашим противником Просперо Колонна?
— О, тогда говори, говори! — почти закричал Орсини.
— Следуйте за мной, — промолвил незнакомец. — Нужно, чтобы во время моего рассказа вы смогли обозревать места, о которых пойдет речь.
И он направился первым, словно не нуждался в проводниках и знал внутреннее устройство крепости не хуже ее владельца. Выйдя во двор, он открыл потайную дверь и подошел к груде мрамора, громоздившейся в центре новых строений, очерчивая правильный круг; ее форма и дала название всему Касале-Ротондо.
Эта гробница была недавно, и уже не впервые, разграблена. Разбитые урны валялись рядом с некогда хранившимся в них пеплом — всем, что осталось от какого-то великого философа, военачальника или императора.
Общий беспорядок свидетельствовал о раздражении тех, кто вел святотатственные раскопки и, ожидая найти золотые россыпи, обретал лишь горстку праха.
Путник проследовал мимо разбросанных остатков разбитых урн и развороченных склепов, уделив этим недавним раскопкам и новым осколкам столь же мало внимания, сколь и тому, что он увидел при входе в крепость. Вступив на лестницу, опоясывающую по спирали гигантскую гробницу, он в одно мгновение взбежал на ее вершину.
Наполеоне Орсини следовал за своим гостем в молчании, полный удивления и любопытства, граничивших с подлинным почтением.
Вершину старинного сооружения венчал зубчатый парапет новой постройки в три ступни высотой с прорезанными крестообразными бойницами в гвельфском духе, а под его защитой была терраса с роскошными оливковыми деревьями; подобно царице Семирамиде, Орсини устроил у себя висячий сад. С высоты гробницы, похожей на высокую мраморную гору, можно было обозревать окрестности. Отсюда были видны не только все пристройки к этому своеобразному замку смерти, великой повелительницы рода человеческого, но и — если обернуться в сторону Рима — церковь Санта-Мария-Нова с красной колокольней и укрепленными кирпичными стенами; чуть подалее — гробница Цецилии Метеллы, чье имя значилось в надгробной плите, намертво вмурованной жадными руками Красса и не поддавшейся даже стальным когтям неумолимого времени, а за ней — крепость Франджипани, властительного рода, получившего это имя в память о бесчисленных хлебах, преломленных для раздачи милостыни прихлебателям. Это семейство захватило триумфальные арки не только Друза, но и Константина и Тита, на которых взгромоздились бастионы, подобные индийским башенкам на спинах дворцовых слонов. И наконец, совсем вдали виднелись укрепленные Велизарием Аппиевы ворота в Аврелиановой стене.
Между этими величественными ориентирами белели развалины малых гробниц, где кишел целый муравейник бродяг, попрошаек, цыган, канатоходцев, солдатских девок; их вытеснили из городских стен, как выплескивают пену из лохани, и они копошились в лихорадочной горячке нищеты, заимствуя у мертвых кров и приют, в которых им отказали живые.
Все это представляло собой весьма любопытное зрелище, но тот, кому суждено стать главным действующим лицом нашего повествования, не удостоил его сколько-нибудь внимательного взгляда. Его равнодушный взор едва скользнул вокруг.
— Монсиньор, — произнес он, — так вам угодно выслушать историю этой гробницы, виллы и близлежащих развалин?
— Ну, конечно, мой любезный гость, — откликнулся Орсини, — тем более что вы, как мне кажется, обещали…
— Да, да… Может случиться, что в этой истории таится сокровище. Что ж, слушайте.
Юный капитан, заботясь об удобстве рассказчика и опасаясь, как бы тот чего-нибудь не упустил, любезно указал ему на торс античной статуи, гигантский мраморный обрубок, служивший солдатам скамьей, когда на закате видавшие виды старые воины рассказывали новичкам о былых походах Флорентийской республики и Неаполитанского королевства.
Но незнакомец удовольствовался тем, что прислонился плечом к парапету, чуть расставив ноги, скрестив ладони на посохе и оперев на них свою красиво вылепленную голову мечтателя. Он начал повествование с присущим ему красноречием, но не без столь же неистребимой в его натуре насмешливости.
— Вы, без сомнения, слышали, монсиньор, — обратился он к горевшему нетерпением собеседнику, — что, как говорят, здесь веков этак шестнадцать назад прославились два… скажем, человека. Одного, выходца из безвестной крестьянской семьи, проживавшей около Арпина, звали Гаем Марием; другой — отпрыск одного из древнейших патрицианских родов — носил имя Корнелия Суллы.
Наполеоне кивнул, давая понять, что эти имена ему не вовсе неизвестны.
— Как Марий, — продолжал незнакомец, — действовал в интересах партии плебеев, так и Сулла — в интересах аристократов. То была эпоха великой борьбы: тогда не сражались, как теперь, один на один, звено против звена, рота против роты. Нет, один мир восставал против другого, целые народы шли друг на друга. И вот в ту пору два народа, кимвры и тевтоны, общей численностью около миллиона человек, ополчились на римлян. Никто не знал, откуда они — может, с тех берегов, в которые бились валы еще безыменных морей; эти племена служили лишь авангардом варварских полчищ, их передовыми дозорами, за ними последуют Аттила, Аларих и Гейзерих. Марий пошел на них походом и рассеял, убив всех: мужчин, женщин, стариков и детей. Он истребил даже собак, защищавших мертвые тела своих хозяев, лошадей, не подпускавших к себе новых всадников, быков, не желавших тянуть колесницы победителей. После такой бойни римский сенат постановил, поскольку Марий славно послужил своей родине, наградить его титулом третьего основателя Рима. Столь несоразмерные почести пробудили зависть Суллы: он решил повергнуть Мария в прах. Борьба между соперниками длилась десяток лет. Дважды Сулла брал приступом Рим, и столько же — Марий. Всякий раз, возвращаясь победителем в Вечный город, Марий вырезал сторонников Суллы; последний, вступая в столицу, повелевал задушить всех приверженцев Мария. Потом подсчитали, что крови, пролитой ими за десятилетие, хватило бы, чтобы заполнить навмахию, некогда вырытую при Августе, — в длину две тысячи ступней, в ширину тысячу двести и в глубину сорок! — запустить в нее тридцать боевых кораблей с тридцатью тысячами воинов, не считая гребцов, и представить Саламинское сражение. Наконец, первым сдал Марий — впрочем, он был старше соперника, имел вздутые вены на ногах и слишком короткую шею: он задохнулся от избытка собственной крови, и поделом ему! Тогда Сулла в третий раз взял приступом Рим, чтобы, уже не опасаясь противников, изгонять и казнить в свое удовольствие, не торопясь и с разбором. К тому же сам способ умерщвления недругов, излюбленный Марием, наскучил: тот удавливал их в тюрьмах, а Мамертинские подземелья заглушали крики пытаемых! Стало быть, публика была лишена развлечений. Сулла сделал лучше: он повелел рубить головы публично, сбрасывать осужденных с крыш их домов и закалывать спасавшихся бегством прямо на людных улицах. Плебеи не отдавали себе отчета, что так расправляются именно с их сторонниками, и вопили «Виват, Сулла!». В проскрипционные списки попал и некий молодой человек, племянник Мария. Но в немилость он попал отнюдь не за свое родство, а за то, что женился в семнадцать лет и отказался расторгнуть брак, несмотря на приказ диктатора. Строптивец был богат, красив и, что немаловажно, гораздо благороднее Суллы, ибо по отцу слыл одним из потомков Венеры, а по матери происходил от Анка Марция, то есть вел родословную от греческих богов и римских царей! И звали его Юлий Цезарь. Понятно, что Сулла горел желанием сжить его со света; юношу искали повсюду, его голову оценили в десять миллионов сестерциев. Узнав о том, Цезарь почел за благо укрыться не у одного из богатых друзей, а у бедного крестьянина, которому некогда даровал хижину и маленький сад; тот, храня благодарность, не пожелал ценой предательства поменять их на большой сад и роскошные хоромы. А тем временем все пытались замолвить словечко за опального: народ и знать, всадники и сенаторы, не составляли исключения даже весталки. Все так любили этого очаровательного юнца, который в свои двадцать лет набрал уже тридцать миллионов сестерциев долгу и кому Красе… — Взгляните туда, монсиньор: тот самый, что воздвиг эту прекрасную гробницу в память о своей супруге…
Путник указал посохом в сторону склепа Цецилии Метеллы и продолжил:
— … и кому Красе, скупейший из богачей, одолжил пятнадцать миллионов, чтобы расплатиться с кредиторами. Те не давали ему проходу и мешали уехать пропретором в Испанию, откуда Цезарь возвратился, погасив все долги и имея на руках еще сорок миллионов… Но Сулла не отступал: ему не терпелось уморить молодого человека. Как — его мало волновало, главное — заполучить его голову, ни больше ни меньше. Но тут появился один из давних друзей диктатора, тоже некогда внесенный в проскрипции вместе с самим Суллой. Последний был ему очень обязан, может быть, даже жизнью, и давно обещал исполнить первое его желание, лишь только ему удастся добиться власти. И вот теперь этот друг попросил в награду жизнь Цезаря. «Она твоя, поскольку ты так этого добиваешься, — пожав плечами отвечал Сулла. — Однако либо я ничего не понимаю в земных делах, либо в этом женоподобном хлыще с его надушенными волосами и свободно ниспадающей туникой вы обретете много Мариев. Посмотри, как он почесывается кончиком ногтя!» Умерший от проказы Сулла не был способен понять, как можно не расчесываться всей пятерней на глазах у присутствующих. Так вот, того, кто спас жизнь будущему победителю Верцингеторикса, Фарнака, Юбы, Катона Утического, звали Аврелий Котта, и мы стоим на его гробнице.
— Как! — вскричал Наполеоне Орсини. — Эта гробница возведена в честь простого гражданина?
— Не совсем так, и вы сейчас убедитесь в этом… Вы обратили внимание, монсиньор, на имя Аврелий? Оно указует на потомка великого семейства Аврелиев — Марка, которого усыновит и возведет на трон император Антонин. Аврелий Котта выстроил гробницу из камня; Марк Аврелий приказал облечь ее в мрамор, перенес в нее останки предков и повелел, чтобы его собственный прах и прах его потомков был погребен здесь же. А отсюда следует, монсиньор, что раскрытая вами гробница, разбитые урны и пепел, при каждом порыве ветра развеваемый по земле древнего Лация, принадлежат сенатору Аврелию Котте, благородному Аннию Веру, божественному Марку Аврелию и отвратительному Коммоду!
Молодой капитан провел рукой по вспотевшему лбу. Испытал ли он угрызения совести за святотатство? Или же нетерпение от того, что рассказчик медлил на пути к цели?
Если у путника могли возникнуть сомнения на этот счет, то они немедленно рассеялись бы от нетерпеливой реплики Наполеоне Орсини:
— Однако, любезный гость, не вижу, каким образом сюда может быть замешано сокровище.
— Подождите же, монсиньор, — отвечал незнакомец. — При достойных повелителях деньги не прячут, но настает черед Коммода… Этот внук Траяна и сын Марка Аврелия начинал хорошо: в двенадцать лет, найдя, что ванна слишком горяча, он приказал, чтобы отправили в печь раба, который ее грел. И хотя нетрудно было б охладить воду, он не пожелал искупаться, прежде чем раб был изжарен! Взбалмошная натура будущего императора мужала только в том, что касалось жестокости, а посему его неоднократно пытались убить. Среди других злоумышлений против него нас интересует заговор двух братьев Квинтилианов. Обратите внимание, монсиньор: именно им принадлежала вилла, перестроенная вами под парадные апартаменты.
И незнакомец указал посохом на прекрасно сохранившиеся — если не полностью, то в отдельных фрагментах — остатки того, что некогда было имением обоих братьев.
Наполеоне Орсини одновременно кивнул и сделал досадливый жест рукой. Первое означало: «Я вас понял», второе — «Да продолжайте же!»
И путник продолжил:
— Нужно было просто-напросто убить Коммода. Однако половину своей жизни император проводил в цирке. Он был очень ловок: у одного парфянина он научился владеть луком, у некоего мавра — метать дротик. Однажды в цирке, в противоположном от императора конце арены, пантера вцепилась в человека и стала его терзать. Коммод схватил лук и так метко пустил стрелу, что убил пантеру, не затронув ее жертву. В другой раз, почувствовав, что любовь плебса к нему охладевает, он велел объявить в Риме, что убьет сто львов сотней дротиков. Как вы можете догадаться, цирк ломился от зрителей. В императорскую ложу принесли сотню дротиков, на арену выпустили сто львов. Коммод метнул сотню дротиков и убил всех львов! Геродиан повествует об этом событии как современник и очевидец. Кроме того, Коммод был ростом в шесть с половиной ступней и очень силен: ударом палки он перебивал ногу лошади, ударом кулака сбивал с ног быка. Завидев однажды мужчину необычайной силы и дородства, он подозвал его и, выхватив меч, с одного взмаха рассек надвое! Вот почему он повелел изображать себя с палицей в руках и вместо «Коммод, сын Марка Аврелия» называл себя «Геркулес, сын Юпитера». Отнюдь не легко и не безопасно выступать против такого человека, но братья Квинтилианы, ободренные Луциллой, свояченицей императора, решились на это, хотя и прибегли к некоторым предосторожностям, зарыв все, что они имели в звонкой монете и драгоценностях… Терпение, монсиньор, мы уже близко от цели! Затем они подготовили лошадей для побега, в случае если предприятие не удастся, и стали поджидать императора под темной и узкой аркой на пути из его дворца к амфитеатру. Сначала казалось, что фортуна улыбается заговорщикам: Коммод появился перед ними почти без охраны. Они окружили его, один из братьев бросился вперед с кинжалом, прокричав: «Вот, Цезарь, это тебе от имени сената!» И разгорелась жестокая схватка. Коммод был лишь слегка задет. Удары почти не причиняли ему вреда, зато его собственный кулак каждый раз, опускаясь, убивал кого-нибудь из нападавших. Наконец ему удалось схватить старшего из Квинтилианов, того, который его ударил кинжалом. Император обхватил его шею железными пальцами и сдавил. Умирая, тот крикнул младшему брату: «Спасайся, Квадрат, все погибло!» Младший вскочил на коня и умчался во весь опор. Вслед ему отрядили погоню. Это была бешеная скачка: дело шло о жизни одного и об огромной награде для других. Исход ее был предрешен, но, к счастью, Квинтилиан предвидел это и прибег к уловке, весьма странной, но вполне правдоподобной, поскольку Дион Кассий повествует об этом так: «В маленьком кувшине беглец захватил с собой немного заячьей крови, ибо заяц — единственное животное, чья кровь долго сохраняется свежей, не свертываясь и не меняя цвета. Он набрал полон рот крови и как бы случайно упал с лошади. Когда воины подскакали, они увидели его корчившимся в пыли; его рот извергал кровь». Решив, что он умирает и уже не очнется, они раздели его догола и оставили прямо на дороге. Коммоду же доложили, что враг его мертв, и описали, какова была его смерть. Тем временем, как вы, монсиньор, можете догадаться, Квинтилиан спасся бегством…
— Так и не вернувшись за сокровищем? — прервал его Наполеоне Орсини.
— Так и не вернувшись за сокровищем, — подтвердил рассказчик.
— Так значит, — и глаза капитана заблестели, — все осталось здесь?
— Это еще предстоит узнать, — произнес странник. — Пока же нам известно, что Квинтилиан исчез.
Наполеоне Орсини перевел дух, и на его губах затеплилась улыбка.
— Через десять лет, — продолжал меж тем незнакомец, — все смогли вздохнуть спокойно под властью Септимия Севера. Коммод был уже мертв: императора отравила его любимая наложница Марция и задушил приближенный к нему атлет Нарцисс. Империей завладел Пертинакс, но он позволил, чтобы через полгода у него отняли ее вместе с жизнью. Потом Дидий Юлиан попытался купить Рим и весь мир в придачу, но Вечный город еще не привык выставлять себя на продажу: он с этим освоится позже!.. А в тот раз он восстал; впрочем, еще потому, что покупатель забыл оплатить свое приобретение. Септимий Север воспользовался бунтом, сделал все, чтобы убить Дидия Юлиана, и взошел на престол.
Наконец-то, как я уже говорил, между Коммодом и Каракаллой мир смог перевести дух. И вот тогда в Риме разнесся слух о возвращении Квинтилиана…
— О! — выдохнул, мрачно нахмурившись, Наполеоне Орсини.
— Имейте терпение, монсиньор. История любопытна и достойна того, чтобы выслушать все до конца… Действительно, некий человек, приблизительно того же возраста, что и Квинтилиан, и всеми по обличию за такого признанный, вернулся в Рим, подробно и тщательно описав, как он бежал, как жил в изгнании и как возвратился. Чуть позже, когда уже ни у кого не возникало сомнений в подлинности его происхождения, он потребовал у Септимия Севера возвращения имений, конфискованных у братьев императором Коммодом. Новому властителю просьба показалась вполне правомерной, но он, однако, пожелал побеседовать с Квинтилианом — Септимий некогда знавал его — и вполне убедиться, что воскресший из мертвых действительно имеет права на наследство. Когда тот явился к императору, он выглядел вполне тем, за кого себя выдавал. «Здравствуй, Квинтилиан!» — произнес по-гречески Септимий Север. Пришедший покраснел, что-то забормотал, попытался ответить, но лишь выдавил из себя ничего не значащие слова, не принадлежащие ни одному языку. Квинтилиан не знал греческого? Велико было удивление императора: когда-то — и он прекрасно помнил это — они беседовали с Квинтилианом по-гречески. «Государь, прости меня, — взмолился изгнанник, — но, скитаясь, я так долго жил среди варварских племен, что позабыл язык Гомера и Демосфена». — «Пустяки, — ответил император. —
Это не помешает мне пожать твою руку, руку старого друга». И властительная длань протянулась к изгнаннику. Тот не осмелился отказать императору в рукопожатии, но, едва он коснулся ладонью руки Септимия Севера, тот воскликнул: «О-о! Что это? Похоже на мозоли простолюдинов, у которых Сципион Назика спрашивал: „Скажи, друг мой, разве ты ходишь на руках?“» Затем, уже серьезным тоном, он произнес: «Это ладонь раба, а не патриция. Ты вовсе не Квинтилиан!.. Но признайся, расскажи по совести, кто ты, и тебе ничего не будет». Бедняк тотчас пал в ноги императору и во всем признался: действительно, он не был благородных кровей, не был патрицием. Мало того, что он не был Квинтилианом, не знал его и никогда не видел; самозванец не подозревал даже о существовании человека с таким именем. Но однажды в одном из городов Этрурии, куда он пришел, чтобы обосноваться, некий сенатор остановил его, назвал Квинтилианом и своим другом. Через день-два другой сенатор поступил так же, а вскоре и третий. Этим троим он сказал правду, но, поскольку они настаивали и к тому же, не желая верить его словам, убеждали, что теперь ему нечего опасаться за свою жизнь и при новом императоре он может вернуться в Рим и потребовать назад отнятое добро, — их доводы подтолкнули его к обману. Он сказал, что действительно зовется Квинтилианом, сочинил правдоподобную историю, объясняющую бегство и долгое отсутствие, и отправился в Рим. Здесь его тоже все приняли за подлинного Квинтилиана, даже император, и он чуть было не получил огромное состояние, если бы незнание греческого не разоблачило его. Искренность признания растрогала Септимия Севера. Он, как и обещал, простил лже-Квинтилиану его прегрешение и даже назначил небольшую пожизненную пенсию в десять-двенадцать тысяч сестерциев, но виллу несчастных заговорщиков оставил себе…
— Вот, монсиньор, — закончил с поклоном незнакомец, — и вся история.
— Однако, — заторопил его Наполеоне Орсини, которого ничто не могло отвлечь от главного. — Что с сокровищем? Где оно?
— Квинтилиан захоронил его под последней ступенькой лестницы в конце одного из переходов, и написал на камне над кладом по-гречески: «Evoa кшш г| \|П)%г| тон кострой» («Здесь заключена душа мира»). То была предосторожность на случай, если он сам не сможет вернуться за сокровищем и будет вынужден послать за ним кого-нибудь из друзей.
— И сокровище все еще там, куда его спрятали?
— Весьма возможно.
— И тебе известно, где?
Незнакомец возвел глаза к солнцу.
— Монсиньор, — сказал он, — сейчас одиннадцать часов утра. Мне предстоит пройти еще шесть миль, меня, без всякого сомнения, не раз задержат в дороге, но, тем не менее, я должен быть в три часа пополудни на площади Святого Петра, чтобы получить свою долю всесвятейшего благословения.
— Но если ты мне укажешь, где клад, это тебя не слишком задержит.
— Окажите мне честь сопроводить меня до границ ваших владений, монсиньор, и, может быть, на избранном нами пути мы найдем то, чего вы так желаете.
— Укажи мне дорогу, — сказал Орсини. — Я провожу тебя.
И поскольку путник направился тем же путем, что пришел, капитан поспешил за ним, с трудом поспевая за стремительной походкой странного незнакомца.
Проходя мимо обломков, вывороченных из гробницы Аврелиев, паломник указал Наполеоне Орсини на погашенный факел, некогда послуживший для обследования внутреннего устройства колумбария. Движимый алчностью, капитан мгновенно истолковал жест паломника и схватил факел.
Среди каменных осколков и кусков мрамора лежал толстый железный лом; путник прихватил его и продолжил путь.
Орсини меж тем зажег факел у печи, где выпекали солдатский хлеб.
Его гость шел с решительностью человека, прекрасно знакомого с внутренним устройством виллы, и вышел к мраморной лестнице, ведшей к купальне наподобие тех, что мы еще сегодня можем увидеть в Помпеях.
Она представляла собой длинную прямоугольную подземную залу, освещавшуюся лишь через две отдушины, теперь заросшие травой и колючками. Зала была перегорожена мраморными плитами в шесть ступней высоты и три — ширины. Их украшала резьба, а посреди каждой была выточена голова нимфы, напоминавшей барельеф в Сиракузах.
Впрочем, купальня уже давно не служила по назначению. Канальцы, по которым текла вода, были разбиты во время раскопок и при закладке фундамента крепостных стен, а краны растащили солдаты, сочтя, что, будь то медь или бронза, эти куски металла чего-то да стоят.
Что до самой купальни, то ее использовали как дополнительный погреб, где хранились — вернее, были свалены как попало — пустые бочки.
Путник на мгновение задержался на нижней ступеньке лестницы, окинул взглядом внутренность залы и направился к плите, расположенной справа от двери. Подойдя к ней, он уперся концом своего лома в глаз нимфы, находившейся в центре резного узора. Понадобилось легкое усилие (пружина заржавела от времени), чтобы перегородка дрогнула и, повернувшись на шарнирах, приоткрыла темный вход в подземелье.
Орсини, чье сердце готово было выскочить из груди от переполнявших его надежд, следил за каждым движением незнакомца и устремился было к лестнице, верхние ступеньки которой можно было различить, но тут спутник удержал его.
— Подождите, — произнес он. — Эту дверь не открывали добрых двенадцать столетий. Надо дать время улетучиться спертому воздуху. Иначе пламя вашего факела погаснет, а вы сами не сможете дышать.
Оба застыли на пороге, но молодого человека обуяло столь сильное нетерпение, что он настоял на немедленном спуске, а там — будь что будет.
Тогда путник передал ему лом, взял факел, чтобы осветить дорогу, которую собирался показывать, и спустился на десять ступеней по лестнице, ведущей в подземелье. Однако Орсини уже на четвертой был вынужден задержаться: могильный воздух был смертоносен для всего живого.
Паломник увидел, что капитан пошатнулся.
— Подождите здесь, монсиньор, — сказал он. — Я сейчас сделаю так, что вам можно будет спуститься.
Наполеоне Орсини хотел подтвердить, что согласен, но голос изменил ему. То был некогда описанный Данте воздух ада, столь тяжелый, что заглушал даже жалобы грешников и умерщвлял нечистых гадов.
Молодой человек поднялся на две ступеньки, чтобы глотнуть свежего воздуха, и, все более и более удивляясь, стал следить глазами за спутником: того не смущали ни смрадный дух, ни зловещая тьма, словно он из иной плоти, не подвержен обычным слабостям других людей и не испытывает тех же потребностей, что и остальные.
Примерно через сотню шагов факел стал хуже виден, он уже не отбрасывал отсветов на стены, не освещал ни свода, нависшего над головой неизвестного, ни плит, по которым он шел.
Затем капитану показалось, что еле заметный свет смещается кверху. Это, видимо, свидетельствовало о том, что странный человек, достигнув дна подземелья, стал подниматься по другой лестнице.
Вдруг темную глубину затопил поток света с противоположной стороны, а в мрачное сырое пространство ворвалось дыхание жизни, гоня, если можно так выразиться, смерть перед собой.
Наполеоне Орсини показалось, будто эта черная богиня пролетела рядом и, убегая, коснулась его крылом.
Тут он сообразил, что уже может спуститься к своему спутнику.
Едва уняв дрожь, он сошел вниз по липким ступеням. Незнакомец ожидал его в другом конце подземелья, поставив ноги на первую и третью ступени.
Наклонив к земле факел, он разглядывал камень, на котором ясно прочитывались греческие слова «Ev0a Keixai r\ \|П)ХП tod коароо» — знак, указывающий на клад.
Свет, струившийся по ступенькам, исходил из отверстия, которое путник проделал, приподняв мощными плечами одну из плит дорожки, опоясывающей виллу.
— А теперь, монсиньор, — произнес он, — вот камень, вот лом и факел… Благодарю вас за гостеприимство. Прощайте!
— Как! — с нескрываемым удивлением вскричал Наполеоне Орсини. — Ты даже не дождешься, пока я извлеку клад?
— А зачем?
— Чтобы взять причитающуюся тебе долю.
Губы незнакомца скривились в усмешке.
— Я тороплюсь, монсиньор, — сказал он. — В три часа пополудни я уже должен стоять на площади Святого Петра, чтобы получить там свою часть иного сокровища, гораздо более ценного, чем то, что оставляю вам.
— Позволь мне, по крайней мере, дать тебе эскорт до города.
— Монсиньор, — отвечал незнакомец, — вместе с принятым на себя обетом есть стоя и питаться водой и хлебом я поклялся путешествовать не иначе как в одиночестве. Прощайте, монсиньор. Если вы считаете себя моим должником, помолитесь за самого большого грешника, какой когда-либо нуждался в Божьем милосердии!
И, вручив факел гостеприимному хозяину, таинственный незнакомец поднялся по ступенькам наружу и удалился, проходя меж развалин привычным быстрым шагом. Обогнув внутреннюю стену виллы Квинтилианов, он вышел через ворота, противоположные тем, в которые вошел, и вновь оказался на древней дороге.
Очутившись на виа Аппиа и вступив за черту необычного предместья, что продолжает Вечный город вдоль дороги к Неаполю подобно заостренному рогу, удлиняющему тело меч-рыбы, путник погрузился в колоритный человеческий муравейник, о котором мы уже упоминали. Теперь же некоторые подробности, ускользнувшие от его внимания при беглом взгляде с вершины гробницы Аврелия Котты в сторону Рима, не только сделались явственными, но, так сказать, обрушились на него со всех сторон.
И действительно, в то время как властительные разбойники — Орсини, Гаэтани, Савелли, Франджипани — присвоили себе большие гробницы и расположили в них гарнизоны, цыгане, бродяги, нищие и просто мелкие воришки захватили маленькие склепы и обосновались в них.
Часть этих могил была обращена, как говорится, в общественное достояние. Конечно, сначала их выпотрошили для удовлетворения алчности одиночек, но затем стали использовать для общего блага. Дело в том, что некоторые колумбарии явили изумленному взгляду кладбищенских воров прочно обложенные кирпичом полукруглые ниши; по недолгом размышлении их превратили в печи. И вот каждый, кому выпала нужда, приходил туда печь хлеб или жарить мясо, словно в каком-нибудь нормандском селении. А поблизости от этих печей расположились мелкие лавочники, торгующие копченостями, птицей, сушеной рыбой и лепешками. Их клиентами стали разноплеменные солдаты: они спешили сюда, получив жалованье, в обществе жалких проституток, живших от щедрот этого нищего мира. По окончании трапезы, совершаемой внутри или под дверью этих импровизированных харчевен, парочки отправлялись коротать остаток дня, если это было днем, или ночи, если дело происходило в поздний час, в погребальных лупанарах, все внутреннее убранство которых ограничивалось тюфяком, наброшенным на саркофаг. Мрачные обиталища разврата вполне соответствовали и облику здешнего населения, и внешнему виду строений, среди которых они возникли.
Кроме того, поскольку церковь сделалась насущно необходимой в повседневной жизни пятнадцатого века — притом не столько как место молений, сколько как приют и защита, — то повсюду среди осколков канувших цивилизаций высились грубо сделанные храмы, в прошлом, судя по основаниям, языческие, теперь — с перестроенным в христианском стиле верхом, украшенные зубчатыми колокольнями, с укрепленными стенами монастырей, способными выдержать осаду, и гарнизоном монахов. Последний содержался аббатом или приором в том же образцовом порядке и с тем же чванливым тщанием, что и солдатские гарнизоны офицерами и комендантами крепостей.
Уже не раз мы слышали о прощении, какое путник жаждал исхлопотать себе в Риме. Не раз он высказывал сомнение в том, приложимо ли к нему Божье милосердие, хотя оно, как всем известно, бесконечно. И вот сейчас он вполне мог воспользоваться случаем испытать это милосердие и вымолить прощение, какое, с соизволения Господа, могут даровать служители его Церкви. Ведь монахи, призванные нести слово Господне в этом мире отверженных, привыкли к самым мрачным признаниям! И если бы не намеки странника, что отпущение может снизойти на него лишь с самой вершины церковной иерархии, то, повторим, случай представлялся весьма благоприятный; ему стоило бы поискать пристанища в одном из храмов и исповедаться какому-нибудь монаху, ни по одеянию, ни по речи, ни порой даже по ухваткам не отличимому от неприкаянных всех родов и племен, среди которых он обитал.
И все же незнакомец, не останавливаясь, прошел мимо церкви Санта-Мария-Нова и последовал далее. Но, пройдя около мили, он уперся в полукруглую сводчатую арку, примыкавшую с одной стороны к церкви святого Валентина, а с другой — к сторожевому замку, над укреплениями которого возвышалась гробница Цецилии Метеллы.
Арку перегораживали запертые ворота. Шагах в пятнадцати от дороги, справа, виднелись другие ворота, ведущие во двор крепости, принадлежавшей семейству Гаэтани. Племянники папы Бонифация VIII, Гаэтани пытались разбоем возвратить себе ту необъятную власть и силу, какой добились в первые годы понтификата Бенедетто Гаэтано, когда короли Венгрии и Сицилии препровождали последнего в церковь святого Иоанна Латеранского, спешившись и держа поводья его коня. Власть эту они постепенно утратили после пощечины, которую папа и папство в лице их предка получили от руки Колонны.
Гробница Цецилии Метеллы служила семейству Гаэтани основанием для главных крепостных укреплений, точно так же как Орсини использовали усыпальницу Аврелия Котты.
Вероятно, из всех погребений на Аппиевой дороге памятник жене Красса, дочери Метелла Критского, был, да и поныне остается сохранившимся лучше прочих. Только коническая вершина погребального сооружения исчезла, уступив место обнесенной зубчатой оградой площадке, и мост, перекинутый на античную постройку с недавно возведенных укреплений, соединял их с этим гигантским бастионом.
Лишь через три четверти века после описываемых событий усыпальница этой благородной матроны, утонченной, артистичной, наделенной поэтическим даром женщины, принимавшей у себя Каталину, Цезаря, Помпея, Цицерона, Лукулла, Теренция Варрона — всех, кого в Риме считали средоточием благородства, изящества и богатства, — была вскрыта по приказу папы Павла III, и урна с ее прахом перенесена во дворец Фарнезе, где ее можно видеть и поныне.
Несомненно, эта женщина вызывала к себе небывалое почтение, если после ее кончины Красе возвел подобную гробницу. Эта могила и пятнадцать миллионов, одолженных Цезарю, — вот два несмываемых пятна в жизни образцового скупца!
И точно так же как крепость Орсини выросла на развалинах виллы Квинтилианов, сторожевые укрепления Гаэтани разместились там, где некогда стояла обширная вилла Юлия Аттика.
История Юлия не столь трагична, хотя и не менее интересна, нежели судьба несчастных братьев. Посланный императором Нервой префектом в Азию, Юлий, разрушив афинскую цитадель, обнаружил огромные сокровища. Устрашенный видом стольких богатств, он написал о счастливой находке наследнику Домициана и предшественнику Траяна, однако император, не усматривая за собой никакого права на сокровище, удовольствовался ответом: «Тем лучше для тебя!»
Краткость императорской реплики, хотя и увенчанной восклицательным знаком, не вполне удовлетворила Юлия Аттика. Он подумал, что Нерва не оценил находки, сочтя ее обычным не стоящим внимания кладом в два-три миллиона сестерциев. По этому поводу он вновь взялся за перо и уточнил: «Ноу Цезарь, сокровища, которые я нашел, весьма значительны!»
На что император не соблаговолил ответить не чем иным, как той же репликой, но уже с двумя восклицательными знаками: «Тем лучше для тебя!!»
И все же на душе счастливчика было неспокойно. Он опасался, что в двух предыдущих письмах не дал полного представления о размере богатства, которое не осмеливался присвоить, и отправил третье послание: «Но, Цезарь, дело в том, что найденное мною сокровище очень велико!»
«Тем лучше для тебя!!!» — отвечал император, прибавив третий восклицательный знак к двум первым.
Это тройное восклицание успокоило Юлия Аттика. Он уже без колебаний оставил себе находку, настолько невероятную, что, после того как он подарил своему сыну шесть миллионов триста тысяч франков на постройку бань, возвел дворец в Афинах, дворец в Риме, дворец в Неаполе и виллы во всех частях империи, привез с собой из Аттики пятнадцать или двадцать философов, столько же поэтов, десяток или дюжину музыкантов, шесть или восемь живописцев, о чьих потребностях позаботился настолько щедро, что каждый из них вел образ жизни, достойный сенатора; после всего этого он подарил тридцать миллионов императору, еще шестьдесят — своему сыну, и у него осталось достаточно, чтобы завещать каждому афинянину пожизненную ренту, равную девяноста франкам.
Увы! Подобно Карлу Великому, при виде норманнов оплакивавшему упадок Империи, Юлий Аттик был вынужден при всем богатстве лить слезы из-за угасания своего рода. Поэт, оратор, художник, отец ритора, он впал в уныние от убожества внука, лишенного наследственной просвещенности и едва осилившего азбуку: его отец Герод Аттик был вынужден приставить к нему двадцать четыре раба, по числу букв алфавита, причем на груди и спине каждого жирной краской была выведена одна буква.
Так вот, все земли, на которых стояли гробница Цецилии Метеллы, вилла Юлия и Герода Аттиков, цирк Максенция, отстоящий от нее на какую-нибудь сотню шагов, — все это принадлежало Энрико Гаэтано и находилось под командой Гаэтано д’Ананьи, незаконнорожденного родственника последнего.
Предки Гаэтано происходили из городка Ананьи, где во времена своих раздоров с французским королем укрывался папа Бонифаций VIII, увеличивший число жителей множеством бастардов.
В тот час, о котором мы сейчас повествуем, то есть около полудня, Гаэтано Бастард — таково было его прозвище, — развлекался муштрой своего гарнизона в цирке Максенция.
Гарнизон этот состоял из англичан, немцев и разноплеменных горцев: басков, пьемонтцев и тирольцев, шотландцев, швейцарцев и крестьян с Абруццких гор.
Живя бок о бок и притираясь друг к другу, имея одинаковые нужды, в равной мере подвергаясь риску, эти люди создали особый язык, похожий на тот говор, что можно услышать на побережье Средиземного моря; пользуясь им, путешественник может обойти вокруг этого гигантского озера, которое древние называли Внутренним морем. Этот язык был достаточно богат, чтобы наемники понимали мысли и желания друг друга.
На нем же отдавал приказания их предводитель.
В дни сражений всех этих людей объединяло особое родство: они казались соотечественниками, друзьями, почти братьями. Но вне битвы национальные различия брали верх: англичанин жался к англичанину, немец — к немцу, горец — к горцу.
Поэтому на постое они делились на кучки, каждая из которых представляла особый народец. Дни и ночи на чужой земле сближали меж собой соплеменников, соединяли незримой связью. Переходя на свой язык, вспоминая родные игры и забавы, англичане ощущали на губах привкус британских туманов, немцы слышали журчание германских рек, горцы видели снега альпийских вершин. Эти грезы утешали очерствелые души, ласкали огрубевшее воображение запахами родного дома.
Одни соревновались в стрельбе из лука — то были английские лучники, остатки полчищ, так много попортивших крови нам, французам, в битвах при Креси, Пуатье и Азенкуре. Эти современные парфяне владели искусством посылать стрелу в цель; в их колчане обычно было двенадцать стрел, и лучники дерзко заявляли, что носят на боку смерть двенадцати человек.
Другие соревновались в борьбе — то были германцы. Эти белокурые потомки Арминия не забыли гимнастических ухищрений своих предков, а потому никто не отваживался поспорить с ними в этих опасных состязаниях. Они напоминали древних германцев-гладиаторов, сражающихся в римских амфитеатрах с медведями и львами, а место, где они боролись, цирк Максенция, усиливал это сходство.
Горцы же совершенствовали искусство палочного боя. Нередко в гуще побоища мощный удар меча отсекал наконечник копья, и тогда у всадника или пехотинца не оставалось в руках ничего, кроме древка. Его-то и надобно было превратить в оружие. В таких упражнениях уроженцы гор достигали такого совершенства, что лучше было иметь с ними дело, пока копья целы, чем тогда, когда в их руках мелькало легкое древко.
Гаэтано Бастард переходил от одной кучки к другой, подбадривал победителей, высмеивал побежденных, брал лук у англичанина, палку у горца, боролся с немцами.
Принимая участие в боевых играх, он объединял людей в мирные дни, поддерживал воинственный дух и ловкость, что помогало сплотить их вокруг себя в настоящем бою.
При всем при том часовые бдительно несли охрану на стенах и башнях, как если бы враг таился не далее чем на расстоянии полета стрелы. Спрашивали с них сурово, промахов не спускали, и они были надежны.
Около полудня Гаэтано Бастард сидел на постаменте давно исчезнувшей статуи и думал… О чем? О том, о чем грезят все кондотьеры: о красивых женщинах, деньгах и войне.
За спиной он расслышал мерный шаг нескольких пар ног и обернулся.
Три стражника вели к нему незнакомца.
Один приблизился и полушепотом произнес несколько слов, в то время как двое других застыли в десяти шагах по обе стороны человека, которого они привели не как гостя, а, похоже, как пленника.
Гаэтани не предавались в Страстной четверг гостеприимному хлебосольству, поскольку, в отличие от Орсини, никто из их предков не сподобился воскреснуть ни в один из святых дней, ни в иное время.
Кондотьер чуть склонился, выслушивая отчет наемника, после чего выпрямился и произнес:
— Ну-ну! Хорошо, подведите его.
Доложивший сделал знак двум другим, и они подтолкнули незнакомца к Гаэтано.
Тот смотрел на подходившего, не вставая; левая рука Бастарда играла кинжалом с золоченой рукоятью, правая подкручивала черный ус.
— Как это ты вздумал пересечь наши владения, не оплатив право прохода? — хмуро спросил он, когда задержанный приблизился.
— Монсиньор Гаэтано, — с поклоном отвечал незнакомец, — я бы не отказался платить, будь у меня та сумма, какую запросили ваши люди. Но я явился с другого конца света, чтобы получить благословение святейшего отца. Я беден, как всякий паломник, что рассчитывает на добрые сердца и набожные души тех, кто встречается ему на пути.
— И сколько с тебя запросили?
— Римское экю.
— Вот как! И что, это такая значительная сумма? — смеясь, осведомился Бастард.
— Все относительно, монсиньор, — смиренно отвечал странник. — Римское экю для того, кто, как я, его не имеет, — более значительная сумма, нежели миллион для того, кто возвел вот это, И концом посоха он указал на гробницу Цецилии Метеллы.
— А у тебя нет даже римского экю?
— Ваши солдаты, монсиньор, обыскали меня и обнаружили лишь несколько медяков.
Гаэтано вопросительно взглянул на них.
— Истинно, — подтвердили те, — вот все, что у него было.
И они показали горстку монет, составлявших в сумме примерно половину паоло.
— Ну ладно, — сказал Гаэтано. — Твои байокко тебе возвратят. Но так просто ты не отделаешься: здесь принято тем или иным образом платить. Молодые и красивые девицы расплачиваются, как святая Мария Египетская, — телом, богачи — кошельком, купцы — товаром, менестрели — песней, импровизаторы — стишком, фигляры — танцем, цыгане — гаданием. У каждого на этом свете есть своя монета, и он нам платит ею. Ну-ка, чем можешь расплатиться ты?
Пилигрим огляделся и заметил шагах в ста один из больших, похожих на воздушный змей английских щитов, острым концом воткнутый в землю и утыканный стрелами.
— Что ж, если вам угодно, монсиньор, — смиренно промолвил он, — я могу поучить этих славных малых стрелять из лука.
Гаэтано Бастард разразился хохотом и, поскольку англичане не понимали итальянского, перевел им слова путника:
— Вы знаете, чем этот человек собирается оплатить пошлину? — произнес он на том варварском наречии, на каком, как мы говорили, изъясняются все кондотьеры. — Он желает поучить вас искусству обращения с луком!
Лучники захохотали.
— Что мне ему ответить? — спросил Гаэтано.
— О, соглашайтесь, капитан, — попросили англичане, — и мы, право, повеселимся.
— Ну хорошо, пусть будет так, — обернувшись к страннику, промолвил офицер. — Сначала все англичане выстрелят в щит, который виден вон там. А затем трое самых метких вступят в состязание с тобой. И если ты одолеешь их, то, клянусь, не только получишь право свободного прохода, но вдобавок пять экю из моего кармана, чтобы заплатить у остальных застав.
— Согласен, — сказал незнакомец. — Но поторопитесь: мне надобно к трем часам быть на площади Святого Петра.
— Хорошо, хорошо! — сказал капитан. — У нас еще много времени: сейчас нет и двенадцати.
— Половина первого, — заметил путник, поглядев на солнце.
— Будьте повнимательней, мои храбрецы! — крикнул лучникам Гаэтано. — Похоже, вы сразитесь с человеком, у которого глаз наметан.
— Ну! — с сомнением произнес стрелок по имени Герберт, самый меткий из англичан. — Сдается мне, что узнать время по солнцу куда проще, чем с полсотни шагов пробить стрелой монетку в полпаоло.
— Ошибаетесь, друг мой, — на превосходном английском произнес путник. — Одно ничуть не труднее другого.
— О! — воскликнул Герберт. — Если вы, как можно судить по вашей речи, родились по ту сторону пролива, не удивлюсь, что вы метко стреляете.
— Нет, я не родился по ту сторону пролива, — отозвался странник. — Я только путешествовал по Англии. Но хорошо бы поспешить. Я уже говорил вашему начальнику, что тороплюсь и нам надо бы начинать немедля.
— Живее, Эдвард, Джордж! — закричал Герберт. — Поставьте новый щит, нарисуйте круг в шесть дюймов величиной, а в середине круга приклейте муху.
Двое англичан поспешили выполнить приказ. Они принесли совершенно нетронутый щит, в то время как прочие вытаскивали из старого торчащие стрелы.
Затем, чтобы внушить незнакомцу большее почтение к их ловкости и усложнить его задачу, они воткнули мишень не в полусотне, а в сотне шагов от него.
И вот, когда старый щит унесли, а новый укрепили там, где ему определили быть, лучники, как пчелиный рой вокруг матки, столпились около Герберта, которого негласно признавали первым по ловкости и зоркости глаза.
И тут можно было увидеть, что делается с людьми, когда на них нисходит подлинное воодушевление: каждый в свою очередь пустил стрелу, и, несмотря на увеличенное вдвое расстояние, пятьдесят стрел — столько же, сколько и лучников, — попало в щит. Из них одиннадцать угодило внутрь круга, но, как можно было предвидеть, три ближайшие к мухе — принадлежали Джорджу, Эдварду и Герберту.
— Хорошо стреляете, ребята! — вскричал, захлопав в ладоши, Гаэтано. — Сегодня лучшие вина из нашего погреба выставят во здравие тех, кто выпустил эти пятьдесят стрел… Теперь же черед трех победителей и нашего паломника! Вы готовы, уважаемый?
Незнакомец утвердительно кивнул.
— Ладно, — произнес Бастард. — Вам известно, что пять римских экю ожидают того, кто положит стрелу ближе всего к мухе… А теперь — к щиту!
Один из лучников выдернул из земли весь истыканный стрелами щит и заменил его новым.
— Место, расчистите место! — закричали со всех сторон.
Теперь здесь толпились не только англичане: боевой задор вновь спаял всех разноплеменных наемников в одно целое, в особую нацию, о чем мы уже ранее упоминали. Германцы перестали бороться, горцы бросили свои палки. Сбежались все, образовав широкий круг около Гаэтано Бастарда, паломника и трех лучников, призванных поддержать перед иностранцем честь старой Англии.
— Надо поторопиться, время не ждет, — вновь взглянув на солнце, произнес путник. — Уже без четверти час.
— Мы готовы, — ответил Герберт. — Стрелять будем по старшинству. Первым — Эдвард, вторым — ты, Джордж, третьим — я, а последним — пилигрим. По заслугам и честь!
Действительно, при стрельбе из лука почетно быть последним.
— Берегись, — делая шаг вперед, прокричал Эдвард.
Он заранее выбрал лучшую из своих стрел и наложил ее на тетиву. Дойдя до черты, откуда надо было стрелять, он дважды натягивал тетиву, а потом возвращал назад. Наконец, прицелился в третий раз, стрела просвистела и вонзилась в начертанный на щите круг в каких-нибудь двух дюймах над мухой.
— Какая досада! — буркнул он. — Будь щит хоть шагов на десять ближе, я угодил бы прямо в точку! Но ведь и так неплохо. Удачный выстрел.
Одобрительный гул голосов показал, что товарищи его были того же мнения.
— Теперь твой черед, Джордж, — произнес Гаэтано Бастард. — И целься точнее.
— Все будет сделано на совесть, монсиньор, — бодро ответил тот.
И чтобы доказать, сколь тщательно он относится к делу, лучник вынул из колчана три стрелы, осмотрел их, отбросил две, найдя в них какие-то изъяны, и остановил свой выбор на третьей.
Эту третью он наложил на тетиву, поднял лук медленным, но уверенным движением, отвел назад руку и пустил стрелу.
Та ударила в щит, и, хотя он стоял далеко, можно было заметить, что ее острие вонзилось на несколько линий ближе к мухе, чем у Эдварда.
— Клянусь честью, вот все, на что я способен. Пусть кто-нибудь сделает лучше!
— Браво, браво, Джордж! — зашумели зрители.
Настал черед Герберта, — того, на кого рассчитывали больше, чем на остальных.
Он подошел к черте торжественным, неторопливым шагом, как человек, сознающий, какая ответственность легла ему на плечи. И в выборе стрелы он явил еще больше тщания, нежели Джордж. Высыпав весь колчан на землю, он стал на одно колено и долго, заботливо выбирал стрелу, уравновешенность которой была бы безукоризненной. Затем поднялся, резко натянул тетиву — так, что рука ушла за голову, — несколько мгновений сохранял полную неподвижность, будто античный охотник, которого мстительная Диана обратила в мраморное изваяние…
Стрела полетела до того стремительно, что сделалась невидимой, и вошла в щит так близко от мухи, что задела ее крылышко.
Все наемники, особенно лучники, застыли, устремив взгляды в щит и шумно дыша. Когда же они увидели, что произошло, раздался единый крик, в котором потонули отдельные восклицания на нескольких языках: общая гордость заставляла их желать, чтобы один из них — кем был он ни был по военной профессии и по национальности — одержал верх над чужаком. Затем все, не сговариваясь, бросились в едином порыве к щиту, желая своими глазами убедиться, как метко выстрелил Герберт.
Его стрела, как уже было сказано, задела муху.
И тут лучники, все как один, издали свой обычный клич:
— Ура старой Англии!
Крики звучали все громче; все теснились у щита, показывая Гаэтано стрелу, которая — в этом никто не сомневался — должна была обеспечить их победу.
В это время странник, не давая себе труда даже скинуть стеснявший движения плащ, удовольствовался тем, что положил свой посох на землю, подобрал один из брошенных луков и, не выбирая, ближайшую из стрел, оставленных Гербертом, а затем, наложив ее на тетиву, неожиданно зычно крикнул:
— Берегись!
Обступившие щит наемники обернулись и, увидев в сотне шагов от них путника, поднимающего лук, отпрянули, очистив место. Лишь только между их спинами образовался просвет, тут же просвистела стрела.
От крика незнакомца до попадания стрелы прошло так мало времени, что всем показалось, будто он спустил тетиву вовсе не целясь. Меж тем, она, еще дрожа, торчала прямо из того места, где была муха. Путник же спокойно стоял, опершись на лук.
Когда все снова приблизились к щиту, представлявшему собой ивовую плетенку, обтянутую тремя бычьими шкурами, которые были переложены тремя железными пластинами, — они увидели, что щит пробит насквозь и острие на шесть пядей высунулось с другой стороны!
Лучники изумленно переглянулись; ни крика, ни вздоха, ни даже дыхания не вырвалось из их груди.
— Ну как? — после некоторого молчания спросил Гаэтано. — Что скажешь об этом, Герберт?
— Скажу, что это волшебство либо обман. И что надобно повторить попытку.
— Слышишь, пилигрим? — обратился к незнакомцу Гаэтано. — Ведь ты не можешь отказать доблестному лучнику, желающему отыграться. А то он принял тебя не за простого смертного, как и он, а за самого бога Аполлона, переодетого пастухом и сторожащего стада царя Адмета.
— Пусть будет так, — ответил тот. — Но когда я дам ему возможность отыграться, мне позволено будет уйти?
— Да, да! — в один голос закричали все наемники.
— Слово рыцаря, — заверил Гаэтано.
— Пусть будет так, — промолвил путник, не двигаясь с места, в то время как искатели приключений продолжали тесниться вокруг щита, разглядывая его с изумлением и восторгом. — Однако расстояние, с которого мы стреляли в первый раз, достойно, как мне сдается, лишь ребячьих забав. Пусть отодвинут щит еще на две сотни шагов, и тогда я буду счастлив помериться с Гербертом и обоими его сотоварищами.
— Еще на двести шагов дальше? Стрелять с трехсот шагов? Но вы сошли с ума, уважаемый! — выкрикнул Герберт.
— Пусть поставят щит на двести шагов дальше, — повторил незнакомец. — Я принят ваши условия беспрекословно, теперь ваш черед принять мои не обсуждая.
— Сделайте так, как он просит, — властно приказал Гаэтано. — Теперь его воля поступать как он сочтет нужным.
Два человека выдернули щит, отсчитали двести шагов и воткнули его у противоположного края арены.
Все прочие кондотьеры во главе с Гаэтано молча подошли к тому месту, где их ожидал пилигрим.
Герберт поглядел на щит и, обескураженно уставясь на свой лук и стрелы, произнес:
— Это невозможно. Стрела не долетит.
— Да, — подтвердил пилигрим. — С такими детскими игрушками это трудно, согласен. Но сейчас я покажу вам оружие, которое оправдает мой вызов.
И он пальцем показал кондотьерам нечто похожее на кусок скалы длиной в десять ступней и шириной в пять; камень выступал из бугристой, поросшей мхом земли, словно гигантская крышка гроба.
— Отвалите этот камень, — приказал он.
Наемники переглянулись, не понимая, чего добивается от них странный человек, более похожий на сверхъестественное существо, и не решаясь выполнить его приказ.
— Вы что, не слышали? — спросил Гаэтано.
— Слышали, — проворчал Герберт. — Но разве дозволено ему здесь приказывать?
— Да, если я так хочу, — отрезал Гаэтано. — Поднимите этот камень!
Восемь или десять человек принялись за дело, но, хотя они и действовали вместе, глыба не поддавалась.
Они выпрямились и, поглядывая на Гаэтано, начали роптать:
— Это сумасшедший! Он бы еще потребовал, чтобы мы выворотили из земли Колизей!
— Ах да! — прошептал, обращаясь к себе самому, паломник. — Я и позабыл, что гробница заперта изнутри.
И приблизившись к гранитной глыбе, сказал:
— Отойдите, сейчас я попробую.
После этого, сбросив с плеч свой плащ, он припал к одному из углов саркофага, впился жилистыми руками в неровности камня, а затем, слившись с глыбой, словно высеченный на ней барельеф, он трижды рванул камень.
Теперь он походил на какого-нибудь Аякса или Диомеда, вырывающего из троянской земли один из гигантских межевых столбов, каким можно сокрушить половину вражеского войска.
При первом толчке по камню пошли трещины, при втором — лопнули железные скрепы, при третьем — гранитная крышка открылась и стала видна могила, хранившая в себе скелет гиганта.
Не хватало только головы мертвеца.
Искатели приключений издали крик удивления, смешанного с ужасом, и в панике отшатнулись. Гаэтано провел рукой по взмокшему лбу.
Перед ними был один из тех невероятных костяков, что описал Вергилий; не раз, потревоженные в своем могильном сне и вывороченные на свет плугом пахаря, наводили они леденящий ужас на далеких потомков.
Рядом со скелетом лежал лук в девять ступней длиной и шесть стрел по три локтя в каждой.
— Ну что, Герберт, — спросил незнакомец, — вы ведь не сомневаетесь, что стрела, пущенная из такого лука, полетит на триста шагов?
Герберт ничего не ответил. Его и товарищей сковал суеверный страх.
Первым обрел дар речи Гаэтано.
— Что это за кости? — спросил он голосом, которому тщетно старался придать уверенность. — И почему у скелета нет головы?
— Эти останки, — отвечал незнакомец с исполненной великой грусти улыбкой, нередкой на лицах стариков, рассказывающих о том, чему они оказались свидетелями в дни своей юности, — принадлежат человеку восьми ступней роста — это когда он стоял распрямившись. Значит, даже без головы он был бы выше любого из ныне живущих. Родился он во Фракии, его отец происходил из племени готов, а мать была из аланов. Сначала он пас стада, потом служил воином у Септимия Севера, был центурионом при Каракалле, трибуном при Элагабале и, наконец, императором после Александра. Вместо перстней он носил на большом пальце руки браслеты своей жены, мог одной рукой протащить груженую фуру, хватал первый попавшийся камень и крошил его руками в пыль, не переводя дыхания клал наземь три десятка борцов, бегал так же быстро, как пущенный галопом скакун, и за четверть часа трижды обегал Большой цирк, после каждого круга наполняя своим потом чашу; наконец, он съедал в день сорок фунтов мяса и единым духом выпивал амфору вина. Звали его Максимин; он был убит под Аквилеей своими собственными воинами, а его голову отправили в сенат, пожелавший всенародно сжечь ее на Марсовом поле. Через шестьдесят лет другой император, заявлявший, что он ведет свой род от Максимина, послал за его телом в Аквилею. И поскольку он тогда строил этот цирк, то приказал похоронить его там, положив рядом с ним его любимые стрелы из тростника, срезанного на берегах Евфрата, лук из германского ясеня и асбестовую тетиву, не подвластную ни огню, ни воде, ни ходу времени. А из этой императорской гробницы он сделал центральную тумбу арены, вокруг которой кружились его лошади и колесницы. Того второго императора звали Максенций… Ну же, Эдвард! Ну же, Джордж! Ну же, Герберт! Я спешу… Берите ваши луки и стрелы, а мои — вот здесь.
Достав из гробницы лук и стрелы, он поднялся на пьедестал, на котором, придя, застал сидящим Гаэтано, и, подобно Улиссу, без усилий натягивающему свой лук, легко согнул лук Максимина и наложил тетиву.
— Будь что будет! — воскликнул Герберт. — Никто не скажет, что английские лучники отказались сделать то, за что взялся другой. За дело, Эдвард, и ты, Джордж! Вы уж постарайтесь! А я все силы приложу, лишь бы совершить то, чего никогда не совершал.
Оба лучника приготовились, но при этом обескураженно качали головами, словно люди, берущиеся за дело, которое заранее считают невозможным.
Первым попытал счастья Эдвард. Согнув лук, он пустил стрелу — описав дугу, она упала, на двадцать шагов не долетев до щита.
— Я же говорил! — вздохнул он.
Следующим был Джордж; однако, несмотря на все его старания, стрела легла лишь на несколько шагов ближе к цели, чем у собрата по ремеслу.
— Нечего искушать Господа, — пробормотал он, уступая место Герберту, — и требовать от человека того, что выше его сил!
Герберт заново перетянул свой лук, выбрал лучшую стрелу и тихо сотворил молитву святому Георгию. Его стрела на излете достигла щита, но не смогла пробить даже верхний слой кожи и упала рядом.
— Тем хуже, клянусь честью, — сказал он. — Вот все, на что я способен даже для вящей славы старой Англии.
— Ну что ж, — заметил тогда пилигрим. — Посмотрим, что я смогу сделать для вящей славы Божьей.
И, не покидая пьедестала, подобный античной статуе, возвышаясь на полтора локтя над зрителями, он одну за другой пустил шесть стрел, образовавших на щите крест: первые четыре изображали древо, а две последние — перекладину.
Раздались возгласы восхищения, особенно когда последние стрелы, прояснив значение религиозного символа, сделали понятным намерение таинственного стрелка. Многие, увидев в этом чудо, осенили лбы крестным знамением, как бы следуя его примеру.
— Нет, это не простой смертный, — сказал Герберт. — Это кто-то вроде Тевтата или Тора, сына Одина. Наверное, он решил обратиться в христианскую веру и пришел просить у папы отпущения былых грехов.
Расслышав эти слова, незнакомец вздрогнул.
— Друг, — тихо сказал он, — ты не так далек от истины, как может показаться… Помолись же за меня, но не как за бога, примкнувшего к вашей вере, а как за человека кающегося.
Затем, обернувшись к Гаэтано Бастарду, попросил:
— Монсиньор, обещанные мне пять экю отдайте Эдварду, Герберту и Джорджу, у кого, равно как и у вас, я прошу прощения за обуявшую меня гордыню. Увы! Только что я признался негромко, а теперь объявляю во весь голос, что на мне большой грех!
И, смиренно поклонившись, он спросил:
— Позволите ли вы мне покинуть вас, или, может быть, вам угодно потребовать от меня еще чего-нибудь?
— Что касается меня, — сказал Гаэтано, — не вижу никаких препятствий, тем более что я дал тебе слово. Но, может, моим борцам и мастерам палочного боя следовало бы попросить об уроке вроде того, что ты дал лучникам?
Однако германцы и горцы движением головы показали, что вполне удовлетворены увиденным.
Тогда, обратившись к первым на чистейшем немецком и повторив для вторых то же на шотландском, баскском и пьемонтском наречиях, путник сказал:
— Благодарю братьев моих германцев и братьев горцев, что они не противятся тому, чтобы я продолжил свой путь, и умоляю вас присоединиться, если не словом, то помыслом, к молитвам Джорджа, Эдварда и Герберта о спасении моей души.
И, вручив гигантский лук предводителю кондотьеров, он вновь набросил на плечи плащ, поднял посох, почтительно поклонился во все стороны, через брешь в стене цирка Максенция вышел на Аппиеву дорогу и с привычной быстротой зашагал далее.
Часть искателей удачи, преисполненных восторга, удивления, но больше всего сомнений, последовала за ним до римской дороги, другие же вскарабкались на развалины, чтобы подольше не упускать его из виду.
Тогда-то и те и другие стали свидетелями необычайного зрелища, поселившего в их душах еще большее недоумение, нежели все прежде виденное.
Третья башня, властвовавшая над виа Аппиа и преграждавшая путь к Аврелиановой стене, которая служила границей Рима, принадлежала Франджипани, семейству не менее знатному и властительному, нежели роды Орсини и Гаэтани (его последний представитель почил уже в наше время в стенах монастыря Монте Кассино).
Мы упоминали, что имя их, происходившее от слов frangere panes[5], свидетельствовало о множестве хлебов, которое они каждое утро делили между неимущими.
Как их собратья, с кем мы только что успели познакомиться, Франджипани жили вымогательством, насилием и грабежом. Их замок служил как бы последней заставой перед городскими воротами.
Однако путешественник, видимо, очень торопился прибыть на место вовремя, поскольку на этот раз, вместо того чтобы, как в Касале-Ротондо и замке Гаэтани, попробовать пересечь владение хозяев дороги, он обогнул крепостные стены, не отвечая на оклики часовых с башни.
Те подозвали подкрепление.
Два десятка прибежавших на их зов увидели путника: он шел, не отвечая на приказ остановиться. Тогда лучники и арбалетчики осыпали его градом стрел.
Но под смертоносным дождем, затмевавшим Божий свет, он продолжал идти, не ускоряя и не замедляя шага, словно то был обычный град. Оказавшись вне досягаемости, он удовольствовался тем, что отряхнул плащ и тунику, чтобы попадали вонзившиеся в них стрелы, и, освобожденный от лишнего груза, исчез под аркой Траяна в проходе, что ныне называют воротами святого Себастьяна.
Итак, кондотьеры, стерегущие древнюю дорогу от Касале-Ротондо до башни Франджипани, терзались страхом и любопытством, гадая, что это за путник, говорящий на любом языке так свободно, словно слышал его с пеленок; знающий дела стародавних лет так, словно жил во все времена; открывающий клады с уверенностью человека, словно сам их запрятал, и сбрасывающий крышку императорского гроба, который окован железом и спаян крепким римским цементом, словно вскрывает простой сундук. Как ему удается стрелять в цель из гигантского лука, за триста шагов изображая на щите фигуру креста? Почему, наконец, луки и арбалеты целого гарнизона оказались бессильны против него, а ему, выйдя из-под обстрела, достаточно было отряхнуть свою одежду? Пока они ломали над этим голову, таинственный путник шел по улицам Рима, прокладывая дорогу так, будто все эти улицы были давным-давно ему знакомы.
Пройдя через ворота святого Себастьяна, он вышел на улицу, перегороженную цепями. Цепи были закреплены у основания арки Друза, построенной — редчайший случай! — после смерти героя, кого она обязана была прославить. На вершине арки, воздвигнутой в честь побед отца Германика и Клавдия над германцами, Франджипани возвели башню и взимали поборы с путешественников, деля выручку с монахами монастыря святого Григория, что на Скавре. Однако в силу особой торжественности этого дня и после слов пилигрима о том, что он уже прошел по виа Аппиа, миновав Орсини, Гаэтани и Франджипани, здесь, на заставе Франджипани у арки Друза, его пропустили беспрепятственно.
Чуть позже он увидел по правую руку маленькую часовню, построенную на том самом месте, где свершилось чудо воскрешения Наполеоне Орсини, затем миновал термы Каракаллы, оставив их слева, и вступил на ведущую к Большому цирку улицу, окаймленную с двух сторон грандиозными развалинами и затененную еще в то время Триумфальной аркадой.
Именно в этом цирке Цезарь и Помпей устраивали знаменитые охоты на животных и несравненные сражения гладиаторов — кровавые торжества, на которых убивали сразу по три сотни гривастых львов, смертоубийственные празднества, на которых бились насмерть по полутысяче гладиаторов!
Но наш путник равнодушно прошествовал мимо.
Выйдя из цирка, он оставил справа гигантские развалины императорского дворца, слева, чуть дальше, — храм Весты. Затем его плащ скользнул по только что украшенной резьбой стене дома Колаццо да Риенци, дома, который в те времена должен был казаться хрупким изделием из слоновой кости, вышедшим из-под терпеливого резца какого-нибудь китайского ремесленника. Не останавливаясь, он поравнялся с театром Марцелла, оставив его справа, прошел мимо одного из укрепленных замков семейства Савелли и свернул на улицу, проходящую вдоль театра Помпея, одного из разбойничьих гнезд, свитых Орсини в самом центре Рима, и, пройдя по улице Валличелла, очутился прямо перед базиликой Константина.
Чем ближе он подходил к старинному и священному строению, воздвигнутому на двенадцать веков ранее современного храма, тем гуще улицы были заполнены толпами ревнителей веры, притекших сюда не только из Рима, его окрестностей, из большинства итальянских городов, но и со всех концов света. Однако же там, где всякий иной путешественник был бы вынужден остановиться перед тесной толпой желающих получить папское благословение, наш незнакомец сумел проложить себе путь.
Двигаясь так, он пересек площадь Святого Петра, проник во внутренний двор базилики с бившим посреди фонтаном — своего рода античный атрий, называемый в Италии «парадизом». Лишь пробившись в первый ряд толпы, заполнившей двор, путник остановился. Как раз там был некогда цирк Нерона, роковое место, где погибло столько христиан, где сонмы мучеников вознеслись на небеса!
Теперь, наконец, пилигрим созерцал базилику и все пять ее врат.
Первые именовались вратами Судного дня: через них проносили покойников.
Вторые назывались Равеннскими, по имени города, выходцы из которого подарили их храму. Колония равеннцев обосновалась на склоне холма Яникула; их здесь прозвали «речниками», поскольку именно они возили все грузы и людей по реке.
Третьи, Срединные врата, некогда были отлиты из серебра на деньги Гонория I и Льва IV. Но сарацины, разграбившие город, увезли их, а новые были изготовлены из бронзы уже при Евгении IV.
На фронтоне четвертых, Римских, были прибиты дары, принесенные прихожанами ex voto[7]: портовые цепи, узорные запоры от крепостных ворот и даже военные доспехи.
И наконец, пятые назывались Святыми, или Юбилейными: открывали их лишь раз в полвека. Сейчас они, как и первые, оставались закрытыми, а остальные, распахнутые, позволяли разглядеть внутреннее устройство базилики: пять рядов колонн с капеллами по обе стороны и клирос в глубине апсиды с воздвигнутой посреди него копией Гроба Господня, освещенного пятьюстами шестьюдесятью семью ярко горящими светильниками.
В глубине базилики попарно шествовали кардиналы. Каждый держал в руках свечу и митру с упрятанной в ней красной кардинальской шапочкой, снятой из почтения перед святым причастием, которое нес сам папа. Он шел с непокрытой головой под балдахином, который держали над ним восемь епископов.
Проходя перед алтарем, папа оставил там святое причастие и направился к лестнице, ведущей в Лоджию Благословения, полностью обитую узорчатой дамасской тканью.
Лоджия Благословения была пока что пуста.
Папский кортеж исчез из виду и стал подниматься в лоджию под звуки хора, продолжавшего петь «Pangue lingua»[8], восхитительный гимн, сложенный в 838 году епископом Орлеанским Феодосием.
В это мгновение не только во дворе базилики и на площади Святого Петра, но и на всех улицах, примыкавших к площади словно лучи звезды, человеческий поток пошел крупной зыбью и водоворотами, схваченный неукротимым притяжением к святому месту, будто приливом, который даже длань Господня не была бы в силах остановить.
Двери в Лоджию Благословения распахнулись.
Человеческий океан замер, окаменел; над волнами голов и рук воцарилось глубокое молчание. И тут же триста тысяч христиан опустились на колени.
За пять минут до того никто бы не услышал и грома небесного, а теперь можно было различить шелест крыльев голубки, перелетевшей площадь и севшей на заостренный купол базилики.
В лоджию внесли сидящего в кресле верховного понтифика Павла И. Он был в митре и под балдахином, поддерживаемым все теми же восемью епископами.
Один из кардиналов преклонил перед ним колена и поднес книгу.
Другой встал слева, держа горящую свечу.
Папа принялся читать по книге, и, хотя он не повышал голоса, были ясно различимы слова, казалось нисходящие с небес:
«Святые апостолы Петр и Павел, воле и власти коих препоручаем мы себя, да вступятся за нас пред престолом Всевышнего.
Аминь!
Да снизойдет всемогущий Господь к молитвам достойнейшей всеблагой Девы Марии, всеблаженного архангела Михаила, всеблаженного Иоанна Крестителя, святых апостолов Петра и Павла, а также всех святых, да смилуется над вами, а после отпущения грехов ваших да даст вам Иисус Христос сподобиться жизни вечной.
Аминь!
Да будет даровано вам Господом всемилосердным и всеблагим отпущение, разрешение от грехов и милость Божия, время полного покаяния и скорби о прегрешениях ваших, да будут всегда открыты сердца ваши раскаянию, да окрепнут души ваши в добрых делах.
Аминь!
И да снизойдет на вас благословение Отца всемогущего, и Сына, и Святого Духа и пребудет с вами во веки веков.
Аминь!»
Произнося последние слова, папа встал и, упоминая о каждой из ипостасей Святой Троицы, осенял собравшихся внизу крестным знамением. При словах «и пребудет с вами во веки веков» он воздел руки к небу, затем, прижал их к груди и снова сел.
Тотчас кардинал-диакон прочитал полное отпущение грехов всем присутствующим и бросил индульгенцию на площадь.
Заполучить ее было жгучим желанием трехсот тысяч христиан, столпившихся перед базиликой Святого Петра. Почти каждый пожертвовал бы десятью годами жизни ради того, чтобы случай, а вернее, сам Господь сделал его обладателем всеблагого послания, скрепленного подписью святого отца.
Несколько мгновений листок, повинуясь легкому ветерку, порхал в воздухе над лесом протянутых к нему рук, а затем упал на колени нашего пилигрима.
Тому было достаточно одного движения, чтобы овладеть им, но, видимо, он не осмелился сделать это.
Кто-то рядом с ним подобрал листок, а он и не воспротивился; было похоже, что это благословение, это отпущение грехов, эта всеобщая индульгенция не распространяется лишь на него одного.
В тот миг, когда бумага выпорхнула из кардинальской руки, выстрелили все пушки в замке святого Ангела, все колокола базилики и еще трех сотен римских храмов наполнили звоном воздух. Мало того — грянули пятьсот музыкальных инструментов и крики радости, благодарности и святого восторга всего христианского мира: казалось, каждый католический город в знак вечной покорности выслал в святой город депутацию своих данников.
Но среди всех славивших Господа лишь один — наш путник — остался нем. Он поднялся, вошел под церковные своды, прошел мимо чаши со святой водой, не омочив в ней руки, перед алтарем, не осенив себя крестным знамением, мимо верховного исповедника, не преклонив колена и не попросив отпущения грехов, и вошел в капеллу пилигримов.
По обычаю, в Страстной четверг по выходе из Лоджии Благословения папа омывал ноги тринадцати паломникам. Эти тринадцать в оставшиеся дни Святой недели становились гостями папы и кормились за его счет.
Сейчас в капелле ожидали святого отца двенадцать пилигримов.
Тринадцатое сиденье оставалось незанятым.
Наш путник подошел к нему и сел.
Не успел он это сделать, как появился папа, вернее, его внесли.
И лишь здесь его святейшество сошел с носилок и направился в так называемую залу церковных облачений. Там, взамен белой мантии, паллия и митры из золотого газа, кардинал-диакон облачил его в епитрахиль фиолетового цвета, плащ красного атласа, паллий и митру из серебряного газа.
Когда эта церемония завершилась, папа возвратился в капеллу, сел в принесенное для него парадное кресло, уже без балдахина, с табуретами для двух кардиналов и двумя зажженными светильниками по бокам.
По его повелению кардинал-пресвитер наполнил кадильницу ладаном, затем папа дал благословение кардиналу-диакону, который должен был читать нараспев евангельские тексты, предписанные для этой церемонии.
Кардинал-диакон прочитал положенное, после чего субдиакон подал священную книгу папе, который поцеловал ее, тогда как кардинал-диакон трижды воскурил ладаном, а певчие грянули стих «Mandatum novum do vobis»[9].
Во время пения папа поднялся и, после того как кардинал-диакон помог ему снять мантию, приблизился к первому паломнику (то есть сидевшему в противоположном от нашего героя конце). За святым отцом следовали два камерария с подносами: в одном лежало тринадцать полотенец, в другом — столько же букетов цветов.
Позади всех шел казначей в мантии и стихаре с расшитым золотом кошельком из пунцового бархата, где лежало тринадцать медалей из золота и тринадцать из серебра.
Наш путник наблюдал за всеми этими приготовлениями с явной тревогой, и нетрудно было понять, что он близок к какому-то ужасному припадку.
Тем временем папа приступил к церемонии, в чем-то напоминающей деяние Иисуса, омывшего ноги апостолам. Он продвигался от одного паломника к другому и, естественно, приближался к таинственному незнакомцу. Тот все сильнее бледнел, и тревога, от которой содрогалось все его тело, становилась все сильнее. Наконец святой отец дошел до него; субдиакон уже склонился, чтобы распустить завязки его сандалий, но тут пилигрим отдернул ногу и припал к коленам Божьего наместника, воскликнув:
— О святой и трижды святой отец, я недостоин вашего прикосновения!
Павел II не был готов к подобному взрыву чувств и почти в ужасе отступил.
— Но чего же вы желаете от меня, сын мой? — проговорил он.
— Я желаю, о пресвятой отец, — отвечал путник, коснувшись лбом каменных плит пола, — я всепокорнейше прошу, чтобы вы приняли исповедь несчастного грешника… величайшего и недостойнейшего из всех, о ком вы когда-либо слышали! И когда-либо услышите!
Папа на мгновение застыл в нерешительности, разглядывая распростертого перед ним человека; но, так как рыдания, рвущиеся из груди его, и полные отчаяния жесты свидетельствовали об искреннем и глубоком горе, он произнес:
— Хорошо, сын мой. Поскольку вы один из тринадцати паломников, то вы мой гость. Отправляйтесь же в мой Венецианский дворец… Лишь только кончится служба, я встречусь там с вами, выслушаю вашу исповедь; если возможно вернуть покой вашему сердцу, прошу, питайте надежду обрести этот покой.
Незнакомец протянул обе руки к церковному облачению святого отца, смиренно и горячо поцеловал его край, затем поднялся с колен, взял прислоненный в углу посох и вышел, сопровождаемый удивленными взглядами папы и кардиналов, прелатов и двенадцати паломников, спрашивавших себя, что за человек сидел среди них и какие несмываемые грехи заставили его броситься к стопам самого наместника Бога на земле.
Венецианский дворец, куда направлялся неизвестный странник, строился по планам Джулиано Майано из разобранных руин Колизея на месте старинной Юлиевой ограды и, был закончен всего два года назад. К тому времени дворцов Баччоли, Памфили, Альтиери и Буонапарте еще не было, и он высился на обширной площади, где в день восшествия на святой престол Павел II в подражание Цезарю устроил богатую трапезу для всех жителей Рима. Торжество длилось пять дней, и ежедневно по двадцати тысяч блюд пять раз сменяли друг друга. По подсчетам, не менее полумиллиона сотрапезников побывало на этом пиру.
И право, Павел II, которому в то время должно было исполниться пятьдесят два или пятьдесят три года, слывший некогда одним из самых красивых мужчин в Италии (став папой, он хотел было принять имя Формоз, но отказался, опасаясь обвинений в тщеславии), — так вот, Павел II остался одним из самых богатых, купавшихся в роскоши властителей мира. Он обожал драгоценности, собирал бриллианты, изумруды, сапфиры и постоянно забавлялся, пересыпая пригоршнями бесценные камни из ладони в ладонь.
