Роберт Кормер Исчезновение

Моей жене Конни, с любовью.


Пол.

На первый взгляд, эта фотография мало отличалась от любой другой в каком-нибудь семейном альбоме того времени: буроватый оттенок и мягкий тон, формальные позы, мужчины в парадных воскресных костюмах и женщины в строгих чепчиках, в длинных юбках и вязаных блузках. Это был групповой портрет семьи моего отца, снятый перед Первой Мировой Войной на парадных ступенях фасада дома в Квебеке, построенного на берегу реки Ришелье.

Вся наша семья переехала в Новую Англию вскоре после того, как был сделан этот снимок, мой отец и дедушки и бабушки, все пять моих дядь и четыре тёти, среди них тётя Розана, которую я буду любить до конца своих дней.

Я заметил эту фотографию, когда мне было восемь или девять лет отроду, и я немедленно поделился об этом с моим кузеном Джулем, которого посвящал во все свои тайны. В конечном счете, мне стало известно, что тайна фотографии на самом деле была не тайной, хотя это вызвало различные суждения не как о тайне вообще, а лишь о фокусе механизма фотоаппарата или об итоге ребяческой проделки. Те, кто считал это тайной, говорил об этом в приглушенных тонах, с поднятыми бровями, будто бы даже простое упоминание о фотографии может принести ужасные последствия. Мой дедушка отказывался говорить о фотографии вообще и вёл себя так, словно такое явление не существовало, хотя и занимало почётное место в большом семейном альбоме, лежащем в ящике стола из красного дерева в комнате у него дома.

И это всё сильно удивляло моего отца: «У каждой семьи есть какая-нибудь тайна», - говорил он. - «У одних по комнатам ходят привидения, а у нас есть эта фотография».

Тайна?

На снимке, в последнем верхнем ряду, рядом с отцом имеется незаполненное пространство. Как предполагается, там должен был стоять мой дядя Аделард. Но там пусто - ничего.

Дядя Аделард исчез в тот момент, когда раздался щелчок, и затвор фотоаппарата открылся.


Мой дядя Аделард всегда исчезал неизвестно куда и возвращался снова, сам по себе, и я мог видеть в нём очаровательную, авантюрную личность, хотя он, словно бродяга, жил то у одних, то у других родственников нашей большой семьи.

Наша семья обосновалась во Френчтауне на восток от Монумента - Штат Массачусетс вместе с сотней других выходцев из Французской Канады, снявших квартиры в двух- и трёхэтажных домах, и начавших работать в магазинах и на фабриках, производящих гребенки и пуговицы, шьющих штаны и рубашки, отдавших своих детей в школу прихода Святого Джуда, в церкви которого они собирались в воскресенье на утреннюю мессу. Они каждый день делали покупки в магазинах на Четвертой Стрит и устраивали регулярные походы в центр Монумента, чтобы что-нибудь купить в городском торговом центре.

Меня поражало, как это жители Френчтауна бесконечными муравьиными потоками по утрам устремлялись на фабрики и заводы, и делали это из дня в день, неделю за неделей, год за годом. Например, Мой отец. Он был хорош собой, любил шутки и сам шутил по любому поводу. Он был бейсболистом, хорошо известным своей блестящей игрой в Индустриальной Лиге Твиллинга. У него была потрясающая реакция, и он как никто другой быстро оббегал базу, а сила удара отбиваемого им мяча могла сбить с ног кого угодно. А на собственной свадьбе он так энергично танцевал кадриль с моей матерью, что у неё потом ещё целую неделю кружилась голова. Восхищению гостей свадьбы не было конца. На следующее утро он рано встал и оправился на фабрику пуговиц и расчесок, где он проработал ещё сорок пять лет, выдержав сокращение производства, скудные годы Депрессии и насилия забастовок.

Дядя Аделард нигде не работал: ни на фабрике, ни на заводе. Он не знал, что такое тяжелый физический труд, сокращение производства и забастовки. Он всего этого избежал так же, как в Канаде он скрылся от объектива фотоаппарата. И это меня с ним очень роднило. Тем летом 1938 года мне было тринадцать. Я был робким и застенчивым, и иногда боялся даже собственной тени. Но у себя в душе я был смелым и храбрым, прямо как какой-нибудь ковбой с экрана «Плимута» в субботу на дневном киносеансе. Мне казалось, что я также мог бы стать героем, только был бы шанс показать себя. Но во Френчтауне такой возможности у меня почему-то не было. Я стремился познать внешний мир, предстающий перед моими глазами с киноэкрана, озвучиваемый голосом диктора по радио или тот, о котором я читал в книгах. Дядя Аделард был единственным человеком за пределами книг и кино, кого можно было бы назвать героем, бросающим вызов всему окружающему миру и познавшим всё на свете.

И именно поэтому я всякий раз приставал к отцу с вопросами, когда предоставлялся подходящий случай. Я ждал, когда он оторвётся от выпуска новостей, передаваемого по радио о чудовищных деяниях Гитлера в странах Европы, и ощущал вину, потому что фотография была для меня важнее, чем продвижение немецкой армии где-то за рубежом. Но это не могло меня остановить. И когда он выключал радио, я тут же представал перед ним, если он был в настроении о чём-нибудь поболтать. Меня волновала всё та же фотография.

Он пил пиво мелкими глотками, иногда спускаясь в подвал за следующим фарфоровым кувшином, и курил «Честерфилд». Заулыбавшись в ладонь, он вдруг сказал: «Ладно, что ты хочешь узнать?» - будто бы раньше я никогда его об этом не спрашивал.

- Ладно, это было в воскресный полдень, не так ли? И вы все вышли на передние ступени собора «Святого Джекуса»…

- Так, - сказал отец, закуривая следующую сигарету, размашисто чиркнув спичкой о штаны. - Мы оделись во все самое лучшее: в самые яркие рубашки, вязаные жакеты, в хорошо наглаженные брюки. Лето было жарким, в полдень все были на улице, и нас это смущало.

- И дядя Аделард стоял рядом с тобой…

- Вот именно, - сказал он. - Не заметить его было невозможно. Он бесконечно дергался то туда, то сюда, не мог остановиться. Пока твой дедушка не повернулся и не посмотрел на него. Своим взглядом он мог высушить кости кому угодно.

- И, наконец, Аделард успокоился, хотя он все еще стремился меня ущипнуть или уколоть, чтобы я вздрогнул или подскочил.

- А что случалось потом?

- Так, ничего. Фотограф, мистер Арчембаулт, снял нас еще раз, когда мы все сели на ступеньки. Маленькая Розана была на руках твоей бабушки и немного шевелилась. Но, похоже, она хотела спать, начинала дремать, стала тихой и хорошенькой. В это время щелкнул затвор фотоаппарата.

- А скажи, что было, когда мистер Арчембаулт принес фотографию? - спросил я.

На меня пахнуло запахом целлулоида. От моего отца всегда исходил приятный кисловатый запах - не только от его одежды, но и от его кожи, даже когда он только что принял ванну. Это был запах материала, от которого делались гребенки и зубные щетки на фабрике, где он работал - запах усталости и даже опасности, потому что целлулоид мог без предупреждения воспламениться в любой момент.

Он вздохнул и сказал:

- Ладно, когда мы увидели эту фотографию, то Аделарда на ней не было. Вместо него было пустое место. Он исчез…

- Что? Прямо так взял и исчез? - спросил я, будто бы тысячу раз я уже это не спрашивал.

- Ладно, Аделард был жуликом, ты знаешь. Я думаю, что в последний момент он присел или нагнулся, исчез из поля зрения, именно когда фотограф нажал на кнопку затвора…

- И ты не видел, как это он сделал? - спросил я. - Должно быть, он как-то шевельнулся.

- Не знаю, Пол. Я смотрел на камеру. Мистер Арчеамбаулт велел нам улыбнуться и не двигаться. И на солнце было так жарко, что мой воротник приклеился к шее и давил. Меня действительно не волновало, чем занимались остальные, особенно Аделард. По-любому, мне было бы больно повернуть голову в его сторону, так что я не видел его движений.

Меня восхитило, как исчез мой дядя Аделард, и никто вообще не заметил никакого движения.

- А что фотограф, мистер Арчембаулт. Разве он не заметил что-нибудь необычное?

- Кто знает? - глаза отца засветились, словно он готовил очередную свою шутку. - Трудно увидеть то, чего нет.

Я засмеялся, не только из вежливости. Сам ритуал вопросов и ответов доставлял мне немало удовольствия, как и сам отец рядом со мной на кухне, как и дым его сигареты, завивающийся в воздухе.

Отец продолжал:

- Бедняга Арчембаулт был озадачен еще больше нас. Он поклялся, что Аделард замер так же, как и все мы, но он также допускал, что в момент спуска затвора он ни за кем уже не наблюдал. Мистер Арчембаулт захотел снизить цену на одну двенадцатую, так как одного из нас в кадре не было. Но твой дедушка заплатил ему полную цену. Он сказал, что за это отвечает семья, а не фотограф.

- А что об этом сказал сам дядя Аделард?

Забавно было то, что даже если ты знаешь ответ на вопрос, ты хочешь услышать его снова. Потому что время проходит, и с каждым разом ответ может быть уже иным, что-то забудется, и где-нибудь всплывут новые подробности. Или этот ответ подтвердит то, что ты надеешься услышать.

- Кому-нибудь удавалось получить прямой ответ от Аделарда? - спросил отец, и, наверное, он сам не ожидал своего ответа на этот вопрос. - Так или иначе, с его слов, что, если он расскажет нам, что на самом деле произошло, нам просто больше не о чем будет говорить, кроме как о работе или учебе, и о чем-нибудь скучном.

- Так он просто ни разу не признался в том, что он присел, чтобы скрыться от объектива, не так ли? - в моем голосе сквозил триумф.

- Так оно и есть, Пол. Он лишь улыбнулся, когда мы спросили его об этом, и больше ничего, а затем он начал говорить о чем-то совсем другом…

Какой-то момент мы сидели молча, каждый со своими мыслями о дяде Аделарде и о фотографии, я предполагаю.

- Где он теперь, папа?

- Кто знает?

Отец отодвинул белую не глаженую занавеску и глянул в окно на трехэтажный дом, стоящий напротив нашего через Шестую Стрит. На бельевых веревках, растянутых между окнами наших двух домов, было развешано белье разных цветов, будто корабельные флаги, одни из них очень яркие и веселые, а другие - блеклые и грустные.

И меня взволновала мысль о том, что мой дядя Аделард был где-то там, в большом мире, за пределами Френчтауна и Монумента.


- Она возвращается, - объявил отец, войдя на кухню и принеся с собой облако целлулоидного аромата, и стукнул ложкой по кастрюле с готовым завтраком, стоящей на столе.

Я подскочил на стуле, оторвавшись от последнего выпуска журнала «Крылья», с нетерпением ожидая подробностей.

- Когда? - спросила мать, отвернувшись от стола, где она занималась моими сестрами-близнецами Ивоной и Иветтой, игравшими ножами, вилками и ложками.

Она?

- Вчера вечером, поздно как обычно, где-то за полночь в дверь Па постучали, - сказал он, качая головой в некотором отвращении. - Розана - это для Вас.

Я понял, что мои уши дурачили меня. В них звучало: «Дядя Аделард возвратился…» - вместо того, что на самом деле сказал отец.

- Бедная Розана, - сказала мать.

Отец фыркнул и пошел к раковине, чтобы помыть руки.

Я не видел тетю Розану, по крайней мере, лет пять, которые являются большим сроком, конечно, когда прожил целых тринадцать долгих бесконечных лет жизни, и, когда мне было восемь - я мог уже и забыть. И я уже почти забыл о ее существовании, сохранив в сознании лишь смутный образ красных губ, блестящих черных волос и одежды, которая искрилась и переливалась, когда она шла по улице. Всякий раз, когда кем-нибудь произносилось ее имя, наступала тишина, и все члены семьи начинали отворачивать друг от друга глаза. В отличие от нее дядя Аделард всегда был предметом любопытства, поводом для разных предположений и открытками, приходящими из мест таких, как Боаз, Айдахо, Биллинг, Монтана, Вакко или Техас. От тети Розаны никаких известий не бывало.

Несколькими днями позже мать послала меня к дому моего дедушки с яблочным пирогом, который она испекла. Обжигаясь пирогом в руках, я неловко локтем постучал в дверь. Моментом позже я оказался дома у моей тети Розаны.

Она стояла на кухне у окна. На ней была фиолетовая юбка и белая блузка. Ее черные, может быть, даже подкрашенные смолью волосы блестели при дневном солнечном свете, ее губы были все такими же пухлыми и красными, краснее даже, чем самый яркий макинтош. А глаза. Какие глаза. Их синева была даже не небесной, и не цвета китайского сервиза моей матери, который она доставала из шкафа только по праздникам. Это была синева на грани слез, и вместе с тем напоминающая отражение неба от озерной глади среди солнечных бликов на верхушках волн.

Бывают моменты, от которых сердце замирает, дыхание останавливается, кровь в венах застывает, время теряет отсчет, а тело провисает между жизнью и смертью. И ты ждешь чего-то такого, что снова вернет тебя обратно в мир реалий, того, чем оказалось мое имя на ее устах:

- Пол. Как ты вырос. Как я рада тебя видеть.

Пирог уже был на столе. А я оказался в ее объятьях. Ее руки сжимали мои плечи, а аромат ее духов окружил нас обоих. Это был пряный, особый запах. Ее груди расплющились о мои плечи, и я не мог дышать. Кровь дико запульсировала в моем теле, и кожа покрылась прохладными пупырышками, а голова закружилась.

- Дай, я посмотрю на тебя, - сказала она, оттолкнув меня от себя, но её руки все еще держали меня за плечи. Мы оба вращались по какому-то непонятному кругу. А мне почему-то не терпелось уйти, убежать, скрывать подальше от ее синих глаз, а также в один момент собрать все, что накопилось в моей памяти и сжечь дотла. А еще мне хотелось петь или писать стихи и прыгать от радости до потолка. Но стоя там, я ничего не делал. Я просто потерял голову.

- Что случилось, Пол? Ты не рад увидеть меня, или тебе нечего сказать?

Ее голос дразнил меня? Она наслаждалась своим умением овладеть мною? Я почувствовал, как переливаюсь перед нею всеми цветами радуги, как я неуклюж и смешен. Штаны туго обтянули мои тощие ягодицы, а из подмышек вниз по моим худощавым ребрам покатились струйки пота.

Я лишился дара речи и просто глотал воздух, не зная, что делать со своими руками. А она смеялась своим замечательным смехом, звонким и вместе с тем немного хриплым, в то время как ее глаза безо всяких слов рассказали мне, что она поняла происходящее внутри меня, и что особенного вдруг возникло между нами.

- Я никогда не забуду, как тебя, еще младенца качала на руках и целовала всего, с ног до головы, - наконец заговорила она. - А теперь ты - почти уже мужчина…

Я почти рассыпался в экстазе посреди той кухне, на виду у дедушки и бабушки. Во мне все болело, чтобы не сказать ей, как я полюбил ее, раз и навсегда, что она самый красивый предмет, я который когда-либо видел, что она прекрасней, чем сама Мерль Оберон и Маргарет Салливан на экране «Плимута», что она красивей и соблазнительней любой из женщин из журналов «Аптеки Лакира», от которых я ни мог оторвать свои горячие глаза, когда мистер Лакир уходил куда-то в складские помещения.

Мой дедушка вдруг громко раскашлялся, бабушка зашевелилась, и я это почувствовал. Им хотелось поскорей покончить с этой нашей с Розаной встречей.

- Я так рад, что ты вернулась, - сумел произносить я, с трудом справляясь с ручкой двери. Вылетая из кухни, я захлопнул за собой дверь, бешеной чечеткой скатился по лестнице, пересек наискосок двор, проскочил через помидорные рассады дедушкиного огорода и дал деру по тротуару в конец Восьмой Стрит. Я бежал не чувствуя под собой ног, сердце изо всех сил молотилось о мои хилые ребра, в голове закишели безумные мысли и удивление тому, что со мной произошло. Я был безумно счастлив, и мне было как никогда грустно; мне было жарко, и, вместе с тем, по моей спине бегали холодные мурашки; сердцу не хватало места у меня в груди. Что это? Что? - я не находил этому подходящего названия. Кто-то окликнул меня, когда я пронесся мимо «Дондиер Мит-Маркета», и это мог быть Пит Лагниард, но я не остановился, и не смог бы, мой бег должен был быть вечным. Я бежал в одиночку и, вместе с тем, и нет, потому что тетя Розана бежала рядом со мной - с Полом… «Ты вырос…, не забуду, как целовала тебя… всего с ног до головы…»

А когда наступила ночь, я ворочался в постели как маленький ребенок в экстазе воображения.

- Что с тобой? - это был Арманд, мой старший брат, он окликнул меня с другой стороны кровати. Бернард, который был младше нас обоих, лежал между нами, и я был рад, что он крепко спал.

- Ничего, - сказал я низким и приглушенным голосом, давясь от позора и вспоминая предупреждающий шепот Отца Бланчета, во время моей исповеди о таких методах.

Еще бы, это грех, если причиной тому не любовь, но когда тебя растоптала ужасная тоска, которая затем превратилась в пытку, пусть даже в самую приятную, и все это заставило тебя бежать без остановки через весь город по его улицам без особой на то причины, лишило тебя аппетита и сна, когда одна лишь минута сделала тебя несчастным на все оставшееся время, из-за чего все твое тело начало петь словно скрипка, и из-за чего тебе просто хотелось плакать и кричать…

- Спи, - холодно промолвил Арманд. Его голос оживал лишь в разговоре о бейсболе и о том, как поскорей окончить школу, чтобы начать работать на фабрике гребенок.

Я лежал в постели, вслушиваясь в звуки, сопровождающие сон всех моих братьев и сестер. Наша спальня была достаточно большой, чтобы в ней разместились две кровати под прямым углом друг к другу. Я, Арманд и Бернард спали у двери на кухню, а наши сестры-близнецы, Ивона и Иветта, им было по одиннадцать, занимали кровать около окна. По ночам симфония сна всегда окружала меня со всех сторон: капли тающего льда среди кастрюль в кладовке, мягкое посапывание братьев и сестер, шевелящихся во сне, изредка что-нибудь бормочущих или даже их короткие вскрики, кроватка с нашей совсем маленькой сестричкой рядом с родителями в их спальне, которая иногда просыпалась и начинала хныкать. И я слышал, как мать мягко убаюкивала ее.

Я думал о тайнах жизни, об уходящих минутах, о том, как я мог родиться во Френчтауне в такой исторический момент? Я думал о написанных мною стихах, спрятанных мною далеко в туалете, они были полны моей тоской и одиночеством, моими страхами и страстями. Я писал стихи тайно, сидя под кроватью при свете карманного фонарика или в чулане, позади старой, ненужной, прокоптившейся печи. Но я не знал, пригодны ли мои стихи были для чтения. И меня волновало, почему я ворочался и извивался в постели вместо того, чтобы просто спать, как мои братья и сестры. Я иногда завидовал им: они жили без того, чтобы чем-нибудь интересоваться или разгадывать тайны окружающей нас жизни. Или они также как и я ни с кем этими тайнами не делились?

Иногда мне так хотелось быть звездой бейсбола, как Арманд, или ладным и красивым, как Бернард, который был уж слишком красивым для мальчика, как кто-то заметил. Я завидовал даже своим сестрам-близнецам: они хихикали, смеясь надо всем, приносили из школы хорошие отметки, и никогда не ругались с родителями или монахинями в школе. Больше всего я завидовал Питу Лагниарду, моему лучшему другу, который быстро бегал, перепрыгивал заборы ловчее, чем кто-либо еще, и знал тысячу тайн - все о пользе зернового шелка, о том, как сделать рогатку, с которой никогда не промажешь, о расположении лучших мест в округе, где тебя никто не найдет. Я думал о недостатке таланта в играх на школьном дворе, о тысяче тревог и опасений, об одиночестве, я не мог себе объяснить, что бросало тень на всю мою жизнь даже в самые счастливые ее моменты.

Я обернул простыней плечи, даже, несмотря на то, что ночь была жаркой. Из моего воображения не уходили очертания тети Розаны, ее красивые губы, волосы, аромат ее духов, и то, что я чувствовал в ее объятьях, когда мы кружили по кухне. Ее лицо было маяком, сияющим в моем сознании, пылающий свет, которого позволил мне уйти в нежный, приятный сон, который становился все глубже, темнее, и, благодаря ей, необычно яркий и красочный.


--------------------------------------

Тем летом фотография была не единственной тайной в моей жизни. Ходили слухи о странных сборищах на берегу Мокасинских Прудов в предместьях Монумента. Слухи о кострах, о языческих ритуалах и появлениях призраков. Как и любые другие слухи, их было трудно проверить. Находились храбрецы, побывавшие у этих прудов, но они ничего там не видели. Другие говорили, что видели огнедышащих фантомов, плюющихся огнем. «Да это был не огонь, а их собственный перегар от виски», - насмехался мой отец. Как только наступал жаркий июль, то Мокасинские Пруды стали частью летнего времяпрепровождения, чтобы остудить пыл нескончаемых горячих и влажных дней и вечеров. Пока не пришел Пит Лагниард с доказательством того, что эти слухи не были слухами вообще.

Пит рассказал мне о своих доказательствах по дороге в кино. Мы шли в Плимут на последнюю серию «Всадника-Призрака» с Чарли Чаном в главной роли.

О происходящем во Френчтауне Пит всегда узнавал первым. Он был самым младшим среди девяти его старших братьев и сестер, которые приносили домой все сплетни из магазинов и фабрик, где они работали. Пит все это старательно выслушивал и выкладывал мне - все, о чем слышал. Мы любили театр и кино, делились друг с другом личными, иногда самыми глубокими тайнами, и это крепко цементировало нашу дружбу. Он жил на первом этаже нашего трехэтажного дома на Шестой Стрит, а я - на втором. Между нашими окнами была протянута нить, оба конца которой были приклеены к донышкам картонных стаканов от съеденного супа «Кампбелл», и по этому телефону мы могли общаться друг с другом. Хотя намного легче было бы перекрикиваться из окна в окно, что, конечно, выглядело б не так драматично.

Остановившись около «Управления Мебельной Компании», Пит рассказал, что слышал от своих братьев - о странных собраниях, проводимых на Мокасинских Прудах.

- И что в этом такого странного?

- Множество людей в масках. Они несут факелы. Они собираются в пятницу вечером…

- И кто же они? - спросил я с сомнением. Замаскированные люди и горящие факелы были где-то далеко от Френчтауна, гораздо дальше, чем экран «Плимута».

- Никто не знает, но мои братья все же собираются это выяснять, - несколько напыщенно хвастал Пит. - Я слышал, как они говорили о группе людей, с которой вечером в следующую пятницу они придут на пруды. Мой брат Курли сказал, что глупо так искать неприятности, и что они их обязательно найдут.

Курли был гигантом, он работал в отделе отгрузки фабрики расчесок и мог сам поднять огромную корзину, на которую обычно требовалась сила двоих или троих.

- Ты уверен в этом, Пит? - спросил я, все-таки не очень веря ему. Его воображение как всегда работало безостановочно.

- Ладно, имеется лишь один способ это выяснить, - сказал он, и в его глазах заплясало волнение.

- Как? - спросил я, хотя знал - как.

- В пятницу вечером, - он сказал. - Мы будем там. Ты и я. На Мокасинских Прудах…

Дрожь чуть не разорвала мое тело - дрожь страха и предчувствия опасности. И я не мог скрыть волнение, которое тут же последовало за дрожью. Мне так часто хотелось приключений и так сильно. Мне казалось, что это может быть лишь за пределами Френчтауна, вдали от Монумента, где-нибудь на другом конце земного шара. Но окруженные тайной события созревали лишь в нескольких милях отсюда. Они были достижимы и ожидали нас.


Вечером в пятницу, когда темнота затопила собой улицы Френчтауна, мы с Питом отправились на Мокасинские Пруды, перед этим немного поспав дома. Мы срезали угол, проскочив через задний переулок между «Фабрикой Расчесок Монумента» и цехами бутылочного разлива «Будре», пробрались через двор мыльной фабрики и оказались в районе улиц, на которых стояли лишь лачуги-времянки, в которых ютилась самая беднота. Мы как можно быстрее проскочили по Вотер-Стрит, на которой было немного домов, и между редкими уличными фонарями простирался мрак небытия. Мы иногда поглядывали друг на друга, чувствуя себя ночными заговорщиками и волнуясь, находясь в таких местах в столь поздний час. Ночь была заполнена незнакомыми ароматами, будто бы день мог скрыть эти запахи, и будто их производила сама темнота, делая их острыми и сырыми. Когда мимо нас проезжала случайная машина, то мы уходили в тень, становясь частью ночи и наших тайн.

Задыхаясь, мы вскарабкались на холм Рансом-Хилл и достигли «Перцовой Точки», места, с которого вдали можно было видеть мерцающие огни центра города Монумент. Так как мы сделали передышку на минуту-другую, чтобы перевести дыхание, Пит спросил:

- Который час, как ты думаешь?

- Больше одиннадцати, - предположил я.

Звучало красиво: «Больше одиннадцати». И Френчтаун дремал где-то внизу, большинство людей уже были в постели.

- Пошли, - сказал Пит, и мы направились к лесу. Где-то лаяла собака. Эхо ее лая подчеркивало умиротворение ночи. Вокруг наших голов гудели ночные насекомые. Звезды усыпали небо, и полная луна появилась из расступившихся облаков. Мы прошли под высокими ветвями и пробрались через высокую траву и кустарник. Мы сталкивались друг с другом, натыкались на стволы деревьев и иногда падали, слушая свое шумное дыхание, отчаянное ворчание и ругательства. Наконец, порыв свежего ветра и извилистая дорожка вывели нас к свету и воде, такой спокойной и гладкой, как белое покрывало в спальне у моих родителей.

На противоположном берегу расположился павильон, где по субботам играл оркестр, и всю ночь напролет были танцы. Дощечки его белых стен сверкали во мраке, словно привидения.

- Слышишь, - сказал Пит, поворачивая голову к водоему.

Звук автомобильных моторов слабо доносился из-за воды и затем нарастал, будто бы водная гладь могла как-то его усилить. Визжание тормозов и кряканье гудков смешивалось с ревом двигателей. Точки автомобильных фар отражались от воды, напоминая прожекторы в кинофильме про тюремную жизнь, и мы пригнулись.

Мы бежали вдоль берега, стараясь прятаться в тень и пригибаясь к земле как можно ниже. Виляя, мы добрались до площадки для пикников. Увидев опрокинутый на бок стол, мы тут же спрятались за него.

Выглянув над краем стола, я увидел, как пятнадцать или двадцать машин сформировали круг, огни их фар собрались в центре, лениво урчали не заглушенные моторы, за рулем каждой машины кто-нибудь сидел, выглядя темной фигурой за ветровым стеклом.

Человеческие фигуры начали появляться из автомобилей, хлопая дверями и разговаривая друг с другом приглушенными голосами, Пит прошептал мне на ухо полное страха и удивления, немногосложное: «Ничего себе!», и я тихо повторил это вслед за ним, потому что увидел то же, что он.

Люди были в белых саванах с капюшонами на головах, глаза были темными пещерами - вырезанными в материи отверстиями. Одна из этих конических фигур несла огромный деревянный крест, почти вдвое больший человеческого роста. Горизонтальный брус был шире, чем распростертые человеческие руки. Он двигался на освещенный фарами машин центр круга.

Он поднял крест над головой, словно злой шаман на языческой церемонии, бросая вызов самому Богу, вознося крест к небу и к коническим фигурам, собравшимся вокруг него и вопящих в приветствии лидера.

- «Ку Клукс Клан», - прошептал Пит мне на ухо.

- Они были только на юге, - сказал я.

- Но они здесь.

Рука Пита резко ухватилась за мое плечо, его ногти впились в мою плоть.

- Пригнись, - скомандовал он.

Пока я прятал свою голову, я заметил коническую фигуру, идущую в нашем направлении. В одной руке она держала ружье, а в другой - бутылку с виски.

Голос Пита дрожал у меня в ухе: «Стражник».

Стражник подошел к нам настолько близко, что мы слышали, как под его ногами скрипят сосновые иголки. Его шаги прекратились, и их сменил звук глотков из бутылки.

Когда я снова поднял голову, крест стал огненным факелом. Злобный огонь был резок на фоне мрака. Лидер в центре размахивал крестом у себя над головой, а остальные конические фигуры прыгали и танцевали, крича, хлопая друг друга по спине и ликуя. Воздух пылал не только от огня на кресте, но и от ауры, которую трудно было объяснить. Слова подобрались к моим губам, но я не мог их громко произнести. Они уже облепили мое горло: Ненависть. Злоба. Неприязнь.

Внезапно обрушилась тишина, и люди в конусах собрались вокруг их лидера и пылающего креста.

«Долой негров!» - вопил он.

«Долой негров!» - отвечала толпа.

«Долой Папистов!» - снова вопила центральная фигура, его голос стал выше и писклявей, над ней все еще пылал крест.

Пит повернулся ко мне с вопросительным взглядом.

- Это про нас, - сказал я. - Про католиков.

«Долой Папистов!» - отозвалась эхом толпа, их голоса сопровождались огненными бликами на автомобильных капотах.

«Долой евреев!» - прозвучало чуть ли не до ужаса благородно.

«Долой евреев!» - снова последовало эхо толпы.

- Где же, черт возьми, Курли и его люди? - шептал мне на ухо Пит.

Где-то в темноте, в стороне от павильона мой глаз поймал еле заметную волну движения. Я прищурился и увидел взрыв огней. Автомобильные фары и фонарики приближались к сборищу конических фигур. В то же самое время, военные возгласы и ликующие ответы наполняли воздух. И, наконец, я увидел поток людей несущихся со стороны автостоянки с бейсбольными битами в руках, крики и вопли. Они стеной надвигались на клановцев.

Какой-то продолжительный отрезок времени «конуса» стояли, будто замороженные от неожиданности, молча, очевидно неготовые к этой атаке. И тогда, будто по команде, они побежали, панически спотыкаясь о свои длинные одежды и падая.

Пит вскочил на ноги и с ликованием закричал: «Смерть ублюдкам!»

Это не было похоже на настоящую драку, но разъяренные преследователи со всей злостью наступали, а «Конические фигуры», подбирая подолы своих саванов, будто женщины свои юбки, спешили к своим машинам, в то время как преследователи избивали их битами. «Конуса» отстреливались из имеющихся у них ружей, но видимо ни в кого в темноте не попадали. Крики и стоны от боли заполнили воздух. Брат Пита Курли пробирался через дым и пыль. У него в руках ничего не было, а улыбка на лице была такой, будто бы он был на случайной прогулке в воскресный полдень. Внезапно, к нему кто-то подобрался сзади и прыгнул с на него с жутким криком. Курли с легкостью развернулся, схватил его и швырнул в сторону так же стремительно, как и тот на него прыгнул. Одетая в белое фигура глухо стукнулась о стоящую рядом машину.

И, увидев обугленный деревянный крест, уже жалко лежащий на земле, я восторженно вскрикнул.

- Пол, смотри… - закричал Пит.

К нам приближался стражник с ружьем в руках, направленным на нас.

- Я вижу вас, - кричал он. - Маленькие говнюки.

Мы пытались встать на ноги. Пит изо всех сил толкнул стол, и тот покатился в этого стражника, который неловко отскочил, чуть не споткнувшись о подол своего савана.

Мы бросились к лесу. Мы виляли и пригибались к земле, чтобы ему труднее было в нас попасть, подражая героям кинофильмов, в которых были тысячи погонь. Пит нырнул в низкий кустарник, но я вдруг снова оказался на открытом месте, зарывшись лицом в песок. Мое лицо делало пюре в пляжном песке. Выплевывая песок, и отчаянно пытаясь вытереть лицо, я пытался встать, но слышал приближающиеся шаги стражника с ружьем.

- Уходим, Пол, - звал меня Пит откуда-то из темноты.

Я попытался стоять на ногах, но не мог дышать, будто кто-то ударил меня в грудь, и вспышка боли прошила меня от затылка и до кончиков пальцев ног. Я рухнул на песок, пытаясь вернуть себе дыхание. И я был рад, что боль, наконец, прошла также быстро, как и пришла. Дыхание вернулось, и я увидел, как на меня надвигается тот самый стражник. Его уродливый силуэт сиял в лунном свете.

Все мое тело словно заморозило, когда я беспомощно смотрел на коническую фигуру из кошмара. Она качалась передо мной с ружьем в руках.

- Где ты, Пол?

И где, он думал, я был?

Стражник подходил все ближе и ближе, и остановился лишь в нескольких футах от меня. Ружье смотрело прямо мне в глаз. Во мне все дрожало, я начал молиться, зная, что скоро умру. «Je Vois Salut, Marie…» - я просил прощение за все свои грехи. Я смотрел в лицо стражнику, почти висящему надо мной.

Ружье дрогнуло в его руках, и он оглянулся вокруг. Немного поколебавшись, он пошевелил капюшон вверх и вниз.

Я почувствовал волну надежды и подумал: «Он пьян… пьян, как летучая мышь, и он меня не видит».

Он ступил шаг назад, будто совсем забыл, куда идти. У него за спиной, на автостоянке, продолжалась перестрелка, вопли и крики, и он повернулся на эти звуки. Он шатался на ногах. Ружье висело на сжатом в ладони ремне. Я все еще дрожал, хотя ночь была жаркой.

Он снова взглянул на меня и пробормотал: «Ну и черт с ним». Он побрел в направлении голосов и драки, держа капюшон одной рукой, а ружье - другой.

Ни на секунду не задерживаясь мои ноги понесли меня в лес. Я, наконец, споткнулся и рухнул в мокрую траву. Я был обессилен, и весь пропитался потом. Холодно мне не было.

Пит нашел меня минуту спустя.

- Что случилось? - спросил он. - Я искал тебя, где только можно.

- Я заблудился и упал. Думал, что он убьет меня.

- Я потерял тебя из виду. Я думал, что ты убежал другой дорогой.

- Он был пьян, - продолжал я. - Я был прямо перед ним, но он меня не видел. Он вернулся назад, туда, где драка…

Пит дал мне носовой платок, чтобы я вытер лицо, и мы побрели через лес, следуя заплатам лунного света, освещавшим наш путь. Звуки драки стали тише, оставаясь где-то у нас за спиной, пока наши глаза не привыкли к темноте, и мы не начали различать детали леса, такие как кусты, стволы деревьев, тропинку, по которой нам надо идти.

Наконец, мы оба рухнули в корни огромного дерева. Не хватало воздуха для дыхания, и болели кости. Пит закрыл глаза и тут же уснул. Через какое-то время, забыв о полном истощении, я сам провалился в глубокий, без сновидений сон.

Когда мы проснулись, то рассвет уже пролил кровь над горизонтом, и мы побрели по лесу, будто утомленные фантомы, затем через Рансом-Хилл и через улицы Френчтауна на Шестую Стрит к нашему дому.


На следующий день, когда я выкладывал апельсины в симметричную пирамиду в овощном отделе «Дондиерс-Маркета», Пит принес мне газету «Монумент-Таймс». Мы нырнули за угол, чтобы нас никто не видел, и стали на колени около картофельного контейнера.

- Смотри, - шептал Пит, раскрывая титульный лист газеты передо мной на полу.

Я слышал позванивание кассового аппарата и голос мистера Дондиера, принимающего по телефону заказ от миссис Теллер с ее одиннадцатью детьми.

Заголовок на ширину всего газетного листа кричал:


КЛАН. МЕСТНАЯ БАНДА.

СТОЛКНОВЕНИЕ У ПРУДА.


И ниже:


Вчера вечером тайному ритуальному сборищу местных активистов «Ку Клукс Клана» воспрепятствовала группа жителей города Монумента.

По неофициальным данным, несколько человек пострадали, но никто не обратился за медицинской помощью.

Казалось бы, исчезнувшая в двадцатые годы агрессивная организация в последние месяцы вдруг возникла и разрослась снова.

Глава Муниципальной Полиции Генри Стоу заявил сегодня, что «мы не допустим существование Клана в нашем городе…»


- Разве это не здорово, Пол? - шептал мне на ухо Пит. - Мы были там. И мы участники событий.

Я еще раз перечитывал газетную статью и мысленно возвращался на пляж, когда охранник в черном балахоне направлял на меня ружье, когда мне было больно и страшно, и когда я молился в ожидании смерти. Но этого не произошло. Душная жара под навесом «Дондиерс-Маркета», мои костлявые колени в опилках на каменном полу, и я содрогнулся лишь от одного воспоминания о моем избавлении, свершившемся только по счастливой случайности.

Не думал, что на пляже Мокасинских Прудов вечером в ту пятницу я впервые исчезну.


------------------------------------

Тем летом я превратился в шпиона, пытаясь разгадать множество тайн и загадок. С головой погружаясь в горько-сладкий шпионаж, я уединялся и наблюдал, подслушивал из-за угла, кто и о чем говорил, выслеживал тени, существующие лишь в моем воображении, чтобы добиться, наконец, самой приятной из всех целей - моей тети Розаны.

Я сосредоточил все свое внимание на доме своего дедушки на Восьмой Стрит, потому что она заняла запасную спальню, которую обычно держали свободной для гостей из Канады. Кухня дедушкиного дома редко пустовала и поэтому не знала тишины. Стулья у большого стола обычно были кем-нибудь заняты. Дедушка восседал в кресле-качалке возле большой черной печи, в то время как моя бабушка - женщина-воробушек мелькала то здесь то там, следя за убегающим кофе, разрезая на кусочки пирог, готовя ужин и обед. И было неудивительно, что где-то посреди дня ей нужно было лечь поспать.

И я чуть ли не поселился в их доме, держа ухо в остро, когда начинались беседы за кухонным столом, скрываясь там, где меня никто не видел. Однажды, когда тети не было дома, я забрался в ее комнату и безо всякого зазрения совести начал рыться в шуфлядках ее стола. В куче ее нижнего белья мне попались шелковые трусики. Я приложил их к щеке, и меня укутал аромат ее духов. От этого запаха у меня закружилась голова, потому что я уже давно был болен любовью к ней и тоской.

Я всеми способами пытался узнать о ней все, и упивался ее бытием всякий раз, когда предоставлялась такая возможность, наслаждаясь чудесами ее тела. Это было пыткой, быть там же где и она, и я пытался смотреть на нее и в то же самое время не смотреть. Мои глаза скакали повсюду, но каждый раз возвращались к ней. Сердцебиение учащалось, и все мое тело начинало лихорадить. Мои глазные яблоки изнутри начинали печься и щипаться. Всякий раз, когда наши глаза встречались, словно я подпадал под влияние ее гипноза. И когда мне удавалась оторвать от нее глаза, то мне становилось страшно. Я боялся, что она может прочесть мою душу, вникнуть в мои мысли о ней – столь ужасные и прекрасные.

Как-то вечером после ужина, когда я сидел в спальне и читал книгу, я услышал в разговоре отца с матерью имя тети Розаны, которое застряло в моих ушах.

- Ей не надо было возвращаться, - сказал отец. Где-то минуту по радио звучала песня «Эмос и Энди», затем после последних аккордов оркестра из кухни снова вернулись ко мне слова отца.

Осторожно встав с кровати, я проскользнул к двери, стараясь не шуметь.

- Но ее дом во Френчтауне, Лу, - говорила мать. - Почему ей не надо возвращаться домой?

- Там, где она - всегда много неприятностей, - сказал он настойчивым голосом, который я редко слышал в свой адрес.

- Люди доставляют ей неприятности, - как всегда мягко ответила мать, но в ее голосе тоже было упорство. - Ты же знаешь ее…

- Да, хорошо знаю. Она не может сопротивляться кое-чему в чьих-нибудь штанах.

- Нет, Лу, ты неправ. Ты не справедлив. Ее сердце, столь же велико, как и мир. Но ей попадаются плохие люди, которые затем ее бросают.

- Почему она не может быть, как и другие девушки? Как ее сестры? Пойти работать на фабрику, познакомиться с хорошим мужчиной. Вместо этого, она ничем не хочет заниматься.

- Это не так, Лу. И ты это знаешь. Ладно - не святая, но…

Предложение не было закончено, так как Арманд и сестрички-близнецы ворвались в дом. Беседы в нашей семье редко достигали собственного конца. Их всегда что-нибудь прерывало: будь то чей-нибудь приход или уход, или внезапная необходимость что-нибудь делать. Хуже всего было то, что ни один из разговоров родителей не был дослушан мною до конца.