В этом-то великолепном дворце, где ныне расположилось австрийское посольство, путнику была назначена аудиенция. Его ввели в кабинет, и он, волнуясь, готовился к встрече.
Ожидание было недолгим: Павлу и самому не терпелось побыстрее повидать этого пилигрима. Странный вид, старинная одежда, необычайно выразительное лицо и почти неистовая страстность, с какой несчастный предавался раскаянию, пробудили любопытство его святейшества.
Когда путник объявился во дворце, сказав, что его прислал папа, служители Павла II узнали в нем одного из тех тринадцати, кому предстояло быть гостями верховного понтифика на время Страстной недели. Согласно заранее полученным указаниям, они пожелали угостить его обедом, состоявшим из рыбы, постной дичи и сушеных фруктов. Однако, как и в Касале-Ротондо, путешественник согласился принять лишь кусок хлеба и стакан воды. И то и другое он съел и выпил стоя.
Как раз за этим занятием застал его вернувшийся во дворец папа.
Но почему же наш герой, которого мы до сих пор видели в силе и мощи, вполне владеющим собой, теперь вздрагивал от одного лишь звука шагов за дверью папского кабинета? Когда же дверь отворилась и верховный понтифик приблизился к гостю, того стала бить такая дрожь, что он был вынужден вцепиться в ручку стоящего рядом кресла, чтобы не упасть.
Павел II устремил на него взгляд своих больших черных глаз и в неверном свете двух свечей — других в его кабинете не зажгли — заметил почти мертвенную бледность пришельца.
Действительно, стоя в полутьме, облаченный в серую тунику и синий плащ, растворившиеся в сумраке, путник был почти невидим; выделялось только лицо, обрамленное смоляными волосами и черной бородой, еще более оттенявшими его бледность.
Всякий на месте Павла II, верно, не без колебаний решился бы остаться один на один с подобным посетителем, но жадный до новизны ум и бесстрашное сердце Пьетро Барбо подсказали ему, что перед ним душа, объятая ни с чем не сравнимым страданием, если не раскаянием… Этот грешник явился неведомо откуда, чтобы сознаться в преступлении, простить которое не властен никто, кроме папы. Видно, это один из величайших возмутителей земного и небесного порядка, какие существовали встарь, и его имени следовало бы стоять рядом с теми, кто, подобно Прометею, Эдипу или Оресту, удостоился сокрушительного гнева богов.
Не поддавшись обычному человеческому страху, папа шагнул навстречу незнакомцу и произнес голосом, полным безмятежной мягкости:
— Сын мой, я обещал вам помочь, вступиться за вас перед Господом и готов сдержать слово.
В ответ пилигрим лишь издал стон.
— Каково бы ни было совершенное вами преступление, сколь бы велика ни была лежащая на вас вина, милосердие Господне все превозможет… Поведайте об этом преступлении, признайтесь в этой вине, и Бог простит вас.
— Отец мой, — глухо откликнулся неизвестный, — разве простил Господь Сатану?
— Сатана восстал против Господа, сделался врагом рода человеческого, воплощением земного зла… К тому же он не раскаялся, а вы готовы на это.
— Да, — прошептал незнакомец. — Мое желание искренно, смиренно и глубоко.
— Если сердце ваше вторит устам, вы уже на пол пути к небесному милосердию. Так продолжайте же. Кто вы, откуда и чего вы хотите?
Неизвестный снова застонал и прикрыл обеими руками лицо, заслонив его от взгляда земного судии. Его пальцы конвульсивно сцепились, и лишь сквозь их перекрестье виднелись лоб и глаза.
— Сказать, чего я хочу? — с мукой проговорил он. — О, я чувствую, что желаю невозможного: прощения!.. Откуда я? Как могу я назвать это место после стольких скитаний? Я пришел с севера и юга, я бреду из земель, где восходит солнце, и из стран, где оно заходит, — отовсюду! Кто я?..
Он мгновение помедлил, словно не совладав с ужасной внутренней борьбой. Но затем прошептал:
— Смотрите.
В голосе и жестах его сквозило отчаяние; обеими руками откинув длинные черные волосы, он обнажил лоб, на котором сиял, ослепляя взор верховного понтифика, пламенеющий знак, каким ангел небесного гнева отмечает чело проклятого.
Затем он шагнул вперед, вновь выступив из тьмы в круг света:
— Теперь вы меня узнаете? — спросил он.
— О! — вскричал Павел II и безотчетно протянул палец к роковому знаку. — Так ты Каин?
— Если бы Богу было угодно, чтобы я был Каином! Тот не обладал бессмертием. Каина умертвил племянник его Ламех. Благословенны те, что могут умереть!
— Так ты не можешь умереть? — невольно отступая, спросил папа.
— Нет, к несчастью; нет, к моему отчаянию; нет, и в этом мое проклятие! Казнь моя в том, что я не способен погибнуть… О, сам Господь преследует меня, он тот, кто приговорил меня, тот, чье мщение на мне… И лишь одному ему известно, что я сделал достаточно, чтобы заслужить все это!
Здесь уже папа в свою очередь закрыл лицо руками и вскричал:
— Несчастный! Неужто ты забыл, что самоубийство — единственный грех, не заслуживающий прощения? Ведь совершив его, виновный не имеет времени на покаяние!
— Ах, — разочарованно вздохнул незнакомец, — вот и вы судите меня по мерке прочих смертных. Но ведь я не человек, ибо не подвластен одному из законов человеческих: неминуемой смерти! Нет, подобно Энкеладу, титану, не до конца поверженному, при каждом движении, каждом вздохе я погружаюсь в пучину страданий! У меня были отец, мать, жена и дети, я стал свидетелем их смерти и угасания детей, моих детей — и не смог умереть!… Рим, неколебимый, рассыпался в прах, я бросился под камни поверженного великана, но лишь пыль его на мне: я остался целым и невредимым среди обвалов и пожарищ. С высоты горных вершин, опоясанных тучами, там, где рычит Харибда и воет Сцилла, я бросался в морскую бездну. Я опустился до головокружительных морских глубин, но и среди акул с медными плавниками и кайманов со стальной чешуей остался цел: море исторгло меня и выбросило на берег, словно обломок разбитого суденышка! Мне сказали, что Везувий — это уста ада; я бросился в кипящую лаву, когда вулкан извергал к небесам свои огненные внутренности. Но кратер оказался для меня песчаной постелью, ложем из мха: тотчас он изрыгнул меня вместе с пеплом и камнями, я покатился вниз среди потоков лавы и очнулся среди цветущих лугов, под благоуханным пологом апельсиновых рощ Сорренто! Как-то загорелся лес в Индии — из тех баобабовых лесов, где одно дерево как целая роща. Я решил пересечь его, надеясь не выйти оттуда никогда. Каждое дерево полыхало словно огненный столп, а кроны его — как снопы огня… Три дня и три ночи я блуждал по горящему лесу и вышел невредим: ни один волосок не опалило! Я узнал, что на острове Ява есть дерево, сок и даже сень которого смертельны для всего живого: всадник, в бешеном галопе проскакивающий под тенью его, падает замертво. Я улегся у дерева меж двух мертвецов, заснул, наутро проснулся и продолжал путь! В озерах тогда еще неизвестной Старому Свету Океании в часы, когда полуденное солнце пронзает лучами теплую воду и блеск его отражается от листьев гигантских кувшинок, клубятся несметные множества сплетенных змей, так что и дна не видно сквозь двойные, тройные узлы золотых, стальных, изумрудных тел. Мириады светящихся глаз и разверстых пастей следят за вами, раздвоенные языки шевелятся, шелест волны заглушается шорохом трущейся липкой чешуи, свистом отравленного дыхания гадов… Туда я погружался с плесканием и шумом, пригоршнями хватая эти волосы Медузы, хлеща себя черной змеей с мыса Доброй Надежды, нильским аспидом и цейлонской гадюкой — и что же? Ни цейлонская гадюка, ни нильский аспид, ни черная змея с мыса Доброй Надежды ничего не смогли мне сделать! Однажды я шел через пустыню и увидел, что ко мне с быстротой урагана, ясно различимое в прозрачном сумраке тропической ночи, приближается нечто похожее на песчаный смерч; оно издавало звуки, которые нельзя ни с чем сопоставить. А было так: какая-то жирафа в поисках прохлады отправилась в тенистую лагуну, где дремали львы; один из них пробудился и прыгнул из тростников на жирафу, вонзив стальные когти в ее шею. Эта гигантская лошадь, обезумев от боли, бросилась бежать, унося на себе длинногривого наездника, живьем поедавшего свою жертву. Везде, где они проносились, навстречу добыче поднимались тигры, пантеры, леопарды, гиены, шакалы, рыси — ночные охотники, ищущие поживы. Они бросались по кровавому следу, вытянувшись цепочкой — кто быстрее, кто медленнее, в меру крепости ног и храбрости, — рыча, воя и лая; впереди неслись тигры, за ними пантеры, потом гиены, шакалы, рыси, — все мчались, не поднимая голов от земли, чтобы не сбиться с кровавой дорожки. В десяти шагах от меня этот вихрь остановился: жирафа, не в силах дальше нести смертельный груз, рухнула, вытянула шею в мою сторону и со слабым хрипом издохла… Что ж! Я решил оспорить добычу у льва. Я бросился в гущу тигров, пантер, леопардов, гиен, шакалов и рысей, рыча, воя и лая громче, чем они! Наступил день — я остался лежать на трупе несчастной жирафы, тяжело дыша, но без единой царапины… Все эти чудища с легкостью разорвали бы в клочки Геркулеса, Антея, Гериона. Но передо мной они отступили, разбежавшись по тростникам, вернувшись в свои джунгли, леса и пещеры. Когти и зубы тупились и крошились о меня! О Господи, если не прощения, то смерти, смерти — вот все, чего я прошу!..
Павел II, до того не прерывая внимавший этому протяжному крику отчаяния — крику, страшнее и горше которого ему выслушивать не доводилось, наконец подал голос:
— Но тогда, если ты не Каин… то кто же?… — и умолк, словно устрашившись того, что успел вымолвить.
— Я тот, — мрачно произнес незнакомец, — кто не выказал сострадания к великой боли… тот, кто отказал Богочеловеку, изнемогавшему под тяжестью креста, в минутном отдыхе у моего порога… Это я оттолкнул мученика, бредущего к Голгофе. Я отмечен карой за преступление не против божественности, а против человечности… Это я сказал: «Ступай!» — и, во искупление этого, сам теперь должен идти и идти… Я — проклятый Богом Вечный жид!
Тут папа невольно отступил на шаг, но исповедовавшийся остановил его, удержав за край длинного белоснежного одеяния:
— Умоляю, дослушайте меня, святой отец! Когда вы узнаете, сколько я претерпел за пятнадцать веков, быть может, вы сжалитесь надо мной и согласитесь стать посредником меж преступником и судией, между грехом и прощением!
Столь искренней просьбе папа не смог воспротивиться. Он сел, поставил локоть на стол, уронил голову на руку и приготовился слушать.
Грешник на коленях подполз к нему и начал…
А теперь да позволит читатель нам самим занять место повествующего и да проявит он терпеливое внимание к обширнейшему повествованию длиной в полтора десятка веков, которое развернется перед его глазами.
Ибо на этот раз мы рассказываем не об истории одного человека, а об истории человечества.
Существуют имена людей и городов, которые, на каком бы языке их ни произносили, будят столь высокие мысли и благочестивые воспоминания, что услышавший их чувствует непроизвольное и непреодолимое желание преклонить колена.
Иерусалим — одно из подобных имен, священных на всех языках человеческих. Его лепечут уста младенца, шепчут губы старика, выводит перо историка и воспевает лира поэта. Перед ним преклоняются все.
В представлении былых веков Иерусалим был центром земли, в верованиях современных он остался средоточием мирового родства народов.
Иерушаль-Айм (в нашем произношении ставший Иерусалимом) значит «образ мира» — град, избранный Господом, покрытый славой и покоящийся на священных холмах.
Сказания повествуют, что именно на этих холмах умер Адам. Пророки предвещали, что именно на этой земле родится Спаситель.
Моисей мечтал основать здесь столицу своего кочевого народа. Зачем из кочующих пастушеских племен он пытался тяжким сорокалетним трудом сотворить единую семью, народ, нацию? Для чего во времена плена он сулил им цветущую страну Ханаанскую? Зачем вел их по пустыне к Земле обетованной? Что заставило его просить законы для них у самого Иеговы, представшего в молниях и громе небесном, и на века заворожить благодатной торжественностью свидания с Господом горы Синайские? Все это совершалось затем, чтобы город Иисуса назывался Иерусалимом, предшествовал Риму времен Ромула и пережил Рим святого Петра; затем, чтобы паломники всех столетий стремились туда, порой идя на приступ одетые в железо, сжимая древки копий, но чаще — смиренно вступая босой ногой, ощупывая его камни посохом, прославляя его святость.
А посмотрите на пророков его, сколь ревновали они к его будущности! Когда город падает под ноги победителю Навуходоносору, они клеймят его прозвищем блудницы вавилонской. Стоит ему подняться с колен благодаря мечу Маккавеев, они величают его девственницей сионской! Победа смывает пятно позора, независимость возвращает славу непорочности.
Те же самые пророки возвестили о нем:
«И пойдут многие народы и скажут: придите, и взойдем на гору Господню, в дом Бога Иаковлева, и научит он нас своим путям; и будем ходить по стезям Его; ибо от Сиона выйдет закон, и слово Господне — из Иерусалима. И будет Он судить народы и обличит многие племена; и перекуют мечи свои на орала, и копья свои — на серпы: не поднимет народ на народ меча, и не будут более учиться воевать».
Вот так Яхве, Господь единый, сильный и ревнивый, могущественный и мстительный, — вот так он охраняет Иерусалим, образ мира. Моисей, толкователь воли Господней, простирает над ним руки; Давид, помазанник Божий, отстраивает его стены; Соломон, любимый Господом, возводит храм. Моисей это Закон, Давид — Сила, Соломон — Мудрость.
Бросим взгляд на этот город, посмотрим, как он родился, вырос и пал, но пал провиденциально — в объятия римской державы, охватившие весь мир. Рим собрал из тысячи народов — отдельных колосьев — единый сноп, созревший под светом новой цивилизации, обращенной помыслами ко всеобщему братству. Солнце христианства одинаково светит богатому и бедняку, сильному и слабому, угнетателю и рабу. Это светило королей и путеводная звезда пастырей!
Когда Иисус Навин в трехдневной битве при Гаваоне разбил пять царей и солнце замедлило свой бег, дабы позволить ему довершить победу, один из поверженных монархов отступил на вершину горы и укрепился там. Звали его Адонисек, а гору — Сион. Племя, подвластное ему, называлось иевусеями, потомками Иевусея, третьего сына Ханаанова.
Избранный господом народ, вынужденный бороться со всеми соседями, воевать с ними до полного уничтожения, нуждался в месте для города, укрепленном самой природой — со рвами, насыпями и неприступными стенами. Образ мира мог открыться лишь на возвышенном месте. Послушайте Тацита — он в полном согласии с Моисеем оправдывает Давида:
«Иерусалим был расположен в труднодоступном месте и укреплен насыпями и крепостными сооружениями, достаточными, чтобы защитить его, даже если бы он находился среди ровного поля.
Основатели Иерусалима, когда еще только закладывали его, понимали, что различия между иудеями и окружающими народами не раз будут приводить к войнам, и потому приняли все меры, дабы город мог выдержать любую самую долгую осаду».
Давид вполне оценил преимущества расположения вражеского лагеря, а Адонисек был уверен в своей безопасности.
— Идите, идите сюда! — кричал он с высоты укреплений, обращаясь к Давиду и его войску. — Мы пошлем против вас только слепых и хромых: этого будет достаточно, чтобы вас победить!
Что же ответил Давид? Он указал на крепость рукой и объявил:
— Кто прежде всех взберется на эту стену, тот будет моим военачальником, первым после меня!
На этот призыв откликнулись тридцать сильных мужей Израилевых и бросились на приступ; войско Давидово последовало за ними. Иоав, племянник царя, первым приставил лестницу, взобрался под градом стрел, бревен и камней, вскочил на стену и продержался на ней до тех пор, пока сотоварищи не пришли ему на помощь.
Крепость была взята, и правой рукой Давида стал Иоав, жестокий воин, который в лице Иевосфея изведет род Саула, умертвит Авенира и пронзит тремя стрелами сердце Авессалома, сына своего повелителя.
Что касается защитников Сиона, то всем известно, как цари Израилевы поступали со своими врагами (особенно после того как Саул был наказан за то, что помиловал амалекитян и их вождя). Мечи победителей не пощадили никого.
Победная песнь, сложенная Давидом, дает представление о том, сколь важна была эта победа:
«Восстают цари земли, и князья совещаются вместе против Господа и против помазанника его.
Они говорят: „Расторгнем узы израильтян и сотрем имя Израилево с земной тверди!“ Но Бог препоясывает меня силою и устрояет мне верный путь… Я преследую врагов моих и настигаю их, и не возвращаюсь, доколе не истреблю их. Поражаю их, и они не могут встать, падают под ноги мои… Я рассеиваю их, как прах пред лицем ветра, как уличную грязь попираю их… Иноплеменники ласкательствуют предо мною. Иноплеменники бледнеют и трепещут в укреплениях своих».
Так Давид овладел великолепным укрепленным местом, охраняемым тремя горами: Сионом, Акрой и Мориа, отроги которых служат естественными стенами. Здесь есть три огромных рва, вырытых рукой, сотрясающей миры: на востоке — глубокая долина Иосафата, по которой течет Кедрон; на юге — крутой склон Хинном, на западе — Долина мертвых. Лишь с севера новый город был открыт для нападения, и именно с севера, несмотря на тройной ряд стен, его брали приступом Навуходоносор, Александр Великий, Помпей, Тит и Готфрид Бульонский.
Посмотрим же, что творилось на свете в эпоху, когда Давид, едва успев вложить окровавленный меч в ножны, берет арфу, чтобы, возблагодарить Господа, давшего ему силу и военную удачу и его руками уготовившего Израилю великое будущее.
В Европе общество еще не сложилось; оно существовало только в патриархальных, теократических и жреческих цивилизациях Востока.
Индия уже впала в дряхлость, ее династии угасли, названия городов забыты, а их развалины затеряны; тысячи лет прошли с тех пор, как ее цивилизация возникла за Гималаями; первые властители, о которых она помнит, — Бардты, чей расцвет относится к первому столетию после потопа, Чандры, правившие за три тысячи лет до Рождества Христова, и Джадустеры, пришедшие через тысячу лет после них. С индийцами продолжали торговать, покупали их шелка и хлопчатые ткани, шерстяной пух и поделки из сандалового дерева, их камедь, лак, масло и слоновую кость, жемчуг, изумруды и алмазы, но их самих мир не знал.
Египет, дитя Эфиопии, унаследовавший ее славу подобно тому, как Греция затем овладевает египетским наследством; Египет, возникший из тины Нила, по берегам которого двадцать четыре династии и пять сотен властителей возвели Фивы, Элефантину, Мемфис, Гераклею, Диосполис; Египет, создавший Анубиса, Тифона и Осириса, богов с головами собаки, кошки и ястреба; Египет, родина огромных таинственных памятников, с его аллеями пилонов, лесами обелисков, полями пирамид и стадами сфинксов; Египет, из плена которого совсем недавно чудом вырвались евреи, а фараона которого Аменофиса с его мощным войском, посмевшего преследовать избранный Богом народ, поглотило Чермное море; Египет с его беспощадно лазурным небом, на котором кроваво-красное солнце полыхает словно зев печи; Египет, где — страшно подумать! — мертвецы сохраняются нетленно с тех пор, как там есть мертвецы, где магические снадобья оспаривают у небытия его добычу; где каждое поколение, пройдя земной путь, укладывается высохшим призраком на двадцать поколений предшествующих ему мумий, — короче, Египет превратился в огромный подземный могильник, где зримо поселилась вечность и ничто, даже могильный червь, не тревожит смертного покоя.
На смену ему пришла и расцвела во всей мощи Ассирия. На севере Ассур, сын Сима, основал Ниневию; на юге Нимрод, внук Хама, выстроил Вавилон. И вот Ниневия, которую, дав ей свое имя, расширил и укрепил сын Бела, вытянулась на целое льё по левому берегу Тигра; Вавилон глядит в мир сотней бронзовых ворот, обременяя дворцами, укреплениями и висячими садами берега Евфрата. Оба города источают любовную негу под гигантскими пальмами, дающими тень благодатной стране, колыбели человечества. Они хранят ключи от азиатской торговли, стянув к себе все богатства мира. Товары из Индии и Египта стекаются к ним по великим рекам и верблюжьим тропам.
А Финикии от роду лишь несколько столетий. Ее неисчислимые обитатели хлопочут на узких отмелях, на берегах, поросших ливанским кедром, и на горе Арад, где возводят дома до семи этажей. Финикияне — нечистая раса, изгнанная из Индии при Таракийе и из Египта при Сезострисе. Господь, поразивший Содом и Гоморру, забыл о Сидоне и Тире. А ведь там кишат поколения племен смешанной крови; не ведающие семьи, не знающие ни своего отца, ни своего сына, они размножаются как попало, словно жуки и гады после грозовых дождей. Прижатые к Средиземному морю, они подчинили и поработили все его побережье: Сидон — став кузницей всех чудес и драгоценных безделок Азии, а Тир — распахав море тысячами судов.
Карфаген, их дитя, только-только основан; он выдвинулся на запад как передовой дозорный цивилизаций Востока. Но пока что город лишь торговый склад Сидона, меняльная лавка Тира; только через полтора века Дидона, спасаясь здесь от своего брата Пигмалиона, расширит городские владения и превратит Карфаген в будущего соперника Рима.
Афины, в прошлом маленькая египетская колония, только что покончили со своими царями — их чреду открыл Кекроп, а завершил Кодр, — и монархический период сменился аристократическим. Здесь уже сто лет городом управляют пожизненные архонты, возвысившие Афины до роли владычицы Греции. Но кому известна Греция? Ведь Гомер еще не родился!
Меж тем растет Альба: латинские цари день ото дня раздвигают ее границы. Но ей предстоит укрепляться еще три века, прежде чем она сможет основать первую колонию. Пока же ее стада мирно пасутся на семи холмах, где позже раскинется Рим.
Что же касается Испании, Франции, Германии либо России, то кроме непаханных равнин, пустынных скал и густых лесов, ничего примечательного не найдется в этих почти безлюдных местах, где раздолье только волкам, медведям и вепрям.
Европа к тому времени известна всего лишь как третья часть света.
Однако обратимся снова к священному городу.
После Давида, царя войны, приходит Соломон, царь мира. Его родитель все приготовил для долгого и спокойного правления: Давид смирил злобу враждебных народов и мятежных соплеменников. Он же построил Иерусалим, водрузив его как бы на треножник, одно из оснований которого — западное — упиралось в побережье Внутреннего моря, южное погружалось в Аравийский залив Индийского океана, тогда как северное, перешагивая через Евфрат и Тигр, тянулось к Каспию.
Чтобы овладеть Внутренним морем, Давиду пришлось разгромить филистимлян; дабы повелевать Аравийским заливом, он покорил племена идумеян и, наконец, пробивая себе путь по Евфрату и Тигру, победил царей Сирии и Дамаска.
Соломону же оставалось лишь выстроить храм и основать Пальмиру.
Молодой царь получил власть в 2970 году от сотворения мира.
Первая его забота — отправиться на высоты Гаваона и закласть во славу Господа тысячу быков. Жертву он принес на медном алтаре, что Моисей построил еще в пустыне. Она была приятна Отцу Небесному, и тот явился царю на следующую ночь, а в награду за благочестие пообещал исполнить любую просьбу.
Соломон попросил мудрости.
На что Господь ему отвечал:
— Ты просишь мудрости, чтобы судить, что добро и что зло. Я даю тебе по слову твоему. И то, что ты не просил, я даю тебе, и красоту, и богатство, и славу, так что не будет подобного тебе между царями во все дни твои, и не было прежде тебя, и после тебя не восстанет подобный тебе.
«И дал Бог Соломону, — гласит третья Книга Царств, — мудрость и весьма великий разум, и обширный ум, как песок на берегу моря».
И вот, по милости Божьей, Соломон, затмив славу четырех сыновей Махола, первых поэтов того времени, сложил три тысячи притч, пять тысяч песней, написал огромную книгу о сотворении всего живого, включая растения от кедра, высящегося на ливанских вершинах, до иссопа, прорастающего в трещинах стен, а также тварей морских, лесных и воздушных, от рыб, бороздящих воды океанов, до орла, плывущего в небесной лазури и тонущего в ослепительном сиянии солнца.
Многое из этих книг, многое из этих песней, многое из этих притч нам неизвестно, затерялось по дороге длиною в три тысячи лет. Но все читали «Песнь песней» — сладостное видение Иудеи в самые благостные ее дни, напоенное поэтической свежестью и ароматом лилий с горы Гелвуй и роз Саронских, гимн любви, сложенный в честь женитьбы царя на дочери фараона Осошора, принесшей в приданое союз с Египтом и город Газу на Средиземном море.
Тогда-то, сделавшись мощным владыкой, замыслил Соломон главное дело своего царствования. Именно его избрал Господь для строительства храма, и надобно было, чтобы храм стал достоин Господа.
Все есть у него: золото, серебро и медь, драгоценные каменья и жемчуг, пурпур и экарлат, но у него мало кедрового, можжевелового и соснового дерева. А главное, нет у него архитектора, скульптора, художника, кто бы лил украшения из меди, золота и серебра, оправлял драгоценные камни, кроил пурпурные и пунцовые ткани. Хирам, владыка Тира и Сидона, старый союзник Давида, послал ему все это. Только дровосекам, рубившим кедры в Ливане, Соломон заплатил двадцать тысяч мер пшеницы, столько же ячменя и по двадцать тысяч сосудов вина и бочонков масла.
Хирам послал к молодому монарху искусного строителя, и в горах Ливана закипела работа. По десяти тысяч человек, сменяемых каждый месяц, трудились там.
А мастер, посланный Соломону, оказался и в самом деле столь искусным, что двести тысяч рабочих под его началом отправляли уже отесанный лес и вполне обработанные плиты мрамора, прекрасно отлитые колонны — и все так строго по мерке, с таким точным расчетом, что храм поднимался над землей, на горе Мориа, так ни разу и не огласив окрестности ни звуком пилы, ни ударом молотка!
Соломон начал возводить святилище на четвертый год своего царствования, на второй месяц года, называемый у македонян артемизий, а у евреев — зиф. Это случилось в две тысячи девятьсот семьдесят первом году от сотворения мира, тысяча триста сороковом — после потопа, тысяча двадцать втором — с того дня, когда Авраам выступил из Месопотамии и направился в землю Ханаанскую, на пятьсот сорок восьмом году после исхода из египетского плена и тысяча тринадцатом — до Рождества Христова.
И через семь лет храм был выстроен!
Ионийцам потребуется двести двадцать лет, чтобы возвести в Эфесе храм Дианы.
Вот так Господь, как и обещал, наделил Соломона богатством, мудростью и красотой, а также ниспослал ему славу и позволил в столь малое время построить столь блистательный храм.
Каким вместилищем мудрости стал сын Давидов, известно всем и подтверждено тысячеустой молвой. Поэтому, прежде чем с сожалением оставить эту великую и поэтичную фигуру во тьме давно минувшего, вот уже три тысячелетия озаряемой памятью о нем, поговорим немного о его красоте и богатстве.
Последнее было баснословным, если принять во внимание размеры его царства, и особенно — во что превратились эти земли после наложенного на них восемнадцати векового проклятия. Итак, прежде всего, у Соломона были огромные сокровища, добытые отцом и приумноженные его собственными ежегодными доходами, каковые достигали шестисот шестидесяти шести золотых талантов, не считая подати на все товары, а также дани, которую платили повелители и цари Аравии. Все это равнялось более чем ста миллионам теперешних франков. Кроме того, его великолепный флот отправлялся из Ецион-Гавера, что на Чермном море, и дважды в год ходил в страну Офир, или Золотую землю; это приносило царю, кроме восьмидесяти талантов золота в слитках (за два путешествия — тридцать миллионов франков), еще и столь ценимый в те времена жемчуг, не говоря уже об арфах и лирах из Индии, форму которых заимствовали греческие музыканты, и о таком количестве слоновой кости, что ее хватило на украшение всего царского дворца. Кроме того, оттуда привозили обезьян в его зверинцы и павлинов для дворцовых садов; нигде, кроме как у него, не было таких диковинок. И наконец, у него были добровольные дары, приносимые подданными его царства, особенно жителями города. Дары эти были столь значительны, что одного из них хватило, чтобы отлить золотую колесницу и выложить на ней бриллиантами слова: «Люблю тебя, драгоценный Иерусалим!»
Когда повелитель отправлялся на этой колеснице к своему дворцу в Хиттуме, в ста двенадцати стадиях от столицы, огненные буквы возвещали о взаимной любви царя и покорного ему народа. Он проезжал мимо жителей, весь в белом, преисполненный спокойного величия, как посланец Господень, а рядом с ним гарцевали самые красивые и благородные юноши-идумеяне. Облаченные в пурпурные одежды из Тира, вооруженные колчанами и луками, с развевающимися длинными волосами, усыпанными золотыми блестками, оттенявшими сияющие, словно у ангелов, лица, они вызывали восторг толпы. Но и среди них Соломон выглядел ослепительно прекрасным, что и обещал ему, вместе с богатством и мудростью, Всевышний.
Слава о нем разошлась так далеко, что царица Савская, правившая в глубине Счастливой Аравии и дотоле считавшая себя самой богатой и могущественной властительницей в мире, пожелала увидеть его собственными глазами. И здесь свойственная арабам тяга к чудесному, как восточный сапфир, оправленный искусным финикийцем, взрывается потоками света среди однотонного течения истории.
Кому принадлежит этот сапфир? Магомету, создавшему Коран через шестнадцать веков после того, как Соломон написал Книгу Екклесиаста.
Прочитайте суру о муравье.
Прилетевший из Сабы удод возвестил Соломону, что владычица полуденного мира покинула свои земли и направляется к нему. Тогда Соломон, повелевавший джиннами с помощью волшебного перстня, приказал одному из них отправиться в Сабу и перенести оттуда трон царицы, дабы доказать ей, что ничто не укрыто от того, кого Господь наделил даром мудрости. А когда прекрасная Николис сошла со своего слона и ее ввели в дворцовые покои, она приняла плиты из полированного стекла, устилавшие пол, за воду и обнажила ножку, приподняв край одеяния из боязни его замочить.
За слоном царицы прибыли многочисленные служители с бактрианами из земли Мадиамской и дромадерами из Эфы, нагруженными дарами государю от посетившей его венценосной сестры: ароматами и благовониями, драгоценными каменьями и ста двадцатью золотыми талантами (семью миллионами сегодняшних франков).
Царица желала ослепить — и была ослеплена. Когда она вместе с Соломоном взошла по шести ступеням, окаймленным двенадцатью золотыми львятами, и приблизилась к трону, с которого он вершил суд, властительница Сабы пала ниц с возгласом:
— Счастливы те, кем ты правишь! Счастливы те, что служат тебе! Счастливы те, что облагодетельствованы близостью к тебе! Счастливы те, на кого изливается твоя мудрость!
Она была права: ни один государь еще не стяжал такой славы, никто так не ценил величия человеческого достоинства.
Царица отбыла в обратный путь, отягощенная дарами того, кого захотела обогатить. Во всем его царстве она видела лишь благополучие и процветание. Она изумилась столь прочному миру и великому богатству народа, поскольку, как гласит третья Книга Царств, «жили Иуда и Израиль спокойно, каждый под виноградником своим и под смоковницею своею, от Дана до Вирсавии, во все дни Соломона».
Ныне ничего не осталось от храма, возведенного во славу Господню Соломоном, ни от трех построенных им дворцов: для себя, для царицы и для гостей. Не сохранилась и гробница, где, как благоговейный сын, он уложил отца своего, Давида, на отлитое из золота ложе. Но если вы попадете в безлюдные места, простирающиеся от Сирии до Евфрата, то в одном из оазисов, под величественными деревьями, из-за которых римляне окрестили этот островок в пустыне Пальмирой, вы наткнетесь на развалины древнего Тадмора; пустыня под покровом песка хранит их с религиозным трепетом, на какой не способны святотатственные длани цивилизации.
Процарствовав сорок лет, Соломон умер, но слава его опередила, почив в семейном склепе рядом с телом его родителя. Иноплеменные обольстительницы, дочери Финикии, жрицы любви из Сидона и Тира, вторгшись в его царство и сердце, навязали ему собственных богов: Астарту, эту индийскую Венеру, что спустилась по Нилу с четырьмя сотнями волхвов (позже она преобразится в греческую Афродиту, карфагенскую Юнону и сделается Доброй богиней Рима); Молоха, этого пламенного Сатурна, под звуки барабанов и кимвалов пожиравшего свои жертвы, которых бросали в его раскаленное чрево. Астарта и Молох сделались божествами иерусалимского монарха.
Тем не менее, прегрешения на склоне такой прекрасной жизни, ослепительная мудрость, вознесшаяся к высотам небесного эфира в зените царствия и низринувшаяся в грозовые тучи на закате, отуманенный заблуждениями прощальный взгляд на пророка Ахию Силомлеянина, разорвавшего одеяния свои на двенадцать кусков, чтобы показать, что грехи государя размечут и разорвут его страну на столько же лоскутов, — все это неспособно пригасить величие имени Соломонова, его блеск и уважение к нему потомков. Навсегда Соломон пребудет воплощением славы, справедливости и мудрости. Это — солнце Иудеи, царь, одолевший Сезострида, строитель, соревнующийся с Хеопсом, поэт, состязающийся с Орфеем… Наконец, в арабском мире он снискал еще большее уважение; там его представляют чародеем, господином полчищ людей, драконов и птиц, понимающим языки всего, чему Бог дал жизнь: крики животных, шелест деревьев, аромат цветов… В глазах арабов это повелитель ветров, дующих с востока на запад, с юга на север и, словно быстрые вестники, разносящих его слова во все стороны света. Эти люди верили, что он отдавал приказания джиннам и те с рабской покорностью отправлялись добывать для него жемчуг из глуби морской и алмазы из недр Голконды. Джинны, сочтя его лишь задремавшим, продолжали служить ему и после его кончины. Они догадались, что он мертв, лишь после того как черви источили посох, на который опирался царственный труп, захороненный стоящим.
Со смертью Соломона пришла к концу эра радости и процветания Иерусалима. На смену поэтам, воспевавшим величие города, явились пророки, предрекавшие ему погибель. Через один-два века Израиль с содроганием услышит их мощные возгласы; предвестники и спутники бедствий, они, подобно грому небесному, отдавались эхом в сумерках истории, среди развалин былого великолепия.
И явился Навуходоносор, библейский Аттила, посланец Господнего мщения, молот Иеговы, поражавший тех, кто покинул алтари истинного Бога.
А ведь пророки предвещали его приход. Послушайте Исайю:
«Вот, придут дни, и все, что есть в доме твоем и что собрали отцы твои до сего дня, будет унесено в Вавилон; ничего не останется, говорит Господь. И возьмут из сыновей твоих, которые произойдут от тебя, которых ты родишь, — и они будут евнухами во дворце царя Вавилонского».
А вот Аввакум вещает от имени Господа:
«Я подниму халдеев, народ жестокий и необузданный, который ходит по широтам земли, чтобы завладеть не принадлежащими ему селениями. Страшен и грозен он; от него самого происходит суд его и власть его. Быстрее барсов кони его и прытче вечерних волков; скачет в разные стороны конница его; издалека приходят всадники его, прилетают как орел, бросающийся на добычу. Весь он идет для грабежа; устремив лице свое вперед, он забирает пленников, как песок».
Наконец, во исполнение пророчеств, Навуходоносор, царь Вавилона, отправился с войском на завоевание города:
«И вышел Иехония, царь Иудейский, к царю Вавилонскому, он и мать его, и слуги его, и князья его, и евнухи его, — и взял его царь Вавилонский.
И вывез он оттуда все сокровища дома Господня и сокровища царского дома; и изломал, как изрек Господь, все золотые сосуды, которые Соломон, царь Израилев, сделал в храме Господнем.
И выселил весь Иерусалим, и всех князей, и все храброе войско — десять тысяч было переселенных, — и всех плотников и кузнецов; никого не осталось, кроме бедного народа земли.
И переселил он Иехонию в Вавилон; и мать царя, и жен царя, и евнухов его, и сильных земли отвел на поселение из Иерусалима в Вавилон.
И все войско, и художников, и строителей, всех храбрых, ходящих на войну, отвел царь Вавилонский на поселение в Вавилон!..»
Этот плен был предсказан еще царем Давидом в восхитительном псалме, воплотившем страдания изгнанников всех времен:
«При реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда упоминали о Сионе.
На вербах, посреди его, повесили мы наши арфы.
Там пленившие нас требовали от нас слов песней, и притеснители наши — веселья: „Пропойте нам из песней сионских ".
Как нам петь песнь Господню на земле чужой?
Если я забуду тебя, Иерусалим, — забудь меня десница моя.
Прилипни язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалима во главе веселия моего.
Припомни, Господи, сынам Едомовым день Иерусалима, когда они говорили: "Разрушайте, разрушайте до основания его ".
Дочь Вавилона, опустошительница! Блажен, кто воздаст тебе за то, что ты сделала нам!
Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень!"
Среди высланных был Даниил.
Иудей по рождению, мальчиком увезенный из того Иерусалима, в котором уже нет ни жителей, ни храма, он смог истолковать сны Навуходоносора и значение роковой надписи: "Мене, мене, текел, упарсин", испугавшей Валтасара; дважды его бросали в львиный ров, сначала на одну ночь, потом — на шесть дней. Наконец он смог получить у Кира эдикт, разрешавший евреям вернуться на родину и восстановить храм. Святилище должно было иметь шестьдесят локтей в высоту, столько же в ширину, три ряда из полированных камней и один — из дерева, "выросшего в Сирии".
И вот после семидесяти лет изгнания сорок две тысячи триста шестьдесят иудеев вернулись в родные места. Так много пленников оказалось потому, что за семь десятилетий Иерусалим дважды подвергался разграблению и каждый раз платил победителю дань людьми.
Кир не только разрешил вновь отстроить храм, он сделал больше: дал деньги на его возведение и вернул городу пять тысяч четыреста золотых и серебряных чаш, захваченных в Иерусалиме Навуходоносором.
Увы! Новый храм был бледным слепком прежнего. Но это был храм. И пока старики плакали, молодые испускали радостные крики: ведь они не видели первого! Храмовое здание освятили в 513 году до Рождества Христова, на празднество съехалось множество евреев со всей Палестины, в честь него заклали сто жертвенных быков и двести баранов, четыреста агнцев и двенадцать козлов — во отпущение грехов двенадцати колен Израилевых.
Восстановив и освятив храм, евреи вновь осознали себя единым народом.
Возведя храм, стали думать и о восстановлении крепостных стен, но на это должно было получить дозволение Артаксеркса. Никто не осмеливался добиваться этого.
Но служил у персидского царя пленник, еврей по имени Неемия, сын Ахалиин; он так полюбился Артаксерксу, что тот сделал его своим виночерпием.
И вот однажды пришел повидаться с Неемией один из братьев его, Ханани, и слуга царя спросил его о том, о чем прежде всего желает узнать всякий еврей, увидевшийся с соплеменником вдали от родного крова: о том, что делается в граде на горе Сион.
Ханани лишь покачал головой и сказал:
— Храм возведен вновь, но стена Иерусалима разрушена, и ворота его сожжены огнем.
И вот, несколько дней спустя — а было это на двадцатом году царствования Артаксеркса, в месяце нисане, — когда к трапезе царя принесли вино, Неемия взял его и подал царю, но тот, как гласит Писание, спросил:
— Отчего лицо у тебя печально? Ты не болен, этого нет; а верно, печаль у тебя на сердце?
Неемия сильно испугался, но, призвав всю свою храбрость и сочтя время удобным, отвечал:
— Да живет царь вовеки! Как не быть печальным лицу моему, когда город, дом гробов отцов моих, в запустении, стены его разрушены и ворота его сожжены огнем?..
— Чего же ты желаешь? — допытывался Артаксеркс.
Неемия про себя воззвал к Богу Небесному, а вслух продолжал смелее:
— Если царю благоугодно и если в благоволении раб твой перед лицом твоим, то пошли меня в Иудею, в город, где гробы отцов моих, чтоб я обстроил его.
Царь и царица переглянулись и, видимо, пришли к согласию, после чего властитель продолжал выспрашивать:
— Сколько времени продлится путь твой и когда возвратишься?
Неемия назначил время.
— Пусть будет так, — сказал царь. — Ступай.
— О повелитель, — взмолился Неемия, — то, что ты делаешь, велико, но еще недостаточно. Умоляю, царь мой, дай мне письма к заречным областеначальникам, чтобы они давали мне пропуск, доколе я не дойду до Иудеи. И письмо к Асафу, хранителю царских лесов, чтобы он дал мне дерев для ворот крепости, которая при доме Божием, и для городской стены, и для дома, в котором бы мне жить.
Царь даровал Неемии просимое, и тот направился в Иудею.
Быть может, в пути он повстречался с Фемистоклом, изгнанным из Афин и явившимся просить приюта у Артаксеркса. Греки уже вошли в круг цивилизованных народов, ибо они доросли до неблагодарности.
Двенадцать лет с богоугодным рвением исполнял свое дело Неемия и на исходе двенадцатого года, как было обещано, завершил его и возвратился к Артаксерксу. Тот, видя его верность и истовость в исполнении своего слова, вновь отправил бывшего виночерпия в Иерусалим, назначив его правителем города.
После восстановления стен протекло чуть более сотни лет, как вдруг разнеслась весть, что идет новый завоеватель: двигаясь с севера, он уже взял Дамаск, Сидон и осадил Тир.
Через неделю прибыл и гонец с письмом от победоносного вождя к первосвященнику Адде.
В послании к нему было три требования: помощи, свободной торговли с наступавшей армией и перехода из стана персидского царя в союзники. Адде давалось понять, что ему не придется раскаиваться, если он предпочтет дружбу с ним, а не с Дарием.
Свиток был подписан именем, незнакомым иудеям: его прислал Александр, сын Филиппа.
Его посулам Адда не придал особой цены. Он отвечал, что с Дарием евреев связывает клятва никогда не обнажать против него меча и, пока персидский царь жив, они ему не изменят.
Письмо, на которое духовный владыка столь неосторожно ответил, предвещало нашествие европейцев, уже вторично стучавшихся у ворот Азии.
При всем том со времен падения Трои о Европе ничего не было слышно.
Вот почему иерусалимский первосвященник не желал знать никого, кроме Дария III, двенадцатого персидского царя.
Империя последнего была весьма обширна. Она простиралась от Инда до Понта Эвксинского и от Яксарта до Эфиопии. Ведя войны, начатые Дарием I и Ксерксом, персидский царь мечтал о третьем вторжении в Грецию, которое бы смыло позор Марафона и Саламина. Но вдруг в одной из областей той самой Греции, между горой Афон на востоке, Иллирией на западе, Гемом на севере и Олимпом на юге, на клочке земли раз в двадцать меньшем, нежели персидские владения, появился юный повелитель, вознамерившийся опрокинуть и повергнуть во прах царство Дария III.
То был Александр, сын Филиппа.
Он родился в Пелле шестого числа месяца гекатомбе-о н а в первый год 106-й олимпиады, в ту самую ночь, когда запылал храм Дианы Эфесской.
Однажды отец в припадке ярости чуть не убил его, и это могло бы изменить облик всего восточного мира. Александр отплатил родителю тем, что спас ему жизнь, прикрыв собственным щитом в битве с трибаллами.
В двадцать лет он победил медаров, изгнав их из города, который переименовал в Александрополь и населил новыми обитателями. Чуть позже он подчинил также трибаллов, от которых некогда спас отца, и разорил страну гетов. Затем он обратил оружие против фиванцев и афинян, когда те взбунтовались, вняв призывам Демосфена и поверив слуху о смерти Александра; он вторгся в Беотию, разрушил Фивы, оставив в целости лишь дом Пиндара. Наконец он созвал в Эгах большой военный совет, на котором было предрешено завоевание Азии.
С этой целью правитель Македонии собрал тридцать тысяч пеших воинов и четыре тысячи пятьсот всадников, снарядил флот в сто шестьдесят галер, взял с собой семьдесят талантов золотом, провизии на сорок дней и со всем этим вышел из Пеллы; обогнув Амфиполь, он переправился через Стримон, потом через Гебр, за двадцать дней дошел до Сеста; после высадился, не встретив сопротивления, на побережье Малой Азии, посетил царство Приама, или, вернее, то, что от него осталось, украсил цветами могилу Ахилла, своего предка по материнской линии, затем перешел Граник, одолел сатрапов, убил Митридата и подчинил себе Мизию и Лидию, взял Сарды, Милет, Галикарнас, покорил Галатию, пересек Каппадокию и, истекая потом, разгоряченный, бросился в Кидн, отчего простудился и чуть не умер. Однако стараниями своего лекаря Филиппа он справился с лихорадкой и поднялся с ложа болезни еще более, чем всегда, разгоряченный жаждой схватки. И вновь пустился он по пути побед: овладел Киликией, сошелся в долине близ Исса с персами и погнал их перед собой, как ветер — летучий прах. Дарий в страхе бежал, оставив сокровища, мать, жену и детей. Тогда, увидев, что путь по Евфрату открыт, Александр послал часть войска в Дамаск, чтобы захватить персидскую казну, а сам пустился на завоевание средиземноморского побережья. Затем перед ним, почти не сопротивляясь, пал Сидон, и войско остановилось, осадив Тир.
И вот от стен Тира этот завоеватель, никому еще не известный и почитаемый безрассудным искателем поживы, написал первосвященнику Адде. Все там же (а осада длилась целых семь месяцев) застал его и ответ.
— Прекрасно, — сказал он, обернувшись к Пармениону. — Вот еще город, который мы разрушим, если останется время!
Парменион занес на таблички рядом с названиями укрепленных мест, что еще предстояло разрушить: "Иерусалим".
Но пока что, как и предвидел Александр, времени не было. Прежде чем броситься навстречу неизвестности — в невероятный поход на Индию, — требовалось умалить силу прибрежных поселений, да и Газа все еще держалась.
Он пошел к Газе, после кровавой осады взял ее и предал огню и мечу. Раздраженный полученной там опасной раной, он велел продернуть колесничный ремень сквозь пятки персидского военачальника Бетиса и, как некогда Ахилл Гектора, трижды протащил его вокруг рушащихся стен полыхавшего города. Расправу с Иерусалимом он несколько отсрочил и двинулся в Египет, где его встретили как избавителя от персидского ига. Поднявшись по Нилу до Мемфиса, Александр полюбовался на пирамиды, затем спустился к Канопу, обошел вокруг озера Мареотис и у его северной оконечности на пологом побережье между озером и морем, в красивейшем месте, которое вдобавок было удобно защищать, решил основать город, соперник Карфагену, поскольку тот невозможно было разрушить, в отличие от Сидона и Тира. Царь повелел градостроителю Дейнократу возвести город, который будет называться Александрия.
Тот повиновался. Он прочертил внешнюю стену в пятнадцать тысяч шагов, придав ей форму огромного македонского плаща, прорезал будущий город двумя главными улицами, чтобы его продували и освежали этезии — северо-западные средиземноморские ветры. Одна улица протянулась от моря до озера Мареотис на десять стадиев, или тысячу сто шагов; другая пронизала город в длину на сорок стадиев, или пять тысяч шагов, причем обе имели по сто шагов в ширину.
Пока закладывали город, история которого осветит ночь грядущего, еще более темную, нежели потемки прошлого, сам полководец направился к оазису Аммона, пересек пустыню с севера на юг, оставляя по правую руку гробницу Осириса, по левую — озеро Натрон и Поток-без-воды, за неделю дошел до храма Юпитера и заставил жрецов признать себя сыном этого божества; затем он возвратился к Александрии (которую затем посетит лишь однажды — уже на похоронной колеснице) и оттуда вновь устремился по прерванному пути к Индии… А поскольку Иерусалим оказывался прямо на дороге к Арбелам, где его уже ждал Дарий с войском, он пошел горами мимо Аскалона к Иерусалиму. И тут Парменион напомнил ему, что настало время преподать невежам урок.
А что Иерусалим? Сначала, проследив, как завоеватель и его армия смерчем прошлись по побережью, услышав вопли Тира, увидев пожар Газы и глядя вослед победителю, проследовавшему своим путем и исчезнувшему за Гелиополем, горожане решили, что, подобно солнцу, он угаснет где-то на западе.
Но вот он появился с запада и идет на восток.
О том, чтобы обычными человеческими средствами сопротивляться тому, кто взял Тир и стер с лица земли Газу, нечего было и думать. Один Бог каким-то чудом, подобным каменному дождю либо застывшему на три дня на небосклоне солнцу, мог бы предотвратить гибель Иерусалима.
А посему первосвященник приказал совершить всенародные моления и принес жертвы Богу.
И на следующую ночь Господь явился ему:
— Рассыпь цветы по улицам, открой все ворота города; в белых одеждах со всеми священниками и левитами ступай навстречу Александру. Не опасайся ничего: не уничтожит он Иерусалим, а охранит!
Адца поведал народу о видении, чтобы, вместо рыданий, в радости ожидал он конца дня. Когда же послышалась победная поступь воинов, иерусалимский посредник меж землей и небом в сопровождении священников в парадных облачениях, левитов в белом и всего народа, также нарядившегося в праздничные одежды, отправился им навстречу.
Армия разрушителя городов и жители, молившие о мире, встретились на дороге в Самарию и Галилею, в селении Сафед, отстоящем от Иерусалима лишь на семь стадиев и лежащем на горе, откуда были видны и город и храм.
При виде такого множества мужчин и женщин, поющих радостные гимны как во дни великих праздников иудейских, с цветами и пальмовыми ветвями в руках, окинув глазами процессию священников и левитов в льняных одеждах, их главу в ефоде лазурного цвета, усеянном алмазами, в тиаре с золотой полосой и блистающим на ней именем Иеговы, — узрев все это, Александр к вящему удивлению своих военачальников и всего войска, уже смотревших на город и храм как на добычу, простер руку, остановив пеших и конных, соскочил с лошади, один, без свиты, приблизился к первосвященнику, приветствовал его и, преклонив колена, восславил имя Божье.
Евреи окружили победоносного вождя: малые дети тянулись к нему, женщины бросали цветы, мужчины громко желали ему всяческих благ.
А македонский лев, сделавшись смиренным и тишайшим, словно агнец, припавший губами к лозе из Ен-Гадди, гладил младенцев, улыбался женщинам и благодарил мужей за их добрые пожелания и молитвы.
Воины решили, что он помешался, и цари сирийские, следовавшие в его свите, сочли его безумцем, и тот самый Парменион, кому он некогда приказал: "Напомни мне, что надо будет разрушить Иерусалим" — подумал о том же…
Приблизившись к полководцу, Парменион спросил:
— Повелитель, отчего ты, снискавший поклонение целого света, склоняешься перед иудейским первосвященником?
— Не перед ним я преклонил колена, — отвечал Александр, — а перед Богом, коего он посредник.
— Разве бог этот — Юпитер, чьим сыном ты велел себя объявить у жертвенника Аммона?
Александр покачал головой.
— Слушай же, — ответил он Пармениону и, возвысив голос, обратился к остальным:
— И вы все слушайте! Когда я был еще в Македонии и помышлял о средствах завоевать Азию, меня посетило видение некоего божества. На нем были те же одежды, что на этом жреце, но по свету, осиявшему его чело, я распознал в нем существо неземное. И был мне голос: "Не страшись ничего, Александр, сын Филиппа, смелее переходи Геллеспонт. Я двинусь впереди войска твоего и покорю тебе Персидское царство". Доверившись ему, я двинул войско и одержал победу. Не удивляйся, о Парменион, и вы, слушающие меня, не изумляйтесь, что, встретив здесь верховного жреца, облаченного в одежды того Бога, что явился мне, я склонился перед ним. В его лице я возношу хвалы тому неведомому Богу, милостью которого, как сейчас открылось мне, а не милостью всех наших богов, я победил Дария и еще раз повергну в прах его войско и все Персидское царство!
Объяснив свой поступок Пармениону и сирийским царям, Александр обнял первосвященника, пешком вошел в город, поднялся в храм и принес жертвы Иегове, следуя указаниям Адцы, чтобы наилучшим образом совершить угодное Господу.
Затем, после жертвы всесожжения, посредник между землей и небом раскрыл Писание на восьмой главе книги Даниила и дал македонскому царю столь ясные предсказания, что никто не мог усомниться в них:
"И видел я в видении, и когда видел, я был в Сузах, престольном городе в области Еламской, и видел я в видении, — как бы я был у реки Улая.
Поднял я глаза мои и увидел: вот, один овен стоит у реки; у него два рога, и рога высокие, но один выше другого, и высший поднялся после.
Видел я, как этот овен бодал к западу и к северу и к югу, и никакой зверь не мог устоять против него, и никто не мог спасти от него; он делал, что хотел, и величался.
Я внимательно смотрел на это, и вот, с запада шел козел по лицу всей земли, не касаясь земли; у этого козла был видный рог между его глазами.
Он пошел на того овна, имеющего рога, которого я видел стоящим у реки, и бросился на него в сильной ярости своей.
И я видел, как он, приблизившись к овну, рассвирепел на него и поразил овна, и сломил у него оба рога; и не достало силы у овна устоять против него, и он поверг его на землю и растоптал его, и не было никого, кто бы мог спасти овна от него.
Тогда козел чрезвычайно возвеличился; но когда он усилился, то сломился большой рог, и на место его вышли четыре, обращенные на четыре ветра небесных.
И было: когда я, Даниил, увидел это видение и искал значения его, вот, стал предо мной как облик мужа, и ангел сошел с небес.
И когда он говорил со мною, я без чувств лежал лицом моим на земле; но он прикоснулся ко мне и поставил меня на место мое, и сказал: "Овен, которого ты видел с двумя рогами, это цари Мидийский и Персидский. А козел косматый, единорог — царь Греции. Его большой рог сломился, и вместо него вышли другие четыре: это четыре царства восстанут из этого народа, но не с его силою!""
Александр прочитал это в Святой книге, восхитился избранным Богом народом, который вместо оракулов, толкующих прошлое либо настоящее, имеет пророков — предсказателей будущего, и спросил у первосвященника, какую милость тот ожидает от него. На что Адца отвечал:
— Умоляю, о царь, позволить нам жить по закону отцов наших, разрешить евреям в Вавилоне и Мидии жить по их закону и всем нам каждый седьмой год не платить дани, полагающейся в остальные шесть лет.
Александр милостиво согласился со всем, что просил Адда, и добавил:
— Если кто-либо из молодых воинов ваших пожелает пойти со мной, им позволено будет жить по религии их и по обычаям их.
И многие присоединились к македонскому войску.
А три дня спустя Александр покинул Иерусалим среди хора благодарственных молений посредника между землей и небом, священников, левитов и всего народа, проводившего войско с признательностью и восхищением. Какое-то время евреи еще слышали топот ног воинства, направившегося к Евфрату и Тигру; потом однажды порыв северо-восточного ветра донес отзвуки битвы у Арбел, и было это отзвуком падения Вавилона и Суз; затем вдали вспыхнуло зарево Персеполя, и, наконец, даже дальнее эхо этих слухов угасло за Экбатанами, в пустынях Мидии, на другом берегу реки арьев.
А теперь угодно ли вам узнать, как в немногих словах описал историю Александра автор поэмы о Маккавеях? Послушайте и судите сами, делают ли двадцать четыре песни "Илиады" более величественным Ахилла, сына Фетиды и Пелея, нежели эти несколько слов — сына Филиппа и Олимпии.
"После того как Александр, сын Филиппа, македонянин, который вышел из земли Киттим, поразил Дария, царя Персидского и Мидийского, — он произвел много войн и овладел многими укрепленными местами, и убивал царей земли. И прошел до пределов земли и взял добычу от множества народов, и умолкла земля перед ним, и он возвысился и вознеслось сердце его!"
Одним из царей, которые, по пророчеству Даниила, выкроили себе владения из империи Александра, был Селевк Никатор, или Селевк Победитель.
Именно под его власть подпала Сирия.
В течение ста двадцати пяти лет его наследники, правившие в Антиохии, взимали дань с Иерусалима, а в обмен на это мирились с законами, нравами и верованиями иудеев.
Звали этих наследников: Антиох Спаситель, Антиох Феос, Селевк II, Селевк III, а после них царили Антиох Великий, Селевк Филопатор и, наконец, Антиох IV.
Как известно, у каждого из этих государей было прозвание, более или менее заслуженное: Антиох IV принял имя Феос Эпифан ("Бог Блистательный"), которое потомки переиначили в Эпиман, что значит "неразумный".
Он выдал свою сестру замуж за Птолемея Филометора, отделив ей как свадебный дар Келесирию и Финикию.
Когда же сестра умерла, он потребовал вернуть приданое. Птолемей не желал его возвращать. Антиох собрал большое войско со слонами и колесницами, двадцатью тысячами конных, ста тысячами пеших ратников и отправился на битву с египтянами.
Птолемей, разбитый в первых схватках, призвал на помощь римлян. Антиох не решился помериться силой с потомками волчицы. Он приказал отступать и, чтобы вылазка не казалась вовсе напрасной, обрушился на несчастный Иерусалим, которому век с четвертью если не преуспеяния, то мирной жизни вернули слабые следы былого великолепия.
Как гласит Писание, он "вошел во святилище с надменностью и взял золотой жертвенник, светильник и все сосуды его, и трапезу предложения, и возлияльники, и чаши, и кадильницы золотые, и завесу, и венцы, и золотое украшение, бывшее снаружи храма, и все обобрал". В самом городе он тоже награбил немало серебра, золота, драгоценных сосудов и "взял скрытые сокровища, какие отыскал". А прежде чем возвратиться в свои земли, устроил великую резню и захватил множество пленников.
И был великий плач в Израиле, как во времена первого египетского плена:
"Стенали начальники и старейшины, изнемогали девы и юноши, и изменилась красота женская. Всякий жених предавался плачу, и сидящая в брачном чертоге была в скорби".
На этом беды не кончились: через два года — новое нашествие царских воинов. Они овладели крепостью, поставили в ней греческий гарнизон "и сделались большой сетью, — как повествует Первая книга Маккавейская. — И было это постоянною засадою для святилища и злым диаволом для Израиля. Они проливали невинную кровь вокруг святилища и оскверняли святилище". Жители Иерусалима в страхе разбежались, и город стал "жилищем чужих".
Но и этого было мало: Антиох издал повеление, чтобы все в его царстве стали одним народом и каждый оставил бы свой закон.
Он запретил всесожжения и жертвоприношения, возлияния в святилище, не дозволял блюсти субботу и святые празднества. Он приказал строить "жертвенники, храмы и капища идольские" на месте, где стоял храм истинного Бога.
А тех, кто смел ослушаться приказа царя Антиоха, обрекали на смерть. Везде поставили надзирателей, чтобы следить за жителями и наказывать их.
А жил в это время в Иерусалиме святой человек по имени Маттафия, сын Иоанна, ста сорока лет от роду. И он ушел из Иерусалима со своими пятью сыновьями и увел их на гору Модин, что в трех часах пути к западу от святого града. Пятерых его сыновей звали:
Иоанн, прозванный Гаддис;
Симон, прозванный Фасси;
Иуда, прозванный Маккавей;
Елеазар, прозванный Аваран;
Ионафан, прозванный Апфус.
И там, на горе, среди беглецов, с растрепавшимися от ветра волосами и бородой, Маттафия вскричал, как святые пророки, некогда оплакивавшие Иерусалим:
— Горе мне! Для чего родился я видеть разорение народа моего и разорение святого города и оставаться здесь, когда он предан в руки врагов и святилище — в руки чужих? Храм его сделался как муж бесславный, драгоценные сосуды его унесены в плен, младенцы его избиты на улицах, юноши его пали от меча врага. Какой народ не занимал царства его и не овладевал добычами его? Все украшение его отнято; из свободного он сделался рабом. И вот святыни наши, и благолепие наше, и слава наша опустели, и язычники осквернили их. Для чего нам еще жить?
А в это самое время пришли посланные от царя Антиоха и склоняли людей, укрывшихся в поселении на горе, к отступничеству, к тому, чтобы приносить жертвы языческим божествам. Увидев же почтенного старца, окруженного сыновьями и вещающего народу, они сочли его самым уважаемым из всех.
Их предводитель приблизился к Маттафии и сказал:
— Приступи первый и исполни повеление царя, как сделали это все народы и мужи иудейские и оставшиеся в Иерусалиме. И будешь ты и дом твой в числе друзей царских, и ты и сыновья твои будете почтены и серебром, и золотом, и многими дарами.
Но, возвысив голос, дабы все его слышали, Маттафия отвечал:
— Если и все народы в области царства царя послушают его, и отступят каждый от богослужения отцов своих, и согласятся на повеления его, то я, и сыновья мои, и братья мои будем поступать по завету отцов наших.
Но тут один из иудеев, видимо убоявшись вовсе разгневать греческих наемников, рассвирепевших от этих слов, приблизился к жертвеннику ложных богов, чтобы совершить положенные церемонии. Тогда Маттафия, выхватив у одного из воинов меч, сразил отступника, а вслед за ним и предводителя греков, пытавшегося остановить старца.
Растерявшиеся стражники отступили.
Он же, опрокинув жертвенник ногою и воздев над головами окровавленный клинок, возгласил:
— Всякий, кто ревнует по законе и стоит в завете, да идет вслед за мною!
И пустился он в бегство вместе с пятью своими сыновьями, укрывшись высоко в горах и оставив на произвол судьбы и дом свой, и все имущество свое.
За ним последовали многие; "преданные правде и закону", они укрылись в пустыне, в потаенных местах.
Вот так началась славная эпопея, герои которой, пятеро братьев, носили провиденциальное имя Маккавеев, что значит по-еврейски "наносящий удар", а на греческом — "сражающийся".
Отряд воинов Антиоха преследовал бегущих и настиг большое число мужчин, женщин и детей. Хотя беглецы были вооружены, но настала суббота, и они, не пожелав ни бежать дальше, ни защищаться, уговорились друг с другом: "Умрем в невинности нашей" — а нападавших встретили словами: "Небо и земля свидетели за нас, что вы несправедливо губите нас".
И, словно жертвенные агнцы, они подставляли горло мечу. Нападавшие не пощадили ни женщин, ни детей, ни даже скота и вырезали в тот день тысячу человек.
Но пролитая кровь вопияла о мщении, и весь Израиль услышал этот призыв.
Первыми откликнулись асидеи, самые храбрые из евреев; они взялись за оружие и явились к Маттафии.
А вслед за ними к нему стеклись все беглецы и преследуемые, умножая число воинов.
Когда стало их достаточно для обороны н нападения, они обрушились на отступников "и поражали в гневе своем нечестивых и в ярости своей мужей беззаконных", убив многих, а остальных вынудив спасаться под защитой язычников и раствориться среди них.
Отвоевав Иерусалим и весь Израиль, Маттафия и пятеро его сыновей двинулись на восток и на запад, к северу и к югу, разрушая святилища, воздвигнутые чужеземным богам.
Но однажды почтенный старец прервал поход, чувствуя приближение смерти, и призвал сыновей к своему ложу.
— Дети мои, — обратился он к ним, — возревнуйте о законе и отдайте жизнь вашу за завет отцов наших. Ныне усилились гордость и испытание, ныне время переворота и гнев ярости. Вспомните же о делах отцов наших, которые они совершили во времена свои, и вы приобретете великую славу и вечное имя. Вот Симон, брат ваш: знаю, что он муж совета, слушайте его во все дни; он будет вам вместо отца. А Иуда Маккавей, крепкий силою от юности своей, да будет у вас начальником войска.
Напутствовав своих чад, он благословил их и, испустив дух на сто сорок шестом году праведной жизни, как сказано, "приложился к отцам своим". Его похоронили в Модине в семейной усыпальнице, и весь Израиль, оплакивая его, погрузился в траур.
С этого времени, как повелел старец, Симон стал головой, а Иуда — десницей; началась долгая, яростная, смертельная борьба.
Аполлоний, наместник Антиоха в Иудее, собрал воедино все свои отряды и двинулся из Самарии во главе большого войска.
Иуда выступил против него, разбил и уничтожил его воинство и его самого, забрал меч убитого и до смерти не держал в руках иного оружия.
Тогда Сирон, другой военачальник Антиоха, правивший в Нижней Сирии, собрал значительное войско и пошел к Вефорону. В своей свите он вез работорговцев, которые должны были за проданных им иудеев заплатить Риму дань от царя Антиоха.
Иуда не позволил врагу продвинуться в глубь страны.
Но когда он оказался лицом к лицу с Сироном, его соратники стали убеждать его, что противник в двадцать раз более многочислен, чем его отряд. На это он отвечал:
— У Бога небесного нет различия, многими ли спасти или немногими.
И он обрушился на сирийцев. Те бежали, а сам Сирон едва смог достичь побережья и вернуться на барке в Антиохию.
То же случилось с тремя другими армиями, посланными Антиохом против Иуды, который перебил три тысячи человек у Горгия, пять тысяч — у Лисия и восемь — у Тимофея.
Антиох Эпифан умер от ярости, и наследовал ему его сын Антиох Эвпатор.
Новый монарх решил одним ударом покончить с сопротивлением преданных вере, которых он называл горсткой разбойников.
Он снарядил армию в сто тысяч пеших, двадцать тысяч конных воинов и тридцать два слона.
А каждый слон, ведомый погонщиком-индийцем, нес на спине деревянную башню с тридцатью двумя стрелками.
Во главе этой ста тридцати одной тысячи человек царь двинулся на Иерусалим.
Исполинское воинство наводило страх звуками боевых рожков, трубным ревом слонов и ржанием лошадей.
Кавалерия двигалась справа и слева, поддерживая боевой дух пеших ратников звуками труб. Одним боком войско прижималось к горам, другим — выплеснулось на равнину, а когда солнце било в золотые и бронзовые щиты, они отбрасывали на окрестные холмы такой свет, что те, казалось, вспыхивали.
Все бежало перед этой людской лавой; сыновья несли на себе стариков, женщины волокли детей, да и зрелые мужи первыми пускались в бегство — так ужасен был грохот шагов, топот лошадей, такой страх наводили яростно трубившие слоны!
Но Иуда Маккавей вышел наперерез врагу.
Бой был ужасен. В первой же стычке полегло шесть сотен воинов Эвпатора.
А один из юношей-иудеев, по имени Елеазар, заметив самого крупного и по-царски разукрашенного слона, подумал, что тот несет на себе самого Антиоха Эвпатора. Он решил обезглавить вражеское войско и приобрести себе вечное имя, а потому, поражая противников направо и налево, мечом проложил себе дорогу к четвероногому чудовищу, нырнул ему под брюхо и снизу вонзил меч в его внутренности. Слон рухнул, и вместе с ним — башня с тридцатью двумя воинами. Но, падая, он раздавил смельчака!
Однако, несмотря на подобные чудеса храбрости, иудеям пришлось отступить; впервые они покидали поле боя не с победой.
Антиох Эвпатор продолжал продвигаться к Иерусалиму, а Иуда и его соратники укрепились в сионской крепости.
Там и осадил их царь.
Осада была долгой. Антиох поставил против стен множество стрелометательных орудий и машин, мечущих копья, камни и огонь.
Иудеи выставили свои устройства для метания.
Война обещала затянуться, как некогда в Трое; Антиох был готов девять лет стоять под стенами святого града, однако два обстоятельства заставили его снять осаду.
Дело происходило в седьмой год, год субботы (иудеи воздерживались от работ не только каждый седьмой день недели, но и раз в семь лет они не пахали и не сеяли, питаясь лишь теми плодами земли, которые родятся сами). Поэтому в войске Антиоха начался голод.
Кроме того, в самой Антиохии вспыхнул бунт.
Поэтому царь наспех заключил мир с Иудой, поспешил в свое царство и, возвратившись в столицу, был вместе с Лисием убит Деметрием, сыном Селевка, силой отлученным от трона и силой же вернувшим его себе.
Деметрий решил действовать с евреями иначе: вместо того чтобы навязывать им греческих, финикийских и египетских богов, он позволил им молиться кому хотят, но возжелал поставить во главе их первосвященника по собственному выбору.
Первосвященник обменял Бога и народ свой на дружбу с Деметрием; нечестивца звали Алким.
Но Иуда Маккавей был начеку. Он бросил клич: "Ко мне, Израиль!" — и его воины, разошедшиеся на время мира по домам, собрались по первому же знаку.
Тогда Деметрий призвал к себе Никанора, одного из первых вождей своих, и повелел истребить этот народ.
Верный привычке побеждать, Иуда не стал ждать Никанора. Он вышел ему навстречу и, ударив на него близ Хафарсаламы, разбил и уничтожил пять тысяч его войска.
После поражения Никанор собрал воедино оставшихся в живых, все еще в три раза более многочисленных, чем победившие его, и, ожидая подкрепления из Сирии, встал лагерем под тем самым Вефороном, где потерпел поражение Лисий.
Тогда Иуда пошел на Вефорон.
В тринадцатый день месяца а дар а противники сошлись; воины Никанора были отброшены, а сам военачальник убит.
Люди Деметрия, увидев, что их предводитель погиб, бросили оружие и обратились в бегство.
Но воины Иуды погнали их от Адаса до Газиры и трубили вослед им в вестовые трубы, возвещая городам и селениям Израиля о поражении врага. При этих звуках все, кто был способен носить оружие — от малых детей до стариков, — выходили из домов с именем Господа на устах и помогали громить некогда великолепное войско.
Все солдаты Деметрия полегли в землю Израиля. Никто не остался в живых.
Иудеи отрубили голову Никанора и правую руку его, что он простирал надменно, и прибили к столбу у ворот иерусалимских. А тринадцатое число месяца адара постановили ежегодно праздновать как день великой победы.
Однако храбрые защитники политической и религиозной свободы от победы к победе истощали свои силы и число. Каждое новое сражение стоило им чистейшей крови из жил, каждая победа сокращала число бьющихся сердец.
И тут Иуда прослышал о храбром народе, возросшем и возмужавшем в боях. Это племя, говорили ему, на востоке покорило галатов и сделало их своими данниками, на западе захватило страну Испанскую, овладев ее серебряными, золотыми и свинцовыми рудниками. Они подчинили себе отдаленных властителей, отразили все нашествия ипоплеменников со всех сторон света, победили Филиппа и Персея, царя Киттимского, в прах разгромили Антиоха Великого, повелителя Азии, вышедшего против них на войну со ста двадцатью слонами, с конницей и колесницами. Его самого они взяли живым и отпустили лишь в обмен на многих заложников и большую дань — от него и потомков его. Они захватили земли персов, мидян и лидийцев и подарили эти владения одному из своих союзников — царю Эвмену. А еще Иуде сказали, что греки, единоплеменники великого Александра, полтора века назад прошедшего мимо Иерусалима в силе и славе побед, — греки вознамерились было покорить этот народ, но одного военачальника и единственной из многих армий оказалось достаточно, чтобы рассеять их, сжечь города и сровнять с землей крепости, а женщин и детей увести в рабство. И еще уверяли его, что народ этот рассеял, покорил или привлек к себе все царства и города, противившиеся ему.
При всем том, как заверили Иуду, правители этого народа свято блюли слово, оставались верными клятвенным союзам, и сильная рука их так же неколебимо поддерживала друзей, как повергала в прах врагов.
Звали этих людей римлянами.
Услышав о них столько хорошего, Иуда Маккавей отрядил двух своих племянников, Евполема, сына Иоаннова, и Иасона, сына Елеазарова, и послал их заключить с римлянами союз.
Что же в действительности представлял собою народ, которому суждено стать поддержкой, союзником, а потом и властителем Иудеи?
О нем придется сказать несколько слов, поскольку во времена Давида с ним еще никто не считался.
Спустя четыреста тридцать два года после падения Трои, двести пятьдесят лет после смерти Соломона, ко времени рождения пророка Исайи, в седьмую олимпиаду, в первый год десятилетнего правления архонта афинского Харопса, альбанский царь Нумитор выделил землю во владение двум внукам, незаконнорожденным сыновьям своей дочери Реи Сильвии… Младенцами этих близнецов оставили на берегу реки, и их выкормила волчица. Позже в безлюдном лесу их нашел пастух, отправившийся туда на поиски зарезанной волчицей овцы. Вот эти-то земли, повторяем, и даровал царь двум своим внукам, отослав их из Альба Лонги вместе с подчинявшейся их воле кучкой разбойников…
Братья спустились с Альбанских гор и добрались до самого высокого холма из семи, стоявших рядом: именно здесь их некогда выкормила волчица, обитательница рощи на склоне холма.
У его подножия, по опушке рощи, протекал ручеек, называемый источником Ютурны, а еще ниже меж двух безымянных холмов виднелась река Тибр.
Поднявшись на вершину этого холма, возвышавшегося над другими, близнецы заспорили о расположении будущего города. Не обращая внимания на замечания брата, Ромул начертил на земле контуры будущих укреплений.
— Прекрасная крепость, и вполне неприступная! — засмеялся Рем, перепрыгнув через черту, изображавшую стену, и был убит братом. (Довольно дорогая плата за шутку!)
Несколько сторонников Рема вернулись в Альба Лонгу, чтобы сообщить Нумитору о случившемся, остальные — а их набралось около трех тысяч — остались с Ромулом, ничуть не беспокоясь о том, что делят свою судьбу с братоубийцей.
Впрочем, боги также не обеспокоились этим, поскольку все предзнаменования были благоприятны.
Ромул запряг в плуг быка и корову, провел борозду вокруг холма. По пути железный лемех выворотил из земли человеческую голову.
— Да будет так, — объявил он. — Крепость я назову Капитолием, а город — Римом.
Капитолий происходит от caput, что значит "голова", а Рим — от гита: "сосец".
Оба названия, как видим, символичны: город станет главой всего мира и сосцом, из которого все народы напитаются млеком веры.
Поскольку ничто уже не противилось его замыслу, Ромул назначил день жертвоприношения, дабы умилостивить богов. Когда подошел срок, он принес жертвы и всем своим приспешникам велел сделать то же — по возможностям каждого, а затем, разведя большой костер, он первым прыгнул через пламя, чтобы очиститься, и остальные последовали его примеру.
В эту минуту двенадцать ястребов пролетело над головой Ромула с востока на запад.
— Обещаю городу моему двенадцать веков царствования! — воскликнул Ромул.
Так и произошло: от Ромула до Ромула Августула протекло двенадцать столетий.
А в эпоху, когда Иуда Маккавей посылал к нему гонцов, Рим уже прошел половину предначертанного пути.
Пока же продолжим рассказ о том, как шло завоевание мира и обретение власти над вселенной.
Ромул произвел смотр своим людям, насчитав три тысячи пеших и три сотни конных воинов.
Они-то и стали ядром римского народа.
Он поделил людей на три общины, названные трибами и возглавлявшиеся трибунами. Эти общины он поделил еще на тридцать, названных куриями, с к у р и о — нами во главе, а каждую курию разбил еще на десять декурий, поставив над каждой декуриона.
Таким образом, Римом управляли три трибуна, тридцать курионов и триста декурионов.
Поделив людей, принялись за землю, отведя прежде всего наделы для нужд богослужения и общественных надобностей, а остальные в равных долях раздали по тридцати куриям.
Распределив людей и землю, Ромул занялся распределением обязанностей и почестей.
Наиболее храбрые и сведущие подданные были названы патрициями, остальные — плебеями.
А сам Ромул стал их царем.
Патрициям вменялось заботиться о жертвах богам, вершить суд и помогать царю управлять государством.
Плебеям позволялось заниматься более скромными делами: возделывать землю, пасти стада и преуспевать в ремеслах.
Патрициев созывали на сход вестники, плебеев собирал на площади звук трубы.
Сам царь становился верховным исполнителем жертвоприношений, следил за соблюдением закона и обычаев в стране, строгим следованием естественному и гражданскому праву, заключал соглашения, договоры, судил за самые опасные преступления, имел право созывать народ и сенат, первым высказывать свое мнение при обсуждении общественных дел, исполнять принятые решения и, наконец, командовать войсками, объявлять войну и заключать мир. Он объединял таким образом в своих руках власть религиозную и военную, законодательную и исполнительную.
Как видим, выкормыш волчицы выкроил себе долю льва.
Такова была основа управления Римом.
Когда полномочия и функции были распределены, когда каждый знал свои права и обязанности, Ромул занялся расширением границ царства и умножении числа подданных.
Для этого он издал три закона.
Первый запрещал родителям убивать своих детей до достижения ими трехлетнего возраста. Исключение делалось лишь для калек и уродов с рождения; в этом случае младенца показывали пяти соседям и, сообразно их решению, умерщвляли или оставляли жить.
Второй закон давал право пристанища иным племенам и людям, недовольным своими правителями. Рощу у подножия Капитолия, где некогда волчица выкормила близнецов, Ромул объявил священной и построил в ней храм, служивший убежищем для всякого свободнорожденного.
Третий же закон запрещал истреблять молодых жителей завоеванных городов, а также продавать их в рабство, равно как оставлять пустующими ранее возделывавшиеся земли. Более того, вновь приобретенные области объявлялись римскими колониями. Как таковые они наделялись некоторыми правами, а их обитатели — преимуществами римских граждан.
Подобный образ правления оставался неизменным до того дня, как Брут изгнал царей, то есть до 243 года от основания Рима.
Брут был современником пророка Иезекииля.
Новый порядок назвали республикой, но, кроме маловажных изменений в формах власти, ее основание не было поколеблено. Теперь вместо одного пожизненного царя Римом правили два ежегодно избираемых магистрата, называемых консулами, что значит "советниками"; само это слово, введенное в политический язык Рима, предупреждало, что вожди ничего не предпримут без совета с гражданами.
Если не считать этой обязанности (которую они без труда научились обходить), консулы унаследовали не только царскую власть, но и все привилегии единоначального правления, даже цепочку из двенадцати ликторов, всюду выступавших впереди них с пучком голых березовых прутьев в руках (а когда магистрат выезжал из города, в середину связки вкладывали топор).
Первыми консулами стали Брут и Коллатин.
Сначала они принялись искоренять влияние этрусков, обосновавшихся в Риме с приходом Тарквиниев. Затем пришло время сварам между патрициями и плебеями, чем воспользовались эквы и вольски и повели с Римом борьбу не на жизнь, а на смерть. И наконец, несмотря на старания трибунов захватить всю власть, на преступления децемвиров, на появление военных трибунов, завоевание мира началось, хотя и с остановками, топтанием на месте и временными отступлениями. Подобно ребенку, мучительно пережившему болезни младенческого возраста и затем, как бы в отместку, быстро идущему в рост, превращаясь в крепкого здорового юношу, — Рим, одолев внутреннюю смуту, начинает, как мы говорили, свои завоевания.
За короткий срок римляне, объединившись с латинами и герниками, подчинили себе вольсков, захватили Вейи, руками Манлия повергли галлов к подножию Капитолия, а потом мечом Камилла изгнали их из Рима и тем же мечом, завещанным Папирию Курсору, начали войну с самнитами, охватившую пожаром всю Италию от мыса Регия до Этрурии. Наконец пал Тарент, вопреки Пирру и его эпирцам; пала и Этрурия, вопреки Овию Пакцию и его самнитам, Бренну и его галлам. Ко времени, когда в Вавилоне скончался Александр Великий, Рим был — или вскоре должен был стать — владыкой во всей Италии.
После этого начинаются войны и победы за пределами полуострова, с таким трудом объединенного под римскими орлами. Дуилий присоединяет Сардинию, Корсику и Сицилию; Сципион — Испанию, Эмилий Павел — Македонию, Секстий — Трансальпийскую Галлию… Здесь римлянам пришлось остановиться, поскольку из-за Альп появился враг, имя которого узнали, получив от него три почти смертельные раны. Звали его Ганнибал, а изранил он тело Рима в трех местах: у Требии, Тразименского озера и Канн. Но судьба Рима была в крепкой руке Провидения. Карфагенский герой терпит поражение не на поле боя, а у себя на родине, где властители от него отвернулись. Однако это не мешает ему еще десять лет сражаться с римским войском и римским народом; он покинет Италию только тогда, когда Сципион ударит по Карфагену и война перекинется за море. Здесь Ганнибал даст сражение у Замы и проиграет его, укроется у Прусия и примет яд, чтобы не попасть живым в руки римлян — и все это в то самое время, когда Маттафия, отец Маккавеев, опрокинет жертвенники неверных и подвигнет иудеев к освобождению.
А Рим, избавившись от опасного недруга, продолжит завоевания, хотя и помедлив в нерешительности: двинуться ли ему на запад, пока еще нищий, воинственный, варварский, но обращенный в будущее, преисполненный молодых соков, или на восток, блистающий искусством и ученостью, но ослабленный, испорченный и разлагающийся на глазах. А потому на пробу посылаются две армии с консулами во главе каждой; они идут против неизвестных, непонятных и почти что неуловимых племен: бойев и инсубров. Упершись спиной в Апеннины, Рим напрягает руки, чтобы оттеснить галлов на несколько льё. Меж тем двух легионов и одного военачальника оказывается достаточно, чтобы разбить Антиоха: Рим лишь тронул пальцем глиняного колосса, и тот обрушился.
Восточный мир, или, если угодно, владения Александра, и в самом деле заслужили свою погибель: клятвопреступление и разбой — вот те боги, которым там молились. В Наксосе существовали даже алтари Безбожию и Неправедности. Кровосмешение вошло в повседневный обиход: египетские повелители, как Осирис, женились на собственных сестрах и, подобно Осирису же, в таких брачных союзах теряли остатки мужественности. Тридцать три тысячи городов колонизованного греками Египта в действительности были иссохшим телом, члены которого — захудалые поселения — тянулись вдоль порогов и плотин к огромной чудовищной голове: Александрии. Империя Селевкидов, перенаселенная царями, именовавшими себя Великими, Блистающими, Победителями героев, собственными руками раздирала себя на части. Антиохия и Селевкия, две сестры-гречанки, сражались между собой столь же ожесточенно, как и те греческие братья, что звались Этеоклом и Полиником. Все эти жалкие царьки, потомки Лага и Селевка, поддерживали свое владычество лишь с помощью северян, выписываемых из Греции, но тех доводили до изнеможения азиатское солнце и зной Сирии и Египта. Однажды Рим запретил ввозить туда это живое, мускулистое мясо войны, и без притока молодой воинственной крови в жилах сирийской и ассирийской монархий перестала теплиться жизнь.
Филипп V Македонский держался дольше; он укрылся за неприступными горами, в его передовых дозорах служили те, кого тогда считали лучшими воинами в мире: пешие ратники из Эпира и всадники из Фессалии. Он вдобавок обладал тем, что Антипатр называл "ловчими сетями Греции" — укреплениями Элатеи, Халкиды, Коринфа и Орхомена. Вся Эллада служила ему складом оружия, припасов и сокровищ… Но горе ему! Он оказался союзником Ганнибала, а потому врагом — и был обречен.
Рим послал против него Фламинина. Этот лис в львиной шкуре явился в Грецию, пожимая руки пришедшим на встречу с ним и лобызая отправленных к нему послов; он так расточал ласки и посулы, что заполучил проводников, указавших ему путь через ущелье Антигона, служившее воротами в Македонию. Когда же он оказался за горной стеной, то обнажил меч и разбил Филиппа в беспощадном сражении при Киноскефалах.
Филипп V подписал мирный договор, не оставлявший ему надежд править всей Грецией.
Именно об этих фантастических победах прослышал Иуда Маккавей, когда решился отправить к римскому народу Евполема и Иасона, наделив их званием и полномочиями послов.
Добравшись до Рима и представ перед сенатом, они с поклоном приветствовали собрание и обратились к нему с такими словами:
— Иуда Маккавей, братья его и весь народ иудейский послали нас к вам, чтобы заключить с вами союз и чтобы вы вписали нас в число ваших друзей.
Речь была короткой, что в Риме очень ценилось. Предложение приняли, и сенат издал эдикт; его текст, выгравированный на медных досках, посланники привезли назад в Иерусалим, чтобы повесить его в напоминание о мире и союзе Рима и Иудеи.
"Благо да будет римлянам и народу иудейскому на море и на суше навеки, и меч и враг да будут далеко от них! Если же настанет война прежде у римлян или у всех союзников их во всем владении их, то народ иудейский должен оказать им всем сердцем помощь в войне, как потребует того время. Точно так же римляне от души будут помогать им в войне".
На таких условиях заключили римляне союз с народом иудейским. А о том зле, какое приносит иудеям царь Деметрий, они написали ему так:
"Для чего ты наложил тяжкое твое иго на друзей наших и союзников — иудеев? Если они еще обратятся к вам с жалобой на тебя, то мы окажем им справедливость и будем воевать против тебя на море и на суше".
Однако, когда Евполем с товарищем вернулись домой, они узнали, что Иуда убит, а Иерусалим захвачен!
Деметрий послал второе войско, состоящее из двадцати тысяч пеших и двух тысяч конных ратников, и те остановились в Верее.
Иуда с тремя тысячами сподвижников двинулся на них и остановился при Елеасе.
Но на следующее утро, когда оба войска выступили друг против друга, большинство людей Маккавея обуял великий страх, и они покинули своего вождя.
Осталось у него лишь восемь сотен воинов, но зато самых сильных и храбрых.
Они-то первыми и бросились на врага.
Они ударили по правому крылу македонского легиона и смяли его. Остаток греческого войска пришел в смятение; сначала никто не решился помочь терпящим беду: все приняли нападавших за передовой отряд и опасались прихода остальных.
Но затем, обнаружив, что никто более не явится на битву, греки сомкнулись вокруг Иуды и восьми сотен его храбрецов.
Все они погибли.
Отзвук падения нового союзника долетел и до Рима, но там и не заподозрили, что смерть нашла второго Ахилла, что погиб новый Леонид, — Рим продолжал двигаться своей дорогой.
Сципион Эмилиан как раз завоевал для него все побережье Африки, Помпей — Сирию и Понт, Марий — Нумидию, Юлий Цезарь — Галлию и Британию. Наконец, Рим получил в наследство от Никомеда Вифинию, от Аттала — Пергам и от Аппиона — Ливию. Тогда-то он стал полным, безраздельным повелителем того большого озера, что зовется Средиземным морем — чудесного, единственного провиденциального водного зеркала, созданного природой для блага цивилизаций всех эпох и всех стран. В его глади отражались попеременно Каноп, Тир, Сидон, Карфаген, Александрия, Афины, Тарент, Сибарис, Регий, Сиракузы, Селинунт, Массилия, а в них в свою очередь отразилось оно, могучее, великолепное и непобедимое. Вокруг этого озера в нескольких днях пути друг от друга лежат буквально под рукой все три тогда известные части света: Европа, Африка и Азия. Благодаря ему все пути открыты Риму: по Роне — в сердце Галлии, по Эридану — в глубь Италии, по Тахо — далеко в Испанию, по Кадисскому проливу — к Большому морю и Касситеридам, наконец, через пролив у Сеста — в Понт Эвксинский и дальше — в Татарию, по Красному морю — в Индию, Тибет и к Тихому океану, то есть — в безбрежность, по Нилу — к Мемфису, Элефантине, Эфиопии, к пустыням — иначе, в неизведанное. и здесь Империя замедлила шаг, ужаснувшись самое себя, и застыла в ожидании.
Чего она ждет?
Рождения освободителя, приход которого предчувствуют народы; ведь земля, наша общая матерь, уже содрогается во чреве своем, ее горизонт светлеет и золотится, как на восходе солнца, а люди ищут взглядом то место, где чудотворец явится всем.
Рим, как и остальное человечество, ожидал Спасителя, предсказанного Даниилом и возвещенного Вергилием, — того божества, кому заранее воздвигались лари под именем Неведомого бога — Deo ignoto.
Но каков он явится? От кого родится?
Старинные предания гласят, что род человеческий, впав в ничтожество по вине женщины, обретет искупителя, рожденного непорочной девой.
В Тибете, Японии бог Фо, пекущийся о процветании народов, изберет для появления на свет лоно белокожей девственницы.
В Китае дева, понеся от цветка, родит сына, который станет царем вселенной.
В лесных чащах Германии и Британии, там, где укрылись вымирающие племена, их друиды ожидают избавителя, рожденного от девственницы.
И наконец, Писание возвешает о приходе Мессии, зачатом в лоне девы, чистой, как утренняя роса.
Ведь все эти народы считали, что надобно девственное лоно, чтобы дать грядущему богу обиталище, достойное его.
Но где родится этот бог?
Народы, обернитесь в сторону Иерусалима!
Для того чтобы читатель восемнадцать столетий спустя смог мысленно отправиться по закоулкам незнакомого города, следя за повестью о великих событиях, которые мы смиренно собираемся изложить, да позволит он нам кратко поведать, каким был Иерусалим (о превратностях судьбы которого мы только что вели речь) на восемнадцатом году правления Тиберия, под властью Понтия Пилата, шестого прокуратора Иудеи, навязанного евреям римским владычеством, а также Ирода Антипы, тетрарха Галилеи, и Каиафы, поставленного на тот год первосвященником.
Стена, некогда возведенная Неемией, все еще опоясывала город, имея в окружности тридцать три стадии, что соответствует одному льё по современным меркам. Над ней возвышалось тринадцать башен, и ее прорезывали двенадцать ворот, смотрящих на все стороны света.
Четверо из них выходили на восток, где стена шла вдоль долины Иосафата и Масличной горы, от которой ее отделяло течение Кедрона.
Они назывались Навозными воротами, воротами Долины, Золотыми воротами и воротами Источника.
Первые выходили на Драконов ключ, названный так в честь бронзового дракона, из пасти которого вырывалась струя воды.
Вторые высились напротив селения Гефсимании, где было много масличных давилен, давших ему имя.
Третьи и четвертые вели к мосту через Кедрон, за которым дорога раздваивалась. Свернув направо, можно было добраться до Мертвого моря и Ен-Гадди, налево — к Иордану и Иерихону.
Двое ворот выходили на южную сторону, над источником Гион: ворота Царских садов, служившие выходом из крепости, и ворота Первосвященника, служившие выходом из дворца Каифы. Первые вели к верхней купальне и горе Ен-Рогел; через вторые можно было попасть на дорогу к Вифлеему и Хеврону.
В западной стене, возвышавшейся над Долиной мертвых, находились Рыбные, Древние и Генафские ворота.
В полусотне шагов от Рыбных ворот начинались четыре дороги. Левая, огибающая стену, была той самой дорогой к Вифлеему и Хеврону, на которую, как мы уже упоминали, можно было попасть через ворота Первосвященника. Вторая, тоже отклонявшаяся влево, вела в Газу и к Египту. Третья — к Эммаусу — шла прямо, и, наконец, по правой можно было прибыть в Иоппию и к Средиземному морю.
От Древних ворот пролегал путь в Силоам и Гаваон: сначала он шел на северо-запад, оставляя справа могилу первосвященника Анании, а слева — холм Голгофу.
Генафские ворота вели из дворца Ирода и отворялись только для владельцев и служителей самого дворца, но, поскольку их прикрывала лишь решетка, снаружи можно было полюбоваться великолепными садами тетрарха, аллеями фруктовых деревьев, куртинами редких растений и благоуханных цветов, тенистыми купами сосен, пальм и сикомор, водой, струящейся или бьющей из многих фонтанов, лебедями на глади водоемов и стайками газелей, резвящихся среди деревьев и цветов.
И наконец, еще трое ворот выходили на север: ворота Женских башен, Эфраимовы и Угловые, или Вениаминовы ворота.
Первые вели к садам, огородам и рощам фруктовых деревьев, вторые — на дорогу к Самарии и Галилее и последние — на дорогу по мосту через Кедрон, уходящую на северо-восток к Анафофу и Вефилю мимо Змеиного пруда слева и горы Соблазна — справа.
Тринадцать башен иерусалимских назывались: Печная, Угловая, Хананаэл, Высокая, Меа, Большая, Силоамская, Давидова, Псефина и четыре Женские — по углам ворот, получивших от них свое название.
Эти стены с двенадцатью воротами и тринадцатью башнями заключали в своих пределах четыре разных города, отделенных друг от друга стенами, вытянувшимися с востока на запад и поделившими весь Иерусалим; в них тоже были свои ворота для прохода из одной части в другую. Мы опишем их в хронологическом порядке, начиная с той, что была выстроена первой.
Верхний город, или град Давидов, заключал в себе дома Анана и его зятя Каиафы, дворец царей Иудейских, представлявший собой цитадель на вершине горы Сион, и гробницу Давида.
Нижний город, или град Сиона, почти на четверть был занят храмом, а помимо него здесь стоял дворец Пилата, примыкавший к башне Антония, с которой был соединен своего рода мостом, называемым Ксистом: с него римские управители обращались к народу. Недалеко отсюда располагался театр, выстроенный Иродом Великим; его стены почти сплошь покрывали изречения, восхвалявшие Августа, а на шпиле блестел золоченый орел. Кроме того, там находились дворец Маккавеев, ипподром, амфитеатр и, наконец, гора Акра с построенной на ней цитаделью Антиоха.
В Предместье находился дворец Ирода с великолепными садами, о которых уже шла речь; здесь располагались также дома многих знатных горожан.
Наконец, Везефу, или Новый город, не являвший собой ничего примечательного, населяли медники, торговцы шерстью, старым платьем и скобяным товаром.
Таков был Иерусалим к началу нашего повествования, то есть к 13 дню месяца нисана, соответствующему теперешнему 29 марта.
Было восемь часов вечера[10].
По случаю Пасхи город выглядел необычно. Сюда собрались иудеи со всех концов Палестины, чтобы отпраздновать торжество заклания агнца. С ними притекли бродячие торговцы, что всюду следуют за толпой, скоморохи, живущие от излишков больших скоплений народа, цыгане, подбирающие крохи на путях караванов и паломников. А потому население увеличивалось на добрую сотню тысяч человек. Пришельцы размещались у знакомых, раз в год уделявших им место у очага и за столом, или же в харчевнях и караван-сараях, куда они являлись с прислугой, мулами и верблюдами. Ате, у кого не было ни радушных знакомых, ни денег на постой, разбивали палатки, обычно на Дровяном рынке в Предместье либо на Большой площади и на площади перед Древней купальней в Нижнем городе. Наконец, те, кто не смог обеспечить себя никакой крышей над головой, обосновывались на ипподроме, под перистилем театра или же на склонах горы Акра, а то еще в величественной кипарисовой роще, раскинувшейся от царских давилен до башни Силоамской, часть которой за два года до того обрушилась, убив насмерть восемнадцать человек и более или менее сильно поранив большое число бедняков из предместья Офел.
Трудно даже вообразить, каким движением, шумом и людским гомоном наполнен город три пасхальных дня. В продолжение их не выполнялись обычные распоряжения городской стражи: по вечерам улицы не перегораживали цепями, на ночь не замыкали внутригородских и внешних ворот, дабы люди свободно ходили из одной части города в другую. Теперь можно было войти в Иерусалим или выйти из него без окрика часовых, которые, кстати, не слишком заботились о своих обязанностях, ибо ослабление бдительности становилось одним из необходимых условий главного празднества, годовщины вызволения народа иудейского из египетского плена и обретения свободы.
А потому нет ничего удивительного в том, что часовой у ворот Источника не обратил никакого внимания на двух человек в широких бурых плащах. Одному из них было лет тридцать — тридцать пять, другому — пятьдесят пять — шестьдесят. У молодого были прекрасные голубые глаза, светлые волосы и едва наметившаяся бородка на тонком лице; у пожилого — седеющая курчавая шевелюра, клочковатая борода, нос крючком и горящий, почти угрюмый взгляд. Двое прошли в ворота, тотчас свернули направо и через другие, внутренние ворота вошли в град Давидов. Там они, внимательно оглядывая всех встречных, прошли вдоль кипарисовой рощи, о которой мы уже упоминали, оставили по левую руку дворец Анана, тестя Каиафы (каждый год один из этих двоих попеременно заступал на место первосвященника). Затем спутники отклонились вправо, все так же вглядываясь в прохожих, прошли между углом крепости и зданием, называвшимся Домом храбрых, где некогда жили телохранители Давида, и, наконец, видимо, нашли того, кого искали. То был человек, только что зачерпнувший воду из Сионской купальни и собиравшийся уйти с кувшином на плече.
Человек этот, по виду слуга, заметив, что они направились прямо к нему, остановился.
— Не обращай внимания на нас, друг мой, — произнес тот, что помоложе, — и иди, куда шел, а мы последуем за тобой.
— Но, чтобы следовать за мной, — удивился служитель, — надо ведь знать, куда я иду!
— Мы знаем: ты идешь к своему хозяину, а у нас к нему поручение от нашего.
В голосе говорившего было столько мягкой решительности, что человек с кувшином, более не противясь, поступил так, как ему советовали.
Шагов через сто они подошли к весьма красивому дому, расположенному между дворцом первосвященника Каиафы и местом, где под четырехугольным шатром после возвращения из пустыни хранился ковчег Завета.
Слуга открыл дверь дома и отступил, пропуская незнакомцев.
Они остановились в передней, ожидая, пока об их приходе предупредят хозяина. Минут через пять тот появился перед ними. После того как они приветствовали друг друга по еврейскому обычаю, более молодой из пришедших, которому его молчаливый спутник, видимо, доверил вести переговоры, произнес:
— Брат, меня зовут Иоанн, сын Зеведеев, а тот, кого ты видишь рядом со мной — Петр, сын Ионин. Мы ученики Иисуса Назареянина; около полудня учитель расстался с нами в Вифании, сказав: "Войдите вечером в Иерусалим через ворота Источника, поднимитесь к Сиону, идите прямо, не сворачивая, пока не встретите человека с кувшином на плече; следуйте за ним и войдите в тот дом, куда он придет, а хозяину дома скажите: "Иисус из Назарета обращает к тебе вопрос: "Мое время близко; где комната, в которой бы мне есть пасху с учениками моими?" И он покажет вам горницу большую, устланную; там приготовьте"". В должный час мы вышли из селения, вошли в Иерусалим через указанные нам ворота, стали подниматься к Сиону, встретили твоего служителя, который как раз зачерпнул воду кувшином и поставил его на плечо; мы последовали за ним к тебе и спрашиваем от имени пославшего нас: "Где Иисус из Назарета будет справлять Пасху в этом году?"
Тот, к кому молодой человек обратился с речью, почтительно поклонился и ответил:
— Вам незачем говорить, кто вы, ибо я вас знаю: именно в моем доме в Вифании Иисус из Назарета справлял предыдущую Пасху и объявил о гибели Иоанна Крестителя. Меня зовут Илий, я двоюродный брат Захарии из Хеврона. Предугадав желание Иисуса из Назарета, я снял для него дом у фарисея Никодима и у Иосифа Аримафейского. Пойдемте, я вам его покажу, и вы сами выберете подходящее место для празднества.
И, взяв факел, освещавший прихожую, он вышел с ними во двор. В его дальнем конце возвышалось здание, нижние камни которого выдавали древность постройки, восходящей ко временам Вавилона и Ниневии.
Действительно, некогда этот дом был своего рода цирком, где в мирное время упражнялись во владении копьем и мечом военачальники Давида, которых называли тогда сильными мужами Израилевыми. Стены цирка видывали этих людей, принадлежавших к уже исчезнувшей породе гигантов, казалось рожденных от любовных утех ангелов с земными девами. И было их всегда тридцать, какой бы урон ни несли они от вражеских мечей. К этим циклопическим камням, исторгнутым из земного лона, прислонялись перевести дух после мужественных игрищ неутомимые воители:
Иесваал, Елеазар, Шамма, Иесваал, сын Ахамани, в одном бою поразивший восемьсот филистимлян и ранивший триста; Елеазар, сын Додо, покинутый всеми при Фасдамиме, бившийся, не отступая ни шагу, так долго, что десница его устала нести гибель врагам, засохшая кровь намертво приклеила к руке меч, а иудеи, отбежавшие в ужасе на целое льё, успели устыдиться, вернуться на поле боя и в который раз принести победу Израилю; Шамма, сын Are, что по пути из одного города в другой попал в засаду и, убив четыре сотни воинов, окруживших его, спокойно продолжил путь! Именно там боролись атлеты, в чьих объятиях находили смерть великаны, подобные Голиафу и Сафу: Ванея, сын Иодая, который, умирая от жажды в пустыне Моав, спустился в ров с водой, где пили лев и львица, и, не имея терпения подождать, пока они уйдут, убил их и вдоволь напился, припав к источнику меж двух мертвых зверей; Авесса, сын Саруин, вышедший с палкой против египтянина в пять локтей ростом и вооруженного копьем, один железный наконечник которого весил тридцать фунтов; он отнял копье, чтобы им же пригвоздить врага к пальме, пробив ее насквозь; наконец, Ионафан, сын Сафая, в сражении у Гефа убивший воина из потомков рефаимов, шести локтей росту, о шести пальцах на руках и ногах, соглашавшегося помериться силой не менее чем с десятью противниками сразу! Трое этих храбрых, однажды услышав, как Давид, утомленный жарким боем, вскричал: "Кто напоит меня водою из колодезя Вифлеемского, что у ворот?" — устремились сквозь стан филистимлян к источнику, наполнили чаши и, держа их в левой руке, а в правой — меч, вернулись, сражаясь, покрытые ранами, но не пролив ни капли, — столь велика была их ловкость, крепость членов и твердость духа. Давид, удивленный и растроганный их доблестью и преданностью, воскликнул: "Стану ли я пить кровь мужей сих, полагавших души свои! Ибо с опасностью собственной жизни они принесли воду!" — и свершил возлияние во славу Господа.
Увы! Сильные мужи Израилевы лежали в могилах. Время — могучий воитель, заставляющий преклонить колена самых несгибаемых, — повергнув их, не пощадило и стен. Вот уже два или три столетия новые поколения проходили мимо этих камней, напоминающих руины второго Вавилона. Наконец однажды Никодим и Иосиф Аримафейский приобрели землю и развалины. Из обломков они на старом фундаменте выстроили новый дом и сдавали его чужестранцам, устроив там большую залу для трапезы. Камней им хватило еще на три дома, а из больших глыб, непригодных для новых построек, кажущихся (в сравнении с прошлыми) обиталищами пигмеев, они высекали надгробия, колонны и резные каменные украшения для стен, продавая их затем с большой выгодой.
Именно Никодиму, который, отдыхая от обязанностей мужа совета, развлекался резьбой по камню, и пришла в голову мысль о подобном предприятии; оно оказалось успешным и обогатило сотоварищей.
С того дня как Илия, снимавшего этот дом у Никодима, предупредили, что Иисус Назареянин желает справлять у него Пасху, он приказал всем слугам чистить двор. С помощью каменотесов Никодима и Иосифа Аримафейского они руками и рычагами выворотили из земли и откатили к стенам большие глыбы, прежде загромождавшие двор, и теперь стало легко добираться до прихожей.
Сейчас Илий прежде всего провел Петра и Иоанна в эту прихожую, а затем поднялся с ними на второй этаж, чтобы показать место, приготовленное для вечери.
Широкие полотнища поделили залу на три части, озаряемые светильниками, что свешивались с потолка; это придавало ей сходство с храмом, где, пройдя притвор, попадаешь в святилище, за которым угадывается Святая Святых.
Выкрашенные белой краской или побеленные известью стены были на треть высоты обиты циновками, какие еще сегодня можно встретить в большинстве арабских домов, если их хозяева достаточно состоятельны, чтобы позволить себе подобный расход. Вдоль циновок на медных вешалках висели необходимые для празднества одежды.
В срединной части залы выделялся белоснежной скатертью стол с тринадцатью приборами.
В двух других выгороженных комнатах у стен лежали свернутые вместе тюфяки и покрывала, припасенные на случай если сотрапезники пожелали бы провести в доме остаток ночи после вкушения пасхального агнца.
Еще два стола были приготовлены на первом и третьем этажах, в залах, устроенных наподобие этой, но Илий привел посланцев Иисуса прямо к тому, что предназначался для назареянина и его двенадцати учеников.
Петр и Иоанн тотчас согласились с его выбором, тем более что место весьма походило на то, что описывал им их учитель. Они велели Илию завершить приготовления к Пасхе, а сами отправились: Иоанн — за чашей, которую Иисус велел ему взять в доме у Древних ворот, а Петр — на Бычачий рынок за пасхальным агнцем.
Илию же поручили подняться с факелом на террасу, да-. бы дать знать, что в доме ожидают Иисуса и его спутников.
Об этом сигнале заранее условились с учителем, который по дороге из Вифании должен был подняться на Масличную гору, откуда весь Иерусалим виден как на ладони.
Петр и Иоанн по лестнице в четырнадцать ступеней, называемой Ступенями Сиона, спустились в Нижний город и еще не дошли до театра, как, оглянувшись, заметили на выступе террасы пламя факела, поднимавшееся к небесам.
Стояща тихая, ясная погода. В легком восточном ветерке, освежавшем воздух, уже чувствовалась мягкость сирийской весны. Легкая облачная дымка на голубом небе умеряла и утренние лучи солнца и вечернее сияние лунного света. На лозах холмов Ен-Гадди и смоковницах Силоамской долины появилась свежая зелень; кроны олив в Гефсимании стали ярче, а мирт, теребинт и рожковое дерево покрылись молодыми сочными побегами. Цветущий миндаль усыпал склоны горы Сион хлопьями розового снега, сквозь который проглядывали крупные непахучие фиалки, подобные тем, что растут на Родосе и по берегам Эврота. И не соловьи и малиновки, а горлицы, единственные птицы Священного города, уже принялись нежно ворковать среди кипарисовых рощ Сиона, в кронах сикомор, пальм и сосен сада Ирода.
А значит, ничто не помешает Иисусу разглядеть на доме трапезы горящий факел, пламя которого чуть отклоняется под восточным ветром, как бы указывая людям, что и свет благодати прольется с востока на запад.
При виде этого пламени путник, сидевший под купой пальм в четверти льё от Иерусалима, между Виффагией и Голубиным камнем, внезапно умолк, а затем обратился к кучке мужчин и женщин, внимавших ему, со словами:
— Час настал… Идемте!
То был молодой галилеянин, учитель Иисус из Назарета.
В нынешнее маловерное время да будет нам позволено рассказать о Христе так, как если бы никто до нас о нем не говорил, обратиться к Священной истории, словно ее еще никто не написал. Увы! Как мало глаз скользило по ее письменам и в памяти скольких она уже изгладилась!
Для тех, кто не подозревал о божественном происхождении Иисуса из Назарета, он представал человеком тридцати-тридцати трех лет, чуть выше среднего роста и очень худым, как большинство тех, кто посвящал себя роду человеческому, раздумывал о нем и страдал ради него.
У него было удлиненное бледное лицо, голубые глаза, прямой нос, прекрасно очерченные губы, тронутые мягкой, немного печальной улыбкой; белокурые волосы, по обычаю галилеян разделенные надвое пробором, мягкими волнами ниспадали на плечи; наконец — отливающая легкой рыжиной, будто хранящая золотистый отсвет восточного солнца бородка еще более удлиняла лицо, черты которого одухотворенно светились, выдавая склонность назареянина к созерцательности.
Одет он был — и никто его не видел в ином облачении — в красный, не шитый, а сплошь тканный сверху донизу хитон, живописными складками ниспадавший вдоль тела. Длинные широкие рукава оставляли видимыми лишь кисти рук необычайной тонкости и белизны. Поверх хитона был наброшен лазурно-голубого цвета плащ, в который он кутался с бесподобной простотой и грацией. На ногах он носил сандалии с завязками над щиколоткой, а постоянно вскинутую голову держал непокрытой, лишь в самые жаркие часы дня накидывая на нее свой голубой плащ.
От всей его фигуры веяло чем-то неуловимым, сливающим в себе благоухание и свет. Словно таинственная печать отмечала в нем сверхъестественное существо, на миг появившееся среди людей и в человеческом облике.
Его божественную природу, скрытую в земной оболочке, лучше всех угадывали дети и женщины, благодаря более нежному и тонкому устройству чувств легче поддающиеся магнетическому влиянию натур, одаренных свыше. И действительно, стоило Иисусу появиться, как все дети, вплоть до самых несмышленых малышей, тотчас сбегались, простирая к нему руки. Когда он шел по улицам Иерусалима, Капернаума или Самарии, даже если держался обочины, почти все встречные женщины, не ведая почему, склонялись при виде его: какая-то тайная сила заставляла их преклонить колена.
Конечно, о молодом учителе из Галилеи — как обычно называли Христа — слагалось множество легенд и волшебных историй, повестей о чудесах. Куда бы он ни направлял свои стопы, молва опережала его, сопутствовала и тянулась ему вослед подобно легиону ангелов, разбрасывающих цветы на его пути и усыпающих розами следы его ног, во мнении толпы наделяя его почти божественной властью.
Говорили, что его всеблаженная родительница — а уже тогда мать Иисуса почитали всеблаженной, — так вот, поговаривали, что родительница его происходит из царского рода Давида, сына Иессея.
Говорили, что Иоаким и Анна, ее отец и мать, прожив в Назарете двадцать лет бездетно, дали обет: если родится у них желанный плод супружества, посвятить его служению Господу. И родилась у них дочь, получившая сладчайшее имя Мариам, что значит "морская звезда".
Это имя и носила та, кого мы привыкли называть Марией.
И вот во исполнение обета юная Мария, которой суждено было нести в себе будущее мира, была отдана родителями в храм и воспитывалась среди своих сверстниц, читала священные книги, пряла лен, ткала облачения для левитов — все это вплоть до достижения четырнадцатилетнего возраста, когда храмовых воспитанниц возвращают их родителям. Однако, когда ей исполнилось четырнадцать, Мария отказалась покидать святое место, говоря, что, давая обет, родители посвятили Господу и душу, и тело ее. Первосвященник, затруднявшийся оставить ее, вопреки обычаю, при храме, воззвал к Всевышнему, и на него снизошло откровение: девушка должна была получить супруга из рук первосвященника, дабы сбылось предсказание Исайи: "Се, дева во чреве приимет и родит сына, и произойдет отрасль от корня Иессеева, и ветвь произрастет от корня его; и почиет на нем Дух Господень".
Избранником оказался Иосиф, старец из дома Давидова. Его имя и имя Марии были выгравированы на брачных скрижалях в торжественном собрании, а затем супруги, так и не разделив брачного ложа, расстались: он отправился в Вифлеем, она — в Назарет.
При этом, едва молодая девственница вернулась в отчий дом, с ней, по рассказам, приключилось вот что.
Однажды, когда она преклонила колена и оставалась в молениях с вечера до поздней ночи, ее веки смежились, голова опустилась на соединенные в молитве руки, и вокруг нее, почудилось ей, разлилось как бы благоухание, а комнату наполнил столь сильный свет, что она различила его, не открывая глаз.
Подняв голову, она огляделась и увидела ангела Господня. С огненным ореолом вокруг чела и лилией в руке он слетел на облаке, еще хранящем золотистый отблеск заката.
Этот божественный вестник осветил и наполнил ароматами комнату Девы.
Любой иной на месте Марии испугался бы. Но она уже не единожды видела ангелов в сновидениях и потому, вместо того чтобы ужаснуться, улыбнулась и — если не губами, то в мыслях — вопросила:
— Прекрасный ангел Господень, что привело тебя ко мне?
И он, улыбнувшись ей в ответ и прочтя ее мысли, отвечал:
— Радуйся, благодатная! Господь с тобою; благословенна ты между женами.
Она хотела ответить, но смутилась, и слова не пришли ей на язык. То, что в слабости своей она стала прикосновенна ангельской силе, растревожило и даже едва не устрашило ее. Но, вновь угадав ее мысли, он продолжал:
— Не бойся, Мария, ибо ты обрела благодать у Бога, избрав его единственным своим супругом. Ничто не оскорбит твоей непорочности, но ты зачнешь во чреве и родишь сына. Он будет велик, о благословенная, и наречется сыном Всевышнего, и будет царствовать от моря до моря, от впадения рек до неведомых земель. Рожденному на земле, ему уготован престол небесный, и даст ему Господь Бог престол Давида, отца его. И будет царствовать над домом Иакова вовеки, и царству его не будет конца. И останется царем над царями, господином над повелителями во веки веков!
Ничего не ответив, девушка покраснела, поскольку о том, что пришло ей на ум, она не осмелилась сказать ангелу; а думала она вот о чем: "Как же, оставаясь в девичестве, я смогу стать матерью?"
Но ангел снова улыбнулся, продолжая читать в ее мыслях:
— Не надо полагать, о всеблаженная Мария, что ты зачнешь путем человеческим. Нет, ты понесешь и вскормишь дитя, оставшись девственницей, ибо Дух Святой найдет на тебя и сила Всевышнего осенит тебя. Вот почему твой ребенок станет святым: ведь только он будет зачат и рожден без греха, и это позволит назвать его сыном Божьим.
Тогда только юная Мария, возведя очи горе и воздев руки к небесам, произнесла те единственные слова, в которых отдала всю себя святому таинству:
— Се, раба Господня; да будет мне по слову твоему.
Ангел отошел от нее, свет погас, а сама она впала словно в полудрему, в некое блаженное воодушевление. И очнулась матерью.
В то же время ангел явился и Иосифу в Вифлееме, предупредив: хотя его жена и понесла сына Божьего во чреве, но осталась чистой и незапятнанной.
А вот что еще рассказывали.
В 369 году эры Александра вышел эдикт императора Цезаря Августа, приказывающий сделать перепись всем жителям империи и предписывающий всякому мужу отправиться с женой и детьми в место, где он родился, и там объявиться переписчикам.
Поэтому Иосиф, после явления ангела переселившийся к жене в Назарет, вынужден был отправиться вместе с ней в Вифлеем. Но по дороге у Марии начались схватки, она вошла в пещеру, служившую яслями для скота, а Иосиф поспешил за помощью в Иерусалим.
Очутившись в пещере, Непорочная Дева поискала, на что облокотиться. Она увидела старую засохшую пальму, ствол которой пробил свод, а корни прочно ушли в землю, и села, прислонившись к ней спиною.
А Иосиф тем временем шел в Иерусалим за повитухой, но вдруг ноги его словно бы приросли к земле: что-то необычайное творилось в природе.
Прежде всего он глянул вверх. Небо потемнело, и птицы застыли в воздухе.
Он опустил глаза и огляделся окрест.
Справа от него сидели землекопы и ели; но странное дело: тот, кто тянулся к блюду, замер с протянутой рукой, жевавший остался с приоткрытым ртом, подносивший пищу к губам продолжал держать кусок у лица — и все они уставились в небо.
Слева паслось стадо овец, но и они перестали жевать, а пастырь, поднявший посох, чтобы ударами вывести их из оцепенения, так и стоял, оцепенев сам, с поднятой палкой.
Прямо перед ним тек ручей, куда пришли пить козы с козлом, но вода не текла, а пригнувшиеся к ней животные не пили.
И луна остановила свой бег, и земля уже не вращалась.
Ведь в этот миг Мария произвела на свет Спасителя, и все сущее замерло в нетерпеливом ожидании этого чуда!
Потом во всей природе разнесся какой-то вздох облегчения и жизнь пошла своим чередом.
Спаситель родился!
В эту же минуту некая женщина спустилась с горы и направилась прямо к Иосифу.
— Ты не меня ищешь? — спросила она.
— Я разыскиваю кого-нибудь, кто бы помог моей жене Марии разродиться.
— Тогда, — произнесла незнакомка, — веди меня. Зовут меня Гелома, я повитуха.
И они направили свои шаги к пещере.
Там было благоуханно и светло без каких-либо следов огня или светильника. Они увидели Марию с младенцем, сосавшим ее грудь.
А засохшая пальма оделась зеленью; молодые побеги выросли из ствола, и гигантские листья давали желанную тень.
Иосиф и повитуха, изумленные, остановились у входа в пещеру. И старуха спросила у Марии:
— Женщина, это ты мать ребенка?
— Да, — ответила Мария.
— Ну, тогда ты не походишь на остальных дочерей Евы.
— А сын мой, — произнесла Мария, — не похож ни на одного из младенцев, как и его мать — на всех прочих женщин.
— Когда же ожила старая пальма? — недоумевала повитуха.
— В минуту разрешения от бремени, — ответила Мария, — я обхватила ствол руками, и это произошло.
Тут настал черед заговорить Иосифу. Старец провозгласил:
— Твое дитя, Мария, это действительно Мессия, обещанный нам Писанием. И зваться он будет Иисусом, что значит "Спаситель".
Если бы Иосиф еще в чем-то сомневался, то через полчаса и тень сомнения исчезла бы: у входа в пещеру остановились три пастуха, и на вопрос, что за причина привела их, один из троих возвестил:
— Зовут нас Мисраил, Стефаний и Кириак, мы пасли в горах овец, но вдруг со звезды спустился ангел небесный и повелел: "Ныне родился вам в городе Давидовом Спаситель, который есть Христос Господь. И вот вам знак: вы найдете младенца в пеленах, лежащего в яслях. Идите и поклонитесь ему". — "А в какую сторону нам идти?" — спросили мы, убоявшись страхом великим. — "Следуйте за этой звездой, — ответил он. — Она приведет вас". И звезда двинулась сюда, а мы пошли за ней, собирая цветы по дороге… Вот мы и пришли. Где же Спаситель? Мы хотим поклониться ему.
И Богородица показала им младенца, лежащего в яслях; они рассыпали вокруг него цветы и воздали ему хвалу.
Час спустя у входа в пещеру появились трое знатных волхвов с целой свитой служителей, принесших дары, с мулами и верблюдами, нагруженными драгоценными тканями, благовониями и курениями.
Иосиф спросил, что им угодно от него, а они отвечали:
— Мы трое волхвов с Востока, зовут нас Гаспар, Мельхиор и Валтасар. С месяц назад нам явилась звезда и некий голос возвестил нам: "Следуйте за этой звездой, она приведет вас к колыбели Спасителя, обещанного миру Зороастром". И мы пустились в путь, а проходя через Иерусалим, посетили царя Ирода Великого и сказали ему: "Мы пришли с Востока поклониться царю иудеев, который только что родился. Где же он?" — "Я ничего не ведаю, — отвечал Ирод. — А разве у вас нет проводника?" — "Есть!" — сказали мы и указали на звезду. "Так идите за ней! — приказал царь, — и не забудьте на обратном пути сообщить мне, где этот царь Иудейский, чтобы я тоже мог ему поклониться". Вот мы и здесь. Где же Спаситель, которому мы должны воздать почести?
Тогда Непорочная Дева взяла на руки младенца и вынесла к ним. Волхвы пали на колени и целовали его руки и ноги и поклонялись ему, как до них пастухи, а затем, подобно пастырям стад, осыпавшим его полевыми цветами, они уставили все место вокруг него серебряными и золотыми кубками, кадильницами, треножниками и чашами.
А пастухи с грустью глядели на эту роскошь и говорили между собой:
— Ну вот, эти волхвы с их богатыми дарами затмят наши скромные приношения.
Но в тот же миг, словно бы угадав их мысли, младенец Иисус опрокинул ножкой великолепный сосуд и, подобрав скромную полевую маргаритку, поднес ее к губам и поцеловал.
С этих самых пор у полевых маргариток, до того вовсе белых, появились розовая каемка на лепестках и золотистые тычинки.
Пастухи, счастливые тем, что младенец Иисус предпочел их полевые цветы золотым и серебряным сосудам, кубкам, треножникам и кадильницам, вернулись в свои горы, распевая хвалы Господу.
Волхвы, также исполненные радости, потому что им удалось облобызать руки и ноги Спасителя всего сущего, отправились к себе, но не через Иерусалим, как требовал Ирод; звезда повела их другим путем.
Увидев все это, старуха воскликнула:
— Благодарю тебя, Господи, Бог Израиля! Ибо моим глазам дано узреть рождение Спасителя мира!
И еще рассказывали, что, не дождавшись волхвов, Ирод Великий встревожился, собрал всех первосвященников и книжников. Он спрашивал у них:
— Ваши писания предсказывают появление Спасителя, где же должно ему родиться?
Первосвященники и книжники отвечали:
— В Вифлееме иудейском; ведь недаром Авраам назвал город Вифлеемом, что значит: дом хлеба, а по имени жены Халева его нарекли Еврафа, то есть Плодоносный, а кроме того, это место еще зовется град Давидов.
Меж тем Ирод узнал, что, когда младенца Иисуса принесли в храм, первосвященник Симеон, почти столетний старец, лишь только увидел его в сиянии, окруженного сонмом ангелов, признал в нем посланца Господня, возблагодарил Бога и сказал:
— О Господи, ныне отпускаешь раба твоего, Владыко, ибо исполнены слова псалмопевца: "Долготою дней насыщу его и явлю ему Господа, посланного мною, и, узрев его, он умрет, славя его".
И проговорив это, Симеон упал навзничь и умер.
Тут уже Ирод более не сомневался, что этот младенец — истинный Мессия. Но, будучи верным прислужником римлян и опасаясь, как бы из новорожденного не получилось второго Иуды Маккавея, готового развязать войну ради освобождения Израиля, он замыслил истребить всех невинных младенцев.
Провидя это, Господь послал ангела к Иосифу, и тот во сне явился блаженному супругу Марии и произнес:
— Встань, возьми младенца и матерь его и беги в Египет.
Тот поступил по слову ангельскому и наутро, с первыми петухами разбудив Марию, отправился в путь с ней и младенцем Иисусом.
На следующий после его отъезда день Ирод повелел умертвить всех мальчиков младше двух лет.
И случилось по предсказанию Иеремии: "Голос слышен в Раме, вопль и горькое рыдание: Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться о детях своих, ибо их нет".
А поскольку убийцы сновали всюду с мечами в руках и охотились за малыми детьми, рассказывают, что два наемника приблизились к Богородице и Иосифу, угрожая их ребенку. Те, дрожа, уже приготовились к худшему, но огромная сикомора, к которой они прислонились, растворила свой ствол и укрыла святое семейство от глаз преследователей.
Напрасно воины, бывшие уже в полусотне шагов от них, рыскали вокруг. Никого не найдя, они удалились. Тогда сикомора выпустила беглецов, и они вновь отправились в путь.
Но с тех пор дерево так и осталось разверстым.
Святое семейство прибыло в большой город и остановилось на постоялом дворе, расположенном около храма с каким-то идолом. Но едва они разместились в маленькой комнатке, как услышали сильный шум: по улицам, воздевая руки, бежали горожане, слышались крики ужаса и отчаяния.
Ибо в тот самый миг, когда Иисус вошел в городские ворота, идол упал со своего основания и разбился на тысячу кусков. То же случилось и с другими идолами в этом городе.
Так оправдывались слова Исайи: "Господь грядет в Египет, и потрясутся от лица его идолы".
Однако, заслышав эти крики, Иосиф устрашился за судьбу Марии и младенца Иисуса. Он сошел с ними вниз, оседлал осла и выехал через задние ворота, даже не захватив еды на остаток дня.
Когда же настал полдень, Богоматерь, испытывая сильный голод и жажду, вынуждена была сойти с осла и сесть под сикомору. Напротив нее стояло финиковое дерево, усыпанное плодами, и Мария сказала:
— Ох, как бы мне хотелось поесть этих фиников. Неужто нельзя их собрать?
Иосиф лишь грустно показал головой:
— Разве ты не видишь, что я не только не могу до них дотянуться, но и палки не доброшу?
И тут младенец Иисус попросил:
— Пальма, наклонись и дай плодов моей милой матушке.
Пальма склонилась, и Пречистая Дева смогла сорвать столько плодов, сколько хотела, после чего дерево распрямилось, и на нем оказалось больше фиников, чем до этого.
Пока Богоматерь собирала плоды, Иисус, которого положили на землю, проделал пальцем дырочку в песке меж корнями сикоморы. Когда Мария утолила голод и сказала: "Я хочу пить" — ей оставалось только нагнуться, так как из ямки, проделанной пальцем маленького Иисуса, забил родник чистой воды.
Когда же семейство снова тронулось в дорогу, Иисус обернулся к финиковому дереву и молвил:
— Благодарю тебя, пальма; в знак уважения одну из твоих ветвей ангелы посадят в раю моего отца. Да сбудется, чтобы о каждом одержавшем победу за веру, сказали: "Он стяжал пальму победителя!"
В то же мгновение появился ангел и унес одну из ветвей пальмы на небеса.
Однажды вечером Иосиф, Мария и маленький Иисус оказались в тех местах пустыни, где развелись разбойники. Неожиданно они заметили двух разбойников, стоявших на часах недалеко от своих спящих товарищей. Звали их Димас и Гестас.
Гестас уже собирался схватить беглецов, но другой разбойник обратился к нему со словами:
— Оставь в покое этих путников, не говори с ними и не обижай их. А я отдам тебе сорок драхм — все, что у меня есть. И еще я дам тебе перевязь в залог того, что заплачу столько же после первого удачного дела.
И, упрашивая не будить остальных, Димас всыпал ему в руку сорок драхм.
Мария же, увидев, что разбойник готов оказать им услугу, произнесла:
— Да поддержит тебя десница Господня и дарует тебе отпущение грехов твоих!
А малыш сказал ей:
— Матушка, запомни, что я тебе сейчас скажу. Через тридцать лет иудеи распнут меня, а эти двое будут висеть на крестах у меня по бокам: Димас справа от меня, а Гестас — слева. И в этот день Димас, добрый разбойник, опередит меня на пути в рай!
— Что ты, милое дитя! — воскликнула Богоматерь. — Да отведет от тебя Господь подобную напасть!
Хотя она хорошенько не поняла, что сын имел в виду, материнское сердце наполнилось ужасом от этого предсказания.
Злой разбойник взял деньги и перевязь у своего сердобольного товарища и пропустил беглецов, не причинив им вреда.
На следующий день на перекрестке дорог они столкнулись с громадным львом. Иосиф с Марией устрашились его, а осел отказался двигаться дальше.
Тогда Иисус обратился к дикому зверю:
— Великий лев, я знаю, зачем ты здесь стоишь: ты хотел бы задрать быка. Но тот принадлежит бедному человеку, это его единственное добро. Иди-ка лучше вон туда: там лежит верблюд и издыхает.
Лев послушался, отправился, куда ему было указано, нашел павшего верблюда и пожрал его.
Меж тем семейство провело в пустыне уже много дней, и Иосиф, шедший пешком, страдал от жары. Наконец он взмолился:
— Господин мой Иисус, не позволишь ли нам свернуть к морю, чтобы отдохнуть в одном из городов на побережье?
Иисус ответил:
— Не беспокойся, Иосиф, я сокращу дорогу: за несколько часов мы пройдем столько же, сколько иные — за месяц!
И дитя еще не кончило говорить, как стали видны горы и селения Египта.
Много чего рассказывали и о трех годах жизни Иисуса в Мемфисе… Например, что Мария мыла своего сына в одном и том же источнике, и в дальнейшем его вода обрела свойство излечивать прокаженных, после того как они туда окунались.
К этому источнику стали относиться с особым почтением. Так, однажды некий житель Мемфиса, имевший рощу деревьев, дававших благовонную смолу, после того как несколько лет этот сад оставался бесплодным, в отчаянии решился:
— Что, если напитать мои растения водой, в которой купали Иссу ибн Мариам?
Он оросил сад этой водой, и в тот же год деревья принесли втрое больше благовоний, нежели у других владельцев.
На исходе третьего года жизни в Мемфисе Иосифу вновь явился ангел и возвестил:
— Теперь можешь вернуться в Иудею: Ирод мертв, и пророчество Исайи о том, что сын Божий придет из Египта, должно исполниться.
Тогда Иосиф покинул Мемфис, пришел в Иудею и обосновался в Назарете, чтобы сбылось и другое пророчество Исайи, предсказавшего, что нового пророка будут называть Назореем.
Рассказывали, что, оказавшись в Назарете, божественное дитя совершило немало чудес.
Так, говорили, что однажды в день субботы Иисус играл вместе с другими детьми на берегу ручья. Они копали маленькие каналы и отводили воду в крошечные озерца. На берегу своего прудика Иисус поставил дюжину птиц, вылепленных из глины. Птицы как бы пили, склонившись над водой. Некий иудей, проходя мимо, набросился на него:
— Как ты смеешь осквернять день субботний работой пальцев твоих?
На что маленький Иисус отвечал:
— Я не работаю, а творю!
И простер руку со словами:
— Птицы, летите и пойте!
И тотчас птицы, щебеча, взлетели на деревья, а те, кто разумеет птичий язык, уверяли, что их песнь не что иное, как хвала Господу.
В другой день Иисус и несколько детей играли на плоской крыше дома и, забавляясь, толкали друг друга. Случилось так, что один из них упал и убился насмерть. Все дети разбежались, кроме Иисуса, оставшегося подле умершего.
Тут прибежали родители несчастного. Схватив Иисуса, они закричали:
— Это ты столкнул ребенка с крыши!
Иисус хотел разубедить их, но они лишь еще громче взывали о мщении:
— Наш ребенок убит, и вот убийца!
Тогда Иисус сказал:
— Я разделяю ваше горе, но да не ослепит вас скорбь: ведь вы обвиняете меня в преступлении, которого я не совершал, и не Можете доказать обратное. Спросим лучше у этого мальчика, пусть его устами возглаголет истина.
— Но ведь он мертв! — в отчаянии повторяли родители.
— Он мертв для вас, это так, — продолжал Иисус. — Но не для меня и не для моего Отца Небесного.
А после, нагнувшись к голове умершего, спросил:
— Зенин, Зенин, кто столкнул тебя с крыши?
Мертвец, приподнявшись на локте, отвечал:
— Господин, не ты причина моей гибели. Другой из тех, кто играл здесь, столкнул меня.
Произнеся эти слова, ребенок вновь упал замертво.
Все, кто был при этом, изумились и проводили Иисуса к дому Иосифа, хваля и прославляя божественное дитя.
А однажды случилось, что Иисус играл и бегал с другими детьми около лавки красильщика по имени Салим. У того лежало много тканей, принадлежавших некоторым горожанам; Салим приготовился выкрасить их в разные цвета. Иисус вошел в лавочку, схватил все куски материи и бросил их в один красильный чан. Вошедший за ним Салим счел, что ткани испорчены, и начал укорять Иисуса:
— Что ты наделал, сын Марии? — вскричал он. — Ты навредил мне и моим заказчикам. Каждому нужен был свой особый цвет, а теперь все куски будут одинаковые!
Но Иисус отвечал:
— Помолись, чтобы каждая материя сделалась того цвета, какой тебе нужен.
Он принялся вынимать ткани из чана, и каждая оказалась того цвета, которого желал Салим.
В другой раз царь Ирод Антипа призвал Иосифа и заказал ему деревянный остов для трона; он предназначался для своего рода ниши и должен был заполнить ее целиком без зазоров. Иосиф снял мерку и вернулся к себе выполнять работу.
Но, вероятно, он ошибся в расчетах, так как через два года, когда вещь была закончена, оказалось, что основание на пол-локтя короче, чем нужно. Царь рассвирепел и пригрозил Иосифу. Бедняга, совершенно убитый, возвратился домой, не стал есть и собирался уже лечь спать голодным, но Иисус, заметив, как он опечален, спросил его:
— Что с тобой, отец?
— А то, — отвечал Иосиф, — что я плохо снял мерки и работа, на которую я потратил два года, испорчена. Но и это не самое страшное. Гораздо хуже то, что царь Ирод очень сердит на меня!
На это Иисус с улыбкой сказал:
— Оставь свой страх и не теряй бодрости. Возьмись за один конец трона, а я — за другой, и давай растянем его до нужного размера.
И они сделали это.
А после Иисус велел отцу ьозвратиться с работой во дворец.
Тот повиновался.
И — о радость! — все оказалось впору, без зазоров.
Тут Ирод спросил Иосифа, как случилось такое чудо.
— Не знаю, — отвечал плотник. — Но в доме у меня есть сын, и от него исходит благословение на меня и весь свет!
А в один из дней адара, последнего, двенадцатого месяца в еврейском календаре, что соответствует второй половине февраля и началу марта, Иисус собрал вокруг себя детей, которые, как уже сделалось у них обычаем, провозгласили его царем над ними, сложили из своих одежд подобие тронного ложа, куда он сел и, в подражание Соломону, стал творить суд. Когда же кто-нибудь проходил мимо, дети силой останавливали его и кричали:
— Воздай хвалу Иисусу из Назарета, царю Иудейскому!
А тут как раз шли мимо люди с носилками. На них лежал без сознания молодой человек лет двадцати трех — двадцати четырех. Этот юноша с товарищами ходил в горы за хворостом. Он нашел там гнездо куропатки, сунул руку, желая вытащить яйца, но притаившаяся в гнезде гадюка ужалила его. Он позвал друзей на помощь, однако, пока те прибежали, юноша уже не подавал признаков жизни. И вот его несли в город, надеясь найти там помощь. Когда они с носилками проходили мимо Иисуса, дети преградили им дорогу, как прочим прохожим, крича:
— Придите и воздайте хвалу Иисусу из Назарета, царю Иудейскому!
Люди с носилками не были в настроении играть с озорниками, но те силой повернули их к месту, где сидел Иисус. Он спросил, что приключилось со злополучным юношей, а они ему ответили:
— Сын Марии, его укусила змея.
— Пойдемте все вместе, — обратился Иисус к спутникам юноши, — найдем и убьем змею!
Те, кто нес носилки, стали отказываться, опасаясь потерять драгоценное время, но дети сказали:
— Разве вы не слышите приказа владыки Иисуса?.. Пойдем и убьем змею!
И, несмотря на сопротивление несших носилки, дети заставили их вернуться к гнезду. Там Иисус спросил у друзей страдальца:
— Здесь спряталась гадюка?
Те закивали, и тут Иисус позвал змею, которая, к великому изумлению стоявших вокруг, приползла на зов. Но им предстояло удивиться еще больше, поскольку Иисус обратился к ней с такими словами:
— Змея, приди и высоси яд, что ты пустила в жилы этого юноши!
Гадюка тотчас подползла к умирающему и, припав пастью к ране, всосала в себя весь яд, после чего проклятие Господне возымело над ней силу, и она в корчах издохла. Иисус же тронул юношу рукой, и тот выздоровел.
Маленький целитель обратился к нему:
— Ты сын Ионин, по имени Симон; потом ты будешь зваться Петром, станешь моим учеником и отречешься от меня.
И наконец, случилось так, что в один из дней, когда Иисус играл с другими детьми, среди них оказался мальчик, одержимый бесом. Он сел на правую руку от Иисуса, и тут бес, как обычно, стал мутить его. Мальчик попытался укусить Иисуса, но не смог, и тогда он так сильно ударил его в правый бок, что Иисус заплакал и сквозь слезы приказал:
— Бес, обуявший дитя, приказываю тебе выйти из него и вернуться в ад!
В тот же миг дети увидели большую черную собаку: извергая из пасти дым, она бросилась от них и пропала, провалившись сквозь землю. А исцеленный ребенок возблагодарил Иисуса, который в ответ сказал ему:
— Ты станешь моим учеником и предашь меня. В то место, куда угодил твой кулак, иудеи поразят меня копьем, и из раны выйдет последняя кровь и остаток жизни.
И все эти чудеса, как говорили, длились до тех пор, пока Иисус не достиг двенадцати лет. Тут его ни с чем не сравнимая мудрость сделалась явною всем. Иосиф и Мария в тот год посетили Иерусалим, и вдруг Иисус пропал. Родители искали его три дня и наконец нашли в храме. Там он удивлял священников и книжников, толкуя им темные места в священных книгах. Наиболее сведущие не могли прояснить их, а Иисус понимал все, поскольку сам был живым вместилищем священного Слова.
Увидев Марию, священники и книжники спросили:
— Так этот ребенок — твой?
И когда Мария ответила утвердительно, вскричали:
— Счастлива мать, произведшая на свет такое дитя!
Однако Иосиф и Мария, объятые почти что ужасом от тех чудес, что всякий день являл их сын, увезли его назад в Назарет. Там он, во всем им повинуясь, продолжал жить, "преуспевал в премудрости и возрасте, и в любви у Бога и человеков".
Таковы некоторые из легенд о детстве Иисуса из Назарета, снискавших ему, как мы уже говорили, почти мистическое поклонение толпы.
Прошло восемнадцать лет с тех пор, и никто более не слышал разговоров о божественном ребенке, которому людское воображение приписывало чудеса, о каких мы уже упоминали, и множество других невероятных деяний, которые мы не станем тревожить, оставив их покоиться в евангелии детства, как в колыбели, напоенной свежими ароматами народной поэзии.
В это время умер Цезарь Август, который дал передышку всему миру, уставшему от побед, завоеваний, переворотов и всякого рода потрясений и нуждавшемуся в кратком отдыхе, чтобы приготовиться к новым поворотам судеб.
На римский трон взошел Тиберий. Он явился в Вечный город с Родоса, подобно Августу, пришедшему из Аполлонии. Но на двенадцатом году царствования его устрашило мрачное предзнаменование: любимую змею, с которой он никогда не расставался, нося на шее как ожерелье или в подвернутой поле тоги, — его любимую змею пожрали муравьи. Приближенный к нему астролог Трасилл истолковал это в том смысле, что и самого императора может растерзать толпа. Тиберий удалился на свой остров Капрею и более не показывался в Риме.
А тем временем исполнилось тридцать лет некоему человеку по имени Иоанн, что значит "Благодать Божья", сыну Захарии и Елисаветы, родственницы Девы Марии. Юность свою он провел на берегах Иордана, у кромки пустыни, а само его рождение тоже было чудом: его мать, к огорчению своему, до пожилых лет была бесплодна, а такой изъян навлекает на еврейскую женщину всеобщее осуждение. Но к ней, как и к Марии, явился ангел и возвестил, что она стала матерью, что сына ее будут звать Иоанн и сделается он предтечею Мессии, о чем она узнает, когда в присутствии Божьего посланца дитя впервые зашевелится в ее лоне.
И вот на четвертом месяце беременности Елисаветы Дева Мария, тоже зачавшая дитя, пришла навестить свою родственницу. Она постучалась в дверь Елисаветы, кроме которой в доме никого не было. Та открыла ей и, увидев ее, радостно воскликнула:
— Благословенна ты между женами! И откуда это мне, что пришла Матерь Господа моего ко мне?
Мария попросила объяснить, что случилось, и та поведала:
— Когда голос приветствия твоего дошел до слуха моего, взыграл младенец радостно во чреве моем и благословил тебя!
И она рассказала о благой вести, принесенной ей ангелом.
Когда Ирод повелел умертвить младенцев Иудеи, Елисавета, как и прочие матери, бежала с ребенком на руках, но, в отличие от других, ее не ждала столь же скорбная участь. Преследуемая стражниками, она оказалась у подножия неприступного утеса. Тогда она пала на колени и, подняв свое чадо к небесам, взмолилась:
— Господи, разве не правда, что я выносила во чреве предтечу Мессии?
И скала растворилась, Елисавета вошла под каменный свод, и за ее спиной проход замкнулся, не оставив снаружи и следа на камне. Стражники решили, что беглянка только привиделась им.
Вот этот человек, проповедовавший и крестивший на берегу Иордана, проведший молодость в пустыне, питаясь акридами и диким медом, не имея на плечах иной одежды, кроме балахона из верблюжьего волоса, перетянутого кожаным поясом, — он-то и был Предтечей.
Его прозвали Иоанном Крестителем из-за обряда крещения, которому он подвергал всех пришедших к нему и просивших разрешить их от грехов прошлой жизни, а также наставить на путь в жизни будущей.
А путь этот, по словам Иоанна Крестителя, был стезей милосердия и благочестивого рвения.
Он говорил слушавшим его:
— У кого две одежды, тот дай неимущему; и у кого есть пища, делай то же.
А воинов он увещевал:
— Никого не обижайте, не клевещите и довольствуйтесь своим жалованьем.
Мытарям же, сбирающим подати, советовал:
— Ничего не требуйте более определенного вам.
А вот для фарисеев и саддукеев у него не находилось ничего, кроме слов порицания.
— Порождения ехиднины, — клеймил он их. — Кто внушил вам бежать от будущего гнева? Сотворите же достойные плоды покаяния и не думайте говорить в себе: "Отец у нас Авраам"; ибо говорю вам, что Бог может из камней сих воздвигнуть детей Аврааму. Уже и секира при корне дерев лежит: всякое дерево, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь.
И были его слова таковы, что многие из слушавших принимали его за того, чьим предтечей он явился, и спрашивали:
— А ты не Мессия?
— Нет, — отвечал он смиренно. — Я крещу вас водой, чтобы вы покаялись, но за мною идет Сильнейший меня, у которого я недостоин развязать ремень обуви… Он будет крестить вас Духом Святым и огнем. Лопата его в руке его, и он очистит гумно свое и соберет пшеницу в житницу свою, а солому сожжет огнем неугасимым.
Однажды среди толпы пришедших к нему Иоанн увидел незнакомца с волосами, разделенными пробором посредине, что в обычае галилеян. Пока приближался этот человек, чье лицо излучало царственную кротость и бесконечную мягкость, Иоанн, который некогда, еще во чреве своей матери, встрепенулся ему навстречу, как бы для того, чтобы предшествовать Спасителю на его пути, теперь ощутил, как все тело его и душу затопляет никогда неиспытанная радость. Когда же неизвестный оказался рядом с Крестителем, тот склонил перед ним голову и, охваченный небывалым внутренним жаром, вскричал:
— О Господин, ты пришел получить от меня крещение, но на самом деле это я должен креститься из твоих рук!
На что Христос с улыбкой отвечал:
— Иоанн, позволь мне поступать по воле моей, ибо каждому из нас нужно выполнить то, что ему поручено…
После этого Иоанн более не противился желанию того, кого всегда считал своим повелителем и наставником. И ранее, не зная, где его отыскать, он был уверен, что настанет день, когда тот найдет его или призовет к себе.
Сейчас он смиренно попросил:
— Учитель, располагайте слугой вашим.
Иисус вошел в реку, а Иоанн Креститель нашел на берегу раковину, зачерпнул воды в Иордане и вылил на голову Спасителя.
В тот же миг божественная музыка полилась с небес, блеснул ослепительный луч света и под шелест невидимых крыл раздались слова:
— Ты сын мой возлюбленный, в котором мое благоволение.
И пока последние отзвуки божественного гласа еще дрожали в воздухе, похожие на замирающий аккорд небесной арфы, вдруг над головой Иисуса затрепетали крылья голубя — единственного видимого знака присутствия Духа Божьего. Затем птица вознеслась вверх и исчезла в огненном облаке, откуда ранее появилась.
С той поры Иисус понял, что путь его освящен свыше, и принял имя "Христос", что значит "помазанник", "помазанный", "умащенный" для битвы.
Да, для битвы! И она началась. Первый борец во имя человечности сошел на арену для великого поединка.
Это стало его духовным посвящением. Подобно тому как некогда Самуил помазал Давида на царство земное, Иоанн свершил обряд помазания на царство небесное.
Теперь Иисус чувствовал себя в силах противостоять судьбе. Быть может, желая получить от Господа подтверждение своего неземного происхождения, он отправился в пустыню, где провел сорок дней и ночей без еды и питья.
Там, пав ниц на землю, он возблагодарил Господа за то, что тот дал ему силы превозмочь земные нужды, голод и жажду, попрать все телесное. И на исходе сороковой ночи пред его очами, словно выйдя из-под земли или упав с небес, предстал некто, по своим очертаниям похожий на человеческое существо, но на пол-локтя выше обычных людей.
Это странное создание, столь неожиданно возникшее там, было исполнено скорбной, горделивой и мрачной красоты, что гораздо позже откроется Данте и Мильтону. Глаза, казалось, метали искры; ветер пустыни, развевавший длинные черные волосы, открывал лоб, рассеченный глубоким шрамом. Надменно сжатые губы пытались улыбнуться, но в улыбке сквозила затаенная тоска. Голову осенял голубоватый ореол из языков бледного пламени, подобного тому, что видишь над бездной, а когда его нога касалась земли, такое же пламя, похожее на подземную молнию, выбивалось из каменной тверди.
Это был тот, кого в священных текстах зовут, без сомнения не решаясь назвать подлинным именем, — крадущимся аки тать в нощи.
Он встал перед распростертым на земле Христом и, скрестив на широкой груди бронзовые руки, стал ждать, пока сын Марии закончит молитву и поднимет чело.
Через краткое время Иисус привстал на колено и без всякого удивления взглянул на страшного незнакомца, словно давно ждал его прихода.
— Сын человеческий, — глухо и мрачно проговорил возникший из тьмы, — ты знаешь меня?
— Да, — отвечал Иисус со столь спокойной меланхоличностью, что сам звук его речи, как бы оспаривал страстность нежданного собеседника. — Да, я знаю, кто ты… Некогда ты был возлюбленным чадом Отца нашего, самым прекрасным из архангелов, сотворенных им. Ты нес свет перед его лицом, когда он обращался по утрам навстречу восходу, и походил на огненный василек, взращенный на лугах эмпиреев среди других небесных цветов. Гордыня погубила тебя: ты счел себя равным Господу, восстал против Небесного Отца, и по его повелению огненный смерч низринул тебя с райских высот в пропасти земные.
— И здесь я царь! — сказал архангел, вскинув голову и тряхнув пламенеющими волосами.
— Да, знаю, — подтвердил Иисус. — Царь мира и отец нечестивых!
— Да, отец нечестивых! — высокомерно подхватил архангел. — По праву это мой самый достойный титул! Все в природе смиренно признавало власть Иеговы. Звезды молчаливо повиновались его предначертаниям. Даже море усмиряло свое бунтарство, не выходя из указанных им границ. Высочайшие горы трепетали, когда он, меча громы и молнии, проносился над ними* Укрощенные стихии рабски следовали его воле. Все живое — от клеща до Левиафана, все невидимые силы ангельские — от престолов до властей — склонялись перед его ликом. Все уничижалось, никло, умолкало перед ним… Лишь я среди всеобщего унижения и полного безмолвия восстал с колен и сказал голосом, вознёсшимся к вершинам прошлых веков и спустившимся до бездн веков грядущих: "Я не буду служить!" — "Ego dixi: "Non serviam!""
— Да, — с грустью заметил Христос, — ты сказал именно так, потому-то Отец мой и послал меня против тебя.
— Измерил ли ты мое могущество, — продолжал архангел, — прежде чем согласиться на противоборство? Известно ли тебе, что говорят обо мне поклоняющиеся имени моему? Они говорят: "Ничто не устоит при виде его, и все, что есть под небом, принадлежит ему! Его не смутит сила слов, не поколеблют трогающие душу моления. Тело его похоже на литые из меди щиты и покрыто так плотно прилегающей чешуей, что ни одно дуновение не просочится сквозь нее. Выя его сильна, глад и мор предшествуют ему. А молнии бьют в его тело, не вызывая даже дрожи в членах. Когда он поднимается к горным высям, ангелы испытывают ужас и потом очищаются от скверны… Солнечные лучи ложатся к его ногам, и он ступает по золоту как по грязи. Он может вскипятить океан, как воду в котле, и вызывать волны, словно пену в кипящем чане. Свет брызжет от следов его, и бездна за его спиной дымится и пенится. Нет силы, сравнимой с его мощью, поскольку он создан не ведающим страха и стал царем всех детей гордыни!"
— А знаешь ли ты, — очень просто спросил Иисус, — о чем молят моего Отца те, кто боится тебя? — "Господи, избави нас от лукавого!" И голос одного только человека, взывающего о милости Всевышнего, разносится дальше и, что важнее, возносится выше, чем хор святотатцев, преисполняющий тебя тщеславием.
— Если Господь, о котором ты толкуешь, столь могуществен, — отвечал архангел, — почему же он удовлетворился небесами и позволил мне царить на земле?
— Потому что дух зла проник в рай вместе со змием, а Ева рукоположила его на царство.
— Как же дозволил он змию пробраться в рай? Как не воспретил Еве согрешить?
— Это случилось потому, что, выпустив мир из творящих рук, верховный строитель, всемогущий ваятель попустил оставить змия-искусителя на земле, чтобы тот стал оселком для испытания рода человеческого. Но Отец мой решил, что зло уже довольно властвовало на земле из-за прегрешения Евы и злодейств змия. Я призван искупить ее провинность, а ты — тот гад, кого я должен поразить и чью голову раздавить.
— Так значит, — произнес архангел, — ты пришел во всеоружии гнева и ненависти?.. Тем лучше, мы сразимся одним оружием!
— Я пришел сюда вооруженный лишь жалостью и любовью, — тихо сказал Иисус. — Я ни к чему и ни к кому не питаю ненависти… даже к тебе.
— У тебя нет ненависти ко мне? — воскликнул изумленный Сатана.
— Отнюдь. Мне тебя жаль!
— Почему же ты меня жалеешь?
С невыразимой нежностью и грустью поглядел Христос на мрачного властителя тьмы.
— Потому что ты не способен любить!
При этих словах литое бронзовое тело содрогнулось, словно мимоза, задетая младенческой рукой.
— Что ж, пусть будет так! Знай, сын человеческий или Божий, я принимаю бой. А ведь ты более других наслышан о том, какая мне дана власть!
— Да, власть искусителя людей… Но опыт должен подсказать тебе, что против праведного ты бессилен.
— Вспомни об Адаме!
— Вспомни об Иове!
Воздух со свистом вырывался из уст Сатаны.
— И почему же я не одолел Иова? — с издевкой вопросил он.
— Потому, что Дух Божий был с ним.
— Значит, и с тобой тоже?
— Дух Божий со мною. Я — сын Господень!
— Если ты сын Господа, почему же ты подвержен человеческим нуждам? Почему ты постишься сорок дней и ночей, иссушаешь себя голодом и жаждой?
— Я страдал от голода и жажды, но я сам хотел этого. Ведь я знаю, сколько страданий мне придется претерпеть, прежде чем окончится моя земная стезя, и я захотел здесь, в пустыне, вдали от людей узнать меру моей решимости.