Однажды, в жаркий сырой полдень я пришел в дом дедушки и бабушки. На мой мягкий стук в дверь никто не ответил. Затаив дыхание, я повернул ручку двери. Дверь беззвучно открылась. Я остановился и огляделся, мне показалось, будто я совершаю нечто донельзя грешное. Мягкими шагами я пересек кухню и остановился у двери в спальню дедушки и бабушки. Оттуда доносился их раскатистый храп. Я проскользнул через столовую и гостиную, устланную мягкими коврами, в спальню тети Розаны, выходящую окнами на фасад дома.

Я остановился перед столом, в котором лежал семейный альбом, в котором была та самая фотография с исчезнувшим дядей Аделардом. На стене рядом со столом висела другая фотография в черной рамке - портрет моего дяди Винсента, который давно умер. Его похоронили на кладбище Святого Джуда. Он умер в его сне в собственной постели. Ему было десять лет. «Нежный мальчик», - как как-то сказал отец. - «Очень любил птиц и маленьких зверей».

Хотя отец всегда защищал дядю Аделарда, его брат – дядя Виктор и другие нехорошо отзывались о его бродяжничестве. Никто не мог простить ему, что тот уехал из Френчтауна сразу после смерти Винсента.

- Семья должна держаться вместе, особенно в тяжелые времена, - слышал я от отца в его беседе с матерью после поминальной мессы в годовщину смерти Винсента. - В день похорон Аделарду все было нипочем…

- Наверное, ему было настолько грустно, что он не смог бы перенести смерть брата, оставшись здесь, - возразила мать.

- Наверное, - ответил он, но плотность мускул в его лице показала, что он с ней не согласился.

Я очертил пальцами крест перед портретом дяди Винсента перед тем, как медленно и тихо зайти в спальню Розаны.

Ее дверь была слегка приоткрыта, и я замер перед ней, чтобы собраться с чувствами. Воздух был наполнен запахом ее духов. Была ли она внутри? Должен ли я был постучаться в ее дверь? Мне не терпелось увидеть ее, и я сполна набрался храбрости, чтобы показать ей стихи, которые я написал специально для нее. Я носил их повсюду в кармане уже больше недели. В них были слова, которые я не смог бы произнести, так я был застенчив. А теперь, затаив дыхание в гостиной, и боялся, что от страха надую в штаны.

Уже собравшись повернуться и уйти, я услышал звуки, которые я не смог бы правильно определить. Было похоже на то, что кто-то что-то напевал. Приблизившись к двери, я набрал воздух, вслушался и сразу понял, что это моя тетя Розана негромко плакала в спальне, всхлипывая, словно ребенок.

- Кто там? - внезапно откликнулась она.

- Никто, - сказал я, и затем: - Пол.

Я услышал, как с шагами ее приближения к двери шелестела ее одежда. Дверь открылась, чтобы показать ее во всей своей красе. На ней был халат из плотного синего материала и, что было невероятно, прямо как в моих грезах, он не был застегнут на пуговицы, и ее груди почти выливались наружу. Но, увидев слезы на ее щеках, я почувствовал глубокую вину.

- Пол, - она так же, как и всегда, произнесла губами мое имя. И это заставило дрожать все мое тело, как вслед за улетающей стрелой колышется тетива.

- Мне жаль, - сказал я. Жаль о том, что украдкой проник в ее дом, жаль о том, что застал ее в столь несчастном виде, но во мне вдруг все заполыхало, когда я увидел ее, и мои штаны снова стали мне слишком малы.

- Тебе не о чем жалеть, Пол, - сказала она, обтянув вокруг себя халат, и тем самым скрыв сами объекты моей жажды.

- Могу ли я для тебя что-нибудь сделать? - спросил я, вполне осознавая тщетность того вопроса.

- Знаешь ли ты хоть фунт смысла человеческой жизни? - спросила она. - Я о том, что было бы полезно. Увесистая доза здравого смысла. О людях и обо всем, - она вытерла щеки с носовым платком и немножко улыбнулась. – Тогда, возможно, я не была бы столь глупа…

- Ты не глупа, - возразил я. - Ты… Ты … - и я не мог произнести слово, увязшее у меня в горле. Неделями я жаждал момента, чтобы объявить ей о своей любви, доставить сообщение сквозь шторм и бурю, которые она создала в моем сердце, и сладость, которую она внесла в мою жизнь. Но, стоя перед ней, я не мог даже открыть рот.

- Кто я, Пол? - спросила она, и я искал отголосок издевки в ее голосе, но не нашел.

Дрожащими пальцами я искал в кармане стихи. Чувствуя тревогу, я извлек скомканный, много раз сложенный вдвое, и замусоленный лист бумаги, прилипающий к моим потным пальцам.

- Вот… - пролепетал я, вручая ей это, больше не произнеся ничего.

Она развернула лист бумаги и посмотрела на меня. Она мягким и полным нежности голосом начала читать, ее губы формировали слова. Я эхом про себя повторял каждое прочитанное ею слово.


Любовь к тебе чиста,

Как пламя от свечи,

Ярка, как солнца свет,

Сладка, как детский вздох…


И если бы даже мне пришлось произносить эти слова, которые, я знал, были ложью. Потому что моя любовь к ней не была чистой и невинной. Потому что это была страсть, горячая жажда ее тела. Мне хотелось тискать ее в объятьях, придавить ее к стене, к полу, утопить ее в постели…


Моя любовь к тебе,

Как шепот перед сном,

Вечерняя молитва,

Прощение грехов…


Самое худшее из всего, и теперь я это чувствовал, причастность церкви и молитвы ко всему, чего я хотел - какое кощунство. Но, не взирая на все, мне нужно было ей показать, что я - не такой, как все те, кто старался куда-нибудь ее пригласить, кто где-нибудь свистел ей вслед из-за угла. Я старался доказать ей, что я лучше других, несмотря на мои бесстыдные мысли и желания, если опустить все чистое, нетронутое, целомудренное.

Читая стихи, она села на кровать, и я видел по ее шевелящимся губам, что она перечитывала все снова. Ее халат ослаб и распахнулся, снова обнажив соски ее грудей и все, что вокруг них: полное и белое как молоко. Она скрестила ноги, и я увидел красные тесемки, обтянувшие ее бедра. Мои глаза полезли на лоб, а сердце заколотилось в груди, разогнав по венам закипающую кровь.

- Как красиво, - сказала она. В ее голосе царила нежность, когда ее длинные и тонкие пальцы аккуратно складывали лист пожеванной бумаги, и вечная синева ее глаз теперь напоминала не озеро в солнечных лучах, а слезы.

А мои глаза приклеились к ее груди. Смотреть куда-либо еще они были не в силах. И в течение момента великолепия я наслаждался ими, в то время как меня брала за горло неловкость перед ней. Я почувствовал, как мое лицо налилось краской, во рту все стало кислым. И я почувствовал волну нарастающего экстаза и изо всех сил боролся с ним, плотно сведя колени. Она смотрела на меня, стихи все еще были в ее руке. Ее лицо расслабилось и смягчилось. Я наклонился вперед, пытаясь стать маленьким комочком, и, в то же самое время, сдержать этот быстрый, яркий и ужасный всплеск, но безуспешно. Наши глаза встретились, мое тело задрожало в смертной агонии. Такого я еще не испытывал. Это был момент взрыва сладости. Я дрожал так, будто сильные ветры рвали на мне одежду. И, как всегда, затем быстро наступил позор, поток вины, но ужасный как никогда, потому что в это время она за мной наблюдала. И я видел, как в ее глазах отразилась тревога и удивление. Мне не удавалось прочесть, что там было еще - отвращение, страх? - Я увидел, как форма ее рта вдруг стала овальной, и услышал ее голос:

- О, Пол…

Видела ли она пятна на моих штанах?

- О, Пол… - снова сказала она. И печаль заполнила ее голос, и, быть может, не печаль. Обвинение или предательство.

Долю секунды я не мог пошевелиться, я замер, как парализованный, сгорая от стыда и позора, чувствуя у себя в штанах ужасное непомещающееся мое второе «я», пытаясь проглотить влагу, и почти подавившись ею - она стала кислой у меня в горле.

- Мне жаль, - вскрикнул я, отшатнувшись. Слезы ослепили меня, и я уже не мог разглядеть ее через расплывшееся в них пятно. Я рванул к двери, рыдая до головокружения. Я бегом пересек комнату, кухню, салон и выбежал на веранду. Сбежав по лестнице я оказался на улице. Я бежал мимо деревянных трехэтажек, магазинов, церкви, школы…

Почему мне казалось, что я все время от нее убегаю?


-----------------------------------

Омер ЛаБатт.

Он ожидал меня возле торгового центра «Ферст-Нешенел» на углу Четвертой и Механической Стрит. Его ноги твердо вросли в тротуар, руки на бедрах, и с козырька его зеленой в клеточку кепки неподвижно свисали кисточки, которая была надвинута на его глаза.

Мне уже плохо оттого, что я вероятнее всего потерял тетю Розану навсегда, а теперь прямо на следующий день меня встречает на улице мой враг, моя Немезида. Хоть он и стоял на противоположной стороне улицы, я видел его нахмуренный мрачный взгляд. Он еще сильнее надвинул кепку на глаза, и в его унылых, бесцветных глазах не было ни искорки милосердия.

Омер ЛаБатт всегда появлялся передо мной, будто фантом, внезапно и ниоткуда. За пару минут до того я крутился в переулке между двумя пятиэтажными домами на Второй Стрит, которые были самыми высокими зданиями во Френчтауне после собора Святого Джуда, пока не наткнулся на него, ожидающего меня, с руками на бедрах. В другое время он появлялся там, где точно знал, что рано или поздно я туда приду, будь то «Дондиерс-Маркет» или «Аптека Лакира», и встречал меня на выходе чуть ли ни сразу у двери.

Как и сейчас.

Собираясь выйти наружу, я жадно набрал воздух.

Он был старше меня. По крайней мере, мне так казалось. Он был без возраста вообще. Ему можно было дать пятнадцать, девятнадцать или двадцать. Он был невысок, и это подчеркивало ширину его плеч и груди. Правда, со своими мощными ногами бегал он не очень хорошо. Бегом я легко мог оторваться от него, и это каждый раз меня спасало, но кошмар мог стать явью, стоило мне споткнуться и упасть, если он при этом настигал меня.

Но на этот момент, в очередной раз навсегда потеряв тетю Розану, я понял, что мой мир с горя перестал вращаться вокруг своей оси, и встреча с ЛаБаттом мне показалась чем-то второстепенным, и я крикнул:

«Эй, ЛаБатт, почему не пристаешь к кому-нибудь из сверстников?»

Прежде, я никогда еще с ним не разговаривал, даже через улицу. Он не ответил, но его глаза продолжали сверлить меня насквозь. И затем он улыбнулся злобной улыбкой, оголившей его белоснежные зубы.

Я думал, что делать дальше. Это зависело оттого, что предпримет он. Он преследовал меня не каждый раз. Иногда его устраивало лишь то, что он может изменить направление моего движения, заставить перейти улицу, чтобы не пересечь его широкое пространство. Он доминировал везде, в какой бы точке планеты он не появился. Иногда приходилось бежать по улицам, переулкам и по задним дворам.

Немного собравшись с духом и почувствовав под ногами землю, я завопил: «Почему я, ЛаБатт? Что ты от меня хочешь?»

Это была тайна, над которой я долго и безуспешно ломал голову. Хулиган - не дающий мне покоя уже целых три года, и я не мог определить причину - почему? Мы с ним были незнакомы. Я не причинил ему никакого вреда и не знал ни его семьи, ни друзей, если у него такие только были. Однажды он просто появился в моей жизни перед «Аптекой Лакира», наши глаза встретились в фатальном тупике, и в тот момент, изучив те бледно-желтые глаза, мне стало ясно, что он - мой враг, возымевший надо мной власть и желание навредить мне, покалечить и, может быть, уничтожить меня. О нем я ни с кем никогда не говорил, даже с Питом Лагниардом. Но вскоре после той первой встречи мы с Питом увидели его издалека, и я спросил:

- Кто он такой, вообще?

И, как обычно, у Пита нашелся ответ.

- Это - Омер ЛаБатт. Крутой парень. Недавно переехал сюда из Бостона. У него дела с Рудольфом Тубертом.

Этого было достаточно, чтобы я начал дрожать, потому что понятия не имел, что значит: «у него дела…», но Пит продолжал:

- Он оставил школу.

- Каждый когда-нибудь оставляет школу, - сказал я, указывая на правду. Большинство мальчишек и девчонок Френчтауна прекращали учиться в четырнадцать - возраст, который предоставлял юридическое право работать где-нибудь на фабрике или в магазине.

- Да, но он ушел, не окончив пятый класс, - сказал Пит. - В четырнадцать лет…

И осознание этого чуть не убило меня. Можно было бы общаться с кем-нибудь, кто не прошел и половины школы, но хоть как-то восполнил это из жизненного опыта, но перед неоспоримой глупостью я чувствовал себя совсем беспомощным. Попытка сблизиться с Омером ЛаБаттом, чтобы хоть как-то с ним помириться, была подобна встрече в одной клетке с буйным животным.

И вот наши глаза снова встретились, и он крикнул:

- Ты - покойник, Морьё. [moreaux(франц.) - мертвец]

И пошел за мной следом.

Рывком опередив меня и резко затормозив, он перекрыл собой улицу, широко расставив ноги и повернувшись ко мне грудью. Его плечи показались мне шире, чем у кого-нибудь еще.

Я рванулся вперед, будто меня выстрелили из орудия. Мои ноги лишь касались тротуара. Я мог гордиться только единственным своим спортивным достижением - бегом. Еще мне могло помочь умение где-нибудь скрыться, найти подходящую дверь или веранду, кустарник, забор или перила.

Я свернул в переулок Пи, между «Слесарными изделиями Бучарда» и «Парикмахерской Джо Спагнолы». Главное, было не споткнуться и не изрезаться о разбитые бутылки, оставшиеся после быстрых попоек под кирпичной стеной без окон. Дальше была помидорная рассада мистера Будрё. Пригнувшись, я пробирался между помидорных кустов, пахнущих томатом, отчего зачесалось в носу и захотелось чихать. Оглянувшись через заросли, увешанные помидорами, я видел Омера ЛаБлатта, нерешительно выжидающего у мусорных баков. Сощурив глаза, он смотрел в мою сторону, я тут же пригнулся к земле.

Но он меня заметил.

«Покойник…» - вскрикнул он и галопом направился ко мне.

В прыжке я снова оказался на ногах и уже бежал к трухлявому деревянному забору, в котором, я знал, не хватало одной доски, через эту щель я смог бы протиснуться. Прячась за дикий кустарник, я уже добрался до забора. Слышались злые ругательства Омара: «Сукин сын… грязный ублюдок…», и я видел, как он переваливал через помидорные заросли. Мои руки нащупали щель, и я выдохнул весь воздух, чтобы все-таки проскользнуть через нее. Омер ЛаБлатт, надо полагать, со своими широкими плечами должен был бы здесь застрять. Задыхаясь и пропитавшись потом, я остановился, потому что был уже на заднем дворе вдовы миссис Долбер.

Миссис Долбер содержала себя и своих детей тем, что брала чужое белье для стирки, гладила его и зашивала. Ее задний двор был обвешан бесконечными рядами провисающих веревок, на которых всегда сушилась одежда всех видов, размеров и цветов, что напоминало небольшой палаточный городок. Я пригнулся так, чтобы мог проползти под висящей одеждой, чтобы добраться до дома, но споткнулся о деревянную корзину, в которой она приносила выстиранное белье, и когда я уже стал на ноги, то оказался укутанным в длинную, розовую, ночную сорочку. Пока я освобождался от нее, я услышал, как Омер ЛаБлатт ворчал, застряв в заборной щели. Я в панике схватился за висящий комбинезон и закрыл им лицо, когда ночная сорочка все еще опутывала мое тело.

Омер со свирепым криком набросился на висящую одежду, в то время как я отчаянно прыгал в сорочке, пытаясь вернуть себе дыхание. Все мое тело горело от боли, а от страха в моих венах застывала кровь. Одежда цеплялась за меня, рубашки закрывали мне хоть какую-нибудь видимость, прищепки отлетали, и я отчаянно падал на землю. Оглянувшись, я увидел, что Омер ЛаБатт попал в ту же западню, что и я, отчаянно борясь с рубашками и блузами, которые опутывали его.

«Сукин сын!» - кричал Омер.

Внезапно оказалось, что среди качающейся на веревках одежды мы не одни. Голос миссис Долбер был пронзительнее фабричного свистка.

«Пошел отсюда, бездельник», - кричала она, подскочив к Омеру с метлой в руках, и начав его дубасить со всей страстью. Я упал на четвереньки.

«Бездельник», - снова кричала она. - «Такая работа насмарку…»

Она избивала его метлой. Я пытался уйти, но заблудился во всем разнообразии рубашек и брюк. Я еще раз оглянулся, чтобы увидеть, как он, защищаясь, поднял руки, и это движение сорвало целую веревку рубашек прямо на него.

Я взвыл от ликования, и голова вдовы возвысилась над беспорядком пижам и ночных сорочек. Она смотрела в моем направлении, замерла, нахмурилась и затем продолжила нападать на Омера с метлой. Ее голос становился все свирепей: «Бездельник… вор… разгильдяй…»

Ее тяжелый взгляд устремился прямо ко мне, и затем она снова со всей своей злостью вернулась к Омеру ЛаБатту. Не боясь ее, я сумел выпутаться из одежды. Я был рад избавиться от всей этой маскировки, пытаясь вернуть дыхание, терпя боль от падения и все еще дрожа всем телом.

Наконец, почувствовав свободу, я пересек двор, выбежал на лужайку перед ее домом, выскочил на улицу и почувствовал себя в безопасности. Я остановился у двери в «Дондиерс-Маркет» и ждал, когда нормализуется мое сердцебиение.

Устало волочась домой, я утешал себя тем, что преследование Омера ЛаБатта в этот день сослужило хотя бы одну хорошую службу - какое-то непродолжительное время я не думал о тете Розане, о своей боли и муке, прекратившейся, когда я бежал, спасая свою жизнь по улицам, переулкам и задним дворам Френчтауна.

Чего я не знал, так это того, что я исчез уже во второй раз.


--------------------------------

Посреди дня, во Френчтауне невозможно было увидеть женщину на высоких каблуках. Тетя Розана была исключением. Однажды я заметил, как она спешила по Седьмой Стрит. На ее ногах были яркие красные туфли на тонких и высоких каблуках. Тонкие ремешки окутывали ее изящные лодыжки, будто ее длинные и тонкие пальцы, и стебель тюльпана в них.

Я заскочил за большой дуб, растущий напротив «Паровой Прачечной Лаченцо». Мне нужно было следовать за ней так, чтобы она этого не заметила. Я отсчитал до пятидесяти и пошел за ней следом.

Раз или другой она оглянулась, будто заподозрила, что за ней следят, но я был достаточно проворен, чтобы меня не заметила. Я перебегал от дерева к дереву, проныривал между домами, скрывался за перилами и верандами, приседал в кустах. Я преследовал ее, подчиняясь какой-то неведомой горячей страсти, со всем своим умом и смекалкой, стараясь игнорировать стыд, который начал щекотать меня изнутри лишь за то, что я с таким упорством иду за ней по пятам, такой же стыд - как и тогда, когда в спальне я застал ее врасплох.

Она подошла к углу Четвертой и Спрус-Стрит, куда на время короткого перерыва выходили выкурить сигарету мужчины и с ними совсем еще дети, работающие на соседней фабрике. Я гримасничал, зная, что будут кричать ей вслед. Наблюдая с веранды на противоположном углу, я тихо приветствовал ее шествие с поднятой головой, она не обращала на них ни малейшего внимания. Но они продолжали свистеть и выкрикивать в ее адрес: «Эй, Бэби, тебе не одиноко?»

На пересечении Третьей и Механической улиц, где шпили собора Сент-Джуд впивались в небо, она остановилась. Было интересно, войдет ли она в церковь? Может, для покаяния? Для покаяния в чем? Но она продолжила идти. Снова вернувшись на Четвертую Стрит, она медленно и бесцельно брела, опустив голову, будто глубоко погрузившись в мысли. Она больше не оглядывалась, и теперь можно было идти не скрываясь, без риска, что она тебя заметит. Но я все равно не давал повода быть замеченным.

Она внезапно остановилась перед трехэтажным домом номер сто одиннадцать на Четвертой Стрит. Она наклонилась, чтобы подтянуть чулки, затем обвела рукой талию, будто заправляя блузку в юбку. Она распустила рукой волосы, и перстень на ее пальце поймал солнечный свет. Я знал, кто жил в этом доме, и мой дух приказал мне присесть в кусты напротив.

«Господь, заставь ее идти дальше», - молился я. - «Пусть она передумает».

Но на мои молитвы ответа не последовало.

Она прошла по дорожке, ведущей к этому дому. Из-под ее высоких каблуков вылетали камешки гравия. Пройдя мимо заднего входа, она направилась к воротам гаража в полуподвале этого трехэтажного дома. Надпись над воротами гаража во весь голос кричала: «ПРЕДПРИНИМАТЕЛЬ ТУБЕРТ».

«Только не он», - тихо закричал я, видя, как она стучится в дверь, склонив голову, будто ребенок, выпрашивающий леденец. Даже в отчаянии, когда при виде ее мое сердце рассыпалось на куски, я не мог так склонить голову.

Дверь открылась, и она вошла внутрь. Судя по сложенным рукам, которые я мельком увидел, ее ждали.

Из всех на свете, думал я, она почему-то должна была выбрать Рудольфа Туберта.

Рудольф Туберт больше чем кто-либо еще во Френчтауне был причастен к гангстерству, но никто никогда об этом громко не говорил. Он был известен, как «тот, кто видит». Он - тот, кто видит, хочешь ли сделать ставку на лошадь или на футбольную команду. Он - тот, кто видит, нуждаешься ли ты в ссуде, когда Жилищно-Финансовая Компания отклоняет твое заявление. Он - тот, кто видит, насколько ты нуждаешься в его услуге. И во Френчтауне хорошо знали, где у тебя могли быть какие-нибудь неприятности - в магазине, на улице и даже в семье - Рудольф Туберт был тем, кто видит. Конечно, если затем как-нибудь заплатишь ему за услугу. Например, все и каждый старались переменить тему разговора, если случайно речь заходила о Жане Поле Родьере. Как-то утром Жана Поля нашли сильно избитого и в крови в переулке Пи. Говорили, что он не возвратил ссуду, которую взял у Рудольфа Туберта. Но не было ни доказательств, ни свидетелей.

Рудольф Туберт был яркой фигурой, тут же обращающей на себя внимание. Он был высоким, стройным, с усами кинозвезды, на нем всегда был костюм с жилетом, а в его гараже стоял серый «Паккард», на котором он важно разъезжал по улицам Френчтауна, посадив рядом с собой симпатичную девушку. Моя мать как-то сказала, что у него «дешевая прическа - уложенные волосы заправлены под костюм в полоску, как у киногероя на экране Плимута». Отец возразил, что не важно, как дешево он выглядит - успех в том, что он делает. Каждую неделю отец покупал лотерейный билет в кассе типографии, которая делала заказы для Рудольфа Туберта. Отец называл эти билеты двадцатью пятью центами надежды. Старик Франкуэр с Девятой Стрит однажды выиграл пятьсот долларов, купив билет Рудольфа Туберта, и имя мистера Франкуэра стало притчей во языцех. О нем говорили со страхом и удивлением, упоминая сумму выигрыша и номер билета: 55522. Но такой успех никогда больше никому не сопутствовал.

Рудольфу Туберту подчинялась вся доставка газет во Френчтауне, включая и Бостонские газеты: «Глобус», «Пост» и «Дейли-Рекорд», а также и «Монумент-Ньюс». Мальчишкам, разносящим газеты, он платил на месте и без комиссионных. В результате, газетные мальчики Френчтауна зарабатывал намного меньше, чем те, кто работал в других районах города. Он все устроил так, чтобы маршруты удовлетворяли его собственные цели, давая лучшие из них тем, к кому он относился лучше. Каждый хотел маршрут, который охватывал небольшую территорию, занимаемую трехэтажными домами, где доставка газет не занимала много времени, и где клиенты всегда вовремя платили за подписку и вдобавок давали чаевые.

Мой младший брат Бернард тем летом получил самый худший из маршрутов, самый длинный и самый невыгодный, в самые дальние закоулки Френчтауна. Этот маршрут всегда доставался самому младшему из новичков. Хотя нужно было обойти лишь двенадцать клиентов, приходилось пройти целую милю от железнодорожного полотна по Механик-Стрит на самую окраину Монумента к небольшому дому мистера Джозефа Лафарга у ворот кладбища Сент-Джуд. Мистер Лафарг был окружным могильщиком, чем-то вроде швейцара в гостинице или входного служки церкви. Он отвечал за кладбище, где он выкапывал могилы и нарезал стекло. Он был тихим, послушным человечком с тонкими губами, на которых никогда не бывала улыбка, и глазами, которые, казалось, были полны тайн. Он дотоле напоминал Бориса Карлоффа, сошедшего с киноэкрана, хотя, как говорил мой отец, он был тонким и деликатным человеком, который и мухи не обидит.

Но моему отцу не надо было изо дня в день приносить газету в дом мистера Лафарга, особенно осенью и зимой, когда темнело рано, и тебя подстерегал угрожающий мрак надгробных плит в двух футах от края тротуара. Его дом не только был удален на целую милю от трехэтажных кварталов, но еще нужно было идти через дымящиеся кучи тлеющего мусора, свозимого со всего города и сжигаемого недалеко от кладбища. Облака поднимающегося от них дыма были похожи на бледные привидения, медленно плывущие по небу. Хуже всего было в пятницу, когда мистер Лафарг уходил в церковь на собрание. Тогда, вместо того, чтобы бросить свернутые в рулон газеты на его веранду и поспешно уйти, нужно было стучать в дверь и целую вечность ждать ответа, при этом, стараясь не смотреть на кладбище и на дремлющие в засаде надгробные плиты. Он никогда не спешил ответить на твой стук в дверь, и никогда не давал чаевых.

Я был рад за Бернарда, изо дня в день разносящего газеты. Несколькими годами прежде я сам подвергался такому же испытанию.

Бернарду было лишь восемь лет, а мне - тогда уже десять. Уже на третий день он хотел оставить эту работу, но знал, что не мог. Каждый пенни был важен для нашей семьи. Днем я работал на упаковке картофеля и уже окончательно закрепился в «Дондиерс-Маркет» на своем рабочем месте. Арманд брал сверхурочные, работая на фабрике, производящей расчески.

- Я могу ходить далеко и не боюсь собак, - сказал Бернард, когда после ужина мы сидели на ступеньках нашей веранды. Он пытался сдержать слезы. - Но это… - и его голос заколебался.

- Дом мистера Лафарга, ведь так? - спросил я.

- Лето полное слез, - начал иронизировать Арманд. - Еще не сумерки, когда доходишь до того места, - в словах Арманда была храбрость его ста сорока пяти фунтов [примерно 72кг.] и мускулатуры его рук и ног. Он не верил в призраков и никогда не просыпался ночью после какого-нибудь кошмара.

Позже, когда мы с Бернардом остались одни, я предложил ему сделку. Я сказал ему, что каждый день, закончив свою работу в магазине, буду доставлять газету в дом мистера Лафарга. Я хвастался тем, что я - мастер короткой дороги, и убедил его в том, что, сделав это, буду успевать еще и к ужину.

- И чем же буду обязан я? - поинтересовался Бернард.

Бернарду нечего было мне предложить.

- Что-нибудь придумаю, - сказал я.

Его улыбка была столь чиста и мила, что можно было усомниться в том, что Бернард - мальчик, и было неудивительно, что наши сестры Ивона, и Иветта завидовали его симпатичной внешности, его волосам, красиво вьющимся без прикосновения расчески или бигуди.

И так, тем летом, каждый день я приносил в дом мистера Лафарга «Монумент Ньюс». Бернард оставлял мне газету в магазине, и я после работы спешил на Механик-Стрит, сокращая дорогу через задние дворы, пустые автостоянки, избегая дома с собаками на их дворах и, главное, чтобы не встретиться с Омером ЛаБаттом. Несмотря на свои тринадцать лет отроду, девяносто два фунта веса [45 кг.] и весь накопленный опыт, мне все еще было нелегко приблизиться к дому могильщика, и я все также отворачивал глаза от кладбища, стараясь не дышать парами горящего мусора на противоположной стороне улицы.


Теперь я стоял напротив дома Рудольфа Туберта, думая о тете Розане, зашедшей с ним в гараж. Меня мучили образы его длинных, тонких пальцев, ласкающих ее плоть, их соприкасающихся губ, их ртов, открытых на пути друг к другу, как на киноэкране.

Глядя на окна трехэтажного дома, я искал фигуру его жены, выглядывающей из-за занавесок. Ее движения были ограничены инвалидным креслом, и, как говорили, она не покидала этот дом до конца своих дней, она переезжала от одного окна к другому. Иногда я мог поймать очертания ее тонкого бледного лица, когда она выглядывала, чтобы посмотреть на прохожих или на тех, кто приходил в их дом для каких-нибудь дел с ее мужем. Женщины посещали его по нечетным часам, и в этот момент моя тетя и его щегольские любовные дела показались мне самым худшим сочетанием из всего, что можно было себе представить.

Наконец, моя тетя Розана вышла из гаража, медленно закрывая за собой дверь, затем, она на мгновение остановилась посреди двора. Выглядела ли она растрепанной, и распущены ли были ее волосы, размазана ли помада по ее лицу, или просто ревность кормила мое воображение? Как бы я смог это проверить, несчастно просиживая в кустах у забора через улицу, и боясь, что меня в них обнаружит какая-нибудь собака и облает, выдав мое укрытие?

Сойдя с дорожки и подвернув юбку, она удивила меня, повернув налево, а не направо, из чего следовало, что она не возвращалась в дом дедушки. Она направлялась к лугам в конец Спрус-Стрит. Луга были местом семейных пикников на берегах реки Муссок, вольно блуждающей среди посадок берез и сосен, в тени вязов и кленов, и выливающейся на большие, открытые поля. Луга оставались нетронутыми, несмотря на постоянные слухи о том, что городской мусор будет свозиться сюда, как только город застроится еще плотнее. Дети Френчтауна приходили сюда порезвиться, ночами они жгли костры, раздевались до гола и купались в реке или просто во что-нибудь играли. Бойскауты часто разбивали здесь палаточные лагеря, чтобы совершенствовать навыки выживания, изучать природу и учиться оказанию первой медицинской помощи. Я часто приходил сюда с карандашом и бумагой, и пробовал писать стихи. Я взбирался на ветви деревьев или, свесив ноги, садился на высокий берег реки, наблюдая перемену цвета заката, который сперва был ярко-синим, потом зеленым, красным и переходил в темно-коричневый и фиолетовый.

Я осторожно следовал за тетей, свернувшей со Спрус-Стрит и быстро пошедшей через узкий пешеходный мост, выводящий на луга. Меня поразило, как быстро может двигаться женщина на высоких каблуках, не раскачиваясь и не виляя. Я был рад своим резиновым подошвам, когда в другой раз мои ноги скользили по деревянному мосту, издавая жуткий скрип.

Когда она дошла до скамеек на поляне для пикников в березовых зарослях, я остановился, наблюдая за ней, как всегда поражаясь ее красоте. Звуки лета заполнили мои уши, птицы сидели на ветвях и громко пели, выдавая невероятные трели, рулады, совершенно неподвластные человеческому голосу или свисту. Где-то вдали лаяла собака, - слишком далеко, чтобы как-то угрожать.

Луг переливался в солнечных лучах, и в этом обширном пространстве мы с тетей Розаной были одни, и внезапно я почувствовал, что мне уже не скрыться. Я давно уже был на открытом пространстве, долго не осознавая того.

Внезапно, она обернулась.

И увидела меня.

Мне не показалось, что, увидев меня, она удивилась. Как обычно, всякий раз в ее присутствии, я покраснел и заволновался, не зная, что делать с моими руками. И худшим теперь было то, что меня снова начала мучить вина за то, что я снова слежу за ней, шпионю и больше всего за мои запятнанные штаны несколько дней тому назад в ее комнате и за мою выставленную на показ страсть.

Непостижимое выражение ее лица манило меня к ней.

И я беспомощно приближался к ней, чтобы, хотя какая-то часть меня сопротивлялась и хотела убежать снова.

- Почему ты преследуешь меня, Пол? - спросила она.

- Не знаю, - ответил я. Кровь прилила к моему лицу, и в моих висках застучало. - Я вас свожу с ума? - закричал я в отчаянии и тут же проклял себя за этот вопрос, потому что мне это напомнило тот, другой день.

Ее локти расползлись по столику для пикника:

- Нет, Пол, я не схожу от тебя с ума. Может, я безумна сама по себе. Но ты ведь без ума от меня, не так ли?

И мне захотелось крикнуть: «Да». Потому что она холила именно к Рудольфу Туберту и, вероятно, занималась с ним любовью, когда я ждал снаружи, а его жена наблюдала из окна его кабинета. И мне захотелось крикнуть: «Нет», потому что моя любовь к ней могла заставить простить ей все, что угодно.

Я закачал головой и сказал:

- Сомневаюсь, что вы от меня без ума.

Она предложила мне сесть на скамью.

Я осторожно сел, как будто мое тело развалилось бы от резкого движения. Меня тут же охватил ее аромат, от которого почти закружилась голова, как и от близости ее тела.

- Я изначально была неправа, - сказала она. - Так вот флиртуя с тобой. Ох, это даже не флирт. Когда ты был еще ребенком, Пол, ты был особенным для меня. Своего рода стеснительность всегда была свойственна тебе, - она выпустила воздух из уголка рта, сдув со щеки прядь волос. - И таким ты для меня и остался. Но иногда я забываю о том, что ты больше не ребенок, что с тобой нельзя уже так просто…

- Нет, это моя ошибка, - закричал я, не виня ее ни за что вообще между нами. - Это моя ошибка. Это я был неправ…

- Неправ? В чем? - озадаченно спросила она.

- Неправ в том, что я шпионил за вами. Прокрался в вашу комнату, когда вас не было дома. Следовал за вами сегодня. Это не мое дело, где вы и чем занимаетесь, - и затем я застыл будто перед прыжком с самого высокого шпиля собора Сент-Джуд, не заботясь о том, что разобьюсь на миллион частей. - Я люблю вас…

- О, Пол, - выдохнула она, будто ее горло было сдавлено. - Это - не любовь…

- Это - любовь, - сказал я, уже имея ответ. - Я знаю, что мне лишь тринадцать, но это - любовь, не увлечение, не привязанность щенка. Я все об этом знаю из книг и кино. Я тебя вас, всем сердцем. Я буду любить всегда.

Признание освободило мой дух и душу. Я хотел бежать и взывать к небу, присоединиться к птицам в их пении. Но увидел ее грустный взгляд, я отодвинулся.

Она потянулась и коснулась моего плеча, и его обожгло сладким теплом.

- Это - лучшее из того, что ты когда-либо мне говорил, - прошептала она. - И я никогда не смогу забыть эти слова, Пол. Но ты не должен любить меня. Я - твоя тетя. Я слишком стара для тебя. Ты еще полюбишь дюжину девочек, пока не сделаешь свой выбор. И тогда ты будешь оглядываться на свою старую тетю Розану и удивляться: «Что я в ней такого нашел?»

- Не говорите так, - закричал я, и слезы брызнули из моих глаз, подбородок задрожал, он всегда предавал меня. - Я буду всегда любить вас и не сумею кого-либо еще.

Она взяла мою руку, а мне захотелось забрать ее, потому что моя ладонь была мокрой от пота. Моя рука уже была в ее ладонях, и казалось, она не замечала влагу моих пальцев. И я почувствовал к ней такую близость, что мне уже было нестрашно задать ей тот вопрос, который у меня всегда был при себе:

- Почему вы уехали из Френчтауна, тетя Розана?

Она посмотрела вдаль, куда-то на горизонт, где старые сараи дымились в знойном воздухе, походя на доисторических животных, сделавших привал.

- На то было много причин, - рассеянно сказала она.

- Пожалуйста. Вы сказали, что я больше не ребенок. Так что больше не говорите со мной, как с дитем, - моя смелость удивила меня. Ее рука, все еще сжимающая мою, подарила мне храбрость.

- Ладно, - сказала она, глядя прямо мне в глаза. - Я оставила Френчтаун, потому что была беременна.

Я никогда не слышал, чтобы это слово произносилось громко. Однажды я слышал, как мать и другие женщины описывали кого-то как явившемся «по семейным обстоятельствам» или «неожиданно» и даже эти слова произносились чуть ли не шепотом. На углах улиц стояли «трахнутые» девушки. «Беременность» и производные от него слова были почти вульгарными, чуть ли не отвратительными.

- Это тебя потрясло? - спросила она.

- Нет, - сказал я, пытаясь скрыть свой шок.

- Я не была замужем, Пол, но хотела, чтобы у меня был ребенок. Я знала, что мне из-за этого придется уехать, чтобы родить ребенка, - она сдула прядь волос, снова упавшую на щеку. - О, я полагаю, что можно было бы сделать аборт, если бы я не хотела рожать, но я никогда бы на это не пошла. Я всегда любила детей…

В тот момент я знал, что я буду любить ее всегда.

- Я уехала отсюда раньше, чем все бы увидели, что я беременна.

- Уехали куда?

- В Канаду, к своей тете Флорине и дяде Августу. Они были очень добры ко мне. Они меня ни о чем не спрашивали, а мне не надо было им лгать. Они живут все там же, в Сан-Джекусе. У них маленькая ферма. Они заботились обо мне. Все устроили. Договорились с доктором, со стариком из округа. Но ребенок родился мертвым.

Я ничего не говорил. Вокруг было тихо, как будто птицы и маленькие лесные звери затаили дыхание в ожидание продолжения рассказа тети Розаны.

- Девочка. Я видела ее лишь раз, - продолжила она. И затем с легкой насмешкой: - Ты знаешь, Пол, все новорожденные, которых я когда-либо видела, были красными и сморщенными, но не мой ребенок. Она была розовой, как розы в саду у твоего дедушки. Пол минуты она была на моих руках, а затем ее унесли. Она похоронена в кладбище за собором Святого Джекуса. Я ни разу туда не ходила.

Ее голос шептал, и теперь она будто бы говорила не со мной, а сама с собой.

- Думала, не отдать ли ее на удочерение. Доктор позаботился бы о том, чтобы ребенок попал в хорошую семью. Я согласилась, хотя не знала, смогу ли отдать ее, ведь она росла внутри меня, стала частью меня. И затем она умерла…

Она закачала головой и хлопнула ладонью по скамейке.

- Хватит об этом, Пол - было и прошло.

Какое-то время мы сидели молча и настолько близко друг к другу, что я мог уловить мятный аромат ее дыхания.

- Все время вы жили в Сан-Джекусе? - наконец спросил я.

- Я не могу работать на ферме, - ответила она. - Я уехала в Монреаль, и устроилась работать в салоне красоты. А затем я поехала в Бостон. Знаешь в чем дело, Пол? Я свободна, свободна от Френчтауна. Твои Мемер и Пепер приняли меня, когда я вернулась, потому что они никогда не закрывают дверь ни от кого. Они не возражают, чтобы я жила у них, но я чувствую себя квартиросъемщиком, который не платит ренту. Мои подруги, которых я знала по школе Сент-Джуд, замужем и имеют детей. Те, кто не замужем - работают где-нибудь на фабрике. Такая работа не для меня, - в ее словах возвышалась своего рода гордость.

- Но почему вы вернулись? - спросил я.

- Хороший вопрос, - ответила она, нахмурившись. - Я вернулась, потому что устала от меблированных комнат, дешевых гостиниц, от помощи чужих людей. Даже самые близкие друзья были мне чужими…

Мне стало больно от ее одиночества и от всего, что в ее жизни пошло не так.

- Мне нужно кое-что тебе объяснить, Пол. Чужие люди иногда обращаются с тобой лучше, чем самые близкие родственники. Они судят о тебе за то, чем ты являешься сегодня, а не за то, что совершил вчера и раньше. И я снова готова уехать. Оставить Френчтаун. Меня здесь ничего не держит.

«Но здесь - я». Захотелось мне кричать в протест, даже если я знал, что тринадцатилетнему мальчику можно было б предложить ей только любовь и больше ничего. Я не мог предоставить ей защиту от тех, кто к ней пристает, ни денег, чтобы кормить ее и одевать в дорогие и красивые одежды.

- И когда вы уезжаете? - спросил я, даже если было бы лучше, чтоб я этого не знал вообще.

- Как получится, - сказала она.

День незаметно начал изменяться, будто уставая, скорее сгорая, чем просто меняя окраску на вечер, внезапно подменяя серебро на олово. Деревья теперь стали мягче, листья свернулись, прячась от света, стебли растений вяло изогнулись, будто становясь на колени. Птицы улетели, оставив воздух пустым и разряженным.

- Я знала, что сегодня ты следовал за мной, - сказала она. - И чуть ли не решила, что не пойду к Рудольфу Туберту. Я не хотела, чтобы ты видел, как я иду туда. Но мне нужно было увидеть его, и уже было слишком поздно что-то менять. Мне нужно немало храбрости, чтобы снова увидеть его, и я побоялась, что, если передумаю, то уже не зайду к нему никогда.

- У вас с ним что-то было?

Она кивнула.

- Я попросила у него о помощи. На сей раз, когда я покину Френчтаун, я хочу делать это как надо, думая о будущем. Я хочу начать небольшой бизнес…

Бизнес? Моя тетя Розана – бизнес-вумен?

- Какой бизнес?

- Парикмахерскую, в этом я могу преуспеть. Я работала парикмахером в Монреале, и хочу открыть там свою маленькую парикмахерскую. Именно за этим я пришла к Рудольфу Туберту, поговорить о деньгах.

Я подумал о Жане Поле Родиере, о том, как его избили в переулке Пи: «Рудольф Туберт пошлет своих людей в Монреаль?»

- Он сказал, что даст вам денег? - спросил я, надеясь, что он отказал ей, и она останется во Френчтауне.

- Дело даже не в деньгах, - ответила она и затем сжала губы. На ее лбу выступили маленькие морщинки.

И тут до меня дошло, невидимая кровь хлынула из несуществующей раны, и на момент вспыхнула агонизирующая боль.

- Это был он? - мой голос звучал где-то вдалеке, будто говорил кто-то еще. - Тот, кто… - я не мог произнести слово.

- Да, Пол. Он был тот, от кого у меня были неприятности, - вдруг зазвучало застенчиво, «неприятности» вместо «беременность» - тонко и почти чопорно у нее на губах. - Ребенок был от него.

Острая боль ворвалась в мое сердце: «Она с ним спала, носила его плоть и кровь в своем теле. Она дарила ему свою нежность, поцелуи…» - мысли барабанили у меня в голове.

- Немногие об этом знают это, Пол. Твой дед убил бы его, если бы узнал, и твой отец. Они думают, что это был какой-нибудь проходимец, не задержавшийся во Френчтауне. И это заставило их думать обо мне не лучшим образом, но… - и она пожала плечами, которые поднялись и опустились на ее вздохе.

- Рудольф Туберт даст вам денег? - спросил я.

- Думаю, что даст, он любит, когда люди пляшут под его дудочку, что он и сделал в первый раз. Он заплатил мне, чтобы я уехала, а затем заставил меня ждать. Он высказал сомнения, ребенок был от него…

Она снова читала все, что было написано у меня на лбу.

- Да, Пол, ребенок был его, и он это знал. Мне до сих пор кажется, что нас с ним были замечательные дни, что не значит, что я спала с кем попало. Он сказал, что если на сей раз он чем-нибудь мне поможет, то это будет уже не от его сердца.

- Не думаю, что у него есть сердце, - сказал я, снова погрузившись в тоску. - Когда вы видели его сегодня, он… он… - но я не смог заставить себя завершить вопрос.

Она закачала головой:

- Нет, - вскрикнула она решительно. - Да, он хотел. Он … трогал меня. Но я оттолкнула его руку…

Кровь побежала по моим венам, от ее дышащих улицей слов: «Трогал меня» - и эти слова снова воспламенили мою страсть, и, несмотря на всю свою ненависть к Рудольфу Туберту и ко всему ужасу оттого, что он причинил моей тете Розане, и что он пытался сделать лишь час или другой тому назад - несмотря на все это, я почувствовал, как мое тело разогрелось снова, и я застрял между удовольствием и агонией, между грехом и желанием.

Моя рука была в ее ладонях все это время, и она то сжимала ее, то гладила, переплела свои пальцы с моими, пока мы говорили. И теперь она придавила мою руку к своей белой блузке, к груди, и мои пальцы приняли форму чаши, накрывающей ее грудь. И они сами инстинктивно начали сжиматься и разжиматься, лаская ее грудь, будто они были рождены для этого, будто я сам был рожден для такого момента, к чему готовили меня все мои дни и ночи. Я был заворожен мягкостью и твердостью ее груди, тем, что это было в одно и то же время. И во мне все начало вопить, и вместе с тем наполнять мою руку невозможным великолепием. Никогда прежде моя рука не держала грудь, будь то грудь женщины или девушки, кроме как в моих горячих ночных грезах. Содержание моей ладони было нежным, легким и тяжелым одновременно, как я ласкал шелковистую массу ее блузки.

Подняв взгляд на ее глаза, я увидел в них ужасную печаль.

- Тебе это нравится? - спросила она, еще сильнее прижимая мою ладонь к своей груди.

И я понял, что я был не лучше Рудольфа Туберта и всех остальных в ее жизни, кто хотел лишь ее тела, ее плоти, а не ее саму. Их не волновало, кем она была, что ей нужно, ее желания, ее амбиции. Я ни разу не спросил о ее надеждах, мечтах, и даже до недавнего момента не знал, почему она оставила Френчтаун. Все же, я любил ее… любовь… а знал ли я, что такое любовь? Нет, Рудольф Туберт не любил ее. Мы хотели от нее одного и того же. К моему позору, мое тело стало мягким, и все желание оставило меня.

Я убрал руку, которая вдруг перестала принадлежать моему телу и задрожала, будто кленовый лист, оторванный от ветки, и висящий в воздухе, пока ветер несет его неизвестно куда.

- Мне жаль, - пролепетал я, желая ее даже после того, как я отверг прикосновение к ней, ласку.

Фабричный гудок своим надрывным воем оповестил о пяти часах по полудню. Конец рабочего дня. К нему подключились другие гудки, некоторые из них можно было назвать свистками - они всегда начинались почти одновременно, с интервалом в несколько секунд. Вот подключился низкий, глубокий бас «Фабрики Расчесок Монумента» и пронзительный тон «Швейной Компании «Ватчесум», и короткий свист, напоминающий чье-нибудь удивление, «Королевской Пуговичной Компании». В жарком летнем воздухе повисла невообразимая резкая, лишенная мелодии, гармония, напоминающая смесь выкриков рабочих всех лет и возрастов, уставших от боли долгих часов у станков и печей, от жгучих мозолей, расстройств и потерь. Заводские гудки были звуками Френчтауна, и иногда я их слышал во сне.

Я посмотрел на тетю и спросил:

- Зачем вы это сделали? Зачем приложили мою ладонь к своей груди?

- Потому что я люблю тебя, Пол. По-своему. Ты значишь для меня намного больше, чем Рудольф Туберт. Если ему можно касаться меня, то почему не тебе? - В уголках ее рта был намек на улыбку. - Мне хотелось сделать так, чтобы ты надолго запомнил меня. Даже притом, что это было делать, конечно же, нельзя. Но я всегда совершаю что-нибудь непоправимое, мне так кажется…

Кричащий гудок фабрики «Блю-Джей» зазвучал так, будто он приказывал остальным гудкам заткнуться.

- Пора уходить, Пол, - сказала тетя Розана.

И я последовал за ней через узкий мостик. Она шла босиком, держа туфли в руке вместе с ремешком сумочки. Мы медленно шли домой, кивая утомленным, пропитавшимся потом рабочим, вяло и расслабленно возвращающимся домой после жаркого рабочего дня.

На углу Механик и Шестой Стрит, мы попрощались. Она нежно улыбнулась и коснулась рукой моей щеки.

Когда я вошел в дом, мать поприветствовала меня с новостью, что дядя Аделард, наш неуловимый путешественник вернулся во Френчтаун и этим вечером собирается посетить дом моего дедушки.


---------------------------------

Когда дядя Аделард возвращался домой, то это всегда было событием для всей нашей семьи, даже для тех из нас, кто, подобно дяде Виктору, не одобрял его бродяжничество и думал, что Аделард несомненно должен осесть во Френчтауне, жениться и завести детей. Когда он приехал, то все заволновались и поспешили собраться в доме у моего дедушки, чтобы послушать его истории и обо всем расспросить. Я сидел на полу, в ногах у тети Розаны, отчего был в восторге от столь близкого пребывания около нее и даже оттого, что на нее можно было даже поднять глаза, также как и на лугах, несколькими часами прежде.

Дядя Аделард стоял в дверях. Он был высоким и стройным. На нем была старая потертая одежда, которая казалась, обесцветилась на солнце и износилась донельзя. А его лицо напоминало его одежду, оно было бледным и выцветшим, а глаза глубоко утонули в своих гнездах. Внимательно его слушая, я немного погодя понял, что он был не слишком многословен в своих рассказах и ответах на вопросы. Он делал это терпеливо и покорно, будто бы любезно делал одолжение, проходя испытание, которое он должен был вынести.

- Да, - отвечал он моему кузену Джулю. - Запад - это примерно то, что вы видите на экране про ковбоев. Холмистая местность и равнины. Но что не показано в кино - так это холод. Вам показывают раскаленную землю, скачки по прериям в жару под нещадным солнцем. Но в прошлом году в Штате Монтана четвертого июля пошел снег. Он, конечно, таял, как только касался земли - но все равно это был снег.

- Вы были ковбоем? - спросил я, не ожидая от себя такого вопроса, так же, как и внезапной икоты.

Все засмеялись, я покраснел, а тетя Розана ласково потрепала мои волосы.

Дядя Аделард посмотрел на меня и улыбнулся, его глаза сощурились.

- Ладно, иногда мне приходилось скакать на лошади, и у нас были коровы, одно время, где я работал. Да, возможно тогда я был ковбоем, Пол. А вообще я работал плотником, огораживал загоны. Не слышали о курятниках? У нас были курятники, но с продовольствием было настолько плохо, что однажды я просто оттуда сбежал…

Все засмеялись, а меня восхитило то, что он не забыл, как меня зовут. И я спрашивал себя, должен ли я попытать удачи и спросить его о той фотографии, но решил не выставлять себя дураком перед всей семьей, зная репутацию дяди Аделарда с его умением уходить от прямого ответа.

И он продолжил искать ответы на другие вопросы, такие как: «Ты видел Голд-Гейт-Бридж?» или «Это правда, что Mисисипи настолько широка, что невозможно увидеть другой ее берег?»

Я внимательно наблюдал за ним и обратил внимание на то, как он держался от всех нас на каком-то расстоянии. Он находился где-то между верандой и прихожей, будто нуждаясь в незанятом пространстве вокруг себя. Он сухо рассказывал о своих путешествиях без какого-нибудь волнения. О больших городах, таких как Чикаго и Лос-Анжелес, он говорил, что все они похожи на Монумент, только больше. Он шутил, или это было серьезно, но если его не впечатляли места, в которых он побывал, то почему же он из года в год переезжал с места на место?

И настал момент, когда вечер перелился в ночь, когда все начали вздыхать и зевать, шевелить ногами. Следующий день был рабочим, и никто не брал отпуск посреди недели. Мой отец, наконец, встал на ноги, моя маленькая сестричка спала у него на руках, будто кукла с повисшими конечностями. «Ладно, Дэл, мы рады видеть тебя дома. Как хорошо, что ты вернулся…»

Остальные также что-то бормотали в благодарность, поднимаясь и готовясь уйти. Дядя Виктор по-братски обнял его за плечи и чмокнул в щеку: «На фабрике у меня для тебя есть рабочее место, можешь устроиться на работу, когда пожелаешь», - сказал он, но в его словах была немалая доля юмора и иронии, ведь было очевидно, что он не ожидал от Аделарда, что тот примет его предложение.


«Пора исповедаться», - объявила мать как-то в субботу утром.

Я вздрогнул от этих суровых слов, но знал, что они прозвучат рано или поздно. Во время учебного года раз в месяц монахини водили нас в церковь, где мы каялись в наших грехах. Исповедь была пыткой. Нужно было шепотом рассказывать священнику о собственных грехах, губы должны быть у экрана, отделяющего тебя от него, пристально вслушивающегося в каждое твое слово. Твои одноклассники где-то рядом, на скамье снаружи, в ожидании своей очереди, и ты боялся, что твой голос поникнет через дрожащий занавес и будет ими услышан, донеся слова твоего позора до их ушей.

На протяжении каникул, агонизирующие признания в грехах были отложены на долгий срок, но хотя бы раз за лето мать посылала нас в церковь. Мы с Армандом всегда были против. Субботнее лето было насыщено бейсболом, кино и хозяйственными работами по дому, и исповедь уже казалась излишней. Но мать была непреклонна: «Летом случается худшее. Люди начинают беситься от жары, от яркого света. Сын ЛеЛондов утонул прошлым летом в реке. Вы что, хотите прямо в ад? Всевышний не прощает грехов, если не ходить на исповедь.»

Мои глаза были где-то за кухонным окном, пока Арманд произносил очередной свой аргумент. Я знал все свои грехи, накопившиеся во мне и пятнающие мою душу. Самый худший из них был моим скрытным актом ночью в кровати перед сном, когда перед моими глазами всплывали образы, за которыми следовал экстаз и позор. Я обычно признавался в этом, вынося презрительный укор священника: «Господь не любит грязи на сердце», - и затем перечень молитв, которые мне следовало произнести. Но теперь к этому греху добавились и другие. В моей руке побывала грудь женщины, что было еще хуже грязных фантазий в темноте и касания своего собственного тела. И это был моральный грех.

В тот день мы с Армандом притащились в церковь, и зашли в полное мрака помещение.

- Нам не выйти отсюда быстро, - прошептал Арманд, кивая на людей, терпеливо стоящих на коленях у скамей. - Столько народу.

На самом деле людей было не так много.

Меня ударила мысль: у него также имелись грехи, о которых он не хотел бы говорить?

- Что будет, если мы пропустим эту исповедь? - спросил я, поражаясь собственной смелости.

- Ничего, - ответил он. - Это - не грех.

- Но нам придется врать, если Ма спросит нас, когда мы придем.

- Мы лишь исповедуемся в следующий раз, - сказал он, в его словах была логика.

Мы нерешительно топтались в углу, вдыхая запах зажигаемых и уже горящих свечей. Я сэкономлю свои деньги и зажгу свечу за двадцать пять центов на следующей неделе, чтобы восполнить то, что я тихо себе пообещал. И новая мысль выплеснулась с моими словами:

- А что, если завтра утром? - шептал я. - Мы не сможем придти на молитву?

Арманд пожал плечами:

- Если мы рано встанем и придем к семи часам на утреннюю молитву. Ма и Па всегда приходят к десяти…

Еще один обман, и еще один грех.

- Пошли, - Арманд прошипел через плечо, направляясь на выход. Снаружи, на ярком солнечном свете, я наблюдал за ним, как он чуть ли не прыгал от радости. В то время, как я шел рядом, осознавая грехи, чернящие мою душу, и все же с облегчением оттого, что ужас момента исповеди был отложен еще на день.

Минутами позже я вернулся в церковь и снова стал на колени в дальнем углу, чтобы прочитать свод молитв - пять раз «Отчий наш» и пять раз «Благословенная Мария» - в надежде на то, что не попаду в ад, если не переживу это лето.

По дороге домой, я еще десять раз прошептал «Благословенную Марию» - для уверенности.


В течение следующих нескольких дней дядя Аделард посещал дома своих братьев и сестер, пообедав у одного, поужинав у другого и так далее. И в каждом доме в честь него выкладывали на стол лучшее серебро, предназначенное для праздников и торжеств. В нашем доме моя мать сделала туртье – франко-канадское блюдо, пирог с мясом, который обычно пекут на зимние праздники. Мать испекла его летом. Мясной пирог был любимой едой моего дяди. Он как-то заметил, что у моей матери - лучший туртье в мире.

Мы сидели за большим столом в обеденной комнате, которую открывали лишь по праздникам и по особым случаям. Дядя Аделард ел, будто голодал полгода. Еда исчезала настолько быстро, что казалось, что он проглатывал, даже не прожевывая. Он лишь однажды поднял глаза, чтобы увидеть, как мы в страхе наблюдаем, как он поглощает пищу.

- Приходилось учиться быстро есть, - сказал он. - Потому что никогда не знаешь, когда тебя оторвут от еды.

На себе я иногда чувствовал его глаза, чего все время стеснялся, но был рад тому, что он заметил меня. Мать рассказывала, что в случайных письмах, получаемых от него, он всегда расспрашивал обо мне. «Он говорит, что ты - чувствительный мальчик», - сказала она, когда меня озадачило его внимание.

Во время еды дядя Аделард расспрашивал каждого из моих братьев и сестер, о школе и о многом другом. Это были вежливые вопросы, на которые следовали обычные ответы, хотя Арманд вызывающе высказал, что он не может дождаться возраста, когда можно будет оставить школу и начать работать на фабрике гребенок, и отец закачал головой. Это была старая семейная традиция, но отец хотел, чтобы Арманд продолжил учиться. В семье Морё никто еще не получал среднее образование в школе - все десять классов, все стремились начать работать как можно раньше. И отец настаивал, чтобы его дети нарушили эту традицию. Его особенно тревожил Арманд.

Наконец, взгляд дяди Аделарда упал на меня и задержался:

- А ты, Пол, все также пишешь стихи?

Я сощурил глаза и покраснел. Еда остановилась у меня во рту, как говорят, не выплюнуть, не проглотить. Челюсти увязли в печеном тесте. Но я собрался с силами, чтобы кивнуть и хоть как-нибудь произнести лишь одно слово: «Да». Хоть мои братья и сестры, казалось, получили немалое удовольствие от моего дискомфорта, в глубине души я был рад, что дядя Аделард знал о моих стихах.

- Только подумай, Лу, - обратился он к моему отцу. - Френчтаунский мальчишка становится не кем-то, а писателем. Когда-нибудь мы поймем, что он - один из нас. Можешь представить себе, что когда-нибудь в центральной городской библиотеке ты возьмешь в руки книгу, написанную Полом Морё.

Полом Морё.

Перспектива ослепила меня, и я сумел проглотить пищу, застрявшую во рту. Еда потеряла значение, даже яблочный пирог и взбитые сливки на десерт. Представить себя известным писателем, путешествующим по миру и возвращающимся домой во Френчтаун, где тебя будет приветствовать собравшаяся на перроне толпа, когда поезд будет медленно и важно въезжать под навес центрального вокзала.

Ай, Элис, - дядя Аделард обратился к матери, отталкивая от себя съеденный десерт. - Как все меняется, когда меня здесь нет, когда я за тысячу миль отсюда…

За тысячу миль. Как я ему завидовал, сколько он успел повидать, с какими людьми встретился, каким тайнам предоставил кров в своем сердце.

После еды, они вдвоем с моим отцом сидели на кухне у окна, пока мать и мои сестры освобождали стол и мыли посуду. Отец расспрашивал его об условиях труда в других частях страны.

- Не очень, - говорил Аделард. - Но было бы хуже, если бы не было федеральной власти в Белом доме.

Отец поднял наполненный пивом стакан:

- За Рузвельта, за самого великого их всех президентов.

- Эйб Линкольн также был не плох, - добавил Аделард, и громкий звон сопроводил удар их стаканов друг о друга.

Меня не интересовала политика, и я ушел в спальню, снял с полки «Приключения Тома Сойера», прочитанные мною уже несколько раз. Я не мог сдержать свою возбужденную душу, наводя ужас, меня преследовал все тот же вопрос: хватит ли мне храбрости, чтобы спросить своего дядю о той фотографии, пока он еще здесь, в нашем доме.

Несколькими минутами спустя его тень перекрыла дверной проем спальни. Я закрыл книгу и посмотрел на него. Осмелюсь ли?..

- У меня кое-что для тебя, - сказал он, сунув руку в карман. - Письмо. От тети Розаны…

Выражение его лица сказало мне, что письмо содержало новости, которые я боялся услышать.

- Она уезжает, - сказал я.

Он кивнул.

- Ты для нее значишь очень много, Пол. Она не могла оставить письмо кому-либо еще.

И я почувствовал, что он знает о моем бремени - о бремени любви, расставания и разлуки с тем, в ком нуждаешься больше всего на свете.

Он коснулся моего плеча, его рука на мгновение замерла, и затем он ушел, почувствовав, возможно, что в тот момент мне нужно было побыть одному, самому с собой.

Я аккуратно разрезал конверт своим бойскаутским ножом, хотя скаутом никогда не был, и развернул лист бумаги в линейку, что был внутри. Синяя изломанная кривая и несколько чернильных клякс:


Дорогой Пол.

Когда ты будешь это читать, я уже буду далеко. Я не люблю прощаний. Продолжай писать стихи. Оставайся таким же сладким и милым, как поется в песне. Не забывай меня.

С любовью,

Тетя Розана.


Меня удивили детские каракули, как будто третьеклассник что-то старательно и вместе с тем неуклюже выводил пером, чтобы случайно не наделать ошибок, но при этом оставляя неизбежные кляксы. По сей день, я с искренним чувством перечитываю это письмо, когда мне уже много лет, и на висках - седина.


-----------------------------------

Когда открываешь дверь шлифовальной на гребеночной фабрике, то будто бы огонь чистилища начинает поглощать твою плоть. Рабочие сидят на табуретах, они съежены - будто гномы у больших вращающихся абразивных колес. Они прикладывают расчески к колесам, чтобы загладить грубо торчащие во все стороны заусенцы. Помещение сотрясается от грохота машин, и противный запах наполняет собой и без того затхлый воздух. Грязь представляет собой смесь пепла и воды, льющейся на колеса, чтобы они не перегревались там, где к ним приложена будущая расческа. Поэтому шлифовальная расположена в подвале фабрики, где нет окон, и рабочие трудятся лишь при блеклом свете голых лампочек, лишь многократно усиливающем весь этот ад. Здесь шум, вонь, жара и замученные люди. В самые холодные дни года температура в шлифовальной - угнетающая, а летом - она невыносима вообще. Там работают изгои фабрики: вновь прибывшие из Канады и Италии, не чурающиеся никакой работы, даже самой жуткой, нарушители спокойствия, которым нужно сломить дух, чтобы поставить на место, или те, кого просто не слишком чтит руководство фабрики во главе с Гектором Монардом.


Тем утром Гектор Монард поприветствовал меня на входе. Мой отец забыл взять на работу свой завтрак, и мать послала меня, чтобы ему его принес. Я почувствовал, как съежился, когда Гектор Монард впился в меня своими глазами. «Он опасен, как нож», - говорили о нем рабочие.

Жадно схватив глоток воздуха, я зашелестел бумажным мешком.

- Отец забыл взять свой завтрак.

Он осмотрел меня, как будто я был пятном грязи на его воскресном костюме.

- Кто твой отец?

- Луис Морё, - с трудом выдавил я.

- В шлифовальной - сказал он, кинув руку через плечо.

Мой отец в шлифовальной? Это невозможно.

- Где?

- Эй, парень, ты глухой? - сказал он, нахмурившись. - В шлифовальной, - и отвернувшись: - Принесешь ему туда сам. Мы не выполняем ни чьих поручений.

Я пошел наугад через вестибюль и через помещения фабрики, пытаясь сориентироваться на незнакомой территории. Меня всегда интересовала фабрика, которая так долго доминировала в жизни нашей семьи, являясь предметом бесконечных бесед за ужином и на веранде, когда все могли собраться вечером, чтобы покурить и попить пива. Именно на нашей веранде я слышал о шлифовальной и других отделах гребеночной фабрики, где было небезопасно, где рабочие подвергались всякому риску, и о поведении Гектора Монарда. Как-то вечером, сидя на перилах, Дядя Виктор выдал длинную речь о нем (он был мастером произносить всякие речи): «Он хуже других. Они - Янки, и что можно ожидать от Янки? Но Гектор Монард - канадец, такой же, как и мы. Да, канадец помогает канадцу, но не Гектор Монард.»

Я шел по проходу через разные цеха. Под моими ногами дрожали деревянные доски пола, передавая вибрацию от работающих тут и там машин. Кисло-сладкий аромат целлулоида щипал мне глаза. Будто тысяченогое насекомое, мимо десятков рабочих рук проползала лента конвейера.

Проходя через все помещение фабрики, я видел расчески и щетки на всех стадиях их производства: резаки делили листы целлулоида на узкие полоски, которые затем нагревались в маленьких печах, чтобы, пройдя пресс-форму, приобрести знакомые очертания; перфораторы пробивали небольшие отверстия под фальшивые бриллианты или другие причудливые камни, или под жгуты щетины. Все происходящее там мельтешило в моих глазах, и от этого голова начинала идти кругом. Но больше чем машины, впечатляли рабочие. Мужчины и женщины, молодые парни и девушки - совсем еще подростки, были полностью поглощены своей работой. Когда я проходил мимо них, кто-то из них на мгновение поднимал на меня глаза, и в этих глазах я видел негодование. Для них я был не только посторонним, а еще и врагом, вторгшимся на их частную территорию, нарушившим негласное братство их отдела.

Чувство отчуждения возросло, когда я получил грубый ответ от парня, почти моего сверстника, на вопрос, где находится шлифовальная: «Туда… вниз…» - указал он, резко обернувшись, уголки его рта скосились, обозначив презрение.

Я спускался в подвал по деревянным ступенькам. С каждым моим шагом рев машин возрастал. Под моими ступнями все сильнее вибрировала лестница. Я постучал в закрытую дверь, ожидая, что она резко распахнется, от одного лишь грохота работающих за ней машин. Я постучал снова, уже сильнее, затем кулаком. Наконец, я дернул дверь на себя, и она открылась. И вот я впервые увидел шлифовальную. Меня чуть ли не оттолкнул назад раскаленный воздух, полный невообразимых запахов. Я увидел отца в черном резиновом переднике, его волосы торчали во все стороны, а лицо было забрызгано грязью. Он склонился над шлифовальным диском, напоминая раба в фильме ужасов, он будто бы был сломлен и исхлестан плетью.

Передо мной тут же предстал резинщик Робиланд, заслонив собой все, чтобы было видно через дверь. Это был человек гигантского сложения, весь в грязи, и улыбкой через все лицо, обнажившей белоснежные зубы. Я слышал о нем много раз и все из тех же вечерних разговоров на веранде. Он был полной противоположностью Гектора Монарда. Робиланд был канадцем из тех, кто помогает своим землякам, из тех, кто уважает свой труд и труд другого. Он был начальником, работающим на равных вместе с подчиненными на самых ужасных машинах этой фабрики.

Он увидел бумажный мешок в моей руке.

- Для кого?

Я все равно бы не расслышал его голос в грохоте машин, я сумел прочитать это по его губам. Не ожидая моего ответа, он вышел из шлифовальной и захлопнул за собой дверь. Рев моторов стал глуше, хотя пол продолжал вибрировать под моими ногами.

- Ты - парень Луиса Морё? - спросил он, сощурившись на мне и вытирая лицо рукой, такой же грязной, как и оно само.

Я безмолвно кивнул, все еще ошеломленный видом своего отца у диска.

- Сукин сын Монард, - продолжил Робиланд. - Он послал тебя сюда вниз, правильно?

Я снова кивнул. Мой отец в разговорах всегда умудрялся избегать ужасов этой фабрики, которые часто доводили дядю Виктора до ручки. Так, как же его унизили до столь ужасной работы?

- Не так уж это и плохо, что твой отец здесь в подвале, Монард захотел, чтобы ты увидел его у колеса, - резинщик начал грубо выражаться по-французски старыми словами, используемыми для ругательств.

- Почему? - сумел произнести я. - Почему мой отец работает здесь, в подвале?

- Настали не лучшие времена, парень, и будет еще хуже. Это - Америка. Из твоего отца сделали пример. Но он - твердый и упрямый. Он знает, каково это быть на фабрике, как в лучшие времена, так и в худшие, - он громко кашлянул, прочистил горло и сплюнул. На пол упала огромная капля серой слюны. - С твоим отцом все будет хо-кей, - сказал он, выделяя это слово по-канадски: «Хо-Кей».

Спотыкаясь о затертые ступеньки лестницы, затем, толкнув от себя дверь, ведущую наружу, я ворвался в мир свежего воздуха. Приглушенные звуки фабрики остались где-то позади меня. Разогревшийся воздух жаркого летнего утра после увиденного мною ада показался ласковым и дружелюбным. Перейдя через улицу, я оглянулся на здание, в котором мой отец и многие другие проводили треть своей жизни, и где мой брат Арманд собирался работать. Это были четыре высоких этажа из красного кирпича, высокие окна которых были серыми и грязными, как и все, что я успел увидеть в шлифовальной, и высокая труба из потрескавшегося бетона. Я подумал о том, как мой отец и другие рабочие стали похожи на место, где они практически живут, их кожа, побледневшая от многих часов, проведенных в мрачном закрытом помещении, запах целлулоида из их плоти, шрамы от ожогов и порезов на все оставшиеся годы.

Я подумал об Арманде, который теперь посещал профессионально-техническую школу, где изучал печатное дело, но пренебрегал всем, чему он там учился - он хотел работать на этой фабрике.

Красавец Арманд, он был так скор в бейсболе, и никогда не боялся темноты. Он несся через все свои дни и ночи, никогда и ни в чем не сомневаясь, смело и бесстрашно. Мне было интересно, он тоже когда-нибудь уподобится этой фабрике - станет таким же чумазым и разбитым? И еще было интересно, как давно мой отец был таким же мальчишкой как Арманд.

Мой отец, мой брат и эта фабрика.


-----------------------------------

В то лето этот дождь был первым. Он среди ночи сорвался с небес, словно с привязи, но под утро он стал нежным и ласковым. Дождь принес с собой чистое свежее дыхание, и люди бросились к распахнутым настежь окнам, а дети выбежали на улицу босиком, и с криком и ликованием начали скакать по лужам.

К середине утра я был готов взяться за перо. Работы по дому были закончены, и вся семья рассеялась, оживившись и задышав свежим воздухом, принесенным дождем. Мать взяла с собой за покупками обеих моих сестер. Они направились в центральный городской торговый центр, перед тем потратив более получаса на поиск шляп, которые могут защитить их от дождя. Арманд ушел на сбор бойскаутов, проводимый в школьном зале, а Бернард - в церковь на службу мальчиком у алтаря.

На кухонном столе передо мной лежала толстая тетрадь, а у меня в руке уже был хорошо заточенный карандаш. Я был готов усмирить весь свой пыл, понимая, что если дам волю своим эмоциям, то никак не смогу их выразить на бумаге. Перед глазами поплыло лицо тети Розаны, и не только ее лицо - грудь, которая побывала у меня в ладони какой-то мимолетный момент. И смог бы я остановить на бумаге это мгновение?

А что можно было сделать с образом моего отца над абразивным колесом в шлифовальной? Он был похож на кого-то другого, совсем незнакомого, и я даже не сразу его узнал. Меня поразил парадокс подмены воспоминания тети Розаны образом его скрючившейся над колесом маленькой фигурки. Я не был способен стереть в памяти увиденную на фабрике картину, которая снова и снова разбивала на мелкие кусочки портрет тети Розаны, которые я пытался склеить воедино снова.

Наконец, я начал писать. Но это были не стихи. До этого момента мне всегда удавалось вылепить стих из накопившихся эмоций. На этот раз начал появляться рассказ. Поток слов выливался легко и гладко, без необходимости искать подходящие составляющие рифму слова. Я писал о мальчике и его отце, о пылающем жаром аде шлифовальной, в которой однажды побывал сам. Грифель карандаша быстро скользил по бумаге, оставляя за собой слово за словом. И уже было неважно, как рассказ был начат, надо было выложить на бумаге каждый мой шаг по фабрике в тот день. Мне тогда показалось, если я об этом напишу, то избавлюсь от муки воспоминаний увиденного там, и, наконец, освободившись, смогу писать о тете Розане.

Я продолжал писать, пока моя рука и плечо не онемели от боли.

И слова иссякли.

Я почувствовал себя истощенным, будто перед этим бежал очень долго и без остановки. Я считал написанные слова. Две тысячи триста три.

Я вышел на веранду и повернулся лицом к прохладному бризу, принесенному дождем. Перегнувшись через перила, я начал звать: «Пит… Пит…»

Ответа не последовало, лишь только слабое эхо моего голоса, вернувшееся из тихого безлюдного квартала. Дождь не прекращался. Непрерывные струи спускались с небес, затушевывая контуры домов и деревьев, маленькие фонтаны брызг на мостовой мягко переливались в ручьи, бегущие по желобам вдоль тротуара.

Я услыхал шаги, сперва на ступеньках деревянной лестницы, а затем на веранде нижнего этажа. Они остановились.

- Пит? - снова крикнул я.

Снова никакого ответа, но кто-то поднимался по лестнице.

Дождь шуршал в моих ушах, и шаги приблизились.

- Пит, выходи.

Но Пит не появлялся. Вместо него вышел дядя Аделард в мятой пыльной шляпе, запятнанной каплями дождя, которую он низко надвинул на лоб, и его глаза были скрыты под краями ее полей.

- Никого нет дома, дядя Аделард, - сказал я. - Только я один.

Он выдвинул кресло-качалку, в котором летом мой отец после работы всегда отдыхал в ожидании ужина, снял шляпу и бросил ее на пол. Синяя косынка была повязана вокруг его шеи, как у ковбоев в кино. Или как у бродяг или бездельников, мог бы сказать дядя Виктор.

- Правильно, - сказал он. - Я пришел, чтобы поговорить с именно с тобой.

- Со мной? - спросил я, не слишком веря своим ушам, но меня заинтриговало его внимание ко мне.

- Да, Пол, - подтвердил он, пододвинув кресло ближе к стене, чтобы меньше мокнуть под дождем.

Я вспомнил о рассказе, который начал писать и подумал, хватит ли мне духу показать ему его, поймет ли он то, что я пробовал выразить на бумаге.

Подойдя к перилам, я осторожно сел на пропитанную влагой древесину. Мы молча сидели какое-то время. Сырость перил просочилась через мои штаны. Вокруг было невообразимо тихо, и если бы не шелест дождя, что это бы походило на выключенное звуковое сопровождение какого-нибудь кинофильма.

О чем он хотел со мной поговорить?

Мне всегда было трудно, находясь рядом с кем-нибудь, соблюдать молчание, и я начал качать ногами, будто, сидя на шатких перилах, чувствую себя неустойчиво.

И мне удалось нарушить молчание. Интересно, смог бы я первым начать об это говорить?

И что удивительно, он начал именно с этого.

- Ты знаешь ту семейную фотографию, на которой все еще в Канаде, перед отбытием в Штаты?

Я кивнул, не веря своему голосу.

- Я хочу поговорить с тобой именно о ней, - сказал он, и проникновенно посмотрел на меня своими сверлящими глазами. - Вот почему на сей раз я здесь.

- Я видел ее тысячу раз - сказал я, изучая его лицо, морщины вокруг его рта, темные мешки под его глазами, так похожие на синяки. - Меня всегда это удивляло.

- И что тебя в этом удивляет, Пол?

- Ладно, вы, как предполагается, должны быть на снимке. Здесь есть все: Memere и pepere, мой отец, все дяди и тети - все кроме вас…

- Да, все кроме меня, - его голос был грустным, задумчивым.

И, набравшись всей своей храбрости, я сказал:

- Это - великая тайна, дядя Аделард, притом для каждого. Вы и эта фотография. Я имею в виду, присутствовали ли вы там или нет? Или это лишь шутка?

- Это была шутка, Пол.

- О…

- В чем дело? - спросил он. - Похоже, ты разочарован.

- Это бред, дядя Аделард, но я всегда надеялся, что это - не шутка, что вы лишь не попали в кадр, что вы… - мои слова вылетали изо рта и звучали уже совсем по-дурацки.

- То, что я исчез? - спросил он. - Растворился в воздухе?

Я кивнул, мои щеки налились краской, и я сам себе показался смешным.

- Но я исчез, - сказал он.

- Как? - спросил я, подмигнув.

- Исчез.

- Но вы сказали, что это была шутка.

Или он просто разыгрывал уже меня одного?

- Это была шутка, Пол. Лишь за день или два перед визитом фотографа мне стало ясно… - теперь он изворачивался, чтобы отказаться от своих слов. Он нахмурился и снова посмотрел на струи падающей с неба воды.

- И что вам стало ясно, дядя Аделард?

Мой голос зазвучал еще более странно на этой веранде. Я уже это знал?

Дождь усилился, зашипел, ударяя каплями о землю. Я уже смотрел не на него, а на шпили собора «Сан Джуд». Они были окутаны в дымку и едва проглядывали над крышами деревянных трехэтажек. Я вслушивался в другие звуки, скрываемые дождем - автомобильный гудок, лай собаки, крик птицы, шаги, голоса - хоть что-нибудь, но не было ничего. Мы с дядей Аделардом были одни на свете.

- Пол, - позвал он.

Я продолжал смотреть на шпили, утопающие своими концами во влажном сером небе.

- Пол, - снова окликнул он.

Я неохотно повернулся к нему.

Его не было.

Я посмотрел на кресло, в котором он сидел. Это было свободно. Его шляпа все еще была на полу около кресла. Кроме меня на веранде никого не было. Но я не слышал его удаляющихся шагов, ведущих по полу и вниз по лестнице. Все же я не чувствовал, что на веранде я был один. Я чувствовал его присутствие, будто он спрятался, недоступен для глаз, но где-то рядом. И я также чувствовал, что его глаза впились в меня, изучали, наблюдали за мной.

Я моргнул глазами, и он снова был здесь.

Он сидел в кресле, ноги крест на крест, руки свернуты на коленях, косынка вокруг его шеи.

Моментом до его появления воздух около кресла вспыхнул, будто тысяча звезд сошлись в одну, столкнувшись и распавшись от взрыва блеска. Из этого блеска, появился дядя Аделард.

Он смотрел на меня самыми мрачными глазами, которые я когда-либо и где-либо видел.


------------------------------------

Забастовка на Фабрике Расчесок Монумента началась в те самые собачьи дни августа, на самом пике жары и влажности. Родители предупреждали нас, чтобы мы держались как можно дальше от собак, которые начинали беситься от жажды и нападать не только на чужих, но и на тех, кого они знали, особенно на детей.

О забастовке мы узнали, когда отец вернулся с работы домой на час позже и, после того, как вымыл лицо и руки в раковине кухонного умывальника, он объявил: «Завтра бастуем, если наши требования не будут выполнены».

Мать кинула на него резкий взгляд.

«Нет, я был против забастовки», - сказал он, когда мы собрались за столом. - «Но надо быть с большинством, и мы согласились. Не думаю, что это самое подходящее время для забастовки, но я буду делать то, что и другие - бастовать. Все должны видеть, что мы едины».

Это была самая длинная речь, когда-либо произнесенная моим отцом о неприятностях на фабрике в отличие от дяди Виктора, не прекращающего говорить об этом никогда.

Мне хотелось сказать отцу: «По крайней мере, в течение забастовки тебе не придется работать в шлифовальной».

Волнение взломало воздух, когда в самые первые дни забастовки люди стали собраться на улице и ходить колонной перед фабрикой. Никто не вел себя злобно и вызывающе, все кричали и шутили, кривлялись, изображая мистера Ландри, в субботу вечером призывающего танцевать кадриль в танцевальном зале имени Святого Джона, возглавляя парад с тамбур-мажером в руке. Но атмосфера изменилась с возвращением жары, усиливающейся изо дня в день. И всем стало ясно, что в конце недели зарплаты не будет. Полуденное солнце было беспощадным, запекая пикетирующих фабрику чуть ли не до углей. В темное время суток становилось немного легче, но ненамного, будто, когда наступала темнота, трехэтажные дома и тротуар продолжали отдавать накопленный за весь долгий день жар.