— И теперь знаешь?
— Да, ведь я мог бы сказать этим камням: "Станьте хлебом!", а песку: "Стань водой!" — и не сделал этого.
— Неужели камни и песок послушны твоему слову?
— Вне всякого сомнения.
— Так прикажи им! Ведь сорокадневный пост пришел к концу. Утоли же голод и жажду!
Иисус лишь улыбнулся.
— В Священной книге, — отвечал он, — написано: "Не хлебом одним будет жить человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих".
Архангел стиснул руки на груди.
— Что ж, — промолвил он. — Если ты прибегаешь к священным текстам, то и я не премину ими воспользоваться. Но, как ты сказал, твоя власть сильнее моей. Будешь ли ты противиться, если я сначала перенесу тебя туда, куда мне угодно?
— Я пойду туда, куда ты пожелаешь, — ответил Иисус. — Хочу, чтобы сила Господня во всей безоружности своей посрамила твою слабость во всеоружии ее.
Несколько мгновений архангел вглядывался в Иисуса с выражением несказанной ненависти, затем, возвратившись к первоначальному замыслу, бросил свой плащ на землю, и, встав обеими ногами на один его конец, приказал:
— Поступай как я!
— Да будет так! — произнес Иисус и ступил на другой край плаща.
В то же мгновение их подхватил вихрь, и оба, рассекая пространство, с быстротой молнии, разрывающей небо, перенеслись в Иерусалим и оказались на фронтоне храма.
Тогда с вечной усмешкой, желающей выказать презрение, но выдававшей лишь обреченность, Сатана возгласил:
— Если ты действительно сын Божий, бросься вниз! Ибо написано в Псалме девяностом: "Ангелам своим заповедает о тебе, и на руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею".
— Все так, — отвечал Иисус, но написано также в шестой главе Второзакония: "Не искушай Господа Бога твоего".
— Хорошо же… Попробуем другое, — содрогаясь от ярости, процедил архангел. — Ты еще не раздумал сопутствовать мне?
— Я принадлежу тебе на эту ночь, — ответил Иисус. — Делай со мной что тебе угодно.
И оба они вновь устремились, рассекая пространство с быстротой, против которой полет орла — самой стремительной из птиц — показался бы неподвижностью сокола, застывшего над своей добычей. Под ними проносились города, пустыни, реки, океаны… Через несколько мгновений они очутились в сердце Тибета, на вершине Джавахира.
— Известно ли тебе, где мы сейчас? — спросил архангел.
— На самой высокой из земных гор, — ответил Иисус.
— Это так. Сейчас я покажу тебе все царства мира.
И с этого мига стало видимым вращение Земли, поскольку оба, стоя на адском плаще, застыли в полной недвижности, в то время как планета и увлекаемая ею атмосфера продолжали вращаться.
— Посмотри! — воскликнул Сатана.
Иисус знаком дал понять, что смотрит.
— Сначала брось взгляд на Индию, — приказал архангел. — Приглядись к этой колыбели рас и племен, месту, откуда отправлялись в мир все религии. Посмотри на ее роскошную природу, делающую человека слабой и зависимой частью творения, несчастным младенцем, затерявшимся на бескрайнем лоне своей матери, малым атомом, растворившимся в огромном мире. Индия с пренебрежением позволила человеку распространяться и плодиться вне всяких пределов, а он не стал ни сильнее, ни многочисленнее, чем где-либо в иных местах: могущество смерти осталось равным жизненным силам. Здесь все природные стихии настолько чудовищны и так придавили человека, что он даже и не пытается сопротивляться. Он отдается на их волю, признавая, что вокруг него все, кроме него самого, — это Бог, а он сам лишь случайный плод, безвестная частица единой, всеобщей и неуничтожимой субстанции! Эта земля дает три урожая в год, в грозу дождь превращает равнину в море, а пустыню в цветущий луг. Тут тростник — дерево в сто ступней вышиной, шелковица — гигант, из каждого пня которого вырастает лес ветвей, покрывающих влажной тенью ползучих гадин в двадцать локтей длиной; здесь множество тигров и львов, а воды рек утоляют жажду самых чудовищных созданий природы: кайманов, гиппопотамов, слонов. Наконец, именно в Индии чума уносит миллионы смертных — столько же, сколько создает их здесь природа. А значит, стоит холере или тифу два года подряд не косить людей — человеческий водопад обрушится на Европу и затопит ее целиком!
Пока архангел говорил, под ними проплывала страна с пронзающими небеса Гималаями, бесконечными мрачными лесами, Камбоджей, Гангом, Индом и ста пятьюдесятью миллионами человек, рассеянных от Китайского моря до Персидского залива.
— Смотри же! — сказал Сатана.
Иисус кивнул и обратил взгляд вниз.
— А вот Персия, — продолжал архангел. — Великая солнечная дорога рода человеческого. Слева от нее — скифы, справа — арабы. Это караван-сарай всего света: тут в свой черед перебывали все народы. Некогда, еще до того как она осознала, что сделалась всего лишь постоялым двором, в ней, не без моего внушения, выстроили ту самую Вавилонскую башню, руины которой еще сегодня выше любой из пирамид. Но теперь, после того как на ее глазах пали храмы и династии, здесь строят только временные жилища на одно-два поколения: палатки, но только из кирпичей. Пятьдесят миллионов человек, поклонявшихся свету и огню, живя среди не отличимых друг от друга лета и зимы, ищут лишь забвения прошлого в своего рода душевном пьянстве, медленно, но непреложно ведущем к смерти.
Под указующим ногтем архангела из-под их ног уходила Персия — от истоков Окса до Красного моря, медленно плыли озеро Дурра, Арал и Каспий, как три зеркала разной величины, Евфрат и Тигр, похожие на гигантских змей, скорчившихся под палящим солнцем, Персеполь, Вавилон и Пальмиру, ныне — лишь руины, а тогда города-цари в пурпурных мантиях и золотых коронах!
— Смотри же! — мрачно сказал Сатана.
Иисус кивнул.
— Вот Египет — это дар, врученный мне Нилом. Если однажды мне взбредет в голову позабавиться или тридцать тысяч его городов и шестьдесят миллионов здешних обитателей — все эти греки, египтяне, абиссинцы, эфиопы — откажутся поклоняться мне, я отверну реку в Красное море и Египет задохнется, затопленный песком вместо воды. Пока же посмотри туда: от Элефантины до Александрии раскинулась равнина изумрудов, это фруктовая кладовая, сад, полный цветов. Здесь кормятся Рим, Греция, Италия. Правда, сам здешний народ вымирает с голоду, напрасно ожидая, что рука, накормившая евреев в пустыне, просыплет и на них манну небесную!
И Египет уходил вдаль, окаймленный пустынями, со своими обрушенными городами, пенными нильскими перекатами, высокими пирамидами, сфинксами, которые, полузарывшись в песок, вперяют неподвижный взгляд в белеющие вот уже пять сотен лет скелеты воинов Камбиза.
— Смотри же! — упорствовал падший ангел.
Иисус кивнул.
— А вот Европа, — продолжал Сатана. — Сравни-ка ее с нашей неповоротливой Азией и увидишь, насколько она лучше выкроена, насколько она удобнее для продвижения племен. Она построена по более искусному плану и гораздо удачнее, нежели прочие места. Погляди, как она, богатая памятниками и бедная людьми, раскинула руки для плодоносных объятий навстречу Африке, кишащей людьми и почти не имеющей никаких построек. Вот Сардиния приближается к раскаленному побережью, вытянув к нему скалу Плумбарий; рядом с ней Сицилия с Лилибеем, Италия выставила мыс Регий, Греция — целый трезубец мысов: Акритас, Тенарон и Малею… Погляди, как острова, рассыпанные по Эгейскому морю, похожи на гигантский флот, под прикрытием обширной гавани готовящийся поставить паруса и пуститься в торговое плавание по всему свету. А на севере Европа облокотилась плечом Скандинавии на полярные ледники. О, как она крепка! Лежит, упершись ногами в плодородную Азию и омочив голову в водах неизведанных морей. Имена ее городов ласкают слух: Афины, Коринф, Родос, Сибарис, Сиракузы, Кадис, Массилия, Рим! Посмотри, как она притягивает к единому центру у несокрушимой скалы Капитолия и западное варварство, то есть Испанию, Британию, Галлию, и цивилизации востока: Грецию, Египет, Сирию. Присмотрись к Европе! Ведь это жемчужина наций, бриллиант, который засияет в будущем…
И пока Сатана говорил, Европа в свою очередь уплывала от них. Сначала — Греция, потом — Италия с Сицилией справа, Германией и Скандинавией слева, а за ними — Англия, страны галлов, Испания…
Затем некоторое время не видно было ничего, кроме воды, — от Северного полюса до Южного, от Арктики до Антарктики.
— Смотри же! — повторил Сатана.
Иисус сделал знак, что смотрит.
— После дряхлеющего мира — мир постаревший. После цивилизации — варварство, а за варварским миром — неизведанные земли! Гляди! Вот целый материк, о котором еще никто не знает. Конечно, он протянулся в длину лишь на три тысячи льё, да на полторы — в ширину. Конечно, он последним всплыл из морской глуби и его большие, как Средиземное море, озера еще не просохли, а реки в полторы тысячи льё длиной не обмелели. Горы здесь поднимаются на восемнадцать тысяч ступней в высоту, пустыни не имеют границ и леса бесконечны. Никто еще не знает, что золота и серебра здесь таится столько же, сколько меди и свинца в остальном мире. Он тянется с севера на юг, прикованный к полюсам, будто железо к магниту, и рассекает мир пополам, оставив лишь узкий пролив, достаточный для прохода корабля. Гляди же: это земля, предвосхищенная одним греческим мудрецом или сумасшедшим, смотря как пожелаешь. Звали его Платон, а материк он нарек Атлантидой.
И Америка ускользнула от них со своими девственными лесами, Ниагарским водопадом, шум которого слышен за десять льё, гигантскими реками Амазонкой и Миссисипи, с Кордильерами и Андами, с вулканом Чимборасо и пиком Мисти…
И снова внизу простирался океан.
— Смотри же! — твердил Сатана.
Иисус кивнул.
— Видишь это необъятное пространство, похожее на зеркало из полированной закаленной стали с разбросанными повсюду темными оспинками?.. Это Тихий океан и его острова. Чем дальше, тем чаще мелькают темные пятна: мы приближаемся к Океании, где острова пасутся на поверхности моря, как стадо гигантских баранов! А вот теперь, гляди, они так сгрудились, что между ними едва различаешь море, как шевелящуюся сеть. Еще ничто здесь не имеет имени, но разве это так важно? Тут живут люди, снует живность, мерцают озера, шумят леса. Перед тобой пятая часть света, вторая Атлантида, раскрошенная в океане. По этим островам можно добраться от Кордильер до Голубой реки — ее устье в полутора тысячах льё от нас, а исток здесь, под нами.
Великий океан мерцал внизу: с большими и малыми кучками островов, с Новой Гвинеей, Новой Голландией, Борнео, Суматрой, Филиппинами и Формозой…
А издалека уже приближалась снежная вершина Джавахира: Земля обернулась вокруг своей оси; весь мир со всеми царствами его был воочию явлен Иисусу.
Сатана же ему сказал:
— Дарую тебе всю эту мощь и славу, все эти скопища людей и богатств, если ты поклонишься мне. Они были отданы мне во власть, и я волен распоряжаться ими по своему соизволению.
Но Иисус отвечал:
— Сказано: "Господу Богу твоему поклоняйся и ему одному служи".
Тут страшный крик потряс пространство; в нем звучали проклятие, ненависть, отчаяние. Так Сатана прощался с Иисусом, ибо был вынужден признать в нем сына Божьего.
Когда же громоподобный рык замолк, послышался мягкий грустный шепот:
— О, прекрасный архангел, блистающая утренняя звезда!.. Зачем она пала с небес, ведь она была так великолепна на утреннем небе!..
Это Иисус оплакивал падение Сатаны.
Несколькими днями спустя в городке Капернаум, что значит "Селение утешения", на северной оконечности Генисаретского озера, объявился Иисус в сопровождении своих первых четырех учеников. То были Андрей, Петр, Филипп и Нафанаил.
До того Андрей был учеником Иоанна Предтечи. Однажды Креститель сказал ему, указав на Христа, возвращавшегося из пустыни после сорока дней искушения:
— Посмотри на того, кто идет мимо нас: это агнец Божий, который берет на себя грех мира!
— А как ты узнал об этом? — спросил Андрей.
— Пославший меня крестить в воде сказал мне: "На кого увидишь Духа сходящего и пребывающего на нем, тот есть крестящий Духом Святым". Я же видел Духа, сходящего с неба, как голубя, и пребывающего на нем.
И Андрей последовал за Иисусом. По дороге он встретил своего брата Симона и сказал ему:
— Иди со мной, брат, мы нашли Мессию.
И привел его к Иисусу.
Поскольку же Симон разглядывал его с немалым удивлением и был охвачен сомнением, Иисус спросил:
— Ты меня не узнаешь?
— Нет, учитель, — ответил Симон.
— Это я ребенком спас тебе жизнь, когда тебя укусила гадюка. Я еще тебе сказал: "Ты сын Ионин, по имени Симон; потом ты будешь зваться Петром, станешь моим учеником и отречешься от меня".
При этих словах Симон бросился к ногам Христа и поцеловал край его платья.
— Учитель, я обязан тебе жизнью, и теперь она принадлежит тебе. Меня более не зовут Симоном, с этого дня я Петр и твой верный ученик. Но все же надеюсь, что в Господней воле позволить мне никогда от тебя не отрекаться.
Иисус улыбнулся и промолвил:
— Идем!
И Петр последовал за ним.
На следующий день Иисус встретил на дороге Филиппа, который, как Андрей и Петр, был из Вифсаиды, и позвал его:
— Следуй за мной, Филипп.
Филипп пошел за ним, а потом, услышав рассказ Петра и Андрея, он, в свою очередь встретив Нафанаила, сказал ему:
— Иди с нами, ибо мы нашли того, о ком говорят Моисей и пророки.
Удивленный, Нафанаил спросил, кто же этот человек, на что Филипп отвечал:
— Это Иисус из Назарета.
На что Нафанаил лишь пожал плечами.
— Из Назарета! — повторил он. — Из Назарета может ли быть что доброе?..
Но тут вступился Иисус:
— Вот истинный израильтянин, — сказал он. — В нем нет никакого лукавства.
— Откуда же ты меня знаешь? — растерянно вопросил Нафанаил.
— Прежде чем Филипп призвал тебя, — пояснил Иисус, улыбнувшись, — я уже видел тебя под фиговым деревом.
И Нафанаил, действительно до того обедавший под фиговым деревом, с поклоном проговорил:
— Учитель, истинно ты царь Израиля!
— Ты поверил, потому что я тебя видел под деревом, — вновь обратился к нему Иисус, — но ты получишь и другое подтверждение: увидишь, как над головой у меня раскроются небеса и ангелы будут спускаться и подниматься!
Затем в сопровождении четырех учеников он пришел в Кану, где была Богоматерь. Именно там, будучи приглашен на свадьбу, он по просьбе Марии, к великому изумлению сотрапезников, совершил чудо претворения воды в вино, а затем отправился в Капернаум.
В первый раз молодой учитель оказался в этом городе, однако его приход произвел там большое впечатление. Его лицо поражало еще не изгладившейся красотой ребенка и серьезностью зрелого мужа, а поединок в пустыне с врагом рода человеческого придал ему выражение печальной искушенности.
Как никакое другое место, Капернаум подходил для того, чтобы Христос явил здесь знаки своей божественной природы. Город далеко отстоял от Иудеи и, мало того, был отделен от нее Самарией. Его принято было считать гнездилищем тьмы и непросвещения, а потому божественный свет, излитый в столь сумрачном месте, являл бы собой особенно поучительное зрелище.
К тому же жизнь Иисуса предначертана видениями пророков, а у Исайи сказано: "Земля Завулонова и земля Неффалимова, на пути приморском, за Иорданом, Галилея языческая, народ, сидящий во тьме, увидел свет великий, и сидящим в стране и тени смертной воссиял свет".
Вот почему Капернаум с его окрестностями был избран Иисусом для первых предсказаний и чудес. Именно там он произнес: "Исполнилось время и приблизилось Царствие Божие: покайтесь и веруйте в Евангелие".
От Капернаума недалеко до Генисаретского озера; ученики Христа, бывшие рыбаками, часто отправлялись к озеру закидывать сети. Иногда он шел с ними; именно там он им сказал: "Идите за мною, и я сделаю вас ловцами человеков!"
А увидев чуть подалее Иакова, Зеведеева сына, и его брата Иоанна, что сидели в лодке и чинили сети, учитель позвал их за собой. Рыбари бросили лодку и сети, покинули своего отца, старого Зеведея, и пошли за Христом: так трудно было воспротивиться его мягкому завораживающему голосу, превращавшему приказ в молитву, когда он говорил: "Идите за мною!"
Уже в то время Христом овладел великий замысел: справить Пасху в Иерусалиме и там испытать свои силы. Они пробудились в нем недавно, но это не умаляло их власти над людьми и вещами, хотя пока что его уверенность в себе питали лишь слова самоотречения, повторяемые Иоанном Крестителем, который вещал всем пожелавшим слушать его: "Я лишь Предтеча, Мессия же — Иисус".
И вот в сопровождении шести первых учеников Иисус отправился в Иерусалим.
Мы уже рассказывали, что представлял собой Иерусалим в дни религиозных торжеств, упоминали о переполненных постоялых дворах, палатках на больших площадях, о паломниках, заполнивших театральные перистили и даже портики храма.
В храмовом притворе, да и в самом храме возникала своего рода ярмарка. Продавцы с громкими криками переманивали покупателей, чуть не силой вырывали их друг у друга, предлагая голубей, барашков и даже жертвенных быков. Священники терпели торговцев, ибо имели прибыль. И поскольку оживленный торг шел круглый год, а перед праздниками народу еще прибавлялось, то это место облюбовали также меновщики со столиками, на которых громоздились мешочки с серебром и кучки золота.
Среди гомона торгующих и покупающих, зазываний меновщиков, перезвона золотых и серебряных монет, блеянья и мычания по ступеням поднялся человек с бичом. Он вступил в притвор, огляделся и воскликнул:
— Возьмите это отсюда, и дома Отца моего не делайте домом торговли!
Поскольку те, к кому он обращался, не спешили повиноваться, он поднял бич, и хотя тот был сплетен из тонких веревок, на челе назвавшего храм Господень домом своего Отца запечатлелось такое величие и столько властности зазвенело в его голосе, что меновщики, продавцы, покупатели и перекупщики, толкая друг друга и опрокидывая столы и лавки, в беспорядке ринулись вон и, воздевая руки, скатились вниз по ступеням. Таким грозным показался им Христос, похожий на одного из ангелов, что хлыстами изгнали Гелиодора. Ибо перед ними стоял не кто иной, как Иисус, чей голос обретал необычайную силу, когда ему было угодно переходить от мягкости к повелению:
— Написано: "Дом мой домом молитвы наречется для всех народов", а вы сделали его вертепом разбойников!
Появление Мессии навело на всех такой страх, что, хотя учитель и нарушил законы, прибегнув к насилию в храме, никто не осмелился спросить с него за это. Сам же Иисус, узнав, что незадолго до того Ирод Антипа повелел схватить Иоанна Крестителя, поставившего в вину тетрарху Галилеи женитьбу на племяннице, отправился назад в Капернаум.
Ему предстояло пересечь Самарию. Некогда завоеванная Салманасаром, переместившим ее обитателей за Евфрат, затем вновь заселенная Ассархаддоном, снова разоренная Антиохом Великим, а вслед за ним — Иоанном Гирканом, Самария после ассирийского нашествия сделалась местом, где обитали пришлые люди и идолопоклонники, вечно воевавшие с Иудеей. Оба царства питали друг к другу враждебность и презрение. А потому, чтобы не приходить в Иерусалим, самаряне построили свое особое святилище на горе Гаризим.
Иисус шел по этим землям, но к полудню, утомившись и пройденной дорогой, и жарой, сел под сикоморой у колодезя Иакова. Ученики же отправились в город за провизией. Едва он успел перевести дух, как увидел женщину, пришедшую к источнику за водой, и попросил у нее напиться.
Самарянка с удивлением посмотрела на него.
— Что же это? — спросила она. — Ты иудей и у меня, у самарянки, просишь пить?
— Если бы ты знала того, кто говорит тебе: "Дай мне пить", то ты сама просила бы у него, и он дал бы тебе воду живую, — произнес Иисус.
Самарянка, ранее не рассмотревшая его хорошенько, теперь вгляделась в отмеченные мягким благородством черты его лица и воскликнула:
— Господин! Тебе и почерпнуть нечем, а колодезь глубок: откуда же у тебя вода живая?.. Неужто ты больше отца нашего Иакова, который дал нам этот колодезь и сам из него пил, и дети его, и скот его?
— Всякий, пьющий воду сию, — отвечал ей Иисус, — возжаждет опять; а кто будет пить воду, которую я дам ему, тот не будет жаждать вовек; но вода, которую я дам ему, сделается в нем источником воды, текущей в жизнь вечную.
Удивление самарянки все возрастало.
— Господин! — взмолилась она. — Дай мне этой воды, чтобы мне не иметь жажды и не приходить сюда черпать.
Иисус кивнул и предложил:
— Пойди, позови мужа твоего и приди сюда.
Но она лишь покачала головой:
— У меня нет мужа.
Божий избранник улыбнулся и промолвил:
— Правду ты сказала, что у тебя нет мужа; ибо у тебя было пять мужей и тот, которого ныне имеешь, не муж тебе.
Пристыженная, но и полная почтения, женщина попросила:
— Господи, Господи! Вижу, что ты пророк. Но просвети меня: отцы наши поклонялись на этой горе, что зовется Гаризим, а ваши пророки говорят, что есть только одно место, где должно поклоняться, и находится оно в Иерусалиме.
— Поверь, женщина, — чуть возвысил голос Иисус, — поверь мне, что наступает время, когда и не на горе сей, и не в Иерусалиме будете поклоняться Отцу, ибо Бог есть дух и поклоняющиеся ему должны поклоняться в духе и истине.
— Да, — сказала самарянка. — Знаю, что придет Мессия. Когда он придет, то возвестит нам все.
Несказанная улыбка осветила лицо Спасителя.
— Это я, который говорит с тобою.
Пораженная его ответом, самарянка не могла понять, смеется он над ней или говорит серьезно, но тут подоспели ученики и заговорили, обращаясь к нему со всем почтением, как слуги с повелителем, и рассеяли ее сомнения. Оставив на земле кувшин, она бросилась в город с криком:
— Идите все! Идите! Пойдите, посмотрите человека, который сказал мне все, что я сделала: не он ли Мессия?
На клич этой женщины высыпали люди. Они вышли из города и приблизились к Иисусу.
Но ученики, заботившиеся о том, чтобы он насытился, невзирая на великое стечение народа, стали упрашивать его:
— Учитель, ешь.
Он покачал головой и молвил:
— У меня есть пища, которой вы не знаете.
Ученики стали переглядываться, тихо спрашивая друг друга:
— Разве кто принес ему еду?
— Моя пища есть творить волю пославшего меня и совершить дело его.
И пояснил, как всегда прибегнув к иносказанию:
— Не говорите ли вы, что еще четыре месяца и наступит жатва? А я говорю вам: возведите очи ваши и посмотрите на нивы, как они побелели и поспели к жатве.
Тут мысль Иисуса сделалась понятной даже самарянам. Он продолжал, и они поняли, что он — сеятель, а они — жатва. Тогда они привели его в свой город, называемый Сихем. Христос оставался там два дня, а когда ушел, большинство жителей уже успело уверовать в него.
После этого Иисус отправился в свою верную Галилею, где осталась память о его жизни в Капернауме и гремела молва о нем. И вот в Кане встретился Христу некий царедворец, спешивший ему навстречу.
— О Господи! — закричал он, едва завидев Иисуса. — Умоляю, поторопись: сын мой при смерти, и лишь ты сможешь его излечить!
Но Иисус ограничился тем, что простер руку в сторону Капернаума и с тем выражением, которое не терпит каких-либо сомнений, проговорил:
— Ступай, сын твой здоров!
Проситель же столь уверовал, что в сердце его не осталось и тени страха. Поблагодарив целителя, он отправился домой и еще в дороге повстречал слуг, прокричавших ему:
— О господин! Возрадуйтесь: сын ваш не только вне опасности, но, напротив, совершенно выздоровел.
— А с какого времени? — вне себя от радости, спросил бедный отец.
— Со вчерашнего дня!
— Со вчерашнего дня! А в котором часу лихорадка отпустила его?
— В час после полудня.
Именно тогда Иисус произнес: "Ступай, сын твой здоров!"
Итак, возвращению Мессии в Капернаум предшествовала весть о совершенном им чуде, и потому его появлению там все несказанно обрадовались. В этом городе он решил обосноваться. В предместьях Капернаума он проповедовал слово Господне, а берега Генисаретского озера стали местом, где его божественная сущность явилась во всем блеске и величии. Именно по поверхности этого озера он шел, не касаясь воды ступнями, на его берегах он несколькими хлебами и рыбами накормил тысячи человек, а среди зловещей бури, что вздымала валы воды, угрожавшие потопить лодку, в которой он заснул, и кричавших от ужаса учеников, учитель, проснувшись, приказал взбесившемуся ветру: "Утихни!", а бушующему морю: "Успокойся!" — и воцарились покой и безветрие.
И позже каждое следующее возвращение в Капернаум становилось новым поводом для чудес: изгнания нечистой силы из бесноватого, исцеления тещи Петра, воскрешения дочери Иаира… Великая страница его божественной жизни разворачивается перед нашими глазами, и каждая ее строка отмечена благодеянием роду человеческому.
"И ходил Иисус по всей Галилее, уча в синагогах их и проповедуя Евангелие Царствия, и исцеляя всякую болезнь и всякую немощь в людях. И прошел о нем слух по всей Сирии; и приводили к нему всех немощных, одержимых различными болезнями и припадками, и бесноватых, и лунатиков, и расслабленных, и он исцелял их. И следовало за ним множество народа из Галилеи и Десятиградия, и Иерусалима, и Иудеи, и из-за Иордана".
Не мудрено, что, когда Иоанн Предтеча, томясь в узилище, но беспокоясь не о своей участи, а о святом подвижничестве Спасителя, просил от него вестей, Иисус отвечал его посланцам:
— Пойдите и скажите Иоанну, что слышите и видите: слепые прозревают и хромые ходят, прокаженные очищаются и глухие слышат, мертвые воскресают и нищие благовествуют.
Приближалась новая Пасха. Иисус опять отправился в Иерусалим, и везде по пути его добрые дела вызывали всеобщую благодарность; однако, обретая славу, он множил и число своих врагов. Он не первый объявлял себя Мессией. Но предшественниками его были мессии политические, новые Иуды Маккавеи, пытавшиеся поднять против римлян еврейский народ, а жители Иудеи, устав от чужеземного ига, провоевав с ними два века, всегда были готовы к новому восстанию. И вот, как только распространился слух о Христе, толпы вооруженных людей пытались похитить его и объявить царем. Но сам Иисус изгонял этих людей, говоря о них: "Все, сколько их ни проходило предо мною, суть воры и разбойники; но овцы не послушали их".
Когда он уже приближался к Иерусалиму, до него дошла весть о казни Иоанна Крестителя. Это был знак новой, грозной опасности, поджидавшей и его.
Как известно, Предтечу бросили в узилище прежде всего за его предсказания: он предрекал приход нового владыки мира. Однако мир принадлежал мнительному Тиберию, в то время укрывшемуся на скалах Капреи, а его осведомители не умели или не желали отличать царство духа, к обретению которого стремился Иисус, от царства земного, по закону принадлежащего их повелителю. Кроме того, Иоанн Креститель не убоялся порицать тетрарха Галилеи за его брак с племянницей Иродиадой, и Ирод, прикрывая заботами о благе отечества собственную мстительность, повелел схватить и заточить нарушителя спокойствия.
Возможно, Ирод этим и ограничился бы, но Иродиада сочла, что наказание слишком мало.
Ее дочь, юная, прекрасная, обожаемая ни в чем ей не перечившим отчимом, разумеется, встала на сторону матери. Однажды на пиру Ирод попросил ее сплясать для него, но она согласилась лишь при условии, что тетрарх исполнит первое же ее желание. Ирод поклялся исполнить при условии, что требуемое было бы в его власти. Дочь Иродиады исполнила танец, а после попросила голову Иоанна Крестителя.
Ирод оказался заложником данного слова: голову Предтечи принесли на золотом блюде, и, как послушная дочь, прекрасная преступница положила ее к ногам своей матери.
Та же участь грозила и Христу.
Поэтому он решил остановиться в некотором удалении от столицы. Вифания, находившаяся всего в пятнадцати стадиях от Иерусалима, была укрыта от него восточным склоном Масличной горы. Это отвечало намерениям Иисуса, и он остановился там.
Едва слух о его прибытии распространился, как некий фарисей, прозванный Симоном Прокаженным, пригласил Иисуса к себе на трапезу.
Иисус согласился: он желал доказать, что его ненависть вызывала сама секта фарисеев, известная своим высокомерием и непреклонностью, а не люди, оказавшиеся в ней.
Обед был роскошен. Все, что он имел, Симон употребил в дело, чтобы достойно приветить того, кого называли сыном Божьим; но одно обстоятельство, на которое и сам хозяин дома не рассчитывал, придало этому обеду особое величие.
Когда подали сладкое, вошла молодая девушка из Вифании, чьи брат и сестра по имени Лазарь и Марфа жили по соседству в том же селении. Она была в дорогих одеждах и вступила в трапезную с алебастровым сосудом, наполненным благовониями.
Все узнали девушку и удивились ее приходу. Это была самая известная и дорогостоящая из иерусалимских блудниц (а город славился своими жрицами любви). Прекрасную грешницу звали Марией Магдалиной.
И вот, не обращая внимания на удивление сотрапезников, она смиренно и с опущенными долу глазами подошла к Иисусу, и, хотя ни разу до того не видела, сразу узнала его, без сомнения, по улыбке.
Все принимавшие участие в трапезе возлежали на ложах;
поскольку Иисус расположился головой к столу и ногами к двери, Магдалина, войдя, сразу опустилась на колени и принялась так обильно лить слезы, что омыла ими ноги учителя и, натерев их драгоценным миром из сосуда, вытерла своими волосами.
Христос позволил ей проделать все это, гладя с невыразимым состраданием на бедную девушку, так уничижавшую себя у его ног. До сих пор все прибегали к его помощи для исцеления своих телесных недугов, никто — ни мужчина, ни женщина — не искал у него избавления от пороков души.
Сотрапезники с удивлением воззрились на прекрасное создание в парчовых одеждах с блестевшими на шее золотыми цепочками, с драгоценными браслетами и кольцами на руках, вытирающее роскошными белокурыми волосами ноги Иисуса.
Хозяин же дома, богатый прокаженный, сказал себе: "Я напрасно пригласил к себе этого человека, ибо он не пророк. Если бы он был пророк, то знал бы, кто и какая женщина прикасается к нему, ибо она грешница".
Но Христос, читавший в сердце фарисея, вдруг с мягкой улыбкой тихо произнес:
— Симон, я имею нечто сказать тебе.
— Скажи, я слушаю, — откликнулся фарисей.
— У одного заимодавца было два должника: один должен был пятьсот динариев, а другой пятьдесят; но как они не имели чем заплатить, он простил обоим. Скажи же, кто из них более возлюбит его?
— Учитель, — отвечал Симон, — нечего и рассуждать: конечно, тот, которому простили больший долг.
— Правильно ты рассудил, — заметил Иисус.
А затем обернулся к Магдалине.
— Видишь ли эту женщину? — спросил он прокаженного. — Я пришел в дом твой, и ты воды мне на ноги не дал; а она слезами облила мне ноги и волосами головы своей отерла. Ты целования мне не дал; а она, с тех пор как я пришел, не перестает целовать у меня ноги. Ты головы мне маслом не помазал, а она миром помазала мне стопы. А потому сказываю тебе: прощаются грехи ее многие за то, что она возлюбила много; а кому мало прощается, тот мало любит.
А потом, возложив руку на голову грешницы, произнес:
— Прощаются тебе грехи. Вера твоя спасла тебя. Иди, бедная дочь Евы, с миром, ты теперь чиста перед Господом, как в день, когда ты появилась на свет!
И Магдалина поднялась счастливой и утешенной и с тех пор отдала Иисусу всю любовь своего сердца и души.
На этот раз Иисус справлял Пасху не в Иерусалиме, а в Вифании. Как он и сказал Петру и Иоанну, подготовил празднество Илий, родственник Захарии из Хеврона. После Пасхи Мессия вновь направился в Галилею, провожаемый благословениями народа, а особо — молитвами Магдалины и Марфы с Лазарем, ее брата и сестры.
Там Иисус продолжает великое дело исцеления.
Он без отдыха лечит всех, кого к нему приводят, не справляясь, из какой они секты, и не заботясь о том, какой день на дворе, даже в субботу не прекращая богоугодного дела, думая лишь о страданиях несчастных и мучениях их родственников.
И каждый говорит себе:
— Посмотрите на этого человека! Законники, книжники и лекари берут с нас много, но не лечат, и мы умираем, а он исцеляет без денег и, кроме лечения, увещевает, и дает наставления, которые открывают дорогу в Царствие Божие!
За этот последний год он исцелил прокаженного слугу, сотника, глухого и слепого бесноватого, дочь хананеянки, слепца из Вифсаиды. В тот же год из его уст слышат прекраснейшие притчи о добром семени и о плевелах, о добром пастыре и наемнике, о благодетельном самарянине, о двух домоправителях — усердном и нерадивом, о званных на большой ужин, о заблудшей овце, о блудном сыне — притчи, запечатлевшиеся не только в нашей памяти, но и в наших сердцах. В тот же год, наконец, к нему присоединяются Фома, Матфей-мытарь, Иаков, сын Алфеев, Фаддей, Симон-хананеянин и Иуда. Таким образом, вместе с Петром, Андреем, Иаковом-старшим, Иоанном, Филиппом и Варфоломеем число его апостолов дошло до двенадцати, не считая семидесяти учеников, посланных им проповедовать и учить, подобно семидесяти старцам, вершившим суд в Израиле.
И вот, имея позади чреду прославивших его чудес, вокруг — стечение обожающего его народа, Иисус приходит к мысли, что пора воплотить свое учение целиком в одном обращении, или, как мы скажем сегодня, в одном исповедании веры.
— Взойдем на гору, — промолвил он. — Идите все, так как я хочу говорить со всеми!
И более десяти тысяч пошли за ним.
Поднявшись на вершину горы, он окинул взором собравшихся и увидел, что большинство их — обездоленные мира сего, бедные, угнетенные, страждущие. Их ум был неразвит, а сердце обливалось слезами. Жены их походили на встреченную им некогда самарянку, дочери — на сестру Марфы и Лазаря. Как и в других больших городах, у этих обиженных судьбой вся надежда была на какой-нибудь случай, способный изменить их удел, с каждым восходом солнца они уповали, что вопль их нищеты долетит до ушей Господних. Иисус проникся большой жалостью к этим несчастным, сел среди них в окружении своих учеников и начал голосом, исполненным милосердного смирения:
— Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное! Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю! Блаженны плачущие, ибо они утешатся! Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся! Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут! Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят! Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божьими! Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное!
Затем он обратился к ученикам и апостолам, но возвысил голос для того, чтобы и прочие могли его слышать:
— А вам говорю вот что: день, когда возненавидят вас люди и когда отлучат вас и будут поносить, и понесут имя ваше как бесчестное, из-за меня — этот день станет днем вашего блаженства! Возрадуйтесь в тот день и возвеселитесь, ибо велика вам награда на небесах. Так же поступали с пророками отцы их. Вы — соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою? Она уже ни к чему не годна, как разве выбросить ее вон на попрание людям!
Вы — свет мира, и зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме. Так да светит свет ваш пред людьми, чтобы они видели ваши добрые дела и прославляли Отца вашего Небесного!
Но говорю вам: если праведность ваша не превзойдет праведности книжников и фарисеев, то вы не войдете в Царство Небесное.
Вы слушали, что сказано древним: "Не убивай; кто же убьет, подлежит суду". А я говорю вам, что всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду; кто же скажет брату своему: "рака", подлежит синедриону, а кто скажет: "безумный", подлежит геенне огненной. Итак, если ты принесешь дар твой к жертвеннику и там вспомнишь, что брат твой имеет что-нибудь против тебя, оставь там дар твой пред жертвенником и пойди прежде примирись с братом твоим, и тогда приди и принеси дар твой. И он станет дважды угоден Господу!
Вы слышали, что сказано древним: "Не прелюбодействуй!" А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем. Сказано также, что если кто разведется с женою своею, пусть даст ей разводную. А я говорю вам: кто разводится с женою своею, кроме вины любодеяния, тот подает ей повод прелюбодействовать; и кто женится на разведенной, тот прелюбодействует.
Еще слышали вы, что сказано древним: "Не преступай клятвы, но исполняй пред Господом клятвы твои". А я говорю вам: не клянись вовсе. Ни небом, потому что оно престол Божий; ни землею, потому что она подножие ног его; ни Иерусалимом, потому что он город великого Царя; ни головою твоею не клянись, потому что не можешь ни одного волоса сделать белым или черным. Но да будет слово ваше: "да, да", "нет, нет", а что сверх этого, то от лукавого.
Вы слушали, что сказано: "Око за око, и зуб за зуб". А я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую; и кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду; и кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два. Просящему у тебя дай, и от хотящего занять у тебя не отвращайся.
Вы слышали, что сказано: "Люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего". А я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, да будете сынами Отца вашего Небесного; ибо он повелевает солнцу своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных; ибо если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? Не то же ли делают и мытари? И если вы приветствуете только братьев ваших, что особенного делаете? Не так же ли поступают и язычники?
Итак, будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный.
Смотрите, не творите милостыни вашей пред людьми с тем, чтобы они видели вас: иначе не будет вам награды от Отца вашего Небесного. Итак, когда творишь милостыню, не труби перед собою, как делают лицемеры в синагогах и на улицах, чтобы прославляли их люди. Истинно говорю вам: они уже получают награду свою. У тебя же, когда творишь милостыню, пусть левая рука твоя не знает, что делает правая, чтобы милостыня твоя была втайне; и Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно.
И когда молишься, не будь, как лицемеры, которые любят в синагогах и на углах улиц, останавливаясь, молиться, чтобы показаться перед людьми. Истинно говорю вам, что они уже получают награду свою. Ты же, когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, который втайне; и Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно.
Молитесь же так:
"Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя твое; да придет Царствие твое; да будет воля твоя и на земле, как на небе; хлеб наш насущный дай нам на сей день; и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим; и не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого; ибо твое есть царство и сила и слава во веки. Аминь".
И много еще говорил Иисус, и сказанное им глубоко западало в память слушавших его. А потому, когда он кончил, все продолжали внимать ему и ни один не поднялся.
Поднялся он сам, и только тогда все множество людей догадалось, что поучение закончено, и все как один сказали:
— Благодарим, учитель! Мы сегодня услышали из твоих уст то, что никто раньше не слышал и не говорил. Ибо ты поучал нас сегодня, как один лишь Господь может учить, а не как книжники и фарисеи.
И никто из множества внимавших Христу не догадывался, что, проповедуя любовь и истовость в вере, он сам выносил себе приговор.
Но он знал это, он знал, что день его близок, и потому спустя лишь месяц после изложения основ своего учения решился рассеять все сомнения учеников в его божественной природе.
Взяв самых любимых своих апостолов Петра, Иакова и Иоанна, он поднялся с ними на ту же самую гору, откуда на горожан просыпалась манна его увещеваний. Полагают, что то была гора Фавор.
Там Иисус стал возносить молитвы Всевышнему, и, пока молился, от лица его стали исходить лучи света, и оно уподобилось солнцу; его красный хитон и голубой плащ превратились в белоснежные блистающие одеяния, ноги оторвались от земли, и он воспарил над ней.
Трое учеников в молчании, с молитвенно сложенными руками смотрели на него, и ужас закрадывался в их сердца, когда они поняли, что Христос уже был не один: по бокам его они распознали Моисея и Илию.
Оба они, как сказано, "явившись во славе, говорили об исходе его, который ему надлежало совершить в Иерусалиме".
Но вдруг над их головами возникло облако, и ужас апостолов стал непереносимым, когда святые мужи вошли в это облако и оно просияло, "и был из облака глас, глаголющий: сей есть сын мой возлюбленный, его слушайте".
Когда голос умолк, облако исчезло и Иисус остался наедине с тремя апостолами.
Тогда те спросили его, что имели в виду Моисей и Илия, когда говорили о его исходе из мира сего в Иерусалиме.
И тут Иисус поведал им о том, о чем ранее не упоминал: что ему надлежит отправиться в Иерусалим, что он много претерпит от старейшин, первосвященников и книжников, и, наконец, что его там предадут смерти.
Апостолы побледнели от отчаяния при таких речах, но Иисус продолжил:
— Мне предначертано победить смерть и воскреснуть: так пусть вас не печалит эта смерть, потому что я на третий день воскресну!
Может, накануне они и стали бы сомневаться, но теперь вера проникла до глубины их сердец.
В Иерусалим Христос отправился тайно: решившись умереть, он желал, по меньшей мере, сам избрать день своей гибели, и прибыл в священный город к празднику поставления кущей.
Но везде, где пролегал его путь, словно бы светлый луч рассекал сумрачное небо. Так, когда он проходил мимо одного из селений Галилеи, десять прокаженных, изгнанных из города, лишенных всякого общения, боявшихся даже смотреть друг на друга из-за своих уродств, отверженных даже своими товарищами, узнав о его приходе, на коленях поползли ему навстречу, издалека умоляя вылечить их, преисполненные веры во всемогущество его:
— Иисус, наш повелитель, Иисус, учитель наш, надежда наша! Смилуйся над нами!
Сын Божий услышал их крики и, еще не дойдя до них, возгласил:
— Идите и покажитесь священникам!
Когда же они предстали перед священниками, пользовавшими их и заклинавшими против этой болезни, оказалось, что они совсем здоровы.
Прибыв в Иерусалим, Иисус сразу пошел проповедовать в храме и там, стоя в притворе, откуда некогда изгнал торгующих, провозглашал:
— Кто жаждет, иди ко мне и пей. Кто верует в меня, у того, как сказано в Писании, из чрева потекут реки воды живой!
А тут случилось, что книжники и фарисеи застали несчастную женщину во время прелюбодеяния и, прежде чем по закону Моисея побить ее камнями, привели к Иисусу, стоявшему в храме во Дворе Народа. Они хотели заманить его в ловушку: если он осудит несчастную, его можно будет обвинить в жестокости, а если оправдает — в святотатстве.
— Учитель, — говорили они, — эта женщина взята в прелюбодеянии; а Моисей в законе заповедал нам побивать таких камнями; ты что скажешь?
Женщина была молода и красива; в ожидании мучительной смерти она плакала.
Увидев ее слезы, Христос ответил:
— Кто из вас без греха, первым брось в нее камень!
Книжники и фарисеи вопросили свою совесть, и она обличила их. Они уразумели, что отвечающий глубоко заглянул в их души, и стали расходиться, начиная от старших до последних, и остались один Иисус и женщина.
Оглядевшись, сын Божий увидел, что она оправдана лишь силой его слов.
— Женщина, где твои обвинители? Никто не осудил тебя, — сказал он.
— Никто, Господи! — отвечала она.
Иисус сказал ей:
— И я не осуждаю тебя, несчастная!.. Отец мой Небесный привел меня сюда для искупления, а не суда. Иди и впредь не греши!
После таких поступков и слов Христу уже было невозможно оставаться в Иерусалиме неузнанным. Злобные вопли врагов и особенно восхищенный гул толпы сопутствовали ему всюду. Говорили:
— Этот человек, конечно, пророк!
Другие возражали:
— Это больше чем пророк, он — Мессия. Вспомните слова Иоанна Крестителя о том, что он, Иоанн, только апостол, а Иисус — сын Божий.
Справедливо будет сказать, что некоторые сомневались, говоря:
— Разве из Галилеи придет Мессия? Не сказано ли в Писании, что Христос придет от семени Давидова и из Вифлеема, из тех же мест, откуда был Давид?
Однако это не мешало и тем, и другим, и третьим с жадностью слушать его речи, ибо его слова проливались бальзамом на души, измученные неволей, и тела, истомленные нищетой.
А потому, хотя стража, имевшая приказ схватить Иисуса, и отыскала его посреди поклонявшихся ему, однако стражники то ли сами подпали под обаяние его речей, то ли побоялись народного возмущения: его никто не тронул.
А вернувшись к священникам и фарисеям, спросившим: "Почему вы не привели его?" — служители лишь качали. головами и оправдывались:
— Никогда никто не говорил так, как этот человек.
В ответ на это фарисеи с возмущением вопрошали:
— Неужели и вы прельстились? Разве уверовал в него кто из начальников или из фарисеев?
— Нет, — объясняли служители. — Но мы увидели множество простого народу, толпу людей из Нового города и предместий.
— Но этот народ невежда в законе, проклят он, — объявили фарисеи, — это бродяги, смутьяны… Вернитесь и схватите этого человека.
Но один из старейшин поднялся и напомнил:
— Судит ли закон наш человека, если прежде не выслушают его и не узнают, что он делает?
— Может, и ты галилеянин, Никодим? — раздалось несколько голосов. — Прочти священные тексты и увидишь, что из Галилеи не приходит пророк.
Никодим ничего не ответил, и все же, поскольку он был человеком почтенным и справедливым, его голос возымел действие: все разошлись по домам, так и не решив, что делать с Иисусом.
При всем том Христос заметил стражников. Заранее избрав временем своей гибели предстоящую Пасху, он пока что предпочел покинуть город и вышел из него по той дороге, на которой случайно оказался.
Однако толпы народа следовали за ним повсюду, а он продолжал исполнять святое дело: исцелил слепорожденного, поведал своим верным притчу о добром пастыре, предрек, что фарисеи так и умрут во грехе…
Когда он так бродил по дорогам, исцеляя и возвещая о грядущем, его нашел посланец, покрытый дорожной пылью.
— Я из Вифании; меня прислали Магдалина и сестра ее Марфа, — сказал он. — Они велели передать, что брат их Лазарь очень болен.
— Я понял тебя, — отвечал Иисус. — Но нечего торопиться: эта болезнь не к смерти, но к славе Божией, да прославится через нее сын Божий.
И посланный возвратился домой.
Христос же провел еще несколько дней в том месте, где и был, и лишь после этого обратился к ученикам:
— А теперь пойдем повидать Лазаря!
Это никого не удивило: все знали, что он питал к этому семейству особую любовь.
Он же добавил:
— Лазарь, друг наш, уснул, но я иду разбудить его.
Ученики последовали за ним, не уразумев, о чем он говорил; вообще все они, кроме Петра, редко выспрашивали его о смысле сказанного им, зная по опыту, что темные места его речей обычно проясняются сами собой.
И потому они воскликнули, сочтя, что учитель упомянул об обычном сне:
— Господи, если он уснул, то выздоровеет.
Но Иисус сказал:
— Лазарь умер!
Ученики удивились, что он позволил умереть человеку, которого называл своим другом.
— Идемте, идемте, — позвал их Христос. — Все свершилось по воле Божией, чтобы те, кто еще сомневается, отринули все сомнения.
И все же некоторые из них не решались, говоря:
— Учитель! Давно ли иудеи искали побить тебя камнями, а ты опять идешь в Иерусалим!
Но тут Фома обратился к остальным:
— Отправимся с учителем, чтобы разделить судьбу его, и если он умрет, умрем с ним!
Иисус с нежностью взглянул на него и промолвил:
— После сих слов, Фома, ты прощен заранее, даже если когда-нибудь усомнишься.
И все отправились в Вифанию.
По дороге Иисус встретил Марфу. Вне себя от горя, она шла навстречу великому утешителю.
— О! — ломая руки, зарыдала она, едва завидев Христа. — Господи, если бы ты был здесь, не умер бы брат мой! Почему же тебя не было здесь, почему не пришел ты, когда я просила?
Иисус отвечал:
— Не плачь, Марфа, твой брат воскреснет!
— Да, — не переставала причитать Марфа, — я знаю: это будет в день воскресения всех мертвых.
Но Иисус движением руки прервал ее и провозгласил:
— Я есмь воскресение и жизнь; верующий в меня, если и умрет, оживет; и всякий живущий и верующий в меня не умрет вовек. Веришь ли сему?
— Господи! — вскричала несчастная. — Я верю, что ты Христос, сын Божий, грядущий в мир ради искупления нашего!
После этого она побежала в дом, отозвала плачущую Магдалину, сидевшую в кругу множества друзей, пришедших из Иерусалима, чтобы утешить сестер, и тихо прошептала:
— Учитель здесь и зовет тебя.
Тотчас лицо Магдалины осветилось радостью, слезы иссякли; она встала, не говоря ни слова, бросилась к двери и выбежала навстречу Иисусу.
Ведь если даже Марфа уповала на всесилие Спасителя, то вера бедной грешницы была еще глубже и сильней!
Ибо на смену земным утехам пришла единственная любовь — любовь небесная.
Вот почему она бросилась навстречу сыну Божьему, и ее очистившееся сердце обгоняло ее на белоснежных крыльях голубки.
А иудеи, которые были с Магдалиной в доме и утешали ее, видя, что она поспешно встала и вышла, пошли за ней, говоря друг другу:
— Бедняжка, она пошла на гроб Лазаря — плакать там.
Но Магдалина не остановилась перед гробницей. Она прошла мимо, лишь склонившись на миг там, где лежал возлюбленный брат, и в этом жесте горю сопутствовала надежда.
Иудеи же продолжали следовать за ней.
Вскоре они увидели на дороге довольно большое скопление людей, впереди которых шел некто со спокойным лицом и твердой поступью.
Признав в нем Христа, Магдалина остановилась и, в смирении своем не решаясь подойти ближе, пала на колени, простерла к нему руки, и выкрикнула со всей страстностью, на какую было способно ее сердце, столь часто сгоравшее в огне земных желаний:
— Господи, Господи! Если бы ты был здесь, не умер бы брат мой!
И как гласит Евангелие, "Иисус, когда увидел ее плачущую и пришедших с нею иудеев плачущих, сам восскорбел духом и возмутился".
— Где вы положили возлюбленного брата вашего? — спросил он дрогнувшим голосом.
— Пойдем, Господи! — вскричала Магдалина. — Я покажу тебе его гробницу.
Иисус последовал за ней. На глазах у него выступили слезы.
А иудеи, указывая на него, говорили между собой:
— Смотри, как он любил его! Не мог ли сей, отверзший очи слепому, сделать, чтобы и этот не умер?
А другие отвечали:
— Почему же не пришел он, когда его просили? Исцеляющий слепых и параличных, он несомненно и этого исцелил бы.
Так, скорбя, они дошли до пещеры, заваленной камнем. Марфа на коленях ожидала их.
И Иисус спросил:
— Здесь ли похоронен мой друг Лазарь?
— Здесь, под этим камнем, — ответила Марфа.
У Магдалины же от горя и трепетной надежды так сжалось сердце, что она едва могла говорить: из уст ее вырывались обрывки фраз, из груди — хрипы вместо вздохов.
С необычайной нежностью Иисус оглядел обеих женщин и приказал присутствующим:
— Отнимите камень!
— Но, Господи, уже смердит, — жалобно проговорила Марфа. — Ибо четыре дня, как он во гробе!
И тут, подняв руку, Христос воззвал:
— Камень могильный, отворись сам!.. Лазарь, иди вон!
И камень поднялся, словно бы отброшенная рукой покойника, и стал виден Лазарь в саване, обвитый поверх его погребальными пеленами, закрывавшими все тело и часть лица.
Покойный встал, и ужас всех, кто это видел, еще не успел смениться радостью, когда Иисус повелел:
— Развяжите его, пусть идет.
Марфа и Магдалина бросились срывать с Лазаря саван и пелены, восклицая:
— Слава Всевышнему!.. Слава Господу Иисусу!.. Чудо!
И Лазарь еще глуховатым, едва оттаявшим от могильного холода голосом, вторил им:
— Слава Всевышнему!.. Слава Господу Иисусу!.. Чудо!
Как и обещал Иисус, мертвый воскрес.
Никогда ранее Христос не совершал более явного, невероятного чуда при столь большом стечении народа.
Понятно, что видевшие все это, не владея собой, пустились бегом в Иерусалим, рассказывая о том, что им открылось, и крича:
— Слава Создателю! На этот раз Мессия явился нам!
Сам же Иисус удалился к границе пустыни в город Ефраим, а Магдалине, Марфе и особенно вновь обретшему жизнь брату их, пытавшимся удержать его в Вифании, отвечал:
— Мой час еще не настал: я еще вернусь разделить с вами прощальную трапезу, это случится на будущую Пасху.
И он быстро пошел в сторону пустыни и вскоре исчез из глаз.
Слух о чуде разнесся не только по Иерусалиму, но и за его пределами. Чтобы увидеть Лазаря, притронуться к нему, люди приходили из Гефсимании, Анафофа, Вефиля, Силоама, Гаваона, Эммауса, Вифлеема, Хеврона и даже Самарии. Многие очевидцы переставали верить глазам и рукам своим — особенно те, кто отдал ему последний скорбный долг. Они не уставали повторять:
— Мы же видели, как он умер! На наших глазах его облачали в саван и пелены! При нас его хоронили!
Но сколь велика была радость простого народа, столь же невероятной стала растерянность фарисеев, против которых в проповедях Христа звучало больше всего обвинений. Смущены и подавлены были также иродиане, обязанные всем тетрарху Ироду. Ирод же, во всем зависимый от римлян, больше всего боялся, как бы новый Иуда Маккавей не освободил единоплеменников от ига чужаков.
Ведь путы, хотя и позорные, были позлащены!
Фарисеи говорили:
— Что нам делать? Этот человек много чудес творит, а мы такого не можем!
Иродиане вторили им:
— Если оставим его так, то все уверуют в него и снова взбунтуются, а тогда придут римляне и овладеют местом нашим и народом!
Но боялись его только богатые. О них сын Божий говорил, что не они добром, а добро ими владеет.
С этого времени фарисеи и иродиане помышляли лишь об одном: предать смерти того, кого фарисеи называли богохульником, а иродиане — бунтовщиком.
На их стороне был первосвященник Каиафа, обещавший казнить преступника.
Но напрасно они искали Иисуса в городе и его округе. Как мы только что говорили, Христос был уже в Ефраиме, на краю пустыни и ждал там, пока подойдет его смертный час.
Время это приближалось, дело шло к Пасхе, и Иисус сказал:
— Идем в Иерусалим.
Им предстояло вновь пройти через Самарию.
А отправиться в Иерусалим, чтобы справить там Пасху, — значило без обиняков объявить себя иудеем и противником самарян. Вот почему первый же город, где объявились Иисус и апостолы, отказал им в гостеприимстве.
Видя это и не желая терпеть оскорбления, наносимые их наставнику, двое из учеников обратились к нему:
— Господи! Хочешь ли, мы скажем, чтобы огонь сошел с неба и истребил их?
Иисус лишь улыбнулся. Он увидел, что апостолы начали постигать его власть и сознавать свою силу. Однако он упрекнул их, ибо они поддались порыву ярости. Он сказал:
— Не знаете, какого вы духа; ибо сын человеческий пришел не губить души человеческие, а спасать.
И они пошли дальше по дороге к Иерусалиму.
За час пути до города Иисус остановился.
— На этот раз, — сказал он, — случится то, что предсказано пророками. Слушайте, и пусть каждый узнает, что ему предстоит. Сыну человеческому должно много пострадать и быть отвержену старейшинами, первосвященниками и книжниками. Его обрекут на смерть и предадут язычникам. Ему будут плевать в лицо и осыпать побоями. Но на третий день он воскреснет.
Кое-кто из апостолов так беззаветно уверовал в будущее воскресение, что двое из них приблизились к Иисусу и сказали:
— Учитель, нам бы хотелось, чтобы вы позволили нам то, о чем попросим.
То были Иаков и Иоанн.
— Что должен вам дозволить тот, кто осужден умереть? — спросил Иисус.
— Позволь, — ответили они, — чтобы мы сподобились славы и в царствии твоем сидели бы от тебя по правую и левую руку.
— Ваша просьба исполнится, — заверил их Иисус, — потому что веруете в меня.
В пятницу, за неделю до того дня, который из-за смерти Спасителя назовут Страстной пятницей, он добрался до Вифании.
Ученики опередили его и предупредили Симона, у которого Христос уже останавливался.
Все тотчас приготовились к трапезе. Мужчины заняли место у стола, женщинам же не полагалось в этот день есть вместе с ними. Посему Марфа принялась помогать по хозяйству и заботиться об угощении, а Магдалина села прямо на пол у ног Иисуса, жадно ловя каждое его слово.
Не вытерпев, Марфа спросила ее:
— Что ты теряешь здесь время, вместо того чтобы помогать мне?
— Я слушаю, — сказала Мария.
И тотчас же вопросительно посмотрела на Иисуса, чтобы понять, должна ли она подняться и пойти помогать своей сестре или же не двигаться с места и внимать ему.
— Останься, дитя мое, — сказал Иисус. — Ты избрала благую часть.
И Магдалина сидела и слушала.
Когда все кончили есть, она ненадолго вышла и вернулась, неся алебастровый сосуд, полный драгоценного миро, возлила Иисусу на ноги, а затем, как и в первый раз, отерла ему ступни своими волосами.
После же она разбила сосуд, стоивший в два раза больше, чем миро, которое в нем было, а остатком благовоний окропила главу Христа.
Тут один из апостолов, Иуда, не в силах скрыть внезапно охватившей его зависти, вскричал:
— Грешно тратить драгоценное миро и разбивать такой сосуд! Лучше бы продать это миро за триста динариев и раздать их нищим!
Грустно посмотрел на него Иисус: он прочел в сердце Иуды, что отнюдь не о нищих пекся тот, а мучился тщеславием.
И тогда голосом, в котором звучала такая печаль, что у многих навернулись на глаза слезы, Иисус произнес:
— Что смущаете женщину? Она доброе дело сделала для меня. Ибо нищих всегда имеете с собою, а меня — не всегда. Возливши сие миро на тело мое, она приготовила меня к погребению. Спасибо, женщина.
Только те, кому он предсказал свою грядущую смерть, поняли его, Магдалина же посмотрела на него с испугом:
— О чем говоришь, Господи? — спросила она.
— Подожди и увидишь сама, — грустно ответил Иисус. — Обещаю, несчастная грешница, первой тебе объявлюсь в награду за страдания, кои ради меня претерпишь.
— Я не поняла твоих слов, — прошептала Магдалина, — но мне нет нужды в этом, потому что верую в тебя, Господи.
Субботний день Иисус провел с Марфой, Магдалиной и Лазарем, а утром в воскресенье пустился в путь. Множество паломников, прошедших в Иерусалим через Вифанию, разнесли слух о его появлении, и это вытолкнуло на улицы весь бедный люд.
Лазарь предложил Иисусу лошадь, но тот ответил:
— Лошадь — животное, уместное для войны. Я же несу не войну, но мир; кроме того, в Виффагии меня уже поджидает тот, на ком поеду.
С тем и отправился.
Когда же оказался он в виду Виффагии, то подозвал двух учеников и сказал им:
— Пойдите в селение, которое прямо перед вами, и тотчас найдете ослицу привязанную и молодого осла с нею; отвязавши, приведите ко мне.
— А если хозяин воспретит нам взять их? — спросил один из посылаемых.
— Отвечайте, что они надобны Господу, и он тотчас пошлет их.
Двое учеников пошли вперед и почти тотчас вернулись с ослицей и осленком.
Апостолы покрыли осленка своими одеждами, и Христос сел на него, а высыпавший на дорогу народ славил Мессию: одни постилали свои одежды перед ним, другие посыпали его путь цветами. И все восклицали: "Осанна!"
Добравшись до скалы, возвышавшейся над городом, Христос остановился и бросил взгляд на стены иерусалимские.
— О Иерусалим! — со слезами в голосе произнес сын Божий. — Если бы и ты хотя в сей твой день узнал, что служит к миру твоему! Ибо я несу тебе благословение! Но это сокрыто от глаз твоих! Ибо придут на тебя дни, когда враги твои обложат тебя окопами, и окружат тебя, и стеснят тебя отовсюду, и разорят тебя, и побьют детей твоих в тебе, и не оставят в тебе камня на камне за то, что ты не узнал времени, когда Искупитель тебя посетил!
С тех пор эту скалу назвали горой Предсказания.
Иисус меж тем отправился далее, перешел через Кедрон по мосту, но тут к нему подошли те, кто его ждал, и спросили:
— Как ты войдешь, Господи? Вот уже и ворота за нами замкнули.
Иисус же ответил:
— Пойдем вперед. Люди могут не узнать меня, но дерево и огонь знают меня. Ворота, пред которыми я встану, отворятся передо мной.
И он приблизился к Золотым воротам, окруженный десятитысячной толпой.
И едва он оказался в двух десятках шагов от них, распахнулись все четыре створки, ибо ворота были двойными, и здесь в город проходили через двойную арку с опорным столбом посредине.
Когда народ увидел, что ворота открылись сами собой, раздались радостные, победные крики. В этом деянии все провидели знак грядущего торжества простого люда, ибо победитель воплощал самим своим видом и даже выбором животного, на котором въезжал в город, воздержание и трудолюбивое терпение малых сих.
А потому еще больше одежд и цветов оказалось на дороге, громче кричали люди, размахивая пальмовыми ветвями:
— Слава Всевышнему! Благословен пришедший восславить имя Господне!
Пройдя сквозь двойные ворота, толпа с Христом во главе хлынула в город. Иисус обогнул храм, выехал через западные ворота, проследовал между театром и дворцом Маккавеев, мимо горы Акры, отвернул от града Сиона, где стояли дворцы Анана и Каиафы и где его появление могло вызвать стычку со стражей, и через Нижний город, Предместье и Везефу вернулся к храму со стороны дворца Пилата и Овечьей купальни.
Не ведавшие, кто таков Иисус (в большинстве своем люди пришлые), с удивлением спрашивали:
— Что это за человек, за которым идет и кого прославляет весь народ?
А сопутствующие Спасителю отвечали им:
— Это Иисус, галилеянин, пророк из Назарета.
И тогда возгласы восхищения становились громче, юноши со всех ног устремлялись ему навстречу, старики, кряхтя, убыстряли шаг и даже дети — те, кого Христос всегда допускал до себя, — даже дети вместе с мужчинами, женщинами и стариками кричали:
— Слава сыну Давидову! Благословен пришедший во имя Господне! Славься, царь Израилев!
И если в толпе, стекавшейся к Иисусу, оказывался слепец, он обретал зрение; хромец, едва волочивший ноги, исцелялся от телесного изъяна; параличный, принесенный сюда на носилках вставал и шел; у немых прорезывалась связная речь, они сливали свои голоса с хором славословий и, к удивлению знавших их, кричали громче других:
— Осанна! Благословен идущий во имя Господне, царь Израилев!
На глазах горожан подхваченные толпой старейшины, священники и книжники, с трудом выбираясь из людской сутолоки, удалялись пораженные, прикрывая лица плащами и говоря друг другу:
— Мы ничему не успеем помешать: весь мир идет за ним.
Но некоторые набрались храбрости и подошли к Иисусу со словами:
— Заставь умолкнуть хотя бы детей малых, которые славят тебя, яко Господа!
Христос же отвечал им:
— Разве вы никогда не читали у царя-пророка: "Из уст младенцев и грудных детей ты устроил хвалу?" Но если они умолкнут, то камни из стен возопиют вместо них!
Пока что толпа ввела Христа во храм; когда он остановился в притворе, все обступили его, умоляя:
— Говори, говори, учитель! Просвети нас, скажи, что следует думать о книжниках и фарисеях.
И Иисус, до того медливший нападать на своих врагов и даже защищаться от их наскоков, теперь ответил:
— Да, пробил час; кто имеет уши слышать, да слышит, кто имеет глаза видеть, да видит!
После чего, придав своему голосу особую мощь, что он так хорошо умел делать, переходя от ласки к угрозе или от угрозы к проклятию, Христос продолжил:
— Вы желаете знать, что думаю я о книжниках и фарисеях? Сейчас я скажу.
Простолюдины смолкли, и воцарилась тишина. Еще бы: пошла речь об их врагах.
— На Моисеевом седалище сели книжники и фарисеи; итак, все, что они велят вам соблюдать, соблюдайте и делайте; по делам же их не поступайте; ибо они говорят и не делают, или же делают обратное тому, что говорят… Они связывают бремена тяжелые и неудобоносимые и возлагают на плечи людям, а сами не хотят и перстом двинуть их. Все же дела свои делают с тем, чтобы видели их люди. Так же любят они предвозлежания на пиршествах, и председания в синагогах, и приветствия в народных собраниях, и чтобы люди звали их: "Учитель! Учитель!"
— Братья мои, — тут Иисус обернулся к апостолам. — Не следуйте такому примеру. Не называйтесь учителями, ибо все вы братья, и учитель у вас один. И отцом своим не называйте никого на земле, ибо один у вас Отец, который на небесах. А больший из вас да будет вам слуга, ибо кто возвышает себя, тот унижен будет, а кто унижает себя, тот возвысится!
Затем Христос обратился мыслью к тем, о ком он начал говорить:
— Но горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что затворяете Царство Небесное человекам, ибо сами не входите и хотящих войти не допускаете. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что поедаете домы вдов и лицемерно долго молитесь: за то примете тем большее осуждение. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что обходите море и сушу, дабы обратить хотя одного; и когда это случится, делаете его сыном геенны, вдвое худшим вас.
Горе вам, вожди слепые, которые говорите: "Если кто поклянется храмом, то ничего; а если кто поклянется золотом храма, то повинен". Безумные и слепые! Что больше: золото или храм, освящающий золото? Также: "Если кто поклянется жертвенником, то ничего; если же кто поклянется даром, который на нем, то повинен. Безумные и слепые! Что больше: дар или жертвенник, освящающий дар?
Итак клянущийся жертвенником клянется им и всем, что на нем; и клянущийся храмом клянется им и живущим в нем; и клянущийся небом клянется престолом Божиим и сидящим на нем.
Иисус остановился перевести дух, но множество голосов закричало:
— Продолжай, учитель, продолжай!
И он заговорил вновь:
— Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что даете десятину с мяты, аниса и тмина и оставили важнейшее в законе: суд, милость и веру; сие надлежало делать и того не оставлять. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что очищаете внешность чаши и блюда, между тем как внутри они полны хищения и неправды. Фарисей слепой! Очисти прежде внутренность чаши и блюда, чтобы чиста была и внешность их. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что строите гробницы пророкам и украшаете памятники праведников и говорите: "Если бы мы были во дни отцов наших, то не были бы сообщниками их в пролитии крови пророков"; таким образом вы сами против себя свидетельствуете, что вы сыновья тех, которые избили пророков. Дополняйте же меру отцов ваших. Змии, порождения ехиднины! И вот я говорю вам: я посылаю к вам пророков и мудрых, и книжников; и вы иных убьете и распнете, а иных будете бить в синагогах ваших и гнать из города в город… Да придет на вас вся кровь праведная, пролитая на земле, от крови Авеля праведного до крови Захарии, которого вы убили между храмом и жертвенником!
А затем, подойдя к западным дверям храма и простирая руки к городу, произнес с невыразимой грустью:
— Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! Сколько раз хотел я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья. И ты, Иерусалим, не захотел этого! А посему чада твои будут рассеяны по лику земли, а великолепные здания твои, дома и дворцы, что я вижу внизу и обнимаю взглядом, — говорю тебе, о Иерусалим, все будет разрушено, и не останется камня на камне!..
Тут, как если бы столько проклятий причинили ему ни с чем не сравнимую усталость, Иисус смолк и рухнул на скамью.
Место, где он сел, находилось напротив храмовой сокровищницы, куда прихожане клали деньги. Среди богачей, величественным жестом ссыпавших золотые и серебряные монеты, робко проскользнула бедно одетая женщина и опустила два медяка.
Иисус, извлекавший из всего пищу для поучения, обратился к ученикам и сказал:
— Подойдите сюда и посмотрите на эту бедную вдовицу. Истинно говорю, что она положила больше всех клавших в сокровищницу. Ибо все клали от избытка своего, а она от скудости своей положила все, что имела, все пропитание свое.
После этого некий человек подошел к нему и спросил:
— Учитель! Мы знаем, что ты справедлив. Ответь: давать ли нам подать кесарю или нет?
Иисус тотчас понял, что спрашивавший не от себя говорит, но послан врагами и преследователями.
Действительно, если он скажет: "Платите подать" — он вызовет к себе вражду бедных горожан, которых эта подать разоряла. Если же, напротив, посоветует не платить, то выкажет себя врагом кесаря, взбунтовавшимся против его власти.
Поэтому Иисус отвечал:
— Друг мой, покажи мне какую-нибудь монету.
Тот человек вынул из мешочка динарий и показал Иисусу.
Тогда Христос спросил:
— Чье это изображение и надпись?
— Кесаревы.
— Ну что ж! Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу.
И, встав со скамьи, отправился в Вифанию.
Так он спускался каждое утро, проводя ночь на Масличной горе, среди могил иерусалимских жителей, где, как говорили, ангелы Господни передавали ему повеления Отца Небесного.
И каждое утро все, кто был в городе из простого народа, а также люди из округи и приехавшие на праздник из иных мест приходили повидать его.
И поступал он так в понедельник, вторник и среду.
В этот последний день стечение людей было таким большим, а крики: "Славься, Иисус, царь Иудейский!" — такими громкими, что напуганные фарисеи поспешили к Каиафе, и тот собрал у себя судей, священников и старейшин, чтобы держать совет.
Разошлись они только к одиннадцати часам вечера.
На следующий день, в четверг, Иисус не стал спускаться в Иерусалим, а ограничился тем, что попросил Петра и Иоанна:
— Войдите вечером в город через ворота Источника, поднимайтесь к Сиону, идите прямо, не сворачивая, пока не встретите человека с кувшином на плече; последуйте за ним и войдите в тот дом, куда он придет, а хозяину дома скажите, что Иисус из Назарета обращает к нему вопрос: "Мое время близко; где комната, в которой бы мне есть пасху с учениками моими?"
Как мы уже знаем, поручение Иисуса было со всем тщанием выполнено. Петр и Иоанн вошли в Иерусалим, заметили около Сионской купальни человека с кувшином воды и последовали за ним до дома его хозяина, мастера Илия. Тот показал им комнату, убранную для вечери и, чтобы предупредить Иисуса, что все сделано по слову его, Илий поднялся на крышу своего дома и стал размахивать факелом, а Иисус, сидевший под виффагийскими пальмами, увидев этот знак, произнес: "Час настал… Идемте!" Сказав так, он поднялся с земли и, окруженный учениками, направился к городу.
Иисус появлялся везде во главе своеобразного кортежа, состоявшего из учеников, о которых мы уже говорили, и женщин, которых Писание называет благочестивыми женами. Скажем несколько слов и о них.
Прежде всего благочестивой женой была Дева Мария. После свадьбы в Кане она не покидала сына, постоянно держалась возле него. Должно быть, Иисус, зная, сколь мало времени осталось ему провести в дольнем мире, не желал и частицу его отнять у материнской и сыновней любви. Раскаявшуюся грешницу Марию Магдалину Христос в нежном милосердии своем приблизил к матери, чтобы мятущаяся душа очистилась под влиянием той, что никогда не поддавалась искушению. В кружок благочестивых жен входили Иоанна, жена Хуза, домоправителя Ирода; родственница Богоматери Мария Клеопова; Марфа, сестра Магдалины и Лазаря; Мария, мать Марка, и еще несколько женщин, чьи имена до нас не дошли.
Вероятно, эти женщины в свите Христа выглядели несколько странно. Но следует принять во внимание, что в обычае иудейских женщин, особенно вдов, было следовать за своим проповедником. К тому же, речи Спасителя звучали так мягко, проникновенно и нежно, его мораль, исполненная благочестия, любви и милосердия, так трогала женские сердца, что нет ничего удивительного, если эти женщины последовали за тем, кто воскресил дочь Иаира, простил Магдалину и спас жизнь осужденной за прелюбодеяние. С другой стороны, в самой внешности Христа было нечто печальное, сладостное, почти женственное, это придавало ему и его речам неотразимое обаяние, воздействовавшее, как мы уже говорили, особенно сильно на женщин, хотя общение с ним пробуждало в них целомудрие, божественное по сути.
Лишь обожание Магдалины сохранило легчайший привкус земной любви. Да, она любила небесного посланца, искупающего земные грехи, со всем жаром своей природы. Все любовные помыслы, бурно терзавшие ее, сосредоточились на одном существе, и чувство это было огромным, неизмеримым и бесконечным.
Часто Христос слегка бранил ее за то словом, улыбкой или взглядом, и тогда бедная грешница бросалась к его ногам, опускала лоб в придорожную пыль и проливала, как ей казалось, слезы раскаяния, на самом же деле — слезы любви.
После матери с наибольшей теплотой Иисус относился к Магдалине, тогда как среди учеников его любимейшим был Иоанн.
Вот в таком окружении он вернулся в Иерусалим, и за сутолокой и гомоном празднества никто не обратил внимания на него, как ранее — на Иоанна и Петра.
Дойдя до западного угла крепости, кортеж разделился: благочестивые жены, ведомые Богоматерью, вошли в домик, затененный Сионским холмом и своим садом упиравшийся прямо в крепостную стену, а Иисус с учениками прошли к дому Илия, где все было готово для вечери.
В прихожей их ожидали Петр и Иоанн.
Вместе с ними там собрались те, кто готовился справлять Пасху в других комнатах на первом и третьем этажах. Все они были учениками Иисуса. Одни собирались преломить хлеб с сыном первосвященника Симеона, другие — с Елиакимом, сыном Клеоповым. В ожидании они пели сто восемнадцатый псалом Давида: "Блаженны непорочные в пути, ходящие в законе Господнем. Блаженны хранящие откровения его, всем сердцем ищущие его!.."
Когда кончили псалом, Петр принес Христу пасхального агнца, привязанного к доске поперек туловища. Это был маленький белый ягненок без единого пятнышка, не более месяца от роду, с золотым венчиком на голове.
Иисус должен был закласть агнца.
Ему дали в руку жертвенный нож. Иоанн запрокинул голову животного, чтобы открыть жилы на шее.
— Вот так же, — произнес Христос, глядя на агнца, — так же и меня привяжут к столбу. Ведь я, как говорил еще Иоанн Креститель, истинный агнец Божий!
Ягненок откликнулся жалобным блеяньем.
Иисус вздохнул. По всей видимости, ему глубоко претило то, что придется зарезать бедное животное. Но, хотя и с сожалением, он совершил это так быстро, как только смог, и тотчас отвел глаза.