Невыплата заработной платы постепенно начала сказываться на чем только можно, особенно на магазинах Френчтауна. Мистер Дондиер сказал, что уже может обойтись и без моей помощи. Покупателей стало намного меньше, и у него появилось время, чтобы самому подметать пол, оформлять заказы покупателей и упаковывать картофель в бумажные мешки. Он коснулся моей руки. В его глазах было сожаление. Торгующая рядом с «Аптекой Лакира» в магазинчике «Подарки Лоренса» мисс Фортиер еще в конце октября повесила на двери табличку, «Временно закрыто», и, похоже, что этот магазин больше не откроется никогда. Кто-то сказал, что она вернулась обратно в Канаду.

Когда к нам зашел дядя Виктор, то забастовка была в самом разгаре.

- Нам больше не вернуть того, что мы потеряли, - настаивал отец. - Депрессия - совсем не время для забастовки.

Мать кивнула, соглашаясь со словами отца.

- Забастовка - всегда не вовремя и не к стати, - сказал дядя Виктор. - Но мы должны думать не о времени. Надо думать о будущем, о том, что будет через год или через десять лет. Посмотри на своих детей, Лу. Ты хочешь, чтобы у них на работе не было никаких гарантий, защиты, чтобы они работали без отпуска?

- Мои дети не будут работать на фабрике, - жестко возразил отец, что встревожило моего брата Арманда. - Образование, Вик, это - ключ к будущему, а не забастовки.

- Но фабрики будут всегда, Лу, как и люди, которые на них работают. И то, чего добьемся мы, поможет людям в будущем, твоей ли они плоти и крови или нет…

Мой отец присоединился к пикетирующим. В его руках был транспарант, на котором было написано: «ЗА СПРАВЕДЛИВОЕ ОТНОШЕНИЕ К РАБОЧИМ». И я видел, как он шествовал перед фабрикой с другими бастующими, с мужчинами и женщинами, моими тетями среди них. Лицо моего отца было мрачным, и он шел тяжело, будто у него болели ноги. Многие из пикетирующих смеялись и шутили, пока они шли маршем то в одну то в другую сторону, в то время как другие хмурились и воинственно ступали, сомкнувшись плечо к плечу, громко вопя: «Долой штрейкбрехеров», ругая диспетчеров и офисных клерков, как обычно вышедших на работу по фабричному гудку. Дядя Виктор не кричал и не ругался. Как лидер забастовки, он не шел в линии пикета. Он стоял в стороне в окружении людей, через которых он передавал свои распоряжения, отвечал на вопросы, жуя свою сигару. Арманд был рядом с ним, он с готовностью выполнял все его поручения, нетерпеливо и задыхаясь. Он не смотрел в сторону отца, а тот в сторону Арманда.

Когда Гектор Монард начал призывать людей вернуться на работу сразу, как проревел гудок, то наступила смертельная тишина. Никто не свистел и не кричал, не ругал Монарда. Забастовщики встретили его мрачным молчанием и глазами, полными ненависти, что было намного страшнее криков и ругательств. Такой тишиной можно было бы и убить. Он вышел, высоко подняв голову и не глядя по сторонам, его губы были сомкнуты в презрении, примерно так же, как и тогда, когда я принес отцу забытый завтрак.

В тот год снег пошел рано, незадолго до Дня Благодарения. Он сопровождался порывами холодного сырого ветра, хлопаньем дверями и форточками деревянных трехэтажек. Забастовка не прекращалась. Люди продолжали собираться перед главным зданием фабрики с плакатами и транспарантами, уже как следует, обувшись и одевшись в толстые вязаные свитера, в зимние куртки и пальто, выпуская белые клубы пара, когда они говорили или просто дышали. И когда холод усилился, то они разжигали небольшие костры в пустых металлических бочках и собирались вокруг них плотными кучками.

Забастовка продолжалась сто двадцать один день и закончилась в среду, за полторы недели до Рождества. Ночи жестокого противостояния закончились тем, что мой отец и еще трое из бастующих попали в центральную больницу Монумента с кровавыми ранами.

Но еще до этой забастовки, начавшейся в августе, я узнал, что я умею исчезать.


Прежде всего - пауза.

Затем боль.

И холод.

Пауза - это момент, когда в тебе все замирает, как шестеренки в остановившихся часах. Ужасная неподвижность, она длится лишь, пока не вернется дыхание, но, кажется, что это не кончится никогда - почти вечность, а затем, будто паника, сердце снова начинает биться, кровь бешено несется по венам, и сладкий воздух наполняет твои легкие.

После этого - вспышка боли, будто молния. Она распространяется по всему телу маленькими острыми стрелками настолько резко, что ты просто задыхаешься. Но эта боль мимолетна, она уходит также быстро, как и приходит.

Становится холодно, и ощущение холода сопровождает тебя все время, пока тебя нет. И это не зависит от времени года или погоды. Холод где-то внутри тебя, в глубине тела, будто слой льда между кожей и костями.

«Холод - это напоминание о том, что ты исчез», - сухо сказал дядя Аделард. - «Чтобы ты об этом не забыл».


Я стоял на тротуаре у своего дома. Смеркалось. Небо становилось все темнее и темнее. Трехэтажные деревянные дома незаметно начинали утопать во мраке. Шпили церкви Святого Джуда сливались со все более темной синевой неба, хотя белый камень церковных стен все еще держался за остатки дневного света.

В исчезновении.

Я что-нибудь все-таки могу, подумал я, куда-нибудь поехать, пересечь океан, забраться на горную вершину.

Но что я мог в этот момент?

Во Френчтауне нет гор.

И океана, чтобы его переплыть.

Но здесь я мог вторгнуться в свое тело, чтобы заставить себя дрожать в августовской жаре, обхватить невидимыми руками грудь, которую я также бы не увидел. Я замер, поглощая холод, а затем все стало не таким резким, приглушенным, терпимым.

Я направлялся к Спрус-Стрит, чтобы потом свернуть на Третью, где уличные фонари горели ярче, и где окна магазинов бросали на тротуар разноцветные огни. Кучка детей собралась на ступеньках «Аптеки Лакира», и среди них я заметил Дэвида Рено, слизывающего мороженое с вафельного конуса. Он сидел на ступеньках и наблюдал за Питом Лагниардом и Арти Леграгндом, который стоял на коленях и четкими хлопками раскладывал на тротуаре ковбойские карты. С ними была Тереза Террё. Она постоянно хихикала, прижималась телом ко всем мальчикам, и носила свитер и юбку, плотно обтягивающие ее тело, подчеркивая округлую форму ее груди и бедер. Она прислонилась к почтовому ящику. Других девочек на улице не было, они давно уже разошлись по домам, когда еще только начало смеркаться. Терезе было лишь тринадцать, но она домой не спешила.

Я осторожно подошел ближе, все еще не веря тому, что я исчез полностью. Мне было интересно, не выдает ли меня какая-нибудь оставшаяся видимой деталь. Пит Лагниард негромко ругнулся, когда лишился одной из его любимых карт, Кена Майнарда.

Тереза продолжала хихикать, наполняя ночной мрак весельем, и я остановился. Я смотрел на нее, мой взгляд перемещался по ее лицу, по ее сияющим глазам, круглым щекам, на которых были ямочки и складки, достаточно глубокие, чтобы утопить в них целый язык. Затем мои глаза застряли на маленьких грудях. Я упивался сладостью ее тела, и понял, что прежде мне такое было недоступно. Я видел женщин на экране кино или на фотографиях в журналах, но всегда уводил глаза в сторону, когда предо мной могла предстать реальная девушка или женщина. Я не мог забыть агонию, когда в присутствии тети Розаны не знал, куда смотреть. А теперь я не мог отвести взгляд от Терезы Террё. Я впялился в нее глазами, забыв обо всем, ведь можно было подойти и потрогать ее, что я и сделал.

Я задрожал, волна холода пробежалась через все мое тело.

- Что это? - закричала она внезапно, оглядываясь вокруг и схватившись руками за грудь.

- И что же это? - спросил Андре Гилард. Он появился перед Терезой, ступая причудливыми танцевальными шагами, и теперь глядя на нее.

Оглянувшись вокруг, она пожала плечами, будто ветер внезапно обдал ее холодом.

- Не знаю, - сказала она, ее губы свернулись в точку. - Что-то…

Задрожав при жаре, она смотрела прямо на меня, бывшего от нее в шести футах.

Я отскочил назад на шаг или два, побоялся, что меня обнаружат, услышат. Но что бы значил звук, если бы она не могла меня увидеть? А если бы могла? Или я начал терять невидимость? Я глянул на себя - ничего, только мое отсутствие, и вспомнил, что говорил мне дядя: «Ты там будешь, но не там. Тебя не будет видно, но тебя почувствуют, определят твое присутствие».

Момент замешательства прошел, и Андре Гилард топнул пяткой и подпрыгнул, а Пит Лагниард закричал на него, чтобы тот прекратил, Андре не давал ему собраться, и Тереза Террё еще раз с восхищением посмотрела на Андре и захихикала в ладонь с кроваво-красными ногтями, в то время как я созерцал ее очарование, наслаждаясь ее мягким, красивым телом.

Андре и Тереза отошли вдвоем от пятна света уличного фонаря. Рука Андре уже была у ее плеча, и она прислонилась к Андре. Ее хихиканье продолжало наполнять вечерний воздух.

Пит и Арти даже не обернулись в из сторону. Они были заняты игрой, в то время как Дэвид Рено уже справился с мороженым, остатки которого исчезли у него во рту, который все еще чавкал от наслаждения.

Андре с Терезой пошли по Третьей Стрит, то исчезая в тени, то снова ярко освещаясь в свете уличных фонарей, а затем и вовсе затерявшись в темноте. Я видел, как они нырнули в пустую подворотню.

Надо было следовать за ними?

За ними надо было наблюдать повсюду, куда бы они шли, шпионить, знать, что они делают?

Я огляделся на трехэтажные дома по другую сторону Третьей Стрит, напротив магазинов я видел людей в освещенных окнах и сидящих на верандах, расслабившись в прохладном вечернем воздухе.

Можно было куда-нибудь пойти, подумал я, например, в любую из этих квартир, пошпионить за кем-нибудь, притом безнаказанно. Послушать чьи-нибудь разговоры, посмотреть, как занимаются любовью, как раздеваются женщины, когда они ложатся спать, сняв с себя все нижнее белье, постоять рядом и даже коснуться чьего-либо тела, а затем пройтись по спальне и другим комнатам.

Я был на волне открывшихся возможностей и подумал о небесах на кончиках моих пальцев.

Почему дядя Аделард был всегда таким грустным, когда говорил об исчезновении?

Холод был все еще со мной. Я оставил за спиной Пита и Арти с их игрой в карты, Дэвид Рено присоединился к ним. Я шел в направлении Андре и Терезы не будучи уверенным в том, что мне нужно это делать.

В магазине «Дондиер-Маркет» я увидел свет. Мистер Дондиер сидел за кассовым аппаратом. Он перебирал квитанции за этот день и в тетрадке что-то записывал карандашом, облизывая грифель языком, и так как он это делал всегда, то на его языке постоянно было темное графитовое пятно.

Мистер Дондиер был серьезным человеком, он редко улыбался, и мне стало интересно, смогу ли я чем-нибудь рассмешить?

Еще лучше, если сумею пошутить, среди фруктов и овощей, или консервов. Раньше мне не хватило бы храбрости, чтобы так поступить.

Исчезновение теперь придало мне храбрости.

Я открыл дверь и аккуратно ее закрыл. Мистер Дондиер оторвал глаза от квитанций. Карандаш шевелился между его губ, в его лысине отражалась свисающая с потолка зажженная лампочка. Он посмотрел на часы.

Магазин имел привычные запахи. То были кофе и апельсины, и еще какие-то острые ароматы, которые я так и не мог определить. Ими пах сам мистер Дондиер, так же как и мой отец, который все время пах целлулоидом.

Его карандаш снова запрыгал по странице тетрадки, он продолжил пересчитывать дневную выручку. Я аккуратно подошел к нему ближе и поразился собственной смелости. Я наблюдал, как он сводил в таблицу цифры, его губы шевелились. Я немного вздрогнул.

Он поднял голову.

«Кто здесь?» - крикнул он.

Какое-то мгновение он смотрел прямо мне в глаза, и я побоялся, что мое исчезновение потерпело неудачу. Мне показалось, что он меня видит перед собой. И я подумал, крикнул бы он: «Кто здесь?», если бы увидел меня.

Смочив губы, он снова вернулся к работе. Маленькие бусинки пота на его лбу, будто роса на дыне. Он снова сощурился, кидая пристальный взгляд во все углы магазина, бормоча на выдохе что-то недоступное моим ушам.

Он выглядел настолько напуганным, измученным и уставшим, что стало ясно, что ему уже не до шуток.

Наконец, он положил тетрадку и карандаш в небольшую коробку рядом с кассовым аппаратом и подошел к окну, чтобы выглянуть на улицу, и затем закрыл задвижку на входной двери. Оглядываясь через плечо, он быстро прошел по узким проходам овощной секции в заднее помещение. Я немного подождал у кассового аппарата мясного отдела, затем последовал за ним. Теперь мне было только холодно.

В заднем помещении он развернул лампу на «гусиной шее», и она бросила пятно света на беспорядочно сваленные учетные книги, бумаги и огрызки карандашей на его старом столе. Из кармана в жилете он достал маленький ключик и аккуратно вставил его в выдвижной ящик. Он потянул ящик на себя, запустил внутрь руку и извлек оттуда бутылку виски в четверть галлона. Он вознес ее над собой и отпил три огромных глотка. Задыхаясь, он вытер глаза тыльной стороной ладони и поставил бутылку на панель стола.

Оглянувшись, он снова крикнул: «Кто здесь?»

Он поднял бутылку и снова начал пить. От крепкого виски его глаза стали водянистыми. Содрогнувшись, он сел на старое с фортепьянное сиденье, служившее в его кабинете стулом. Он вернул бутылку в ящик стола и продолжил сидеть со склоненной головой. Какое-то время он сидел неподвижно. Мои ноги заныли. Я обернулся, услышав, как кто-то стучит в главную дверь и в окно.

Мистер Дондиер вскочил на ноги и направился к двери настолько стремительно, что я не успел отскочить в сторону, и он чуть меня не снес.

Я видел, как он подошел к двери, на стекле которой слабо рисовалась тень стройной фигуры. Мистер Дондиер отпер дверь и открыл ее.

Тереза Террё поспешно ступила внутрь, оглядываясь наружу через плечо.

- Я думал, ты не придешь, - сказал мистер Дондиер, запирая за ней дверь. - И несколько минут тому назад я закрыл дверь на защелку.

- Я не могла придти раньше, - сказала она. Это был голос как у маленькой девочки. Она и была маленькой девочкой, несмотря на свой роскошный свитер и уже увеличивающие груди.

- Мне тут послышался какой-то шум, - сказал он. - Я думал, что ты подкралась чтобы сыграть надо мной какую-нибудь шутку… - они пошли в заднее помещение, и он коснулся ее щеки и затем груди. - Но ты не будешь шутить надо мной, Тереза, не так ли?

- Нет, мистер Дондиер, - застенчиво прошептала она.

Я смотрел на мистера Дондиера и на Терезу в непонимании. Его дочь, ее зовут Клара, она была моей одноклассницей, счастливая девчонка, которая смеется быстро и легко, и краснеет также часто, как и смеется. Ей было столько же лет, сколько и Терезе, но Тереза была неважной ученицей, которая ненавидела книги, домашнее задание и все время отставала. Теперь кровью налились мои щеки, когда я видел перед собой мистера Дондиера, приходящего каждое воскресенье на утреннюю мессу в десять часов, который притянул к себе Терезу за свитер и начал водить рукой по ее грудям.

- Подождите минуту, - сказала она, оттолкнув его руку и отойдя назад.

Мистер Дондиер долго возился в кармане брюк, достал бумажник и извлек из него купюру, ценность которой я не разглядел: один доллар или пять. Он положил ее на стол дрожащей рукой.

- Это твое, - сказал он. - После…

Она захихикала, и он поднял ее руками подмышки и посадил на стол, прямо перед собой. Она откинула юбку, обнажив шишковатые колени.

Мистер Дондиер сел на фортепьянное сидение, его лицо покраснело и вспотело, а его глаза странно ожили и упрямо смотрели куда-то между ее ног, которые уже были на его плечах. Он стонал, его плечи яростно дергались, а голова елозила между ее бедрами. Тереза смотрела на его лысый, сырой от пота затылок, в нем отражался свет настольной лампы. Ее глаза были где-то не с ней, они как-то странно блестели, и она сама как будто была в другом месте, будто мистер Дондиер использовал не ее тело, а чье-то еще.

- О, Тереза, - стонал мистер Дондиер, его голос звучал приглушенно, он не говорил, он будто выдыхал ее имя, подтягивая ее к себе еще плотнее, уцепившись обеими руками за складки на ее ягодицах. И мне стало любопытно, будут ли на следующий день у нее на ягодицах синяки.

Рвота подобралась к моему горлу, сердце застучало настолько рьяно, что я инстинктивно отвернулся. Мои щеки налились теплом и начали пульсировать.

Мне срочно нужно было оттуда выйти.

Я уже направлялся на выход из магазина, образы мистера Дондиера и Терезы Террё, полыхали в моем сознании, будто танцующие пятна, остающиеся в глазах после того, как слишком долго смотришь на яркий свет. Продолжая видеть эту картину, я осторожно шел по проходу, чтобы с полок чего-нибудь не посыпалось на пол.

Я аккуратно открыл дверь и вышел наружу. Я спрятался в тень навеса над крыльцом магазина, чтобы убедиться в том, что на улице никого. Проехала машина, бросая тусклые зайчики фар. Тень водителя рисовалась за лобовым стеклом. Холод усилился снова. Я поспешил по улице, пытаясь избавиться от своих мыслей. Мои сандалии скользили по тротуару.

Позже, уже на ступеньках нашего дома, я вытерпел паузу и вспышку боли, чтобы увидеть, как мое исчезновение проходит, как сначала появляются неопределенные очертания моего тела, а затем кости, плоть и, наконец, одежда. Еще какое-то время я сидел на ступеньках, зажав голову между коленей. Я устал, все мое тело ломало, будто я пешком, без остановок проделал очень длинный путь.

Выглянув из маленького, пыльного окна, я увидел луну, висящую далеко в небе. Я сконцентрировался на луне, заполняя ею все свое сознание, чтобы затмить воспоминание о том, что я видел в заднем помещении в магазине у мистера Дондиера. Но что делать с остальными, за кем я шпионил ранее? Дэвид Рено и Арти Легранд, Пит Лагниард - мой лучший друг. А что люди в трехэтажках? Ведь я хотел оказаться у них дома, наблюдать за ними, шпионить, вторгаться в их частную жизнь, в их секреты. Не лучше ли не знать их темные и противные тайны?

Наконец, луна скрылась, и я аккуратно пролизнул в дом, мягко прокравшись мимо моего отца, дремлющего в кресле возле радио, мать уже была в кровати. На мгновение я остановился в дверях нашей детской спальни и оглянулся на отца, вслушиваясь в тихие звуки квартиры, и мне показалось, что среди этих звуков я - чужой, чужой в своем доме. Я был полон вины и позора, будто совершил ужасный грех. Я разделся и тихо лег на кровать, после чего еще долго не мог уснуть.

Я исчез уже второй раз.


Первый раз это было в присутствии дяди Аделарда в доме дедушки в субботу днем, когда все ушли, и, откинувшись на стуле к стене, он скомандовал: «Исчезни».

Он тщательно меня проинструктировал, сказав, что нужно прислониться к стене, которой на самом деле нет, закрыть глаза, чтобы отвлечься от реальности - сконцентрироваться проще в темноте, а затем дождаться того, что он называет «паузой».

И я закрыл глаза и прислонился к невидимой стене, напрягая тело, согнув локти и твердо став ногами, чтобы противостоять сильным ветрам, урагану, смерчу, дождю со снегом, грому.

Внезапно не стало ничего.

Я оказался в той самой паузе, о которой он говорил, все ощущения исчезли, дыхание бесконтрольно остановилось, не стало моего бытия. Я превратился в пустое место в окружающем пространстве. И мне стало интересно, не подобие ли это смерти? Мне захотелось кричать, вопить от ужаса, но прежде, чем я смог бы что-нибудь делать вообще, колкая, судорожная боль пробежалась по всему телу, не пройдя мимо каждой точки на каждом органе. Я услышал звук, похожий стон раненного животного, и знал, что этот звук исходит из меня, хотя ранее от себя я ничего подобного не слышал.

Я открыл глаза и увидел дядю Аделарда на его стуле в тот самый момент, когда холод вторгся в мое тело, взрываясь где-то внутри и распространяясь через те же самые кости и сухожилия, которые ныли от боли.

И тогда, без предупреждения, боль прекратилась. Она не отступила постепенно или не стала слабей, она исчезла. Бальзам холода мгновенно сменил боль.

Веки затрепетали, и я понял, что глаза я не открывал. Я видел дядю Аделарда через веки. Они исчезли так же, как и все остальное, из чего состоял я.

- И как себя чувствуешь? - спросил меня дядя Аделард. Его глаза были полны печали - той же печали, какую я видел в тот день на нашей веранде.

Я был удивлен, найдя свой голос в норме, когда я заговорил. - Теперь прекрасно. Было несколько жутких моментов, непонятные ощущения.

- Секунды, - сказал он. - Где-то одна или две.

- Это все?

Он кивнул.

Я поднял руку и проводил ею перед глазами: ее не было видно. Я осмотрел место, где должна была быть моя рука, где она ощущалась, но ее не было.

Дядя Аделард пристально посмотрел на меня и затем удовлетворенно кивнул:

- Замечательно. Совершенное исчезновение.

- Почему ты называешь это «исчезновением»?

- Потому что ты исчез. Это как цвет, ушедший с выцветшей материи…

Я задрожал от холода и сложил руки на груди, пытаясь уберечь остатки тепла, и почувствовал рубашку, ее шероховатую хлопковую ткань и пуговицы.

- Моя одежда, - сказал я. - Они также исчезла, вы ее не видите, не так ли?

- Нет. Не видно ничего в пределах поля энергии твоего тела, даже наручные часы или кольцо на пальце, все исчезает вместе с тобой. Но то, чего ты коснешься или возьмешь в руки, будет видимым, - его глаза сузились. - Тебе холодно, ведь так?

- Да, - ответил я. - Будто внезапно наступила зима.

- Холод будет оставаться с тобой на протяжении всего твоего исчезновения, но через несколько минут ты привыкаешь к этому, приспосабливаешься. И, запомни, не всегда будет так трудно исчезнуть. Да, каждый раз будет пауза и вспышка боли, но это будет происходить настолько быстро, что иногда вскользнешь в исчезновение легко и незаметно, как нож в масло…

- Как долго может длиться исчезновение?

- Сколько хочешь. Пока на это есть силы.

- Я боюсь, дядя Аделард.

- Чего?

- Всего. Двигаться. Ходить. Прямо сейчас, я боюсь потерять равновесие и упасть, если пойду. Звучит странно?

Он закачал головой и улыбнулся.

- Это только в первый раз. Попытка идти невидимыми ногами. И ты не знаешь, есть ли они у тебя на самом деле? Но поверь мне - есть, и себе тоже.

Я глянул вниз и не увидел ничего. Лишь пустота. Хотя тело сохранило вес, я почувствовал легкость, будто могу подпрыгнуть и воспарить по воздуху.

- Сделай шаг, другой, - предложил он.

Это было похоже на шаги годовалого ребенка - шаткие, неровные, мое неуравновешенное тело искало баланс, будто я шел по натянутому канату, который не видел. Я взялся рукой за спинку стула для уверенности и удивился твердости древесины в моей ладони. Ведь дядя Аделард обещал, что стул должен остаться видимым.

Пройдясь по комнате, я почувствовал себя уверенней. Я подошел к окну и выглянул на Восьмую Стрит, на мир, который показался мне очень далеким. Осторожно перемещая ноги, я приблизился к дяде и остановился в нескольких футах от него.

- Некоторые предосторожности, Пол. Иногда, исчезновение наступает нежданно, само. О чем тебя может предупредить внезапно прекратившееся дыхание, что означает, что вот-вот наступит пауза. У тебя не будет достаточно времени перед началом исчезновения. Если ты среди людей, то нужно уйти, изолироваться как можно быстрей. Исчезновение также лишит тебя энергии, и ты почувствуешь себя смятым и утомленным. Тебе не так уж много лет. Возможно, когда станешь старше, будет легче. Чем больше длится твое исчезновение, тем больше сил теряет твой организм.

Он задержал поднятую руку в воздухе, будто задерживая меня, возможно ощутив возросшую во мне панику.

- И еще одно правило, - сказал он. - Как можно дальше держись от фотокамер. Лучше не иметь своего изображения на фотоснимке, когда ты не исчез. Камера тебя не увидит, а в другой момент ты появишься в кадре, но голый, без одежды. Многое я не могу тебе объяснить, с чем приходится столкнуться при исчезновении, Пол, и это - одно из них. Фотография фиксирует воздействие света на фотопластинку, и, возможно, ты находишься где-то за его пределами. Я не знаю. Ты должен избегать собственных фотографий…

- Та фотография в альбоме, дядя. Вы сказали мне, что это была шутка, - напомнил я ему.

- Да - шутка. Тогда. Я исчез до того, как фотограф открыл затвор. Но я узнал позже, случайно, что я не появился в кадре…

Стоя перед ним в этом странном новом для меня состоянии, когда я существую и вместе с тем отсутствую, когда я прозрачен, а в моей голове кишат правила и предосторожности. И мне захотелось крикнуть: «Освободите меня из этого, удалите исчезновение, помогите пробудиться от этого кошмара».

Как будто услышав мою тихую просьбу, он сказал: «Возвращайся, Пол. Выйди из исчезновения».

Я вдавил себя в невидимый барьер. Мои кулаки сжались со всей силой, что-то меня толкнуло, и наступила пауза, снова застав меня в странном пространстве между светом и тьмой. Затем последовала остановка дыхания и паника, растущая в моей плоти, а затем вспышка боли, как будто через все мое тело был пропущен тугой провод, через который пропустили электричество. Это было бесконечно и мучительно. В точке, где я собрал вскрикнуть, боль прекратилась, пауза закончилась, воздух заполнил мои легкие, а холод исчез.

Внезапно я вернулся в свое тело. Оно целое и невредимое, видимое, тут и сейчас, Пол Морё, в арендуемой квартире на втором этаже дома моего дедушки на Восьмой Стрит. Все так же, как и прежде.

Но на самом деле уже не так.

И, как прежде, уже не будет никогда.


- Почему Вы выбрали меня? - спросил я, когда мы с дядей Аделадом вдвоем шли по улицам Френчтауна, кивая в ответ здоровающимся людям, проходящим мимо, и остановились, чтобы посмотреть, как миссис Понтбрайнд развешивает на веревках выстиранные рубашки и штаны, шатающиеся на ветру, будто надетые на невидимых детей - детей в исчезновении.

- Я не выбирал тебя, Пол, - сказал дядя, когда мы перешли Седьмую Стрит.

- Но вы сказали, что на сей раз пришли к нам домой именно ко мне, - попытался я уточнить любым способом, чтобы получить нужный ответ. В течение недели, с момента, когда я осознал суть исчезновения на нашей веранде, я был в смятении под напором мыслей и эмоций. Он сказал, что это был особый день, который он с нетерпением ждал, чтобы объяснить все в назначенное время. Он попросил полного доверия, и чтобы исчезновение между нами осталось тайной.

Всю следующую неделю я старался провести в одиночестве. Я читал книги, надолго уходил на Луга, избегая Пита Лагниарда, особенно боясь того, что моя тайна тут же раскроется, если мы заговорим. Я не появлялся там, где мы обычно собирались, не отвечал на сообщения, посылаемые им через стакан из-под супа с веревочкой. Его чуть ли не оскорбил мой отказ пойти в «Плимут» на дневной сеанс последней серии «Всадника-Призрака» о ковбое-привидении скачущем на лошади по прериям. Пит сначала просто не поверил, а затем рассердился, злобно выругавшись: «Ну и черт с тобой». Он ушел от меня даже не оглянувшись, когда я с сожалением смотрел ему в спину, осознавая, что не имею иного выбора, кроме как позволить ему уйти.

Дядя Аделард выбрал тот день, чтобы посвятить меня в исчезновение, заняв квартиру моих дяди Октава и тети Оливии в доме дедушки и бабушки, когда они все отправились на пикник на озеро Волум.

Теперь мы повернули на Механическую Улицу и шли мимо домов, в которые я когда-то доставлял газеты, жители которых были теперь клиентами Бернарда.

- Я возвратился, потому что я знал, что наступило твое время научиться исчезать, - сказал он.

Он вздохнул, положив руку мне на плечо.

- Нечто кровное. Это передается от поколения к поколению. Я смотрю на тебя, Пол, и на себя, когда вернулся на ферму в Сан-Джекус. И те же самые вопросы я задавал своему дяде Феофилу, показавшему исчезновение мне так же, как и я показал это тебе.

Моя рубашка промокла от пота. Было жарко, и от жары, и мои штаны приклеились к моим ногам и ягодицам.

- Феофил был торговым агентом. Причудливое имя для продавца в те дни. Он построил себе дом в Монреале и однажды приехал к нам в гости – на праздники. Les fetes [праздники – франц.]. Это было в июле. Он остановился у нас на несколько дней. И в один из дней мы с ним вдвоем ушли на соседние поля, где он показал мне исчезновение…

Облака пыли висели в солнечном свете над улицей, которая была выровнена и засыпана гравием неделей ранее.

- Мой дядя Феофил рассказал мне все, что он знал об исчезновении. Он говорил, что это передается от одного поколения Морё к другому, и только от дяди к племяннику. А началось все это давным-давно…

Опережая мой вопрос, он спросил:

- Кто знает, когда? Возможно даже, со времен Христа. Феофил рассказал мне о тех, кто это делал до него, о ком он смог хоть что-то узнать. Он научился исчезать у своего дяди Гектора, когда ему было восемь лет. Это было в 1878 году, я высчитал это потом. А Гектор научился этому у своего дяди, которого звали Филипп, где-то в 1840 году.

Мы свернули с тротуара Механической улицы и пошли под горку в сторону сжигаемого мусора и кладбища.

- У нас с Феофилом был лишь один день. Бедняга пытался рассказать мне все, что он знал, а знал он немного. Имелось немало дыр, которые заполнить он таки не смог. Гектор рассказал ему про крестьянина из Франции, с фамилией Морё. Он умел исчезать. Этот Морё приплыл на корабле в Новую Францию, как называлась тогда нынешняя Канада. Это было где-то в середине семнадцатого столетия. Видишь, с каких времен повелись исчезатели, Пол?

Дойдя до дома мистера Лафарга, мы остановились на самом солнечном пекле и взглянули на одинокие надгробные плиты кладбища. Я последовал за дядей, когда он пошел по узкой дорожке, ширины которой хватало лишь для похоронных процессий.

- Как нам известно, история исчезновения начинается с крестьянина, прибывшего в Канаду. Можно предположить, конечно, что он устроился в Квебеке, у него была ферма, земля, он создал семью, от которой пошли потомки: ты и я, Филипп, Гектор и Феофил, предшествующие нам. Каждый должен был научить своего племянника исчезновению так же, как он был научен свом дядей, так же как и я научил тебя.

Мы присели на раскаленную на солнце каменную скамью. Жар, который тут же проник через ткань моих брюк, обжигая мою кожу. Дядя Аделард отклонился назад, вытянув ноги и закрыв глаза. Складки усталости изрезали его лицо, будто старые следы от когтей какого-нибудь зверя.

- Мне бы хотелось рассказать тебе как можно больше, Пол, чтобы ты знал более полную историю исчезновения, больше правил и возможностей, чтобы ты получил ответы на все вопросы, которые могут у тебя возникнуть. Но это все, что я могу тебе предложить, извини.

Он открыл глаза и смотрел на меня.

- Возможно, ты сам сумеешь раскрыть и объяснить большее об исчезновении, всему свое время, или даже напишешь об этом, не для всех, а лишь для нас и для наших потомков, для исчезателей, как инструкцию. Мы не многим можем потешиться…

В его глазах я распознал глубокую печаль. Отец рассказывал о нем как о хитром обманщике, а предо мной сидел бледный, утомленный человек, так не похожий ни на моего отца, ни на других своих братьев. Может, до этого его довело исчезновение? Может, и мне грозит то же самое?

- Пошли, - сказал он, поднявшись.

Я следовал за ним через дерновые дорожки между надгробными плитами любых форм и размеров, крестов и ангелов, тщательно отделанных или просто неотесанных камней.

Он остановился на углу, где стоял внушительный кусок гранита, перед которым на отполированном квадратике, прикрытом стеклом, большими золотыми буквами было выгравировано: «Морё». Маленький квадратик гранита был установлен около большого камня. Вокруг могилы цвели маргаритки. Они были свежими и яркими. Рядом с фамилией на квадрате было имя: «Винсент».

Дядя Аделард стал на колени и перекрестился, его губы шептали молитву. Я также опустился на колени и помолился о душе дяди Винсента. Было странно думать о нем как о дяде. Ему было лишь двенадцать, когда он умер. Я помнил гнев своего отца, когда дядя Аделард уехал перед самыми похоронами Винсента.

Мы поднялись на ноги, и я взглянул на дядю Аделарда, его лицо было несчастным.

- Стекло здесь смотрится неплохо, - мне нужно было что-то сказать.

- Винсент умер из-за меня, - пробормотал дядя Аделард, его голос настолько низким, что я с трудом понял его. - Пошли отсюда, - сказал он устало, его рука легла на мое плечо, будто на трость, когда мы уже отошли от могилы.


---------------------------------

- Благословите, святой отец, меня грешника, - шептал я, исповедуясь в темноте. Слова шипели в матерчатый экран, отделявший меня от Отца Гастиньё. Для своей исповеди я выбрал именно его, как самого молодого из трех викариев церкви Святого Джуда. - Это было в июне после моей последней исповеди, когда я получил прощение, и все мои грехи были отпущены.

Старая формула была завершена. Я колебался, чувствуя себя неуверенно, несмотря на свои осторожные планы. Чтобы заполучить время, я начал, как обычно, с незначительного греха для снисхождения, чтобы перейти к более тяжелым проступкам: «Я потерял контроль над собой, три раза».

Одна из огромных дверей церкви, мягко закрылась, почти дав мне добрый знак. И воцарилась тишина.

Я пришел на исповедь под конец дня, когда долгие часы исповеди подходили к концу. Я сел на самую дальнюю скамью в длинную очередь ожидающих покаяния в совершенных грехах. И я тихо спорил сам с собой, спрашивая себя, зачем я вообще сюда пришел. С тех пор, как мы с Армандом преуспели в обмане нашей матери об исповеди месяцем ранее, она больше об этом не упоминала. Все же, поскольку август подходил к концу, и внезапная ночная прохлада обозначила неизбежный конец лета, я почувствовал, что должен исповедаться во всех своих грехах, которых было не счесть. «Избавься от них, и умри с миром с зажженной свечей в руках,» - сказал я себе.

Отец Гастиньё прочистил горло, и я глубоко набрал в легкие воздух, приблизив губы к самому экрану, и сказал:

- Я коснулся груди представительницы женского пола, Отец.

- Представительницы женского пола? - спросил священник приглушенным голосом, будто он пытался прокашляться.

Я долго и глубоко думал о том, как я буду исповедоваться в своем грехе. Я не мог начать с того, что я коснулся груди юной леди, что было бы ложью. Священник мог понять, с взрослым или юным грешником он в данный момент общается, как и не мог сказать, что в моей руке была грудь взрослой женщины, что вызвало бы немалое количество вопросов? Наконец, я остановился на представительнице женского пола.

- Да, - сказал я, чувствуя, как скачет мой кадык. - Представительницы женского пола.

- И это была представительница женского пола, сколько раз ты касался ее груди?

И как всегда было «сколько раз», неизбежная арифметика исповеди.

- Один раз.

- Лишь один раз?

- Да.

- И что последовало затем?

- Ничего.

- И ты больше ничего не предпринял?

- Нет, - мои легкие горели. Я задержал дыхание.

- И если вдруг ты увидишь эту представительницу женского пола вновь, ты планируешь, как и прежде трогать ее?

- Нет, - ответил я пылко.

Пауза. Моя судьба зависла в этой паузе, будто качаясь на канате, растянутом на большой высоте.

- Что-нибудь еще? - наконец спросил он.

Мой инстинкт подсказывал «нет», чтобы закончить эту пытку, но я вернулся в дальний конец той агонизирующей недели, и не захотел сворачивать с выбранного пути.

- Да, - я склонил голову, собираясь это сказать, я репетировал это бесчисленное количество раз. - Отец, я должен признаться в грехе, но я не уверен в том, что это грех.

Ответ, почти стон, прибыл из темноты другой стороны экрана. Похоже, я ошибся, придя слишком поздно в самом конце дня на исповедь. Он уже был утомлен, долгими часами выслушивая о чужих грехах и в поисках ответов на сложные вопросы. Но о чем еще я мог с ним говорить? Я не знал, было ли исчезновение грехом. Под навесом или в подвале, я практиковался в исчезновении, учился терпеть пугающую неопределенность в паузе и мучительную вспышку боли. Я учился впитывать холод, и через какое-то время я уже мог легко перейти в исчезновение и обратно, будучи невидимым продолжительное время. Мое тело начало привыкать к этому, как глаза постепенно привыкают к темноте. Исчезновение не предоставляло мне полной свободы, но открывало новые возможности, такие, как пройти по улице незамеченным, шпионить за людьми, подслушивать чьи-либо разговоры, входить в магазины, дома и в общественные помещения, не будучи необнаруженным. Но для чего? Украсть что-нибудь у Лакира или в городском торговом центре «Файф-Анд-Тин»[«Пять-И-Десять» -англ.]? Прокрасться в «Плимут» без билета? Это было бы слишком мелочно для исчезновения. Мне не надо было красть. Так или иначе, как бы я смог что-нибудь взять в магазине, если оно остается видимым? И как бы я скрыл это потом? Я не был вором и не собирался им быть.

- Расскажи мне о том, в чем ты не уверен, что это грех, - сказал Отец Гастиньё.

Я попытался взвесить его отношение ко мне. В его голосе звучала нетерпимость, он сердился, он сильно устал, или воспринимал все слишком серьезно.

- Не бойся, - добавил он, уже мягче.

- Грех ли это, шпионить за людьми? - спросил я. - Наблюдать за ними, когда они не знают, что ты это делаешь?

- Ты подглядываешь за людьми? - его голос затрещал, будто полено в огне.

- Нет, - сказал я, и, кажется, соврал. - Да, - исправил я. - Я наблюдал за людьми. Видел их… как они делают то, что не должны…

- Послушай, мой мальчик, - сказал он настолько близко к моему лицу, что я почувствовал его дыхание. - Я не буду спрашивать тебя, что ты видел. Если ты видел совершаемый грех, то тебе бы стоило об этом молчать. Если ты кому-нибудь об этом расскажешь, то ты станешь соучастником этого греха. Секреты людей для них святы. И если они сами совершают какой-нибудь грех, то покаяться в этом - их долг. Тебе больше не надо ни за кем шпионить. Тебе это понятно?

- Да, - ответил я. Но мне не было понятно, грех ли шпионаж или нет? Мне показалось, что он избегает ответа на мой вопрос. Я почувствовал облегчение, однако, постарался избежать взрыва гнева, и я опустил подбородок на пальцы, сложенные на узкой полке у исповедального окошка.

- Что-нибудь еще? - спросил священник с внезапной бесцеремонностью, при этом было слышно, как скрипит его стул.

- Нет, - ответил я. Разве он не достаточно от меня услышал?

- Для искупления своих грехов прочитай три раза «Отче Наш» и «Пресвятая Мария». А затем держись как можно дальше от той представительницы женского пола и не касайся ее снова. И прекрати шпионить. А теперь, молодец, что покаялся…

И уже позже, когда я бежал домой, мое лицо обдул холодный ветер, признак того, что один из последних летних дней подошел к концу. Я понимал, что я забыл исповедаться в других, еще больших грехах: в нечистых мыслях по ночам и судорогах экстаза, следующих за ними.

Можно ли остановить прегрешение?


- Эй, Пит, - крикнул я. - Пит… ты выйдешь?

Ответ не последовал.

- Ну, давай, Пит, - продолжал я, слыша в ответ лишь эхо собственного голоса, возвращающегося в сумерках, отразившись от стен соседних домов. Было тихо, будто все исчезли на ужин.

Снова никто не ответил, хотя я знал, что Пит был дома, как и почти вся его семья.

Я пнул ступеньку крыльца и бесцельно побрел в сторону улицы. Плетеный забор сглаживал резкие грани всего, что окружало наш дом, еще больше усилив этим боль одиночества. Я подумал об исчезновении и о том, как это противопоставило меня не только всему остальному миру, но и своему собственному, миру Френчтауна, как это отгородило меня от моей семьи и от Пита. Уже две последние недели мы с ним не общались. Поначалу я преднамеренно избегал его, а затем и он сам стал держаться от меня как можно дальше. Поначалу я даже почувствовал облегчение, освободившись от общения с ним. Я был ослеплен исчезновением, и мне нужно было найти способ с этим жить.

- Что ты хочешь? - крикнул Пит, внезапно появившись в окне.

Я пожал плечами.

- Хочешь мороженого? - Лакир все еще продавал мороженное по два «никеля» [«никель» - десятицентовая монета] за конус, а у меня в кармане имелось целых восемь.

- Не хочу, - сказал он, его лицо исчезло из видимости.

Я побрел по Шестой Стрит, даже не подумав куда, и дошел до заброшенного гаража с сорванными дверями, рядом с домом Люсьеров, одним из немногих бунгало на этой улице. Расслабившись в тени гаража, я подумал об исчезновении, о паузе и вспышке боли. Из дома доносилась фортепьянная музыка. Йоланда Люсьер, моя одноклассница, напевала «В полном одиночестве у телефона». Приятный и жалобный голосок наполнял вечерний воздух.

Я, также, был съедаем полным одиночеством, но в нашем доме телефона не было. Да и кому бы я позвонил? Ни у кого из тех, кого я знал, телефона не было также. Позвонить тете Розане в Монреаль? Невозможно. Никто не слышал о ней с тех пор, как она оставила Монумент.

Если б только тетя Розана была во Френчтауне, в доме моего дедушки…, но я оставил эту мысль. Было бы кощунством воспользоваться для этого исчезновением, особенно, если сразу после моей исповеди. Я подумал о ней, уехавшей далеко в Канаду и о людях, ожидающих ее у парикмахерской. Если любовь настолько хороша, что о ней были написаны стихи и песни, почему я был таким несчастным?

- Ты здесь?

Лицо Пита было тусклым и бледным, когда он заглянул в гараж.

- Что тебе здесь надо? - любопытство растворило гнев в его голосе.

- Ничего, - ответил я, как и всегда, слыша этот вопрос от раздраженных чем-нибудь родителей.

- Пересказать тебе последнюю серию «Всадника-Призрака?» - спросил он.

Арманд уже рассказал мне об этом ковбое-фантоме. Оказалось, он был владельцем магазина в маленьком городке. Но я сказал: «Конечно», - отвечая на его дружеский жест, обрадовавшись тому, что мы снова стали друзьями, пусть даже на короткое время.

На цементном полу гаража наши ягодицы приклеились к бетону, голос Иоланды без конца повторял один и тот же мотив песни «В полном одиночестве», будто острое музыкальное сопровождение происходящего на киноэкране. Пит пересказывал мне сцену за сценой, пока не дошел до самой заключительной сцены.

И затем мы сидели в тишине, слушая снова начатый куплет песни с ее вступлением на фортепьяно, со всеми ошибками и неверно взятыми нотами, звучащими резко и фальшиво.

- Занятия в школе начинаются на следующей неделе, - сказал Пит с отвращением в голосе.

Он высказался о том, зачем я позвал его. Я знал, что наша дружба приближалась к концу. Хотя мы с Питом были одного возраста - с разницей в месяц - он отставал от меня в школе на целых два класса. Для Пита школа была вражеской территорией. Там он становился угрюмым и неразговорчивым, высокомерным с учителями, и к тому же он проваливался на всех контрольных и экзаменах. К тому же он постоянно затевал драки на школьном дворе, что выглядело острым контрастом в сравнении с ним - беззаботным летним авантюристом. И там он часто смотрел на меня глазами незнакомца.

- Я перехожу в новую школу, - сказал я. И мне уже надо было ездить в центр города, чтобы посещать среднюю школу имени Сайлоса Би Томпсона около здания городского муниципалитета и публичной библиотеки, о чем думал с дрожью, предчувствуя полную неизвестность, которую обещали перемены в моей жизни, наступающие в новом учебном году. Мой класс окончил школу прихода Святого Джуда в июне, когда все мальчики оделись в синие полушерстяные жакеты и белые фланелевые брюки, а девочки в белые платья. На глазах Сестры Анжелы проступили слезы, когда она смотрела на нас, выстроившихся в ряд: «Вы больше не вернетесь сюда маленькими и чистыми, как когда-то», - сказала она, сжимая в ладони четки.

Ее слова были пророческими, по крайней мере, для меня. Повернувшись к Питу, меня подхлестнуло вдруг рассказать ему об исчезновении и о том, что я видел тем вечером, когда я наблюдал за ним и Арти Леграндом, играющими в карты, и что я видел потом в заднем помещении магазина «Дондиерс-Маркет». Мы успели разделить тысячу тайн - и почему бы не эту, самую большую тайну их всех?

- Пит, - я сказал.

- Да? - откликнулся он, почти на грудь свесив подбородок.

И если я не смог рассказать об этом священнику в темноте исповеди, то как бы я рассказал об этом Питу Лагниарду? Мне захотелось сказать: «Пит, я могу заставить себя исчезнуть, стать невидимым, как в кинофильме, который ты видел, как тот ковбой».

- Помнишь тот кинофильм, который ты видел, тот, который я пропустил, потому что у меня болел зуб? - спросил я

- Какой кинофильм?

«Ни одна живая душа не должна об этом знать», - предупреждал меня дядя.

- Не бери в голову, - сказал я.

Иоланда больше не пела и не играла на пианино, и гараж наполнился гробовой тишиной.

- Мы навсегда останемся друзьями? - спросил Пит.

- Навсегда, - ответил я.

Но слово прозвучало пусто и невесомо в тишине того френчтаунского вечера.


------------------------------------

Многим из нас предстояло пройти три года обучения в средней школе «Сайлас Би Томпсон», но Сестра Анжела сказала, что каждому из нас достаточно восьми классов средней школы, чтобы поступить на какой-нибудь коммерческий курс.

- Никому из вас не стоит получать классический курс обучения, - сказала она. - Это только для богатых, как следующая ступень на их пути в колледж.

- А как на счет общего курса? - спросил мой кузен Джуль. Он не стеснялся задать какой-нибудь вопрос.

- Общий курс тоже ни на что не годится, - ответила она. - Если поступаешь на общий курс, то можно просто оставить школу и пойти работать на фабрику.

Что для меня было проще всего, так это пройти курс бухгалтерии, стенографии или печатного дела, а потом заняться бесконечной и тоскливой работой в офисе, полной рутины.

Но когда в первый же день я попал в среднюю школу «Сайлас Би Томпсон», то внезапно потеряло какое-нибудь значение, на какой курс я поступил. Коридоры были полны жизни и волнения. Преподаватели были одеты в костюмы и платья, и этим заметно отличались от одетых в черно-белое монахинь. Он могли стоять в дверях класса и разговаривать с учащимися, делиться с ними шутками, проходя мимо. Звенел звонок, хлопали двери, помещения классов наполнялись смехом, и солнце, заливающее все внутри, было ярче того, что пробивалось сквозь маленькие окна школы прихода «Сент-Джуд».

Нашим классом руководила преподаватель Мисс Валкер. Когда я увидел ее впервые, то у меня аж остановилось дыхание. На ней было красное платье, а губы были обведены яркой помадой. Ее высокие каблуки щелкали, когда она проходила перед классом то в один, то в другой его конец, проверяя наши имена. Звонок звенел через каждые сорок пять минут, сообщая о перемене на следующий урок, и это была самая захватывающая часть учебного дня. Нужно было толкаться в коридоре, чтобы затем найти класс, в котором будет следующий урок. Я вспоминал бесконечные дни в классе Сестры Анжелы с восьми утра и до трех тридцати по полудню: это были монотонные уроки, удушающая атмосфера, и я уже не знал, как я мог вынести весь тот ужас. Здесь, в «Сайлас Би» (уже я выучил название этой школы так, как все ее называли), уроки менялись семь раз в день, на каждом уроке был новый преподаватель, и - чудо всех чудес - новые предметы, по которым ничего не надо было чего-либо делать дома, только читать и запоминать. Вокруг меня появилось много новых людей, сталкиваясь с которыми я мог лишь назвать их фамилии: Батчнен, Телбот, Видман, Келли, Борчелли - они не были французами, они были Янками, протестантами, евреями, ирландцами и итальянцами. Моя голова переполнилась цветом, светом, смехом, голосами и звонками, отделяющими один урок от другого, когда мне в тот день нужно было лететь вниз по лестнице, чтобы встретиться со кузеном Джулем на противоположной стороне улицы.

Из всех моих кузенов, он был ближе всех ко мне по возрасту и интересам. Если Пит Лагниард был моим закадычным другом в летний период, то Джуль был самым близким человеком в течение учебного года в школе. Летом обычно мы не виделись, потому что он играл в бейсбольной лиге района и становился патрульным лидером отряда бойскаутов «Сент-Джуд-17». А мы вдвоем с Питом были «отступниками». Нас не привлекали коллективные и организационные забавы. Мы предпочитали «Плимут» или просто побродить по улице и округам, играя в свои собственные игры, по вечерам залезая в чужие сады, разнося помидоры и огурцы по семьям в алфавитном порядке, и устраивая скачки на воображаемых лошадях.

Когда лето закончилось, все мои кузены и я собрались снова, и я как всегда потянулся к Джулю. С ним вдвоем мы любили читать. Будь то свежий осенний вечер или снежный зимний день, мы шли в центр города, где была Публичная Библиотека Монумента и брали книги. Каждый из нас мог взять не более пяти книг, и мы менялись, передавая их друг другу, затем, не зная, кто и что должен был вернуть обратно в библиотеку. Мы читали все, что попадалось от Тома Свифта до Пенрода и Сэма, о путешествиях, пиратах, исследованиях – это были книги с картинами и без. Летом с Питом Лагниардом мы проглатывали одну за другой разную комедийную литературу и юмор, фантастические рассказы о чудесах или «Суперчеловеке», о Тэрри и о пиратах. Но с Джулем в библиотеке мы нашли целые литературные сокровища. И мы спешили через все улицы, чтобы с ликованием ворваться в книжный храм, при этом, заставив поволноваться Мисс Битон, маленькую, говорящую только шепотом библиотекаршу, пытаясь преувеличить свой возраст, что должно было позволить бы нам попасть в отдел, содержащий запрещенные для нас взрослые книги.

Однако по Джулю не было видно, что он в восторге от новой школы.

- Я ненавижу это место, - объявил он. Его красивое лицо внезапно сморщилось и стало кислым, когда он метнул свой подбородок в направлении красно-кирпичной «Сайлас Би», откуда через распахнутые двери вылилась наружу сотня или больше детей.

Когда я не ответил, он добавил:

- А ты?

Я просто пожал плечами, не собираясь предавать его.

- Мы для них чужие, - продолжил он. - И никогда для них своими не станем. - Он имел в виду, что мы поступили в эту школу лишь в девятом классе, приезжая в Верхний Монумент из Френчтауна, - Здесь все вместе учатся с самого первого класса, а классный руководитель назвал Раймонда ЛеБланка канаком - в худшем смысле этого слова. Он будто грязью его облил, обозвав так.

- У нас красивая классная руководительница, - сказал я. - Она любит кино. Она посмотрела каждую серию «Всадника-Призрака». О, господь, Сестра Анжела думает, что пойти в кино – это грех, простительный грех посреди недели, а в воскресенье – вообще смертный.

- Передо мной сидит еврейка, - сказал Джуль. - Ее фамилия – Штейн, а ее отец владеет фабрикой «Венити» [«Тщеславие»]. Все женщины покупают их причудливую одежду. Она посмотрела на меня и сморщила нос, будто я – кусок дерьма…

- Уроки меняются один за другим, и это – здорово, - предложил я, подумав о том, что ему не к чему будет придраться, если говорить об этой особенности учебы в «Сайлас Би». - День пролетает незаметно…

- Еда в кафе – просто отрава. Терпеть не могу овощной суп. И сандвич был ужасен, в лососе попадались кости…

- И они выпускают школьный журнал, - сказал я. – Литературный журнал. Любой может предложить рассказ, и его напечатают, если будет достаточно хорош.

Джуль остановился и повернулся ко мне.

- Ты – канак, Пол. И я не думаю, что твои рассказы подойдут для них.

- Да, ладно тебе, - сказал я. – Не упусти случай.

Мы оба шли молча. Мне захотелось рассказать ему о первой своей встрече с протестантом в этот день, но не осмелился. Сразу после того, как Мисс Валкер сделала перекличку, проверив посещаемость, мой учебник по математике упал на пол, издав унылый глухой стук. Нога сидящего позади меня парня попыталась отпихнуть его в сторону, но рука потянулась к его щиколотке, чтобы остановить ее несильным ударом. И, когда я обернулся, то увидел, кто предотвратил пинок. Это был сам Эмерсон Винслоу. Никогда прежде я не встречал кого-либо с такой фамилией. Он улыбнулся мне и лениво подмигнул, закрыв и открыв один глаз, сказав этим: «Будь осторожен, будь то одна нога или даже пять - это уже не шутка». Прядь белокурых волос упала на его лоб. Я еще не видел прежде такого свитера, как у него. Бежевый, мягкий и даже не вязанный из шерсти, а гладкий, будто растаявшая ириска. Я никогда еще не встречал никого, кто вел бы себя столь непосредственно, вяло и непринужденно. Если бы вдруг взорвалась бомба, то я мог быть уверен, что с Эмерсоном Винслоу не случилось бы ничего, он бы просто стряхнул с себя пыль и равнодушно отошел, лишь немного удивившись произошедшему.

Но я не стал упоминать Эмерсона Винслоу или что-нибудь еще о «Сайлас Би» при Джуле, когда он шел рядом в центре города Монумент, мимо парка и всех этих статуй, пока мы не дошли до железнодорожных рельсов и семафоров, за которыми начинался Френчтаун.

Когда мы подошли к углу Пятой и Вотер-Стрит, я заметил своего дядю Аделарда. Он стоял, прислонившись к почтовому ящику, его шляпа также была надвинута на глаза, а синяя косынка повязана вокруг его шеи. Он не подал мне ни каких знаков, но я знал, что он ожидает именно меня.


В течение последней недели лета и первых дней осени, дядя Аделард подробно рассказывал мне об исчезновении. Это совсем не напоминало инструкции, но он объяснил мне все, что я должен был знать. Я чувствовал, что он говорит неохотно, но понимал, что за этими словами что-то стоит. Мы прогуливались по улицам Френчтауна, время от времени останавливаясь, чтобы присесть на скамейку. Мои вопросы не прекращались, за ними следовали его ответы. И даже по сей день во Френчтауне можно найти места, которые навсегда оказались связаны с памятью о дяде Аделарде и о том, о чем мы с ним говорили.

Мы сидели с ним на ступенях, ведущих к входу холла имени Святого Джина, расположенного на Четвертой Стрит, из открытых окон которого доносились звуки ударов друг о друга биллиардных шаров:

- Как вы узнали, что я именно он, дядя Аделард?

- Свечение, Пол. Мне об этом сказывал дядя Феофил - о том, что нужно наблюдать за свечением вокруг тела. Он сказал, что племянник, способный исчезать, покажет мне себя именно этим свечением. Так же, как исчезатель в следующем поколении покажет это тебе. Как-то вечером, когда ты был всего лишь младенцем, я побывал дома у твоих матери и отца. В течение нескольких минут мы с тобой были одни: твоя мать мыла посуду, а отец заполнял нефтью бак для отопительной печи. Я взял тебя на руки и увидел, как светится твоя кожа, будто свет проходит через твои вены. И, конечно, я уже знал, что это ты. И тогда я начал ждать. Со времени, когда появляется свечение и наступают признаки исчезновения, может пройти много лет. С тобой это произошло в тринадцать. Со мной – в шестнадцать. Со следующим - кто знает, когда? Так что ты должен наблюдать и ждать, Пол.

- Но если предположить, что я не увижу свечения, если я не окажусь там, где появится младенец, который в будущем сможет исчезать?

- Тогда что-нибудь тебя обязательно к нему приведет. Я не могу знать, как это случится, но я полагаю, что это обязательно произойдет. Что-то привело Феофила ко мне на ферму в Канаде. Что-то привело меня к тебе в этом году. Я был в Линкольне, штат Небраска, и я автостопом стал перебираться с фермы на ферму, по пыльным дорогам, по бескрайним равнинам, на север. И я как раз приехал, когда ты начинал исчезать. Как я об этом узнал? Не могу тебе сказать, но я узнал. И я вернулся в город, сел на поезд и поехал на восток. Используя исчезновение, чтобы незаметно пробраться в вагон и не встретить при этом кондуктора. И как раз я прибыл вовремя.

- Что значит - как раз вовремя?

- Потому что это начало в тебе работать, Пол. Знаешь ли ты это или нет. А теперь оглянись назад: помнишь ли ты, когда с тобой могло случиться нечто необъяснимое? Внезапное потемнение, возможно? Странное чувство? Потеря сознания без причин?

Я подумал о бойне на берегу Мокасинских прудов, и о том, как я споткнулся и упал, в то время как охранник в капюшоне преследовал меня. Затем была вспышка боли и холод. И больше всего меня удивило то, что он почему-то меня не увидел, когда я лежал на берегу лишь в нескольких футах от него при ярком лунном свете. И я подумал, до чего же он был пьян, чтобы совсем меня не видеть. Теперь я понял, что я исчез, возможно, впервые. Позже, когда Омер ЛаБатт преследовал меня по переулкам Френчтауна и почти поймал меня в заднем дворе госпожи Долбер, и когда она сконцентрировала всю свою злость лишь на Омере ЛаБатте. Без сомнения я исчез перед ней. Теперь я начал быстро воспоминать целый ряд других непонятных эпизодов, произошедших годом прежде, когда отец отвел меня к доктору Голдстеину после того, как я дважды потерял сознание – первый раз в библиотеке, когда мы с кузеном Джулем пришли за следующими книгами, и еще раз, когда отец нашел меня лежащим на полу веранды, где я, очевидно, упал и рассек голову. Доктор Голдстейн не нашел ничего, что бы угрожало моему здоровью, но прописал какие-то тонизирующие препараты, когда уже моя мать стала поить меня рыбьим жиром из огромной ложки, чередуя это грязное зелье с со смесью, называемой «Лекарством имени Отца Джона», которая на вкус была чуть приятней, но была густой, и ее трудно было глотать.

Я не стал рассказывать ему об этих инцидентах, потому что он посмотрел на меня сочувствующим взглядом, и я почувствовал, что так или иначе он знает все, через что я прошел.

- Бедный Пол, - сказал он.

Сентябрьским вечером на Лугах, когда мы сели на ту же скамью, на которой тетя Розана прижала мою руку к своей груди, я спросил его:

- А что вы, дядя Аделард?

- И что я? – удивленно ответил он, будто он не испытывал ни малейшего интереса ни к чему.

- Вы и исчезновение. Как это происходило у вас?

- Трудно судить о том, как это могло быть со мной, Пол. Фактически, я избегаю разговоров о собственном опыте, потому что хочу, чтобы ты учился этому сам. Мы - разные люди. Что случалось со мной, не произойдет с тобой. У тебя своя собственная жизнь.

Тон его голоса настойчиво говорил о том, что он не будет говорить со мной об этом, и я это почувствовал. Однако, я продолжал нажим. Терять было нечего.

- Но должно быть что-то, что Вы все же можете мне рассказать – о том, как Вы использовали исчезновение. Что в этом было хорошего, а что плохого. Что-нибудь, что поможет мне лучше подготовиться… - я подумал о мистере Дондиере в заднем помещении и о Терезе Террё на его столе, и о том, как мое первое приключение с исчезновением принесло мне немало разочарований.

- Ладно, - выдохнул он, уступая. - Я использую исчезновение, лишь когда это абсолютно необходимо, и никогда для собственного удовольствия. Я пользуюсь этим, чтобы выжить. Когда где-то в пути я голоден и у меня не осталось денег. Однажды, один из моих друзей имел серьезные неприятности, и мне понадобилось исчезнуть, чтобы ему помочь. Когда-нибудь, возможно, я смогу рассказать тебе больше. Пока, достаточно этого. Ты узнал некоторые из правил. Я рассказал тебе все, что я знаю о правилах исчезновения и о том, как выходить из него. Остальному ты должен научиться сам, Пол. Позволь своим инстинктам вести тебя. Они у тебя на высоте. Используй исчезновение для добра. Я думаю, что это - самое важное.

Однажды вечером после ужина мы проходили мимо женского монастыря «Сент-Джуд», и видели, как монахини парами прогуливались по его территории в своих черно-белых платьях и с бусинками четок в руках.

- Ты знаешь, Пол, - продолжал Аделард. – Я догадываюсь, почему исчезновение дано свыше именно нам, Морё. Скромные люди. Крестьяне во Франции, фермеры в Канаде. Я – бродяга… Возможно, с тобой это будет по-другому. Ты принадлежишь поколению, которое получит образование. Возможно, ты будешь представлять новое начало…

Солнце садилось где-то позади церкви, бросая длинные тени на женский монастырь и монахинь в черном.

- И я как-то себя спросил, Пол, что может произойти, если исчезновение достанется не тем людям – злым, недобросовестным, аморальным. И, больше того, мне становится страшно, когда я думаю о будущем, что может произойти со следующим поколением после тебя, если исчезновение будет использовано для какой-нибудь ужасной цели…

И мы оба замолкли, наверное, вообразив себе возможность ужасной перспективы мира, когда у власти окажется исчезатель, стремящийся получить богатство и власть. Гитлер-невидимка – что может быть хуже? И без этой возможности он уже донельзя ужасен.

- О, Пол, - воскликнул дядя Аделард, снова поняв мои чувства. - Мне жаль, что тебе придется нести бремя исчезновения.

- Возможно, это уже будет не бремя, дядя Аделард, - сказал я, хотя сам не поверил тому, что сказал.

Однажды, когда он ждал меня напротив школы, он сказал мне, что он уезжает из Френчтауна и Монумента.

- Когда?

- Через день или два. Но прежде мне нужно попрощаться со всей семьей.

- Вы когда-нибудь вернетесь? - спросил я, испугавшись ответа.

Мы пересекали Монументальный Парк, шли мимо статуй, установленных в честь памяти тех, кто не вернулся с войны.

- Я никогда не забуду о тебе, Пол.

Он многое рассказал мне, но еще было столько всего, чего я не знал.

- Я боюсь, - сказал я, пытаясь удержать дрожь моего голоса. - Это - страшно…

- Я знаю.

- Я не собираюсь пользоваться исчезновением, - объявил я. - Я хочу, чтобы все осталось так же, как и было.

- Это так, Пол?

- Нет, - выдохнул я, и мне стало стыдно. Я подумал о своей тоске и желаниях, о книгах, которые хотелось написать, о странах, которые мне нужно было посетить, о славе и известности, по котором изголодалась моя душа. - Я хочу, чтобы все было так, как я хочу.

Исчезновение не поможет мне писать книги.

- Не зарекайся, Пол, - его голос был мрачным.

Скачек интуиции, и я затаил дыхание. Я почти спросил: «Вы дали обет из-за того, что случалось с Винсентом?». Он сказал, что Винсент умер из-за него, и я не сумел заставить себя спросить его об этом. Вместо этого я спросил:

- Куда Вы поедете?

- Америка велика, Пол. Есть много мест, которые я еще не видел. А еще есть старые друзья, чтобы увидеть их снова там, где я уже побывал. Они - не семья, но в них мое утешение…

- Вы действительно хотите уехать, дядя Аделард?

- Жизнь полна вещей, которые тебе не хочется делать, но нужно. И ты когда-нибудь поймешь, что не все так плохо, как ты думаешь. Ты приспособишься ко всему. Но, главное, помни все, что я тебе говорил. Когда-нибудь ты об этом напишешь. Всегда будь осторожен. Жди следующего исчезателя. Это – твоя миссия, Пол, а раз это миссия, то…


Мы больше не разговаривали. На прощание он обошел всех своих братьев и сестер, ненадолго побывав у каждого с долей веселья и нежного ребячества. «В следующий раз тебя будет ждать красивая женщина», - пошутил дядя Виктор, отвернувшись, найдя сомнение на его лице после этих слов.

- Надеюсь, что забастовка скоро закончится, - сказал дядя Аделард.

Прежде, чем уйти, он обнял каждого из нас, поцеловал каждую из женщин и крепко пожал мне руку, и мне показалось трудным смотреть ему в глаза. - Я вернусь, Пол, - произнес он, когда мы обнялись.

Через неделю или позже, когда я достал свой блокнот со стихами оттуда, где я его прятал, я нашел синюю косынку дяди Аделарда. Она была выстирана, проутюжена и аккуратно свернута на самой верхней полке в туалете над унитазом.


-------------------------------

После отъезда дяди Аделарда события «Сайлас Би» сделали исчезновение лишь частью прошедшего лета и его незабвенным волшебством наряду с уличными играми, набегами на сады и бойней на Мокасинских Прудах. Я с восхищением узнал то, чего не было в школе прихода Святого Джуда: внеучебную программу. Я начал посещать Клуб Драмы Юджина О'Неилла, где пробовал петь в хоре, сопровождающем спектакль «Пираты Пензанса», который готовили к предрождественскому вечеру.

Я переписал на чистовик рассказ, который написал о мальчике и о его отце на фабрике для журнала «Статуя» и оставил его на столе у мисс Валкер. Она была факультативным консультантом этого журнала. Рассказу я дал название: «Ушибы в Раю», удовлетворившись контрастом между этими двумя словами, и нелегкой связью между ними.

И однажды мисс Валкер попросила меня задержаться после последнего урока. И, когда зазвонил звонок, и я с нетерпением дождался, когда все выйдут из класса. Когда, наконец, мы остались одни, она посмотрела на меня и достала из ящика стола мою рукопись. Я тут же ее узнал, увидев на титульном листе свой почерк. Мне казалось, что все рукописи должны были быть представлены отпечатанными на машинке.

- Это просто никуда не годится, - сказала она, все еще улыбаясь.

- Я не знал, что это должно быть отпечатано на машинке, - сказал я. - Я это сделаю в следующем семестре.

- Дело не в машинке, - сказала она, и ее улыбка стала шире, будто чему-то удивившись, она не спешила этим поделиться со мной. – Рассказ никуда не годится, Морё. Он не подходит для нашего журнала. Ничего из того, что здесь написано.

Почему, разрушая мою жизнь, она улыбалась?

- Я бы посоветовала, - ее голос был ровным и решительным. – В этом году сконцентрироваться на учебе. Переход из приходской школы в общественную достаточно труден. В следующем году вас ждет еще один переход - в другую школу, где вы будете учиться в старших классах. Я знаю, что вы пробуете свои силы в хоре «Пиратов Пензанса». Я думаю, что будет лучше, если вы это заберете и в первую очередь подумаете о своих оценках…

От ее улыбки теперь повеяло холодом, таким же, какой был и в ее синих глазах. В них вообще не было места мягкости. Они были как лед, в котором отражалась синева зимнего неба.

Я отвел свои глаза в сторону от ее улыбки и начал смотреть куда-то в пол. Я начал разглядывать собственные ботинки на резиновых подошвах, на которых остались пятна жидкого цемента, еще с отцовской фабрики. Они все равно бросались в глаза, несмотря на то, что я чуть ли не каждый день их изо всех сил начищал. Я подумал о том, что сказал мне Джуль: «Ты – Канак, Пол, и все, что ты им предложишь, им не понравится». Несмотря на замечания мисс Валкер, я отказывался принимать правоту Джуля. Я поднял глаза на мисс Валкер. Она перелистывала рукопись, ее нос сморщился, будто от страниц исходил неприятный запах.

- Я хочу писать, - сказал я, чувствуя дрожь собственного голоса. - Я знаю, что многому мне еще придется учиться…

- Возможно, когда-нибудь вы станете писателем, Морё, - сказала она, оторвав глаза от рукописи. – Но сейчас в вашей жизни должны быть другие приоритеты. Сейчас вы обязаны учиться. Позже появится время, чтобы писать…

Спотыкаясь, я выбежал из класса в коридор, пытаясь сдержать слезы, которые собрались обмочить мне щеки. Свернув за угол на втором этаже, я чуть не сбил с ног кого-то идущего мне навстречу. Все, что было у меня в руках, посыпалось на пол, а страницы рукописи запорхали по воздуху, опускаясь на пол, будто гигантские испятнанные снежинки.

- Эй, за тобой кто-то гонится?

Передо мной стоял Емерсон Винслоу, кивком откидывая назад белокурую прядь волос. На нем был зеленый свитер из такого же мягкого материала, как и тот – бежевый.

- Никто, - пробормотал я, наклонившись за упавшими книгами и страницами рукописи. Он стал рядом со мной на одно колено, чтобы помочь.

- «Ушибы в Раю» - прочитал он громко, подняв титульный лист. – «Пол Морё» - он с любопытством поглядел на меня. – Пол, ты писатель?

- Я так думал, пока мисс Валкер не вернула мне все обратно. Рассказ не достаточно хорош для «Статуи».

- Ты думаешь, что он достаточно хорош? - спросил он.

- Мне нужно многому научиться, - я сказал. - Приоритеты.

- Ты не ответил на мой вопрос, - сказал он и улыбнулся своей ленивой улыбкой.

- Ладно. Да, я думаю, что он достаточно хорош для «Статуи», - в моем голосе появилась сила и уверенность. Но на самом ли деле все было так уж хорошо в моем рассказе?

Емерсон Винслоу пожал плечами, и это выглядело настолько изящно, прямо как в каком-нибудь фильме о британских военных летчиках на широком экране, когда после какого-нибудь смертельного задания кто-нибудь из них небрежно улыбался: «Ну и что здесь такого?», и затем его белый шелковый шарф развевался на ветру.

- И ты на это рассчитывал, - сказал он.

Когда я собрал все страницы, он вдруг небрежно спросил:

- Куда-нибудь спешишь? - будто ответ не имел значения.

- Нет, - ответил я. Серые улицы Френчтауна внезапно потеряли для меня свою привлекательность, со всеми своими несчастными трехэтажками, фабриками и магазинами.

- Пошли, - решительно сказал он, пройдя вперед и оглянувшись через плечо. Я последовал за ним. В конце концов, в его руках были три из моих книг.


Дом, в котором он жил возвышался над другими домами района «Норз-Сайд»[North Side - северная сторона (англ.)]. Белые башенки над его углами были подобны тем, что я видел лишь в кино. Птицы плавали в небольшом бассейне посреди лужайки. На дороге, человек в черной униформе с любовью полировал блестящий темно-бордовый спортивный автомобиль. Когда мы подошли ближе, он поднял глаза на Емерсона Винслоу и сказал: «Афтернун, Сэр». Никогда прежде я не слышал, чтобы к кому-нибудь из моих сверстников обращались так: «Афтернун, Сэр». Человек у машины был достаточно пожилым, чтобы Емерсону Винслоу сгодиться в дедушки, с сединой в волосах и мягкими синими глазами.

- Здравствуй, Райли, - сказал Емерсон. - Это - мой друг, Пол Морё…

- Очень признателен, - ответил Райли, и затем он все время вел себя даже слишком тактично, пока мы о чем-то болтали.

Внутри дома было множество книг на застеклённых полках, большие хрустальные люстры, камины и величественная мебель, отполированный до полного блеска кабинетный рояль. И еще нигде во Френчтауне не встречались такие высокие окна, поднимающиеся от подвала аж до самого потолка. Я был поражен собственным невежеством. Я не знал названий многих из вещей, увиденных в этом доме. Например, великолепный стол из темной блестящей древесины, который, наверное, был не просто стол. У него было, наверное, не только название, но еще и история. И диван, обитый роскошным желтым материалом… нет, совсем не желтым, а золотым. И ковер с экзотическим узором под моими ногами. Почти в панике, я подумал: «Я вообще не знаю ничего».

Мы поднялись по изогнутой лестнице на второй этаж. Перила вдоль его стен были отполированы и сияли настолько ярко, что я не осмелился прикоснуться к ним, чтобы не оставить отпечатков своих пальцев. В прихожей второго этажа, стены были цвета взбитых сливок. Одна из дверей открылась, и нам на встречу вышла девушка. Меня будто ослепило, и я отвел глаза, примерно так, как это делают актеры в кино, затем я посмотрел на нее, и мне показалось, что двоится в глазах.

Это была как бы зеркальная версия Эмерсона Винслоу, но женского рода, превосходящая оригинал всем свом великолепием: белокурые волосы были собраны, будто свитый из проволоки шлем, зеленые глаза плясали и заигрывали со мной, в поиске объекта для шутки.

- Моя сестра-близнец, - сказал Эмерсон. – Мое отражение под углом, Пол, к тому же идущее тебе навстречу. Только она - девочка.

Он слегка коснулся ее плеча, лишь с исключительной нежностью.

- Пейдж, - это – Пол Морё…

- Хай, Пол, - сказала она, протянув мое имя в воздухе, будто оно было ярким воздушным шаром.

Пейдж? Он назвал ее Пейдж [page – страница (англ.)]? У нее такое имя?

Я снова почувствовал глупо: не мог говорить, двигаться. Я знал, что издам ужасный звук, и это надолго опозорит меня.

- Лучшая страница благородного семейства, - произнес Емерсон. - Она поступила в школу-интернат при Файрфильдской Академии…

- Это только я поступила, а ты – нет, - сказала она с сожалением. - Папа говорит, что только один из нас сможет быть готов к встрече с миром.

Она произносила слова так же, как и Эмерсон – небрежно, незначительно, как будто все, что она говорила, на самом деле не имело ни какого значения.

- Мне туда и не надо, потому что я не наделен каким-нибудь талантом, - подразнивая, сказал Эмерсон. – Честно говоря, мне и не в чем блеснуть. Это у тебя все выходит с блеском, за что бы ты не взялась, Пейдж.

- С блеском, - ответила она, наделив определение Эмерсона некоторым презрением, но, посмотрев на него с такой нежностью, будто она подумала, что все «с блеском» – это именно у него. И я пожелал такого же взгляда от нее, обращенного ко мне.

И она будто прочитала мои мысли, повернулась ко мне и сказала:

- Должно быть, ты сам можешь чем-нибудь блеснуть, если Эмерсон привел тебя к нам в дом.

Она меня дразнила? Хоть и ни чем она не напоминала мне тетю Розану, эффект производимый ею на меня был примерно таким же: я одновременно почувствовал и жар, и холод, мне стало неловко, и я не знал, куда деть руки и глаза, но все это стало сопровождаться приятными ощущениями.

- Пол, ты на что-то способен?

- Каждый на что-то способен, - произнес Емерсон, спасая меня. – Пол – писатель, - и он повернулся ко мне. - Пейдж - балерина. Балет…

Пейдж закатила глаза на потолок и посмотрела на меня, а затем скрестила глаза. И это выглядело великолепно.

- Если бы она не была моей сестрой, то я бы ее не любил, а ненавидел, - сказал Эмерсон. – Все, что она делает, она делает настолько хорошо. И она может все…

- Не все, - сказала Пейдж Винслоу, и вдруг сделала нечто неожиданное и прекрасное. Она скрутила трубочкой язык и показала это ему, что было хоть и ребячеством, но настолько отточено и подходило моменту, как и скрещенные в ответ на похвалу Эмерсона глаза. Мы засмеялись, все трое, и наш смех наполнил собой всю прихожую, и что меня удивило больше всего, так это то, что Эмерсон Винслоу представил меня своей сестре писателем, когда я стоял между ними в этом великолепном доме.

- Мне нужно удалиться, - сказал Эмерсон, оглядываясь через плечо, и исчез за дверью одной из комнат, выходящих в эту прихожую.

Я остался один с Пейдж Винслоу.

Я не знал, что можно было сказать.

- Что ты пишешь? - спросила она.

- Рассказы, стихи… - я пытался владеть собственным голосом, надеясь, что он меня не подведет.

- О чем? – в ее голосе было все ее внимание, будто для нее мой ответ имел самое большое значение.

- О жизни, - ответил я. – О том, что я чувствую, что я вижу. О Френчтауне, где я живу, - я сделал паузу, чтобы спросить себя, не слишком ли много я ей раскрыл, вспомнив мисс Валкер и спросив себя, не обманываю ли я Пейдж Винслоу? На самом ли деле я был писателем или только пытался им быть?

На ней была белая плиссированная юбка и свитер с вырезом на груди, прошитым по краю мягкими пастельными цветами, их можно было лишь только заметить: лиловый, синий, розовый - прозрачные цвета радуги. Ее волосы были даже не русыми, а почти белыми, контрастирующими с румянцем ее щек. Ее груди придавали свитеру нежную округлость. Я не знал, куда смотреть. И мне показалось, что я предаю тетю Розану.

Я отчаянно пытался найти, что еще можно сказать, в то время как Пейдж Винслоу стояла рядом легко и непринужденно, будто бы ожидая от окружающего мира (или от меня) нового развлечения.

- Ты пока еще дома…- продолжил я. – Занятия в Файрфильдской Академии начинаются позже? – «Начинаются?» Я походил на дурака, на Френчтаунского дурачка – глупого и тупого.

- Дома я только до послезавтра. В течение года мы с Эмерсоном были не здесь - на континенте, - последнее слово было произнесено, будто как чья-нибудь цитата. – Неплохо звучит, правда? - спросила она искаженным тоном. - Все, что случилось, так это то, что мы отстали от других в школе. Я поступаю в Файрфильд почти в пятнадцать, и я ломаю эту чертову ногу - там в Италии, - она развела руками. - Теперь, как предполагается, я в полном порядке и готова учиться дальше…

- Разве ты не хочешь учиться дальше?

- Полагаю, что хочу. Я в этом не уверена. Вот Емерсону везет. Он знает, что он хочет.

- И что же он хочет?

- Ничего, - ответила она.

Солнце засвечивало в окно, ослепляя мне глаза. Никогда прежде я не встречался с такими людьми, которые бросаются словами как дети надоевшими игрушками. Во Френчтауне люди говорили лишь только то, что они думали.

- Чего хочешь ты? – спросил я.

- Это – проблема. Я не знаю, чего я хочу на самом деле. По крайней мере, Эмерсон знает, чего он не хочет. А чего хочешь ты?

- Всего, - ответил я. - Я хочу писать. Я хочу увидеть мир. Я хочу… - и не осмелился сказать это. Любви. Известности. Благосостояния. Жить в большом городе и под парусом пересекать океан. Чтобы в каждой библиотеке были книги, написанные мной.

- Я тебе завидую, - сказала она. И снова в ее голосе я искал насмешку. Завидует мне - чудику, застенчивому, долговязому и замученному собственным невежеством в этом доме, среди чужих людей, которым я не принадлежу, которые были даже не с другого конца города, а будто с другой планеты.

Эмерсон вернулся, переодевшись в серые слаксы и в хорошо отглаженную, свежую белую рубашку. Дома, после школы я переодевался в изношенный комбинезон и старую выцветшую футболку. Я знал, что короткие мгновения с Пейдж Винслоу заканчивались. Она развернулась и направилась к лестнице. Через день она должна была уехать из Монумента. И я не знал, увижу ли ее снова еще раз?

- Тудл-о, - шепнула она, ускоряя шаг.

Отклеивающиеся с ее языка маловероятные слова были столь совершенны, как и ее пересекшиеся глаза минутами раньше.

- Тудл-о, - эхом отозвались мы с Эмерсоном, засмеявшись ей вслед. Она спускалась по лестнице. Ее ноги еле касались уложенной на ступеньки ковровой дорожки.

- Ты не слышал, как играет Бани Бериган? - спросил Эмерсон в опустевшей прихожей после ухода Пейдж.

Я с отрицанием закачал головой.

- Значит, ты еще не жил, – сказал он.