Кровь собрали на серебряное блюдо. Иисусу дали веточку иссопа, которую он обмакнул в кровь, а затем, подойдя к дверям комнаты, помазал кровью оба дверных столба и замок, веточку же укрепил над дверью со словами:
— Истинно говорю вам, братья, пророчество Моисея и речение о пасхальном агнце воплотятся. Не только дети Израиля, но всех племен на этот раз навсегда выйдут из дома рабства.
Затем, обернувшись и вглядываясь в глубь комнаты, он спросил:
— Вы все собрались?
— Да, все, — отвечал Петр.
— Нет только Иуды, — заметил Иоанн.
— Знает ли кто, где он? — спросил Иисус.
Ученики и апостолы переглянулись, взглядами вопрошая друг друга.
— Никто не знает, — сказал Иоанн. — Он покинул нас чуть ранее, нежели Петр и я пошли в Иерусалим. Не видя его, мы подумали, что ты что-то поручил ему.
— Нет, — с грустью ответил Иисус. — В этот час он служит не мне, а другому… Но я благодарен ему, что он оставил мне малую толику времени, чтобы попрощаться с матушкой. Приготовьтесь же к вечере. Как только Иуда вернется, я приду за ним следом.
Иисус вышел и в одиночестве направился к маленькому домику, о котором уже шла речь. Там ужинали благочестивые жены.
В прихожей Иисус встретил Магдалину.
— Что ты здесь делаешь, дитя мое? — спросил он.
— Я почувствовала, что ты сейчас придешь, Господи, и пошла тебе навстречу.
Иисус протянул ей руку для поцелуя.
Она сжала божественную ладонь и страстно прижалась к ней губами.
— Магдалина, — прошептал он.
— Что, Господи? — покраснев, откликнулась грешница.
— Где моя матушка?
— Она ненадолго вышла. Сейчас она в саду.
— Это хорошо, — вздохнул Иисус. — Иду туда.
— Позволь мне показать тебе дорогу, учитель! — бросилась к дверям Магдалина.
— Мне ведомы все пути, — ответил Иисус.
Она замерла в печальном смирении. Иисус поглядел на нее с глубоким состраданием, затем тихим, как вздох цветка, голосом проговорил:
— Укажи мне дорогу.
Не сдержав радостного вскрика, она пошла впереди него.
Иисус пересек комнату, где уже стараниями Марфы был накрыт стол. Благочестивые жены сидели, тихо переговариваясь.
Увидев Иисуса, они встали.
Как и говорила Магдалина, Богоматери среди них не было.
Иисус прошел мимо них и, следуя за Магдалиной, вошел в сад.
Растения в сумерках выгибались, напоминая птиц, перед сном прячущих голову под крыло. Но сейчас они как бы выпрямились, словно уже всходило солнце. А цветы, закрывающиеся на ночь, подобно глазам спящих, открылись и стали изливать ароматы, обычно запрятанные в их чашечках до рождения дня.
Иисус увидел Богоматерь, молящуюся на коленах под теребинтом.
Он жестом остановил Магдалину и подошел к Марии такими легкими шагами, что она не услышала его приближения.
Какое-то мгновение Иисус с глубокой грустью глядел на нее, затем мягко произнес:
— Матушка!
Дрожь пронзила все существо Марии, как в день, когда она услышала голос ангела.
— Сын мой! — вскричала она, протягивая руки навстречу Иисусу.
Тот поднял ее с колен и подвел к скамье, на которую Богородица села или, вернее сказать, рухнула, не отрывая глаз от осененного благодатью сына.
И в этот миг ее лицо, тронутое неясной тенью страха и озаренное материнской любовью, казалось, хранило на себе отсвет поистине небесного огня.
Впрочем, Господь попустил, чтобы в знак нетленной чистоты она оставалась молодой и прекрасной. И лет ей можно было дать едва ли более, чем ее сыну. Никакая женщина в Иерусалиме, в Иудее, да и во всем свете не смогла бы сравниться с нею красотой.
— О сын мой, ты вспомнил обо мне!
— Я увидел, что творится в твоем сердце, матушка. И вот я здесь.
— Если ты читал в моем сердце, ты видел и то, что меня страшит?
— Да, матушка.
— Ты знаешь, о чем я просила Господа?
— Чтобы он внушил мне мысль покинуть Иерусалим.
— О да, возлюбленный сын. Уйди из Иерусалима!.. Вернемся в Назарет! Бежим в Египет, если понадобится!
— Матушка, — произнес Иисус, мягко беря ее за руку. — Подошли сроки, и не время сейчас бежать опасности, а надобно противостоять ей.
Богородица содрогнулась всем телом.
— Послушай, — сказала она. — Ты часто мне говорил о дне погибели, хотя и неясными словами: ребенком — в Египте, подростком — в Иерусалиме, зрелым мужем — на берегу Генисаретского озера… Нередко в беседах с учениками ты повторял слова о жертве, о заклании, о пытке. Каждый раз, когда подобные речи слышались из твоих уст, меня охватывала дрожь и ужас проникал в душу. И все же, когда ты просил: "Идем со мною, матушка!" — это успокаивало меня. Я думала: если мое возлюбленное дитя подвергалось бы смертельной опасности, я бы не слышала от него слов "Иди со мной!"
— А если, напротив, я тебе говорил "Иди за мной!", потому что, предвидя скорое расставание, не хотел потерять ни одного мгновения из тех, что мне осталось пробыть подле тебя?
Лицо Богоматери побелело, как накидка на ее голове.
— Сын мой! — взмолилась она, — во имя слез благодати, пролитых мною тогда, когда ангелы возвестили твое зачатие; во имя небесного блаженства, затопившего все мое существо, когда я увидела твою первую улыбку в Вифлеемской пещере, где ты явился на свет; во имя гордости, что я испытала, когда пастухи и волхвы явились поклониться тебе; во имя несказанного счастья, что было мне даровано, когда, проискав три долгих дня, я нашла тебя в храме окруженным старейшинами, чья земная наука впала в ничтожество пред лицом богоданной премудрости моего ребенка; во имя Духа Святого, обитающего в тебе и делающего тебя благодетелем человечества, — обещай матери твоей, что она прежде тебя сойдет в могилу!
— Матушка, еще земля была гола и бесформенна, еще мрак окутывал пропасти земные и небесные, и ни мужчина, ни женщина не существовали нигде, кроме как в замысле Создателя, — уже тогда Отец мой, в согласии со мною и Духом Святым, размышляя в вечном безмолвии, порешил вторично воплотить облик божества в личине падшего человека. Более четырех тысяч лет прошло с тех пор. Ведомо и Отцу моему, и небесам, звездам и солнцам, свидетелям Творения, сколь тяжко я страдал о грядущем моем унижении, которое призвано спасти человечество… Но вот долгожданный день земного воплощения настал: уже тридцать три года я славлю Господа. И вот прошлой ночью на Масличной горе, где я молился с мыслью о той боли, какую причинит тебе моя гибель, я сказал Господу: "Отец мой! Неужто для свершения вечного и святого завета нет иного пути, кроме как смерть сына твоего?" И явился мне ангел с небес и передал слова Всевышнего, что длань его распростерта над всей землей и грехи мира сего искупятся моей смертью.
У Богоматери вырвался стон, исполненный такой муки, что, казалось, растения, цветы и сам воздух застонали вместе с ней.
— Матушка, — продолжал Иисус, — подумай же о беспримерной славе, уготованной сыну твоему: до сих пор смертный жертвовал собой ради человека, племени или народа. Сын твой отдает себя за весь род человеческий!
— Я думаю о том, что мой сын должен умереть, — с душераздирающей болью и рыданиями в голосе ответила Богоматерь, — и мне невозможно думать об ином!..
— Матушка, — тихо сказал Иисус, — истинно, я умру. Но умру как избранник Божий, чтобы через три дня воскреснуть для жизни вечной.
Мария покачала головой.
— О, когда ангел возвестил мне, что я избрана и отмечена среди других женщин и стану матерью Бога, я возблагодарила Всевышнего и подумала… Я подумала, что ты родишься в обличье не смертного, но божества, что, выйдя из моего лона, ты будешь расти быстрее мысли человеческой, станешь таким же большим, как земной мир, который должен будет принадлежать тебе, и одной ногой попрешь Океан, а другой — сушу, что в правой руке ты будешь держать солнце, а левой поддерживать небесный свод. Тогда бы я признала тебя Богом и обожала как божество. Но все вышло не так. Ты явился в мир подобно другим детям, ты начал с того, что улыбнулся матери своей, ты припал к ее груди, возрос у нее на коленях. А затем медленно, как все, ты прошел отрочество и возмужал. И вот, вместо того чтобы поклоняться тебе, как слабое создание земли поклоняется божеству, я полюбила тебя так, как нежная мать любит свое дитя.
— О, это так, матушка, — отвечал Иисус, — и да будет благословенна твоя любовь; благодаря ей я вот уже тридцать третий год живу, не возжелав возвращения на небеса… Да простится мне, возлюбленная родительница моя, что я не раз ставил мой долг искупителя за все грехи человеческие выше долга семейного. Я должен был подать пример тем, кому говорил: "И всякий, кто оставит домы, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли ради имени моего, получит во сто крат и наследует жизнь вечную". Увы, матушка! Когда я удалялся от тебя и сурово отвечал тебе, боль, какую я испытывал, превышала твои страдания!
— Иисус, Иисус, дитя мое! — вскричала Пречистая Дева, пав на колени и сжав богоизбранного сына в объятиях.
— Да, я знаю, — с глубокой грустью сказал Иисус. — И назовут тебя Матерь, исполненная горечи.
— Но уверен ли ты, возлюбленный сын мой, что час расставания близок?
— Вчера на совете у Каиафы решили схватить меня.
— И никто среди всех этих священников, старейшин, наконец, просто людей не встал на твою защиту? Или не знают они, что у тебя есть мать, или сами детей не имеют?
— Напротив, матушка, двое праведных вступились за меня: Никодим и Иосиф Аримафейский.
— Да пребудет с ними Господь в час их кончины!
— Пребудет, матушка.
— Но ведь стражникам неизвестно, где ты. Они не найдут тебя.
— Один человек взялся привести их туда, где я буду, и предать меня в их руки.
— Один человек?.. Какое же зло ты ему причинил?
— Матушка, я не делал для него ничего, кроме добра.
— Это какой-нибудь идолопоклонник-самарянин? Язычник из Тира?
— Это один из моих учеников.
Богоматерь вскрикнула.
— Безумец! Неблагодарный! Исчадие рода людского!
— Скажи лучше: несчастный, матушка.
— Что же толкнуло его на предательство?
— Зависть и гордыня. Он завидует Иоанну и Петру, думает, что их я люблю больше, чем его. Но разве тот, кто решился умереть ради людей, не любит их всех одинаково? Он также мнит, будто я мечтаю о царстве земном, и убоялся, что в этом царствии я уделю ему лишь малую часть от желаемого им.
— Когда же на ум ему пришла эта роковая мысль предать тебя?
— В тот вечер в Вифании, когда Магдалина омыла благовониями мои ноги и разбила сосуд, чтобы отереть с него последние капли и умастить мои волосы.
— Ах! Так это Иуда! — вскричала Мария.
Иисус промолчал.
— О! — продолжала Богоматерь. — Пусть Господь…
Но Иисус прикрыл ей рот рукой, не допустив, чтобы прозвучало проклятие.
— Не проклинай, матушка, — попросил он. — Из ваших уст проклятие убийственно! Однажды, позабыв, что я сын Божий, я проклял фиговое дерево, на котором не нашел ни одного плода. И бедное растение высохло до корней. Матушка, не проклинай Иуды!
Он отнял руку от ее уст.
— Да простит ему Господь, — прошептала Пречистая Дева, но столь слабым голосом, что один Всевышний услышал его.
Иисус сделал движение, чтобы удалиться к ученикам.
— Нет, еще не теперь! Не покидай меня сейчас! — вскрикнула Мария.
— Матушка, я никогда тебя не покину. Я устрою так, что никакие стены не помешают тебе видеть меня, и, как бы далеко я ни был, ты услышишь меня.
И тотчас, чтобы Богоматерь не сомневалась в его обещании, он сделал стены прозрачными, а далекое — близким, так что Мария смогла видеть, как апостолы приготовляются к вечере, и слышать их речи.
Но Пречистая перевела взгляд на него и прошептала:
— Еще миг, возлюбленный сын мой. Это матерь твоя просит тебя.
Иисус поднял ее с колен и обеими руками прижал ее голову к своей груди.
В это время сверху полилась небесная музыка, над головой Марии словно бы растворились небеса, и хор ангельских голосов пропел:
"Дева, безупречная в вере, молись за нас! Звезда утренняя, молись за нас! Богом избранный сосуд, молись за нас! Зерцало правосудия, молись за нас! Царица серафимская, молись за нас!
Дева Пречистая, непорочная матерь Спасителя нашего, молись за нас!
Молись за нас, роза таинства, чертог драгоценный из слоновой кости, алтарь добродетели, ковчег Завета, врата небесные, молись за нас! Молись за нас!"
При звуках божественной музыки и ангельского хора Мария медленно подняла голову, устремила взгляд в глубь небесную и на миг замерла, освещенная лучами вечной славы, представшими ее очам.
А потом с глубоким вздохом она произнесла:
— Прекрасно небо и ангелы его, но во сто крат прекраснее земля с чадом моим.
— Матушка, — взволнованно проговорил Иисус, — не только на земле тебе дано провести краткий срок с сыном твоим. Тебе дарована на небесах жизнь вечная, в которой ты не расстанешься с ним. Искупая грехи людские, я убиваю смерть. Но чтобы победить смерть, одолеть ее и убить, надобно спуститься в царство ее. В темноте склепа я сражусь с властителем ужасов земных, из бездны победоносно воспарю к небесам. И тогда, матушка, смерть пребудет, но небытие уничтожится. И никто не сочтет душ, искупленных мною, никто не исчислит поколений, которые однажды, по призыву моему, выйдут из праха могильного в жизнь вечную.
— Да будет так! — вздохнув, прошептала Пречистая Дева.
И чтобы как можно дольше не расставаться с сыном, она пошла вместе с ним, все еще прижимаясь головой к его груди.
Но пройдя несколько шагов, они остановились: поперек дороги лежало бесчувственное тело.
Это была Магдалина. Она оставалась там, где велел ей Иисус. Но оттуда она расслышала, что Христу суждено умереть, и потеряла сознание.
— Матушка, — сказал Иисус, — я оставляю тебя не столь несчастной, ибо теперь у тебя есть нуждающаяся в утешении.
Иисус возвратился в трапезную почти сразу после прихода Иуды.
На мгновение его взор скрестился с сумрачным взглядом предателя. Затем он обратился к апостолам:
— Пасхальный агнец готов. Мы можем приступить.
Он сел в центре. Столы были поставлены в виде буквы "П". Апостолы расположились с их наружной стороны, а кушанья приносили и уносили с открытого конца.
По правую руку от Христа поместился Иоанн, его любимейший ученик, человек, одаренный чистым сердцем, сладостной улыбкой и огненным красноречием, Иоанн, которого, заодно с братом его Иаковом, Мессия назвал Воанергес — "чадами грома".
Еще правее был Иаков-старший, подобно Иоанну, сын Заведеев. Он шел по стопам Мессии и уже нес на себе печать грядущего мученичества. Действительно, он первый из двенадцати апостолов должен был скрепить веру и завет своей пролитой кровью.
За ним — Иаков-младший, Алфеев сын, первый двоюродный брат Христа по матери; младшим его прозвали, чтобы отличать от другого Иакова, превосходившего его и возрастом и ростом.
За ним — Варфоломей, в прошлом Нафанаил: тот, кто вначале не поверил Христу и кому предстоит еще с именем Спасителя на устах улыбаться своим убийцам.
За ним — но уже у другого, пододвинутого под прямым углом стола, — Фома, который, чтобы удостовериться, что Христос воскрес, вложит пальцы в рану его и тем снищет особую известность у потомков; Фома, которого иудеи называли То’ам, а греки — Дидим, что на обоих языках значит "близнец".
И последний с этой стороны — Иуда, предатель, из колена Иссахарова, по прозванию Иуда Искариот, поскольку родился в селении Кариот.
Слева от Иисуса расположился Петр, кому Христос обещал вручить ключи от небесных врат; мы представили его нашим читателям одним из первых, точно так же как в сердце учителя ему было отведено одно из первых мест.
По левую руку от Петра возлежал Андрей, в прошлом ученик Иоанна Предтечи, по знаку которого последовал за Иисусом, чтобы никогда более его не покидать.
За ним — второй Иуда, названный Фаддеем или Леввеем — то ли от слова "тад", означающего грудь, то ли "лев" — сердце. У Христа не было более верного апостола и преданного ученика, чем он.
За ним — Симон, брат Иакова, прозванный Зилотом — "Ревнителем", — ибо своим пламенным рвением напоминал сторонников секты зилотов, готовых не пренебречь ничем для освобождения Иудеи от римского владычества.
Напротив Фомы и Иуды Искариота поместился Матфей-мытарь, сначала отказавшийся от имени Левий, чтобы стать сборщиком пошлин, а затем оставивший и это занятие, чтобы последовать за учителем.
И наконец, Филипп, которому Варфоломей, тогда еще Нафанаил, отвечал: "Из Назарета может ли быть что доброе?"
На столе виднелся пасхальный агнец, поставленный посредине, справа от него стояло блюдо из горьких трав — напоминание о горьком хлебе неволи в египетском плену, слева — блюдо сладких трав — знак благой пищи, растущей на родной земле.
Прислуживал им Илий.
Прежде чем сесть, Иисус тихо произнес молитву, которую впервые огласил в Нагорной проповеди: "Отче наш, сущий на небесах!.."
Затем, при слове "Аминь!", он посмотрел в ту сторону, где оставил Богоматерь. И, также как она могла видеть его, он сам разглядел ее сидящей на скамье, у которой они расстались. У ног ее лежала Магдалина. Голова несчастной, прикрытая краем одежды, покоилась на коленях Пречистой Девы.
Мария, видя, что он глядит на нее, простерла руки в его сторону.
Иисус прошептал:
— Я думаю о тебе, матушка! Вскоре, когда причастимся, будем вместе, если не телесно, то духовно.
Мария грустно улыбнулась и уронила обе руки на распущенные волосы Магдалины, чьи голова и плечи вздрагивали от рыданий.
Тем временем Илий разрезал агнца и поставил перед Иисусом чашу, полную вина, перед апостолами же стояло всего шесть чаш, по одной на двоих — в знак их братства.
Иисус благословил вино в своем сосуде, пригубил его, а после с глубокой печалью произнес:
— Возлюбленные мои, вспомните слова пророка:
"Раб мой взойдет перед Господом как отпрыск и как росток из сухой земли: нет в нем ни вида, ни величия; и мы видели его, и не было в нем вида, который привлекал бы нас к нему.
Он был презрен и умален пред людьми, муж скорбей и изведавший болезни, и мы отвращали от него лице свое; он был презираем, и мы ни во что ставили его.
Но он изъязвлен был за грехи наши и мучим за беззакония наши. Наказание мира нашего было на нем, и ранами его мы исцелились.
Все мы блуждали как овцы, совратились каждый на свою дорогу; и Господь возложил на него грехи всех нас.
Он истязуем был, но страдал добровольно, и не открывал уст своих. Как овца, веден был он на заклание, и, как агнец пред стригущим его безгласен, так он не отверзал уст своих.
От уз и суда он был взят; но род его кто изъяснит? Ибо он отторгнут от земли живых; за преступления народа моего претерпел казнь".
Вот, возлюбленные мои, что говорил Исайя восемь веков назад, и произнося это, он думал обо мне, мою казнь предвидел, мою гибель предсказывал. И теперь я говорю вам: все унижения падут на мою голову. Видя меня бредущим в скорби и страдании, люди отведут глаза. Они подумают, что я согбен под грузом совершенных злодейств.
Они сочтут, что угрызения совести мучат меня. И я не смогу убедить их в ином. Но вы должны смело прокричать миру: "Люди, признайте ваши заблуждения! Если Мессия страдает и корчится под рукой вероотступника, под кнутом стражника, под мечом палача, — виновно все человечество! Он осужден, приговорен, он корчится в муках и умирает без жалоб, испустив лишь последний вскрик, как агнец, чьим воплощением он стал. Но попомните: его раны, внушающие вам содрогание, получены им за вас, и не забудьте, что каждая пролитая им капля крови прибавляет перышко в крыло ангела искупления. Кровь благодетельная источится по капле и не иссякнет, пока крылья ангела-спасителя не станут достаточно широки, чтобы укрыть собой все живое!"
— О Иисус, учитель мой, — простонал Иоанн, уронив голову на грудь Христа.
— День настал, возлюбленные мои. День, когда нам надо расстаться!.. Теперь вы без меня будете есть агнца, что еще скачет по лугам Саронским, без меня отведаете вина, что течет из давильных чанов в Ен-Гадди; но следуйте указанным мною путем. В доме Отца моего, в долине вечного мира, где он обретается, есть сладостные обители для всех моих друзей. Там мы все вместе отпразднуем искупление и спасение мира, и веселие наше не затуманит боязнь расставания!
Иоанн и Фаддей плакали, и он обратился к ним:
— Не проливайте слезы! Расставание наше будет на короткое время, а союз наш вечен.
— Но учитель, — сказал Фома, — если вы не хотите, чтобы мы плакали, почему сами плачете?
Действительно, крупные слезы тихо текли по щекам Спасителя.
— Я плачу, — ответил Иисус, — не от мысли о нашем кратком расставании, но от того, что один из вас предаст меня.
Иоанн вскочил, влажные глаза Фаддея заблистали гневом, и все ученики, за исключением Иуды, в один голос вскричали:
— Не я ли, учитель?
— Один из вас, — повторил Иисус. — Впрочем, это предательство предначертано. Но горе тому ученику, который предает учителя!..
Иуда побелел как мертвец. Но, поняв, что он единственный, кто промолчал, и это может вызвать подозрения у собеседников, он призвал на помощь всю смелость, какую имел, и прерывающимся голосом вопросил:
— Не я ли, Господи?
— Иуда, — обернулся к нему Иисус, — вспомни, что я тебе сказал, когда мы оба были детьми и ты ударил меня в правый бок. И жест твой и место удара не случайны и полны таинственного смысла. Именно из правого бока Адама была извлечена Ева, под правой рукой Исаака получил благословение Иаков, по правую руку Отца моего я воссяду на небесах, и в правую сторону груди моей вонзится копье. И наконец, по правую сторону от себя я поместил тебя, Иуда, на этой последней и самой важной для нас трапезе, поскольку я не теряю надежды на всякого человека, даже плута, разбойника и убийцу, пока он волен протянуть мне правую руку для пожатия.
И Иисус поглядел на Иуду с бесконечным милосердием, как если бы ожидал, что при этих смиренных речах Иуда раскается и, признавшись в предательстве, рухнет к его стопам.
Но, не поддавшись спасительному порыву, ученик отвернул голову и спросил:
— Как же учитель может знать, кто предаст его? Ведь надобно, чтобы предающий сам был кем-то предан?
— Иуда, — отвечал Иисус, — у каждого человека есть свой ангел-хранитель. Посланный Всевышним к колыбели младенца, он сопровождает его по жизни, если, конечно, какое-нибудь преступление не отпугивает небесного стража и не побуждает отлететь от смертного к небесам. Я же видел ангела, посланного Отцом моим: он устремлялся ввысь, широко распахнув крыла и закрыв очи руками. Я позвал его и вопросил: "Сын эмпиреев, звездный собрат, что за преступление совершается на земле?" И он промолвил: "Господи, один из учеников твоих, кого ты наставлял словом и примером, предал тебя из зависти, продал из алчности и получил от первосвященника Каиафы тридцать серебряных монет за то, что отдаст тебя в его руки… Я более не его ангел-хранитель. Лишь в день Страшного суда он увидит меня подле себя: длань моя будет простерта над вечным мраком, и голос громовый прогремит: "Именем пролившего кровь свою на кресте реку, что недостоин ты созерцать Сына человеческого в славе его, проклинаю тебя и ввергаю в бездну адскую!"" Вот, Иуда, что отвечал мне ангел. Так я узнал, что один из учеников предал меня.
— А имя он назвал, учитель? — спросил Иуда.
— Назвал, — промолвил Иисус.
— Имя предателя, Господи! Имя предателя! — хором вскричали все апостолы.
А Иоанн прошептал:
— О учитель, скажи же, кто предал тебя?
— Лишь тебе, возлюбленный Иоанн, — чуть слышно прошептал Христос, — тебе одному, но никому боле: это тот, с кем преломлю хлеб сей.
И разломив надвое хлеб, лежавший перед ним, он подал Иуде этот знак примирения грешника и его Бога.
Иуда не смог выдержать испытания. Он встал, сжал лоб руками, как если бы кровь прилила к очам его и ослепила, и вращая глазами, как загнанный зверь, бросился из трапезной.
Иисус обернулся туда, где сидела Богоматерь, и увидел, что она все еще смотрит в его сторону. Лишь тогда, когда Иуда выбежал из дому, она прикрыла глаза накидкой, чтобы не видеть его.
Наступила тишина. Казалось, ужас окостенил всех.
Наконец Иисус прервал молчание:
— Теперь, когда мы в своем кругу, — произнес он, как бы показывая, что в этом у него не осталось и тени сомнения после того, как Иуда вышел, — я хотел бы объяснить, почему медлил до дня этой вечери отдаться в руки палачей: я обещал себе, что не изопью из смертной чаши прежде, нежели вы причаститесь к жизни моей. Затвори двери, Петр, чтобы ни один непосвященный не вошел. А ты, Иоанн, подай мне сосуд, что я оставлял на хранение у Серафии, жены Сираховой.
Иоанн поднялся, подошел к шкафу, открыл его и достал оттуда чашу. Это был древний сосуд, формой напоминавший цветок. Его подарил Храму при основании его Соломон, затем вместе с другими драгоценными сосудами похитил Навуходоносор. Чашу попытались расплавить, но никакой жар не смог одолеть неизвестный состав, из которого она была сделана… Тогда ее продали. Кому — неизвестно, но Серафия выкупила ее у торговцев стариной. Именно она приютила у себя Иисуса, когда он ребенком на три дня ушел от Марии и Иосифа. Иисус увидел эту бесценную реликвию и сказал: "Серафия, не расставайся с ней никогда, ибо придет день, когда она послужит свершению великого таинства. День этот будет предсмертным для меня, и я тогда пришлю к тебе за ней".
Иоанн подал Христу чашу вместе с опресноком, лежавшим на тарелке. Иисус наполнил сосуд вином.
— Возлюбленные мои, — промолвил он. — Есть старинный обычай, особенно если кто отправляется в долгое странствие, разделять хлеб и пить из одного кубка в конце трапезы. Теперь каждый из нас готов к странствию, долгому или краткому, по судьбе его. Мое странствие кончится раньше других… Дети! Недолго уже быть мне с вами: будете искать меня, но куда я иду, вы не можете прийти. Я оставляю вам заповедь, и она принесет больше блага, чем все, что до этого исходило из уст человеческих. Даже забыв все сказанное мною прежде, вы ничего не забудете, пока будете помнить то, что сейчас заповедую вам: "Любите друг друга!" Пусть все мироздание услышит из ваших уст этот завет братства и пожелает вступить в ваш союз любви и милосердия.
Затем, преломив хлеб на столько частей, сколько было учеников, не забыв и долю Иуды, возгласил:
— Примите и ядите; сие есть тело мое!
И благословив вино в чаше:
— Примите и пейте; сие есть кровь моя!
Иоанн, возлежавший слева от Иисуса, первым отведав еды и питья, обратился к Христу:
— О богоданный учитель, повтори верному твоему ученику, что не сомневаешься в нем.
Иисус улыбнулся небесной улыбкой.
— Вчера, когда я молился в Масличном саду, как делаю уже несколько ночей, ты уснул в немногих шагах от меня. Когда окончил молитву, я поискал тебя. Ты лежал на земле. Я подошел, но не стал будить, а последовал за тобой в твоем сновидении. Улыбка на устах твоих была безмятежнее той, с какою весна усыпает цветами возлюбленную свою землю. Я помню спящих Еву и Адама в первый день после их сотворения. Так вот: в Эдемовой купели сон их был не столь чист и невинен, как твой.
— Благодарю, учитель, — целуя руку Иисусу, промолвил Иоанн.
— А теперь, — сказал Христос, — возлюбленные мои, помните, что я отдал вам все что мог. Ведь оделив вас от плоти и от крови моей, я поручил вам себя. Что ж! Теперь ваш черед отдавать себя братьям вашим, как отдал я. Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих. Те, кто предшествовал мне, говорили: "Народ иудейский избран Господом; иные племена не имеют прав на Моисеевы свет и истину, на слово пророков". А я говорю вам: "Когда солнце светит, освещает не один народ иудейский, но все другие народы; когда гремит гром, дождь плодотворит землю не одной Иудеи, но и всех иных стран".
Пусть истина, открывшаяся вам, станет солнцем, освещающим весь мир, с восхода до заката, от севера до юга. Пусть слово, пришедшее от меня к вам, станет росой, увлажняющей земли не одних отцов ваших, а всех народов и даже племен, еще неведомых вам. Пусть вас не заботит, когда углубитесь в чужеземные владения, какому богу там поклоняются, что за царь правит и какой народ обитает там. Ступайте прямо перед собой, а когда спросят вас, откуда вы, говорите: "Оттуда, где царит любовь вечная!"
И показалось тут ученикам, что при этих слова, Иисус засиял и стал как бы прозрачным. Случилось нечто подобное преображению Господню на горе Фавор, и все увидели, что учитель прислушивается к голосу, который они не слышали: это был голос матери его.
Ибо в этот миг Богоматерь, протягивая руки к сыну, говорила:
— О Господи! Вот когда я признала в тебе сына Всевышнего!
И Христос одной рукой поднял чашу, а другой — кусок опреснока.
Богоматерь скрестила руки на груди и откинула голову назад, полусмежив очи и приоткрыв уста.
Она незримо причащалась вместе со своим божественным чадом.
Иисус опустил чашу и хлеб на стол.
— А теперь, — обратился он к Петру, — можешь открыть дверь и сказать Илию, чтобы он принес воду и тазы для омовения.
Явился Илий с прислужниками, принесшими сосуды, полные воды, и куски полотна.
Апостолы сели, распустили ремни сандалий; перед каждым из них Илий поставил лохань с теплой водой.
И Иисус, на коленях, но сохраняя величественный вид, хотя и был занят самым смиренным из дел людских, принялся омывать ноги своих учеников.
Те позволили ему делать это, как слуги, послушные воле хозяина.
Но когда пришел черед Петра, тот вскричал:
— Господи! Тебе ли умывать мои ноги?
— Что я делаю, теперь ты не знаешь, но уразумеешь после, — ответил Иисус. А затем вполголоса продолжил:
— Ты, Петр, был удостоен от Отца моего узнать, кто я, откуда и куда иду. Ты станешь основанием веры; на сем камне я создам Церковь мою, и врата ада не одолеют ее, и сила моя пребудет в последователях твоих до скончания времен.
Обратившись к остальным и возвысив голос, чтобы все услышали, он провозгласил:
— Возлюбленные мои, когда меня не будет с вами, не забудьте, что Петру принадлежит мое место подле вас.
— Напрасно вы так возвышаете меня, — возразил Петр. — Никогда не потерплю, чтобы учитель мыл ноги ученику своему!
— Если не умою тебя, — с улыбкой произнес Иисус, — не имеешь части со мною.
— Если так, Господи, — вскричал Петр — не только ноги мои, но и руки и голову!
Когда его ступни были омыты, Петр торжественно произнес:
— Теперь, учитель, я готов следовать за тобою повсюду, куда пожелаешь.
— Разве я не говорил, что, куда я иду, ты не можешь теперь со мною идти?
— Почему отталкиваешь меня, Господи? — взмолился апостол. — Я душу мою положу за тебя!
— Душу твою за меня положишь? — с грустной улыбкой спросил Христос. — Истинно, истинно говорю тебе, Петр: не пропоет петух, как отречешься от меня трижды.
Петр пожелал возразить, но Иисус поднял руку, призывая к молчанию.
— Братья, — сказал он. — Когда я посылал вас без мешка и без сумы и без обуви, имели ли вы в чем недостаток?
— Ни в чем, Господи! — ответили все.
— Хорошо — продолжил Иисус. — Но теперь, кто имеет мешок, тот возьми его, также и суму; а у кого нет — продай одежду свою и купи меч; ибо то, что написано обо мне, должно исполниться.
А затем, еще раз взглянув туда, куда уже неоднократно обращался взором, с усилием промолвил:
— Довольно. Идем отсюда.
Иисус вышел первым, за ним — Петр, который продолжал настаивать, повторяя:
— Даже если придется за тебя умереть, не отступлюсь от тебя, учитель богоданный!
У входных дверей Иисус увидел с одной стороны порога Пречистую Деву, с другой — Магдалину. Обе стояли на коленях.
Иисус поцеловал свою мать в лоб, а в это время Магдалина прижала к губам край его одеяния.
Иисус вышел из Иерусалима в те же ворота, в которые входил.
Было около десяти часов вечера.
Почти мертвенно-бледная луна, только что поднявшаяся над горой Ен-Рогел, готовилась погрузиться в пучину черных облаков; с юго-запада дул унылый, как жалоба природы, ветер, и голуби, несмотря на поздний час, заунывно стонали в кронах кипарисов Сионской горы. Иисус прошел по мосту через Кедрон, оставил справа дорогу в Ен-Гадци и Иерихон и стал подниматься по тропке вверх по Масличной горе к Гефсимании.
Он был молчалив, и это чрезвычайно смущало учеников: все свои силы они черпали в нем, и как только его слова переставали поддерживать их, они клонились словно тростинки под ветром.
Иоанн не спускал с него глаз. Он видел, как учитель шел медленным шагом, безвольно опустив руки, с лицом, бледнее обычного, склонив голову к земле. Чуть не доходя до Гефсимании, он приблизился к Иисусу и, не в силах сдержать душевного волнения, произнес:
— Учитель, как случилось, что ты так удручен? Ведь обычно ты высишься над нами, как столп веры.
Но Иисус покачал головой:
— Любезный сердцу Иоанн, мою душу объяла смертельная грусть!
— Что я могу сделать для всеблагого Господина нашего?
— Ничего, — отвечал Иисус. — Ведь ваши глаза не видят того, что мои…
— Что же так устрашило тебя?
— Я вижу ужас, отчаяние и соблазн, подстерегающие меня, и так удручен разлукой с теми, кого люблю, что, если Отец Небесный не придет мне на помощь, я не выдержу испытания. Вот почему вам подобает не оставаться со мной, чтобы помогать мне, а пребывать в отдалении: боюсь, как бы слабость моя не ввела вас в соблазн.
И, поскольку они уже вошли в Гефсиманию, он оставил на небольшом пустыре Симона, Варфоломея, Фаддея, Филиппа, Фому, Андрея, Матфея и Иакова-младшего и продолжил путь с Петром, Иаковом-старшим и Иоанном.
— Останьтесь здесь, — велел он первым, — и молитесь, чтобы не впасть в искушение.
Затем, пройдя селение и несколько отклонившись влево, он подошел к так называемому Масличному саду: там высились самые древние деревья из росших на горе.
Сад этот был окружен глинобитной стеной с проделанным в ней проходом, через который любой мог туда войти. В одном из самых укромных уголков, под сенью самых густых и мощных оливковых деревьев находилась пещера, вход в которую почти скрывали переплетения плюща и дикого винограда.
В этой-то пещере любил уединяться Христос. Там, распростертый на камне, он молился Господу. Обычно он и в сад входил в одиночестве, а теснившиеся на одном из уступов ученики с изумлением наблюдали, как, пока длилась молитва Иисуса, небо бороздили длинные огненные полосы. Они чертили воздух подобно падучим звездам и уходили в пещеру, где он говорил с Всевышним. Апостолы не сомневались, что в ночной тьме эти протяженные огненные следы оставляют крылья ангелов, посещающих Спасителя в часы его уединенных размышлений.
В нескольких шагах от входа в сад учитель покинул троих апостолов.
— Вы были со мной на горе Фавор, вы свидетели моего величия и силы. Останьтесь здесь: одни вы, не усомнившись, сможете увидеть меня и в слабости.
Петр, Иаков и Иоанн, как и ранее первые восемь апостолов, остановились и сели на землю.
Иисус же пошел вперед и, исполненный томления и страха, вступил под своды пещеры.
По местным преданиям о сотворении мира, именно в эту пещеру ранее удалились Адам и Ева, чей грех сейчас собирался искупать Христос. Другое же предание гласило, что прародители рода человеческого, окончив свой земной путь, почили вечным сном на вершине Голгофы, того самого места, где казнили преступников.
А значит, лишь город Иерусалим отделял пещеру, где изгнанники из Эдема оплакивали утраченное блаженство и молились, от могилы, где они упокоились в вечном молчании.
Едва войдя в пещеру, Иисус бросился ничком на землю.
Вдруг его молитву оборвал страшный трубный звук из тех, что призван пробудить мертвых в Судный день. Он прозвучал так внезапно и властно, что, подобно скакуну, вздымающемуся на дыбы от клича боевого рожка, люди при громе роковой трубы почувствовали, как земля содрогнулась и ушла из-под ног; в ужасе она сорвалась бы с предначертанного пути и затерялась в пространстве, если бы могучая длань Всевышнего не удержала ее на орбите.
Когда труба смолкла, прозвучал не менее устрашающий голос:
— Именем того, кто владеет ключами вечности и питает огнем ад, кто дарует всевластие смерти, спрашиваю: есть ли под сводом небесным человек, способный предстательствовать перед Богом за род человеческий? Если таковой существует, пусть отзовется: Всевышний ждет его!
Все тело Иисуса содрогнулось, как в предсмертной конвульсии, ужас проник до мозга костей, но он встал на колени, воздев руки, обратился взглядом к небесам и произнес:
— Я здесь, Господи!
И застыл, погрузившись в созерцание Небесного Отца, видимого ему сквозь горную толщу и глубь эфира.
Чудесный просвет в небесах затянулся, все вновь накрыла тьма, и воцарилось молчание. Но краткий миг созерцания Всевышнего, дарованный Христу, вернул ему всю утраченную было силу.
И тогда, прислонившись к стене сумрачной пещеры, он воззвал:
— Теперь, входи, Сатана… Я готов к встрече!
Тотчас плети плюща и дикого винограда у входа в пещеру раздвинулись и появился ангел зла в том же обличии, в каком некогда предстал перед Иисусом в пустыне, показывая ему все царства земные.
Начались три часа последнего искушения Спасителя.
— Ты звал меня? — спросил Сатана.
— Нет, я не звал тебя, но, зная, что ты был там, сказал: "Входи".
— Значит, ты более не боишься? Надеешься не поддаться мне, как устоял в первый раз?
— Уповаю на то, что Господь укрепит меня.
— Все еще полон решимости искупить преступления мира сего?
— Ты слышал, как я только что ответил архангелу Страшного суда, когда он призывал человечество предстать перед ним.
— Почему же ты не позволил человечеству самому позаботиться о своей защите?
— Оно было бы обречено на проклятие. Чтобы спасти его, надобна добродетель, способная сама по себе перевесить все преступления: преданность Божьему делу!
— Итак, — спросил Сатана, — ты берешься держать ответ за все несправедливые дела земные?
— Да.
— Груз тяжел, предупреждаю.
— Донести бы его только до вершины Голгофы — и большего не надо.
— Ты можешь многажды упасть по дороге.
— Длань Господня поддержит меня!
— Допустим, — согласился Сатана. — Так, значит, грех праматери Евы и праотца Адама ты берешь на себя?
— Да.
— И первое убийство? Каинов грех ты берешь на себя?
— Да.
— И преступления того рода людского, который отец твой счел столь развращенным, что не нашел другого лекарства, кроме как его утопить, — ^ и это будешь искупать?
— Да.
— Пусть так. Но мы еще у пролога мировой драмы, основное действие разворачивается после потопа. — Что ты скажешь о Нимроде, великом зверолове пред Господом, презревшем ланей, оленей, лосей, тигров, пантер и львов как недостойную его дичь и спускавшем тетиву только тогда, когда целился в человека?
— Отвечу, что Нимрод — тиран, но я умираю за всех людей. И за тиранов — тоже.
— Ну, хорошо. Про Нимрода ты объяснил. Но мы помним и некоего Прокруста, который укладывал своих гостей на ложе и, если они оказывались слишком длинны для него, отрубал лишнее, а если коротки — растягивал… А что ты скажешь о Синисе, разрывавшем людей, привязывая их к двум пригнутым к земле деревьям, а потом отпуская верхушки?.. А еще мы не забыли некоего Антея, воздвигшего храм Нептуну из черепов странников, забредавших на его земли… И некоего Фаларида, который заставлял реветь бронзового быка, запирая узников в его чрево и разводя под ним огонь… А как тебе нравится Скирон, поджидавший путешественников на узкой дороге и сбрасывавший их в море?.. Ты возьмешь на душу и это? — Да будет так! Перейдем к другим! О, их долго искать не надо: человек — гнусное животное, а более мерзкой истории, чем история человечества, не найдешь. Здесь есть Клитемнестра, убившая мужа; Орест, зарезавший мать; Эдип, умертвивший отца; Ромул, поразивший мечом брата; Камбиз, избавившийся от сестры; Медея, покончившая с собственными малыми детьми, и Фиест, съевший своих чад!.. — Ты берешься и эту добычу оспорить у эвменид? Чудесно! Посмотрим, что ты скажешь о вакханках, растерзавших Орфея; о Пасифае, подарившей миру Минотавра; о Федре, из-за которой Ипполита разорвали, привязав к скакунам; о Туллии, пустившей колесницу по телу убитого ею отца, Сервия Туллия?.. Но это — цветочки! Оставим их в покое. Поговорим о Сарданапале, обещавшем провинцию тому, кто изобретет новое наслаждение. О Навуходоносоре, что разорил храм и увел твоих предков в рабство. О Валтасаре, бросившем Даниила в львиный ров. О Манассии, повелевшем распилить пророка Исайю надвое, и не поперек, а вдоль, чтобы растянуть себе удовольствие. Об Ахаве, совершившем столько преступлений, что Самуил проклял Саула, ибо тот помиловал злодея! А нравится тебе Иксион, возжелавший силой овладеть богиней? Или жители Содома, вознамерившиеся растлить трех ангелов Господних? Не забудем и о кровосмесителе патриархе Лоте и таинствах Венеры — Милетты, о жрицах любви из Тира, о римских вакханалиях, я уже не говорю о цикуте, выпитой Сократом по приговору суда, об изгнании Аристида, убийстве Гракхов, умерщвлении Мария, самоубийстве Катона, о проскрипциях Октавиана, о прерванной жизни Цицерона, об Антонии, пославшем своей жене головы "тех, кто ему неведом". А может, тебе милее Сципион, спаливший Нуманцию, Муммий, сжегший Коринф, или Сулла, предавший огню Афины? Прими во внимание, что я оставил в стороне евреев, финикийцев, греков и египтян, приносящих сыновей своих в жертву Молоху; бриттов, карнутов и германцев, убивающих дочерей во имя Тевтата. А что сказать об индийцах, бросающихся под колесницы их бога Вишну, или фараонах, скрепивших камни своих пирамид кровью и потом двух миллионов людей!.. И все это — для того, чтобы привести нас к Ироду Великому, который из-за тебя вырезал пять тысяч младенцев мужского пола! И к Иоанну Крестителю, которому — из-за тебя же! — Ирод Антипа повелел отрубить голову! Я спрашиваю тебя, будь ты сын человеческий или Божий, что ты можешь сказать обо всем этом? Говори же! Ответь: ты по-прежнему берешь на себя все грехи этого мира? Выдержат ли твои плечи такую ношу?
Иисус отвечал лишь воздыханиями. И все же, пересиливая себя, он прошептал:
— О Господи! Да свершится воля твоя, а не моя!
Сатана издал яростный рев.
Первый час мучений, тревог и испытаний, призванных дать мир вселенной, — этот час истек!
— Ну, хорошо, — продолжил Сатана. — Оставим в покое прошлое. Что сделано, то сделано. Перейдем к настоящему. Ты призвал к себе двенадцать апостолов. Об иных учениках я не упоминаю — это далеко нас заведет… Ты оторвал этих добрых людей от их сетей и лодчонок, от плуга и виноградной лозы, от лавок и сбора податей; без тебя они были бы счастливы, жили бы в семейном кругу и умерли бы в своих постелях, окруженные чадами и домочадцами! И что же? Ты сделал их попрошайками при жизни твоей, а после нее — бродягами… Угодно ли тебе узнать, что случится с ними в награду за проповедь твоей веры и какой дорогой придут они в твое царство небесное? Оставим в стороне Иуду: он достоин ожидающей его петли! Меня интересуют только истовые, верные и несокрушимые! Начнем с первого, кто откроет победное шествие: с Иакова-старшего. Попутешествовав в Испании, он возвратится проповедовать Евангелие в Иерусалим, что не понравится Ироду Антипе, который по просьбе старейшин отрубит ему голову. Он — первый. За ним — Матфей. Этот постранствует вволю: сначала отправится в Персию, затем в Эфиопию. Он приведет к христианству целую толпу девственниц, но, пожелав помешать одной из них выйти замуж за влюбленного в нее местного царька, не добьется от него ничего, кроме смертельного удара ножом в спину. Это — второй! Затем наступит черед Фомы, — как видишь, я перечисляю в порядке хронологии. Ах, Фома, Фома! Он захочет проделать в Аравии то, что тебе удалось в Египте: сокрушить идолов. Но у него это выйдет не так удачно, как у тебя: сам первосвященник поразит его мечом. Он — третий. Перейдем к Петру, основанию твоей церкви, хранителю ключей Господних. Петра его Голгофа поджидает в Риме. Там он будет распят, как и его учитель, но из смирения попросит, чтобы его подвесили вниз головой. А поскольку он будет иметь дело с судией милосердным, тот исполнит просьбу. Это — четвертый! Ах, прошу прощения, я переступил дорогу Иакову-младшему: он на три года раньше Петра присоединится к сонму небожителей. Известно тебе, как умрет твой двоюродный брат Иаков, первый епископ Иерусалимский? Его силой заставят проделать то, чего ты не пожелал по доброй воле: спрыгнуть на землю с крыши храма. Так как в падении он сломает себе всего лишь обе ноги и руку, а уцелевшую возденет к небесам, один почтенный иудей раскроит ему череп сукновальным молотом. Это — пятый! Кто следующий? Ах да, Варфоломей, в прошлом Нафанаил, тот, кто утверждал, что ничего достойного не следует ожидать из Назарета. Его ждет весьма неприятная смерть: с него, как с нерадивого судии царя Камбиза, сдерут живьем кожу — ни более ни менее. И случится с ним это в городке, даже название которого он не успеет узнать — в армянском Албане. Это — шестой! За ним — Андрей, очевидец первого твоего чуда в Кане. Андрея распнут на особом кресте: его форму изобретут специально для него. Потом подобные кресты нарекут его именем, что справедливо: надо же учесть, что, вися на этом кресте, страдалец отдал Богу душу лишь на исходе второго дня. Это — седьмой! За ним — Филипп, он отправится во Фригию и там будет побит камнями. Это — восьмой! Симон и Фаддей, неразлучные друзья, не покинут друг друга и в смертный час, когда их в Персии побьют камнями жители города Саннира. Итого — десять! Ах да! Остался Иоанн, любимый твой ученик, чья судьба трогает тебя более, нежели жребий прочих, не так ли? Ты воздеваешь руки к небесам и просишь у Отца своего уберечь любимца… Действительно, он выйдет живым и невредимым из котла с кипящим маслом, куда его бросят по приказу Домициана… Ну, довольно! Один из двенадцати — не слишком много! Да, не дешево стоит быть твоим другом, Иисус! И дорого платят те, кто служат тебе, Христос! А избранные тобой, Мессия, воистину избирают страдальческий удел!
Иисус уронил голову на руки, чтобы скрыть слезы, избороздившие его щеки.
Сатана улыбнулся, и от его усмешки все померкло в мире.
— Подожди, — продолжал он. — Я упомянул лишь апостолов, поговорим немного о прозелитах, адептах и неофитах; здесь счет уже не на десятки или дюжины душ, а на сотни тысяч, на полумиллионы, а то и на миллионы! Приветствую тебя, кесарь Нерон, император Рима! Что поделываешь, сын Агриппины и Агенобарба! Ты уже посетил любимое зрелище: христиан, которых бросают зверям при свете других христиан, горящих заживо?.. Посмотри же, Иисус, как он изобретателен, этот великий артист, играющий на лире гимны Орфея под крики тысяч мучеников, бьющихся в агонии. Досадуя, что ночь кладет предел убийствам, он придумал мазать людей смолой, варом и серой и поджигать, как факелы. А значит, уже можно не покидать цирка и ночью; просто теперь спектакль имеет два действия: дневное и ночное! Положим на душу Нерона триста тысяч христиан. Клянусь, я весьма скромен в подсчетах: их будет, наверное, больше. Впрочем, правда и то, что Домициан перещеголяет Нерона: мир, старея, совершенствуется! Ну-ка, посмотрим, что ты изобрел, брат доброго Тита, чтобы скрасить досуг в часы, когда надоедало прокалывать мух шилом, протыкать христиан копьями, стрелами и дротиками? Хорошо и это, хотя такие забавы существуют от сотворения мира. Бросать их в огненные печи и в котлы с кипящим маслом? Навуходоносор изобрел это до тебя. Скармливать их в цирках тиграм, львам и леопардам? Топтать их слонами и гиппопотамами? Выпускать их внутренности, бросая быкам и носорогам? Так развлекал себя твой предшественник Нерон… Ну же, Домициан, неужто трудно измыслить ранее неведомую пытку, новое красочное зрелище? Отнюдь! Посмотри, Иисус, а вот это недурно: два корабля, двадцать, сто кораблей, сражаются друг с другом. На палубы сыплются горящие стрелы, так что вскоре все пылает!.. Ах! Как прекрасны огненные отблески на воде, и, по крайней мере, в гибели мучеников столько разнообразия! Одни мечутся с носа на корму, вторые карабкаются на мачты, третьи бросаются вплавь. А тут новая находка: вода кишит кайманами, крокодилами и акулами. Право, он обошел Клавдия. Тот использовал огонь и воду, но не додумался до рыб и рептилий. Положим пятьсот тысяч христиан, истыканных стрелами и копьями, сожженных в печах, сваренных в масле, разорванных тиграми, львами и леопардами, растоптанных слонами и гиппопотамами, поднятых на рога быками, поджаренных на кораблях и съеденных кайманами, крокодилами и акулами. Полмиллиона — не так уж много, но ведь Домициану всего сорок пять лет, когда его убивает Стефан, вольноотпущенник императрицы. Поживи он дольше, сколько бы еще натворил! Впрочем, недоделанное им довершит Коммод. Предстань же пред нами, сын Марка Аврелия, римский Геркулес, победитель львов, предпочитающий зрелищу смерти еще большее удовольствие от убийства как такового! Семьсот раз ты, сын Юпитера, спустишься на арену. И каждый раз это будет стоить жизни полутысяче христиан. В итоге мы имеем триста пятьдесят тысяч. Вместе с пятьюстами тысячами Домициана и тремястами Нерона мы получаем миллион сто пятьдесят тысяч! Я же говорил тебе, что их можно считать миллионами!.. Так считай же, считай, Иисус!
Иисус пал на колени. Раскинув руки, с лицом, мокрым от пота и слез, бледный, дрожащий, он молил Господа:
— Отче! О, если бы ты благоволил пронесть чашу сию мимо меня!
Но затем, собравшись с силами и чувствуя, что сатанинская длань готова накрыть весь мир, воскликнул:
— Впрочем, не моя воля, но твоя да будет на земле, как на небе!
Сатана разразился смехом, более мучительным и страшным, чем его недавний яростный рев. Но тут послышалось тихое пение с небес:
"И второй час страха и тоски истек, час высших испытаний и страстей, которые несут миру избавление!"
То был хор ангелов, возвеселившихся, что Христос не поддался адским силам.
Эти голоса высушили пот и слезы Христа.
— Ты хочешь еще что-то мне сказать? — спросил он.
— Еще бы! — вскричал Сатана. — Клянусь адом, мне еще есть что сказать! Поговорим о ересях… Ах, какой это предмет! О, чувствительное сердце, обрати же на него все внимание и силы душевные.
Иисус не мог сдержать стона.
— О, сохраняй спокойствие, — проговорил Сатана. — Ты же знаешь, у меня не более часа. А значит, я буду вынужден сократить перечень и выбрать только самое интересное. Кстати, вот и список. Видишь, он не слишком длинен.
Сатана вытянул руку, и на стенах пещеры загорелись огненные буквы. Иисус мог прочесть:
Ариане. — Вальденсы. — Альбигойцы. — Тамплиеры. — Гуситы. — Протестанты.
Наступил краткий миг тишины, во время которого отчетливо слышался свист ветра в шелестящей листве олив.
Казалось, этот ветер доносит отзвуки всех жалоб, криков и проклятий — голоса демонов, вторящих ангельскому хору. С тех пор как лицо Сатаны исказила усмешка надежды, на всю природу словно бы накинули траурное покрывало.
— Что ж! — заговорил искуситель. — Начнем сначала. Заглянем в будущее, в год триста тридцать шестой твоего календаря. В триста двенадцатом в Александрии обоснуется Арий. Он проповедник нового учения, довольно-таки вольномысленного, скажу тебе. К счастью, еще не упразднена свобода мнений! Первые святые отцы и ученые мужи, сообразуясь с суждениями святого Павла, решат, что еретика должно сперва предупредить, а будет упорствовать в заблуждении — отлучить от Церкви, стало быть, и от сообщества христиан. В эти времена отлучение — все еще единственное наказание инакомыслящих. Правда, отцы-инквизиторы более поздних времен, испытывая стеснение от чрезмерной мягкости к еретикам, проявленной Церковью первых веков, объявят от имени Духа Святого, что если проповедники истинной веры явили прежде такую терпимость к отступникам, то лишь потому, что не имели должной власти. Как видишь, довольно-таки наивное признание для последователей святого Доминика. Однако надо допустить, что этот Арий окажется большим негодяем, ибо будет мутить народ в течение нескольких столетий. А если вообразить, что мы живем в году триста тридцать шестом, — знаешь, что Арий говорит о тебе? Он опровергает троичность Божества, утверждает, что тебя вначале вовсе не было, не допускает, что ты и отец твой — одно. И открыл, что ты всего лишь несчастный смертный, извлеченный из тьмы забвения, ни более ни менее. Как бедняга Лазарь! Да, тот самый, кто, после того как ты его оживил, побрел, цепляя ногами за все камни и натыкаясь на деревья, поскольку не мог поверить, что он живой. А самое худшее — не хватило всего трех голосов, чтобы Никейский собор сделал выбор в пользу Ария и против тебя! Ну вот, а сколько трудов и мук пропало бы втуне, если бы Никейский собор высказался не за триединую сущность Божества, а против единства в трех лицах Отца, Сына и Святого Духа. Ужасно подумать: ты не остался бы Богом. Вот и умирай тут ради человечества, когда тебя объявляют Богом только с преимуществом в три голоса!.. На твое счастье, Арий, которого оправдают три следующих собора, что, кстати говоря, несколько подорвет непререкаемость суждений никейских святых мужей, — этот Арий, добившись от Константина своего возвращения из ссылки и став его фаворитом, возьми да внезапно умри как раз в то время, когда император уже повелит константинопольскому патриарху Александру восстановить Ария в исполнении его священнических обязанностей! Ну и, само собой разумеется, человек, с которого весь мир не спускает глаз, не может вот так просто вдруг умереть ни с того ни с сего, не наделав этим большого шума. Еретики — последователи его отвратительного учения — станут утверждать, что причиной смерти был яд. Зато ревнители традиции, знатоки истинных путей веры, объявят эту смерть чудом, ниспосланным небесами в ответ на молитвы епископа Александра… Но что это за епископ, скажи-ка, который в молениях своих требует смерти врага! Что это за Бог, — ответь-ка мне, Христос! — который исполняет такую просьбу? И ты, Иисус, продолжаешь утверждать, что являешь с этим Богом одно целое, ты, говоривший: "Не желаю смерти грешника, желаю, чтобы он покаялся и жил!" Итак, смерть Ария послужит лишь во благо арианам. Вот уже у них и готовый мученик! Его учение проникает в варварские народы и обрушивается на Европу с готами, бургундами, вандалами и ломбардами. Твое божественное происхождение, Христос, признанное в Никее с преимуществом в три голоса, отвергается половиной нового христианского мира! Взаимная ненависть и соперничество диких орд хоронятся за постулатами веры как за щитами. У людей уже нет угрызений совести, когда они убивают друг друга. Они отдаются взаимному истреблению — одни под тем предлогом, что ты Бог, а другие — что не Бог… А ведь первыми словами при явлении твоем на землю были: "Слава Господу на небесах и мир на земле людям доброй воли!" Не знаю, в каком состоянии будет в ту эпоху небо, но, сладкоречивый мой Иисус, посмотри же на землю: это поле резни! От ариан произойдет социнианская ересь. Отсюда видно пламя костра, освещающего стены некоего города и отражающегося на озерной глади. Город этот — Женева, а на костре жгут Мигеля Сервета.
Иисус испустил вздох и провел рукой по глазам.
— Ага! Ты думаешь, что мы уже у цели? — спросил Сатана, делая вид, что неправильно истолковал жест Христа. — Тебе кажется, что мы с закрытыми глазами и пустыми руками уже перемахнули через восемь или десять веков? Прежде чем дойти до конца, нам осталось занести на скрижали несколько хорошеньких побоищ: оставим в письме ни, как сказал бы твой друг Матфей-мытарь. Итак, изгнанные религиозными войнами и церковными неурядицами, несколько христианских семейств к десятому веку, подобно горным цветам, пустят корни в самых отдаленных альпийских ущельях. Там они будут жить в чистоте и простоте, позабытые миром, укрытые скалами, которые они сочтут неприступными. Их души горделиво воспарят, как орлы в небесной лазури, их совесть сохранит белизну снегов, венчающих горы, что позже получат имена Роза и Визо — европейских сестер Хорива и Синая. Альпийский Израиль — имя, которым сама себя наградит эта Церковь с суровыми нравами и тканными без шва одеяниями. Христианский дух, нравы и обычаи в то время сохранятся в чистоте только среди этих выходцев из Лиона, сирых и убогих, как вальденсы из самоуничижения назовут себя сами. Евангелие станет их законом, а религиозный культ, вытекающий из такого закона, будет самым незамысловатым из всех, которые изобрело человечество: они сольются в братской общине, все члены которой собираются, чтобы молиться и любить друг друга. Их преступление — ведь нужен же повод к гонениям, — их преступление в том, что они утверждают, будто, даровав папам и Церкви большие богатства, Константин ввел в соблазн христианский мир. А учение свое они обоснуют двумя речениями из уст твоих. Первое: "Сын человеческий не имеет где преклонить голову"; второе: "Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие!" И что же? Большего и не нужно, чтобы навлечь на это маленькое братство гнев и суровые кары некоего святого учреждения, что только-только появится на свет под именем инквизиции. Священники-горцы, белобородые старцы, прозванные по сему поводу "бородачами", напрасно будут доказывать, что, в согласии с твоими поучениями, они ревностно платят дань кесарю, живут никого не обижая и деля время между молитвой и милостыней; что первый встречный — такой же проповедник, как и они (а это один из постулатов их учения: каждый христианин может причащать телом и кровью Господней), — инквизиция поразит пастырей, и овцы разбредутся. Но их будут преследовать даже в их пещерах: женщины, дети, старики — все падут под мечом служителей того, кто через час скажет Петру: "Возврати меч твой в его место, ибо все, взявшие меч, мечом погибнут!" Преследуемые и гонимые, они будут взывать к скалам: "Приоткройте лоно свое, дабы принять нас!" Но среди сумрачных отрогов тех самых Альп они найдут лишь разящий меч святого воинства, запятнанный кровью резни! Посмотри! Видишь два кровавых пятна? Имя им Кабриер и Мериндол. Взгляни на эти запекшиеся потеки: они чернеют, как следы молнии на окровавленных скалах. Пожрав поленья костра и тела людские, огонь станет лизать гранит… Попробуй сочти, — ведь ты Бог и все можешь! — сочти-ка число жертв. Я взялся подсчитать, сколько истребили Нерон, Домициан и Коммод, но не берусь исчислить убитых святым Домиником, Пьером де Кастельно и Торквемадой! Бойня продлится три века, а когда утихнет, даже след слова твоего сотрется с лица земли!
Иисус, вздыхая, отвернулся.
— Подожди, — усмехнулся ангел зла, — я не покончил с мучениками из кантона Во. У них на юге Франции появятся духовные братья, прозванные альбигойцами. Их тоже будут преследовать за приверженность смеси из твоих проповедей и учения перса Манеса. Как и манихеи, они не только отринут твою божественную природу — на это отважились еще ариане, — но станут отрицать и твое телесное существование. Ту самую плоть, что скоро исполосуют в клочья плети воинов, пробьют железными гвоздями и пронзят копьем! Можешь ли ты понять людей, за которых страдал и примешь муки, зная, что они будут отрицать само страдание твое, не признавая, что ты был во плоти! Для них ты лишь призрак, бестелесная тень, нереальное видение, и в чреве матери твоей ты не принял человеческого обличья: лишь показалось, что ты родился, жил и умер — вот и все. По их разумению, ты возник и исчез в воображении людском, так и не искупив зловещего проклятия земному существованию. Они отринут самое возвышенное в твоем бытии: страдание. Таинства твоей Церкви будут отвергнуты ими, как чувственные, а не духовные знаки веры, посему они объявят эти таинства недейственными. А курьезно то, что "ревнители истины и духа", как они сами себя назовут, обопрутся на слова твоего Евангелия: "… ибо настанет время, и настало уже, когда и не на горе сей, и не в Иерусалиме будете поклоняться Отцу в духе и истине". Усвоив эту заповедь, они отбросят все внешние отправления и церковные ритуалы. Да и зачем этим детям Гаскони и Прованса величие театрального действа, творящегося в римских храмах, если небо — единственный алтарь и престол Господен? И все это на основании слов, которые ты имел неосторожность произнести: "не клянитесь не бом, потому что оно престол Божий!" Ох, Иисус, Иисус, когда ты воссядешь одесную своего Отца, ты ниоткуда более не услышишь такого хора восходящих к небесам жалоб и рыданий, как тот, что поднимется из этих веселых и прекрасных мест, где замки бдительно охраняются, мужчины почти все — поэты, женщины же — без изъяна прекрасны! Ведь мрачный крестовый поход утопит в крови альбигойцев и раздавит под обломками их городов не секту, а цивилизацию, литературу, язык. Три мощных города: Безье, Лавор, Каркасон — сокрушит огненный вихрь, что пройдет по всему югу Франции. Они расплавятся в пламени, как металл в печи! Слышишь?! Среди груды женщин со вспоротым нутром, младенцев, отъятых от материнских сосцов, и стариков, сожженных в собственных жилищах, слышишь ли голос одного из твоих приверженцев: он молотит распятием, поскольку режущее и колющее оружие запрещено вкладывать в освященные руки, и кричит: "Убивайте! Убивайте всех! Праведных и еретиков! Господь познает своих!.." И все, еретики и праведные, канули под перезвон колоколов, оповещавших об агонии двухсот тысяч человек. А затем над трупами в еще дымящихся развалинах Лавора, Каркасона и Безье твои священники грянут гимн "Veni, creator Spiritus!" — "Приди, Дух животворящий!" К чему же, о Христос, укорять тебе учеников, пожелавших ниспослать огонь небесный на Самарию, жители которой не пожелали тебя приютить?
Иисусу казалось, что он слышит мольбы умирающих, материнские вопли и предсмертный хрип стариков, и под похоронный звон, доносящийся с колоколен, перед его глазами проплывали руины, пожары, кровь!
Обеими руками он отер пот со лба, и из груди его исторглось стенание более душераздирающее, горестное и исполненное мольбы, нежели стоны, звучащие в его ушах.
Пока вещал ангел зла, волны человеческого горя, как ночной грозовой прилив, затопляли душу Иисуса.
Но, кроме вырвавшегося стона и пота на челе, ничто не обещало скорого поражения божественного Спасителя.
А потому Сатана продолжал:
— Не спеши, Иисус: на подходе тамплиеры. То будут рыцари, вооружившиеся во имя твое. Они будут оспаривать у неверных и ветров пустыни твою гробницу, место, где ты лежал в колыбели, развалины храма, который ты взялся за три дня отстроить заново. От постоянной торговли с Востоком, от путешествий и завоеваний они усвоят обрывки старинных верований и тайно вплетут их в твое учение. Их мрачные церемонии будут походить на неведомые египетские мистерии. Они станут поклоняться идолу с таинственно замкнутым выражением лица и семисвечнику, что понесут во время триумфа Тита. И хотя эти таинства причащения будут твориться за семью печатями, слух о них расползется по миру. Опасения, внушаемые самой Церкви военной доблестью храмовников, желание прибрать к рукам их огромные богатства, зависть других религиозных орденов и соперничество военных союзов — все станет способствовать их гибели. Против них нет никаких улик? Пустяк: под пыткой их добудут. Они признаются, а потом на суде отрекутся от своих показаний, но все равно умрут на костре. И твой наместник, папа римский, которому они будут угрожать тем, что ему придется держать ответ перед тобой, действительно ответит… Как станешь судить этого земного предстоятеля твоего, ты, сказавший: "Тростинки надломленной не переломите! Льна курящегося не угасите!" Прислушайся, Иисус, к исполненному глубочайшей грусти пению, что доносится из Богемии. Там родится человек по имени Ян Гус; горькими словами он заклеймит алчность служителей Церкви, как и ты в свое время проклинал тщеславие священников, книжников и фарисеев, говоря: "Горе вам, что лицемерно долго молитесь и поедаете домы вдов!" Он захочет собственной кровью отмыть грязные пятна с одежд твоей Церкви, как ты возжелал отмыть своей кровью грехи человечества. Ему понадобится умереть для успокоения собственной совести, а тогда, как и сейчас, за этим дело не станет. Твои священники заключат его в тюрьму, осудят и сожгут на одном костре с его учеником Яном Пражским. Он возьмет тебя в свидетели, что принимает смерть за дело твое, слышишь, Иисус? А чтобы убедить твоих прелатов в их неправедности, когда поднимутся языки пламени, он устремит очи к небесам в смиренном откровении и печально возвестит: "Ныне вы свернули шею жалкому гусю, но через сто лет явится прекрасный белый лебедь, его удушить вам будет не под силу". Этот прекрасный лебедь — Лютер. Бедный гусь испустит в огне последний вздох, но ветер развеет пепел и угли костра, а от них разгорится величественная гуситская война. "Отнять чашу!" — вот клич единения, сотрясающий всю Богемию. Ибо священники присвоят половину твоей сущности: причащение вином. Они оставят себе чашу, сделав непреодолимой пропасть между собой и народом. Против этой-то привилегии и поднимется вся Богемия, требуя причащения в обоих видах: хлебом и вином. Ах, какая свирепая разразится война! Если тебя, агнец Божий, она и опечалит, то возвеселит Бога-воителя, Бога-победителя, Бога-триумфатора! Сначала чашники и табориты встанут под одни знамена. Перед ними дрогнут Богемия, Германия и Италия. Совершив чудеса храбрости, веры и самопожертвования, потрепанные, разбитые, преданные всеми, они покинут жалкие остатки своей армии в каком-то сарае, а их враги его подожгут, чтобы ни один еретик не спасся. И ни один не спасется! Что ты думаешь о смерти этих людей, убитых по приказу римского понтифика за то, что желали причащаться в двух видах? Ответь, Христос! Ведь лишь два часа назад ты говорил своим ученикам, давая им хлеб и вино: "Ядите, сие есть тело мое, сие есть кровь моя…" Ах! Ты содрогаешься, ты трепещешь, Иисус? И пот твой льется обильней и стал кровавым… Посмотри на свои руки: они красны, как у твоих священников, понтификов, пап! О, прекрасные руки, как они радуют сатанинский взор!
— Ты прав, — ответил Иисус. — Но кровь эта — моя собственная, и течет она не за мои страдания, а за муки человеческие. И Отец мой, видящий, как она струится, дает мне силу молить его: "Да не разжалобят тебя, Господи, страдания мои, да не остановят на предначертанном мне пути".
— Аминь! — произнес Сатана. — И продолжим. Пройдет сто лет после смерти бедного гуся, и лебедь, которому предсказано родиться, появится на свет и пропоет свою песнь. Лютер заклеймит торговлю индульгенциями, которую введут твои понтифики. Он издаст воинственный клич, ополчившись против Рима, — на этот голос откликнутся люди с совестью… Северные народы возмечтают вторично насытить свою ненависть к Вечному городу и взять приступом Ватикан, как некогда варвары взяли Капитолий. Духовным отцом этого нашествия станет монах с ликом, истощенным постом, со взглядом, омраченным сомнениями, и лбом, побелевшим от бдений. Ересь породит ересь, благодаря свободе мнений секты расплодятся и размножатся — и вот уже сто тысяч крестьян под водительством одного из твоих священников, Томаса Мюнцера, усеют своими костями земли Франконии. Что ж! Смелей, вперед, христиане против христиан! Протестанты против протестантов! Еретики против еретиков! Вот истребление, подобное тому, что твой любимый ученик Иоанн предречет в Апокалипсисе. Увы, это видение смерти не позволит ему разглядеть или вообразить даже бледную тень кровавого будущего. После крестьян Мюнцера придет черед анабаптистов под водительством Иоанна Беколда, Иоанна Бокелзона, или Иоанна Лейденского, — зови его как тебе угодно. Бывший портной и содержатель постоялого двора возродит во имя твое, о Христос, нравы Давида и Соломона. Как они, он сделается царем, подобно им, окружит себя куртизанками и станет проводить время в помпезных многодневных трапезах. Сей Сарданапал Запада провозгласит: "Бог — это наслаждение!" Потом его в конце концов изловят, сдерут с него кожу, сожгут в железной клетке. Его родной город Мюнстер не избежит ни меча, ни мора. Сторонников его рассеют и кого повесят, кого колесуют, четвертуют или просто прирежут! Ну, этим-то, по крайней мере, жаловаться не на что: они весело провели остаток жизни и опорожнили чашу до дна в ожидании того часа, когда — по твоему обещанию — изопьют с тобой чашу в царстве Отца твоего. Но вот бедные моравские братья, какой грех они совершат? Слово Сатаны — никакого. Единственными их земными усладами будут власяницы и плети для умерщвления плоти. Они станут жить, молиться и работать сообща, как христиане первых веков! Но это не помешает другим христианам ненавидеть и проклинать их. Их сочтут врагами общества, осудят, приговорят, изгонят и разгромят. Да и сама реформа не встретит сочувствия в глазах тех, кто владычествует над совестью людской. Кстати, приглядимся, чего желает проклинаемая ими реформа, та, что завоевывает мир с кличем "Иисус, Иисус!". Ах! Она стремится заменить мессу, о которой ты нигде не сказал ни слова, общим причастием, на котором ты так настаивал. Кроме того, реформа восстановит право церковнослужителей вступать в брак — в честь столпов первоначальной Церкви. Так гряди, реформа, гряди! Иисус хочет произвести смотр тебе и всем детям твоим: лютеранам, гугенотам, кальвинистам, протестантам, нечестивцам — короче, всем, кто так или иначе вкусил ереси! Раздвиньтесь же, стены, раскройтесь, горы, отхлыньте, моря — пусть Искупитель рода человеческого бросит взгляд на Запад! Но что это? Почему столько крови, огня и дыма? Откуда эти виселицы, эшафоты, костры, разрушения и всеобщие бойни?.. Да, Голгофа растет вширь, расползается по земле и становится необъятной. Она покрывает Европу от истоков Одера до побережья Бретани, от залива Голуэй до устья Тахо. Это то, что потом назовут восьмидесятилетней войной. Она начнется разграблением собора в Антверпене и закончится падением головы Карла Первого. Посмотри-ка: вон пылает Британия. Там бесчинствует Мария Кровавая. А вот дымится Испания: ее поджег Филипп Второй! О, вы достойны святого таинства, скрепившего ваш брачный союз — обручение северной тигрицы и южного беса!.. Жги! — И вот пылает Шотландия…
Еще! — Ирландия занялась! Поддай жару! — И Богемия, Фландрия, Венгрия, Вестфалия охвачены пламенем! Жги, круши! А, настает черед Франции! Да здравствует ночь святого Варфоломея, кстати, твоего апостола! Надеюсь, король Карл Девятый устроит в его честь отличный праздник! Видишь этого набожного монарха на балконе с аркебузой в руках: он охотится за кальвинистами, лютеранами, гугенотами… Прекрасная троица королей, слово демона! Каждый купается в крови до полного изнеможения и ею же утоляет безмерную жажду: Мария Тюдор ходит в крови по колено, Филипп Второй — по пояс, а Карл Девятый — по макушку… Что же остается Людовику Четырнадцатому? Так, пустяки!
Иисус уже не мог смотреть: он со стоном спрятал лицо в ладонях. Сатана бросился к нему и силой отвел руки от глаз.
— Смотри же, — приказал он.
Христос посмотрел, но ничего не смог разглядеть, кровавый пот ослепил его!
Тут силы покинули Спасителя, он пал лицом на камни, моля:
— Господи, Бог мой! Возьми всю жизнь мою до последнего биения сердца, вздоха, до последней капли крови, удвой, удесятери, умножь в сто раз мои пытки; но да свершится святая воля, а не помыслы моего адского искусителя!
Сатана издал ужасный крик и одним прыжком выскочил из пещеры; стены ее понемногу осветились небесным сиянием, и хор ангелов запел:
"Третий час испытания, страха и надежды истек. Кончилось время невыразимых страданий ради воцарения мира в природе! Слава Иисусу на земле! Слава Создателю на небесах!"
Сатана вторично был повержен!
Когда Богоматерь накрыла голову, чтобы не видеть проходящего мимо Иуду, тот, как она и думала, вышел из трапезной, чтобы предать учителя.
Совет священников и старейшин должен был, как предложил Иуда, собраться ночью. Изменник обещал известить их, не уточнив, в кат:ом часу это будет: он сам не знал, как ему удастся выйти, и намеревался действовать по обстоятельствам.
С восьми часов вечера главные недруги Иисуса собрались у Каиафы. Анан заранее выбрал людей, на которых мог положиться. Их имена дошли до нас: кроме самого Анана, тестя Каиафы, было семь или восемь верховных священнослужителей и старейшин. Звали их Зум, Дафан, Гамалиил, Левий, Нефалим, Александр и Зир. Никодима же и Иосифа Аримафейского, высказавшихся накануне в пользу Иисуса, пригласить поостереглись.
Собравшиеся у Каиафы ждали уже более часа; их обостренный ненавистью слух отзывался на каждый шорох снаружи. Иные уже недоверчиво качали головами, говоря: "Этот человек обещал то, чего не может исполнить, он не придет!" Но вдруг ковер, прикрывавший вход, приподнялся и на пороге возник Иуда.
От дома Каиафы до места, где Иисус возлег за трапезой на тайной вечере, была лишь сотня шагов. Следовательно, ни быстрый бег, ни долгий путь не могли объяснить, почему Иуда пришел весь в поту.