Я последовал за ним в его спальню. Он закрыл за нами дверь, и вдруг мне стал неясен смысл всей этой секретности. Его собственная комната, его кровать и стол. Вымпел Гарварда, темно-коричневые и белые грамоты, висящие в рамках на стене над его столом («Альма-матер моего отца» - пожал плечами Эмерсон). Фотографии в рамках с изображениями Эмерсона и Пейдж в разные годы их жизни, в купальных костюмах на берегу моря, в парадных костюмах и платьях. Постель, усыпанная книгами и фотографиями. Пластинки, аккуратно составленные на нижней полке.

На диске проигрывателя лежала пластинка.

Моментом позже, я впервые услышал томные звуки прекрасной трубы Банни Беригана, золотые ноты были полны печали, они были то выше, то ниже, а затем был его голос – тонкий и пронзительный:


Хотел бы облететь весь мир на самолете,

И революцию в Испании хотел бы прекратить…


Я был очарован. Я слушал, в то время как Эмерсон подошел к окну и куда-то смотрел. Я склонил голову у громкоговорителя, чтобы музыка могла заполнить мои уши и мое бытие. Я закрыл глаза, стараясь изолироваться от всего окружающего мира. Бани Бериган снова солировал после спетого им куплета, труба была словно криком из глубин души, диким и меланхоличным, она была сильнее слов, она смело говорила о самом главном. И я почувствовал приближение кульминационного момента, будто труба выстраивала невидимую и необъяснимую структуру в воздухе, которая становилась все выше и выше, которая явилась торжеством правды о невосполнимой и вечной потере, и печали. Его труба стала для меня точкой отсчета, верхом совершенства, началом пути, и я подумал о стихах Роберта Браунинга:


Всего достигнув, человек

Пытается достичь небес.

Но, что такое небеса?..


И на самой невероятно высокой ноте наступал последний вздох, предсмертный вздох… и тишина, сопровождаемая лишь шорохом иглы.

Я не мог говорить, музыка одержала надо мной верх. Мне хотелось слушать ее вновь и вновь, немедленно и сейчас, так же как и хотелось вернуть назад Пейдж Винслоу, но не смог бы. Не смог.

Позже, мы говорили о книгах, о кино и о театральных постановках, которые они посещали всей семьей в Бостоне. «Зима, и все дичает!» «Отец и мать любят театр» - он объявил это так: «Те-аа-тр-р» - и закатил глаза.

- Чем занимается твой отец? – спросил я.

- Ничем, ответил он, - и затем, вздохнув: - Да, я догадываюсь, ему приходится что-то делать с банками, акциями, облигациями, оформлять доверенности и обязательства. Он много ездит. Мать занимается благотворительной деятельностью. Она это называет бесконечным занятьем…

Он не спрашивал меня, чем занимается мой отец, а сам я постарался не говорить. Он переставил иглу на начало пластинки, и мы снова молча слушали музыку. Я почему-то почувствовал, что молчание о работе моего отца было подобно, какому-нибудь греху, мог ли я об этом молчать?

Когда пластинка закончилась, то я сказал, что мне пора уходить. В комнате стало темно, солнце опустилось низко и зашло за угол, и окно оказалось в тени. Часом позже мне было нужно занести газету Бернарда мистеру Лафаргу.

- Заходи еще, - сказал Эмерсон, когда мы спустились вниз по ступенькам и уже были в прихожей у парадной двери. – Я скажу Райли, чтоб он тебя отвез домой.

- Нет, - встревожено возразил я. Прибыть во Френчтаун на сверкающем спортивном автомобиле с одетым в униформу шофером за рулем? Это невозможно.

Он проводил меня до гравиевой дорожки.

Пейдж Винслоу по дороге нам не встретилась.

- Тудл-о, – воскликнул он и засмеялся, когда я уходил по виляющей дорожке. Я махнул ему рукой, при этом не оглянувшись.

- Тудл-о, - ответил я, но был уверен, что он меня не слышит.


- Нет, я этого не сделаю.

- Почему бы нет?

- Потому что…

- Потому что, почему?

- Потому что я не хочу снова исчезнуть, не хочу паузы, вспышки боли и холода.

- Разве ты не хочешь увидеть ее снова? Войти в ее дом, постоять рядом с ней, побывать у нее спальне, посмотреть, как она спит, или даже увидеть, как она раздевается?

- Нет, не хочу. Я ничего из этого не хочу.

- Но ты это сделаешь. Конечно, сделаешь.

Голос был хитрым и настойчивым - голос, который поступал из моего подсознания. Это было осознание возможности исчезнуть, почти, как будто само исчезновение имело свой собственный голос, что, конечно же, было невозможно. А как на счет самой вероятности исчезнуть?

- Давай, Пол. Пошли. Уже темнеет. Еще несколько минут, и ты можешь оказаться у нее дома.

- Нет…

- Завтра она уедет, и ты никогда больше не сможешь увидеть ее снова. Или, когда она вернется в следующий раз и увидит тебя, то просто не вспомнит. А так она посмотрит на тебя и безучастно спросит: «Что - это?»

О, меня туда манила не только Пейдж Винслоу. Весь этот дом, он был будто остров в океане, отдаленная планета, весь его стиль и вся его сущность. Я не мог знать названий всего, что там было. Это напоминало мне посещение музея с картинами неведомых художников, которые сияли блеском их мастерства. И люди в этом доме: я еще не видел их отца, проводившего все свои дни в Бостоне с его акциями и доверенностями, их матери, занимающейся благотворительностью, когда мой отец пикетировал фабрику с ее ужасными условиями труда, а мать с утра до ночи мыла полы, топила печь и готовила еду.

Я знал, что не принадлежу этому дому.

Но, все же, мне так хотелось там побывать.


В темноте вечера, дом был похож на гигантский корабль, привязанный в доке, со всеми его огнями и светом в иллюминаторах. Вечерняя роса сверкала и искрилась, будто осколки битого стекла, разбросанного по лужайке. Из окон доносилась музыка. Это не был Бани Бериген, это была симфоническая музыка, звучавшая ярко и величественно, с кружащимися пассажами скрипок и взрывами меди.

Пока я пересекал лужайку, холод исчезновения пронизывал все мое тело, но я не обращал на это внимания, чувствуя легкость и воздушность, будто бы я мог подпрыгнуть и коснуться верхушки самой высокой башенки этого дома.

Я поднялся по ступенькам крыльца и попробовал толкнуть дверь, и не удивился тому, что она была заперта. Я нажал на кнопку звонка и прислушался к происходящему внутри, отзывающимся эхом в прихожей.

Сжав в ладони камешек, я прижался к кирпичной стене рядом с дверью. Когда она открылась, то массивная тень упала на кирпичное крыльцо, Райли пристально вглядывался в темноту.

Я швырнул камешек во двор, и он зашуршал по гравиевой дорожке, Райли вслушался в звук и сделал шаг или два, чтобы разглядеть, что там происходит. Мне только это было и нужно, чтобы проскользнуть в прихожую и прижаться к стене. Сразу после того, как Райли вошел в дом и закрыл за собой дверь, тут же я устремился за ним. Нахмурившись, он вышел из прихожей. Его пятки щелкали по плиточному полу. Я следовал, старательно повторяя его шаги. Мои спортивные туфли позволяли мне двигаться бесшумно. Когда коридор привел нас к двери по правую сторону от изогнутой лестницы, музыка зазвучала громче.

Когда Райли остановился в дверях, каскад скрипок резко прервался. Райли начал говорить в полной тишине: «Извините, мистер Винслоу, мадам. У двери никого. Возможно, что-то случилось со звонком. Завтра утром проверю».

Из комнаты последовало невнятное бормотание, а затем снова зазвучала музыка, усиливаясь с каждым щелчком по полу туфлей Райли, спускающегося по лестнице в заднюю часть дома.

Стараясь ступать мягко, легко и осторожно я остановился в дверном проеме и заглянул внутрь. В комнате находились двое мужчин и женщина. Они сидели на фигурных стульях, на женщине было простое синее платье, и жемчужное ожерелье дважды обвивало ее шею, ее белокурые волосы сияли в лучах торшера у ее стула. Не могло быть и сомнения, что это была мать Эмерсона и Пейдж – версия постарше – такие же, почти белоснежные волосы. Лица мужчин были не видны. Они оба были ко мне спиной и внимательно слушали, что она рассказывала им о музыке, будто об изображенных на картине предметах.

Я прокрался на лестницу, испытывая легкое головокружение, идя по толстому ковру, уложенному на ступеньки, и все еще не привыкнув к отсутствию своих рук и ног под собой, будто пытаясь плыть против бурного потока.

Остановившись на верхней площадке лестницы, я увидел несколько закрытых дверей, но из-под одной из них просачивался луч света. Это была находящаяся под салоном комната Емерсона. Однако голоса слышались из-за приоткрытой двери, оставшейся у меня за спиной. Я оглянулся. Мое сердце усиленно забилось, когда я услышал мурлыкающий голос Пейдж, а затем ее смех, он был легким и веселым. Он перемешивался с негромким соло на трубе Бани Беригана. Прислушавшись, я безошибочно узнавал добродушный тон бормотания Пейдж, но не различал слов.

Меня начало мучить одиночество. Мне так нужно было оказаться в этой комнате вместе с ними, смеяться и говорить всякие глупости, шутить и быть частью очарования и сладости их жизни.

Я развернулся, подошел к двери Пейдж и быстро ступил внутрь комнаты. Я подождал, пока глаза привыкнут к темноте, я упивался легким и воздушным ароматом ее духов, отдающих весной, кажется, сиренью или утренним рассветом на лугу. Через какое-то время, я мог определить контуры ее бюро у стены слева от меня, напротив кровати. Я сделал несколько шагов в сторону, и мои ноги почти утонули в мягком, толстом коврике. Я разглядел небольшую фигурку, усаженную на подушки, и почувствовал, что она у меня в руках. Это была кукла Шерли Темпл, что заставило меня улыбнуться. Пейдж Винслоу все еще была ребенком, играющим в куклы.

Дверь распахнулась без предупреждения, и меня обдал поток света от лампочки в коридоре, что заставило меня отскочить в сторону. Я забыл о том, что меня не видно. Пейдж Винслоу закрыла дверь, и снова стало темно. И через мгновение она повернула выключатель на маленькой лампе, стоящей на бюро. Загоревшийся свет нежно ее укутал. Она была боса, в юбке и длинном, скрывающем колени свитере. Он был тонким, серым, лишь с намеком на цвет.

Я стоял посреди комнаты у закрытой двери, надеясь, что ей не понадобится пойти в туалет. Ее очарование отдавалось во мне болью. Ее спальня вся была синей и белой, но мягко-синей и нежно-белой. И я наблюдал, как она слегка наклонилась и разглядывала себя в зеркале над бюро, затем поднесла руку к лицу и стала гладить его своими длинными, стройными пальцами, которым бы красиво скользить по клавишам фортепьяно. Ее отражение в зеркале слегка сощурилось на маленьком пятнышке под ее губой, и она коснулась его пальцем.

«Прыщ», - сказала она с тревогой в голосе.

Я не смог бы разглядеть какой-нибудь прыщ, а лишь видел ее чистую, безупречную красоту.

Внезапно она обернулась, и тут же ее взгляд вонзился прямо в меня. Я запаниковал, подумав, что исчезновение постепенно проходит? Она могла бы увидеть мое появление ниоткуда? Она бы закричала и назвала бы меня по имени? Обвинила бы меня во вторжении в ее дом, в шпионаже за ней в ее спальне? Эффект моего присутствия в исчезновении всегда так будет тревожить людей?

Теперь она отвернулась от меня и, нахмурившись, мягко сморщила лоб. Слегка дрожа, она пробормотала: «Мерещится». И я начал изучать ее лицо в зеркале еще раз. «Уродство», - сощурившись, сказала она.

Она сомневалась в собственной красоте?

Вытянувшись во весь свой рост, она стянула через голову свитер, не стараясь его расстегнуть.

Я в ошеломлении наблюдал, как с ее талии по бедрам съехала на пол юбка, образовав на полу в ее ногах большую серую лужу. Она развязала белые шнурки на рейтузах, и они также сползли на пол. Она подняла весь этот комок и небрежно бросила его к своей кровати.

Она стояла посреди комнаты в одних лишь трусиках и бюстгальтере. Оба предмета ее нижнего белья сияли бледно-розовой белизной в искусственном освещении. Она была стройна и тонка в отличие от пышных, обильных форм тети Розаны, и меня не на шутку напугало то, что они обе были столь красивы, и обе произвели на меня столь глубокий эффект. Я не осмеливался пошевелиться, я боялся, что любое мое движение приведет к непредвиденному экстазу, который я берег на короткие мгновения перед сном в своей постели в ночном мраке.

Внезапно, она снова повернулась ко мне. Сощурившись, она смотрела прямо мне в глаза. Мне стало не по себе, и холод исчезновения усилился. Она снова отвернулась и, нахмурившись, посмотрела куда-то в сторону. Ее тонкие пальцы отстегнули лямки бюстгальтера, а затем бросили его на кровать. Потом ее стройные бедра по очереди освободились от трусиков. Мне вдруг захотелось поднять ее шелковые трусики и поднести их к своему лицу. Если я не осмеливался коснуться ее, то уж мог бы вдохнуть ее аромат и потрогать то, что ближе всего было к ее телу.

- Привет…

Я услышал легкий и игривый голос Емерсона Винслоу, и в тот же момент открылась дверь.

Он вошел в комнату, на нем была темно-бордовая одежда. Его ноги были обуты в шлепанцы. Белокурые волосы как обычно были взъерошены. Он мягко за собой закрыл дверь и остановился, глядя на нее.

Она обернулась, кивком поприветствовав его. Ее руки были на бедрах. Одежды на ней почти не было, и мои глаза прилипли к ее нагим бедрам.

- О, Эмми, - сказала она. - Я буду по тебе скучать…

Он подошел к ней ближе и раскинул руки. Она кинулась в его объятия, и ее голова легла на его плечо. Как две одинаковые капли воды сливаются в одну, они смешались в один общий клубок из рук, ног и белоснежных волос.

- Я тоже буду по тебе скучать, - шептал он в ее волосы.

Она оторвала голову от его плеча, и они поцеловались. С глубокой жадностью, их рты открывались навстречу друг другу. Мой собственный рот тоже открылся - от удивления, и я сделал шаг назад, упершись спиной в стену позади меня. Я изо всех сил пытался сдержать дыхание.

Поцелуй сопровождался, короткими стонущими звуками, исходящими от них, и его рука скользила по ее телу. Я закрыл глаза, чтобы этого не видеть. Но, в удивлении, все еще видел, как они прижимаются друг к другу. Я забыл, что мои веки также исчезли, и я продолжал видеть.

Я отвернулся и опустил глаза вниз, когда мои уши слышали шепот: «О, Эмми, я люблю тебя…»

Я услышал щелчок выключателя, и комната внезапно погрузилась во мрак, но остался не выключенным звук их любовной сцены в постели. Они задыхались от удовольствия, а кровать томно скрипела всеми своими пружинами.

Я зажал уши руками, и моя спина съехала по стене на пол. Я все равно продолжал слышать отдаленное эхо рева морского прибоя, но я был не на пляже, а в спальне с Эмерсоном Винслоу и его сестрой Пейдж. Спустя какое-то

время я убрал руки от ушей. В комнате стало тихо. Я обернулся к кровати. Эмерсон и Пейдж образовали под одеялом бесформенный комок.

Вечность одиночества, казалось, не закончится никогда, обрекая меня сидеть в углу до конца моих дней. Наконец, Эмерсон сполз с кровати и вышел из комнаты, мягко закрыв за собой дверь. Я дождался, пока не услышал, как засопит Пейдж, чтобы выйти из комнаты. Меня не удивили бы видимые слезы на моем невидимом лице.


Позже, в тени деревьев в конце улицы, когда после паузы и боли я задрожал от внезапного холода ночи, я вспомнил, как когда-то я спросил дядю Аделарда:

- Если исчезновение – это дар, то, почему все время вам так грустно?

- Когда-нибудь я сказал, что это - дар? - ответил он вопросом на вопрос.

На какой-то момент я задумался.

- Кажется, нет.

- Как можно назвать антипод дара, Пол?

- Не знаю.

Но теперь я это знал. Или просто думал, что знал.

От усталости я еле стоял на ногах, с трудом переводя дыхание на лужайке чужого дома в северной части города далеко от дома. Но я не смог определить, где на самом деле я исчез. Я вспомнил о прошлом опыте исчезновения, когда я видел то, чего бы не хотел видеть, и никогда не захочу.

Где-то рядом в кустах зарычала собака. Это было угрожающее рычание, которое я распознавал немедленно. Оно было глубоким и свирепым. Я не раз такое слышал, когда разносил газеты. По-моему за мной тогда успела погнаться сотня собак или даже больше.

Мне не хотелось слышать это рычание, и я побежал: вслепую, со всех ног, без оглядки, будто меня преследовало нечто худшее, чем собака - на всем моем пути во Френчтаун.


--------------------------------------

Омеру ЛаБатту всегда удавалось меня застать врасплох, внезапно появившись из-за угла или высматривая меня в толпе, когда я выходил из «Дондиер-Маркета» или из «Аптеки Лакира». Однажды, под вечер, когда от френчтаунских трехэтажек потянулись длинные тени, то снова я вовсе не ожидал встречи с ним. Направляясь домой, я решил сократить путь через переулок Пи, и наткнулся на Омера ЛаБатта, загнавшего в угол мальчика лет девяти или десяти, которого я узнал. Это был Джой - младший брат Арти ЛеГранда.

Омер держал его за ворот, пока тот рылся у себя в кармане.

- Давай, выворачивай карманы, - командовал Омер, не зная, что я за ним наблюдаю.

Джой ЛеГранд выглядел маленьким растрепанным комочком. Его губы дрожали, рука доставала из кармана монеты - по одной, и аккуратно складывала их в ладонь Омера.

- Это – заработанные мной деньги на доставке газет, - сказал Джой, его глаза наполнились слезами.

- Здесь лишь двадцать центов, - с отвращением произнес Омер, подбрасывая монетки в воздух и ловя их. – Покопайся, как следует, парень.

- Это - не мои деньги, - возразил Джой. – Они принадлежат Рудольфу Туберту. Он меня сотрет в порошок…

- Это – твоя проблема, гони деньги.

Джой снова стал рыться в карманах и достал еще несколько монет, отпуская их одну за другой в раскрытую ладонь Омера ЛаБатта.

Джой рыдал, слезы ручьями текли по его щекам. Волосы были растрепаны. Панталоны на одной из его ног сползли почти на лодыжку, обнажив худощавое колено.

- Что я скажу Рудольфу Туберту? - кричал он отчаянно.

- Скажи ему, что ты сделал пожертвование для миссионеров, - с удовлетворением ответил Омер, положив деньги себе в карман. – Стань-ка на колени, парень.

- Нет, - закричал Джой, и из его носа потекли сопли.

- Давай…

Мое дыхание внезапно остановилось, и мне стало ясно, что я начинаю исчезать. Наступила пауза, а затем - вспышка боли, пока маленький Джой становился на колени перед Омером ЛаБаттом, будто раб, преклонившийся перед хозяином. Вспышка боли прошла, и я почти оторвался от земли. Рука Омера ЛаБатта начала расстегивать застежку ремня, а затем и пуговицы на ширинке. Я присел, впитывая холод, исходящий из моего тела. Я глянул на себя, чтобы убедиться в том, что я полностью невидим, и холодный воздух ожил в моих легких.

Я подскочил к Омеру ЛаБатту. Он озадаченно оглянулся в мою сторону, вслушиваясь в звуки приближения к нему моего тела, но он не был готов отразить мою атаку. Мое плечо уткнулось ему в живот, а голова – в грудь. Я сделал с собой все, чтобы самому не взвыть от боли. Но, когда я увидел, как он, хватаясь за воздух, крутит руками, и его лицо искривляется от боли, то почувствовал прилив радости. Он упал на землю. Не понимая, что с ним происходит, он закачал головой, и начал подниматься, став на одно колено.

Глаза Джоя ЛеГранда заметно увеличились. Он вскочил на ноги и отпрыгнул в сторону, удивленно пялясь на Омера ЛаБатта. Я наблюдал за ним, как он пересек переулок, оглядываясь через плечо на то, как опрокидывается его поверженный противник, а затем пытается встать на ноги, а затем Джой поспешил прочь и исчез. Я снова повернулся к Омеру ЛаБатту и остановился, наблюдая, как он задыхаясь все еще пытается встать на ноги. Я изо всех сил пнул его в пах – за все: за каждый раз, когда он преследовал меня по всем улицам и переулкам Френчтауна, за каждое мгновение ужаса, которое от него испытал я и другие дети. Он сложился вдвое, и я пнул его снова - уже в челюсть, и он взвыл от боли. Красная пена медленно полилась у него изо рта прямо на землю.

Никогда еще я так себя не чувствовал. Сладость победы над врагом пела в моих костях и сухожилиях. Сердце радостно молотило у меня в груди, все мое тело покалывало в агонии. Я просто ожил. Окружающий меня мир наполнился гармонией и равновесием.

В переулке начали собираться люди. Они с любопытством разглядывали все еще лежащего на земле Омера ЛаБатта. Мне захотелось крикнуть в полный голос: «Это сделал я – Пол Морё!!!» Но вместо этого я неохотно оставил сцену своей мести, опасаясь того, что собравшаяся толпа могла бы услышать стук моего сердца.


Позже, под навесом, уже будучи снова видимым, я задрожал, повторно переживая нападение на Омера ЛаБатта. Это напал я? Мне казалось, будто столь злобно напавший на Омера ЛаБатта был кем-то другим - не мной. Я всегда избегал драк и насилия, и сотни раз я уносил ноги от Омера Лабатта, определяя самого себя не более чем трусом. Храбрым я был лишь где-то в собственных диких снах. Но спасение Джоя ЛеГранда и нападение на Омера ЛаБатта на деле не было актом храбрости. Чем же тогда?

«Исчезновением», - пробормотал я. Ничего хорошего не вышло из опыта моего предыдущего исчезновения. Смог бы я забыть все, что происходило в заднем помещении у «Дондиера» или в спальне у Винслоу? Теперь, даже моя победа над Омером ЛаБаттом показалась мне чем-то нечестным - грязным. Я никогда никому не причинил боли до этого безумного момента в переулке. Я не только наносил увечья Омеру ЛаБатту, но я еще и я наслаждался тем, как я это сделал.

Дядя Аделард однажды мне сказал: «Это хорошо, когда такому как ты, дано исчезновение, Пол. Оно должно принадлежать деликатным людям, а не грубым».

Я стал грубым?

Сидя под навесом, я попытался стать меньше, обняв колени и закрыв глаза, будто бы так я смог скрыться, удалившись от всего мира. Но я знал, что скрыться было некуда.

Еще не было слишком поздно, я лежал в кровати, думая о том, что со мной произошло, и я почти плакал в темноте. Этим днем в переулке Пи исчезновение наступило само - не по моей воле.


- У меня есть новая пластинка Бани Беригана, - сказал мне Эмерсон Винслоу.

- Замечательно.

- Хочешь – приходи. Послушаем. Прямо сегодня.

Он задержал меня сразу после звонка, когда мисс Валкер позволила классу встать и покинуть школу. Все поспешили на выход, как всегда образовав пробку у двери. Целых три дня я старался с ним не встречаться. Когда я ему не ответил, то он спросил:

- Собираешься продолжить писать рассказы?

- Не знаю, - ответил я, складывая учебники в стопку на столе. - Когда-нибудь, возможно. Не сейчас, - я взял в охапку учебники и отвернулся, продолжая смотреть не в его сторону. – Знаешь, мне нужно спешить. Смотри иногда по сторонам, - и понадеялся, что он не слышал дрожь в моем голосе.

- О… - воскликнул он.

Я еще не слышал такого «о». Изящный слог, который, казалось, звучал вечно, отдаваясь эхом в помещении класса, был подобен мягкому преступлению. Когда все с шумом оставили класс, в помещении стало тихо. Один лишь этот звук продолжал звучать эхом у меня в сознании, заполняя собой все, несмотря на его краткость. Все заканчивалось на этом слове. Я расценил очертания Эмерсона Винслоу на ярком фоне окна, его улыбку и слегка шутливый взгляд, то понял, что попрощался с ним и с его светлым большим домом на Вест-Сайд, и что потерял Пейдж Винслоу навсегда. Впрочем, моей она и не была, она всегда принадлежала лишь Емерсону.


Улицы Френчтауна никогда еще не были столь заброшены и мрачны, а трехэтажки столь серы и уродливы, деревья голы и абсолютно лишены листвы. Ноябрь принес резкий, холодный ветер и проливной дождь.

Не было ни малейших признаков окончания забастовки: как-то вечером за ужином отец объявил, что переговоры зашли в тупик.

- Ходит слух, что грядет компания «струпьев».

Ивона сделала удивленное лицо: «Струпьев?»

- Это рабочие, нанятые хозяевами фабрики в пику бастующим люди для работы на фабрике. Штрейкбрехеры. Обычные люди, но из другого города.

- С этим можно бороться, правильно, отец? - возбужденно спросил Арманд. Дядя Виктор говорит, что мы не можем позволить «струпьям» пересечь линии пикета. Если они это сделают, то займут наши рабочие места, и забастовка потерпит провал…

- Я рад, что у нас в доме есть эксперт по забастовкам, - в словах отца был сарказм. - Это теперь позволит мне меньше говорить…

Арманд, наконец, начал есть вместе со всеми остальными членами семьи. Оторвав глаза от еды, я вдруг заметил два неприязненных взгляда - отца и матери. Если для меня было столь трудно осознать отца как забастовщика, стоящего в ряду пикетирующих фабрику, то представить себе его в борьбе со «струпьями» было совсем невозможно.


В тот год я больше не написал ни одного рассказа. Все мое внимание было сосредоточенно на уроках в классе, на домашнем задании, которому я отдавал все свои силы, чтобы успешно сдать экзамены, и в конце первого полугодия стал одним из лучших учеников школы. Я перестал посещать драматический клуб Юджина О'Неилла, и, кажется, никто этого не заметил. Я так и не получил роль в «Пиратах Пензанса»

Так вечер за вечером прошла осень. Школа и библиотека. Книги помогали избежать одиночества. Когда в ноябре пошел первый снег, и я принес отцу термос с горячим супом, то он все продолжал стоять в линиях пикета у фабрики. Его щеки покраснели от холода, руки одеревенели, несмотря на связанные матерью теплые рукавицы.

- Когда это закончится, Па? - спросил я, переступая с ноги на ногу от холода.

Дрожащей рукой он зачерпывал ложкой из миски суп. Я стоял и смотрел, как он ест, и мне самому тоже было холодно – от одиночества.


««Струпья» прибыли».

В тот морозный декабрь слух быстро распространился по всему Френчтауну, также как и весть, принесенная Полом Ревером, скачущим на коне между Бостоном и Лесингтоном почти два столетия тому назад. Мне показалось, что я – Пол Ревер двадцатого века, когда я мчался через весь Френчтаун, неся ошеломляющую новость. Лесингтон и Конкорд лежат лишь в двадцати милях на восток от Монумента, и мы всем классом на одном из уроков американской истории посетили «мост жестокости, перекинутый через реку крови», это было еще в октябре. В тот декабрьский день я со всех ног бежал домой, испытывая желание стать частью истории. Мне не терпелось рассказать всем, что я видел.

Три загруженных грузовика остановились на перекрестке Майн- и Механик-Стрит в ожидании зеленого сигнала светофора. Это были старые грузовики с трухлявыми, чуть ли не прогнившими бортами. И, самое удивительное, что их грузом были люди. Люди плотно сидели, прижавшись друг к другу в некрытых брезентом кузовах, под сырым, моросящим дождем. На них были большие тяжелые рабочие куртки и пальто, кепки были плотно надвинуты на глаза. Из выхлопных труб грузовиков источались клубы сизого дыма, который относило назад. Дым укутывал съежившихся от холода людей. Мне их стало жаль. Они выглядели старыми, разбитыми и изношенными, как и эти грузовики. Откуда они прибыли, и как далеко им было следовать дальше? Я начал искать глазами какую-нибудь зацепку. На борту одного из грузовиков были еле читаемые остатки букв: «ДОБЫЧА ПЕСКА И ГРАВИЯ, БАНГОР, МЕ». На лицензионном номере другого под цифрами читалось название штата: «Мэн».

Двое мужчин стояли рядом со мной на тротуаре в ожидании зеленого света для перехода улицы. Каждый из них был одет в черное пальто с узким бархатным воротником. Я обратил внимание на их белые рубашки и тонкие галстуки. «Банкиры», - подумал я, играя в свою старую игру предполагая занятие незнакомца.

- Видно, приезжие, - сказал один из них. Его лицо не было мне знакомо, но голос мог бы принадлежать отцу Емерсона Винслоу.

- Это должно было произойти рано или поздно, - ответил другой четко и протяжно, как говорят Янки.

«Приезжие», - я тут же перевел это как «струпья».

Свет стал желтым, двигатели грузовиков завздыхали и застонали в ожидании зеленого света, и я бросился через улицу, оставив банкиров где-то позади, и чуть не сбив с ног женщину, толкающую перед собой детскую коляску. Мне не терпелось стать первым, кто распространит эту новость во Френчтауне.

Но я забыл об уникальном телефоне Френчтауна, когда новость о пожаре на одной из фабрик доносилась до семей рабочих прежде, чем завоют сирены пожарных машин, несущихся по Механик-Стрит. Теперь, когда я свернул с Механик-Стрит в центр Френчтауна, то почувствовал заполнившее воздух волнение. Люди собрались перед магазинами, женщины перекрикивались друг с другом с балкона на балкон, владельцы магазинов стояли в дверях, и, казалось, все говорили сразу.

Взлетая по лестнице в арендуемую нами квартиру, я столкнулся с Армандом, несущим кувшин с керосином для котла отопительной печи.

- Ты слышал новость? - спросил Арманд, когда я остановился, чтобы перевести дыхание. - «Струпья» прибыли.

- Знаю, - ответил я. - Я их видел в центре города.

У Арманда от удивления отвисла челюсть.

- Заходи внутрь. Отец и еще кое-кто уже там.

На уютной и теплой кухне я рассказал о том, что видел, делая быстрые предложения. Мой язык справлялся также быстро, как и мои ноги принесли меня домой. Наверное, я походил на актера, играющего перед публикой – перед сотнями глаз, впившимися в него.

- Номера штата Мэн, - сказал отец, когда я закончил. Он закачал головой и умолк.

- Канаки, - объявил мистер Лагниард, в его голосе была острота и ненависть. – Уборщики картофеля, - он был огромным и много пил, хотя редко могло случиться, чтобы он не вышел на работу. – То, что говорили о Туберте, оказалось правдой…

Я почувствовал, что меня больше слушать не будут, и сел на пол рядом с Армандом.

- Они говорят о Рудольфе Туберте? – прошептал я ему на ухо.

Он подозвал меня в спальню, и я последовал за ним, неохотно оставляя сцену своего триумфа. Мы сели на край кровати, и Арманд сказал:

- Говорят, что о доставке «струпьев» позаботился сам Рудольф Туберт. Хозяева фабрики обратились к нему, и он был только рад им помочь. Говорят, что он получил от них много денег. И это перечеркивает все…

- Он еще хуже, чем сам Гектор Монард, - сказал я, поражаясь предательством Рудольфа Туберта.

- Они - оба предатели. Оба хороши.

До нас доносился низкий ропот с кухни.

- И что будет дальше? – спросил я Арманда.

- Посмотрим. Завтра вечером рабочие встречаются с хозяевами фабрики. Последняя встреча с ними лишь ужесточила положение. Все надеются, что «струпья» в ход не пойдут…

- Но зачем их всех привезли из штата Мэн?

- Игра мускулами, - объяснял мне Арманд. - Хозяева хотят показать, что они понимают под делом. Это – дуло пистолета у виска каждого из нас, который выстрелит сразу, если встреча потерпит провал.

В тот вечер за ужином отец сказал:

- Расскажу вам о «струпьях»», - и мы все притихли. - Они - такие же люди, как и мы. Они – такие же рабочие. В штате Мэн также наступили тяжелые времена. Возможно, там еще хуже, потому что рабочие на фермах еще зависят не только от условий работы, но и от погоды. По крайней мере, нас погода волнует намного меньше. Когда забастовка закончится, то мы вернемся на наши рабочие места, будет дождь или ясная погода.

- А ты бы пошел в «струпья» для работы в штате Мэн? – спросил Арманд.

- Ты не можешь судить о другом человеке, пока сам являешься шнурком в его ботинке, - ответил ему отец.

- Но ты, отец, так не поступишь, не так ли? – настаивал Арманд.

- Наступили тяжелые времена, Арманд, – голос отца стал на удивление мягким. – Никто из нас ни плох и ни хорош. Мы все пытаемся заработать на жизнь. У каждого из нас есть семья, которую нужно кормить и одевать…


Встреча началась в четверг в семь вечера и продолжалась всю ночь и на следующее утро, затем лица, ведущие переговоры прервались на три часа, а затем в полдень возобновили переговоры.

Во Френчтауне эта встреча вызвала оптимизм. Неделями забастовщики безрезультатно собирались перед воротами фабрики. Хотя прибытие «струпьев» было неминуемо, эта встреча была первым вздохом надежды. Хозяева фабрики пожелали сесть за стол с рабочими и начать говорить. Таким образом, несмотря на присутствие «струпьев» в Монументе, энтузиазм заполнил воздух уже потому, что встреча началась.

Даже погода, казалось, стала лучше в предзнаменование добра. Стало необычно тепло для декабря. Солнце засветило ярче, утренние заморозки отступили, снег растаял, затушевав память о первых снегопадах. Замершая земля стала мягче, кое-где превратившись в грязь. Казалось, что наступила весна – настоящий праздник для френчтаунского мальчишки.

На время переговоров, на фабричный двор пришли все семьи бастующих рабочих, и воцарила атмосфера чуть ли не карнавала. В железных бочках продолжали гореть костры уже не столько, чтобы согреться, а сколько все старались видеть в них символы надежды и верности, будто множество зажженных свечей в церкви Святого Джуда, оставленных молящимися в просьбах о милости и прощении.

Моя мать привязала к себе нашу маленькую сестренку Рози, и вместе с Ивоной и Иветтой пришла на фабричный двор, где уже с утра находились мы вдвоем с Бернардом. Арманд крутился на платформе у входа на фабрику вместе со всеми бастующими. Будучи любимчиком дяди Виктора, Арманд пользовался немалым уважением со стороны рабочих. Он выполнял все поручения Виктора, доставлял сообщения о ходе переговоров, приносил бастующим еду и теплую одежду. Он стал своим среди рабочих, быстро приняв все их манеры, их шутки, зная, когда можно говорить, а когда молчать.

В собравшейся толпе воцарила тишина, все глаза устремились к платформе. Дверь открылась, и в сопровождении двоих или троих телохранителей вышел дядя Виктор. Никто не посмел пошевелиться, и даже младенцы перестали плакать.

Дядя Виктор поднял руку.

- Нам нужен перерыв, - сказал он.

Толпа застонала.

- Расходитесь по домам, - сказал он, подняв голос. - Переговоры будут продолжаться всю ночь. Вам нужно отдохнуть на случай, если вдруг мы потерпим неудачу.

Его слова вызвали разочарованный ропот в топе, будто с нее стянули вуаль радостного настроя, преобладавшего ранее.

Мать показала жестом, что нужно уходить, и я развернул Бернарда. Когда я сказал Арманду, что пора домой, то отец сказал: «Все в порядке, Пол. Он может остаться…» Арманд аж засиял.

Сами рабочие почти все остались на фабричном дворе. Разбившись на небольшие группы, они собирались вокруг железных бочек, в которых ярко светились раскаленные угли. Когда мы шли домой, то резкий ветер кусал нас за щеки. Я завидовал Арманду. Он остался там. По крайней мере, он творил историю, участником которой был сам. В его руках была его судьба, даже притом, что она была совсем не тем, чего себе желал я.


Переговоры продолжились и на следующий день. В школе я провалил контрольную по математике - по самому трудному для меня предмету. В классе я увидел, что Эмерсон Винслоу пересел за другую парту. Он больше не сидел за моей спиной. Там теперь был кто-то с рыжими волосами. Он постоянно шмыгал своим сопливым носом. Глядя исподтишка, я увидел, что Эмерсон Винслоу занял парту в пяти рядах от меня возле окна. Я не знал имени этого рыжего парня и даже не я заботился о том, как это узнать. Меня просто воротило одно то, как он вытирал нос рукавом своей клетчатой рубашки.

Когда я из школы вернулся домой, то мать сказала, что переговоры все еще не закончились. Отец пришел, чтобы принять ванну и быстро перекусить, а затем он вернулся обратно на фабрику.


Меря разбудил нервозный шорох. Я открыл глаза. В спальне было темно. Сон тут же оставил мое тело. Когда я приподнялся, чтобы увидеть, что происходит, то кровать заскрипела. Я посмотрел на Бернарда. Он спал, как всегда свернувшись в спираль, будто улитка. Около кровати я увидел тусклую фигуру Арманда. Он торопливо натягивал на себя штаны.

Опираясь на локоть, я прошептал: «Что случилось?»

Уже натянув на плечи свитер, он поднес палец к губам. Затем, он на цыпочках обошел кровать и подошел ко мне.

- Я иду на фабрику, - сказал он, став около меня на колени. - Я слышал, о чем они раньше говорили. «Струпья». Их попытаются провести на фабрику перед самым восходом солнца.

- Я иду с тобой, - сказал я, хотя мне было совсем неприятно оставлять теплую и безопасную постель.

- Торопись. Уже почти пять…

Мы выскочили из дома, чуть ли не скатившись по лестнице в странное безмолвие раннего морозного утра. На горизонте небо начинало светлеть, оставаясь черным в зените.

Когда мы добрались до фабрики, то сразу нашли место в дальнем углу двора, откуда будет удобно наблюдать. Мы присели за древесиной, сложенной в низкие штабеля, и начали наблюдать за кучками людей, собравшихся на дворе. Еще с самого начала забастовки владельцы фабрики установили фонари, которые заливали людей ярким, беспощадным светом, на котором их кожа становилась бледно-желтой. По двору ходили унылые фигуры с опущенными головами, укутанными клубами выдыхаемого пара. Я искал глазами отца, и не находил. Двое полицейских с пистолетами на ремнях патрулировали тротуар. Кроме пистолетов с их ремней свисали еще и дубинки.

- Ты действительно думаешь, что будет драка? – спросил я Арманда.

- Конечно, - ответил он. – Иначе никак. Посмотри на их одежду. Видишь выпуклости на их куртках? Это - оружие.

- Оружие? – жуткое слово соскочило с моего языка.

- Не совсем оружие, - начал заверять меня Арманд. – Резиновые дубинки, такие же, как и у полицейских.

В толпе я, наконец, заметил отца. Его руки были спрятаны в карманы. Он выглядел уязвимо и беззащитно. Я мог бы поспорить на миллион долларов, что под его курткой никакой дубинки не было.

Полицейские иногда о чем-то переговаривались с бастующими, их голоса эхом долетали к нам через двор. И вдруг все оглянулись в сторону улицы на звук остановившегося автомобиля. Он тянулся, мотор даже не рычал, а мягко мурлыкал. Это был серый «Паккард» Рудольфа Туберта. Его приближение скорее напоминало тяжелый вздох ночных джунглей. За ним следом тянулся шлейф серебристого дыма.

«Бастард», - пробормотал Арманд.

Минутой позже, он прошептал: «Слышишь?»

Я поднял голову и вслушался: это был шипящий гомон людей, собравшихся у бочек с огнем. Затем послышался еле слышный, но узнаваемый кашляющий рокот старых грузовиков. Рычащий звук усилился. Уже было слышно, как они приближаются.

Полицейские вскочили, как по тревоге, руки на бедрах, ноги - на ширине плеч. У кого-то из забастовщиков руки заскользили внутрь под куртки, и я знал, что они схватились за дубинки, спрятанные под одеждой. Я снова глазами искал отца. Я увидел его лицо. Оно было как размытое пятно, пока он не потерялся в толпе.

Тишина была настолько неожиданной, что стало слышным каждое движение воздуха. Все на замороженном дворе замерли в оцепенении. И полицейские на тротуаре уподобились статуям в Монументальном Парке.

- Они уходят? – шепнул я Арманду, это был скорее вопрос желания, чем просто вопрос. Было ясно, что никто не приедет из штата Мэн только, чтобы просто повернуть обратно у ворот фабрики.

- Они постараются обойти нас сзади, - он сказал «нас». Его дух был там, на дворе фабрики вместе с рабочими.

Я сидел в нашей засаде и ждал. Я вспомнил, когда-то я так шпионил на Мокасинских Прудах. Это была борьба жителей Монумента с куклуксклановцами. Но то было столкновение добра и зла, нападение на тех, кто поджигает церкви и хочет избавить мир от католиков, негров и евреев. Теперь была неизбежна другая борьба, где должны были столкнуться рабочие с другими рабочими, с такими как мой отец, оставившими где-то там в Мэне жен и детей, которых им тоже нужно кормить.

Я снова всмотрелся в темноту. В темном холодном воздухе появились «струпья». Они напоминали мрачных призраков, медленно надвигающихся из полумрака, идущих неправильной колонной по семь или восемь человек в ряд. За ними скрывалась еще одна колонна. Идя не в ногу, они пересекли улицу. Кто-то из них споткнулся. Их лица были неузнаваемы в темноте, будто их очертания не имели форм.

Забастовщики стали в плотный ряд у входа во двор через главные ворота, когда двое полицейских остались на тротуаре.

«Остановитесь», - крикнул один из полицейских. – «Не приближайтесь…»

Но «струпья» продолжали идти, тяжелыми шагами поднимаясь на тротуар. Теперь, когда на них уже падали отблески фонарей, я мог их ясно разглядеть. Их лица выглядели грязно-синими в резком освещении.

Драка началась без предупреждения. В один момент люди перемешались в мрачной тишине. Массивные тела молча сталкивались друг с другом. Линии колонн ломались и начинали стремительно нестись друг на друга, будто по сигналу, слышимому лишь только ими. Они неловко хватали друг друга, будто борцы на арене или исполнители гротескного балета.

Тишина во время драки была жуткой – обратной противоположностью бойни на Мокасинских Прудах, где был комок беснующихся людей, разъяренные крики и вопли от боли, перемешанные с автомобильными гудками и ударами человеческих тел об их кузова, похожими на бой гигантских барабанов. Фабричный двор начал постепенно заливаться дневным светом. Звуки драки были приглушены и безмолвны. Тишина сцены нарушалась лишь дыханием и стоном, будто все договорились, что эта драка не должна потревожить весь остальной мир.

Арманд нервно вскочил на ноги, начал размахивать руками и кричать: «Так им… Смерть ублюдкам…»

«Вернись, Арманд», - закричал я. – «Вернись…»

Но он исчез в куче дерущихся тел.

Я искал глазами полицейских. Конечно же, они должны были заметить Арманда и выдернуть его из дерущейся кучи. Полицейские, однако, метались вокруг без каких-либо результатов, пытаясь растащить сцепившихся друг с другом людей, хватали их за куртки и сами уворачивались от ударов, умоляли людей: «Остановитесь… прекратите… сейчас кто-нибудь пострадает…»

Но драка продолжалась. Утренний свет затмил желтый жар фонарей, освещающих двор. Я пытался найти глазами отца и Арманда, но понял, что я не могу отличить бастующих от «струпьев». Они все слились в одно большое месиво, и все были чужими и незнакомыми.

Внезапно появилось оружие, будто ленты или кролики из шляпы фокусника. Это были дубинки, молотки и бейсбольные биты. Я увидел первые брызги крови. Кто-то рассек щеку Роберману Робиларду. И в это же время в утреннем свете смертельным блеском сверкнуло лезвие ножа.

Наконец, я заметил отца. Он пытался опрокинуть гиганта, схватившего за голову кого-то, стоящего на ослабших коленях. Гигант ослабил свой захват, и мой отец прыгнул ему на спину, что на мгновение показалось смешным, будто он пародировал чехарду. Гигант зашатался на ногах, а его жертва упала в кучу лежащих на земле тел. Потом он развернулся, пытаясь повалить на землю отца. Отец схватил гиганта за воротник и изо всех сил ударил его коленом в живот. Тот кубарем покатился в толпу, будто шар в выстроенные кегли, и уже кого-то сбил с ног.

Снова блеснул чей-то нож.

Моментом позже, качаясь, из толпы вышел мой отец. Он держался за грудь. Через его пальцы просочилась кровь. Он смотрел в небо. В его глазах была ужасная мука. Он не кричал, и, казалось, что он собрал всю боль внутри себя. И я видел, как он, будто парализованный, посмотрел на кровь, текущую по его руке. Она была темной и густой. Она пульсировала и стекала, будто весенний ручеек по асфальту.

«Нет», - закричал я.

Вокруг моего отца вдруг появилось пространство. Поняв, что произошло, люди расступились. Отец на мгновение замер. В утреннем свете его лицо стало белым, как кость, его ставшие большими глаза наполнились пустотой, и он начал медленно падать на землю: сначала на одно колено, затем на другое, а затем и все его тело сложилось вдвое, скорчившись, повалившись на гравий.

Когда я подбежал к нему, то слышал, как вдалеке завыли сирены и заревели моторы. Толпа приблизилась к телу отца и окружила его со всех сторон лесом ног. Я больше ничего не видел. Плотная стена из слез стала перед моими глазами.

Следующие несколько минут я видел не людей, а пятна. Воя сиренами на фабричный двор въехали несколько полицейских машин. Появились носилки, даже не носилки, а просто два шеста и одеяло, которые служили таковыми. Отца погрузили на пикап. Полицейские и расступившиеся рабочие побросали на освободившееся место дубинки и бейсбольные биты.

А куда делся Арманд?

Рука легла мне на плечо, я одернулся и увидел глаза Робермана Робиларда. Он приложил к щеке покрасневший от крови носовой платок. На его глазах были слезы, и я знал, что это были слезы не от боли, а о моем отце.

Арманд появился откуда-то со стороны. Он был как никогда бледен.

- Надо рассказать Ма… - бормотал он. – Надо ей сообщить…

- Расскажи ей! – крикнул я в сердцах от боли и горя.

И я побежал.

Я всегда убегал, когда случалось что-то неладное.

Я бежал по улице, будто кого-то преследовал, или будто кто-то преследовал меня.

И вот я убегал снова.


Стоя позади гаража, я вызвал исчезновение. Просто помолился об этом: «Не подведи меня на этот раз». И оно не подвело. Дыхание остановилось, последовала пауза, и затем вспышка боли. Когда холод пронзил мое тело, дыхание ко мне вернулось, боль исчезла, то я был свободен. Я смотрел на себя и не увидел своего тела. Вытянул вперед руки, и не увидел их тоже.

Я обошел угол гаража. Гладкий, блестящий «Паккард» стоял внутри. Я заглянул в одно из окон дома. У небольшого бюро стоял Рудольф Туберт и держал возле уха черную телефонную трубку. Его маленькие изящные усы шевелились вместе с губами. Я изучал его, наблюдая за перемещением его губ. Его глаза прыгали то в один, то в другой угол офиса.

Я прошелся перед гаражом, остановился, посмотрел направо, затем налево. Я дрожал от холода исчезновения, и вместе с тем игнорировал этот холод. Я думал об отце. Он, должно быть, уже был в больнице или даже мертв.

Осторожно нажав на кнопку, я открыл дверь и быстро ее закрыл, чтобы меня не выдала сопровождающая меня волна холода. Рудольф Туберт оглянулся, трубка была еще возле его уха. Его озадачило то, что воздухом сдуло несколько листов бумаги, лежащих перед ним на бюро.

«Подожди минуту», - сказал он в трубку. Он опустил ее и взглянул на меня, затем снова приложил ее к уху: «Забавно, могу поклясться, что дверь открылась, и кто-то вошел. Но никого…»

Я сделал шаг или два. Он продолжал говорить: «Две тысячи долларов, я не думаю, что это - неблагоразумно…»

Его офис не изменился с тех дней, когда я доставлял по маршруту газеты. Его стол также был в центре, на нем также в кучу были свалены бумаги и бухгалтерские книги. Слева от стола были стойки, где все также были сложены газеты, упакованные в связки для мальчиков-доставщиков. В воздухе витал все тот же аромат типографской краски. Когда я приблизился к Рудольфу Туберту, то меня обдало запахом его одеколона – приятного и вместе с тем надоедливого. Его длинные пальцы держали трубку, его ногти были отполированы и округлены. Он слушал, сощурив глаза.

«Да, кто-то должен был пострадать», - наконец, сказал он в телефон. – «Кто-нибудь обязательно страдает. Это - как удар тяжелым шаром. Но две тысячи – это цена. Наличные. Из рук в руки».

Что из рук в руки? Еще кто-то ранен, как и мой отец, который сейчас в больнице?

Он повесил трубку, пригладил усы, улыбнулся, и, казалось, он был доволен собой. На нем была свежая белая рубашка с воротничком правильной формы, красный галстук, усеянный маленькими белыми цветками. Синий носовой платок уголком торчал из его кармана. Из-под красного в белую полоску пиджака виднелись красные подтяжки.

Он перетасовал бумаги на столе, подозрительно поглядывая на меня. Улыбка сошла на нет.

Я начал привыкать к тому, как люди реагировали на мое присутствие в исчезновении, и я злорадно улыбнулся.

Он осторожно огляделся. Его глаза были хмуры и озадачены. Они медленно скользили по всем углам офиса, старательно вглядываясь в тень.

Он чего-то опасался?

Он снова снял с телефона трубку и поднес ее к уху.

«Оператор», - проговорил он. – «Подключите меня к номеру 3648-R»

Приложив к уху трубку, он ждал, рисуя что-то пальцем на столе и насвистывая какую-то мелодию. Затем он вытер влагу с потного лба и ослабил воротник.

Я подошел ближе, остановившись в шести или семи футах от его стола.

«Хирв», - сказал он в телефон. – «Мне нужно, чтобы ты пришел».

Он слушал, качая головой.

«Меня не интересует, который сейчас час», и слушал снова.

«Скажи мне, кто для тебя важнее - твоя жена или я?»

Его улыбка была лишена радости или сердечности.

«Ну и черт с нею», - и затем пауза.

«Тогда, наконец, принеси свою задницу сюда, и как можно быстрее», - в словах трещал командный тон.

В ожидании его правой руки, Хирва Буаснё, мне надо было действовать быстро. Я знал, что нужно было сделать. Но не знал, как? Я огляделся вокруг и направился к стойке, глядя уголком глаза на Рудольфа Туберта. Он все еще был у стола и насвистывал мелодию, что была совсем не той песней, которую я тихо напевал всякий раз, проходя мимо кладбища Сант-Джуд.

Рудольф Туберт обернулся направо, он почти будто следовал глазами за моим движением по комнате. Возможно, я шел неаккуратно. Его усы заблестели от влаги, и он вытянул витиеватый носовой платок из-за ворота и приложил его ко лбу.

Я смотрел на него и ненавидел.

Я подумал о тете Розане в его постели, о газетных маршрутах, о Бернарде и всех остальных детях, зависящих от его милосердия, о людях, избитых в переулках, о «струпьях», привезенных им во Френчтаун, о превращении рабочих в борцов, людей - в монстров. Я подумал о своем отце, раненном и истекающем кровью и, возможно уже, мертвом на данный момент.

Отвернувшись от него, я начал искать глазами среди длинных веревок и старых газет оружие, в котором я нуждался - длинный нож, которым он обычно перерезал веревку, обвязывая связки газет, адресуя доставку.

Я взял его в руки.


Когда я вернулся на Шестую Стрит, то увидел толпу, собравшуюся перед нашим трехэтажным домом. Все скучились на углу и долго чего-то ждали. Мне позволили протиснуться через них и войти в дом. Все смотрели мне вслед большими глазами. Это были взгляды сочувствия. В толпе я увидел Пита со сложенными на груди руками. Он поднял руку, приветствуя меня кратким жестом сочувствия.

Дядя Виктор стоял на нижних ступенях внешней лестницы с сигарой во рту, с уголка его губ стекла капля коричневого сока. Арманд сидел на перилах, печально свесив голову.

- Отец… - я пытался овладеть собственным голосом.

- Он - в больнице, - сказал дядя Виктор. – Его оперируют. Нас отослали домой. Доктор Голдстейн сказал, что он сообщит нам, когда все закончится.

Арманд спрыгнул с перил и предстал предо мной.

- Где ты был?

Я пожал плечами. Я не смог найти слов, чтобы ему ответить, и не смог бы ответить, даже если б нашел подходящие слова.

Мать позвала меня с веранды: «Зайди в дом, Пол, давай, а то замерзнешь».

Мне внезапно стало холодно, и мои зубы начали стучать друг о друга. Мороз разрисовал белой краской стекла на окнах, скрыв за ними ландшафт. Никогда прежде не думал, что солнце может быть таким холодным. Я оглянулся на дядю Виктора, на его усталое лицо, с линиями морщин под его унылыми и потусклыми глазами.

- «Струпья» победили, дядя Виктор? – спросил я.

- В таком бою не побеждает никто, - ответил он.

- Мы им дали, как следует, - сказал Арманд. Его слова были жестки и пламенны, а глаза горели. - Из города съехалась вся полиция. Их посадили на их грузовики, и выслали их обратно, кроме тех, кто в больнице. Они больше не вернутся, правильно, дядя Виктор?

- Правильно, - подтвердил он, положив руки на плечи Арманда. В его голосе было восхищение и гордость пламенностью Арманда.

- А, как забастовка? – спросил я, все еще дрожа, и переживая случившиеся в офисе Рудолфа Туберта, и меня поразила необходимость стоять здесь расспрашивать о ходе забастовки.

- Она продолжается, - ответил дядя Виктор. – Но когда все станет на свои места. Мы что-то выиграем, а что-то потеряем. Но победа будет важнее потерь…

Я поднялся по лестнице прямо в объятия матери, чтобы испытать всю их силу. Я дрожал от холода. Она потрогала губами мой лоб.

- Пол, тебя лихорадит, - сказала она, и отправила меня в спальню. Она принесла мне аспирин и горячее какао, и затем наблюдала, как я пью из чашки. Ее лицо выглядело истощенным, а глаза были как стеклянные, будто она ослепла. Все, что она делала - ходила, разговаривала, раздевала меня – было по памяти.

- Я надеюсь, что Па скоро поправится, - шептал я, пока ее губы терлись о мою щеку.

- Мы должны быть сильными, Пол, - сказала она. - Независимо оттого, что может случиться. Молись, Пол, и будешь сильным…

Я провалился в глубокий, без сновидений сон, оказавшись на бездонной глубине, в сердце безграничной темноты, вычеркнувшись из бытия, став ничем, нолем, цифрой, не значащей ничего.

Я проснулся от звуков смеха и веселья, от звона стаканов и приглушенных воплей радости. Я протер глаза и подкрался к двери. Я пристально вглядывался в происходящее на кухне. Я видел, как сияет мать, сидя за столом, как смеются братья и сестры, как о чем-то весело бормочет в двери дядя Виктор.

Она увидела меня у двери.

- Твой отец, Пол! - закричала она с огоньками в глазах, на ее щеках был румянец радости и веселья. - Он выжил! Только что у нас побывал доктор Голдстейн! С ним все будет хорошо…

- Хорошо, - сказал я.

В моем голосе была пустота.

Я думал о Рудольфе Туберте, о ноже и том особенном звуке, который изошел из его губ, когда нож проник в его плоть, и из раны брызнула кровь. Я отвернулся, чтобы никто не видел, как меня трясет от ужаса и дрожи.


Три недели спустя умер Бернард.

Во сне.

Его тело было холодным и лишенным жизни, когда мы все пытались его разбудить в последний день того, полного проклятий года.

Сьюзен

Я хочу представиться.

Меня зовут Сьюзен Роджет. Я сижу за пишущей машинкой на девятом этаже в квартире Мередит Мартин на Питер-Копер-Виллидж, город и штат Нью-Йорк. Выглянув из окна, я вижу Вест Ривер[Западная Река], где в бурлящих водах маленький буксир толкает огромный танкер. Ясный июльский день, и если быть точнее, то сегодня суббота, 9 июля. И если меня что-нибудь сейчас волнует, то лишь последние слова в рукописи, которую я только что прочитала, наверное, уже в десятый раз:


«…Его тело было холодным и лишенным жизни. Мы все пытались его разбудить в последний день того, полного проклятий года».


Дерьмо.

Мне бы хотелось, чтобы все начиналось совсем не так, чтобы все было гладко, просто и прямо. Профессор Варонски на занятиях по Творческому Письму говорил, что лучший способ состоит в том, чтобы погрузиться в работу и начать, что бы вы не начинали. И, самое главное, сказал он, делать это надо самостоятельно.

О, я все делаю сама, без чьей-либо помощи, так что все в порядке. То, что поставило меня в столь затруднительное положение. Прежде всего, мне не надо было читать эту рукопись. Никому не должно быть никакого дела до того, как я это сделала. Но как тогда узнать об этом парне по имени Пол, об исчезновении и обо все остальном?


Ладно, предположим, я начала.


Затем, как полагается, мне придется объяснить, как я приехала в Манхэттен, проделав путь в тысячу миль от Фарли, штат Айова, будучи командированной Бостонским Университетом, чтобы посетить известного литературного агента.

Крепкие нервы, и еще - готовность к любому риску. Профессор Варонски говорит, что автор всегда должен рисковать, бросая вызов противоречиям, будучи немного следопытом и сумасшедшим в одно и то же самое время. Так что я взяла себя в руки (на что не потребовалось много усилий, потому что я уж точно не увядающая фиалка) и рискнула послать письмо Мередит Мартин.

В письме, я ей объяснила что:


1. Я горю желанием стать писателем и всегда хотела им быть. Я предпочитаю писать так же, как едят или пьют, что является лишь небольшим преувеличением.

2. Я собираюсь начать учиться на третьем курсе Бостонского Университета этой осенью, специализируясь по коммуникации и общению – чуть ли не самому главному в литературной форме.

И тогда я бросила свою бомбу:

3. Я являюсь родственницей одного из ее наиболее известных клиентов - автора «Ушибов в Раю» и всех других его замечательных романов и рассказов. (Не прямая кузина, да, но пока все еще родственница.)

Затем о жаловании.

4. Есть ли у меня такая возможность, поработать в ее агентстве в течение лета? Жалованье меня не интересует, да и в нем нет необходимости (алименты, выплачиваемые моим отцом, начиная с его развода с моей матерью настолько велики, что он сокрушает меня подарками и привязанностью, и обещает субсидировать меня, если мне удастся договориться о летнем исследовании с Мередит Мартин.)


И последнее, что меня волновало: телефон в комнате общежития, по которому она все время мне звонила. И моя соседка по комнате Дорри Фейнголд сказала, что это не только действует ей на нервы, но и выходит за грань нахальства.

Вот и пробил час. Позвонила сама Мередит Мартин. И, кажется, что лишь из любопытства, она пригласила меня в Нью-Йорк. Мы поражены. Я узнаю, что она привыкла к своим манхэттенским посетителям. К ней постоянно приезжают развлечься ее многие племянницы и племянники со Среднего Запада, когда сама Мередит лишь однажды когда-то работала в провинциальной библиотеке где-то в Канзасе. В ее квартире есть комната, которую она держит специально для гостей, и она не только нанимает меня за минимальное жалованье, предъявляя максимальные требования, она впускает меня к себе в квартиру, даже не позволив мне поблагодарить ее.

«Ты не знаешь, как я обязана Полу», - сказала она.

И чем она так ему обязана?

Я не стала ее об этом расспрашивать. У меня не слишком крепкие нервы.

И вот я в Манхэттене, в квартире Мередит. Я уже третью неделю работаю в «Брум и Компания», вскрывая почту, отпечатывая контракты, отвечая на телефонные звонки, и находя это все очень захватывающим, не говоря уже о бесконечной суматохе самого города замечательным летом 1988 года.


Немного для затравки прежде, чем продолжить:

Одна из трагедий моей жизни состоит в том, что я никогда не видела этого своего кузена – известного романиста. Я всегда упоминала его именно так. В конце концов, он был очень известен, и, вместе с тем, моим кузеном. Он умер в 1967 году, ему было всего сорок два. Я еще не родилась. Я не преувеличиваю, когда говорю, что он оказал наибольшее влияние на ход моей жизни. Я упивалась его романами и короткими рассказами, и могу прочитать на память даже самые длинные отрывки из них. Я написала бесчисленное количество статей о его жизни и творчестве в последнем классе школы и на первых двух курсах Бостонского Университета, проследила разные статьи и обзоры, написанные им для маленьких и неизвестных журналов.

Причина, почему я решила поступить в Бостонский Университет - близость к Монументу, где он прожил всю свою жизнь. Я ходила по улицам, по которым ходил он, становилась на колени, чтобы помолиться в церкви Святого Джуда, останавливалась возле дома напротив церкви, где он жил на последнем этаже, будто ожидала, что его призрак будет блуждать где-то около и поприветствует меня улыбкой. (Интересно, улыбался ли он когда-нибудь - мой дедушка рассказывал, что он был серьезным, чувствительным человеком, он всегда казался немного грустным и задумчивым.) Мой дедушка, конечно, был очень хорошо знаком с этим моим известным родственником. Они были двоюродными братьями, росли вместе, получали аттестат в одном и том же классе средней школы Монумента. Всякий раз, когда я посещаю Монумент, я тут же иду в офис моего дедушки в полицейском управлении. Он терпеливо и кропотливо отвечает на все мои вопросы, и иногда мы садимся в его машину и едем по Френчтауну. Он показывает мне все достопримечательности и места, которые, лишь слегка замаскировавшись, попадаются в его романах и рассказах.

Наступает время истинных признаний:

Я должна признать, что часто мне кажется, что я совсем не писатель. Возможно, я ошибочно полагаю, что кровь известного писателя так и течет по моим венам. Может ли кровь дать мне какую-нибудь гарантию, что я тоже могу писать? Когда слова даются с трудом, когда они ложатся на бумагу не так гладко, как бы хотелось, то меня начинают мучить сомнения, усталость берет надо мной верх и разрушает меня. Вся дилемма в том, что все время мне приходится повсюду тащить за собой этот багаж.

Одна из причин (если не главная) – это поиск расположения ко мне Мередит Мартин в надежде на то, что смогу показать ей что-нибудь из своих работ, чтобы она смогла ответить на один ужасающий меня вопрос: кто я – состоявшийся писатель, или лишь пытаюсь им стать?

И еще кое в чем надо признаться. В главном. И почему я сижу здесь в агонии, когда это пишу – я все время сую нос в чужие дела и бесстыдно подслушиваю. Я не вскрываю чужих писем и не подслушиваю телефонные разговоры, но моему любопытству нет предела. Я стремлюсь к тому, чтобы стать писателем, в конце концов, и мне нужно как можно больше узнать о людях, что они делают и зачем они это делают. Ладно, могу допустить, что неделю тому назад я на самом деле сунула свой нос, куда не надо, когда обнаружила рукопись в одном из шкафчиков Мередит. Меня совсем не интересовали пачки писем в ее секретере из красного дерева. Я просто хотела узнать о ней как можно больше. Какие духи она предпочитает, какую бумагу использует для пишущей машинки, и все такое.

Мередит очень опрятна и организована. Дважды в неделю она наводит порядок у себя дома, хотя это не очень ей помогает. Правда, если в этой квартире наблюдается некоторый беспорядок, то он не выходит за рамки коробок. Синие королевские коробки размерами восемь с половиной дюймов. На каждой из них золоченое клеймо «БРУМ и КОМПАНИЯ», и они повсюду: в рядах на полках, в кучах на полу, в стопках по углам. В них лежат рукописи, которые Мередит должна читать всю свою сознательную жизнь.

Пытаясь хоть что-то узнать о Мередит, я выдвигала один за другим выдвижные ящички всех ее тумбочек и шкафов, я засматривалась на ярлыки на коробках от ее одежды: «Вьютон», «Хелстон», «Лаура Эшли». И больше всего у нее было головных уборов. Это были большие фетровые шляпы с широкими полями. («Я родилась не в то столетие», - сказала как-то она.) Один из ее шкафов содержал лишь только шляпы на всех полках.

Именно в этом шкафу я сделала свое открытие. На самой верхней полке в углу была припрятана обычная коробка, в которой продается бумага для пишущей машинки, кожаная отделка которой была сильно изношена. Металлические уголки были смяты и исцарапаны. Она отличалась от других коробок, на которых было клеймо «БРУМ и КОМПАНИЯ». Я встала на цыпочки и аккуратно сняла ее с верхней полки. Хотя Мередит и разрешала мне читать некоторые рукописи, лежащие в «брумовских» коробках, я начала колебаться. Нужно ли было открывать мне эту анонимную коробку? Дерьмо. Почему бы нет?

Я сняла крышку и затаила дыхание. Сверху лежало пожелтевшее письмо. Я начала читать:


К тому времени, когда вы это прочтете, дорогая Мередит, меня уже не будет, вероятно, много лет (видите, как я верю в вас, что ставлю все на то, что вы переживете меня, и будете жить еще очень долго?).

Долгих вам лет.

Моя благодарность за все.

Пол.


От удивления я аж опустилась на пол. Спустя какое-то время, я начала читать, забыв все и без остановок, начиная с загадочной фотографии, привезенной из Канады, и до тех самых грустных слов о смерти Бернарда.

Время пролетело. Я не знала, сколько прошло часов. Я пылала жаром, будто накурилась, была пьяна или под действием сильного наркотика. Я не могла остановиться в поисках, сама не знаю чего. Я, наконец, встала и прошла в гостиную, не осознавая своего движения по комнате. С жадностью и, не ощущая вкуса, я проглотила несколько шоколадок «Годива».

Боже мой. Я застряла над посмертно неизданной рукописью одного из самых известных писателей страны, в тайне хранимой здесь его агентом. И теперь я стала частью этой тайны.

Вот, что ты искала, малышка Сьюзен. Возможно, это тебя вылечит от гнилой привычки совать нос не в свои дела.

Диалог с моей совестью.

Большая проблема: что мне делать теперь?


И как, мне не надо было что-нибудь делать. Этим вечером Мередит вернулась домой, что было похоже на порыв ветра. Она бросила на столик в прихожей свою белую, из тонкой соломы шляпу и посмотрела на меня, посмотрела еще куда-то, и снова взглянув на меня, сказала: «Ты это нашла, не так ли?»

Я начала запинаться в извинениях, не зная, что делать с собственными руками и ногами.

«Ладно, Сьюзен, извиняться не надо», - сказала Мередит. – «Может быть, я хотела, чтобы ты это нашла. Я могла бы спрятать это намного лучше, куда-нибудь в менее доступное место. У меня в офисе есть старый большой сейф. Дай мне немного прийти в себя. Я просто разваливаюсь на части. Мы поговорим об этом. Позже».


Позже мы сидели друг напротив друга. Коробка с рукописью лежала на кофейном столике. Мередит сказала:

- Пол сказал мне однажды, что автору позволено одно главное совпадение в его романе, что также может быть чем-нибудь из его реальной жизни. Так или иначе, моим совпадением был тот день, когда я получила твое письмо, с просьбой о сотрудничестве. В тот день я принесла из офиса эту рукопись…

- И где она была все эти годы? – спросила я.

- Она была доставлена мне поверенным из Монумента. Лайонелом Дученесом, старым его другом. Он сказал, что Пол лично отдал ему рукопись несколькими неделями до своей смерти в 1967 году, проинструктировав его, чтобы она хранилась до 1988 года, а затем была доставлена мне, - она отклонилась назад, закрыв глаза. - Бедный Пол. Он никогда не выглядел счастливым. Всегда что-нибудь искал, расспрашивал. У меня в сердце для него было выделено особое место. «Ушибы в Раю» - это был первый его роман, это был также первый роман, который я продала как агент. Мы оба начинали вместе, я была застенчивой юной овечкой из штата Канзас, и он, Пол – такой же застенчивый писатель из Новой Англии…

Она открыла глаза, они заблестели. От слез?

- Почему вы так волнуетесь, Мередит? – спросила я.

- Меня так волнует эта рукопись, Сьюзен. Я не могу отделить это от своего сознания. Это нечто… - она сделала паузу, добровольно оставив место для вопроса. - Ты читала. Скажи мне, что ты об этом думаешь.

- Ладно, прежде всего, это - лишь фрагмент… неполный, но я была очень этим тронута…

Мередит сидела неподвижно, напоминая бронзовое пресс-папье в форме оленя, стоящее на столе рядом с рукописью.

И мне стало жарко, потому что я стала похожа на растерявшегося актера в лучах фонарей. Я начала:

- Что также меня поразило, так это то, что впервые в своем произведении Пол использовал имена реальных людей. Ладно, только имена. Фамилии изменены. Морё вместо их настоящей фамилии Роджет…

- Тем не менее, некоторые имена реальны, - поправила меня Мередит. – «Сайлас Би Томпсон Джуниор» – реально существующая школа. Монумент – также реальный город…

- Правильно, - согласилась я. - Вы можете также узнать людей. Например, мой дедушка - его кузен Джуль. Он многое мне рассказывал о Поле. Об их детстве, когда они были вместе. И в рукописи все точно озвучено, как дедушка описывал те дни…

- Что еще?

- Да, это конечно походит на его романы и короткие рассказы, где он всегда использовал Френчтаун, как место событий. Некоторые критики обвиняли его в том, что как он романист был слишком автобиографичным, что на самом деле было не так. Я полагаю, что он использовал знакомую ему среду, франко-американскую сцену, но его описания были беллетристикой, например, «Ушибы в Раю». Это – рассказ об отношениях отца и сына в годы Депрессии… - я поняла, что я цитировала себя, дословно пересказывая текст доклада, написанного для Профессора Варонского в прошлом семестре. - Отец работал на фабрике, а сын хотел стать художником и мечтал путешествовать по свету. Кульминационный момент романа был в заявлении о требованиях к жизни отца, и как дань к нему, сын поступился своей мечтой о путешествиях вокруг света и занял место отца на фабрике. В реальной жизни, отец Пола умер в своей собственной постели в почтенном возрасте, когда ему было семьдесят шесть. А Пол стал писателем и ни дня в своей жизни не работал на фабрике. Это был его обычный способ: он помещал вымышленную историю в рамки весьма реального места событий.

- Правильно, Сьюзен. Таким же образом написаны все его книги: «Возвращение домой» или тот же «Разговор двоих в ночи». Там все тот же Френчтаун, но что касается характеров, то он изменял их до неузнаваемости. Зачем? Потому что Френчтаун невелик. Там все знают друг друга, и реальные люди узнаваемы…, но теперь он использовал их имена, точно расставлял все по улицам города, прямо как по карте. Это, как будто…

У меня медленно отвисала челюсть, когда я выслушивала все ее наблюдения. Она нахмурилась, прочистила горло и поставила пресс-папье точно в центр стола.

- Как будто, что?

- Это звучит неправдоподобно, я знаю, но это - как будто он написал автобиографию. Все детали под контролем. В тридцать восьмом году Полу было тринадцать лет, и это вымышленный персонаж, и случилось, что его также зовут Пол. Годами я была его агентом, я не раз посещала Монумент, потому что Пол никогда не приезжал в Нью-Йорк, даже, когда «Разговор двоих в ночи» получил премию Кувера. А «Кувер» – это даже не «Пулицер», и он вручается далеко не каждый год, только когда появляется роман, достойный этой премии. Но Пол даже не прибыл на банкет, чтобы получить вознаграждение, за что другой писатель отдал бы все. Он написал речь, которую попросил, чтобы я прочла. Он также избегал издательств – таких, например, как «Харбор-Хаос» известного своими необычными новинками, публикуемыми самыми известными писателями. Пол старался с ними не встречаться. Он мог устроить небольшую вечеринку в Монументе, не пригласив при этом никого из мира издателей, кроме меня. Так я узнала его и его семью. Твоего дедушку Джуля, его мать и отца, брата Арманда и сестер близнецов, особенно его младшую сестру Роз, которую он просто обожал. Они – все в этой рукописи, Сьюзен. Вся семья, точно как, он описывал их мне, когда рассказывал о своем детстве.

Я не говорила ничего, ожидая продолжения, зная, что есть нечто большее.

- Что еще озадачило меня, так это его просьба к адвокату, чтобы тот прятал от меня рукопись до 1988 года. Это, чтобы люди, узнаваемые в этом романе, не дожили до его издания?

- Но большинство из них до сих пор живы, Мередит. Мой дедушка, его брат Арманд, его сестры…

- Прежнее поколение – нет. Его мать и отец. Большинство его теть и дядь уже умерли. Те, кто еще нет – теперь уж очень стары. Возможно, Пол хотел, чтобы промежуток времени отдалил их. Он, вероятно, полагал, что его современники, такие, как твой дедушка, не будут ранены или расстроены, прочитав этот роман…

- Почему кто-нибудь должен быть расстроен? – спросила я. – Они не были расстроены другими его романами…

- Этот роман не такой, как другие…

То, на что она намекала, было, конечно же, нелепо. И все же…

Я почувствовала, как мои щеки наливаются краской. В то же самое время мне стало интересно, чувствует ли другой человек, когда его щеки краснеют? Смешно.

- Что? – спросила Мередит, отвлекшись от темы разговора.

- Ничего, - но что-то все-таки было, что-то из того, что рассказывал мне дедушка во время одного из моих визитов в Монумент. Но теперь об этом говорить мне не хотелось. Не сейчас.

- Мередит, что вы собираетесь делать с этой рукописью? Ее можно опубликовать? Похоже, что это лишь часть романа…

- О, да, конечно, это можно опубликовать, но не как роман, а как часть собраний сочинений Пола, - тон в ее голосе уже был не деловой. Волнение куда-то исчезло. Я слышала речь обычного агента. – В «Харбор-Хаос» говорят, что вдруг обнаружились собрания эссе Пола, обзоры, некоторые из коротких рассказов, которые не были изданы в книгах. Эта рукопись вполне бы подошла. Вообрази себе, неизданные работы Пола Роджета. Это был бы взрыв. Но…

- Так, в чем вы сомневаетесь?

Она отягощено вздохнула и провалилась в диван. Она больше не выглядела агентом.

- Захотел бы Пол это издать?

- Он договорился о том, что этот материал попадет к вам, не так ли? А вы, будучи его агентом, имеете право его издать.

- Я знаю, знаю… - она взяла со стола рукопись. - Но я понимаю, как нелегки были его последние годы. Он прекратил писать, изолировался. А затем вдруг возникает эта рукопись. Она ни на что не похожа. И для меня важен вопрос, могу ли я быть тем человеком, который сможет решиться на это? Нужно ли вовлекать кого-нибудь из семьи Пола. Кого-нибудь, кто бы мог дать мне объективное мнение. И я поехала к твоему дедушке…

- К дедушке? Но он – его двоюродный брат, он рос с ним. Кто еще может быть более объективным?

- Он детектив, следователь. Его работа - находить факты, правду. Так что я поехала в Монумент. Это было неделю назад. Взяла с собой рукопись. Попросила его, чтобы он прочитал ее, чтобы высказать мне свое мнение. Но он тут же начал спрашивать, какое мнение мне от него нужно. Я ему объяснила… но подожди, Сьюзен. Можешь прочитать, что он сказал.

По дороге к столу, она говорила через плечо:

- Как я и думала, твой дедушка - очень методичный человек. Он прислал мне письмо.

Она потащила на себя ящик стола и достала оттуда обычный белый конверт, остановилась, будто мысленно его взвешивая, а затем, пересекая комнату в обратном направлении, вернулась и дала конверт мне в руки.

- Прочитай, - сказала Мередит. – А затем, поговорим…

Открыв конверт, я поняла, что уже не раз в течение нашей беседы с Мередит я успела упомянуть исчезновение.


ДАТА: 7/3/88

ДЛЯ: Миссис Мередит Е. Мартин

ОТ: Лейтенанта Джулиана Джи Роджета.

ПРЕДМЕТ: Рукопись без названия Пола Роджета.


Как следует из моего доклада о рукописи, которую Вы представили мне в моем офисе 30/6/88.

Когда Вы сидели у меня в тот день, я мог видеть, как Вы, очевидно, были взволнованны этой рукописью. Так как я - не литературный критик, я понял, как для вас важна достоверность фактов, и предположил, что Вы пожелали, чтобы я смог это проверить или даже опровергнуть. В своих романах и рассказах Пол всегда настолько близко подходил к правде, и для этого ему часто требовался кто-нибудь хорошо ему знакомый на хорошо известном ему месте, чтобы выделить грань между действительностью и вымыслом.

Должен признать, что я чуть ли не получил шок, снова услышав «голос» Пола столько лет спустя после его смерти. И лишь однажды я должен был прервать чтение, потому что эмоции взяли надо мной верх. Мередит, несмотря на печаль, я был рад тому, что Вы принесли мне эту рукопись. Все годы вашего знакомства с Полом вы часто посещали Монумент и Френчтаун. Мне по душе ваша бесконечная преданность ему, его карьере и нашей семье. И мне начинает казаться, что Вы - одна из нас.

Вернемся к делу:

Перечитывая рукопись, я понял, что, в конце концов, Вам не было важно, чтобы я проверил совпадение фактов в рукописи и в реальности. Я, наконец, понял, о чем Вы хотели спросить, но не нашли подходящих слов.

Позвольте мне ответить на ваш вопрос: этот рассказ не является точной автобиографией Пола.

В этом сообщении я могу предоставить множество доказательств, чтобы поддержать мое заключение, что, написанное Полом в полной мере является вымыслом - беллетристикой.



Давайте сначала рассмотрим невидимость как явление.

Исчезновение, как назвал это Пол, - поверить в это невозможно. Любой здравомыслящий человек должен отвергнуть это, просто как плод самой дикой фантазии. В своих романах Пол всегда имел дело с реализмом и никогда, даже вскользь, не обращался к научной фантастике. Однако, как и многие из нас, он был увлечен кино. Мы были поколением тридцатых, и кино для нас значило очень много. В те дни кроме реализма на экране была еще и фантастика. И мы особенно любили фантастические сериалы, например, с участием Бака Роджера и Флеша Гордона (может, Вы помните их замечательные приключения в космосе). Больше того, был один фильм, который невозможно забыть. Он тогда оказывал неописуемый эффект на зрителей, как молодых, так и пожилых. Я о фильме «Человек-Невидимка» с Клодом Раинсом в главной роли. И я охотно верю, что, возможно, именно из этого кинофильма Пол взял идею исчезновения, чтобы спустя годы ее использовать, имея уже свой собственный подход к ней.

Кроме всего, думаю, что никто не будет сомневаться в том, что невидимость или исчезновение (или найдите этому явлению любое другое название) невозможно и непостижимо.

Исчезновение само по себе показывает, что это повествование является беллетристикой.

Такое заключение вполне очевидно. Однако я чувствую, что Вы искали другие доказательства или даже те, которых не существует.

Однако с полной ответственностью я буду указывать и на другие случаи, чтобы поддержать свое мнение, что эта работа Пола является полным вымыслом.

Фотография, например.

Мы сразу должны обратиться к фотографии, потому что она появилась на центральном плане повествования, и без нее Пол не смог бы начать вообще.

Фотография, конечно же, на самом деле существовала. Сегодня я могу говорить об этом с натяжкой, потому что она, очевидно, потеряна или уничтожена. Я потратил немало времени, пытаясь найти хоть какие-то ее следы. В процессе чтения я расспросил тетю Оливину и дядю Эдгара об этой фотографии (они – единственные, оставшиеся в живых наши с Полом тетя и дядя). В своем преклонном возрасте (ей теперь восемьдесят семь) тетя Оливина постоянно говорит о Канаде и маленькой ферме, на которой она выросла. Она очень ясно вспоминает день, когда была снята эта фотография, потому что она была слишком расстроена от одной лишь мысли о переезде из Канады в Соединенные Штаты. Она вспоминает, что Аделард не попал в кадр, потому что он мог присесть или отскочить в сторону. Она говорила, что он был большим проказником. И тогда она стала рассказывать о том дне, когда они собрались на ступеньках маленькой церкви в Сан-Джекусе, и я уже не смог вернуть ее к тому, что происходило на заднем плане изображения на фотографии. Когда я снова спросил ее об Аделарде, то ее глаза остекленели, и она погрузилась в сон.