Когда он переступал порог Каиафы, его терзали не угрызения совести, а сомнения. Неужели Иисус, так легко читавший в его душе, этот пророк, повелевавший ангелами, действительно был существом сверхъестественным, отличным от других людей?
Иуда был готов на убийство человека, но отнюдь не Бога.
К несчастью, в миг, когда он медлил у порога, не зная, вернуться или войти в дверь, та распахнулась. И Малх, служитель первосвященника, посланный хозяином поглядеть, не пришел ли ожидаемый посетитель, оказался лицом к лицу с Иудой, узнав в нем того, за кем его посылали.
— Входи, — сказал Малх. — Тебя ждут.
И втолкнув Иуду в дверь, затворил ее за ним.
Эта дверь, как вход в Дантов ад, стала той пропастью, что преодолел изменник. И пот, лившийся с чела Иуды, служил свидетельством того, что этот человек, войдя, оставил всякую надежду, как души перед вратами преисподней.
Увидев его, собравшиеся радостно вскрикнули.
— Ну что? — разом спросили двое или трое из них.
— А то, — отвечал Иуда, — что я здесь.
— И готов сдержать обещание?
— Иначе разве я бы пришел?
— Где Иисус?
— В сотне шагов отсюда, в доме Илия, родственника Захарии из Хеврона. А тому его сдали Никодим и Иосиф Аримафейский.
— Что он делает в этом доме?
— Справляет Пасху.
— Но ведь сегодня не Пасха?
— А разве это не безразлично тому, кто явился разрушить существующее и установить то, чего нет? Исцеляющий в субботу может справлять Пасху в четверг.
— Прекрасно, — сказал Каиафа. — Все слышали? Он в сотне шагов отсюда. Сейчас прикажу, чтобы его схватили.
— Поостерегитесь! — вмешался Иуда. — Дом Илии похож на крепость, и вокруг Христа — пять или шесть десятков преданных учеников. В Иерусалиме еще никто не спит; ему достаточно крикнуть, как сбегутся все его приверженцы. В нескольких сотнях шагов — Офел, а в этом предместье множество его сторонников… Отправиться за ним туда, где он сейчас — это поставить на ноги весь город.
— Так что же делать? — спросил Каиафа.
— Послушайте, — предложил Иуда. — Через час он выйдет из дому в сопровождении лишь немногих учеников, по всей вероятности, тех, кто сейчас с ним за одним столом. Я знаю, куда он ходит каждую ночь. Дайте мне двадцать хорошо вооруженных людей, и я отдам Иисуса в ваши руки.
— Он будет один?
— Нет, среди своих учеников, но вдали от города и без какой бы то ни было подмоги.
— Но если с ним много учеников, а у тебя лишь два десятка воинов, может произойти стычка, во время которой Иисусу удастся сбежать.
— Кроме Петра, все остальные ученики — люди мягкие и боязливые. Сопротивления они не окажут.
— Как же ночью среди многих людей мои воины отыщут Иисуса?
— Это будет тот, кого я поцелую, — ответил Иуда.
Члены совета невольно вздрогнули от слов человека, который предает, как прочие ласкают, — поцелуем!
— Хорошо, — согласился Каиафа. — Вот то, что совет приготовил тебе в награду, — и протянул кожаный мешочек с тридцатью серебряными монетами.
— Прежде чем что-либо брать, я бы хотел заручиться вашим обещанием.
— Каким?
— Что я смогу действовать свободно, что стражники будут следовать за мной издали и остановятся там, где я им укажу. К ученикам я должен приблизиться в одиночку, а прочие пусть подойдут лишь спустя четверть часа.
— Воины получат приказ повиноваться тебе.
— Хорошо, — удовлетворенно произнес Иуда и лишь после этого взял из рук первосвященника кошель. — Теперь, — продолжал он, — я хочу знать: это действительно мои деньги?
— Это задаток сделки, которую мы только что совершили. Как только лжепророк будет у нас в руках, совет позаботится о том, чтобы плата за службу была увеличена.
— Я спрашиваю не о том, — нетерпеливо оборвал Иуда. — Я хочу знать: это мои деньги, я волен делать с ними что пожелаю?
— Они твои, и ты можешь делать с ними все, что тебе угодно.
— Что ж! — сказал Иуда. — Чтобы доказать вам, что я действую не из алчности, а по убеждению, жертвую их на храм.
Но Каиафа оттолкнул протянутую к нему руку с кошелем.
— Оставь их себе. Они не могут быть пожертвованы на храм: это цена крови.
Иуда мертвенно побледнел, рыжие брови нахмурились, и он засунул кошель за пояс.
— Хорошо, — проговорил он. — В полночь я вернусь.
— Нет, — ответил Каиафа, переглянувшись с прочими членами совета, — лучше будет, если ты подождешь здесь.
— Я подожду, — сказал Иуда.
Он уселся на скамью в противоположном конце залы и, безмолвный, неподвижный, остался сидеть до полуночи.
Меж тем старейшины и священники коротали время тихо переговариваясь.
Иногда то один, то другой украдкой бросал взгляд на Иуду, но обнаруживал его на том же месте, онемевшего и похожего на изваяние.
В полночь вошел декурион, возглавлявший отряд из двадцати лучников, и объявил, что его люди готовы.
Тут Каиафа громким голосом велел ему во всем повиноваться Иуде, но тихо добавил:
— Не спускайте глаз с этого человека и не доверяйте ему!
Иуда повернул голову в сторону первосвященника, перехватив брошенный на него взгляд и, быть может, услышал что-то из сказанного, но сделал вид, что ничего странного не увидел и не услышал.
— Пошли, — сказал он и вышел первым.
Пока Иуда во главе двадцати воинов приближался к воротам Источника, истекал третий час искушения Спасителя.
Иаков, Петр и Иоанн, как мы уже упомянули, расстались с учителем у входа в Масличный сад и провожали его взглядом, пока его не скрыла бледная сверкающая листва деревьев Минервы, как называли оливы. Ученики уселись и накрыли головы плащами, подобно всем восточным людям, привыкшим так спать или молиться, и, сломленные усталостью и грустью, задремали.
Иоанн проснулся первый, поскольку его тронули за плечо. Он сбросил с головы плащ, поднял глаза, и тут из его груди вырвался крик, разбудивший остальных двоих.
Луна, пробивавшаяся сквозь море клочковатых облаков, отбрасывала тусклый свет, достаточный, однако, чтобы различать предметы.
Около апостолов стоял Иисус. Но Иоанн узнал учителя не глазами, а сердцем, ибо тот был почти неузнаваем.
Мягкое, спокойное лицо Христа было сведено страданием, смертельно бледно и залито кровавым потом, от которого борода склеилась, а всклокоченные волосы на голове стояли дыбом. Он не снял руки с Иоаннова плеча, но уже не для того, чтобы пробудить его, а просто для опоры, так как едва держался на ногах.
— Учитель! — вскричал Иоанн, обеими руками поддерживая Иисуса. — Что с тобой случилось?
— Вставайте и пойдем, — молвил тот, — ибо настал предсказанный мною час, когда мне предстоит отдаться в руки мучителей.
Петр и Иаков вскочили.
— Учитель, — взмолился Петр, — позволь мне позвать остальных учеников! Мы все одиннадцать преданы тебе по гроб жизни, мы можем сопротивляться, защищаться! Что до меня… — и апостол приподнял край плаща, под которым висел короткий меч, — за мной — смерть первого, кто осмелится поднять на тебя руку!
— Нет, Петр, — печально сказал Иисус. — Не делай этого: все, что произойдет, предрешено моим Отцом и мною… Пока вы спали, я корчился в предсмертных муках и не раз силы почти покидали меня… Посмотрите, как я слаб, бледен, взгляните на мои волосы: они слиплись от кровавого пота. Да, борьба была долгой, а враг цепок и безжалостен. Но с помощью Отца моего (Иисус обратил к небесам взор, полный благодарности) схватка окончилась победой! Пусть теперь придут пытки, мучения, смерть — я готов… Так пойдемте же.
И он сделал несколько шагов в сторону Гефсимании.
Петр ничего не ответил, но, встав вместе с Иаковом за его спиной, проверил, свободно ли клинок выходит из ножен.
Тропинка была так узка, что два человека едва могли идти рядом. Впереди, как уже было сказано, шел Иисус. Он продвигался медленно, опираясь на плечо Иоанна. Петр и Иаков замыкали это шествие.
Так они добрались до Гефсимании. Пока Петр с Иаковом будили остальных апостолов, Иисус, отведя Иоанна в сторону, тихо попросил:
— Когда меня уведут стражники, беги к Золотым воротам и найди мою мать. После моего ухода она осталась с благочестивыми женами у Марии, матери Марка. Оттуда, по особой милости Божией, ей было видно все, что со мной происходит, и слышно все, что я говорил и что было сказано мне. Она знает, что меня схватят, и спешит с Марфой и Магдалиной, чтобы повидаться со мною на пути в город… Она будет слаба и одинока… Иоанн, если я люблю тебя как брата, то она привязалась к тебе как к сыну. Ты пойдешь к матери моей и поддержишь ее!
— О учитель! — воскликнул Иоанн. — Неужели нет средства избежать этой страшной участи? Ведь от одной мысли о ней у тебя кровавый пот выступил на челе.
Говоря это, он смочил в ручье край плаща и омыл лицо Христа с такой же нежной заботливостью, с какой мать ухаживает за малым ребенком.
— Этот пот, что ты стираешь с моего лица, к счастью, никто не сотрет с лица земли, — медленно проговорил Иисус. — Он пролился не из-за того, что ожидает меня, а за всех людей. Вот почему, возлюбленный брат мой, я не только не попытаюсь бежать, но, напротив, отправлюсь навстречу смерти.
И, положив руку на плечо Иоанна, он продолжал:
— Ну вот, видишь дрожащий свет вон там, у ворот Источника? Это факелы тех, кто идет за мной. Они уверены, что схватят меня, и четверо отошли к Кедрону за двумя балками, перекинутыми как мостки: из них они сделают мне крест.
Иоанн разрыдался. Теперь уже он так ослабел, что не мог устоять на ногах и Иисус был вынужден поддержать его.
— Ничего, — прошептал Спаситель. — Чтобы ты придал силы другим, я сейчас приободрю тебя.
И он провел пальцем по векам зашатавшегося от слабости апостола.
Тот открыл глаза и с радостным возгласом воздел руки к небу.
Небеса растворились перед ним, и он увидел то, что до него не было дано лицезреть ни одному смертному: Бог в бесконечном могуществе и славе восседал на своем престоле, над челом его порхал Дух Святой, по правую руку стоял Христос, благословляющий спасенный им мир, по левую — Дева Мария, освобожденная от страданий и расцветшая для вечного блаженства.
Ослепленный сиянием, Иоанн вынужден был зажмурить глаза, а когда вновь открыл их, видение исчезло. Но в его душе оно не померкло.
Он пал к ногам Иисуса.
— О сын Предвечного! — вскричал он. — Будь благословен открывший мне тайны небесные, мне, который лишь дуновение Духа созидающего, лишь капля росы в океане бесконечности! Ты сделал меня одним из солнц, встающих в голубизне небесного эфира и освещающих малые атомы, называемые мирами. Ты счел меня достойным того, чтобы делиться со мной своими помыслами, хотя я был готов следовать твоим указаниям, не вникая в их смысл! Будь благословен, подаривший мне райское видение, хотя бы на миг приблизившее меня к Несотворенному! И дети Адама познают такое же счастье, что теперь затопило меня целиком! Они узрят это, когда ты отнимешь у смерти ее огненный меч, когда истекут сроки времен и жизни этого мира, когда начнется вечность!..
Иоанн на мгновение замер, полностью уйдя в себя, в созерцание счастливой жизни, — он, кому через шестьдесят лет на острове Патмос Иисус ниспошлет видение смерти.
А лучники, ведомые Иудой, тем временем приближались. У ворот Источника Иуда хотел было осуществить первоначальный замысел и отделиться от стражников, чтобы незаметно замешаться среди остальных апостолов. Но декурион, не забывший предписание Каиафы, придержал его за плечо:
— Не торопись, приятель! Ты в наших руках. Теперь не вырвешься, пока не выдашь нам галилеянина.
Иуда подавил новое разочарование и, осаженный декурионом, продолжал идти в рядах лучников.
Шагах в ста от Гефсимании он попробовал настоять на своем, но столь же безуспешно. Недоверие декуриона по мере приближения к цели лишь возрастало, усиливаемое ночной тьмой и безлюдьем. Он даже схватил край одежды Иуды, так что могло бы показаться, будто не Иуда вел их к Иисусу, а они тащили предателя на свидание с его жертвой.
Невдалеке от первых домов Гефсимании воины заметили кучку людей.
— Вот Иисус и его ученики, — шепнул Иуда. — Отпустите меня, чтобы я, по крайней мере, мог подать условленный знак.
— Успеется, — буркнул декурион. — Сначала мы должны убедиться, что это именно те, кто нам нужен.
И они продолжали двигаться тем же порядком.
Тогда сам Иисус сделал несколько шагов в их сторону и обратился к предводителю:
— Кого ты ищешь, Авен Адар?
— Это он! — прошептал Иуда, отступая на шаг и схватив декуриона за руку.
— Кто "он"? — спросил Авен Адар.
— Тот, кого я должен предать в ваши руки, — сказал Иуда.
Но поскольку декурион еще сомневался в истинности слов изменника, он выкрикнул:
— Мы ищем Иисуса Назорея.
И тем же голосом, каким спрашивал "Кого ты ищешь?", Христос произнес:
— Иисус Назорей — это я!
Слова были просты, и ничто не изменилось в интонации произнесшего их. Но Господь пожелал, чтобы люди узнали, что голос принадлежит тому, кто повелевает океанскими валами, побуждает Сатану низвергнуться в ад и творит из небытия души ангелов.
Он придал словам Христа силу грома и мощь урагана!
Услышав "Иисус Назорей — это я!", декурион, воины и храмовые служители — все, не исключая Иуды, пали ниц, уткнувшись лицом в землю.
Лишь один устоял на ногах, но он бросился к Иерусалиму с криком: "Горе тому, кто поднимет руку на этого человека!"
— Встаньте, — приказал Иисус.
И все, так и не по совладав со смятением и дрожью, поднялись на ноги.
Иисус же обратился к Иуде:
— Подойди, Иуда, и сделай то, что обещал.
Какое-то мгновение Иуда колебался, но, словно устыдившись слабости, пошел прямо на Иисуса со словами:
— Учитель, не позволишь ли смиреннейшему из учеников твоих облобызать тебя?
Иисус подставил щеку, шепча:
— О несчастный Иуда, лучше бы тебе не родиться на свет!
И одновременно с этим он протянул руки: щеку подставил, чтобы его предали, а руки, чтобы их связали.
Но стоило губам предателя коснуться щеки Иисуса, как раздался столь мощный удар грома, а небо рассекла столь угрожающая молния, что приближающиеся лучники застыли, а декурион даже отступил на шаг.
— Разве вы не слышали? — спросил Христос. — Я Иисус Назорей, тот, кого вы ищете.
Эти слова несколько успокоили стражников. Видя, что Иисус сам, без сопротивления, отдается в их руки, они набросились на него.
Иуда думал воспользоваться замешательством, чтобы скрыться, но Петр поймал его за край платья и толкнул в круг апостолов.
— Ко мне! — закричал он. — Защитим учителя! — с этими словами он выхватил меч и нанес сильный удар по голове того самого служителя Каиафы, который открыл дверь Иуде и ввел его в залу совета.
Малх издал вопль и рухнул навзничь.
Стражники решили, что он убит. В их рядах произошел беспорядок, некоторые уже готовы были пуститься бежать.
— Воины! — вскричал Авен Адар. — Перед вами всего лишь человек!..
Те устыдились, за исключением одного, со всех ног побежавшего к городу и вскоре исчезнувшего во тьме.
В суматохе, вызванной падением Малха, апостолы выпустили Иуду, и тот бежал, пробираясь по отвесным горным тропкам вдоль ручья, впадавшего в Кедрон.
Иисус подозвал Петра.
— Петр, — проговорил он мягким, но повелительным голосом, — возврати меч твой в его место, ибо все взявшие меч, мечом погибнут!.. Или думаешь, что я теперь не могу умолить Отца моего и он не представит мне более, нежели легион ангелов? Но я должен испить чашу, что определил мне Господь, ибо как же сбудутся Писания, что так должно быть?
Тут его схватили лучники, но Иисус тихо попросил их:
— Я готов следовать за вами, только позвольте мне прежде вылечить этого человека.
Они отстранились от него. Тогда Иисус наклонился над служителем первосвященника, который без сознания лежал на земле, истекая кровью, и коснулся его пальцем. Тотчас рана затянулась, кровь перестала хлестать из нее, и Малх поднялся на ноги.
Но вместо того чтобы убедить солдат, это сверхъестественное событие лишь удвоило их ярость. Они бросились на Иисуса и стали его бить, кто древками копий, кто в несколько раз сложенными веревками, которые они захватили с собой, чтобы его связать.
Иисус все так же мягко проговорил:
— Как будто на разбойника вышли вы с мечами и кольями взять меня; каждый день с вами сидел я, уча в храме, и вы не брали меня. Но теперь — ваше время и власть тьмы. Не бойтесь, я не окажу сопротивления, вяжите меня, хватайте: вот он я!
И сам отдался в руки палачей.
В одно мгновение Иисуса скрутили новыми жесткими веревками. Стражники стянули ему правую кисть с левым локтем, а левую — с правым, вокруг талии и шеи скрепили пояс и ошейник из ивовой плетенки, утыканные гвоздями. Ошейник и пояс крест-накрест соединили перевязью, тоже с шипами; к перевязи, ошейнику и поясу привязали еще четыре веревки, посредством которых можно было не только удерживать на ногах своего полузадушенного пленника, но и по прихоти дергать его вправо и влево, вниз и вверх.
От каждого толчка и рывка гвозди, торчащие остриями внутрь, вонзались в тело, и из-под них брызгала кровь.
При виде этой чудовищной прелюдии к пыткам, ожидавшим их учителя, апостолы, до сих пор уповавшие на некое чудо, потеряв остатки смелости и всякую надежду, разбежались. Одни устремились в сторону Вефиля, другие — к Ен-Гадди.
Иисус бросил им вслед прощальный взгляд и последний раз улыбнулся Иоанну, напоминая, что ему пора спешить к Богородице.
Тот без слов понял.
— Иду, учитель! — крикнул он. — Та, что всегда опиралась на твою руку, теперь обретет мое плечо.
— Готово? — поторопил декурион стражников, обматывавших Иисуса все новыми и новыми веревками.
— Да, начальник, — ответили те.
— В таком случае ты, Лонгин, ступай вперед и оповести первосвященника, что лжепророк у нас в руках.
Один из лучников вышел из шеренги и быстро зашагал к Иерусалиму.
Остальные напутствовали его насмешливыми выкриками: "Берегись, Лонгин, там камень, не ушибись!.. Осторожно, Лонгин, не налети вон на то дерево! И не угоди в Кедрон!.."
А Лонгин, уже растаяв во тьме, оттуда крикнул:
— Не беспокойтесь: я плохо вижу днем, зато прекрасно — ночью!
Голос затих, а вслед за ним смолк и шум шагов.
— Вперед! — скомандовал декурион. — К Каиафе!
А в доме Каиафы, куда декурион вел Иисуса, царило смятение.
Как мы уже говорили, после ухода Иуды и стражников совет не стал расходиться и ожидал новостей.
Вдруг вошел бледный, в поту и пыли лучник — тот самый, что убежал с криком: "Горе тому, кто поднимет руку на этого человека!"
Как любой, кто стал свидетелем ужасного и невероятного происшествия, он прибежал поделиться увиденным.
По его словам, Христос около Гефсимании сам назвал себя воинам, а услышав: "Иисус Назорей — это я!", весь отряд — и декурион и лучники — был повергнут в грязь и пыль. Он один устоял на ногах, но полагает, что напасть обошла его лишь затем, чтобы он мог, прибежав к старейшинам, поведать об этом чуде.
Слух о всемогуществе Христа со дня его триумфального вступления в Иерусалим обрел такую силу, что, сколь бы неправдоподобным ни выглядел рассказ лучника, слушавших его охватила дрожь.
Все взгляды обратились к Каиафе.
Первосвященник понял: от него ожидают твердости. От того, как он себя поведет, зависит, что будут делать остальные.
Его страх был велик, но, призвав ненависть на подмогу храбрости, он закричал лучнику:
— Презренный! Ты продался Назорею или стал жертвой какого-то колдовства? Впрочем, это мы узнаем позже…
И, подозвав центуриона, командовавшего его личной стражей, он приказал:
— Заприте этого полоумного. Потом поднимите в казармах сотню воинов в полном вооружении и бегом отправляйтесь к Гефсимании. Может случиться, что там вашим товарищам нужна подмога: у них приказ взять Иисуса из Назарета, называющего себя Мессией. Помогите им, если нужно, и приведите сюда лжепророка, живого или мертвого.
Центурион препоручил беглеца двоим стражникам и поспешил к казарме, стоявшей напротив дома Анана.
Но не успел он сделать и полусотни шагов, как к Каиафе прибежал второй лучник, такой же бледный и растерянный, хотя известия, с которыми он явился, были благоприятнее.
Каиафа сразу догадался, что этот тоже вернулся с Масличной горы.
— Что случилось? — спросил он.
— Приветствую первосвященника и славных мужей, пришедших к нему! — произнес воин. — Я возвратился из Гефсимании, где на моих глазах произошло нечто ужасное… Малх убит! Многие из моих товарищей, наверное, ранены, но, несмотря на землетрясение, гром и молнии, Иисус выдан Иудой и взят под стражу.
— Взят? Ты уверен? — радостно вскричал Каиафа.
— Я видел, как он сам предал себя в руки стражников.
— И они ведут его сюда?
— Возможно, но я могу рассказать только то, что видел сам. Обуянный необъяснимым страхом, я бежал! Пришел в себя лишь за городскими воротами и, чтобы загладить вину, решил прийти сюда поведать обо всем, чему стал свидетелем. Теперь, если я провинился, накажите меня.
— Довольно, — сказал Каиафа. — В награду за твою искренность прощаю тебя.
Известие, что Иисус в руках лучников, не совсем успокоило присутствующих. Что, если ученики придут ему на помощь? А вдруг народ освободит его? А может, он сам с помощью какого-либо чуда вырвется на свободу?
Старейшины и первосвященники задавали друг другу подобные вопросы, на которые могли отвечать лишь догадками и предположениями, но тут портьера приподнялась в третий раз и в залу вступил новый вестник.
— Честь и слава вам, защитникам священного закона Моисеева! — отчеканил воин. — Я из отряда, посланного за Иисусом. Декурион Авен Адар поручил мне сообщить вам, что маг схвачен. Иисус призвал на помощь гром, молнию и трясение земли, но все было бесполезно. Наши храбрые воины одолели его и связанным ведут сюда. Да погибнут, подобно ему, все, кто поднимется на вас!
— Как тебя зовут? — спросил Каиафа.
— Лонгин, — ответил стражник.
— Авен Адар станет центурионом, а ты займешь его место декуриона, — провозгласил первосвященник.
Затем, порывшись в кошельке, он вынул оттуда горсть золотых и серебряных монет:
— А это тебе в придачу за добрую весть.
Лонгин спрятал деньги, поцеловал край одежды первосвященника и вне себя от радости вышел.
А тем временем в Иерусалиме началось странное движение.
Центурион, подняв по приказу Каиафы сотню лучников, не скрыл от них, зачем они понадобятся. Те в спешке вооружились и, подобно трем вестникам, сменившим друг друга во дворце Каиафы, не утаили от нескольких прохожих, встреченных на пути от дома первосвященника до ворот Источника, куда и зачем они направляются. Горожане в свою очередь поспешили разнести эту новость по всему Иерусалиму. Уже то здесь, то там стали распахиваться окна, приоткрываться двери. Жители окликали друг друга. А тут, усиливая любопытство и тревогу, новая сотня вооруженных людей, посланных на помощь Авен Адару, вывалилась из казарм и бегом, не соблюдая равнения, с мечами наголо направилась к воротам Источника; по бокам и впереди бежали гонцы с факелами. И вот приказы командиров, грохот шагов, скрежет щитов о ножны мечей, пламя факелов, разгоравшихся все ярче от быстрого бега и оставлявших на мостовой огненные брызги, — все это, наконец, разбудило тех, кто еще спал. Сначала оживление захватило улицы у подножия крепости, то есть в самой возвышенной части города, но вскоре начало выплескиваться из стен града Давидова в Нижний город, а затем в Предместье и даже в Везефу. Стало видно, как то тут, то там вспыхивают огоньки, блуждают по улицам, останавливаются, вновь начинают прерванный бег. Повсюду хлопали двери: одни горожане выходили на улицы, любопытствуя, что происходит; другие, напротив, опасаясь уличных волнений, закрывались в домах на все запоры. Чужестранцы покидали облюбованные места под перистилями и портиками и присоединялись к обитателям города, расспрашивая их о причинах происходящего, а те, кто стал лагерем на площадях, высыпали из палаток. Служители первосвященника, до бровей закутанные в плащи, перебегали от дома к дому, донося весть о поимке Иисуса книжникам, фарисеям, иродианам, а те в свою очередь поднимали на ноги своих слуг и приспешников, веля им подойти к дворцу Каиафы, на который в случае народного возмущения чернь обрушится прежде всего. Военные патрули скорым шагом сновали с мрачными и решительными лицами по улицам, отряды стражников бежали в разные стороны, торопясь усилить охрану стен и ворот. Все эти звуки слились в один тревожный ропот, поплывший над городом и накрывший его как бы обширным пологом. С людским гомоном мешался лай собак, мычание и рев животных, приведенных для жертвоприношения пришлыми людьми, и прежде всего — блеяние бесчисленных ягнят и козлят, предназначенных к закланию на завтрашнюю Пасху.
Но среди домов, дворцов, палаток, извергавших из себя живых, как могилы Судного дня — мертвецов, мрачными и замкнутыми оставались крепость Антония и примыкавший к ней дворец римских властителей.
Крепость была выстроена на месте старинных укреплений, поставленных Давидом на Сионской горе. За сто восемьдесят четыре года до рождения Христа ее возвел Гиркан Маккавей на высоком, в семьдесят пять ступней, со всех сторон неприступном утесе. Сначала она называлась башней Барис. Первосвященники, правившие городом от славных лет Маккавейских войн до времен разора и унижения, когда римляне навязали Иудее первого из Иродов, сначала как тетрарха, а затем и как царя, сменив Антигона из рода Асмонеев, — итак, первосвященники располагались в этой цитадели и оставляли там, после торжественных церемоний, свои парадные одеяния. Одежды складывались в особой кладовой, опечатываемой казначеями и распорядителями священных празднеств, а перед ее дверью управитель башни всегда держал зажженный светильник. Став царем, Ирод Великий оценил местоположение цитадели и, найдя ее более пригодной для отпора бунтующей черни, нежели Сионская крепость, повелел ее укрепить и украсить. Ее обнесли стеной в три локтя высотой, под прикрытием которой защитники могли метать стрелы и дротики, сбрасывать камни. А для украшения он повелел одеть в мрамор скалу, на которой она была построена, что послужило еще одним средством защиты, ибо делало склоны скользкими, крутыми и неприступными и не позволяло ни подняться по стене на вершину, ни спуститься по ней на землю. Четыре башни нависали по углам цитадели: северная — над Предместьем и Везефой, западная — над Нижним городом, южная — над храмом и восточная — над той частью города, что расположена от Навозных ворот до ворот Долины. Кроме того, цитадель включала в себя жилые постройки, или, вернее, дворец, столь обширный, удобный и полный переходов, галерей и закоулков, что он и сам мог бы сойти за маленький город. Дворец и цитадель постоянно охранял гарнизон из пяти сотен воинов. Ирод назвал все эти строения крепостью Антония в честь своего друга, триумвира Марка Антония. И — невероятно! — в пучине переворотов, несмотря на гибель победителя в битве при Филиппах, башня Антония, пережив правление Августа и Тиберия, сохранила свое название.
К этой цитадели примыкал дворец правителей, выстроенный у ее подножия с северной стороны. Четырьмя воротами он выходил на Большую площадь, и к нему вела мраморная лестница в восемнадцать ступеней. Как мы уже упоминали, с Антониевой башней дворец соединялся мостом Ксистом, с высоты которого римские сановники обращались к народу. С противоположной стороны подобный же мост, только в два раза длиннее, соединял цитадель с храмом.
Над кровлей дворца парили два позолоченных бронзовых орла, указывая, что он стал жилищем римского правителя Иудеи. Однако наместники, имея в своем распоряжении и дворец и цитадель, превратив первый в парадные покои и место, где вершили суд, сами же обосновались в цитадели, поскольку она была лучше защищена.
Вот эти-то два здания посреди распахнутых дверей, освещенных домов, царящего на улицах гула и гомона оставались запертыми, угрюмыми и молчаливыми.
При этом надо учесть, что в цитадели находился человек, который обязан был при ночных беспорядках, подобных тому, который мы попытались описать, просыпаться первым, поскольку на нем лежала трудная обязанность отвечать за порядок в Иудее. Это был испанец Понтий Пилат. Вот уже шесть лет, как он сменил на этом месте Валерия Грата, и на своем опыте убедился в строптивости иудеев. Ведь ему уже удалось усмирить три восстания против римлян. Первое произошло из-за того, что он ввел в Иерусалим легион с изображением римского императора на боевых знаменах, а это было недопустимо по иудейским законам. Второе разгорелось, когда он силой позаимствовал из священной храмовой казны деньги на строительство акведука. А третье началось из-за того, что он приговорил к смерти иудеев, которые по обычаям их секты не признавали иного бога, царя и повелителя, кроме Иеговы, и отказались принести жертвы в честь Тиберия. Так вот, по опыту зная, сколь легковозбудимы жители Иерусалима, он всегда был начеку, готовый гасить волнения и подавлять бунты. Потому-то его сон был некрепок, как у всех тех, кто, правя поверженными народами, знает, что каждый вечер засыпает на краю пропасти, куда перед рассветом может их столкнуть величественная и властная богиня, которая особенно страшна, когда ей приходится появляться в сумерках. Эта богиня — Свобода. И вот правитель Иудеи, вздрогнув при первых же возгласах, приподнялся на локте, проверяя, на месте ли меч и щит, ведь это их первыми издревле берет в руки, очнувшись ото сна, воин, так как они позволяют и нападать и защищаться. Затем опытным ухом тирана он уловил, что в городе действительно творится нечто необычайное, подозвал бодрствовавшего у двери часового, вызвал к себе декуриона и велел ему спуститься в город узнать, что это за шум. А если ответы будут неясными или противоречивыми, найти Анана или Каиафу, поскольку либо тому, либо другому безусловно известны причины происходящего.
Едва затворилась дверь за декурионом, как открылась дверь с противоположной стороны спальни, ведущая в опочивальню супруги правителя. В ней появилась бледная, закутанная в ночные одежды женщина с лампой в руках.
Жена Пилата была благородная, красивая и богатая римлянка, происходившая из ветви прославленной семьи, что дала жизнь императору Тиберию. Звали ее Клавдия Прокула. Именно ее влиянию и связям Пилат был обязан тем, что получил управление Иерусалимом и должность прокуратора Иудеи.
Эта женщина аристократических кровей была истинная римская матрона лет двадцати восьми — тридцати; она блистала отменной красотой и редким благоразумием, утонченностью манер и той смесью греческой грациозности и латинского благородства, что делает молодую особу воплощением совершенства.
Пилат любил Клавдию и питал к ней немалое уважение, а посему ее приход в столь поздний час лишь усилил его беспокойство: он подумал, что существует некая опасность и, узнав о ней, супруга пришла искать у него защиты и поддержки.
Поэтому, едва увидев ее, он откинул покрывала, сел и спросил:
— Что случилось?
— Ничего, в чем я могла бы быть уверена, — отвечала Клавдия, — но мне захотелось поделиться своими тревогами.
— И что же тебя тревожит? — осведомился Пилат, отодвинувшись к стене, чтобы освободить Клавдии место на ложе, где бы она могла сесть.
Клавдия поставила лампу на столик из порфира с основанием в виде золотого грифона, уселась на край ложа и уронила руку на ладонь мужа.
— Прости, мой друг, что я нарушила твой покой.
— О, не стоит извинений, я не спал… Меня разбудил этот шум, и я уже послал разузнать, что случилось.
— Что случилось? — переспросила Клавдия, пытливо взглянув ему в глаза. — Хочешь, я расскажу тебе, что делается снаружи?
— Ты выходила или кто-то предупредил тебя? — удивился прокуратор.
— Я никуда не выходила, и никто меня не предупреждал… Я видела!
— Ты видела? — переспросил Пилат.
— Так же ясно, как сейчас вижу тебя, друг мой.
— Значит, это был сон, видение или тебе померещился призрак! И ты пришла поделиться со мной?
— Не знаю, что это было, — медленно проговорила Клавдия, — но, без сомнения, это нечто неслыханное, странное, невероятное. Оно совсем не походило на сновидения, вылетающие из дворца Ночи через ворота из рога или слоновой кости… Нет, сновидения являются во сне, а я уверена, что не спала.
— Ну что ж! — с улыбкой отозвался Пилат, решив, что супруга пришла к нему под влиянием воображаемых страхов. — Спала ты или бодрствовала, не важно. Что же ты все-таки видела?
— Одно из существ, похожих на те, кому поклоняются иудеи в своем святилище. Они называют их ангелами.
— И этот ангел заговорил с тобой?
— Нет… Занавеси моей кровати были спущены. Я лежала с закрытыми глазами, пытаясь заснуть, но вдруг сквозь веки и ткань полога увидела яркий свет… Один из тех самых ангелов спустился в спальню, приблизился к ложу и отвел завесу около моей головы. В тот же миг стена, выходящая к Масличной горе, стала прозрачна, как пар, и взгляд мой охватил дорогу от пустыни до гробницы Авессалома. Но страннее всего, что, несмотря на даль и темноту, я смогла разглядеть все: от травинок, подрагивающих под ветром на берегу Кедрона, до пальм Виффагии, клонящихся под крылом ветра!
— Но, Клавдия, наверное, ты видела не только это, ведь подобное зрелище не смогло бы тебя испугать?
— Не торопи же меня, Пилат, имей жалость… Разве ты не видишь, как у меня бьется сердце, как дрожит голос? Знаешь, я чуть не умерла от страха, когда на миг мне показалось, что у меня не хватит сил добраться до твоей двери.
Пилат легонько прижал Клавдию к груди и поцеловал в лоб.
— Продолжай, — попросил он.
— Так вот, ангел указал мне на толпу воинов, что двигалась по дороге из Гефсимании в Иерусалим. Меж ними шел связанный человек. Его тянули на веревках и немилосердно избивали палками. Но над его головой, не видимые никому, кроме меня, на золотом облаке парили ангелы, похожие на того, кто стоял у моего ложа с челом, осененным кольцом огня, сложив свои большие белые крылья. Он указывал мне на человека, которого с такой жестокостью тянули и толкали.
— А ты смогла узнать того человека?
— О да! — прошептала Клавдия. — Это Иисус Назорей, тот самый, кого они в прошлое воскресенье с триумфом водили по здешним улицам. Ты еще сказал тогда о нем: "Забавный триумфатор, покоряющий города сидя верхом на осле!"
— Ах, ты уверена, что это именно тот человек?
— Да! Конечно! Я прекрасно знаю его. Видишь ли, я тебе не говорила, но не раз, закутавшись в покрывало, — надеюсь, ты простишь мне эту слабость, — я спускалась из крепости в храм, чтобы послушать его проповеди.
— Хорошо, хорошо, — смеясь, произнес Пилат. — Пока он ограничивается поношением книжников, фарисеев, саддукеев, ессеев и всех иных бессмысленных сект, меня это совершенно не касается. Пусть только не призывает к непослушанию законам августейшего императора Тиберия.
— О нет! — горячо запротестовала Клавдия. — Никогда он не проронил и слова против императора! А недавно, напротив, советовал исправно платить ему дань… Но подожди же, подожди, Пилат. Это еще не все. Вот этого-то мягкосердечного предсказателя, безобидного чудака из Назарета они скрутили, бьют палками, колют мечами. А когда проходили по мосту через Кедрон — ты помнишь, он без поручней, — они столкнули его, и он упал на едва прикрытые водой камни пенистого порога. Он разбил бы голову, но связанные руки чудом освободились от сплетенных из ивы пут и уберегли его. И вот, вместо того чтобы жаловаться или проклинать, подобно любому из нас, он прошептал слова, которые я, несмотря на отдаленность, расслышала: "О Отец мой, я теперь понимаю, почему эти люди столкнули меня. Ведь сказано в псалме сто девятом: "Из потока на пути будет пить, и потому вознесет главу"". Он наклонился к воде и стал пить, а ангелы над ним запели: "Слава Иисусу на земле, слава Господу на небесах!"
Пилат улыбнулся.
— Я знал, что у драгоценной моей Клавдии и наяву богатое воображение, — заметил он. — Однако для меня новость, что во сне твои видения становятся еще более роскошными, нежели во время бодрствования.
— Но ведь я говорю тебе, клянусь тебе, Пилат, что видела и слышала так же хорошо, как вижу и слышу сейчас!
— И это все, что ты хотела мне рассказать?
— Нет, еще не все… Послушай. Не обеспокоившись, способен ли он идти после такого падения, стражники поволокли его на веревках дальше, но вынуждены были повернуть назад, поскольку несчастный не мог сам выбраться из потока на стороне предместья Офел: там берег обнесен отвесной каменной стеной, которую недавно построили, чтобы земля не осыпалась в воду. Поэтому его протащили к противоположному берегу, где он выбрался из воды и вновь вступил на мост… О Пилат, как жалко было глядеть на него — в прилипшей к телу красной одежде, пропитанной водой и кровью! Он едва держался на ногах, так и не оправившись от падения. Перейдя, наконец, мост, он упал снова. Но тут его, хлеща плетьми, подняли на ноги за веревки. Тогда, чтобы ему было легче идти, один из стражей подоткнул на нем полы одежды, продернув их под пояс. И когда Иисус пошел дальше, обдирая нагие икры о камни и колючки, все кричали ему: "Ну как, Назорей, не подойдет ли к этому путешествию стих из Малахии: "Я посылаю ангела моего, и он приготовит путь пред тобою!"" И еще они спрашивали: "Эй, Иисус, помнишь, Иоанн Креститель говорил, что явился в мир приготовить тебе дорогу? Что, хорошо он справился с этим делом?" Но праведник ничего на это не ответил, а лишь тихо прошептал: "Господи, прости им, ибо не ведают, что творят!"
— По правде говоря, ты, моя Клавдия, произнесла прекрасную речь в защиту обездоленных. Если бы все описанные тобой страдания не были вымыслом, я бы растрогался, — со смехом сказал супруг.
— Пилат, Пилат! — с еще большей горячностью вскричала Клавдия. — Повторяю тебе, что это все было, и если бы ты дослушал меня до конца, ты бы сам убедился в том!
— Как, — спросил Пилат, — мы еще не разделались с этим несчастным Иисусом?
— Послушай. В это время к стражникам присоединился отряд в сотню человек, присланный Каиафой на подмогу. Он вышел из города через предместье Офел. Обнаружив Иисуса в руках товарищей, вновь пришедшие разразились торжествующими криками, от которых предместье, уже потревоженное подходом воинов, вконец пробудилось. И вот люди стали появляться на пороге своих домов. Ты же знаешь, там живут бедняки: разносчики воды, сборщики хвороста для храмовых печей — все пламенные почитатели Иисуса. Он ведь после падения Силоамской башни вылечил многих из них. Они сочувственно вздыхали, некоторые от сострадания испускали стоны, когда мимо них влачили Иисуса и издевались над ним. Но стражники грубо расталкивали их щитами, рукоятями мечей, древками копий и говорили: "Ну да, это Иисус, ваш лжепророк, ваш фокусник и мастер на всяческие чудеса и уловки… На горе ему и вам, первосвященник не желает, чтобы он и дальше занимался этим ремеслом. А потому не позднее сегодняшнего вечера он будет висеть на кресте!" При этих словах все вокруг принялись причитать и рыдать. Крики стали громче, когда несчастного привели к воротам Источника. Там бедняки увидели мать Иисуса, поддерживаемую одним из его учеников, а около нее — двух женщин, брата которых он, как говорят, воскресил. Мать вышла ему навстречу, но различив его среди стражников и фарисеев, бледного, забрызганного кровью, блестевшей при свете факелов, она застыла. Ноги отказали ей, и она упала на колени, протягивая руки к сыну… О Пилат! Это зрелище растрогало бы фракийцев, скифов и варваров! Но наши лучники — должно быть, их обуял какой-то злобный дух! — наши воины оскорбили и осыпали ударами обезумевшую от горя женщину. Тут по лицу узника потекли слезы и он крикнул едва живой матери своей: "Я же говорил, что тебя назовут Матерь, исполненная горечи!" И все жители предместья кричали: "Во имя Неба, верните нам этого человека! Во имя Господа, отдайте нам этого человека! Если вы бросите его в темницу, если убьете его, кто же нас утешит, вылечит, кто поможет нам?" А когда отряд ушел дальше, уводя Иисуса, они окружили его мать, говоря ей: "Ах, теперь ты будешь нашей матерью, а мы все — твоими детьми!" Тогда из-за слез мои глаза перестали что-либо различать и я, рыдая, уронила голову на руки. А когда пришла в себя и огляделась, ангела уже не было рядом. И занавеси моей кровати висели как раньше.
— И ты встала и пошла ко мне, добрая моя Клавдия? — спросил Пилат.
— Да, потому что сказала себе: "Только римляне имеют в Иудее право жизни и смерти. Ни один из подданных августейшего императора не может быть осужден и казнен без приказа Пилата. Если я поклянусь ему, что Иисус — праведник, Пилат не прикажет его казнить, я в этом уверена".
И плача, она обвила руками шею супруга.
— И Пилату, — сказал тот, — не будет никакой нужды отменять подобный приказ, ибо все, что ты рассказала мне, милая Клавдия, все, что ты якобы видела и слышала, ты видела и слышала лишь в своем воображении…
В тот самый миг дверь отворилась. Это возвратился декурион, посланный прокуратором. Он доложил:
— Повелитель, первосвященник Каиафа доносит тебе, что сейчас на Масличной горе по его повелению схвачен маг, лжепророк и богохульник Иисус. На восходе дня он предстанет перед твоим судом как заслуживающий смертной казни.
— Ну что? — спросила Клавдия. — Так это был сон?
В задумчивости Пилат уронил голову на грудь. Помолчав, он произнес:
— Ты слышала мое обещание: если этот человек ничего не делал против августейшего императора Тиберия, то ему ничего не будет.
Клавдия, как она уже сказала Пилату, проследила путь Иисуса лишь от Гефсимании до ворот Источника. Иначе она увидела бы, что Христа повели не прямо к первосвященнику, а к его тестю.
Анан, высокий тощий старик с редкой бородкой и бледным изборожденным морщинами лбом, занимал в Иерусалиме примерно такую же должность, что у нас судебный следователь. Именно к нему приводили обвиняемых, задержанных по приказу первосвященника. Он подвергал их одному или нескольким допросам и, если находил улики весомыми, отправлял к Каиафе для суда.
Его, как и первосвященника, снедала ненависть к Иисусу, и он ожидал расправы над ним с таким же нетерпением.
В одиннадцать часов вечера в его доме собрались предупрежденные заранее старейшины, составлявшие высший суд.
Мы уже описали, с какой быстротой слух о поимке Иисуса распространился по городу. Многие, кто не посмел бы объявить себя его противниками, пока праведник оставался на свободе, теперь, узнав, что Христос без сопротивления сдался страже, схвачен и связан, внезапно решились свидетельствовать против него. Такое часто случается с нечестивыми душами, злобствующими против тех, от кого отвернулась судьба.
От Гефсимании до дворца Анана можно было дойти за двадцать минут, но Иисуса вели туда более двух часов. Воины, уподобившись сытому тигру, решили позабавиться со своей добычей, коль скоро она уже не могла ускользнуть.
Христа, окруженного стражниками, можно было разглядеть издали. На всем пути его сопровождали громкие крики. Факелы колебались, разгораясь и отбрасывая все более яркий свет. Толпа толкалась, каждый желал пробиться поближе к пленнику, выкрикнуть ему в лицо ругательство, оскорбить, причинить боль.
До зала суда уже доносился гул приближающейся толпы. Вокруг скопилось множество людей, заполнявших преторий с воплями: "Он идет! Приближается! Вот он!" Так что, когда подошла стража, здесь уже не было места для того, ради которого все собрались.
Но стражники, покрикивая "Сторонись! Сторонись!", древками копий оттеснили любопытных и образовали проход от порога до возвышения с тремя ступенями, где восседали Анан и пятеро судей.
Наконец появился Иисус. Бледный, слабый, избитый и окровавленный, он едва держался на ногах; по пути от места, где его схватили, до дворца Анана он падал семь раз.
Его протащили по дворцовой лестнице, по узкому проходу в толпе и бросили к подножию возвышения, на котором ожидали судьи.
Ликующие завывания и оскорбления сопровождали его на этом пути. Анан дал время валу ярости накатиться и схлынуть, а затем, когда постепенно установилась тишина, начал так, словно бы не ожидал его увидеть перед собой:
— Ах, так это ты, Иисус из Назарета, царь Иудейский? А почему ты один? Где твои апостолы? А ученики? Где твой народ? Куда подевались легионы ангелов, которыми ты повелеваешь?.. И это ты, называвший храм Господень домом Отца твоего! А! Дела обернулись не так, как хотелось, не правда ли, Назорей? Наверное, кое-кто нашел, что довольно оскорблять Всевышнего и его служителей. Хватит безнаказанно нарушать субботу. Преступно трапезовать с пасхальным агнцем на столе в оскорбление обычаев, да еще в неположенное время и в недозволенном месте. Не так ли?.. Ах, сколько благодарственных молений вознесено Иегове! А он одно за другим лишает силы все чудеса, которые тебе так хорошо удавались. Иудея была слепа, но он раскрыл ей глаза, глуха — он отверз ей слух, нема — он вернул ей речь, и теперь она обвиняет тебя!.. Ты желаешь все изменить, перевернуть, разрушить, сделать великое малым, а малое великим; ты хочешь основать новый догмат веры… По какому праву? Кто позволил тебе учить? Кто напутствовал тебя? Говори же! Посмотрим, каково твое вероучение!
Спокойный и печальный, Иисус позволил излиться этому потоку оскорблений. Но когда пыл обвинителя иссяк, он поднял усталую голову и посмотрел на Анана с превосходством сострадания:
— Я говорил явно миру; я всегда учил в синагоге и в храме, где всегда иудеи сходятся, и тайно не говорил ничего. Что спрашиваешь меня? Спроси слышавших, что я говорил им; вот они знают, что я говорил.
Простота и мягкость Иисуса вывели Анана из себя, и он уже не мог скрыть обуревающей его ненависти. Один из стражников, возможно не разобрав слов Иисуса, но читая в мыслях верховного священника, взялся сам ответить строптивому:
— Наглец! Так отвечаешь ты господину нашему Анану?
И рукоятью меча, который он сжимал в руке, ударил Христа по губам.
Изо рта и из носа Иисуса хлынула кровь. Пошатнувшись от удара и от грубого толчка кого-то из окружающих, он боком повалился на ступени.
Ропот сострадания раздался было среди злобных выкриков, ругательств и оскорблений, но, к несчастью, слабые голоса сочувствующих потонули в хоре распаленного негодования.
Среди этого шума Иисус поднялся и, дождавшись тишины, возразил:
— Если я сказал худо, покажи, что худо; а если хорошо, что ты бьешь меня?
— Что ж, — промолвил Анан. — Пусть желающие опровергнуть сделают это, а имеющие что сказать в обвинение да обвинят.
И он подал знак стражникам, удерживающим толпу древками копий, допустить ее к Иисусу.
Тут же все бросились на Христа, вопя, изрыгая проклятия, выкрикивая обвинения.
— Он утверждал, что он царь!.. Он говорил, что фарисеи — порождение ехидны с раздвоенными змеиными языками!.. Он называл книжников и старейшин лицемерами, не верующими ни во что!.. Он сказал, что храм — вертеп воров и разбойников! Он объявил себя царем Иудейским!.. Он хвастал, что снесет храм и отстроит его заново в три дня!.. Он справлял Пасху в четверг!.. Он лечил в день субботний!.. Он сеял смуту в предместье!.. Люди из Офела нарекли его своим пророком!.. Он накликал напасти на Иерусалим!.. Он ест с нечестивыми, бродягами, прокаженными, мытарями!.. Он отпускает грехи блудницам!.. Он не дает побивать камнями прелюбодеек!.. Он нечистыми чарами воскрешает мертвых!.. К Каиафе — мага! К Каиафе — лжепророка! К первосвященнику — бохогульника!
Все эти обвинения прозвучали одновременно; люди, выкрикивавшие их, плевали ему в лицо, размахивали кулаками, грозили немедленной расправой, дергали его за платье, вцеплялись в волосы и бороду.
Анан позволил всей этой своре побесноваться вволю, а затем продолжил:
— Ага, Иисус! Так вот каково твое учение?.. Ну же, изложи его, защити, опровергни нападки. Царь, повели! Мессия, докажи, что послан Всевышним! Вестник Господень, призови отца своего на помощь. Кто же ты! Ну-ка, поведай нам! Может, ты воскресший Иоанн Креститель? Или пророк Илия, восставший из мертвых? А вдруг ты Малахия, кто, как утверждают, был не человеком, но ангелом?.. Ты назвал себя царем? Пусть будет так. Я тоже назову тебя царем: царем бродяг, черни, падших женщин. Подожди-ка, сейчас ты будешь мною помазан на царство. Трость и папирус мне!
Начальствующему священнику мгновенно принесли просимое (это наводило на мысль, что он все подготовил заранее).
Свиток папируса был шириной в три пяди и длиной в локоть.
Анан занес на него все преступления, в которых обвинялся Иисус, затем скрутил лист в узкую трубочку, затолкал в продолговатую высушенную тыкву, которую привязал к камышовой трости.
— Держи, — сказал он. — Вот твой скипетр, вот знаки царского достоинства! Неси все это к Каиафе и не сомневайся, уж он увенчает твою голову венцом, какого еще недостает.
По жесту бледного от злобы старца Христос вновь был связан, но теперь меж стянутых кистей рук просунули трость — этот скипетр, тогда данный ему в посмеяние, но впоследствии знаменовавший царствие земное.
И вот Иисуса, охраняемого среди ожесточенной толпы только ненавистью тех, кто не желал ему скорого избавления от мук, повлекли по ступеням. То и дело он терял равновесие, а его ставили на ноги толчками и пинками. Он превратился в игрушку скопища недругов, отплачивавших ему за три года учения, смирения, страданий, преданности и любви, — подвиг духовный, в награду за который его удостоили лишь одного дня чествования. Под градом оскорблений, угроз и ударов Христос преодолел путь от дворца Анана до дома его зятя и почти без чувств предстал перед Большим советом.
Большой совет составляли семьдесят человек, и все они сейчас собрались. Они разместились на полукруглом возвышении, посреди которого и выше прочих стояло кресло Каиафы.
Нетерпение этого последнего было столь велико, что он часто вставал со своего места и подходил к дверям, повторяя:
— Что же медлит Анан? Почему он так долго держит у себя Назорея? Вот уже час, как этот человек должен был бы стоять предо мной. Здесь нельзя мешкать! Надо спешить!
Наконец появился Иисус. Когда он вошел, его склоненная на грудь голова откинулась назад, глаза уверенно и сразу отыскали в одном из углов залы Петра и Иоанна, замешавшихся в толпу, и губы тронула печальная улыбка.
Когда апостолы в панике разбежались, связанного Иисуса повлекли к городским воротам, а Иоанн спустился к долине Иосафата, торопясь увидеться с Богородицей, Петр ограничился тем, что спрятался за стволом оливы, пережидая первый приступ ярости стражников. Затем, перебегая от дерева к дереву, он издалека следовал за учителем, стараясь не терять его из виду и ныряя во тьму всякий раз, как пламя факела оказывалось поблизости.
У границы предместья Офел в сотне шагов от ворот Источника он повстречал Богоматерь. Полумертвая, в беспамятстве, она металась на руках Иоанна и благочестивых жен. Они вместе перенесли Пречистую Деву в один из домов и доверили заботам каких-то бедных людей, признательно называвших ее своей матушкой. Там к ней стали возвращаться признаки жизни.
Но, открыв глаза, Богоматерь испустила крик ужаса: она поняла, что, потеряв сознание, утратила дар издали видеть сына. Это было милосердным деянием Иисуса: зная, что за муки еще предстоят ему, он не захотел, чтобы мать оставалась свидетельницей его страданий.
Тогда Богоматерь умолила Петра и Иоанна последовать за Иисусом и время от времени приносить ей вести о последних мучительных часах его жизни.
Ничто так не совпадало с тайными помыслами обоих апостолов. Ведь понадобился строгий приказ учителя, чтобы заставить Иоанна расстаться с ним, а Петр, решивший следовать повсюду за Христом, после радостного согласия Иоанна на просьбу Марии приобретал надежного товарища в этом дерзком предприятии.
Тем не менее, они из предосторожности переоделись в некое подобие ливрей, которые носили храмовые гонцы. Ведь в обычных одеждах их сразу бы опознали. В таком обличии они постучались в наружные ворота дворца первосвященника, выходящие к долине Хинном. Через них они проникли на обширный двор с горевшим посреди очагом, около которого обогревались слуги Каиафы, стражники и немалое число людей из тех, кто, хотя и не служат сильным мира сего, но являются как бы приближенными их приближенных.
Благодаря одолженным накидкам апостолы без труда проникли на этот внешний двор; однако попасть оттуда в апартаменты Каиафы оказалось гораздо затруднительней.
На их счастье, Иоанн повстречал знакомого судейского служителя, занимавшего должность, подобную теперешнему судебному приставу. Этот человек, часто слушавший проповеди Христа, был недалек от того, чтобы примкнуть к сторонникам его учения. Поэтому он согласился пропустить Иоанна, но упрямо воспротивился тому, чтобы Петр следовал за ними. Как мы помним, Петр ударил мечом слугу первосвященника. Малх мог столкнуться с ним в покоях, опознать и, невзирая на свое чудесное исцеление, мстительно призвать апостола к ответу.
Впрочем, Петр недолго промучился перед затворенными для него дверьми: он увидел Никодима и Иосифа Аримафейского. Этих двоих никто не приглашал, но они узнали, что происходит, и в надежде быть полезными Иисусу явились занять положенное им место среди членов Большого совета.
Петр узнал их и напомнил о себе. Их не терзали опасения, схожие с теми, что испытывал знакомец Иоанна. Они все-таки принадлежали к сильным мира сего: за исключением римского наместника, никто не мог их и пальцем тронуть. Поэтому они взяли Петра под свое покровительство и провели в залу, куда направлялись и сами. Уже там он нашел Иоанна и присоединился к нему.
Здесь и обнаружил их взгляд Иисуса. Они стояли, прислонившись друг к другу, как если бы у каждого не хватало сил без поддержки вынести зрелище, к которому они приготовились.
Между тем к приходу Христа, как и в доме Анана, в зале теснилось множество народу, и толпа, следовавшая за Христом, за исключением самых сильных и напористых, вынуждена была отхлынуть в прихожую и даже на парадную лестницу. Как уже было упомянуто, дворец Каиафы одной стеной упирался в крепостные укрепления, а вокруг трех остальных стен оставалось большое свободное пространство. Толпа заполнила его целиком.
Никогда еще не собиралось столько людей, никогда еще не было слышно такого ропота — даже во время самых свирепых народных возмущений.
Действительно, в дни тех смут дело шло о недовольстве каким-нибудь претором, тетрархом, самое большее — императором. На этот раз бунтовали против Господа.
Каиафа приближался к сорока годам. Это был смуглый чернобородый мужчина с суровыми темными глазами. Фанатичный и тщеславный одновременно, он, получив высший священнический сан, считал, что добился вершины желаемого. Неутоленным оставался лишь фанатизм, и здесь могла бы помочь только казнь Иисуса.
Он сидел, облаченный в белоснежную мантию, на которую сверху был наброшен широкий темно-красный плащ с вышитыми золотом цветами и золотой бахромой. На груди был виден ефод — знак высокого положения, делавшего его третьим по значению лицом в Иудее, после наместника Пилата и тетрарха Ирода.
Едва Христос появился на пороге, всеобщий гомон перекрыл голос первосвященника:
— А, вот и ты, враг Господа нашего, возмутитель спокойствия этой святой ночи!.. Хорошо же, поспешим. Возьмите-ка у него и дайте мне тыкву, где лежит обвинительный акт.
Тыкву передали первосвященнику, а камышовую трость оставили в связанных руках Иисуса как шутовской скипетр.
Каиафа развернул папирус, огласил длинный список преступлений, вменяемых в вину Иисусу. Поскольку тот выслушивал чтение в полном молчании, Каиафа поминутно выкрикивал:
— Так ответь же, маг! Отвечай, лжепророк! Богохульник, почему ты молчишь? Может, ты разучился говорить, когда речь пошла о твоей защите? А ведь ты был таким красноречивым, когда осуждал нас!
При каждом окрике Каиафы стражники дергали за веревки, тянули Христа кто за волосы, кто за бороду.
Никодим не стерпел этого зрелища. Он встал и сказал:
— Иисус Назорей обвинен, но еще не приговорен. Я требую для него привилегии обвиняемых, то есть свободной защиты. Если признают его вину, его накажут, и сделает это тот, кому положено. Но я еще не видел, чтобы человека предавали палачам до вынесения приговора.
Иосиф Аримафейский поднялся и произнес только два слова:
— Согласен с этим.
Краткая речь Никодима и еще более сжатая реплика Иосифа Аримафейского были встречены недовольным ропотом большей части присутствовавших. Тем не менее, несколько голосов осмелилось крикнуть: "Справедливости к обвиняемому! Справедливости!"
Каиафа был вынужден придать делу привычный ход, чтобы, по крайней мере, соблюсти видимость правосудия.
Потому стражникам приказали чуть отступить от Христа и перестать издеваться над ним. В судебной церемонии появился хоть какой-то порядок, и старейшины приступили к выслушиванию свидетелей.
Не стоит и говорить, что в свидетели пошли одни только враги Иисуса: старейшины и книжники, которых он во всеуслышание порицал, греччки, кому он советовал обратиться к праведной жизни, прелюбодеи, чьих сожительниц он подвиг к раскаянию и воздержанию от греха. Один за другим все они повторяли те же обвинения, что и во дворце Анана, но единственным проступком, заслуживавшим внимания, было празднование Пасхи накануне положенного дня.
Тогда Каиафа обернулся к Никодиму и Иосифу Аримафейскому:
— Сиятельные начальники над священнослужителями и мудрые старейшины народа! По сему последнему поводу наши досточтимые собратья Никодим и Иосиф Аримафейский могут дать исчерпывающие объяснения, ибо, если судить по донесению, которое я получил, именно в их доме трапезовал обвиняемый.
Никодим почувствовал, что первосвященник наносит им чувствительный удар.
— Так и есть, — сказал он, поднявшись. — Хотя этот дом сейчас не принадлежит нам: его нанял человек из Вифании, он и сдал комнаты двум апостолам Иисуса, пришедшим по поручению своего учителя.
— Значит, — настаивал Каиафа, — трапеза имела место вчера?
— Да, вчера, — отвечал Никодим.
— Ты же знаешь, что Пасху должно праздновать только в освященный законом день. Почему обвиняемый сделал это на день раньше?
— Потому, что он галилеянин, — напомнил Никодим. — А у жителей Галилеи есть такое право.
Каиафа в ярости топнул ногой.
— Прекрасно! Сдается мне, что обвиняемый нашел себе защитника. А не скажет ли нам этот защитник, в силу какого закона галилеяне могут справлять Пасху в четверг?
— Я предвидел вопрос, — отвечал Никодим. — Ответ здесь.
И он вытянул из-за пазухи старинный указ, разрешавший жителям Галилеи праздновать Пасху на день раньше. Объяснялось это тем, что во время торжеств в Иерусалим прибывало слишком много народу: храм не мог вместить желающих, и, если бы к ним добавились галилеяне, Пасха ни за что не кончилась бы в субботу.
Затем, превратившись из защитника в обвинителя, Никодим продолжал:
— А теперь, если ты такой строгий почитатель законов, то тебе, Каиафа, должно знать, что запрещено вести дело в ночное время. И ни одно решение суда не может быть вынесено в день Пасхи.
— А озаботился ли он подобными же правилами, когда лечил в день субботний? — не помня себя от ярости, закричал Каиафа.
Иисус лишь грустно улыбнулся.
Никодим же возразил:
— Если и можно потерпеть нарушение закона, то лишь тогда, когда от этого проистекает добро, а не зло, спасение человека, а не смертный приговор.
— Никодим! — прошипел Каиафа. — Берегись, Никодим! Ты забываешь сказанное в тринадцатой главе Второзакония: "К Богу одному прилепляйтесь… Если восстанет среди тебя пророк, или сновидец, и представит тебе знамение или чудо, и сбудется то знамение или чудо, о котором он говорил тебе, и скажет притом: "Пойдем вслед богов иных, которых ты не знаешь, и будем служить им", — то не слушай слов пророка сего, или сновидца сего; ибо чрез сие искушает вас Господь!"
— Однако, — возразил Никодим, — если пророк ополчается не против Бога, а против людей, если он не лжепророк, а пророк истинный, что ты будешь делать тогда, Каиафа?
— Я отвечу, что в Писании сказано ясно: "Не придет пророк из Галилеи". Меж тем Иисус — из Назарета, а тот — в Галилее.
— Конечно. Но сказано также: "Придет пророк от корня Давидова и из града Давидова". При всем том Иисус — из колена Давидова, если судить по его отцу, Иосифу, и из града Давидова, ибо родился в Вифлееме.
— Хорошо, пусть будет так, — согласился Каиафа, утомившийся от спора, в котором он не мог одержать верх. — Спросим у самого обвиняемого и рассудим по ответам его.
После чего он обернулся к Иисусу:
— Заклинаю тебя Богом живым. Ответь: истинно ли ты Христос, Мессия и сын Божий?
Иисус пока что не проронил ни слова.
Теперь среди полного молчания он поднял голову, возвел очи к небесам, словно призывая Всевышнего в свидетели тому, что сейчас произнесет:
— Это так, Каиафа. Ты сам это сказал.
— Значит, ты сын Божий? — повторил первосвященник.
— Истинно, — с беспримерным достоинством отвечал Иисус. — Сказываю вам: отныне узрите сына человеческого, сидящего одесную силы и грядущего на облаках небесных, хотя я кажусь вам прахом земным, подобным вам, и буду осужден вами.
Ответ прозвучал так торжественно, что многие содрогнулись. Каиафа же в знак негодования разодрал надвое плащ и вскричал:
— Вы слышали! Видано ли подобное богохульство?! На что еще нам свидетели? Мы должны покарать самозванца, объявляющего себя сыном Божьим.
Тысяча голосов откликнулась на разные лады:
— Да, мы слышали его! Да, он назвал себя сыном Божьим. Да, он богохульствует.
— Каков же ваш приговор? — спросил первосвященник.
Тут все, кроме очень немногих, повскакали с мест — судьи и зрители. Судьи потрясали своими одеяниями, зрители размахивали руками. Те и другие в один голос грозно закричали:
— Повинен смерти! Повинен смерти!..
— Хорошо, — произнес Каиафа. — Смертной казни, по слову Большого совета народа, предается Иисус Назорей, объявивший себя царем Иудейским, Мессией и сыном Божьим, за то, что он самозванец, лжепророк и богохульник.
И вставая, он закончил, обращаясь к стражникам:
— Поручаю вам царя, дабы воздали ему почести, которых он достоин.
Затем, подавая пример остальным судьям, он удалился в комнату, примыкавшую к залу суда. Те поднялись и потянулись за первосвященником. Их цепочку замыкали Никодим и Иосиф Аримафейский, на прощание обернувшиеся к Иисусу, жестами выказывая свое сострадание и бессилие что-либо изменить.
В зале меж тем все нечестивцы вопили от восторга. Но прозвучали и стенания сочувствующих Христу. Среди них можно было различить крик отчаяния, что вырвался из груди Богоматери, упавшей без чувств на руки благочестивых жен. Но громче всех звучал голос Иуды, который, обезумев от ужаса, ринулся сквозь толпу, вопя:
— Это я предал его! Горе мне! Горе!
Услышав крик Непорочной Девы, Иоанн содрогнулся и бросился к Пресвятой матери Христовой, которую учитель доверил его сыновнему попечению. Что касается Петра, он остался на месте, твердо решив повсюду следовать за Иисусом.
А потому, не без причины рассудив, что осужденного, видимо, отведут на один из внутренних дворов и запрут в подвальных комнатах, служивших стражникам казармой и тюрьмой, он одним из первых покинул зал Совета и остался у входа, надеясь вовремя оказаться на пути учителя.
Хотя описываемые события происходили в конце марта и в предыдущие дни теплое дневное дыхание пустыни предвозвещало возвращение весны, ночами холод пробирал до костей. Можно было бы сказать, что год, уже двинувшийся в путь к теплу, отступал назад в ужасе от преступления, которое готовил ему день грядущий.
Итак, Петр задержался в прихожей у жарко горящего очага и, дрожа, подошел поближе к огню.
Вокруг очага столпились люди из простонародья — нет, не из отбросов общества, а из того злобного класса, который заранее враждебен всему: солдаты-наемники из Нижней Сирии, женщины из храмовой прислуги, фарисеи и книжники. Пламя плясало на их лицах, высвечивая все недобрые или низменные помыслы. Уродливая кучка людей временами разражалась хохотом — как раз тогда, когда кто-либо находил новое особо гнусное слово о Христе или живописал, каким хитроумным способом он догадался причинить ему мучения на его скорбном пути.
Не подозревая, о чем идет разговор, Петр приблизился — и содрогнулся, услышав об уже нанесенных оскорблениях и тех, что они в злобе своей еще надеялись нанести.
Один говорил:
— Мессии дали скипетр, но забыли про корону!
При этом он, пренебрегая опасностью разодрать руки, плел венок из местного колючего терна, стараясь не обломать листья — тугие и темные, как у лавра, они должны были издевательски напоминать те, какими венчают головы императоров и предводителей войска.
Каждый веселился, представляя, как на голову Христа водрузят шутовской венец, больно жалящий лоб и затылок.
Видя и слыша все это, Петр подумывал уже о том, как бы незаметно отойти, но, попав в круг света, оказался на глазах у дворцовой привратницы, которая ранее заметила его у внешних ворот с Иоанном, а во внутренних воротах — рядом с Никодимом и Иосифом Аримафейским.
И вот эта женщина, направившись прямо к Петру, вцепилась в его одежду, не давая нахлобучить плащ на глаза.
— Ого, — усмехнулась она, поворачивая апостола лицом к огню. — Ты же один из учеников галилеянина!
При этих словах присутствующие насторожились. Одни привстали, другие обернулись, готовые оскорбить или ударить. Их руки потянулись к оружию, какое у кого было: к палкам, ножам, кинжалам.
Тут Петр смутился духом и постарался улыбнуться.
— Ты ошибаешься, женщина, — пробормотал он. — Я не знаю, о ком ты говоришь, и не понимаю, что это значит.
И, выпростав плащ из рук привратницы, он выбежал за порог.
В ту же минуту запел сидящий на стене петух: было около часа ночи.
Но, выйдя во двор, Петр наткнулся на другую служанку Каиафы, воскликнувшую:
— Сюда! Вот еще один из свиты Назорея!
Во дворе было полно народу, людей всякого состояния, и на голос служанки многие обернулись. Петр снова, как и в прихожей, увидел вокруг угрожающие жесты и ухмылки. В еще большем страхе, нежели раньше, он закричал:
— Нет, нет, даю слово, что не был учеником Иисуса и не знаком с этим человеком!
Петух меж тем пропел во второй раз. Петр смешался с толпой в глубине двора. Дойдя до самого темного из его уголков, он нашел чурбан, сел на него, с головой закутался в плащ и горько заплакал.
Но неузнанным он и там не остался. Несмотря на сумрак в глубоком закоулке, куда он забрался, к нему подходили либо те, кто считал преступлением близость к Иисусу, либо тайные приверженцы новой веры, искавшие его не затем, чтобы угрожать или оскорбить, а желая самим найти у него силу и утешение. Избегая их, Петр тем же путем, что и в первый раз, когда он шел за Никодимом и его приятелем, поспешил в залу суда.
Иисус, отданный на милость черни, подвергался бесконечным поношениям и нападкам. С него содрали плащ и хитон, заменив их старой циновкой; ему снова связали руки, и человек, который уже сплел терновый венец, с силой надвинул его на чело Спасителя, так что каждая колючка проделала бороздку. Из царапин сразу проступили капельки свежей крови, они катились по щекам, стекая на бороду.
Петр в ужасе отступил и попытался было уйти. Но его волнение не укрылось от тех, кто окружал Христа. Опознав Иисусова ученика, они схватили его за руки и за плащ.
— Ага! Ты один из его сторонников. Ты галилеянин! Ну-ка, говори! Не звался ли ты прежде Симоном? Отвечай же! Ну, отвечай!
Петр отрицательно мотал головой.
Но один из стоявших рядом с ним закричал:
— От нас не скроешься! Слышите: у него выговор галилейский!
— Нет! — воскликнул Петр. — Нет, клянусь!..
Но тут некто подскочил к нему и вгляделся в лицо:
— Ручаюсь пророками! Это тот, о ком вы говорите! Я брат Малха, а этот ударил его мечом по голове…
Тут Петр, обезумев от ужаса, принялся клясться, отрицать, призывать Бога в свидетели, что он не только не трогал Малха, но и не был никогда учеником Иисуса, даже не знаком с ним, поскольку в Иерусалим пришел из дальних земель на Пасху.
Едва он кончил причитать, как петух пропел в третий раз.
В это время Иисуса провели вблизи от него. Божественный узник поглядел на своего ученика с таким состраданием и болью, что Петр внезапно вспомнил слова о том, что не пропоет еще трижды петух, как он трижды отречется. Он издал страшный крик, вырвался из удерживавших его рук и бросился из дворца на улицу.
Но там, на пороге, он столкнулся с Богородицей.
На ее крик после оглашения приговора сбежалось множество людей и среди них возлюбленный ученик Иисуса… Они с помощью благочестивых жен перенесли ее, во второй раз потерявшую сознание, в нечто похожее на мастерскую плотника, где, несмотря на позднюю ночь, кипела работа, и, уложив на только что изготовленные брусья, пытались привести в чувство, в то время как мастеровые продолжали свои занятия.
Прошло некоторое время, и Богоматерь открыла глаза.
Постепенно туман, застилавший ее взор, рассеялся, и при свете ламп и свечей она увидела, что лежит в большом сарае, а вокруг снуют человеческие существа, похожие на демонов, занятых каким-то адским ремеслом и трудившихся, казалось, со всем пылом ненависти. Богоматерь не понимала еще почему, но что-то в ее душе возмутилось от их суеты. Казалось, будто каждый вбиваемый в дерево гвоздь впивается ей в сердце. Больше того, она догадывалась, что работа этих людей как-то связана с похоронным ремеслом.
И тут она, наконец, разглядела: к стене были прислонены два креста, а трудились они над третьим, на два локтя длиннее остальных.
Хотя Пречистая Дева страстно желала о чем-то спросить полуночных работников, слова не приходили на язык. Все, на что оказалась способна несчастная мать, — это выпрямиться во весь рост и с застывшим взглядом, полуоткрыв рот, дрожа всем телом, указать пальцем на орудие пытки.
Тогда все взоры устремились туда, куда она указывала, и смертный холод, охвативший ее сердце, проник в сердца тех, кто вошел вместе с ней.
Магдалина закрыла лицо волосами, Марфа прижала ладони к глазам, а Иоанн осмелился задать вопрос:
— Что это вы делаете, друзья мои?
Работники расхохотались.
— Из какой же ты земли, — спросил Иоанна один из них, — если никогда не видел креста?
— Я знаю, что такое крест, — отвечал тот, — но здесь их три: два у стены и один на земле…
— Так вот, те, у стены — для двух разбойников Димаса и Гестаса, а тот, что на земле — для лжепророка Иисуса.
Крик исторгся из груди Богородицы. Казалось, эти слова, наполнив ее ужасом, придали ей решимость бежать. Она поднялась, повторяя:
— Вон отсюда! Вон отсюда! Идем! Идем!
Тут работники, разобрав свечи и лампы, подошли к сбившимся вместе благочестивым женам и единственному среди них мужчине — Иоанну. Ремесленники осветили лицо Пречистой Девы. По ее бледности, слезам, но особенно по искаженному мукой лицу они опознали ее или догадались, кто перед ними.
— Ага, — пробурчал один из них, — это жена нашего сотоварища, плотника Иосифа. Какая жалость, что он умер. Бедняга, он так бы нам помог сегодня!
— А по мне, — сказал другой, — не худо бы послать за его сынком. Ведь тут достаточно потянуть брусья, чтобы довести их до нужной длины. Мы бы попросили его растянуть дерево креста, в котором только пятнадцать ступней, и перекладину, где всего-то восемь. Вот был бы крест. Таким он мог бы гордиться!
— О Господи, — прошептала Дева Мария, — неужто ты поклялся не отвести от меня никакой боли и страдания?
Но затем, словно предчувствуя, что силы смогут вернуться к ней лишь от свидания с сыном, воззвала к Иоанну и женщинам:
— Где бы он ни был, ведите меня к нему!
И маленькая процессия, вырвавшись из круга ухмыляющихся лиц и ртов, изрыгающих брань, вышла на улицу и дошла до дворца Каиафы.
Богородица поднялась на верхнюю ступень дворцовой лестницы, когда на нее чуть не обрушился выскочивший из дворца Петр. С полузакутанной в плащ головой, расставленными руками, он бежал с еще не замершим на устах воплем:
— О, я предал его! Я от него отрекся! Я трижды отрекся от него, я недостоин быть его апостолом!
Мария остановила его.
— Петр, Петр, что стало с моим сыном? — спросила она.
— О матерь, исполненная горечи, не говори со мной! — взмолился Петр. — Я недостоин отвечать тебе.
— Но сын мой, что с ним? — воскликнула Богородица с такой болью, что ее слова, словно кинжалы, вонзились в его сердце.
— Увы! Твой сын, наш богоданный учитель несказанно страдает, и в миг самых жестоких страстей Господних я трижды отрекся от него!
Не желая ни слушать, ни отвечать далее, он бросился на улицу и как бы во искупление своего отступничества закричал:
— Да, я галилеянин! Да, я знаю Иисуса! Да, я его ученик!
Поддерживаемая Иоанном, в сопровождении благочестивых жен, Богоматерь проникла на большой двор. Теперь ворота были открыты. Каждый был волен войти и выйти без препятствий, чтобы как можно больше людей могло поносить и терзать Иисуса в свое удовольствие. На остаток ночи Спасителя заперли в маленькой сводчатой камере с выходившим во двор окном, пробитым вровень с землей и забранным переплетенной железной решеткой. При свете соснового факела, воткнутого в щель между камнями и наполнявшего воздух густым дымом с запахом смолы, можно было разглядеть привязанного к столбу Иисуса, вынужденного стоять на иссеченных, распухших ногах под охраной двух лучников.
Мария доплелась до оконной решетки и вцепилась в нее обеими руками:
— Сын мой! — простонала она, падая на колени. — Сын мой, это мать твоя!
Христос поднял голову и с грустью взглянул на нее.
— Я следил за тобой, матушка, не спуская глаз. Мне известно, сколь много ты претерпела. Знаю, что ты лишилась чувств в Офеле и потом, когда услышала, как Каиафа читал приговор. И я видел, как ты попала к работникам, которые делают для меня крест… О матушка! Будь благословенна меж женами за все страдания, какие ты приняла из-за меня!
Мария, прижавшись лицом к прутьям, целиком отдалась радости и боли от лицезрения сына.
Но вот первый луч солнца проник в темницу. Начался последний день земной жизни Христовой.
Иисус поднял глаза и улыбнулся. Луч этот был для него лестницей Иакова, и ангелы поднимались и спускались по ней.
Двое стражников подле него уснули, на краткое время перестав издеваться над ним.
Когда звуки оживающего дворца пробудили их и они поглядели на Иисуса, он предстал перед ними в сиянии этого золотого и пурпурного луча, гладившего избитые плечи и поблескивавшего на окровавленном лбу.
Шум, разбудивший солдат, производили старейшины и книжники, вновь собравшиеся в зале суда, чтобы днем повторить все обвинения по делу лжепророка, ибо ночное слушание не было законным.
Впрочем, и новый приговор был лишь предварительным: после римского завоевания иудеи потеряли право выносить смертные приговоры. Даже когда дело касалось одного из их соплеменников, они представляли свое решение на подпись римского правителя, который подтверждал или отменял его.
Пока что было приказано привести Иисуса на новое судилище.
Узнав о распоряжении, толпа бросилась к дверям темницы. А поскольку двое стражей, застыв перед облеченным в сияние Иисусом, не решались потревожить его, вновь пришедшие, подбадривая друг друга, его отвязали, причинив немалую боль, и во второй раз повлекли к Каиафе.
Первосвященник вновь огласил решение судей, а затем, приказав, чтобы на шею Христу навесили цепь, как поступали с осужденными на смерть, громко выкрикнул:
— К Пилату его!
Присутствовавшие подхватили крик; он эхом прокатился по всем закоулкам дворца и выплеснулся во двор. Те, что провели там ночь, теснясь к огню, вскочили; спавшие — ибо многие спали, завернувшись в плащи, под портиками или по углам крепостных стен — одновременно сбросили с себя остатки дремоты и стряхнули набившуюся в одежды пыль. В городе захлопали окна и двери, жители снова высыпали на улицы.
Среди присутствовавших на суде был некто, привлекавший взоры любопытных бледностью и страшным возбуждением. Он расспрашивал всех вокруг, в том числе стражников, не пропуская ни слова, сказанного в толпе, вздрагивал и трясся, когда ему отвечали, и переходил от нервного смеха к рыданиям, раздирая одежды и грудь ногтями.
То был Иуда.
Мы уже слышали его отчаянный вопль, когда все потребовали смерти Христа. Вне себя, он тогда бросился прочь из дворца, через одни из ворот Сиона проник в Нижний город, легко, словно обычную канаву, перескочил глубокий ров Милло, прорытый от ворот Источника до Рыбных ворот. Оттуда беглец поднялся к Большой площади, прошел под Ксистом, оставив слева дворец Пилата, а справа — Овечью купель. Потом он вышел через Навозные ворота, торопливо омочил бороду и волосы в Драконовом источнике, чтобы немного освежить горящее лицо, и, невольно притягиваемый неведомой неукротимой силой к месту, где находился Иисус, вернулся в Иерусалим через ворота Источника. На несколько мгновений он задержался в кипарисовой роще, вознесшей к небу свои кроны у подножия Силоамской башни. Затем Иуда вновь спустился к Давидовой стене и, увидев там большой навес, вошел под него, задыхаясь от усталости и истекая потом, несмотря на то, что освежил водой волосы и бороду. Здесь он упал на землю и какое-то время лежал так, уронив голову на обрубок дерева вместо подушки.
Едва он перевел дыхание и его веки смежились, как дремоту спугнули голоса и звук шагов.
Поднявшись на локте, он увидел несколько человек, приближавшихся к нему. У одного в руках горел фонарь. Когда они оказались всего в нескольких шагах, Иуда огляделся, стараясь понять, где он очутился. При свете фонаря он увидел, что оказался в тележной и плотницкой мастерской, а кусок дерева под его головой не что иное, как громадный крест, очевидно подготовленный для грядущей казни… Объятый неизъяснимым ужасом, он вскочил, ибо догадался, что этот крест станет орудием пытки для того, кого он предал!
Не задавая вопросов и не откликнувшись на возгласы работников, весьма удивленных, что кто-то именно здесь решил остановиться на ночлег, он снова кинулся во тьму и бежал до тех пор, пока ему не помешало двигаться далее скопление людей у дверей Каиафы.
Там, словно бы не понимая, что происходит, он спросил, почему в городе волнение. Но в эту самую минуту, когда он расспрашивал прохожих, Каиафа и старейшины появились на дворцовой лестнице, направляясь к Пилату. За ними в кольце стражников шел скованный Иисус.
Тогда те, у кого Иуда просил объяснений, приняв его за чужака, отвечали:
— Ты же видишь сам: вон Иисус из Назарета, которого первосвященник и синедрион только что приговорили к смерти… Его сейчас ведут к Пилату, чтобы римский прокуратор подтвердил приговор.
— Но что он сказал? — настаивал Иуда. — Он защищался? Обвинял кого-нибудь? Может, он жаловался на кого-то?
— Он не жаловался ни на кого, хотя имеет на это право: ведь его продал кто-то из своих, один из его собственных учеников!.. Что до защиты, он не сказал ничего, только утверждал, будто он Мессия и место его одесную Господа.
— И он не поносил никого? Не проклинал? — не унимался Иуда.
— Он попросил своего отца простить судей и палачей и даже, как уверяют, того, кто его предал.
Иуда испустил душераздирающий стон и бегом пустился к Давидовой стене. Там он через Верхние ворота сбежал словно безумный по обрывистой тропке к Сионскому мосту. На поясе его бился кожаный кошель и зловеще звенели тридцать сребреников, полученных за предательство. Иуда все сжимал кошель рукой, пытаясь помешать ему биться о бедро и приглушить звон монет.
Куда он направлялся? Несомненно, он сам не знал этого. Ведь бежал он от самого себя. Тем не менее, оказавшись между ипподромом и лестницей, ведущей на гору Мориа, Иуда вдруг припомнил, что в метаниях по городу он повидал множество священников, идущих в храм, и среди них было немало тех, кто сидел в Большом совете. Поэтому он юркнул во внутренний дворик дома, где жила храмовая прислуга, а затем через Западные ворота вышел в притвор храма, где обычно Иисус давал поучения жителям Иерусалима.
Там он увидел нескольких священников, книжников и старейшин из числа заседавших в синедрионе. Они беседовали о приговоре, только что вынесенном Каиафой. Это вконец смутило изменника. Иуда приблизился к ним; но некоторые из них, узнав его, зашептали прочим:
— А вот как раз тот, о ком мы говорили… Ученик, предавший его, апостол, что продал его.
И все уставились на него, причем стоявшие сзади привставали на цыпочки, чтобы лучше разглядеть.
Иуда, впав в отчаяние от этих явных знаков презрения, подошел ближе к ним и, сорвав с пояса кошель, прокричал:
— Да, вы не ошиблись! Это я предал, это я продал учителя моего… А вот деньги, цена моего предательства!
Он протягивал им кошель, но никто и не подумал принять сребреники назад.
— Возьмите же их! — стенал предатель. — Я их возвращаю! Разве не видите: они жгут мне руки! Я разрываю наш договор… Может, вам достанет моей крови сверх этих монет? Так возьмите кровь мою и отпустите Иисуса на свободу…
Но едва он делал шаг вперед, тряся кожаным кошелем, как все пятились от него. А руки свои они прятали за спину, боясь осквернить их случайным прикосновением к деньгам, уплаченным за предательство. Наконец один ответил от лица всех:
— Нас не трогает ни твой грех, ни то, что ты предал учителя. Да предай ты хоть самого Господа, мы-то тут при чем? Нам был нужен один Иисус, чтобы приговорить его к смерти! Мы выкупили его у тебя, а ты его продал. Мы уже осудили его, можешь оставить себе эти деньги: добром ли они заработаны или во вред кому, они теперь твои!
Тут Иуда, мертвенно-бледный, со вставшими дыбом волосами и пеной у губ, обеими руками разодрал кожаный мешок и, сжав в горсти тридцать проклятых монет, швырнул их в открытые двери храма. Потом, схватившись за голову, сбежал по ступеням к Золотым воротам и бросился вон.
Какое-то время он раздумывал, не пуститься ли ему через долину и Кедрон и не затеряться ли где-нибудь под сенью олив. Но тут же понял, что именно там его преступление воочию предстанет перед ним. Тогда он побрел вдоль внешней стены, крича как безумный:
— Каин! Каин! Что сделал ты с братом своим Авелем?
И голосом, полным отчаяния, отвечал самому себе:
— Я убил его! Я убил его!
Затем он останавливался, прислушиваясь к шуму за городской стеной. В нем ему чудился отдаленный ропот осуждения, угрозы, проклятия. Казалось, никакие стены не помешают им пасть на его голову.
— О! — шептал Иуда. — Ведь сказано в законе: "Продавший душу соплеменника и получивший плату должен умереть!"
И, бия кулаком себя в грудь, хрипел:
— Так покончи же с собой, презренный! Посмотри: вот пропасть под ногами; гляди: вон сук дерева… Бросайся вниз или вешайся!
Он метнулся к краю пропасти, но отшатнулся, убоявшись ее глубины.
Тут его взгляд уперся в огромную сикомору: ее тень под стоящим в зените солнцем могла бы накрыть целое стадо с пастырями и собаками.
Иуда подтащил к самой толстой ветви несколько камней и положил их один на другой, соорудив что-то вроде скамейки. Взойдя на эту шаткую постройку, он сбросил плащ на землю, распустил пояс, сделал на нем скользящий узел, другим концом прикрутил к ветви, нависавшей у него над головой, словно длань смерти, просунул голову в петлю и, оттолкнув рассыпавшиеся под ногами камни, повис, раскачиваясь между ветвью и землей.
Должно быть, в его мозгу с быстротой молнии пронеслось мрачное, как адская пропасть, сожаление или запоздалый страх: руки вскинулись над головой, обхватили пояс, ставший жестким под весом тела, и попытались добраться до ветви. Но она была так высоко! Несколько мгновений руки Иуды напрасно хватали воздух, потом обвисли, лицо посинело, налившиеся кровью глаза вылезли из орбит и рот скривился в придушенном хрипе.
Таков был последний вздох богоубийцы!
Деньги, брошенные Иудой в лицо священникам и раскатившиеся по храмовым плитам, подобрали. На них купили клочок земли, где и было погребено тело Иуды. Место это прозвали Ак-эд-Дам, что значит "цена крови". Это название — Акеддама — дожило до сего дня.
Что до сикоморы, росшей на юго-западе Иерусалима между Рыбными воротами и воротами Первосвященника, недалеко от источника Гион, она простояла еще пятнадцать веков. И за все это время, за жизнь двух десятков поколений ни один старец не вспомнил, чтобы кто-либо сидел под ее сенью, и не мог сказать, что ребенком слышал от другого старца, видел ли тот человека, отдыхавшего под ней.
Пока это отдельное трагическое действо близилось к концу, Иисуса вели к римскому прокуратору.
Путь от дома Каиафы до претория долог: требуется пересечь самую людную часть Иерусалима. Через Сионские ворота надо войти в Нижний город около башни Давида, повернуть на Рыночной площади под прямым углом, подняться к горе Мориа, оставив по левую руку дворец Маккавеев, а по правую — ипподром, пройти мимо храма от Западных ворот до дворцовой сокровищницы; наконец, пересечь наискосок Большую площадь и по восемнадцати мраморным ступеням подняться в преторий.
Кортеж Иисуса, уже многолюдный у дворца Каиафы, около крепости прокуратора превратился в неисчислимое скопище людей. Здесь сошлись не только обитатели Иерусалима, но и жители других городов; для них новым и оттого еще более любопытным развлечением было поглазеть на человека, виновного в таких страшных преступлениях, что его обвинители не имели терпения подождать до конца пасхального дня — самого священного в году, — чтобы осудить и казнить его.
Каиафа, Анан и несколько старейшин из синедриона в парадных одеяниях возглавляли процессию. Они намеревались самолично предстать перед Пилатом, чтобы требовать смерти Иисуса.
Встревоженная Клавдия, с самого утра сидевшая на дворцовой террасе, увидела, как они приближаются, и тотчас послала одного из слуг к Пилату, чтобы напомнить ему об обещании, данном несколькими часами ранее.
Иисус был лишь в хитоне и плетеной лоскутной циновке, издевательски наброшенной на плечи в виде царской мантии. Обернутая вокруг шеи цепь свисала, оканчиваясь двумя кольцами, попеременно ударявшими по коленям. Как и ранее, лучники тянули его за веревки, и божественный мученик двигался вперед среди криков, шума, воплей, угроз и оскорблений, весь в крови, бледный, избитый и ослабевший.
Мало того, в насмешку над пальмовыми ветвями, которые бросали к стопам Спасителя при его триумфальном вступлении в Иерусалим, теперь ему под ноги швыряли острые камни, колючие ветви, глиняные черепки и осколки стекла.
Вот так Иисус и двигался вперед — вернее сказать, был влеком под градом поношений и проклятий, — молясь и шепча о любви к ближним среди этого адского вихря.
Когда Богоматерь узнала, что ее сына поведут к Пилату, она пошла вперед, сопровождаемая Иоанном и благочестивыми женами, желая увидеть его посреди пути. Теперь же она остановилась на углу одной из улиц и издалека, задолго до появления Иисуса, уже слышала приближавшийся ропот валов человеческого моря. Наконец она увидела людей с отвратительными лицами, из тех, что обычно идут впереди подобных процессий. По временам они оборачивались, как бы следя, чтобы не утихли муки пытаемого, о которых они оповещали случайных прохожих своим радостным воем, непристойными ужимками и уродливым хохотом. За ними шли, как уже было сказано, священники, судейские, фарисеи и книжники, а позади них — в кругу стражников — Иисус!
Но вот Мария увидела сына, сирого и убогого, лишенного дружеского участия и избитого, обезображенного так жестоко, что она сама едва узнала его. Богородица пала на колени и, простирая к нему руки, закричала:
— Это ли мой сын? Это ли мое возлюбленное дитя?.. Иисус! Драгоценный мой Иисус!
Христос мягко повернул голову, и она услышала те же слова, что и во дворце Каиафы:
— Приветствую тебя, матушка! Будь благословенна меж женами за все страдания, какие приняла из-за меня!
И он прошел мимо, в то время как Богоматерь в третий раз лишилась чувств, упав на руки Иоанна и Магдалины.
Во дворце Пилата были раскрыты все двери, чтобы обвиняемый и обвинители могли свободно пройти.
Однако огромная толпа, оставшаяся на площади, громкими криками потребовала выхода римского наместника.
Тот в окружении римских воинов появился под аркой наружных ворот. За его спиной можно было разглядеть знаменосцев в львиных шкурах, наброшенных на головы и плечи. Глаза львов, сделанные из эмали, горели на солнце, сверкали львиные когти и зубы, покрытые позолотой.
В руках знаменосцы держали штандарты с орлом наверху и четырьмя буквами: S.P.Q.R. под ним. Со времен Мария орел заменил на римских знаменах волчицу.
Пилат показал рукой, что желает говорить, и в тот же миг шум стих.
— Почему вы не входите? И обвиняемого пусть введут! — приказал он.
— Мы не желаем оскверниться, вступая в день Пасхи в жилище человека иной, нежели у нас, веры, — отвечали ему иудеи.
— Странные предосторожности, — заметил Пилат. — Однако ничто не помешало вам нарушить предписания закона в эту ночь, собрав совет и осудив человека на смерть… Впрочем, это не важно. Если не желаете идти ко мне, я выйду к вам.
По приказу Пилата на своего рода галерею, нависавшую над преторием, вынесли кресло, похожее на трон. Усевшись в него, он приказал воинам выстроиться в две шеренги, между которыми обвиняемый смог бы подняться по лестнице и подойти к нему.
Внизу у лестницы стояли два знаменосца.
Отдав необходимые распоряжения, Пилат обратился к толпе:
— Какое преступление совершил этот человек? — спросил он.
Ему откликнулось множество голосов, толпа загудела, и Пилат ничего не смог разобрать.
Он поднят руку, требуя тишины, и тотчас все смолкло.
— Пусть говорит один, — приказал прокуратор. — И пусть внятно объяснит, в чем суть обвинения.
Каиафа приблизился к нему.
— Мы все знаем этого человека, — сказал первосвященник. — Он сын Иосифа-плотника и Марии, дочери Анны и Иоакима. При всем том он утверждает, будто он царь, Мессия и сын Божий! Но это еще не все. Он нарушает день субботний, он жаждет порушить закон наших предков, а это — преступление, караемое смертью!
— Быть может, это верно для вас, иудеев, но недостаточно для нас, римлян… Перечислите его дурные поступки, чтобы я мог судить по ним.
— Не будь он преступником, мы бы не прибегали к твоей помощи, — заметил Каиафа.
— Повторяю, — настаивал Пилат, — я допускаю, что он согрешил, нарушив ваш закон. Но наших установлений он не нарушил, а посему судить его — ваша обязанность.
— Тебе же известно, что это невозможно! — в нетерпении воскликнул Каиафа. — Ведь по нашему мнению, он заслуживает смерти, а право посылать на смерть отвоевано римскими властями. Это трофей победителей.
— Так обвините его в преступлениях, за которые нужно казнить… Я готов выслушать.
Каиафа стал перечислять:
— Наш закон запрещает исцелять в день субботний, а обвиняемый злокозненно излечивал в субботу расслабленных, хромых, глухих, сухоруких, слепых, прокаженных и бесноватых!
— Объясни-ка мне, Каиафа, как это возможно вылечивать злокозненно? — спросил Пилат. — Исцеление, как мне кажется, это действие милосердное и злого умысла содержать не может.
— Отнюдь, — возразил Каиафа. — Ибо излечивал он именем Вельзевула… Это маг, а августейший император Тиберий предписал строго карать магов и колдунов.
Пилат покачал головой.
— Нет, изгнание бесов из тела не может быть делом сил тьмы, а только свидетельством всемогущества Бога.
— Это не имеет значения, — упорствовал Каиафа. — Мы просим, чтобы властительный прокуратор повелел привести обвиняемого и допросил его.
— Да будет так, — согласился Пилат и, обратившись к тому же слуге, что пришел от Клавдии напомнить о данном обещании, приказал: — Пусть Иисуса приведут сюда и обращаются с ним помягче.
Посланец спустился по ступеням и, приблизившись к Христу, с поклоном промолвил:
— Господин, римский прокуратор Понтий Пилат, правящий от имени Тиберия, нашего августейшего императора, приглашает тебя предстать перед ним.
При этих словах по толпе прошел ропот, ибо посланный говорил с Иисусом как слуга с господином: к обвиняемому подобало обращаться не так.
Однако посланец, услышав угрозы, ничуть не смутился и пошел впереди, указывая Иисусу дорогу. А когда дошел до места, где осколки камней могли поранить ноги божественного узника, он расстелил свой плащ на земле, приглашая Христа пройти по нему.
Ропот в толпе усилился.
Иисус же с мягкой улыбкой ступил на плащ и продолжал свой путь к лестнице.
Тут иудеи закричали Пилату:
— Почему ты высылаешь к этому человека гонца, словно тот не преступник? Зачем посланный тобой назвал его господин?.. И, наконец, почему гонец расстелил перед ним плащ?..
Пилат знаком приказал Иисусу остановиться, чтобы осведомиться у слуги, по какой причине тот повел себя подобным образом.
Иисус застыл неподвижно в пустом пространстве, огороженном двойной шеренгой воинов, всего в нескольких шагах от ступеней.
Слуга же поднялся по лестнице и приблизился к Пилату.
— Почему ты назвал господином этого человека, — спросил его римский прокуратор, — и зачем ты расстелил плащ ему под ноги?
Тот ответил:
— В прошлое воскресенье я присутствовал при въезде этого человека в город. Он сидел на осле. Дети иудеев размахивали пальмовыми ветвями и подбрасывали их в воздух, крича: "Будь благословен, сын Давидов!", а отцы их расстилали свои одежды под копытами его осла с возгласами: "Да будет благословен пребывающий на небесах! Да будет благословен идущий от имени Господа!"
Иудеи, что стояли близко к преторию, расслышали объяснения слуги и закричали ему:
— Как случилось, что ты, грек, понял сказанное на здешнем наречии?
Слуга обернулся к спрашивающим:
— Все очень просто, — пояснил он. — Я подошел к одному из иудеев и спросил его: "О чем кричат эти люди?" И он мне все объяснил.
— И что же они выкрикивали? — спросил Пилат.
— "Осанна", господин! — отвечали иудеи.
— Так что же означает это восклицание? — продолжал спрашивать римский наместник.
— Оно означает: "Будь благословен, Господи!"
— Значит, — заключил Пилат, — вы сами кричали "Осанна!", когда проходил этот человек, и бросали ваши плащи ему под ноги. В чем же повинен мой посланец, назвав его господином и расстелив свой плащ перед ним?
И, обратившись к гонцу, он добавил:
— Ступай и пригласи Иисуса.
Тот спустился по лестнице и снова склонился перед Христом со словами:
— Господин, ты можешь идти дальше.
Иисус пошел вперед, и, когда он проследовал мимо двоих знаменосцев, знамена сами собой опустились перед ним, словно бы поклоняясь ему.
При виде этого иудеи закричали:
— Посмотрите же, что делают знаменосцы! Они поклоняются ему!
Пилат, как и другие, видел, что древки склонились долу, и не понял, по какой причине это произошло.
Он вопросил знаменосцев:
— Что вас заставило это сделать?
Но те в растерянности отвечали:
— Господин, мы язычники и поклоняемся храмам. Как мог ты предположить, что мы станем поклоняться этому человеку?
— Так что же? — настаивал Пилат.
— Не мы склонили наши знамена, — они сами склонились перед ним помимо нашей воли.
— Вы слышали? — обратился наместник к иудеям.
— Это ложь! — возмутились те. — Знаменосцы — тайные сторонники лжепророка!
— Я в это не верю, — промолвил прокуратор. — Поступим так: выберите самых сильных из вас и самых яростных недругов Иисуса. Пусть они примут знамена из рук моих воинов, а мы посмотрим, удержат ли они их в своих руках.
Иудеи выбрали двух молодцов геркулесового сложения, и те предстали перед Пилатом.
— Прекрасно, — сказал тот. — Пусть знаменосцы уступят этим двоим свое место и то, что у них в руках.
Двое могучих израильтян взяли знамена из рук воинов, встали на первую ступень, облокотились о поручни и напрягли все мышцы.
Пилат же обратился к своему посланцу:
— Отведи Иисуса на прежнее место. Пусть он вторично поднимется по лестнице, а мы посмотрим, крепче ли руки у новых знаменосцев, нежели у прежних.
Иисус вышел из претория, но через другую дверь, чтобы, спускаясь с лестницы, не проходить мимо знаменосцев.
Тем временем Пилат обратился к силачам-добровольцам:
— А сейчас я клянусь именем кесаря: если знамена склонятся, когда Иисус пройдет мимо вас, я повелю отрубить вам головы.
После этого он вновь обратился к посланцу, появившемуся вместе с Христом, и приказал:
— Пусть Иисус поднимется вторично!
— Господин Иисус, — обратился к тому слуга Пилата, снова постелив свой плащ под его ногами, — прокуратор Понтий Пилат повелевает тебе приблизиться к нему.
Иудеи опять возроптали, видя почести, оказываемые обвиняемому, но почти тотчас все их внимание вновь сосредоточилось на знаменосцах.
Иисус неторопливо, торжественно двинулся вперед, и, пока он приближался, знамена столь же медленно склонялись перед ним, несмотря на все усилия тех, кто стискивал в пальцах их древки. Они опустились так низко, что орлы коснулись каменных плит и божественный мученик, если бы пожелал, мог бы наступить на них, проходя мимо.
Пилат вскочил, сам ужаснувшись чуда: отчаянные усилия обоих иудеев, во что бы то ни стало желавших не уступить, были очевидны. Христос же не произнес ни слова, не сделал ни единого лишнего движения!
— Ну что? — закричали в толпе. — Разве мы не говорили, что он маг?
В душе прокуратора что-то надломилось. Он предпочел бы поверить в некую дьявольскую власть, нежели в проявление божественных сил. Однако все, о чем говорила Клавдия, отчетливо всплыло в его памяти.
Тогда он подошел к балюстраде и обратился к иудеям:
— Вы все, — заговорил он, — все, кто пришел сюда, знаете, что моя супруга Клавдия Прокула — язычница. К тому же она — родственница императора. Вам также известно, что она построила для вас много синагог. Так вот, в эту ночь она явилась ко мне и сказала: "Не предпринимай ничего против Иисуса, поскольку в видении мне открылось, что этот человек — праведник".
Но иудеи отвечали:
— А если это он наслал видение? Он мог прибегнуть к той же демонской силе, как и сейчас, когда заставил знамена склониться перед собой!.. Это маг, а Тиберий Август карает магов смертной казнью!
Вдруг среди иудеев раздался сильный шум. Некто, только что прибежавший с улицы, ведущей к Древним воротам, что-то громко говорил, размахивая руками.
— Пилат, Пилат! — закричали иудеи.
— Что такое? — спросил тот. — Чего вы еще хотите?
— Мы просим, чтобы испытание было повторено в третий раз.
— И кто же набрался храбрости решиться на новую попытку? — поинтересовался римский прокуратор.
— Я! — раздался мощный, зычный голос, и в свободное пространство между толпой и стражниками вступил мужчина лет сорока — сорока пяти, явно невысокого происхождения, хотя и с красивыми чертами необычайно правильного лица.
Черные глаза его горели гневом, белоснежные зубы сильного хищника обнажились под тонкими бледными губами, длинные волосы развевались, как львиная грива, и при резком движении головы, привычно откидывающем их со лба, беспрестанно хлестали его по плечам.
Под туникой угадывалось тело совершенных пропорций, а большой кожаный фартук, одним углом заткнутый за пояс, придавал ему нечто воинственное.
Встав перед Пилатом, он с вызывающим видом скрестил руки.
— Да, я, — повторил он.
— И кто же ты? — спросил прокуратор.
— Зовут меня Исаак Лакедем, сын Нафана из колена Завулонова, — отвечал тот. — Я не страшусь ни мага, ни колдуна. Во времена императора Августа я служил в восточном легионе, набранном в Сирии Квинтилием Варом. Я был с ним в землях бруктеров, когда германцы, предводительствуемые Арминием, атаковали и, предварительно заманив в ловушку, искромсали нас… Я нес орла, и если он упал, то только лишь со мной: мне раскроили грудь мечом. Вот шрам… И если я не склонил знамя перед грозным вождем германцев, я не опущу его и перед лжепророком. Дай же мне знамя! Пусть испытание возобновится в третий раз.
— Да будет так! — сказал Пилат. — Воин, отдай знамя этому человеку.
Тот повиновался, а для того чтобы Христу не пришлось опять спускаться, новый знаменосец, приняв из рук прежнего знамя, поднялся на десять ступеней, оставив Иисуса внизу. Остановившись посреди лестницы, он ждал, пока шедший вверх Иисус поравняется с ним.
Когда начался этот спор, Иисус уже занес ногу на первую ступень. Теперь он терпеливо ожидал, смиренно, покорно, почти безвольно оставаясь на месте, пока решение не было принято.
Лишь после этого он поднял глаза на бывшего легионера.
— Иди, иди, маг, — пробурчал тот. — Я жду!..
Иисус ступил на вторую, на третью ступень, затем на четвертую, и, пока он поднимался, все видели, как ветеран Вара изо всех сил прижимал к груди древко, как вздулись мышцы и жилы на мощных руках. Но все его старания были тщетны: пригнутое невидимой всесильной рукой, древко с орлом медленно опускалось по мере того, как поднимался Христос. Когда же Иисус взошел на десятую ступень, орел был у его ног, а легионер почти касался лбом мраморной плиты, приняв невольно позу молитвенного коленопреклонения.
Какое-то мгновение среди воцарившегося молчания Христос оставался стоять, возвышаясь во весь рост над гордецом, которого рука Всевышнего согнула словно тростинку.
Но почти тотчас бывший легионер вскочил, преисполненный ненависти и злобы.
— О маг, лжепророк, богохульник, будь ты проклят! — вскричал он.
И под улюлюканье толпы, сгорбившись и пошатываясь, сошел вниз, подобный Гелиодору под плетью ангела!
А знамя он вынужден был оставит под ногами Иисуса!..
Толпа, ставшая свидетельницей троекратного чуда, на какое-то время пребывала в несказанном ужасе; однако же ненависть возобладала. Все стали вопить с удвоенной яростью, и Пилат подал Иисусу знак приблизиться.
Тот повиновался.
С величайшим любопытством римский наместник приглядывался к этому человеку. Он видел его впервые, но много раз слышал разговоры о нем. И даже собственная супруга заняла часть этой ночи рассказами об Иисусе.
Иисус терпеливо ждал, когда начнется допрос.
— Ты действительно царь Иудейский? — спросил, наконец, Пилат.
Услышав такой неожиданный вопрос, Иисус поднял голову. Начало оказалось совершенно не похоже на то, что было до этого, и с обычной мягкостью он ответил:
— Ты говоришь от себя самого или другие так называли меня?
— Я говорю со слов других, — сказал Пилат. — Ты же знаешь, что я не иудей… Твой народ и первосвященники передали тебя мне, так отвечай же.
Христос печально покачал головой.
— Царство мое не от мира сего. Если бы от мира сего было царство мое, то служители мои подвизались бы за меня, чтобы я не был предан иудеям. Я же, напротив, запретил ученикам сопротивляться.
Пилат задумался. Такой ответ не допускал двояких толкований. Обвиняемый отрицал какие бы то ни было притязания на светскую власть. То был отказ повелевать миром не только в настоящем, но и в будущем.
— Хорошо, — произнес наконец прокуратор. — Насколько я понимаю, ты предводитель одной из сект. Так что за секту ты основал или же к какой из них ты себя причисляешь? Не к фарисеям — ты открыто нападаешь на них и часто против них проповедуешь.
— Претор, — отвечал Иисус, — дело не в том, что я принародно обличаю фарисеев и проповедую против них. Фарисеи основывают свою мораль на внешних поступках человека, а не на совести его. Они хотят достичь наивысшего совершенства, строго следуя не духу, а букве закона. Вот почему я не принадлежу к ним. Они возмущены, что я сажусь за один стол с мытарями, что вокруг меня — люди с небеспорочным прошлым, а я им отвечаю: "Это больные нуждаются в лекаре, а не здоровые; я привожу к покаянию грешников, а не праведных". Фарисеи следуют Моисееву закону, взывающему к мести и требующему око за око и зуб за зуб, а я говорил: "Ударившему в правую щеку подставь левую!" Фарисеи злопамятны, таят обиды и мстят за оскорбление. Я же советую ученикам возлюбить врагов наших и благословлять ненавидящих нас, платя добром за зло. Фарисеи дают милостыню под трубные звуки и всегда появляются на людях с бледными от поста лицами; я же, напротив, учу, что левая рука не должна знать, что делает правая, к тому же порицаю упорное воздержание, выставленное напоказ… Судите сами, фарисей ли я!
— Так значит, — спросил Пилат, — ты саддукей?
— Саддукеи считают, что душа умирает вместе с телом, и полагают, что бессмертны не души, но племена. Они отрицают действие высших сил и благодать, ниспосланную свыше. А также они утверждают, что добро и зло исходят от нас самих, и не допускают, что Бог руководит нашими поступками. Я же, напротив, говорю, что душа бессмертна, проповедую воскрешение телесное, поклоняюсь Всевышнему и молюсь ему как великому устроителю человеческих поступков. Кроме того, я верю в первородный грех, и спустился я сюда для того, чтобы его искупить. А о Господе я утверждаю, что при конце света он будет судить живых и мертвых… Как видишь, я не саддукей!
Пилат слушал с глубочайшим вниманием, и чем больше говорил Иисус, тем яснее остановилось, что его речи достойны похвалы, а не хулы.
— А, понимаю, — сказал он, — ты ессей.
Иисус отрицательно покачал головой.
— Ессеи отрицают брак, поскольку женщина кажется им непостоянной по своей природе. Они почитают, что лишь рок движет миром, а также требуют трехлетнего послушания и подвергают испытаниям всякого, кто желает войти в их секту. Напротив, я проповедую святость брака, говоря, что муж и жена — единая плоть. Я составил молитву, первые слова которой: "Отче наш, сущий на небесах…" И наконец я призываю всех на братское пиршество и, посылая учеников проповедовать слово Господне по всему лику земли, наставляю их учить добру, не деля племена на своих и чуждых, ибо океан правды, что они несут в своей горсти, равно изливается на всю землю… Как видишь, я не ессей!
— Но кто же ты тогда? — спросил прокуратор.
— Я — Мессия, посланный в этот мир, чтобы сеять здесь свет истины.
— Истины, — рассмеялся Пилат. — Ох, прошу, Иисус, объясни: что есть истина?
— Истина для ума то же, что свет для мира земного.
— Разве на земле так мало истины, что ты был вынужден нести ее свет с небес?
— Ее достаточно, но те, что отстаивают истину на земле, судимы теми, кому принадлежит власть земная… И вот доказательство: меня привели к тебе и требуют моей смерти за то, что я открывал истину.
Пилат поднялся, два-три раза прошелся по галерее, всякий раз поглядывая на Христа с удивлением, доходящим почти до восхищения. А затем произнес, обращаясь к самому себе:
— Клавдия права, этот человек — праведник!
Тогда, подойдя к балюстраде, он обратился к тем, кто, все еще боясь оскверниться, толклись снаружи.
— Обвините этого человека в других проступках. До сих пор я не нашел в его делах ничего предосудительного.
Толпа загудела, и новые обвинения не заставили себя ждать.
Среди них римский наместник обратил внимание на те, что касались магии:
— Он говорил: "Я разрушу храм сей рукотворенный, и чрез три дня воздвигну другой, нерукотворенный".
— Какой храм? — спросил Пилат.
— Храм Соломона, который строили сорок шесть лет… Ты понимаешь, Пилат? Он сказал, что опрокинет его и восстановит за три дня!
— Я понимаю одно, — раздраженно заметил прокуратор, — а именно, что по той или иной причине вы жаждете крови этого человека. Однако я не считаю, что он заслуживает смерти лишь потому, что нарушил субботнее воздержание, когда из этого не проистекло ничего, кроме блага, или за сказанные слова о храме, в которых, без сомнения, сокрыта какая-то притча.
Действительно, иудеи плохо поняли или не захотели правильно понять слова Христа: "Разрушьте храм сей, и я в три дня воздвигну его". Ведь они значили лишь: "Можете убить меня — меня, который и есть истинный храм Господень, поскольку от меня исходит истина, — но через три дня я воскресну!"
Этот второй ответ Пилата возмутил врагов Иисуса, но одновременно придал несколько бодрости его доброжелателям. Никодим, стоявший в толпе, ожидал, как и на заседании синедриона, лишь благоприятного случая, чтобы возвысить свой голос в защиту обвиняемого. Теперь он счел, что такой случай представился, и вышел вперед.
— Пилат, взываю к правосудию твоему и справедливому, блистательное доказательство коей ты только что явил, а потому прошу позволить мне сказать несколько слов.
— Подойти к подножию галереи и говори, — приказал Пилат.
Никодим встал на указанное ему место.
— Я уже высказывался в защиту этого человека, — начал он. — Я делал это перед синедрионом и сказал старейшинам, левитам и всем, кто там был: "В чем обвиняете вы Иисуса? Он совершил многочисленные и славные чудеса, каких до него никто не делал. Отошлите его и не наказывайте. Если эти чудеса исходят от Господа, они будут прочными и вечными. Если от демона — то они окажутся зыбкими и непостоянными и вскоре разрушатся сами собой. С ним будет то же, что с египетскими волхвами, которых фараон подвиг выступить против Моисея: пред лицом чудес, исходящих от Всевышнего, их волшебство оказалось бессильно, и они погибли". Прошу, Пилат, воспользуйся примером, извлеченным из нашей собственной истории, отошли Иисуса из города. Пусть время рассудит, самозванец он или Мессия, лжепророк или сын Божий.
Но тут иудеи, взъярившись на Никодима, закричали:
— Не слушай этого человека, Пилат! Не слушай, это же его ученик!
— Разве я ученик его? — воскликнул Никодим.
— Да, да, да! — завопили в толпе. — Ты его ученик, потому что говоришь в его пользу!
— Тогда и прокуратор кесаря, высказывавшийся в его пользу, — его ученик! — возразил Никодим. — Так нет же! Кесарь возвел его в эту почетную должность, чтобы с вершины, на которую он поставлен, ему легче было судить о наших ничтожных страстях и творить правосудие, не различая одних и других, больших и малых, слабых и сильных.
— Значит, — закричали самые яростные, — если ты берешь на себя часть его преступлений, ты готов взвалить на свои плечи и долю его наказания?
— Я приму ту долю, какую мой господин Иисус изволит уделить мне в его мучениях и грядущей славе, — откликнулся Никодим. — Пока же я взываю: правосудия, Пилат, правосудия!
Пилат поднял руку, требуя тишины, и, указав на Никодима, произнес:
— Кроме этого человека, который достоин веры, потому что он один из членов вашего совета, кто еще может свидетельствовать в пользу обвиняемого?
Тут некто из толпы приблизился и спросил:
— Дано мне будет сказать?
— Говори, — разрешил Пилат.
— Так вот, я расскажу о том, что приключилось со мной. Тридцать восемь лет я не покидал своего ложа, терзаемый ужасными болями и под постоянной угрозой смерти. Иисус пришел в Иерусалим, и я узнал, что он, по рассказам, излечивает слепых, глухих и одержимых бесом. Несколько юношей подняли меня вместе с ложем и принесли к Иисусу. Увидев меня, он был тронут моим страданием и сказал: "Встань, возьми постель свою и иди в дом твой". И тотчас я выздоровел: я встал на ноги, взял постель и пошел.
— Это так! — закричали из разных мест. — Но спроси его, в какой день он вылечился.
— Когда тебя излечили? — поинтересовался Пилат.
— Я должен признать, что в день субботний, — ответил свидетель.
Тогда, обернувшись к Иисусу, претор осведомился:
— Так ты лечил в субботу, как и в другие дни?
— Пилат, — со всегдашней грустной улыбкой ответил Христос, — Какой пастырь, видя, как одна из овец его упала с обрыва в бурную реку, не бросится в воду, будь тот день субботний или какой иной?
Прокуратор провел рукой по взмокшему лбу.
— Этот человек, как всегда, прав, — проговорил он и снова обратился к народу: — Кто-нибудь еще может свидетельствовать в пользу обвиняемого?
— Да, я! — откликнулся еще один из толпы, выступая вперед. — Я от рождения был слеп. Я слышал вокруг себя человеческую речь, однако никого не видел. Но Иисус проходил через Иерихон, и милосердные люди поставили меня на его пути. Я громко кричал: "Сын Давидов, сжалься надо мной!" И он надо мной сжалился, наложил руку на глаза мои, и я, прежде никогда не видевший, прозрел!
Тут еще женщина приблизилась к балюстраде и обратилась к Пилату:
— Двенадцать лет у меня не прекращались кровотечения, и я была еле жива. Я попросила, чтобы меня вынесли к дороге, по которой собирался пройти Иисус. Поскольку у меня не было сил даже позвать его, я смогла лишь коснуться края его плаща. И в тот же миг исцелилась.
Она не успела договорить, как рядом с ней встал еще один горожанин.
— Меня видели все в Иерусалиме, — начал он. — Я не ходил даже, а влачился по улицам на костылях, будучи хромым и скособоченным. Иисус протянул руку в мою сторону, произнес слово, и я выздоровел.
Тут подал голос прокаженный:
— И меня он вылечил единым словом.
И одержимый бесами объявил:
— Из меня он изгнал беса, закляв его.
— Ты же видишь, у этого человека власть над демонами! — закричали в толпе.
Пилат обернулся к Иисусу, как бы спрашивая: "Что можешь сказать в оправдание?"
— Да, — отозвался Христос. — Я имею власть над демонами. Но лишь для того, чтобы изгонять их в ад, откуда они вышли. И эта власть, напротив, доказывает, что я послан Господом.
— В третий раз повторяю вам, что этот человек невиновен! — провозгласил Пилат.
— А мы повторяем тебе, римский претор, — завопили в ответ, — мы утверждаем, что он призывает народ к возмущению от Галилеи, где он начал, до нашего города, где кончит тревожить наш покой!
— От Галилеи до сего места? — оживился Пилат. У него появилась надежда снять с себя ответственность. — Значит ли, что человек этот — галилеянин?
— Да, да! — закричали из толпы. — Он галилеянин, а в Писании сказано, что никакого пророка не будет из Галилеи. Смерть лжепророку! Смерть галилеянину!
Пилат обернулся к Иисусу и переспросил:
— Ты и вправду галилеянин, как говорят эти люди?
— Я родился в Вифлееме, но мои отец и мать из Назарета, что в Галилее.
— В этом случае, — удовлетворенно проговорил римский наместник, устремляясь по нежданно открывшемуся для него пути, — ты подлежишь не моему суду, поскольку я прокуратор кесаря в Иерусалиме, но власти Ирода, тетрарха Галилеи.
И он обратился к народу:
— Коль скоро этот человек — галилеянин, он подсуден Ироду, а не мне. Вследствие этого я отправляю его к Ироду, который как раз сейчас находится в Иерусалиме по случаю праздника.
А затем приказал стражникам:
— Ведите этого человека к Ироду и передайте тетрарху, что я, прокуратор Иудеи, отсылаю его к нему, не сочтя себя вправе судить одного из его подданных.
Стражники окружили Иисуса, и тот с привычным смирением и покорностью сошел с лестницы претория.
Тем временем Пилат, услышав, как кольца занавески скрипят по карнизу, обернулся.
На пороге двери, ведшей во внутренние покои, стояла жена.
— Ну что, Клавдия, — спросил он, весьма счастливый тем, что представилась возможность освободиться от этого дела. — Ты довольна?
— Это лучше, чем приговорить его, — вздохнула Клавдия. — Но меньше, чем оправдать…
А тем временем Иисуса вели, вернее, тащили ко дворцу Ирода.
Если бы идти по прямой, дорога заняла бы не более десяти минут. Достаточно было пересечь Большую площадь, пройти по одной из улиц и, оставив справа тюрьму и дворец Правосудия, а слева — ту самую постройку, что после рассказанной Христом притчи о богаче и Лазаре стала известна как дом злосчастного богача, и войти во дворец через дверцу в решетке, напротив горы Акра, всего в сотне шагов от указанного дома. Но в этом случае пытка была бы слишком непродолжительной, мучения праведника не насытили бы всеобщей ненависти. И процессия направилась в Предместье, проследовав перед величественным сооружением, связанным с именем Александра Янная, иудейского царя и первосвященника. Затем Иисуса повлекли в Новый город и протащили от горы Везефа до места, что напротив Женских башен. Только потом, описав столь длинную дорогу, толпа возвратилась в Предместье мимо мавзолея первосвященника и царя Иоанна Гиркана, дошла до Нижнего города и наконец приблизилась к решетке дворца, что, как мы сказали, находится напротив горы Акра.
Дворец Иродов было еще одним из обычных для античности гигантских городских сооружений. Выстроенный целиком из мрамора разных цветов по велению Ирода Великого из Аскалона — того самого, что отравил жену Мариамну, убил двух своих сыновей и устроил избиение младенцев, дворец слыл неприступным как из-за стены в тридцать локтей, окружавшей его, так и благодаря соседству трех башен — Гиппики, Мариамны и Фасаила, — почитавшихся самыми высокими в мире. Что касается внутренних покоев, то они были настолько обширны, что одна только пиршественная зала могла вместить сотню сотрапезников, каждый из которых возлежал бы на ложе не хуже тех, какими пользовались в Риме.
Ирод Антипа, тетрарх Галилеи, никогда не видел Иисуса, но был весьма не прочь познакомиться с ним. А потому, узнав, что того ведут к нему по приказу Понтия Пилата, он приготовился к встрече и спустился в покои, где обычно принимал горожан.
Они уже прибыли.
Неподвижный и, может быть, впервые посуровевший взгляд Христа вперился в тетрарха: Иисус не мог забыть, что перед ним — убийца Иоанна Крестителя.
Это придало облику пленника столько грозного величия, что сам Ирод на мгновение онемел, застыв в недоумении.
— Ну-ну! — наконец промолвил он не без иронии. — Так вот каков великий пророк!.. Да, ты не вовсе мне неизвестен: слух о твоих подвигах дошел до меня. Клянусь здоровьем кесаря, я был в ссоре с Пилатом, но то, что он прислал тебя ко мне, — добрая услуга, и она примиряет меня с ним! Теперь увидим, на что ты способен. До сих пор я сомневался, однако же Господь, вероятно, хочет, чтобы меня убедили, и посылает тебя ко мне, дабы ты на моих глазах совершил такие чудеса, что уж не оставят в сомнении самые недоверчивые умы… Так принимайся за дело. Ну же, Иисус! Я готов посмотреть на твое искусство. Я жду!
Но Христос не соблаговолил ответить. Он все еще не сводил неподвижного взгляда с Ирода, хотя выражение глаз изменилось: из сурового и, мы бы даже сказали, почти угрожающего, каким было сначала, оно стало теперь величественным и спокойным.
Ирод почувствовал: чтобы выдержать этот смущающий его взор, необходимо подхлестнуть себя целым потоком слов.
И он продолжал:
— Что такое? Ты стоишь в столбняке, вместо того чтобы действовать? Что же ты медлишь, Мессия?.. A-а, ты, верно, в сомнении, какое из чудес более всего подходит к случаю… Так я помогу тебе, ибо хочу воздать тебе почести открыто. Ведь ты выдаешь себя за умудренного человека, который старше Моисея, родился раньше Авраама и не больше не меньше как современник этого мира! Посмотри же туда, на вершину горы Мориа, где выстроен храм. Вели ему: "Поклонись мне, ибо я сын Божий!" И если храм склонит перед тобой свою главу, я воздам тебе хвалу и не только оправдаю, но и восславлю.
Иисус хранил молчание.
— Ах, — продолжал Ирод, — я, видимо, потребовал слишком многого! Ничего, я выберу чудо поскромнее, по твоей мерке… Ты воскресил дочь Иаира, ты вернул к жизни Лазаря. Что ж! Обернемся на юг — от храма к гробнице царей Иудейских. Там дремлют останки великого царя Давида. Думаю, ему доставило бы огромную радость повидаться с тобой, человеком его рода и, подобно ему, коронованным на царство. Так произнеси же вот эти простые слова: "Давид, великий пращур мой, выйди из могилы и явись нам!" Как видишь, я благоразумен в своих притязаниях, и прошу у тебя не более, нежели Саул у Аэндорской волшебницы, вызвавшей для него тень пророка Самуила… Что такое? Ты колеблешься? Ты отказываешься?
Действительно, Христос не произнес ни слова и даже не пошевелился.
— Итак, — помолчав, вновь заговорил тетрарх, — ты остаешься глух и нем. Так перейдем к иному. Поскольку ты не можешь приказывать ни храму, ни мертвым, обратись к водам рек и морей — ведь они подвластны тебе, не так ли? Разве лгут те, кто рассказывает, как ты ходил по водам Генисаретского озера, не омочив ноги? Кстати, вон пруды в моем саду; лебеди тоже движутся по их поверхности и не тонут. Выбери, какой из трех прудов тебе больше приглянется, и пройдись по нему как посуху. И тогда я, да, да, я собственноручно сниму с твоей головы терновый венец, который так ее изранил, и водружу на его место свою корону тетрарха Гилидеи!
Но и это третье по счету обращение не заставило Иисуса прервать молчание.
— Вот видишь! — вскричал Каиафа, который вместе со старейшинами Большого совета проследовал за Христом от Пилата к Ироду. — Видишь, тетрарх! Можно ли верить в чудотворные способности этого человека, если теперь он отказывается сотворить чудо, благодаря которому не только спас бы себе жизнь, но сделался бы царем?
— К чему ему становиться царем, — усмехнулся Ирод, — если он им уже является? Разве ты не царь Иудейский, а? Ответь же, Иисус! Не ты ли въехал в Иерусалим как завоеватель, со всеми почестями триумфатора, удостоившись пальм победителя, словно какой-нибудь славный военачальник?.. Белые одежды триумфатора Иисусу из Назарета! Облачите его в белую тогу и ведите обратно к Пилату! Скипетр и корона у него уже есть, теперь будет и белая тога. Недостает только пурпурной мантии… Впрочем, Пилат дарует и ее!
И тетрарх знаком повелел увести осужденного.
Стража, только и ждавшая этого знака, бросилась к Иисусу и повлекла его прочь.
Пилат уже поздравил себя с освобождением от страшной ответственности. Ему не пришлось приговорить невиновного или оправдать его и тем самым вызвать городской бунт. Однако крики, проклятия, но, главное, рев толпы, бушевавшей, как океан в бурю, снова потрясли стены претория и мощные основания Антониевой башни.
Прокуратор еще находился у своей супруги, во внутренних покоях, где они завершали утреннюю трапезу, когда донесся этот шум; они оба бросились к окну, выходившему на площадь, увидели толпу вокруг Иисуса и различили победные выкрики.
Клавдия побледнела.
— Подумай хорошенько над тем, что ты сейчас будешь делать, — обратилась она к мужу. — И помни мою просьбу.
— Я дал тебе обещание, — откликнулся Пилат. — Пока этот человек не будет обвинен в покушении на власть императора Тиберия, его жизни ничто не угрожает.
— Дай мне залог, — попросила Клавдия.
— Вот мое кольцо, — сказал Пилат.
— Иди же и помни, что Иисус — праведник!
Пилат вернулся в преторий и нашел там посланца Ирода, который доложил:
— Тетрарх Ирод, мой повелитель, весьма доволен оказанными ему знаками уважения, то есть тем, что ты послал к нему галилеянина. Он объявляет тебе, что счел его сумасшедшим, а не преступником. А посему — отсылает к тебе снова, чтобы ты поступил с ним так, как тебе угодно или как подскажет твоя совесть… Кроме этого, он поручил передать, что шлет со мной искренний привет и если некое облачко ранее омрачало ваши отношения, то теперь туман рассеялся!
За вестником Ирода вошел Иисус, которого грубо втолкнули лучники. Пока он поднимался по лестнице, его ноги запутались в слишком длинной тунике, он упал, ударившись виском о ребро ступени, и теперь голова его была в крови.
Пилат не смог удержаться и прошептал:
— Этот человек не в руках священнослужителей, но в лапах мясников. И они до срока спешат закласть его.
Затем, подойдя к краю террасы, с высоты которой он уже неоднократно обращался к народу, спросил собравшихся:
— Чего еще хотите от меня, снова приведя этого человека? Вы уже представили его лжепророком, богохульником, возмутителем спокойствия. Я допросил его в вашем присутствии и не нашел ничего для порицания ни в учении его, ни в действиях. Я отослал его к Ироду, который тоже ничего противозаконного не отыскал. Если надобно, чтобы вас удовлетворить, обязательно наказать его, я повелю высечь его плетьми и затем отпустить.
Но этот приговор, хотя и обещавший сильнейшие муки осужденному, не удовлетворил черни. Она уже отведала крови и теперь желала ему большего, нежели порки. Она жаждала смерти!
Поэтому все как один завопили:
— Нет, нет!.. Смерть, смерть!… На крест его! На крест! Распять Иисуса! Распять! На Голгофу!
Но Пилат, не обращая внимания на эти крики, уселся за стол и на листе папируса изящным стилосом из египетского тростника начертал по-латыни следующий приговор:
"Jesum Nazarenum, virum seditiosum, etmosaicce legis contemptorem, per pontifices et principes suce gentis accusatum, expoliate, ligate et virgis cedite.
I, lictor, expedi virgas"[12].
Затем он передал написанное ликтору, который выбежал из претория, чтобы призвать исполнителей.
Наказание лозами, если следовать букве закона, ограничивалось сорока ударами без одного. Здесь содержалась некая пародия на акт милосердия: избавление виновного от последнего удара.
Из оставшихся тридцати девяти тринадцать следовало нанести по правому плечу, столько же по левому, а остальные ниже плеч.
Столб, к которому привязывали осужденного, стоял особняком, имел в вышине десять ступней; в него на высоте от семи ступней и выше были вбиты кольца. К ним притягивали руки жертвы, добиваясь, чтобы вся кожа на теле была натянута и, следовательно, ничто не могло бы умерить силу удара.
Это орудие пытки называли столбом поношений или надругательств, поскольку во время наказания народ был волен оскорбить истязаемого и словом и действием.
Стражники увели Иисуса; но приговор не успокоил, а лишь раззадорил толпу, ибо ни священники, ни фарисеи не добились своего, а потому одни словом, другие деньгами подогревали ярость народа, удваивая усилия, когда она грозила утихнуть.
Прежде чем Иисус приблизился к позорному столбу, исполнители уже заняли свои места. Это были шестеро низкорослых смуглых людей, бывших преступников, ставших палачами. Дубленая темная кожа, худые, но жилистые руки свидетельствовали, что эти люди родились на границе с Египтом. Они набросились на Иисуса, когда он еще на несколько шагов не дошел до позорного столба, вырвали его из рук стражи, разорвали рукава хитона и тунику, чтобы обнажить спину, и, уткнув свою жертву лицом в мраморную колонну, привязали руки к кольцам, вбитым выше остальных, чтобы он касался земли лишь пальцами ног.
Затем двое взяли в руки пучки ореховых прутьев, а остальные ожидали своей очереди, медленно считая удары.
Но большая часть народа не переставала повторять на все лады:
— Распни его! Распни его!
Стоял такой шум, что Пилату, дабы быть услышанным, пришлось позвать горниста.
Тот протрубил, и установилась тишина.
В этой тишине стали явственными три томительных звука: свист лоз, ударявших по спине жертвы, жалобы, полные молитвенных благословений, что срывались с губ Иисуса, и грустное блеянье пасхальных агнцев, которых отмывали в Овечьей купели перед закланием, назначенным на этот же день.
В этом блеянии было что-то трогательное — только слабые голоса пасхальных жертв смешивались со стонами того, кто готовился умереть ради людей.
Все остальные звуки исходили от кричащих и изрыгающих проклятия!
После первых тринадцати ударов палачи сменились. В руках второй пары оказались узловатые ветви колючек. И тотчас на коже, уже испещренной багровыми и синими пятнами, заалели капли крови.
Меж тем толпа у подножия претория продолжала глумиться и реветь; временами звуки горнов призывали ее к молчанию, и тогда в воцарявшейся на несколько мгновений тишине становились различимы резавшие уши звуки ударов, стоны Христа и блеянье агнцев!
Но когда Пилат пробовал обратиться к жителям Иерусалима, его голос заглушали тысячеустые яростные вопли:
— Распни его! Распни его!
После двадцать шестого удара палачи сменились снова и к делу приступила третья пара: у нее в руках были уже не розги и колючки, а кожаные плети с железными крючьями, при каждом ударе вырывавшие клоки кожи и мяса.
Трубачи в третий раз призвали к молчанию, и в установившейся тишине почти угасшим голосом Иисус еле слышно вымолвил:
— Прости им, Отче, ибо не ведают, что творят!..
После тридцать девятого удара страдальца отвязали; его тело превратилось в сплошную рану, силы покинули его настолько, что, едва лишь палачи перестали поддерживать его за плечи, ноги Христа подкосились и он рухнул, привалившись спиной к подножию столба.
Тогда тот, кто должен был бы нанести сороковой удар, но пока не сделал этого, приблизился и, видя, что голова Иисуса запрокинута, прошипел:
— Всех прочих мы избавляем от последнего удара, но тебе, Христос, тебе, Мессия, тебе, сын Божий, надо получить полную меру!
И его плеть прошлась по лицу пытаемого. Иисус, почти теряя сознание, опрокинулся навзничь.
Меж тем несколько падших женщин вырвались из толпы и принялись поочередно плевать ему в лицо, перекидываясь с палачами скабрезными шуточками, пока те оттирали со своих лиц и рук кровь Спасителя, забрызгавшую их.
А на краю площади сбились стайкой несколько женщин, на которых по счастливой случайности никто из любовавшихся бичеванием и вопящих не обратил внимания. Это были благочестивые жены.
Они обступили мать Спасителя. При первых же ударах она рухнула на колени, затем упала лицом на землю и вскоре лишилась чувств. Когда Христа вели к позорному столбу, его исполненные нежного сострадания глаза сумели выхватить ее лицо из толпы, но, к несчастью, потом его привязали так, что лишили возможности обернуться к матери и взглядом поддерживать ее.
Магдалина, немало не беспокоясь, что в ней признают сестру Лазаря и ту, что сопровождала Христа в его скитаниях, при каждом ударе испускала громкие стоны и каталась в пыли, вырывая горстями пряди своих прекрасных золотистых волос.
Марта и Мария Клеопова стояли на коленях и плакали.
Иоанн пытался поддержать Богородицу, столь бледную, что казалось, будто душа ее уже покинула или вот-вот покинет бренное тело.
Но тут, без сомнения, некий ангел неслышно и невидимо пролетел среди этих жалоб и стонов, этих воплей и проклятий беснующейся толпы и нашептал на ухо Христу какие-то божественные слова, ибо запрокинутая голова Иисуса приподнялась, он обеими руками уперся в землю, с трудом встал на колени, и наконец с помощью стражей ему удалось подняться.
К Марии, казалось, снова возвращалась жизнь по мере того, как приходил в себя ее сын: она повторяла все движения Иисуса и оказалась на ногах одновременно с ним.
И тут Христос, протерев окровавленными пальцами залитые кровью глаза, смог на другом краю площади разглядеть свою мать, стоящую с протянутыми к нему руками…
Тем временем Пилат приказал, чтобы после казни Иисуса облачили в красный плащ и привели в преторий.
Надеялся ли прокуратор, издевательски награждая Христа пурпурной мантией царей, смутить толпу или он хотел скрыть от собственных глаз кровь своей жертвы?
Как бы то ни было, Иисуса ввели во двор претория, затем затолкнули в комнату стражи, где накинули на спину старый ликторский плащ, а потом по внутренней лестнице ввели на мост, соединявший дворец Пилата с цитаделью Антония.
Прокуратор пришел туда чуть ранее. Он снова велел протрубить в горн, призывая к молчанию и заставляя все взгляды обратиться к нему.
А в это время, поддерживаемый двумя служителями, появился бледный, бескровный, шатающийся Иисус с камышовой тростью в руке, терновым венцом на голове и в красной мантии на плечах.
— Ессе homo![13] — произнес Пилат.
Из-за перемены в одежде многие не узнали Иисуса, но едва зрители поняли, что за человека им показывают и чего добивается Пилат, они в один голос завопили:
— Распни его! Распни его!
Тут первосвященник сделал знак, что желает говорить. Снова прозвучала труба, и все смолкли.
Среди тишины послышался голос Каиафы:
— Берегись, Пилат, если ты освободишь этого человека, ты не друг кесарю. Ведь он объявил себя царем, и есть другие, что признают его таковым, а тот, кто именует себя царем, восстает против императора.
Пилат почувствовал, что ему расставили ловушку: обвиненный в возмущении против кесаря, Иисус представал уже не лжепророком, богохульником или магом, но бунтовщиком, и здесь лозами не обойтись: дело попахивает веревкой.
Стоит послать донос Тиберию, и подозрительный император может внести в один и тот же проскрипционный список и ненаказанного смутьяна, и слишком снисходительного судию.
Тем не менее, прокуратор решился прибегнуть к последнему средству.
Он чуть слышно отдал приказ центуриону, находившемуся подле, тот спустился с четырьмя воинами и поспешил к тюрьме, расположенной лишь в нескольких шагах от дворца. Он отправился туда за ничтожным убийцей, приговоренным к смерти и ожидающим часа расплаты.
Убийцу звали Вар-Авва, то есть "сын Аввы".
Лишь только он расслышал шаги в проходе, ведущем в его застенок, лишь только заскрежетал дверной засов, он подумал, что пришли распять его, и, вооружившись цепью, собрался защищаться.
При свете факелов центурион и четверо стражей увидели приговоренного, забившегося в самый дальний угол, сжавшегося в комок, с горящими глазами, стиснутыми зубами, с занесенными над головой руками, готового ударить оковами первого, кто приблизится к нему.
Однако это проявление враждебности мало обеспокоило четверых посланных. Они подступили к узнику, прикрывшись щитами, против которых цепь была бессильна. К тому же, прежде чем Вар-Авва сумел занести руки вторично, они ухватили его за ту же цепь. Двое потащили приговоренного вперед, а их товарищи принялись пинками подгонять его сзади.
Выйдя из тюрьмы, Вар-Авва приветствовал новый день, который счел последним в жизни, потоком кощунственной брани.
Завидев огромное скопище народа, он решил, что все собрались ради него, а заслышав крики "Распни его! Распни его!", подумал, что и они относятся именно к нему.
У источника напротив тюрьмы остановились передохнуть какие-то люди, тащившие огромный крест, и у Вар-Аввы не осталось сомнений, что орудие пытки предназначено ему.
Тогда он бросился на землю и стал кататься по ней, вопя и воя.
Стражникам понадобилась еще четверка товарищей в подкрепление, чтобы ухватить за руки и ноги этого отверженного и таким способом доставить на Ксист.
— Вот человек, за которым посылал властительный прокуратор, — отчеканил центурион.
— Хорошо, — откликнулся тот. — Пусть его поставят рядом с Иисусом.
Солдаты подтащили Вар-Авву к Христу. На краткое время перед народом предстали человек-демон рядом с богочеловеком, один — с горящими глазами, сведенным яростью ртом, скрюченными руками, орущий и богохульствующий, другой — мягкий, смиренный, покорный судьбе, молящийся и благословляющий всех.
Глядя на этих двоих, Пилат нисколько не сомневался, что Христос будет спасен, и повелел трубить, чтобы прекратить шум, усилившийся с появлением Вар-Аввы.
— Иудеи, — громко и отчетливо заговорил он. — Существует обычай, по которому в день Пасхи я отпускаю в вашу честь одного из осужденных на смерть… Выбирайте между этим негодяем, одно имя которого всего месяц назад заставляло вас содрогаться, и пророком, которого еще неделю назад вы называли помазанником Божьим.
Вар-Авва побледнел; он едва лишь взглянул на Иисуса и понял: невозможно, чтобы его предпочли этому человеку.
Поднялся невообразимый шум.
— Назовите того, — продолжал Пилат, — кто кажется вам более достойным снисхождения. Так кого же из двоих следует помиловать?
Но ни один голос не прозвучал в защиту Иисуса.
Толпа загрохотала:
— Вар-Авву! Вар-Авву!
Убийца радостно потряс своими цепями.
— Ты слышишь их, Пилат, — прохрипел он. — Ты слышишь! Освободи же меня!
— На крест Иисуса! На крест! — снова завопили внизу.
— Вы не люди, а стая тигров, — воскликнул Пилат. — Ведь я сказал вам и повторяю, что, по моему убеждению, он невиновен!
— Он заговорщик против кесаря! Заговорщик против кесаря!.. Пусть отпустят Вар-Авву и выдадут нам Иисуса!.. Иисуса на крест, Иисуса на Голгофу!.. Распни его! Распни его!..
— Вы хотите этого? — проговорил Пилат. — Что ж, но подождите хотя бы, пока… — и он тихо приказал что-то одному из рабов.
— Смерть! Смерть! — рычала и злобствовала толпа.
— Он умрет, — сказал Пилат. — Но предупреждаю, кровь его падет на вас!
— Да будет так! Пусть кровь его падет на нас, на детей наших и на детей наших детей, но пусть он умрет!..
В это время появился раб, неся в одной руке бронзовую лохань, а в другой узкогорлый серебряный кувшин, полный воды.
— Пусть он умрет, если вы так желаете его смерти, — решительным тоном произнес прокуратор Иудеи, — но я не причастен к вашему преступлению. Мои руки пребудут чисты и не запятнаны кровью праведного!
И перед всеми собравшимися он торжественно, не обращая внимания на град насмешек, на улюлюканье и проклятия толпы, умыл руки.
Но на дне бронзовой лохани он нашел свое кольцо.
— Что это значит? — спросил он.
— Не знаю, — отвечал раб. — Супруга сиятельнейшего, досточтимая Клавдия, сняла его со своего пальца и бросила в лохань, сказав: "Этот залог возвращаю Пилату, не желая, чтобы он оказался клятвопреступником!" И, вся в слезах, опустив на лицо накидку, она удалилась в свои покои.
Глубоко вздохнув, Пилат прошептал:
— Она права: это праведник!..
Через пять минут лучники уже снимали цепи с Вар-Аввы; тот, поняв, что свободен, бросился из претория и нырнул в гущу толпы с такой хищной радостью, что все в испуге отшатывались от него. Пилат же тем временем писал следующий приговор:
"Привести на обычное место казни Иисуса из Назарета, возмутителя спокойствия, злоумышлявшего против кесаря, лже-Мессию, как то было доказано свидетельством большей части его соплеменников, и за осмеяние царского достоинства распять его меж двух злодеев.
Ступай, ликтор, и приводи в исполнение".[14]
Составив и подписав приговор, Пилат отправился к себе.
Претор чувствовал, что так и не договорился с собственной совестью. На душе его было черно, и он нуждался в уединении.
Клавдия не просила о встрече: она понимала, что ее присутствие стало бы лишним упреком мужу. Она удалилась в глубь женских покоев и приказала завесить окна и двери снаружи и изнутри, чтобы до нее не доходил дневной свет и шум.
А тем временем Иисуса вели на форум. Заранее изготовленный крест уже ждал его там.
Спаситель очутился на месте одновременно с двумя ворами, Димасом и Гестасом, которых должны были распять вместе с ним и по этому поводу вывели из тюрьмы.
Один из них молился, другой богохульствовал: срок ожидания казни им сократили на два дня.
Но этих двоих едва ли кто замечал: всеобщее внимание притягивал к себе только Иисус.
Когда он появился меж лучников, шагнув на верхнюю ступень лестницы претория, работники, тащившие крест, поспешили поднести его к нижним ступеням.
Поравнявшись с крестом, Иисус встал на колени и трижды поцеловал орудие своей пытки, которое ему предстояло претворить в символ искупления.
Подобно языческим жрецам, по обычаю лобызающим новый алтарь, который они освящают, Христос целовал этот вечный алтарь своей искупительной жертвы.
Тут воины приблизились и с большим трудом взвалили неподъемный груз на его правое плечо, тогда как на плечи двоих мошенников возложили лишь короткие поперечные перекладины их крестов и привязали как к ярму вскинутые на них руки, а длинные продольные тесины обоих крестов поручили нести рабам.
Двадцать восемь конников, призванных сопровождать эту процессию, выстроились у подножия Антониевой крепости.
Под звуки трубы Иисус, с крестом на плече, поднялся; ему помогли два стража, поддерживая его под руки.
Предводитель маленького отряда всадников встал с четырьмя сотоварищами во главе зловещего кортежа и крикнул:
— Вперед!
Это был Лонгин.
В то же мгновение вся толпа всколыхнулась и разразилась ликующими криками. До сих пор осужденный испытал на себе лишь предварительные истязания. Теперь же начиналась настоящая пытка.
За Лонгином и четверкой всадников следовал трубач. Ему полагалось останавливаться на каждом углу улицы и на перекрестках, трубить и громко оглашать приговор, вынесенный прокуратором.
За трубачом шел отряд пеших стражей в кирасах, со щитами и мечами. За ними, один в намеренно образованном пустом промежутке, шествовал юноша и нес исполненную маслом по белой доске надпись на трех языках: арамейском, латыни и греческом:
ИИСУС НАЗОРЕЙ, ЦАРЬ ИУДЕЙСКИЙ
Вот за этим юношей и шел Иисус; вокруг него и позади двигались пешие воины, а за ними текла неисчислимая, неслыханно густая и растянувшаяся в длину толпа!
Поскольку божественному мученику не по силам было тащить крест, длинный конец которого волочился бы по бугристой иерусалимской мостовой, этот конец на растянутых веревках поддерживали два работника с корзинами, где лежали молотки, клещи и гвозди.
Одну из таких корзин помогал нести очаровательный мальчик с длинными волосами, розовыми щеками и белоснежными зубами; смеясь, он перебирал эти чудовищные предметы и играл с ними!
Правой рукой Иисус пытался чуть приподнимать крест, чтобы тот не так давил на плечо, левой же вынужден был придерживать край слишком длинного одеяния, в котором путались его ноги.
Босые ступни были окровавлены; кровь сочилась из ран на теле, текла по израненному лицу, отчего его бледность еще сильнее бросалась в глаза.
После вечери вот уже много часов он ничего не ел, не пил, почти не спал; потеря крови, лихорадка и жажда мучили его.
Так он пустился в последний путь, который назовут Крестным путем. С этого места каждый шаг его будет сосчитан и тщательнейшим образом изучен благоговейными пилигримами. Итак, от дворца Пилата до места, где крест воткнули в скалистую расщелину — тысяча триста двадцать один шаг или три тысячи триста три ступни.
После первых восьмидесяти шагов силы оставили Иисуса, и он упал в первый раз.
На какое-то время вся процессия пришла в замешательство. Вместо того чтобы помочь Иисусу, поддержав за протянутую руку, палачи принялись бичевать его веревками, а воины кололи наконечниками копий.
Однако, вне всякого сомнения, тот же ангел, что уже приходил на помощь Иисусу, вмешался и сейчас: он принял протянутую руку, которой люди не желали касаться, и без видимой посторонней помощи Христос поднялся.
Но, падая, он ударился головой о камень, и с этой стороны терновый венец глубоко впился в череп. Тем временем толпа выкрикивала, согласуя свои возгласы с ритмом его шагов, что придавало этим звукам сходство с торжественным гимном:
— Славься, Иисус Назорей, царь Иудейский!.. Зачем ты идешь на Голгофу во главе шумной процессии?.. Ах да! Ты желаешь всю Палестину увидеть с высоты нового трона, чтобы узреть распростертым у ног тот Иерусалим, разрушение которого ты предрекал… А ну-ка, назови срок, когда от храма не останется камня на камне? Скажи нам, когда будет так, что ящерицы и ужи станут ползать по лестницам наших домов? Когда же верхушки наших башен зарастут волчцами и терниями? Расскажи нам об этом, пророк Иисус! Открой, помазанник Божий! Поведай, богоподобный Мессия!
Взрыв хохота прибывавшей толпы покрывал выкрики тех, кто уже прошел. Так разбивающаяся о скалы волна морского прибоя заглушает шум предыдущей, уже схлынувшей.
Через шестьдесят шагов после первого падения — все расстояния потом были тщательно выверены, как мы уже говорили, — итак, через шестьдесят шагов на пути к Голгофе Иисуса поджидала Богоматерь. После сечения лозами, которому подвергли ее сына, она покинула форум; к тому же там ее заметили, что тотчас привлекло к ней взгляды недоброжелателей и глухие угрозы. Она попросила Иоанна провести ее туда, где ей можно будет еще раз увидеть сына на его крестном пути.
Там она и ждала.
Заслышав приближающийся, подобный приливу, рокот человеческого моря, увидев первых воинов, за спинами которых уже неясно виднелась согбенная под тяжестью креста фигура ее сына, Пречистая Дева задрожала и не могла унять стоны.
Люди, бежавшие по бокам мрачного кортежа, слышали стенания измученной горем страдалицы и останавливались, чтобы узнать, почему она плачет.
— Кто эта женщина, что так мучается? — спросил один из них.
— Эге! — воскликнул другой. — Разве ты не узнаешь ее? Это же мать галилеянина!
Тогда первый стал правой рукой копаться в поле кожаного фартука, который он держал левой за край, сделав из него большой кошель. Когда он вытащил руку, в ней была пригоршня гвоздей.
— Гляди! — крикнул он Богоматери, — вот подарочек для твоего сына!
Чтобы не упасть, Мария была вынуждена прислониться спиной к стене. В это время мимо нее проследовали Лонгин и его четверо всадников, затем прошагал трубач и, поскольку там был перекресток, остановился, затрубил и прочитал приговор, а затем двинулся дальше. За ним прошли воины, потом — юноша, что нес в руках издевательскую надпись, и наконец с ней поравнялся Иисус.
Он повернул голову в ее сторону, невольно протянул к ней руки, но тут же ноги его запутались в волочащейся одежде, он зашатался, упал вторично — на этот раз на колени и вытянутые вперед руки.
Тут Пречистая Дева уже не смогла сдержать материнских чувств. Она бросилась вперед, расталкивая зевак, стражников, палачей и, пробившись в первый ряд обступавших Спасителя, закричала:
— Сын мой! Сын мой!
— Будь благословенна, матушка, — откликнулся Иисус.
Он обессилел; но сопутствующий ему ангел Господень сумел вдохнуть в страдальца новые силы, — и Христос поднялся. А Богородицу оттолкнули, осыпали бранью, но не ушибли и не поранили, и она упала на руки подхвативших ее Иоанна и Магдалины.
Не заботясь о ней, процессия снова тронулась в путь, и толпа стала кричать:
— Вар-Авва! Где Вар-Авва?.. Почему дали убежать Вар-Авве? Это ему надо было бы вручить трубу. Пусть бы он на каждом углу, перекрестке, у всех закоулков скликал рабов, плетельщиков сетей, крутильщиков жерновов, воров, убийц. Он говорил бы им: "Слушайте, слушайте великую новость: Иисус из Назарета, ваш царь, ждет вас у своего трона на Голгофе. Идите те, что в домах, и те, что снаружи, идите все, сбегайтесь все!.." Да славится Вар-Авва!
Тем временем издалека показался дом Серафии — той, у которой Иоанн брал драгоценную чашу для вечери, той, у которой Иисус, еще ребенком, провел три дня, в то время как родители искали его по всему Иерусалиму. Теперь напротив этого жилища Иисус заметил человека, на голову возвышавшегося над всеми, кто его окружал. Дело в том, что этот человек, чтобы лучше видеть, встал на каменную скамью, сложенную у порога и вытянувшуюся вдоль окна его дома. Справа от него стояла жена, а к ней, встав на цыпочки, прислонилась красивая молодая девушка лет пятнадцати; слева на подоконнике стоял его сынишка лет восьми-девяти, которого отец бережно поддерживал. Наружная стена его дома была увита виноградом с уже набухшими почками, обещавшими укрыть фасад тенистым покровом из листвы: весной и летом — изумрудной, а осенью — рубиново-красной.
Человек этот, как казалось, с мрачным нетерпением ожидал приближения Иисуса; вместе с толпой хлопая в ладоши, он выкрикивал: "Идите те, кто внутри, и те, кто снаружи, убийцы, воры, крутильщики жерновов, плетельщики сетей, рабы, — приходите все: ваш царь ожидает вас, и трон его — на Голгофе!"
Когда же Иисус подошел ближе, этот человек указал на него жене:
— Ого! Видишь сияние вокруг головы этого мага? Разве потом не будут божиться, что это ореол истинного пророка?
На что женщина отвечала:
— Сколько я ни смотрю, Исаак, ничего особенного не вижу.
— Это возможно, но я-то вижу, я вижу… Кажется, будто оно составлено из самых чистых солнечных лучей: вот еще одна из его колдовских проделок!
А Иисус приближался.
— Ах! — продолжал этот человек. — Вот когда бы я хотел держать в руках орла цезарей! Теперь мы бы посмотрели, смог бы ты склонить его себе под ноги, будто ты император какой! Где же теперь твоя сила? Ведь ты шатаешься, гнешься и вот-вот упадешь под крестом!
И действительно, Христос был согнут, шатался и едва не падал под столь тяжкой ношей. Вот почему, увидев скамью, он отклонился от прямого пути, сделал шаг в сторону к тому, кто на ней стоял.
— Исаак Лакедем, — произнес Христос, — это ты?
— Да, я, — откликнулся тот. — Чего тебе нужно от меня, колдун?
— Меня мучит жажда, дай мне немного воды из твоего колодца.
— Колодец высох.
— Я устал, Исаак, помоги мне нести мой крест, — продолжал Иисус.
— Я тебе не носильщик. Ты называешь себя сыном Божьим, призови одного из ангелов своего отца, он поможет тебе!
— Исаак, мне трудно идти дальше… Позволь мне чуть-чуть отдохнуть на твоей скамье.
— На моей скамье нет места ни для кого, кроме меня, жены и детей… Ступай, ступай!
— Позволь мне хотя бы сесть на твой порог: там никого нет.
— Порог мой не для колдунов, лжепророков и богохульников… Ступай!
— Протяни лишь руку и достань одну из табуреток в твоей лавке.
— Нет, ведь если ты на нее сядешь, мне придется ее сжечь… Ступай!
— Исаак, Исаак! Эта табуретка станет для тебя золотым престолом в царстве Отца моего!
И Иисус с умоляющим видом сделал еще шаг к бывшему легионеру.
— Вон отсюда! Вон! — закричал тот — Разве не видишь, что мой виноград сохнет при твоем приближении?.. Прочь! Смотри: дом мой содрогается лишь оттого, что ты попросил позволения на него опереться. Назад! Вон дорога прямо перед тобой, иди своей дорогой!
И, соскочив со скамьи, он так яростно оттолкнул Иисус, что тот упал в третий раз.
— Ступай! Ступай! Ступай! — твердил легионер.
Иисус приподнял крест и встал на одно колено.
— Несчастный, — проговорил он. — Я упорно желал спасти тебя, а ты упорно желал себя погубить… "Ступай!" — говоришь ты? Проклятие тебе за то, что вымолвил это слово!.. Мне предстоит еще лишь несколько шагов сделать с этим грузом на плечах, и все будет кончено. А ношу, оставленную мной, взвалишь на себя ты! Другие причастятся тела моего, крови и духа — ты же унаследуешь страдание мое. Только для тебя оно не будет иметь конца и продлится до истечения сроков жизни людской на этом свете, до конца времен!.. Тебе, несчастный, что сказал мне "Ступай!", —
тебе суждено идти вперед вплоть до Судного дня! Поторопись же: приготовь сандалии и дорожный посох. А пояс не готовь — отчаяние перетянет чресла твои и обхватит грудь твою. И станешь ты вечным скитальцем, вечным странником, ибо бессмертие уготовано тебе! Я жаждал, а ты отказал мне в питье — ты выпьешь до дна горький осадок на дне моей чаши. Моя крестная ноша давила мне на плечи, ты отказался разделить ее со мной — никто не поможет тебе вынести груз собственной жизни. Я был утомлен, а ты не позволил мне отдохнуть на твоей скамье, на твоем пороге, не дал табуретки, чтобы мне сесть, — я отказываю тебе в могиле, где ты бы упокоился сном!
— Ох-ох! — пробормотал Исаак, пытаясь усмехнуться, хотя его зубы стучали, смертельный холодный пот потек по лбу и спине, а колени задрожали, словно утомились более Иисусовых. — Ты хотя бы оставишь мне время пообедать с женой и детьми? Или нет?
— Да, — ответил Иисус. — Но тебе отпущено не более, нежели осужденному, которого положено не беспокоить, пока не истек срок одной трапезы… Да, ты пообедаешь с ними, но сегодня же вечером ты отправишься в бессрочное странствие. Ты будешь блуждать бесконечно и бессчетно раз появляться то там, то здесь, так что в конце концов все сотворенное Богом — от каменного утеса до человека — узнает тебя. При виде тебя орел, парящий в облаках, замрет и прокричит тебе: "Ступай, отверженный!" Коршун высунет голову из гнезда и, остановив на тебе налитые кровью глаза, заклекочет: "Ступай, отверженный!" Змея выползет из своей норы, поднимет перед тобой плоскую голову с раздвоенным языком и прошипит: "Ступай, отверженный!" Ты увидишь, как поблекнет и потухнет звезда, что тысячу лет будет слушать, как в молчании ночи твои слезы одна за другой катятся в бездонную пропасть вечности. И, умирая, звезда шепнет тебе: "Ступай, отверженный!" Ты будешь следить, как змеится река по равнинам, лесам и лугам, ты будешь идти по ее течению, как и она, никогда не отдыхая, а океан, останавливающий ее бег, не захочет остановить тебя и прошумит: "Ступай, отверженный!" В города, которые ты оставил цветущими, когда они отторгли тебя, ты будешь возвращаться вновь, заставая их уже в руинах, и призрак мертвого города подберет камень из своих развалин и кинет в тебя со словами: "Ступай, отверженный!" Ты будешь, повторяю, идти и идти, останавливаясь лишь для того, чтобы совершить — борясь со мной или во славу мою — лишь то, что тебе предназначено, ибо станешь орудием Провидения. Так будет до дня, когда я вернусь на землю!
И обессилев, Иисус вновь упал под тяжестью креста.
Тут из дома напротив выбежала женщина и, увидев лицо Спасителя, залитое слезами и кровью, покрытое пылью, подала на вытянутых руках белый алтарный покров со словами:
— Сладчайший господин мой Иисус, благоволите утереться этим тонким полотном, оно только вышло из рук ткача, отбелено утренней росой на луговых травах и еще не запятнано ничьим прикосновением.
Иисус ответил:
— Благодарю, добродетельная Серафия, дар твой желанный, ведь ты видишь, как я страдаю. Только утри мне лицо сама: я не могу оторвать рук от земли…
Благочестивая женщина бережно промокнула платом лицо Иисуса, стирая слезы, кровь и пыль.
— Хорошо, — сказал он. — А теперь взгляни на плат свой.
Серафия глянула и вскрикнула.
Лик Иисуса неизгладимо запечатлелся на нем и ярко сиял, а от тернового венца, что ранил лоб Христа, исходили лучи света, символ его божественной природы.
Каждый имел возможность увидеть чудесный отпечаток, ибо Серафия на какое-то время застыла, растянув плат в вытянутых руках и не смея поверить, что ей выпала такая честь.
— С этого дня, — молвил Иисус, — оставь имя Серафии и зовись Вероника[15].
— Я поступлю как угодно моему господину и повелителю! — воскликнула Серафия, упав на колени.
Меж тем все, кто окружал Иисуса и слышал, как он проклял легионера, шептались, охваченные ужасом.
Лонгин бормотал:
— Почему это все время, пока осужденный говорил, моя лошадь плакала?
Пеший воин недоумевал:
— Почему это все время, пока осужденный говорил, мой меч стенал в ножнах?
Копьеносец также не находил объяснения:
— Почему, в конце концов, все то время, пока осужденный говорил, копье содрогалось у меня в руке?
Те же, кто видел чудо, пребывали в еще большем замешательстве.
Какой-то человек тряс головой и шептал:
— Я никогда не знал страха, но вот сердце рвется из груди, словно испуганный олененок! Открой дверь, жена, я хочу войти в дом и не выходить, пока этот день не кончится.
Женщина трясла головой и тихо ныла:
— А если все же это некий Бог, неведомый Бог, которого весь мир ожидает, как поговаривают… Ох-ох-ох! А я-то его оскорбила и побила… Матушка моя, открой мне дверь, я хочу возвратиться к тебе и спрятать лицо на груди твоей… Может статься, он меня не разглядел? Тогда в день Страшного суда он пройдет мимо, не узнав меня.
Ребенок с корзинкой, сжимавший в кулаке гвозди, тряс головой и хныкал:
— Почему гвозди так жгут руку, а я не могу ее разжать?.. Отец, открой мне дверь и вырви из руки раскаленные гвозди!
И мужчина выбирался из толпы и бежал.
И женщина выбиралась из толпы и бежала.
И ребенок выбирался из толпы и бежал.
Тем временем процессия снова тронулась в путь, и те, кто ничего не видел и не слышал — слепое, бессмысленное людское стадо — продолжали орать и петь:
— А ты, Пилат, возьми кувшин серебряный и лохань бронзовую! Пилат праведный, умой руки именем Рима!.. Ах, ты забыл нам раньше рассказать, что Рим — такая невинная девственница, что никогда не наденет на пальчик колечка из крови… Умывай руки, Пилат, нам-то какое дело! У нас, кроме тебя, кесарева прокуратора, кроме Ирода, тетрарха Галилеи — у нас новый государь — Иисус из Назарета, царь Иудейский! А если кто сомневается, пускай прочтет вон ту надпись на трех языках… Ну, иди, иди, добрый царь, иди на Голгофу с двумя разбойниками. Один из них будет тебе носителем опахала, другой — виночерпием. Иди на Голгофу, и завтра орел с горы Кармель спустится к тебе и сорвет венец терновый с твоей головы и, держа его в когтях, будет летать с севера на юг, с запада на восток и кричать: "Земля, смотри на меня, я несу по всему миру корону Иисуса Назорея!"
И взрывы хохота толпы накатывающейся заглушали голоса толпы схлынувшей, как волна прибоя, ударяясь о скалы, заглушает звук волны отступающей.
Вот так текли во множестве люди, подобно реке, готовой без остатка броситься в море, оставив ложе свое сухим и пустынным…
Лишь Исаак Лакедем застыл молча, словно бы окаменев, на том же месте, где его застигло Иисусово проклятие.
Однако, когда шум, крики, смех, ругань и богохульные восклицания замерли по другую сторону Древних ворот, отверженный, казалось, постепенно пришел в чувство. Он огляделся, увидел, что остался один, обеими руками хлопнул себя по лбу и кинулся в дом, закрыв за собой дверь на все засовы.
Но вот Иисус дошел до подножия Голгофы.
Чуть ниже того места, где он проклял Исаака и оставил на руках у Серафии свое нерукотворное изображение, находился перекресток, куда выходили три улицы. Там Иисус споткнулся и упал, а крест перевернулся и остался лежать в нескольких шагах от него.
Люди, отправлявшиеся в храм, сострадая несчастному, стали громко говорить:
— Разве вы не видите, что бедняга при смерти?
И тогда некоторые фарисеи, желавшие до конца насладиться зрелищем казни, закричали стражникам:
— Эти люди правы: так мы не доведем его живым до вершины Голгофы. Найдите кого-нибудь, кто бы помог ему нести крест.
Стражи огляделись. Поскольку же большинство из них, хотя и состояли на службе у императора Тиберия, были иудеи, то сразу выделили из толпы человека в сопровождении троих детей, язычника, поклонявшегося богу Юпитеру. Его-то они схватили и подвели к Иисусу.
Звали этого человека Симон. Он был родом из Киринеи, а по ремеслу садовник. Солдаты вырвали у него из рук вязанку хвороста и заставили нести на плече один из концов креста.
Симон вздумал было воспротивиться, но не тут-то было. Служители пригрозили ему: кто замахнувшись рукоятью меча, кто древком пики. Ему пришлось стать за спиной Иисуса, а трое его детей шли рядом и плакали, поскольку не понимали, чего хотят от их родителя, и боялись, что его самого распнут.
Женщины, замешавшиеся среди шедших близко от головы процессии, взяв детей за руку, успокоили их; это удалось легко: двое были уже большими, десяти-двенадцати лет, и лишь третьему едва минуло шесть.
Сначала Симон справлял свою повинность с отвращением, но, вставая, Иисус одарил его таким благодарным взглядом и сказал ему несколько столь проникновенных слов, что киринеянин начал неясно догадываться: быть может, он извлечет в будущем более утешения, нежели позора из той случайности, благодаря которой судьба столкнула его с Иисусом.
Пройдя под аркой Древних ворот, перейдя через мост, перекинутый над Долиной мертвых, оставив слева гробницу пророка Анании, Иисус оказался перед несколькими женами и девами иерусалимскими.
Как раз тогда он чуть не упал. Но Симон Киринеянин, уперев в землю свой конец тесины, подбежал к Христу и поддержал его.
Женщины, ждавшие Иисуса, оказались из числа тех, кто слушал, как он проповедовал. Некоторые из них были даже в родстве с Иоанной, женой Хузы, и Марией, матерью Марка, поэтому они пришли явить жалость к нему, а не оскорблять. Заметив же, что он так бледен, слаб и изувечен, они заплакали и протянули свои головные накидки, чтобы он мог осушить лицо.
Но он, обернувшись в их сторону, сказал:
— Дщери иерусалимские! Не плачьте обо мне, но плачьте о себе и о детях ваших. Ибо приходят дни, которые скажут: "Блаженны неплодные, и утробы неродившие, и сосцы непитавшие!" Тогда начнут говорить горам: "Падите на нас!" и холмам: "Покройте нас!"
Женщины попытались пробиться к Иисусу. Одна из них несла ему серебряную чашу с вином, согретым с ароматическими травами, в надежде, что ей удастся приблизиться к Спасителю настолько, чтобы дать ему омочить губы. Но стражники их всех так грубо отталкивали, что вино выплеснулось и разлилось по земле.
Иисус, однако, укрепился на ногах, и все тронулись далее. На вершину Голгофы вела извилистая, усыпанная острыми камнями дорога. Иисус поднимался с трудом и, потратив около четверти часа на то, чтобы сделать сто шестьдесят шагов, упал в пятый раз.
Но он был почти у цели. Поэтому с него сняли крест и отослали Симона, хотя тот уже хотел остаться, столь нежной жалостью он проникся к страдальцу. Однако стражи не позволили ему этого и прогнали прочь.
Иисус же утешил его и отблагодарил словами:
— Иди спокойно, Симон, мы еще встретимся в царстве Отца моего!
Весь холм был оцеплен лучниками, занявшими свои места за два часа до прихода Иисуса: Каиафа не мог поверить, чтобы апостолы и ученики Христа не попытались силой отбить учителя.
Этих лучников привел Авен Адар.
То, что на холм стянули столько войска, объяснялось еще и подозрением, что Иуда, как и апостол Симон, принадлежал к секте зилотов, поклявшихся освободить Иудею любой ценой, и предал он своего учителя не из зависти или алчности, а желая подтолкнуть его к какому-то решительному действию.
Вот почему Каиафа попросил у Пилата подкреплений, а прокуратор в свою очередь умножил число дозорных, разослав их по всему городу, особенно в квартал Везефы и предместье Офел, где жило много сторонников Иисуса.
Увы! Если бы Пилат сейчас мог видеть Иисуса, когда тот, шатаясь, стоял у креста, колеблемый то утихавшей, то усиливавшейся болью, словно тростник под ветром, он бы поверил в сказанное ранее пророком: "Царство мое не от мира сего!"
А нужно было еще приготовить крест, все части которого, пока не соединенные, лежали на земле. И божественный мученик должен был улечься на орудие будущей пытки, чтобы палачи измерили его руки и ноги. Когда же мерку сняли, ударом ноги его скинули с тесины.
Он уже не мог идти, поэтому два стражника грубо схватили его под мышки, рывком поставили на ноги и оттащили на двадцать шагов в сторону.
Именно там они собирались раздеть его и прибить к кресту.
Палачи между тем заканчивали последние приготовления. Кресты обычно ставили на самой вершине скалистого холма. Там уже вырыли три ямы, а в двадцати шагах оттуда, как мы уже сказали, на древе крестов укрепляли перекладины, прибивали деревянные бруски, поддерживающие ноги, сверлили отверстия в досках с надписями, чтобы привязать их, и делали выемки на месте выступающих частей тела, чтобы оно плотно прилегало и держалось на кресте. Если бы пытаемый обвис, вся тяжесть пришлась бы на руки, к тому же у Иисуса были тонкие, слабые кисти и запястья — они могли бы не выдержать.
Пока что на вершине топталось восемнадцать солдат, восемнадцать лучников и столько же палачей. Одни суетились около двух разбойников, другие — у креста Иисуса или вокруг самого Христа. Их дубленая темная кожа, иноплеменные лица, невероятно белые зубы, мелкокурчавые, как у негров, шевелюры делали их весьма похожими на демонов, занимающихся каким-то адским ремеслом.
Пока что они принялись раздевать Иисуса.
Сначала с него совлекли красную мантию, перевязь, утыканную гвоздями, глубоко избороздившими кожу вокруг чресел и там, где она крест-накрест перетягивала грудь и спину. Потом с него сняли шерстяную белую тогу, в которую его обрядил Ирод. И наконец дошла очередь до красного хитона, по рассказам, сотканного Богоматерью для ребенка и потом, пока он подрастал, остававшегося всегда новым, чистым и пригнанным впору. Этот хитон без швов был чудесным, как все, что было связано с божественным чудотворцем. Хитон сняли со всеми предосторожностями: воины надеялись его продать, а чтобы не делить, как другие одежды, его заранее решили разыграть в кости.
Оставался еще последний льняной хитон, но он пристал к коже из-за бесчисленных ран и царапин, покрывавших все тело, был почти весь пропитан засохшей кровью от груди до спины и полностью утратил первоначальный цвет. Если бы его увлажнили холодной водой, это утишило бы боль, когда его отдирали от кожи; однако палачи сочли бесполезными даже такие предосторожности по отношению к подобному подопечному. Так как они уже разрезали рукава, когда секли Христа, то теперь изо всей силы рванули ткань: один с груди, а другой со спины. У Иисуса вырвался слабый стон, на который откликнулись храмовые трубы: это оповещали о заклании пасхального агнца. Все раны Христа разом открылись; он сел, точно рухнул, на камень и попросил глоток воды. Тогда лучники подали ему смесь равных частей вина, мирры и желчи, каковую давали всем осужденным, чтобы притупить боль. Но Иисус, лишь пригубив питье, отвел его рукой и отказался выпить.
Когда крест был готов, его подтащили к месту, где должны были поднять, и придвинули основанием к вырытой яме.
Затем двое палачей схватили Иисуса, готовясь приступить к распятию.
В этот миг обычные преступники, как правило, пытаются сопротивляться, напрягают тело, отталкивают исполнителей, сквернословя и вопя. Иисус же лишь прошептал слова "И к злодеям причтен" из пророчества Исайи и, подойдя к кресту, — правда, надо сказать, медленными и слабыми шагами, но лишь потому, что силы изменяли ему, — сам лег на указанное место, безропотно и смиренно припав к презренной тесине, которую пролитая им кровь превратит в древо спасения.
Тут палачи схватили его правую руку и притянули к правой стороне перекладины. Один из них стал коленом ему на грудь, чтобы подавить дрожь и судороги боли, другой разжал пальцы, третий в раскрытую ладонь упер острие гвоздя и пятью ударами молотка прибил к столбу эту руку, которая никогда не протягивалась для чего-либо иного, кроме благословения!
При первом ударе молотка кровь брызнула в лица державшего руку и вбивавшего гвоздь.
Иисус громко застонал.
Палачи перешли к левой руке, но увидели, что она на две или три пяди не доходит до предназначенного ей места.
Тогда один из мучителей обвязал веревкой запястье и, напружинив ноги, упершись ими в камень, выступавший из земли, будто часть какого-то гигантского остова из другого, плохо захороненного мира, стал с силой тянуть, пока кости не вышли из суставов и левая рука не пришлась на нужное место.
Пока это продолжалось, грудь Иисуса вздымалась, несмотря на то, что палач давил на нее своими коленями; ноги Христа поджимались к животу.
Левую руку привязали, как правую, так же раскрыли, прижали и прибили пятью ударами молотка.
Гвозди же были восьми или десяти пядей в длину, треугольные, с круглой выпуклой шляпкой; их острый конец выходил с другой стороны тесины.
Стук молотка не заглушал стонов Иисуса, которым вторили иные стенания.
То были стенания Пречистой Девы.
Из жалости или жестокости — кто осмелится выбрать, какое из двух слов здесь подходит больше? — лучники допустили на вершину холма мать Иисуса, чтобы она могла присутствовать при казни сына.
Мария стояла в двух десятках шагов от креста, бледная, полумертвая, шатающаяся, словно измятая лилия. Благочестивые жены поддерживали ее, не давая упасть.
Магдалина же, чтобы не усугублять мучений Богородицы рвавшимися из груди криками, закусила зубами волосы и в молчании раздирала ногтями лицо.
Христос был уже уложен на крест и не мог повернуть головы, но, даже отдавшись на волю собственных страданий, он, тем не менее, распознал, что этот мучительный стон, казавшийся эхом его собственных стенаний, исходит из груди Богоматери, и прошептал:
— О матушка, да будешь ты благословенна меж женами за все страдания, какие претерпела и еще претерпишь!
Оставалось пригвоздить его ноги.
Под них уже прибили выступающий брусок, чтобы, как было сказано, тело нашло опору и не обвисло на руках, иначе гвозди могли прорвать ладони. Но и здесь, потому ли, что плохо сняли мерку, либо из-за того, что сухожилия ног, подтянутых к животу, судорожно сократились и ноги из-за этого стали короче, — как бы то ни было, а брусок оказался прибит слишком низко.
Палачи впали в бешенство. Им казалось, что их жертва не желает вытягиваться им назло.
Полные ярости, они набросились на Иисуса и, привязав его локти к перекладине, а торс к древу креста, чтобы не порвать ладоней, они стали растягивать веревками правую ногу. Сделали три мощных рывка — при каждом ребра хрустели, а из уст Христа вырывался лишь тихий стон:
— О Господи!
И уста Марии откликались словно эхом его страданий:
— О сын мой!
Затем пришла очередь левой ноги. Ее притянули к правой, и сначала особым буравом проделали отверстие в кости, поскольку боялись, что иначе погнется острие гвоздя, а потом вбили и гвоздь, сильно ударяя по нему молотком.
Понадобилось четырнадцать ударов, чтобы чудовищная стальная игла, пробив обе ноги, вошла в дерево на нужную глубину.
Во время этой ужасной пытки Иисус только шептал слова псалмопевца: "Пронзили руки мои и ноги мои, и можно было бы перечесть все кости мои!"
Богородица же не произнесла больше ни слова. Она лишь плакала, стенала и умирала тысячью смертей.
Когда с пригвождением Христа было покончено, над его головой прибили надпись на трех языках, сделанную по повелению Пилата.
А затем наступило время ставить крест.
Семь или восемь лучников сгрудились, чтобы приподнять его, двое или трое поддерживали основание, направляя в вырытую для него яму. По мере того как крест поднимался, длины рук человеческих более не хватало, чтобы его удерживать. Пришел черед крюков и копий. Наконец, встав почти отвесно, вся постройка с тяжким грохотом рухнула в яму, где было около трех ступней глубины.
От ужасного толчка Иисус издал новый крик боли, его растянутые кости ударились одна об другую, раны раскрылись еще шире, и кровь, двигавшаяся затрудненно по перетянутым веревками жилам, брызнула отовсюду.
То было самое мучительное мгновение в жизни человечества — миг, когда шатающийся крест застыл, и все ощутили, как дрогнула земля при глухом звуке удара дерева о каменистое ложе.
Искупитель земных грехов явился миру распятым.
Внезапно наступила полнейшая тишина, не прерываемая ни стонами Иисуса, ни плачем Богоматери. Брань палачей, проклятия фарисеев, трубы в храме — все смолкло.
Лишь ухо ангелов слышало, как движутся в бесконечности тысячи миров и среди них звучат, эхом передаваясь из конца в конец вселенной, слова, что Иисус в третий раз произнес в душе своей, поскольку не имел уже сил говорить громко: "Прости им, отче, ибо не ведают, что творят!"
Христос висел между Димасом, находившимся от него справа, и Гестасом, чей крест стоял слева. Палачи повернули его лицом на северо-запад, ибо нужно было, чтобы слова пророка воплотились во всех мелочах, а Иеремия сказал: "Как восточным ветром развею их пред лицем врага; спиною, а не лицем обращусь к ним в день бедствия их". А задолго до того царь-пророк сказал в псалме шестьдесят пятом: "Очи его зрят на народы!"
В эту минуту вид Иисуса надрывал душу, но и возвышал ее. Кровь струилась по лицу его и заливала глаза, текла по рукам, по ногам, на лоб падали окровавленные волосы, борода приклеилась к груди; плечи, руки, запястья, ноги и, наконец, все тело так напряглись и распрямились, что можно было сосчитать все кости груди — от ключиц до самых нижних ребер. Оно бледнело и голубело по мере того, как кровь покидала его.
И во всей природе, как уже говорилось, настал миг необычайной тишины, когда боль от толчка приглушила даже крик пытаемого. Но вскоре Иисус приподнял голову… Едва ее сын зашевелился, ничто уже не могло удержать Богоматерь. Она бросилась к кресту, шатаясь, дошла до него и пала на колена у подножия, обняв его с такой нежностью, будто это ее дитя…
Иисус опустил к ней глаза.
— Матушка, — проговорил он. — Вспомни, что я тебе сказал тридцать лет назад в Египте, указывая на злого разбойника, не желавшего нас пропустить, и доброго, который выкупил у него нашу свободу?.. Я сказал тогда: "Матушка, через тридцать лет иудеи распнут меня, и воры эти будут висеть на крестах у меня по бокам: Димас справа от меня, а Гестас — слева. И в этот день Димас, добрый разбойник, опередит меня на пути в рай!"
Оба вора, услышав это, подняли головы.
— Ага! — вскричал Гестас, — ты хочешь этим сказать, что ты Мессия?.. Прекрасно, если так, то спаси нас и спасайся сам… Но нет, какой ты Мессия, раз позволил себя распять? Ты лжепророк, богохульник и маг!
Но тут вступил Димас:
— Как ты можешь оскорблять этого человека? Вот я молюсь о нем и оплакиваю его, ибо признаю в нем пророка, своего повелителя и сына Божьего!
При этих словах доброго разбойника среди стоявших на холме произошло какое-то движение. Солдаты расстроили ряды и позволили любопытным приблизиться к крестам. Голгофа сверху донизу, как муравейник, кишела людьми. Тысячи зевак облепили внешние стены, башни и крышу дворца Ирода.
И тогда те, кто был ближе к Иисусу, начали поносить его, крича:
— Ну что, самозванец! Так ты не захотел обрушить храм и отстроить его заново за три дня?.. Ты не смог вызвать мертвых, как хвалился?.. Ты уже не хочешь заставить воды Иордана повернуть вспять и течь в Генисаретское озеро?.. Других спасал, а себя самого не можешь спасти! Если ты царь Израилев, сойди теперь с креста, и мы уверуем в тебя! Уповал на Бога? Пусть теперь Бог избавит тебя, если ты угоден ему! Сойди с креста, если ты сын Божий!..
— Эй! — кричал злой разбойник. — Разве вы не видите, что он негодяй, преступник, колдун? Не зря вы предпочли ему Вар-Авву, нашего друга и сотоварища!
— Помолчи, Гестас, ох, помолчи лучше, — просил добрый разбойник. — Неправда: Вар-Авву осудили за дело. И нас осудили по заслугам. Если мы страдаем, то это справедливо, нам воздается по преступлениям нашим… А он невиновен! Подумай же, Гестас, ведь пробил твой последний час. Вместо того чтобы кощунствовать, покайся!
И Димас обернулся к Иисусу, моля:
— Господи, Господи! Я большой грешник и осужден справедливо… Господи, Господи, сжалься надо мной!
Иисус ответил ему:
— Успокойся, Димас, я в благости моей принимаю тебя!
Едва прозвучал этот ответ, как густой красноватый туман поднялся от земли к небу, солнце погасло и задул ветер пустыни.
Было около половины первого пополудни.
В тот миг, когда Иисус, словно изливая божественный бальзам на раны, приобщал душу доброго разбойника к надежде на жизнь вечную, Исаак Лакедем при закрытых на все запоры дверях, при наглухо замкнутых окнах сидел со своей семьей за пасхальной трапезой.
Она происходила в комнате с окнами во внутренний двор и с выходом на улицу через его лавочку. За общим столом собрались отец и дед Исаака — оба седовласые (самый седой — ста лет от роду!), а также его жена тридцати четырех лет, пятнадцатилетняя дочь и девятилетний сын.
В люльке спал полугодовалый ребенок. Бабушка жены Исаака, превратившаяся в бессмысленное и беспомощное существо, что-то бормотала, тряся головой. Жалкое создание, она говорила бессвязно, потому и сидела в стороне, в кресле, куда ее сажали утром и откуда ее забирали лишь на ночь.
Исаак, мужчина сорока трех лет, в своей семье был средним звеном полной цепочки возрастов — от колыбели до могилы.
Пасхального агнца уже разрезали. У каждого на блюде лежала его часть, и то, что почти у всех мясо было едва тронуто, показывало, что еда в этот день мало занимала сотрапезников.
Домочадцы были мрачны и молчаливы. Чудовищное проклятие нависло над всем семейством, освещаемым дрожащим, неверным светом лампы, что свисала со стены.
Только сын, по малолетству не захваченный уличными впечатлениями и страхами, напевал и смеялся.
Он завел песню, в которой, по обыкновению всех детей, сочинят одновременно и слова и мелодию. Другие если и говорили, то почти шепотом. Исаак хранил безмолвие, опустив голову на грудь и запустив обе руки в густые волосы. Жена смотрела на него глазами, полными тревоги и страха.
А мальчик пел вот что:
Если я стану воином, воином, как и отец мой, — я потом возвращусь в дом с красивой кирасой в чешуйках, в красивом золоченом шлеме, со славным острым мечом, — если я стану воином, воином, как и отец мой.
Если я стану купцом, купцом, как и мой дед, — я возвращусь из Тира и Иоппии с большим кожаным кошелем, полным золота и серебра, — если я стану купцом, купцом, как и мой дед.
Если я стану моряком, моряком, как и мой прадед, — я вернусь из плавания по морю, что виднеется с гор, в красивом плаще цвета волны, с красивой седой бородой, — если я уйду в море моряком, моряком, как мой прадед.
И только если умру я, умру, как отец моего прадеда, — я не приду вовсе, ведь говорят, что мертвые спят вечно в своих могилах, — если они умирают, как умер отец прадеда!
Один только Каин не может умереть, — неправда, будто его убил племянник Ламех: Каин не мертв, а приговорен жить вечно, потому что убил брата Авеля, — только Каин, Каин жив и умереть не может!
И когда какой-нибудь завоеватель, завоеватель ведет на бой своих воинов, Каин, первый убийца на свете, садится на своего коня Семехая, который потеет кровью, и скачет, крича: "Ступай! Ступай! Ступай!.." — когда завоеватель, завоеватель отправляется на бой!
И когда чума, чума идет по земле, Каин, первый убийца на свете, садится на птицу Винатейн, что летит быстрее чумы, и кричит чуме: "Ступай! Ступай! Ступай!.." — когда чума, чума идет по земле.
А когда буря, буря вздымает морские волны, Каин, первый убийца на свете, садится верхом на рыбу Махар, что плывет быстро как ветер, и буре, буре кричит: "Ступай! Ступай! Ступай!…"
Исаак не смог дальше вытерпеть повторений ужасного слова, сказанного Христом. Он стукнул кулаком по столу и поднялся со словами:
— Ради кесаря и всех его побед, женщина, уйми же этого ребенка!
Сын удивленно взглянул на отца и замолк.
Давящая тишина еще более сгустилась. Слышалось лишь невнятное бормотание дряхлой старухи. Но неожиданно в этих словах забрезжила мысль, и из ее уст полилась странная, ни на что не похожая баллада:
Есть малая трава в три листика, и на каждом листике пятнышко крови, а в цветке вместо венчика — терновый венец.
— Травка, а травка, почему у тебя на каждом листике капелька крови, почему вместо венчика — терновый венец?
— Старая бабушка, ты все знаешь, ты должна знать об этом. Ты не знаешь, старая бабушка? Сейчас я тебе расскажу.
Вчера в молчаливом саду на горе Гефсиманской Спаситель встал на колени, и был он смертельно печален!
Небо было без звезд, ученики уже сном забылись, и только Господь не спал, томила его тревога.
Тогда подступил к нему Сатана, и от слов его вместо пота со лба закапала кровь.
Капля за каплей падали на меня, все потемнело вокруг, и даже Господь, сам Господь не имел сил застонать.
И вот я сказала ему тонким своим голоском, тихим, как у всех трав: "Господи! Господи! Твоя кровь течет мне на листья, а с них каплет на землю.
Дай же мне руки — и не пророню ни капли твоей драгоценной крови, и сохраню кровь спасения!"
А было так тихо, что мой голос достиг престола Всевышнего, и Всевышний мне сказал:
"Пусть будет так, как ты, малая травка, просила. Вовек не сотрется с твоих листьев кровь моего сына!
Когда же раскроешь цветочный бутон, пусть вместо венчика будет терновый венец, похожий на тот, что на голову сына наденут в час его мук!"
Вот почему назовут меня клевером иудейским, колючим клевером: ведь у меня каждый листик — с кровавым пятном, а вместо цветка — терновый венец…
Семейство внимало этому диковинному пению в необъяснимом ужасе. Уже три с лишним года параличная старуха не говорила ничего вразумительного. Впрочем, и теперь, стоило ей закончить балладу, как ее речь стала бессвязной, слова — неразличимыми, а вскоре бормотание и вовсе стихло.
Исаак уже шагнул было к старухе, чтобы заставить ее замолчать, но она сама умолкла: песня кончилась.
— Лия, — попросил Исаак дочь, — возьми-ка кифару, на которой ты играешь в храме во время песнопений. Сыграй и спой, чтобы мы выкинули из головы и то, что пел мальчишка, и то, что бубнила старуха.
Прекрасная девушка с темными бархатными глазами, волосами цвета черного янтаря и темной кожей, с коралловыми губами и жемчужной улыбкой поднялась, сняла со стены кифару, настроила и, перебирая струны, запела:
— Откуда идешь, прекрасный вестник, из Тира или Вавилона, Карфагена или Александрии? С равнины или горы? От озера или леса?
— Ни от леса иду, ни от озера. Ни с горы, ни с равнины. Ни из Александрии, ни из Карфагена. Ни из Вавилона, ни из Тира. Я иду из самого дальнего далека и с самого высокого высока!
— Прекрасный вестник, кто дал тебе голубой плащ? Он окрашен лазурью морскою? Он выкроен из небосвода? Он соткан из шерсти иль шелка?
— Не из шелка иль шерсти он соткан, не из небосвода он выкроен, не морской лазурью он окрашен, и не плащ это вовсе, а крылья, чтобы летать в облаках и спускаться в глубокие бездны.
— Прекрасный вестник, какой тебя царь послал? Это он вложил тебе в руку трость из боярышника? Это он увенчал тебе лоб прекрасным кидаром золототканым?
— Не кидар золототканый у меня на челе, а сияние, не трость из боярышника в руке, а огненный меч, царь же, пославший меня, это Царь Небесный!..
Когда Лия произнесла последние слова, раздался такой сильный стук в дверь, что содрогнулся весь дом.
Сотрапезники вздрогнули и переглянулись.
Исаак побелел до синевы, но призвал на помощь всю свою храбрость и спросил:
— Кто стучит?
— Тот, кого ты ждешь, — прозвучало ему в ответ.
— Чего ты хочешь?
— Узнать, готов ли ты.
— От кого ты пришел?
— От Господа!
И в тот же миг засовы и щеколды отскочили, дверь распахнулась сама собой. На пороге появился ангел в белом с длинными крыльями, сложенными за спиной, золотым ореолом на челе и огненным мечом в руке.
Это был Элоа, самый прекрасный из ангелов Господних: Всевышний создал его в океане золотистых и пурпурных облаков. Для тела его он взял самый чистый, свежий и прозрачный свет неба перед восходом; заря стала его сестрой, и народившееся солнце увидело его возносящим хвалы у ног Создателя. Он слыл самым быстрым гонцом Иеговы; когда он нес мир, его взгляд был добр, как свет утреннего неба, когда же он возвещал о небесной каре, глаза его вспыхивали как молния.
При его появлении оба старца, старуха, жена, Лия и ее брат молитвенно сложили руки и пали на колени, даже младенец попробовал встать на колени в своей колыбели.
Лишь один Исаак остался стоять, скрестив руки, дрожа, со вставшими дыбом волосами, но не спуская глаз с ангела.
— Ты просил у Господа дозволения провести последнюю Пасху с семьей… Трапеза закончена, время твоего ухода настало, — сказал Элоа.
— Зачем мне покидать мой колодец — ее вода так чиста; мою сикомору — ее тень так освежает; мою смоковницу — ее плоды так сладки; семью — ее любовь мне так дорога?
— Таково повеление.
— А кто повелел?
— Господь!
— Я никуда не пойду, — сказал Исаак и сел на скамью.
Ангел медленно прошел по комнате, наполняя ее светом, протянул руку с мечом и коснулся его острием лба легионера.
Исаак вскрикнул и вскочил, прижимая обе руки к лицу.
— Что ты сделал? — спросил он.
— Отметил тебя каиновой печатью, чтобы люди узнавали в тебе брата первого убийцы.
— Послушай, позволь мне еще лишь на год остаться с теми, кого я люблю, а затем я уйду…
— Ни дня!
— Ну, хоть день…
— Ни часа!
— Хоть час…
— Дарованный Иисусом час истек… Ступай!
— Позволь мне завязать ремни сандалий, набросить плащ на плечи, опоясаться мечом, надеть кольчугу!..
— Ни сандалий, ни плаща тебе не понадобится: ступни твои от бесконечного хода станут как железо, и ты будешь разбивать пятками камни. Плащом тебе послужат утренний туман и ночная роса. Ни меча, ни кольчуги тебе не надо, ибо ни огонь, ни железо не будут иметь над тобою власти… Ступай!
— Какую дорогу мне выбрать?
— Ты пойдешь по земле путем перелетных птиц.
— Что делать мне в неизвестных землях, где нет проложенных дорог?
— Ты первый проложишь путь… Ступай!
— Что мне делать, когда я окажусь на берегу океана и у берега не будет ни лодки, ни корабля?
— Ты станешь переходить с волны на волну, и там, где нога коснется воды, волна сделается твердой, как гранитная пирамида… Ступай!
— Через какие города я должен пройти?
— Что тебе за забота? Все они когда-нибудь падут и разрушатся у тебя за спиной… Ступай!
— Позволь мне в последний раз обнять жену и детей.
— Да будет так! Обними жену и детей и отправляйся! Я жду тебя у порога.
Элоа вышел.
Исаак по очереди расцеловал жену и детей. Дольше всего он сжимал в объятиях младшего, вынутого из колыбели.
Затем, словно испытывая неодолимое притяжение, он приблизился к двери, хотя и пятясь, протягивая руки к дорогим существам, которых приходилось покидать, цепляясь за предметы, столбы, углы… Но ничто не было в силах удержать его, вещи могли лишь сохранить как память следы его ногтей.
Так он дошел до порога и воскликнул в отчаянии:
— О, ты, конечно же, сильнее меня, ведь я вынужден повиноваться тебе… Так укажи мне дорогу, и я пойду.
Ангел пальцем указал Исааку путь, которым прошел Иисус.
— Ступай, — приказал он.
— А ты?
— Я возвращаюсь, откуда пришел.
И, раскинув крыла, ангел вознесся на небо с быстротой молнии, падающей на землю.
— Прощайте! — воскликнул Исаак. — Прощай, скамья моего родителя, прощай, порог отчего дома!.. Отец мой, прощай! Прощай, отец отца моего! Прощайте, жена, дети! Прощайте! Прощайте! Прощайте!..
И он быстро зашагал в сторону Древних ворот.
Но едва он сделал несколько шагов, как обратил внимание на странное явление, которого сначала не заметил: хотя было едва ли больше двух часов пополудни, на землю спустились сумерки.
Подняв глаза, он увидел как бы новый мир, возникший между солнцем и землей: круг, похожий на обруч из железа, докрасна раскаленного в плавильной печи, — вот все, что осталось от солнца.
А по небу неслись медно-желтые облака, подгоняемые огненными крылами самума.
Кроваво-красные молнии раскалывали небо на всем его протяжении.
Местами проступали звезды, но тотчас исчезали, словно там кто-то открывал и закрывал глаза.
Глухо прокатывался гром…
Жители тревожно спрашивали друг друга, что мог бы значить такой переворот в природе; женщины в спешке перебегали по улицам, чтобы попасть из одного дома в другой, тащили за собой плачущих детей.
Какие-то люди останавливались посреди перекрестков и, воздев руки к небесам, восклицали:
— Мы же говорили! Мы говорили!
Другие качали головой, бормоча:
— Но я-то тут ни при чем, слава Всевышнему!.. Пусть кровь его падет на настоящих убийц!
Домашние животные носились по улицам, испуганные едва ли не более людей.
Две лошади, сбросившие своих седоков, пронеслись мимо Исаака, выпуская дым из ноздрей и высекая копытами снопы искр из каменной мостовой.
Вдруг Исааку показалось, что земля дрожит и дома колеблются, словно деревья под ветром.
Все отправившиеся на Голгофу, чтобы поглазеть на казнь, все, кто облепил укрепления, башни и крыши, бежали в город к своим домам: одни через Древние ворота, другие мимо Женских башен — но все торопясь, толкаясь, спеша скорее попасть домой.
Среди обезумевшей толпы виднелись люди в длинных белых одеяниях, шествующие с достойной медлительностью. Исаак задрожал: ему показалось, что то были не живые, идущие в свои дома, но мертвые, покинувшие могилы.
А одеждой им служил саван!
Дойдя до Древних ворот, он взглянул на гробницу Анании, что была в сотне шагов за ними; в то мгновение, когда Исаак миновал городскую черту, крышка гробницы сдвинулась, а мертвец вышел и направился в город.
Отверженный бросился по мосту через Долину мертвых. Гора Гион осталась справа от него, слева возвышалась Голгофа, а перед ним тянулась дорога на Гаваон.
Взглянув назад, он увидел царя Давида на той самой башне, что сохранила его имя, — как раз оттуда он некогда бросал любострастные взгляды на жену своего верного военачальника Урии. Сейчас царь-пророк, при короне и скипетре, смиренно склонялся перед Голгофой.
Исаак мог выбирать, идти ли ему прямо или отклониться влево; он стал карабкаться по каменистому склону холма: невидимая рука толкала его к Иисусу.
Однако, вместо того чтобы подчиниться руке, направлявшей его шаги, и склониться перед волей ведущего, он, уподобясь духам пропастей земных, восставшим против их создателя, изрыгал проклятия и богохульствовал.
Но, тем не менее, он продолжал подниматься, подчиняясь воле более властительной, чем его собственная. И по мере того как он восходил на холм, под ним открывался Иерусалим, похожий на град обреченный, корчащийся в сумерках последней битвы с демонами смерти…
Когда голубоватая или кроваво-красная молния освещала ущелья улиц, было видно, что одни совершенно пусты, другие полны призраков, по иным же во все стороны бежали обезумевшие мужчины, женщины и дети.
На вершине Голгофы в огненном небе чернели три креста. На среднем недвижно висел Иисус, окруженный бледным сиянием, а справа и слева от него оба разбойника, насколько позволяли им прибитые руки и ноги, извивались в чудовищных судорогах.
Палачи, суетившиеся на обезлюдевшем холме, походили на демонов. Лишь один Лонгин, попиравший конем гребень холма, стоял недвижно с копьем в руке, как бронзовая статуя на гранитном постаменте.
В нескольких шагах от креста скорбно молилась группа людей: это были Мария, Иоанн и благочестивые жены.
Исаак продолжал подниматься.
Он услышал, как Иисус сказал:
— Я хочу пить.
Тогда Лонгин отделился от своей скалы и на острие копья протянул ему губку, смоченную в уксусе.
В этот миг послышался устрашающий рев стремительной и могучей грозы, а в глубинах земли послышались мощные раскаты, заглушающие даже гром небесный. Ураган, этот старший сын всякого разрушения, завыл в кедрах, сикоморах и пальмах, ломая все на своем пути; под его напором Иерусалим заколебался всеми своими дворцами, домами и башнями, подобно океану, раскачивающему тонущие корабли.
Раскаты грома надвигались, грозя испепеляющими молниями.
Но внезапно все смолкло, и послышался голос Иисуса, из груди которого исторгнулся тот великий крик, что через века донесла до нас история:
— Илй, Илй! лама савахфанй?.. Боже мой, Боже мой! Для чего ты меня оставил?..
Вся природа замолкла, чтобы услышать эти слова, но едва угас их последний звук, разнесенный на крыльях ангелов и подхваченный во всех четырех сторонах света, как буря разразилась с удвоенной яростью.
На землю опустилось что-то напоминающее покров из пепла.
Сквозь этот покров Исаак различал, как чрево нашей матери-земли разверзлось в ужасающих родах: словно в Судный день, земля возвращала своих мертвецов!
Сначала бывший легионер поглядел в сторону Долины мертвых, куда сбрасывали тела казненных вместе с орудиями их казни.
Он увидел, как над громадной грудой тел клубится пыль.
Все, что некогда было человеком, вновь становилось человеком; все, что когда-то было деревом, вновь становилось деревом; все, что было железом, вновь становилось железом.
А осужденные — и те, чьи тела лежали там века, и казненные недавно — снова обнимали окровавленными ладонями свои кресты или ползли на коленях и воздевали руки к Христу.
Исаак направил взор в другую сторону и увидел длинную чреду патриархов и пророков, закутанных в саваны. Толчок креста, отвесно обрушившегося в яму, пробудил их. Они тотчас восстали из мертвых и со всех концов Иудеи явились, чтобы присутствовать при смерти того, кто должен был с почетом препроводить их на небо. И все они в молитвенных позах простирали руки к Иисусу.
Невольный свидетель этого зрелища отвел взгляд и посмотрел прямо перед собой, туда, где, согласно преданию, обрели вечный приют Адам и Ева. Там огромный старец вышел по пояс из земли; его белая борода падала на грудь, а седые волосы развевались под ураганным ветром. Рядом с ним поднялась женщина, хотя еще мгновение назад она сомневалась, вставать ли ей из могилы. Волосы почти совсем скрывали ее от взоров, но видно было, что она побледнела не столько от четырех тысяч лет могильного плена, сколько от теперешнего ужаса.
— О! — простонала она. — Я тоже видела смерть моего сына Авеля, как теперь Мария видит угасание Иисуса!..
— Женщина, — откликнулся старец, — забудь обо всем и помни лишь об одном: из-за твоего грехопадения сегодня этот праведный принимает смерть на кресте.
Тут оба воздели к распятому руки — те самые руки, что некогда направляли шаги первых людей, и вскричали:
— Милосердия, милосердия просим, Иисус, прощения отцу и матери рода человеческого!..
Исааку все это, при грохоте грома, сполохах молний и завывании бури, представлялось каким-то чудовищным сном.
В третий раз природа вдруг смолкла, и в тишине голос Иисуса произнес:
— Отче! В руки твои предаю дух мой!..
И уронив голову на грудь, со слабым стоном сын Божий испустил последний вздох…
Тотчас гром загремел в двадцати разных местах. В воздухе разнесся свист ангельских крыл; небесные вестники спешили возвестить этому и иным мирам, вращающимся в пространстве, о смерти Искупителя… Храм содрогнулся, склонил главу свою, вновь поднялся и склонился снова; в Святая Святых разорвалась снизу доверху драгоценная алтарная завеса; а у подножия креста с ужасным треском и скрежетом разверзлась земля.
Адская пропасть явила себя этому свету!
Узрев такое чудо, даже титан упал бы на колени, смирившись перед волей Бога.
Исаак зашатался. Но тут же посреди всеобщего возмущения природы он овладел собой, выпрямился и, простирая руку в сторону Христа, произнес:
— Или ты Бог, или человек. Если ты человек, я с легкостью одолею тебя. Если ты Бог, я буду сражаться с тобой, ибо проклятие сделало меня равным тебе: всякий бессмертный — Бог!
И пройдя мимо креста, с угрожающим жестом, от которого лошадь Лонгина поднялась на дыбы, а палачи отшатнулись, он спустился по восточному склону Голгофы, перепрыгивая с утеса на утес, и пропал из глаз. Тьма, сгущавшаяся с каждым мгновением, поглотила его.
Иисус был мертв!
За ужасающей катастрофой, потрясшей всю природу, последовали часы всеобщего оцепенения и упадка сил. Казалось, жизнь человечества при последнем вздохе и нить ее дрожит, грозя прерваться.
Снова, как при рождении Богочеловека, остановилась работа творения.
В этот священный миг на Голгофе остались благочестивые жены: Богоматерь, Магдалина, Мария Клеопова, Саломия и с ними Иоанн; кроме них — Лонгин на лошади, объятые ужасом лучники, мертвецы, вышедшие из могил, чтобы воздать хвалы Иисусу, да Исаак, мечущийся между крестом злого разбойника и распятым сыном Божьим, изрыгающий ругательства и проклятья.
Когда Исаак исчез, уже ничто не нарушало воцарившегося молчания и неподвижности.
А затем из груди Божьего творения словно бы раздался долгий вздох: природа, переводя дыхание, возвращалась к жизни.
При этом дуновении обновленного мира мертвые исчезли с глаз и могилы затворились.
Тут как раз появились из Древних ворот восемь солдат, посланных Пилатом. Шестеро несли железные лестницы, заступы и веревки, седьмой — железный лом, а восьмым был их предводитель центурион Авен Адар.
Шестеро со своими орудиями шли снять с креста и захоронить распятых, в обязанность седьмого входило раздробить их члены, как того требовал обычай; Авен Адар надзирал за тем, чтобы все делалось как положено.
Увидев их, Иоанн, Мария Клеопова и Саломия, уступая им место, отошли в сторону, но Пресвятая мать Христова бросилась к кресту, обхватив его руками, а Магдалина, движимая тем же порывом, не желая, чтобы тело Спасителя подвергли новым оскорблениям, преградила дорогу лучникам.
— Он мертв, мертв! — вскричала Мария. — Что еще вы хотите от него?
Магдалина же упала на колени, рыдая, протягивая к ним руки и повторяя вслед за Богоматерью:
— Он мертв, мертв!..
Лучник с железным ломом косо глянул на Христа и, ничего не обещая, проговорил:
— Пусть так! Займемся сначала разбойниками.
Приблизившись к Гестасу, двумя ударами лома он перебил ему голени, а двумя другими — берцовые кости.
Затем, велев солдату прислонить лестницу к крестному древу, он нанес четыре торопливых удара по рукам умирающего выше и ниже локтя.
На каждый Гестас отзывался воплями и чудовищными богохульствами.
Наконец, чтобы положить предел его мукам, стражник тремя ударами лома раздробил ему грудь; после третьего — несчастный проклял судей и палачей и умер.
Наступил черед Димаса. Глаза его были обращены к Иисусу; казалось, черпая у него силы, он отвечал на каждый удар лишь стоном, а между предпоследним и последним произнес следующие слова:
— О божественный Искупитель, вспомни об обещании, которое ты мне дал!
И, не отрывая взгляда от Иисуса, он испустил последний вздох.
Но даже после этого его открытые глаза смотрели на Спасителя; можно было подумать, что и за порогом смерти он обращается к тому, с кем связаны все его упования.
И вот, пока остальные стражи принялись снимать с креста обоих разбойников, человек с ломом подошел к Иисусу.
Но Богоматерь бросилась к Лонгину, на лице которого — а в этом матери не ошибаются, — она уловила некую тень сострадания.
— О, смилуйся! — взмолилась она. — Скажи этому человеку, что сын мой мертв и увечить его — ненужная жестокость!..
Авен Адар, надзиравший над соблюдением распоряжений Пилата, приблизился к Лонгину и спросил:
— Правда ли, Лонгин, что тот, кого они называют Христом, мертв?
— Клянусь благополучием кесаря, это так! — торжественно провозгласил тот.
А поскольку Авен Адар, видимо, еще сомневался и палач уже подходил к кресту, Лонгин дал шпоры коню, сам изогнулся вперед и на скаку пробил копьем грудь Иисуса. Копье вошло с правой стороны груди и вышло из левой.
— Вот, посмотри, — сказал он.
У Богоматери вырвался крик: она неправильно истолковала намерения Лонгина. Она увидела только то, что он сделал, и ей показалось, что копье пробило ее собственное сердце!
Тут силы покинули ее, она упала навзничь, прикрыв ладонями глаза, и ударилась бы о камень, если бы Магдалина не бросилась поддержать ее.
Но именно в эту минуту произошло то, о чем за двадцать лет до того Иисус говорил Иуде:
"Они пронзят мой правый бок копьем, и из раны с остатком крови вытечет остаток жизни!"
Действительно, из раны, нанесенной Лонгином, вытекло много воды и крови.
И вдруг этот последний бросился на колени с криком: "Чудо!"
Несколько капель крови попали ему на веки, и глаза, до того такие слабые, что Лонгин едва мог свободно передвигаться, внезапно стали ясными и зоркими.
А Господь благоволил, чтобы вместе со зрением телесным открылось и зрение духовное — вот почему Лонгин на коленях кричал: "Чудо!"
Конечно, это чудо не могло бы помешать новоприбывшим поступить с Христом как и с остальными двумя, но воины Лонгина, присутствовавшие здесь с самого начала казни, обступили крест и говорили, качая головами:
— Нет, этот мертв, совсем мертв, и нечего его трогать!
Приходя в себя, Богоматерь расслышала эти слова.
— Будьте благословенны, — прошептала она, — да спасутся те, кто сжалился над матерью!
Авен Адар подал знак, и пришедшие с ним лучники отступили на несколько шагов.
Как раз в это время на холме появилось два человека, закутанные в широкие плащи. Они двигались в сопровождении большого числа слуг, одни из которых несли лестницы, другие — клещи, третьи — свертки полотна и корзины с мазями и благовониями.
Стражи хотели было преградить им дорогу, но один из них сунул руку за пазуху и показал центуриону бумагу с печатью Понтия Пилата, прокуратора римского кесаря.
На пергаменте было начертано, что пришедшим разрешено снять тело Иисуса и похоронить его в отдельной гробнице.
Пречистая Дева вскрикнула от радости: в показывавшем центуриону свиток она узнала Иосифа Аримафейского, а в том, кто держался справа от него, — Никодима, не убоявшегося защищать Иисуса перед Каиафой и Пилатом и сохранившего верность мертвому, как до того был верен живому.
Оба они предстали перед Пилатом и просили римского претора об особой милости: позволить им похоронить Иисуса в отдельной гробнице. Сначала Пилат колебался, боясь навлечь на себя неприятности. Но Клавдия, вошедшая к нему в эту минуту, присоединила свою просьбу к мольбам Иосифа Аримафейского и Никодима, и Пилат не смог устоять перед их настойчивостью.
Мало того, когда разрешение было получено, Клавдия сделала иудеям знак следовать за ней и вынесла из своих покоев амфору с самым драгоценным из благовоний.
Обзаведясь пергаментом и взяв сосуд с благовониями, два советника синедриона тотчас повелели своим слугам собрать все необходимое для снятия с креста и погребения и поспешили к Голгофе.
Приказ Пилата разрешал все трудности. Авен Адару и его подручным оставалось лишь заняться телами Димаса и Гестаса, предоставив тело Христа попечению близких.
Выбрав плоский, как стол, камень, удобный для предстоящих погребальных трудов, слуги Никодима и Иосифа Аримафейского поставили подле него два или три плетеных короба с благовониями, несколько кожаных мешочков с порошками и притираниями и алебастровую амфору, подаренную Клавдией.
Одновременно один из них раскладывал молотки, клещи, губки, флаконы, принесенные им в кожаном фартуке.
Затем в печальной и благоговейной сосредоточенности они начали снятие с креста.
Солдаты, от которых, в конченом счете, требовалось всего лишь переломать кости разбойникам и сбросить их тела в ров, называвшийся из-за своего предназначения Долиной мертвых, закончили свою работу, оттащив по южному склону Голгофы тела казненных и кресты, которые надо было сбросить в ров вместе с ними, после чего они оставили вершину Голгофы в полном распоряжении Лонгина, его стражей, а также родных и близких Иисуса.
Никодим и Иосиф Аримафейский поставили по лестнице с двух сторон крестного древа и растянули под телом Христа большой погребальный плат, к которому были крепко пришиты три длинных ремня.
Их первой заботой стало привязать каждую из рук к перекладине, а тело к древу. Затем, убедившись в прочности этих пут, они принялись вытаскивать гвозди, выбивая каждый со стороны острия другим гвоздем.
Гвозди вышли довольно легко и упали на землю, не сильно потревожив и без того изувеченные запястья. Тем не менее при каждом ударе молотка, звучавшем как зловещее эхо тех первых ударов, что исторгли у Иисуса такие мучительные стенания, Богоматерь тяжело вздыхала, простирая руки к мертвому сыну. А Магдалина с криком повалилась в пыль и билась на земле, пока эти звуки не смолкли.
Иоанн, растянув в руках плащ, принимал в него падающие гвозди; когда все три оказались у него, он их почтительно поцеловал, потом подошел к Пречистой Деве, сложил их у ее ног и вернулся к Никодиму и Иосифу Аримафейскому, уже опускавшим тело Христа.
Именно для этого они принесли плат с ремнями.
Одну из лестниц установили со стороны спины Распятого, другую — напротив первой.
Кроме крючьев, позволявших зацепить ее за перекладину, каждая лестница имела еще крючья на высоте пяти, восьми и двенадцати ступней — именно к ним прикрепляли ремни погребального плата.
Два из трех ремней уже прикрепили: один к первой лестнице, другой — ко второй. Один человек рогатиной, продетой через третий ремень, растягивал плат, чтобы образовать дно у полученного таким образом подобия полотняного желоба, а другой придерживал четвертый конец плата, чтобы, очутившись на полотне, тело могло без толчков соскользнуть на землю.
Проделав все это, начали развязывать пояс, притягивавший Иисуса к древу креста. Затем его ноги положили в наклонный полотняный желоб. Никодим отвязал левую руку, Иосиф Аримафейский — правую, и наконец, поддерживаемый Иоанном, Христос был мягко опущен в саван. Убедившись, что все сделано как следует, Никодим, Иосиф и Иоанн медленно, не выпуская Иисуса из рук, стали опускаться, переступая с перекладины на перекладину, поддерживая тело за плечи и соблюдая такие предосторожности, словно Христос был еще жив и они боялись причинить ему новую боль.
Лонгин помогал им, но не без колебаний. Не потому, что сомневался в чем-либо: напротив, после того как к нему возвратилось зрение, он был полностью обращен в новую веру. Однако воин не знал, достоин ли он, нечестивец, касаться этого божественного тела.
Кроме нескольких вздохов, вырвавшихся у Богоматери, и редких всхлипываний Магдалины, стояла полная тишина, торжественная, почти молитвенная, и исполнители скорбного дела с величайшим почтением хранили ее. Лишь в самых необходимых случаях они, помогая друг другу, шепотом перебрасывались одним-двумя словами.
При каждом движении опускаемого тела Богоматерь и благочестивые жены вздрагивали, словно ожидая, что Иисус сейчас вскрикнет, и всякий раз у них сжималось сердце при мысли, что эти уста уже навсегда смолкли, что последний крик уже исторгнут.
Когда Иисуса опустили на землю, Богоматерь, продолжая простирать к нему руки, села на расстеленное для нее рядом покрывало и напомнила, что она требует для себя столь дорогой ценой купленного права исполнить последний долг и обрядить умершего.
Иоанн, Никодим и Иосиф Аримафейский подняли тело Иисуса и положили ей на колени. В это время Мария Клеопова и Саломия проложили свои скатанные накидки между спиной Богородицы и уступом скалы, чтобы ей было удобнее и легче исполнять свои скорбные обязанности.
Магдалина на коленях подползла к ногам Христа и, не осмеливаясь к ним прикоснуться, склонилась над ними, орошая их слезами.
Глаза Иисуса остались открыты. Первым движением Пречистой Девы было закрыть их своими губами. Но чувство почтения удержало ее: мертвый Иисус был ей сыном лишь в силу ее материнской любви. Покинув этот мир, он стал Богом!
И мягким движением руки она закрыла ему глаза.
Потом она попыталась снять терновый венец.
Его трудно было отвести от головы: с одной стороны его вдавил крест, с другой — после одного из падений Иисуса он крепко и глубоко вонзился в лоб. Богоматерь обрезала каждый из шипов, вошедший в череп, затем сняла сам венец и положила его рядом с гвоздями. Оставались шипы: Мария клещами вытащила их один за другим из нанесенных ими ран и сложила около венца.
Тем временем мужчины в нескольких шагах от них готовили благовония и притирания, необходимые для умащения тела Христова, а женщины на костерке из древесных углей, разведенном между двумя каменными выступами, подогревали воду в медной лохани.
Удалив терновый венец, Богоматерь с нежностью обмыла прекрасный и печальный лик Спасителя, на который смерть наложила печать высшего благородства. Под благоговейно заботливыми руками Пречистой Девы почти неузнаваемое вначале лицо понемногу приобрело выражение несказанного милосердного покоя и мира.
А Магдалина, молитвенно сложив руки и устремив на него глаза, лишь повторяла:
— Прекрасный Господин мой, Иисус, прекрасный Господин мой!..
Омыв лик своего сына, Богородица разделила волосы на пробор и убрала их за уши, затем расчесала бороду, умастила ее и волосы. Но ее горестный труд на этом не кончился.
Увы! Все тело божественного мученика было как одна сплошная рана, и вид каждой раны наносил подобную же в сердце бедной матери!
По плечу тянулась ужасная ссадина — след перекладины креста. Вся грудь была избита и рассечена ударами лоз и плетей во время бичевания и крестного пути. Под правым соском виднелась маленькая ранка, через которую вышло копье Лонгина, а между нижними ребрами слева чернела большое отверстие, куда копье вошло…
Мария промыла все раны одну за другой, и от благовонной воды, струившейся сквозь ее пальцы, тело приобретало мраморную белизну и голубоватую бескровность. Лишь там, где кожа была повреждена или сорвана, виднелись пятна коричневые или красные, в зависимости от того, насколько сильным было увечье.
Каждую рану протерли мазями и умастили благовониями, так же поступили с ранами от гвоздей на руках и ногах. Только перед тем как сложить на груди, уже обернутой тканью, руки своего богоданного сына, Пречистая Дева легко и почтительно коснулась их губами.
И тут же в смертельной усталости, как если бы силы были ей отмерены только на то, чтобы завершить этот скорбный труд, она уронила голову рядом с головой Иисуса и застыла почти без чувств.
Когда Богоматерь вновь открыла глаза и посмотрела вокруг, она увидела, что Иосиф и Никодим стоят подле нее в ожидании.
Иоанн же опустился рядом с ней на колени.
— Что вы хотите от меня? — спросила Пречистая Дева почти что в ужасе.
Иоанн объяснил: время уходит, недалек первый час дня субботнего, и поэтому пора расстаться с телом возлюбленного сына.
Руки Марии упали, голова ее откинулась назад.
— Так возьмите же его, — сказала она.
Затем, воздев сложенные ладони к небу, воскликнула:
— О сын мой, богоданный сын мой! Дай мне силы сказать тебе "прощай"…
Тем временем Иосиф и Никодим бережно подняли тело Иисуса с материнских колен и унесли вместе с платом, на котором оно лежало.
Когда Богородица почувствовала, что ее колени более не отягчены божественной ношей, она вскрикнула как от боли, уронила руки наземь и голову на грудь.
Так она оставалась недвижною, пока на тело изливали ароматы и спелёнывали саваном, и очнулась, лишь когда к ней подошел Иоанн и сказал, что она может сопровождать бренные останки божественного чада своего до гробницы.
Гробница принадлежала Иосифу Аримафейскому; он некогда приказал высечь ее в камне для себя самого. Она имела восемь ступней в длину и помещалась в его саду, расположенном на одном из склонов Голгофы в сорока шагах от места, где был распят Христос.
Похоронная процессия тронулась, Христа положили на носилки, покрыв их плащом Иоанна; Иосиф и Никодим стали в ногах Иисуса, а Иоанн и Лонгин — в изголовье; воины шли впереди с факелами, потому что уже настала ночь, а под каменным сводом гробницы темнота должна была еще сгуститься.
За носилками шла Мария, поддерживаемая Магдалиной, за ними — Саломия и Мария Клеопова. Вероника и Иоанна, жена Хуза, а также Сусанна и Анна, племянница Иосифа, присоединились к ним по пути.
У входа в сад Иосифа Аримафейского все остановились, поскольку он был обнесен частоколом. Пришлось вынуть из ограды несколько кольев, чтобы процессия смогла пройти внутрь.
Уже открытый склеп ожидал своего бесценного обитателя.
Благочестивые жены остались у входа, внутрь с мужчинами вошла одна лишь Богоматерь, а Магдалина принялась рвать в саду самые красивые цветы.
Пречистая Дева усыпала благовонными травами и полила ароматами выемку, высеченную в скале, сделала в ней подушку из пахучей листвы там, где должна была лежать голова Спасителя. Мужчины поставили носилки на землю, расстелили в могильной выемке плат, положили на него тело, завернув свободный конец ткани сначала на ноги, потом на голову, а затем подвернув ее с боков.
Все это время Богоматерь плакала в глубине склепа.
Когда же стали двигать могильный камень, вошла Магдалина с огромной охапкой цветов.
— Подождите, подождите! — сказала она и усыпала цветами саван, шепча:
— Счастливы эти цветы!..
Тут Иосиф, Никодим, Иоанн и Лонгин вчетвером надвинули тяжелый камень на могилу, крышкой которой он стал, бережно, почтительно вывели из склепа Богоматерь и Магдалину и вышли сами, закрыв за собой дверь.
Возвращаясь в город, они встретили Петра, Иакова-старшего и Иакова-младшего; все трое плакали, но Петр рыдал горше других: он не мог утешиться, что не был при последних часах и на погребении учителя и поминутно шептал, бия себя в грудь:
— Прости, что я отрекся от тебя, божественный учитель, прости, прости!..
Мужчины, вернувшись в дом Илия, переоделись и в спешке доели остатки пасхальной еды, ожидавшей их со вчерашнего дня; в это время благочестивые жены проводили Марию в домик у подножия Давидовой крепости, где их встретила Марфа, прибывшая из Вифании с самарянкой Диной и вдовой из Наина, чьего сына вернул к жизни Христос.
Что касается Лонгина, то он направился прямо к Пилату, чтобы доложить о происшедшем. Хотя прокуратор уже выслушал отчет Авена Адара, тем не менее, он отнесся со вниманием и к рассказу Лонгина.
Римский наместник чувствовал себя разбитым: беседа с женой в предыдущую ночь, увиденное собственными глазами днем, то, что поведал ему Лонгин, — все это составляло одну непрерывную цепь сверхъестественных происшествий и чудесных событий, поселивших в его душе сильнейшее сомнение.
И все же прокуратор попытался улыбнуться.
— Послушай, — обратился он к Лонгину, — сейчас отсюда вышли начальники иудейские, фарисеи и книжники. Так вот, они объявили мне: "Господин, этот самозванец, преданный смерти по твоему приговору, не постеснялся утверждать, что воскреснет через три дня после своей кончины. Повели же, чтобы гробницу его охраняли, а то мы боимся, как бы под покровом ночи ученики не выкрали тело, иначе они потом скажут, что произошло новое чудо". Тогда я им ответил: "У вас есть ваша собственная стража, поступайте как вам угодно, ибо полагаю, что ваши воины будут стеречь истовее моих…"
— Действительно, — подтвердил Лонгин, — идя к тебе, господин, я повстречал центуриона Авена Адара и шесть солдат, которые шли в сторону Голгофы.
— Вот-вот, — сказал Пилат. — Так присоединись к ним, и, если случится нечто необычайное, тотчас поспеши доложить мне, когда бы это ни произошло.
— Но если Авен Адар отошлет меня? Я ведь не вхожу в число тех, кого послал первосвященник. Что мне тогда делать? — спросил Лонгин. — Авен Адар выше меня по должности, и, следовательно, я обязан ему подчиниться.
— Ты скажешь, что пришел от меня. К тому же я назначаю тебя центурионом, теперь вы равны. Иди, облачись соответственно новой должности и ступай к гробнице.
Лонгин поклонился и вышел.
Придя к гробнице, он нашел там Авена Адара и с ним шестерых стражей: двое сидели в пещере, четверо сторожили вход. Для большей надежности приглашенный кузнец наложил цепи и пломбы на камень, служивший крышкой Иисусовой могиле.
Весь следующий день, суббота, по израильскому обычаю, прошел в отдыхе и молитве. Что делали Мария и благочестивые жены? Ответ прост: они плакали.
Затем, когда начался день воскресный, они раздобыли новый запас мастик, благовоний и мирры, пожелав в последний раз умастить тело Иисуса.
Было почти три часа утра, когда они собрали и сложили все, что нужно для этого, и покинули маленький домик. Но, убоявшись, что Древние ворота охраняются и стража не пропустит их, они прошли из града Давидова в Нижний город, проследовали по долине Тиропеон, вышли через Рыбные ворота, обошли вдоль всей восточной стены города между горой Гион и Долиной мертвых. В час, когда первые лучи осветили вершину Масличной горы, они достигли подножия Голгофы. Богоматерь несколько отстала, собираясь присоединиться к ним позже.
Ворота, вернее проход в сад, был свободен. Благочестивые жены вошли. Их вела Магдалина, шедшая первой. За ней робкой и дрожащей кучкой двигались остальные. Они остановились перед дверью склепа, а Магдалина ступила внутрь…
Но вдруг из склепа донесся крик. Женщины бросились туда. Кричала Магдалина. Она глядела на солдат, лежащих уткнувшись лицом в землю, на отодвинутую крышку гроба, в котором никого не было. У изголовья стоял прекрасный, весь в белом, подросток с ангельскими крылами и сиянием вокруг головы!
Умиротворяющим жестом протянув руку к ней и благочестивым женам, он произнес:
— Ничего не бойтесь. Вы ищете Иисуса из Назарета, что был распят… Он уже не здесь, ибо этой ночью он воскрес и вознесся на небеса, где его место одесную его Отца!.. Теперь идите и скажите Петру и другим ученикам, что Иисус идет впереди вас в Галилею и встретится с вами на горе Фавор.
От звука его голоса и самого его вида, от зрелища открытой могилы и лежащих воинов, столь недвижимых, что их можно было бы счесть мертвыми, — от всего этого благочестивые жены прониклись ужасом. Они поспешили в обратный путь, растерянные, испуганные, и каждая бежала так быстро, как позволяли ей силы. При том все они причитали:
— Горе, горе! Украли Господа из его гроба, а мы не знаем, куда его унесли!..
Осталась одна Магдалина. Святая любовь, какую она питала к Христу, была столь глубокой, что в ее сердце не осталось места для иных чувств. Рыдая, она пала на колени, простирая руки к опустевшему гробовому ложу.
Ангел поглядел на нее и голосом, полным милосердия, спросил:
— Почему ты плачешь, женщина?
— О, я плачу, — отвечала Магдалина, без доверия выслушавшая то, что он сказал ранее, — я плачу, потому что украли тело моего возлюбленного Господа и я не знаю, куда его положили.
Но тут она увидела около себя как бы сияние. Обернувшись, она заметила человека, стоявшего с киркой в руке.
— Женщина, почему ты плачешь? — задал он тот же вопрос, что и ангел.
Подумав, что это садовник Иосифа Аримафейского, она отвечала:
— О друг мой, если это ты унес его отсюда, скажи, куда ты его дел?
Но тут мнимый садовник, оказавшийся не кем иным, как Иисусом, произнес своим обычным голосом и очень мягко:
— Магдалина!..
При этом слове она вздрогнула и с радостным криком: "Мой сладчайший повелитель!" — бросилась перед ним на колени.
— Магдалина, — с улыбкой сказал Христос, — я обещал вознаградить тебя за твою любовь и тебе первой объявиться после воскресения… Ты видишь, я сдержал слово.
Магдалина пыталась поцеловать ноги Иисуса, но его тело было неуловимо воздушным, как туман.
— А теперь, — продолжал он, — иди и расскажи Петру и другим ученикам, что ты видела и слышала. Пусть идут на гору Фавор, мы там встретимся.
Подобно облаку, тающему, исчезая в вышине, небесный пришелец стал бледнеть, становиться все более прозрачным и наконец совсем растворился в эфире.
Тогда Магдалина, вне себя, встала и выбежала, крича, как безумная:
— Радость, радость! Господь воскрес!..
Так голос грешницы возвестил всему миру, что Искупитель вознесся на небеса.
Тут один из воинов, лежавших на земле, словно бы проснулся. Он открыл глаза и приподнялся на локте.
— Что это было? — спросил он товарищей. — Я почувствовал, как земля уходит из-под ног, и рухнул прямо в пыль!
Второй воин, очнувшись, пробормотал:
— Не пойму что-то. То ли мне почудилось, то ли вправду я видел, как пламя слетело с небес в эту могилу.
И третий сказал:
— Послушайте, вы что, тоже его видели? Он разбил могильную плиту головой и весь в сиянии поднялся на небо!
В свою очередь вскочил на ноги и Авен Адар. Он приказал:
— Пусть каждый, кто еще жив, встанет и отзовется!
Шестеро воинов откликнулись:
— Мы здесь!
— Хорошо, — сказал Авен Адар. — Не хватает только Лонгина.
Но Лонгин в это время уже отправился держать отчет перед Пилатом. Тогда Авен Адар заключил:
— Что ж, друзья, мы здесь больше не нужны. Идем во дворец к Каиафе. Засвидетельствуйте вместе со мной, что мы видели, и объявим первосвященнику и всему синедриону, что гроб пуст.
В сопровождении воинов Авен Адар поспешно покинул сад, и гроб остался под охраной ангела.
И вот этот гроб — единственный, откуда никто не выйдет в день Страшного суда — уже восемнадцать веков продолжает быть местом поклонения всего христианского мира под именем Гроба Господня.
Поскольку пророк Исайя сказал: "И покой его будет слава!"
И дарует Господь тому, кто пишет эти строки, милость сотворить смиренную молитву, прежде чем он отойдет в мир иной!