Дядя Эдгар также очень хорошо помнит эту фотографию. Несмотря на то, что он доживает уже седьмой десяток, он работает мастером в церкви Святого Джуда, ремонтируя ограды и подкрашивая стены. Он говорит, что его отец - наш с Полом дедушка, старался никогда не говорить об этой фотографии, потому что ему казалось, что отсутствие Аделарда в кадре накануне переезда в другую страну было плохим предзнаменованием. Дядя Эдгар - очень практичный человек. Он не верит в предзнаменования. Он уверен в том, что Аделард просто пошутил, исчезнув из поля зрения в момент открытия затвора.

Дядя Эдгар не знает, что случилось с этой фотографией, а также с самим фотоальбомом. Он сказал, что, когда его родители умерли (спустя пять недель друг после друга в 1965 году), то их сыновья и дочери, Эдгар полагает, разобрали эти фотографии, каждый взял те, что для него представляют большую ценность. Дядя Эдгар взял себе снимок его сестер, позирующих на парадной лужайке дома нашей семьи на Восьмой Стрит. Он больше никогда не видел сам альбом или другие снимки из него.

Я также расспрашивал брата Пола Арманда и его сестер близнецов об этой фотографии – каждого в отдельности. (Его самая младшая сестра Роз умерла от опухоли мозга 1978 году). Арманд и Иветта говорят, что они знают эту фотографию и помнят, что время от времени это вызывало лишь некоторое любопытство, но не более того. Ивона говорит, что фактически она никогда не видела эту фотографию и лишь смутно припоминает разговоры о ней. В своих беседах с ними, я пытался выяснить об этой особенности Пола, чтобы найти ключ к особенностям его поведения, что смогло бы хоть как-то оправдать описания происходящего в рукописи. Ответы были отрицательными.

Я с ужасом каждому из них задавал один и тот же вопрос: «Пол когда-нибудь мог исчезнуть из видимости?», и я понял, что на самом деле для риска оснований не было, потому что ни один из них не воспринимал этот вопрос буквально. Ответ Арманда был типичен: «О, да. Время от времени он мог исчезнуть из видимости, но всегда возвращался обратно во Френчтаун».

Я сам решил не комментировать эту фотографию, пока я не расскажу о реакции остальных. Да, я хорошо это помню, но я не помню того, что Пол добивался на первых страницах его рукописи: я о том, что он посвящал меня во все свои тайны, которых у нас друг от друга не было. Я специально подчеркнул эти слова, чтобы обратить внимание на их важность, как на случаи, когда я сам непосредственно вовлечен в материал рукописи, и где мои собственные воспоминания не поддерживают того, что написал Пол. Я цитирую это как жизненное свидетельство того, что Пол превратил в беллетристику, когда он начал писать о фотографии и об исчезновении. Я слышал те же самые истории, что и Пол, но в отличие от него не обращал на них особого внимания. Дядя Аделард в моей жизни слыл бродягой и едва существовал для меня, как личность.

Столько о фотографии. Признаю, что она продолжает оставаться загадкой, как и ее существование, с объяснением ее загадки или без, чего было бы достаточно, чтобы вдохновить кого-нибудь с умом Пола и его чувством драмы, чтобы совершить скачок воображения от невозможного к возможному. В конце концов, делом его жизни всегда было писать о том, чего не было. Однажды он рассказал мне, что вся его литературная карьера строилась в ответах на очень простой вопрос: «А что, если?»

Позвольте теперь мне вернуться к характерам и расставить все по своим местам. Очевидно, что Пол снова демонстрирует свой талант использовать реальных людей в реальном месте и преобразовывать их в вымышленные персонажи в искусственно созданном пространстве. Он берет за основу правду и перековывает ее в образы, возникающие в его сознании. Его персонажи, особенно в этом фрагменте, кажутся реальными, пока находятся на расстоянии, но они сильно меняются, когда рассматриваешь их вблизи.

Тетя Розана, например.

Тетя Розана не появлялась в его реальной жизни, в отличие от образа, созданного Полом на бумаге. Я ярко себе ее представляю, и я также многое слышал о ней от своих родителей, обсуждающих ее годами. Если он любил ее, что, конечно, представляется вполне возможным, то я не наблюдал за ним никакой особенной страсти, даже ни малейшего намека. Я не желаю унизить ее взгляды или сам ее образ, но она не была столь красивой или сладкой «жертвой», какой сотворил ее Пол. Она была симпатичной женщиной, да, но ценой того, что она каждый день опрятно одевалась в молодежные платья. Ее любимый цвет, кажется, был оранжевым, и она всегда носила обувь на высоких каблуках, о чем Пол указывал в рукописи. Лучше всего ей удавались волосы (я помню это по рассказам матери), у нее был талант к искусству парикмахера. Она хорошо справлялась с чужими волосами, но не со своими. Ее собственные волосы всегда выглядели неряшливо, будто развеваясь на ветру. Она была очень добрым и щедрым человеком, однако, ее подводили излишне легкие манеры в обществе мужчин и полная неспособность обидеть даже муху, как не раз рассказывала мать. С мужчинами ей не везло совсем.

Насколько далеко могли зайти ее отношения с Рудольфом Тубертом, то среди членов нашей семьи не было сомнений, что он был отцом ее ребенка. (Что не было глубокой тайной, чтобы Пол об этом не знал.) Но не думаю, что кто-нибудь полагает, что Рудольф мог совратить невинную девушку. Не имеется ни малейших оснований, что Розана даже была девственницей, когда вступила с ним в сексуальный контакт.

Розана была одной из немногих учащихся, кого выгнали из школы прихода Святого Джуда. В седьмом классе, когда ей было тринадцать, ее обнаружил мистер Лафарг на «мальчишеской территории» (так монахини называли мужской туалет), где она занималась стриптизом, в то время как это наблюдали шесть или семь мальчиков, бросая ей в ноги монеты. Мистер Лафарг, который верил в жизнь и не мешал жизни, вероятно, потому что он проводил большую часть своего времени на кладбище среди покойников, не сообщил об этом инциденте монахиням или старейшинам (мальчишки сами по себе любят пускать слухи). Но в тот же год, позже Розана была обнаружена старшей матерью в одном из служебных туалетов в конце коридора на втором этаже. Она с двоими мальчиками выполняла акт, который старшая мать не смогла бы скрыть от всех остальных. Она обнародовала это при всех, хотя говорить о чужом грехе было также тяжелым моральным грехом, достойным проклятия и ада.

Вполне возможно, что Пол мог быть сокрушен своей тетей, и что она возбудила его физически. Розана смогла бы легко стать объектом его юношеской фантазии. Мои собственные воспоминания о ней заканчиваются в раннем возрасте. Несмотря на ее парикмахерский талант, я не припоминаю, чтобы она когда-либо открыла свою собственную парикмахерскую в Канаде или в Америке. Она редко возвращалась во Френчтаун, и у меня не осталось никаких особенных воспоминаний ее приездах. Никто из нашей семьи даже не знает, жива она или уже умерла.

Я был достаточно откровенен в своих замечаниях о Розане, и надеюсь, что вам не покажется, будто я сказал о ней не все. Однако, думаю, что было бы важно показать, как Пол идеализировал тетю Розану в написанном. Я упоминаю это, чтобы поддержать свою веру в то, что его роман является беллетристикой, и что он снова использовал свой стандартный подход: взяв реальных людей и реальные места действия, и окрасив их по-своему и придав им детали из собственного воображения.

О Рудольфе Туберте.

В то время он был чуть ли не образцом достоинства, и это подтверждают наши полицейские отчеты. Он не был столь порочным, как это описано у Пола. Он был отнюдь не героем, и иногда действовал не по закону. Он изменял жене, как писал Пол, и имел дела с девушками на стороне буквально на бросок камня от собственного дома. Да, его жена заслуживала сочувствия из-за ее болезни и была прикована к инвалидному креслу. Но она была не из самых приятных людей Френчтауна, да и жить с ней было нелегко. (Ее болезнь сегодня вероятно относилась бы к группе психосоматических заболеваний). Она была остра на язык и ни разу никому не сказала доброго слова еще до того как, оказалась прикованной к ее креслу. Это, конечно же, не прощает Рудольфу Туберту его внебрачных отношений, но это помогает объяснять его поведение.

Это – правда, что Рудольф Туберт помогал людям, однако, часто выходя за рамки закона. Не надо забывать, что во Френчтауне, как и везде, тогда была депрессия, и в те дни французские канадцы все еще были бедными иммигрантами, и их не слишком хорошо принимали в банках и деловых кругах. Рудольф дарил людям надежду с помощью различных его лотерей. (Если быть более точным, то он продавал им надежду, как отец Пола говорит в рукописи.) Но Рудольф всегда выплачивал выигрыши и регулярно суживал немалые деньги жителям Френчтауна без имущественного залога, периодически спрашивая у каждого о возврате долга, не прибегая к насилию.

Если о жестокости Рудольфа Туберта, то это - факт, когда он принял меры к человеку, которого Пол назвал Жаном Полем Родиером, которому нужно было преподать урок за отказ вернуть долг. Без подобных наказаний вся его система бы рухнула. Однако Рудольф Туберт велел своим людям, чтобы те лишь немного припугнули Жана Поля, но они потеряли чувство меры. Надо признать, что Жан Поль был не самой желанной фигурой во Френчтауне. Как известно, он был известным хамом, избивал свою жену, которая весила не больше, чем девяносто фунтов, и не возвращал долги. Немногие жалели Жана Поля Родиера.

Я понял, что все это заставляет меня будто бы извиняться за Рудольфа Туберта, также как я понимаю, что подлил краски на незавидный портрет нашей тети Розаны. Но мои цели отличаются от целей Пола. Он был писателем-фантастом, а я пытаюсь прояснить факты. Я также полагаю, что я нахожусь в лучшем положении, чем Пол, потому что он должен был знать факты и признавать их.

Однажды мы разговаривали с Полом. Это было после публикации его второго романа, который назывался «Возвращение Домой». Мы говорили о наших старых семейных праздниках, особенно о Новом Годе, который французские канадцы вызывают «Jour de l'An». Вся семья как всегда собиралась в доме нашего дедушки, на столе было много еды, вина, мы пели наши старые песни. И Новый Год для нас значил больше, чем даже Рождество.

Во всяком случае, мы с Полом начали вспоминать о праздниках нашего детства и об одном таком Jour de l'An, когда мы спрятались за сараем и курили сигареты, что для нас было запрещено, и случайно подожгли сено. Мы изо всех сил боролись с огнем и сумели его погасить, чтобы не начался пожар. Я никогда не забуду паническое ржание старого коня моего дедушки, Ричарда. В дыму и огне конь кричал от ужаса почти как человек.

После того, как мы обсудили произошедшее, Пол притих: «Что, это на самом деле было?» - наконец спросил он.

«Конечно, было», - ответил я. – «Ты что, не помнишь?»

«Да, да. Но ты знаешь, Джуль, я столько реальности превратил в вымысел из того, что когда-либо случалось в те дни, что теперь не уверен, где реальность, а где вымысел».

Вот одна из причин, почему мы не можем до конца верить Полу, когда он пишет. Его воображение, являясь одним из величайших его даров, не только проявляло спонтанные фантазии, но и позволяло ему использовать обычные ситуации и обычных людей из его жизни и возвеличивать их над жизнью. Отец в «Ушибах в Раю» был незабываемым образом, который критики сравнивали с рыбаком в «Старике и Море» Хемингуэя, в то время как мой дядя, отец Пола, на чьей основе был создан этот характер, был обычным человеком, хорошим человеком, который едва ли был той трагической фигурой, которую мастерски создал Пол.

Начальник полицейского управления однажды мне сказал, что у меня минимальное воображение, или оно даже полностью отсутствует. Я принял это замечание как критику, пока он не сказал мне, что, фактически, это была высокая похвала. Он сказал, что моя сила, как детектива была в способности видеть факты как просто факты, и в своих расследованиях руководствоваться только логикой. Он сказал, что я редко терял след или уходил по ложному следу, потому что я всегда мог трезво отличить правильный след от ложного. Я думаю, что те же самые качества позволяют мне точно судить о рукописи Пола. Я также мог юридически корректно оценить все события во Френчтауне, сравнивая их с описаниями Пола, но не только потому, что я всю жизнь прожил в этом городе, но и благодаря своему положению офицера полиции. Большое количество информации проходит через полицейский штаб нашего маленького города. Настоящее, становясь прошлым, навсегда оседает в нашем архиве. Мы имеем укомплектованные дела, например, на Рудольфа Туберта, включая тот факт, что он упоминался как действующий в городе представитель молодежи Френчтауна. В своем повествовании Пол неодобрительно рассматривает монополию Рудольфа Туберта на линиях по доставке газет. В то время как Рудольф Туберт, возможно, даже и наслаждался своей властью над молодежью города, он также дал первую возможность заработать сотням детей, и это в трудные дни депрессии. Он обеспечивал их защитой (газетные мальчики в других районах города часто страдали от старших ребят особенно такие робкие, как Бернард, например, Рудольф не посылал их в «грубый и извращенный мир» центра Монумента). Пол также был не в состоянии обратить внимание на ежегодные рождественские вечера, устроенные Рудольфом Тубертом для этих детей, когда никто из них не оставался без подарка. Я могу поверить, что для драматизации в его романе Полу был необходим злодей, и Рудольф Туберт идеально подошел для этой цели.

Это подводит нас к смерти Рудольфа Туберта. До сих пор в наших папках его смерть обозначена, как нераскрытое убийство.

Его тело было найдено в его офисе 19 декабря 1938 года, с множеством ножевых ран. В ту же самую ночь, один из служащих Рудольфа Туберта Хирв Буаснё оставил город (его видел один из доверенных свидетелей). Он сел на поезд компании «B$M», отъезжающий в направлении Бостона. Сейф Рудольфа Туберта был открыт (Буаснё знал комбинацию цифр). Больше Хирва Буаснё ни разу не видели, оружие убийства так и не было найдено. За день до убийства между Рудольфом Тубертом и Хирвом Буаснё был очень тяжелый спор. Буаснё был человеком крепкого телосложения, и, предполагается, он был способен справиться с Рудольфом Тубертом, а также причинить ему фатальные раны.

Важно обратить внимание на то, что в повествовании Пол фактически не описал убийство Рудолфа Туберта, когда он без смущения, в полной подробности описал многие другие сцены.

О событиях той трагической ночи тоже известно далеко не все. Отец Пола был ранен в стычке и отправлен в больницу Монумента. Хотя он потерял немало крови, его рана не рассматривалась критической и полностью зажила. Его жизни не угрожало никакой опасности, согласно полицейским отчетам (они все еще здесь, в папках и вполне доступны). Пол, очевидно, преувеличил раны отца, чтобы обеспечить кульминационный момент для событий той ночи. Еще одна трагедия – в том, что его брат Бернард умер тремя неделями спустя, внезапно и без очевидной причины, согласно рукописи Пола. В действительности, было произведено вскрытие трупа, которое показало, что его брат перенес приступ от врожденного сердечного порока, о котором в его семье не знали, как это часто случалось в те дни. Брат Пола выглядел «худеньким», причиной тому был недостаток аппетита и низкий энергетический уровень.

Что о внезапной смерти нашего с Полом дяди Винсента годами прежде, которую Пол пытается связать с исчезновением, как и о смерти Бернарда - я использую ресурсы собственной памяти, также и ответы на мои вопросы дяди Эдгара, чтобы подтвердить факт, что Винсент имел врожденное заболевание со дня своего рождения. Он редко выходил за двери дома, чтобы поиграть с другими детьми, и отставал на класс от своих сверстников, потому что он постоянно пропускал школу. Его смерть, которая естественно погрузила всю семью в печаль, не была полностью неожиданной.

Меня поразило то, как Пол взял столько событий, настолько несопоставимых друг с другом, и встроил их в повествование, и как все приобрело вкус реальности. Но пока не рассмотришь каждое из событий в отдельности, то не увидишь, насколько он исказил их для создания вымысла.

Еще одно замечание об известной теперь забастовке на гребеночной фабрике Монумента. Пол описал забастовку, уложив ее в очень простые рамки без того, чтобы углубиться в какие-либо детали сложной ситуации. Заметное упущение состоит в полном отсутствии Говарда Хейнеса, владельца этой гребеночной фабрики. Говард Хейнес имел дело непосредственно с забастовщиками, и его офис на фабрике был самой сценой переговоров. Он каждый день проходил через пикеты. Ему свистели вслед и что-нибудь кричали, но он никогда не являлся объектом насилия и никогда не прибегал к насилию, потому что Говард Хейнес всегда был справедливым предпринимателем. Но наступило время профсоюзов, и для всей промышленности наступил период глобальных перемен. Люди подобные Говарду Хейнесу быстро исчезли со сцены.

Почему Пол вообще не упоминал Говарда Хейнеса? Или мы имеем дело со спорной забастовкой? Я полагаю, что на это есть простой ответ. Он игнорировал Говарда Хейнеса, потому что он хотел сосредоточиться на Рудольфе Туберте, как на злодее в своей рукописи. Это - лишь моя теория, конечно, но я убежден, что в ней есть доля истины.

Теперь о моих личных отношениях с моим кузеном Полом, несмотря на то, что моя доля в его повествовании весьма незначительна. Однако я был удивлен, обнаружив, что мой персонаж был настолько ожесточен по отношению к средней школе «Сайлас-Би-Джуниор». Когда я вспоминаю о том своем единственном году в ней, как и о всех последующих годах в школе «Монумент-Хай», как о самых счастливых годах моей жизни. Это, конечно же, правда, что я опасался многих учащихся «Сайлас-Би», также как и другие, кто прибыл туда в девятый класс из приходских школ. Мы были отставшими. В те дни общественная школьная система имела трехлетнее обучение в последних младших классах (7-й, 8-й и 9-й класс), и все мы чувствовали себя потерянными, оказавшись в наших первых контактах с теми, кто был в этих классах до нашего прибытия. Большинство из нас быстро приспособились. Это – несложно. Однако, я на самом деле предостерегал Пола, что его рассказ не будет принят, потому что он канак [канадец – сев. ам. сленг]. Это – замкнутый круг истины. Однако (и я снова это подчеркиваю), я не забываю снова об этом напомнить, что, не Пол ли всегда использовал реальные эмоции, для реализации вымысла?

Позвольте мне указать на то, что Пол лишь слегка замаскировал идентичность преподавателя, отвергнувшего его рассказ. Этот рассказ, впоследствии заметно пересмотренный, позже был включен в «Собрание Беккера» лучших коротких рассказов года (1949г.), и, в конечном счете, стал первой главой и дал название первому роману Пола. (В его предисловии к позже изданному им сборнику коротких рассказов Пол воздал должное этому преподавателю за ее честность и искренность.)

Мы с Полом не были столь близки в течение года во время нашей учебы в «Сайлас-Би», пока не наступил последний год в школе «Монумент-Хай», когда Пол был избран «Поэтом Класса», а я стал членом добровольного полицейского отряда, и когда наши имена были написаны рядом на доске учеников года. Два френчтаунских мальчишки, какая похвала и какое уважение со стороны одноклассников – это своего рода веха в истории наших с ним отношений! Празднуя это, мы с Полом прокрались в подвал нашего деда и начали пить за наш триумф его домашнее вино из бузины, чтобы поклясться друг другу в бессмертной лояльности. Это было еще до того, как нас начало рвать на покрытый мокрой грязью земляной пол. Пол добился большего, чем быть лучшим поэтом средней школы, в то время как я, в конечном счете, начал служить в полиции Монумента.

Вместе с девяноста процентами своих одноклассников я призвался в армию. Это был июль 1942 года, Вторая Мировая Война была в разгаре. Я только получил диплом, как через пять недель японцы разбомбили Перл Харбор. Пола не взяли, у него были отверстия в барабанной перепонке одного из ушей. Небольшая проблема, но из-за нее было забраковано немало призывников. С таким дефектом уха невозможно противостоять звукам бомбежки или артиллерийского огня.

Пол был расстроен профилем, обозначаемым как «4-F», и он целую ночь плакал, когда мы сидели на заднем крыльце его дома. Сегодня трудно оценить бешеный патриотизм тех лет и то, как молодые парни и девушки стремились служить своему отечеству, даже рискуя жизнью.

Многие из Монумента погибли на войне или в ситуациях, близких к военной. Их имена надписаны на бронзовых панелях мемориала, воздвигнутого героям Второй Мировой Войны в Монументальном Парке напротив здания управления полиции. Статуя, которую я вижу всякий раз, когда я смотрю из окна своего кабинета, на ней есть табличка с именами. Одно из них – Омер Батисс, которого Пол выделил в своей рукописи, как Омера ЛаБатта. Омер отдал свою жизнь на Иво-Джима в одном из самых кровавых сражений на юге Тихого океана - боец отделения морской пехоты, которое ступило на остров на второй день боя. Он умер как герой, но я помню его как большого глупого увальня (и это, конечно же, не подразумевает, что он не смог бы умереть как герой). Он торчал на углах и отнимал деньги, нелегко зарабатываемые доставляющими газеты мальчишками на линиях Рудольфа Туберта. Таким образом, вполне возможно, что он задирал Пола и преследовал его по улицам и переулкам Френчтауна. Хотя Пол никому об этом и не рассказывал, я это помню.

Если о том мальчике, которого Омер совращал в переулке, я неспособен поверить даже в малую часть этого инцидента. Так как это вовлекает использование исчезновения, я принимаю это как фабрикацию.

Теперь о теме секса в этой рукописи. Особенно это касается владельца магазина, в котором работал Пол, которого он обозначил, как мистер Дондиер, а также близнецы Эмерсон и Пейдж Винслоу. В пользу Пола для этих персонажей он использовал полностью вымышленные имена, и я склонен, расценивать их в целом как вымышленные, хотя они основаны на вполне реальных людях. Я немного знал о реальных близнецах, изображенных им, и вместе с тем очень хорошо знал человека, кем мог бы быть мистер Дондиер, и я искренне ошеломлен открытием Пола и его изобретательностью. Он создал целый эпизод. Владелец этого магазина (что на самом деле был не магазин, а мясная лавка) был под вышеупомянутым подозрением. Та девочка – мне неизвестна. Если исчезновение – это вымысел, то я не знаю, как найти логику в том, чтобы не принимать все связанное с исчезновением. Здесь на лицо случай шпионажа, в частности и как вымысел.

И та же самая логика не имеет места в сцене между двумя персонажами Пола под именами Эмерсон и Пейдж Винслоу. Акт инцеста, описываемый Полом, мне показался уж слишком отвратительным, хотя он не был явен в своих деталях, и в его более ранних книгах у него были намного более явные сексуальные сцены.

Пейдж Винслоу (чтобы для нее использовать псевдоним, выбранный Полом) ярко выделяется в моей памяти из-за одного момента в моей жизни. Я видел, как одним зимним утром она вышла из магазина «Леди Монумент». Было солнечно и ясно. Все вокруг сверкало бриллиантами. На ней было длинное коричневое меховое пальто, а руки были скрыты в меховой муфте, которую она плотно прижимала к своему телу. Она вышла из магазина и пошла через снег и слякоть, чтобы сесть в ожидающий ее автомобиль. Она выглядела так, будто она была сказочной принцессой, проходящей все насквозь. Вероятно, это была самая красивая девушка, которую я когда-либо видел. И я почувствовал, как моя челюсть отвисла, когда я замер на тротуаре, наблюдая ее движение.

Ее брат, известный по рукописи как Емерсон Винслоу, остался в нашем классе и на первом году обучения в средней школе «Монумент-Хай». Я его немного знал, достаточно, чтобы поздороваться с ним, когда мы случайно встречались в коридоре. Он всегда выглядел так, как сегодня говорят: «Он крутой». Он никогда не раздражался, не суетился по мелочам, и вообще он всегда вел себя очень достойно. Сцена, в которой Пол описывал любовь между братом и сестрой, показалась мне еще отвратительней из-за того, что случилось в будущем. Девушка, которую Пол назвал Пейдж Винслоу, умерла в возрасте шестнадцать лет. Лодка, на которой она плыла, перевернулась. Это было у берегов штата Мэн. Позже в том году Эмерсон оставил школу «Монумент-Хай». Ходили слухи, что он поступил в школу особой подготовки на севере штата Вермонт. Кто-то позже рассказывал, что во время войны он добровольно призвался в армию и стал членом младшего медицинского персонала в одном из английских госпиталей. Я знаю достаточно, чтобы быть уверенным, что парень, которого Пол назвал Эмерсоном Винслоу, постригся в монахи в одном Римско-Католическом монастыре в предгорьях Смоки-Монтейн в штате Теннесси.



На моих электронных часах два - сорок три. За окном темно. Боли вернулись. Глаза просто горят.

Моментом ранее я перечитывал только что мною написанное. Если быть честным, то мне не понравилось, как это написано. В полицейских отчетах, которые я регулярно должен писать, царит бездушие. Там нужен особый словарь со специальными словами, такими как: нарушитель, преступник, ордер на арест, правомочие, заключение в тюрьму, незаконное владение, и т.д. В написании этого письма, мне нужно бы было забыть привычный язык и перейти на полностью новый словарь, не содержащий безликих казенных слов. Я пытался быть объективным, будто предоставляя доказательства в суде, где единственное впечатление, которое мне нужно произвести - лишь честность и компетентность. Получилось ли это у меня в ущерб гуманности и сострадательности, и на самом ли деле я этим обладаю?

Таким образом, этот рапорт не позволяет найти ключ к высокому почтению, с которым я всегда относился к Полу, чем так гордился сам, как и вся наша семья, которая переживала за его удачу, всегда, казалось, избегавшую его. Он ни разу не был женат, никогда не знал счастья с женой и детьми. Он никогда не пользовался привилегиями своей известности, никогда и никуда не ездил, не посещал другие страны. Он отверг дюжину выгодных контрактов и приглашений, чтобы побывать в красивейших городах Европы. Он избегал интервью, не позволял себя фотографировать, он полностью посвятил себя письму и семье - родителям, братьям и сестрам, кузенам, племянникам и племянницам. Он сохранял верность старым друзьям. Я не упомянул Пита Лагниарда, его скромного партнера по печатному бизнесу. (Пит, возможно, был единственным персонажем в повествовании, который был изображен чрезвычайно правдиво и без каких-либо вымышленных деталей, он умер от сердечного приступа в 1973 году на бейсбольном матче «Ред-Сокс» на стадионе парка Фенвей.) Пол редко покидал Монумент или Френчтаун, всегда жил один и отдавал большую часть своих сбережений (он, как мог, поддерживал своих родителей). Его единственной радостью кроме письма (если для него, конечно, это была радость), как кажется, было общение со своими племянниками и племянницами, кого он, очевидно, обожал, и кто часто приходил к нему, создав у него дома свою штаб-квартиру во Френчтауне.


Мои пальцы спотыкаются, когда я заканчиваю этот свой отчет, и печаль берет меня за горло. Мне грустно, потому что, читая рукопись, возвращается память о тех давно прошедших днях, не было счастливей которых для нас обоих. Писать о Поле и о его рукописи, это как изучать собственное отражение в зеркале – в кривом зеркале, может быть, как на каком-нибудь карнавале и в парке развлечений. Хитрое зеркало памяти, создающее трудности в том, чтобы отделить реальное от нереального.

Я верю тому, что написал об этом правду, и убежден в том, что я отделил факты от фантазии, беллетристику от действительности. Таким образом, все, что Пол описал в рукописи – это беллетристика, вымысел. Без какого-либо сомнения или догадок. И, если поверить в написанное им, то придется поверить в невозможное.


------------------------------------------------

Мой дедушка, детектив Джуль Роджет, не похож на детектива, как и не похож на дедушку. Мне всегда казалось, что у детективов, столь резко что-нибудь произносящих с киноэкрана, беспристрастные холодные глаза, а под словом «дедушка» я всегда подразумевала любезного старика с «животиком», седыми волосами и очками, неуклюже сидящими на красном носу. Мой дедушка Джуль Роджет не похож ни на один из этих образов. У него мягкий голос, почти ропот, и лишь легкие отметины седины в его железно-черных волосах, он высокого роста и очень худого сложения, без намека на малейший выступ на животе.

Он также не напоминает человека, написавшего отчет об этой с рукописи, которого, очевидно, я никогда не видела и не знала, как полицейского детектива, допрашивающего подозреваемых. И мне надо бы быть благодарной ему за его неутомимую логику, которая безлична и беспристрастна к ряду показаний и свидетельств, с которой он прошел перед моими глазами в этом своем полицейском отчете.

Повествование Пола о жизни во Френчтауне пятьдесят лет тому назад очаровало меня. Я восхищена его автобиографическим подтекстом просто потому, что я пожирала каждую частичку всего, что коснулось его жизни и того нового, что возбудило меня. Люди в повествовании, будь то его родители или его дядя Виктор, его лучший друг Пит или даже кратковременное появление моего дедушки просто пленили меня. Я даже на мгновение не могу предположить, что это всего лишь фрагмент романа, беллетристика, вымысел. Читая эту рукопись, я поняла, что Пол попал на новую территорию, в царство фантастики. Я стала горевать обо всех потерянных возможностях, потому что это, скорее всего, было последним, что он написал.

Однако, беря в расчет реакцию Мередит на содержание рукописи, ее сомнения, ее скрытые намеки, ее горестное одобрение, позволяет мне расценить рукопись, возможно, (только возможно) как автобиографическую. «А что, если…» - вопрос, который все время задавал Пол Роджет, возвращается, чтобы без конца посещать уже меня.

Закончив с рапортом моего дедушки, я с облегчением плюхнулась на диван. Исчезновение, конечно же, должно быть вымыслом. Если подумать иначе, то должно быть какое-нибудь противопоставление невозможному, как мой дед, один из наиболее рациональных людей, указал. «Как лживо безумие…» - это Шекспир, на которого постоянно ссылается профессор Варонски.


- Закончила? – немного погодя спросила Мередит, выглядывая из-за угла двери в спальню. Она занялась «брумовской» рукописью, пока я читала этот полицейский отчет.

Прижав к груди письмо моего деда, я кивнула.

- Впечатляет? – спросила она, садясь рядом со мной на диван.

- Очень, - ответила я. – Напоминает ушат холодной воды, что мне и нужно.

- Я согласна, - поддержала Мередит. - Когда я в первый раз это прочла, я сжала это так же, как ты сейчас. Так прячутся за талисман.

«Когда я в первый раз это прочла…», - черт – снова будут сомнения?

Она, очевидно, видела, как изменилось мое лицо, как мои щеки поменяли окраску, или я лишь заметила собственное удивление?

Она сказала:

- Пожалуйста, Сьюзен, еще немного потерпи меня, ладно? Позволь мне поиграть в защитника дьявола, ненадолго…

Я снова кивнула, на сей раз не доверяя собственному голосу.

- Видишь, Сьюзен, то, что твой дедушка пишет в своем рапорте, не полностью противоречит моей интерпретации этой рукописи, если на мгновение мы сможем убрать исчезновение в сторону, - она в первый раз сказала: «Мы сможем…»

- Ладно, - сказала я, продолжая внутри себя ежиться от этих слов.

- Ладно, тогда, если невидимость уберем в сторону, то я уверена, что все, что написал Пол - правда. О своей семье, о тете Розане, о его друге Пите, который был не малой частью его жизни. Ты видишь, как твой дедушка непрерывно обнажал себя в собственном отчете. Например, он видел тетю Розану так, когда Пол видел ее совсем иначе. При этом он не отрицает ее существования. Фактически, он не отрицает существования остальных людей в этой рукописи. Он лишь отрицает то, как Пол их изобразил. Кому судить, кто прав – твой дедушка или Пол? Дело в том, что персонажи в рукописи были ясно им узнаны, что выглядит совсем иначе, если рассмотрим отца и сына в «Ушибах», когда подобие Пола и его отца там были поверхностны. В ни одном из других его романов или рассказов персонажи не были столь реальны и узнаваемы, как реальные люди. Но в этой рукописи - каждый. Все имена – реальны.

Я встала, подошла к окну и выглянула в ночь. Где-то за рекой мерцали огни, вода рябилась, будто черная, тисненая кожа одной и фирменных коробок «Брум». Огни высвечивали в воздухе кружащийся в небе вертолет. Я почувствовала, как Мередит выжидает, чтобы что-то мне сказать.

- И куда же это все нас ведет, Мередит? - спросила я, поворачиваясь к ней.

- Это ведет нас к факту, что Пол Роджет написал свой самый реалистичный и автобиографичный роман. И если он писал это так, как он бы захотел, чтобы мы поверили происходящему в романе, то мы должны поверить всему из этого или ничему.

- У меня есть теория, - сказала я, не будучи уверенной, что какая-нибудь теория у меня может быть вообще. - Возможно, Пол создал такой реальный мир, чтобы читатель был вынужден поверить его вымыслу. Но это не подразумевает, что вымысел был реален, - стрелка боли воткнулась над моим левым глазом, будто старый враг, напоминающий о себе во время бессонной ночи перед главным экзаменом, или, жуткая усталость после долгой писанины.

Мередит стала рядом со мной у окна. Наши плечи соприкоснулись.

- Я никогда не устану от этого пейзажа, - сказала она. – Он всегда так изменчив, никогда не повторяется.

Приближение ночи на момент придало мне храбрости.

- Почему вы столь непреклонны, Мередит? - спросила я. - Почему вы продолжаете настаивать, что Пол написал правду? – и немного задумавшись, я сказала. - Вы, наверное, понимаете, что эта правда должна обозначать? Что, исчезновение было реальным? Пол был способен стать невидимым? Что, это он убил человека пятьдесят лет тому назад в Монументе? – и меня почти передернуло, когда я произнесла эти слова.

- Я знаю, знаю, - устало пробормотала она с сожалением и, закрыв глаза, уткнулась лбом в оконное стекло. – Это – сумасбродство, но…

Я в надежде ждала, что она скажет: «Ты права… твой дедушка прав… отложим это назавтра… давай – выключим свет и пойдем спать…» Усталость укутала мое тело, и яркое пятно боли над моим глазом начало пульсировать с еще большей силой.

Мередит резко повернулась ко мне. Ее руки были сжаты вместе.

- Еще кое-что, Сьюзен, – ее голос снова ожил. – Пожалуйста, – не ожидая ответа, она спросила: - Помнишь о том, как Пол избегал фотографов, и в рукописи его предупреждал Аделард, чтобы тот остерегался фотографий?

- Да, - неохотно подтвердила я, испытав полное отвращение к своей нетерпимости.

- Мне есть, что тебе показать, - сказала она. – А затем мы объявим конец. Я даже не попрошу тебя о каких-нибудь комментариях.

Я не сказала ничего, ожидая ее продолжения, зная, что мои протесты будут бесполезны. Кроме того, я уже «обыскала» ее квартиру, а она все продолжала быть со мной все столь же любезной, как и с того момента, когда мы в первый раз встретились.

- Я рассказывала тебе о «Кувере», о том, как Пол отказался приехать в Манхеттен, не так ли? У этого особого эпизода был эпилог. Пол внезапно стал известен, как никогда прежде. Он вызвал необычный людской интерес. Он избегал рекламы, его фотографии никогда и нигде не появлялись. Как можно было ожидать, находились люди, которые любой ценой пытались его сфотографировать. Одна женщина-фотограф с репутацией умелого папарацци получила задание тайно, незаметно снять Пола Роджета для «Литерачур-Таймс». Это был очень модный литературный журнал, знаменитый новыми сплетнями, внутренними новостями, эксклюзивным материалом. Он разорился через несколько лет, но тогда он был сильным и влиятельным изданием. «Литерачур-Таймс» послали эту женщину-фотографа в Монумент, никого не поставив в известность. Она была моей подругой. Ее звали Виржиния Блекли. Она была моей соседкой по комнате в Канзасе, но она о своей поездке мне не сообщила, ожидая, что я предупрежу Пола, как бы я и поступила. Ей потребовалась неделя, но она сумела его выследить и сделать несколько снимков, когда он вышел из дома и сел в машину.

- Есть его фотографии? Пола?... – волнение подняло мой голос на октаву выше нормального.

Она криво улыбнулась, подняв руки.

- Не спеши, Сьюзен. Дай мне закончить. Виржиния принесла их мне после того, как в «Литерачур-Таймс» их не приняли. Я хочу показывать тебе их, и ты поймешь – почему…

Она снова подошла к секретеру и открыла тот же самый ящик и, на сей раз, достала оттуда гигантский конверт. Я буквально задержала дыхание, мое сердце бешено застучало, а головная боль почти забылась. Даже нерезкий, размытый, не сфокусированный снимок Пола Роджета смог бы стать мировой сенсацией, а для меня он был бы особо бесценным.

Я отошла от окна, потому что Мередит положила конверт на кофейный столик и достала оттуда три фотографии размером восемь на десять дюймов. Они были черно-белыми, матовыми и шероховатыми, как и другие газетные фотографии. На них был капот автомобиля, парадные ступени дома, занавешенное окно на заднем плане. Фокус был на размытой человеческой фигуре, спускающейся по ступенькам и направляющейся к автомобилю.

Но подожди, Сьюзен.

Пока мои глаза смотрели на фотографии, я увидела, что фигура на первой из них появилась в полной резкости, на второй поблекла, а на третьей фотографии исчезла вообще, когда он садился в машину.

- Заметила что-нибудь особенное? – спросила Мередит.

- Конечно, - нетерпеливо ответила я, разочаровавшись в том, как изображение Пола Роджета вблизи показало его мне, а затем растворило в пустоте. – Эта женщина-фоторепортер, она… кажется, напортачила.

- Снова посмотри, как можно ближе. Видишь? Теперь все резко – машина, ступеньки, занавеска? Четкие детали, все замечательно – короткая выдержка и длиннофокусный телеобъектив.

Я взглянула, на этот раз осторожно, идя туда, куда я не хотела идти снова.

- Это - факт, Сьюзен. Виржиния – профессиональный фотограф. Она никому не доверяет свою камеру. Все, что на фотографиях – четко и ясно, кроме Пола. Его фигура на самом деле не смазана, и с фокусом все было в порядке. Его изображение – словно призрак, исчезая на одном снимке, оно появляется на другом. А сейчас он целиком на третьей фотографии…

- Он в машине, - сказала я, пытаясь удержать в норме тон голоса и собственный разум.

- Ну, есть он? – спросила Мередит. - Или исчез?

На первом снимке он действительно исчез, хотя секундами ранее он там был?


Той ночью сон был неуловим. Неугомонный шорох на тротуаре девятью этажами ниже не прекращался ни на минуту. Что это – такой сильный дождь? Каждую четверть часа шум разбивался боем колоколов того, что я называла прабабушкой современных часов. Они висели на стене в гостиной и будто бы оповещали о чьей-нибудь смерти тихую квартиру. «Не надо драматизировать, Сьюзен», - тихо бормотала я, пока ворочалась на кровати, делая углубления в подушке и сминая простынь, а затем, стараясь не двигаться, пытаясь изо всех сил уснуть. Я благодарила Бога за то, головная боль перестала о себе напоминать.

И я вдруг погрузилась в сон. Неясными картинками перед моими глазами поплыли сновидения. Я начала различать лица, проплывающие в тумане и дожде. Одно из них было лицом моего дедушки. Я пробудилась ото сна и увидела цифровые часы, на которых было три - сорок пять. Я подумала о том, что дедушка рассказывал мне о Поле, о публичной библиотеке в Монументе и почему я не упомянула об этом в разговоре с Мередит, но мысли были настолько неуправляемыми, что я снова забылась и на сей раз провалилась в глубокий, всепоглощающий сон. Когда я проснулась, то утренний свет уже фильтровался через дымчатые стекла окон, наполняя собой комнату. Откуда-то из-за реки о чем-то жалобно кричал похожий на крик лягушки гудок парохода.

На цифровых часах-будильнике уже было девять - сорок два. В девять они меня не разбудили, хотя звонок был.

Направляясь в прихожую, я прошла мимо спальни Мередит. Заглянув внутрь, я увидела постель - незанятую и не застеленную. Стоя у двери ванной, я попыталась услышать звуки в душевой. Дверь была открыта, и там никого не было. Ее не было ни на кухне, ни в гостиной. Подойдя к окну, я выглянула в серое утро, вода в реке напоминала мне осколки сланца: высокие и острые волны мерцали в дожде и тумане.


Обычно по воскресеньям мы с Мередит ходили на утреннюю мессу в церковь Святого Патрика. На обратном пути мы покупали «Таймс» и круасоны. Но сегодня она, очевидно, ушла без меня. Интересно, на что она рассердилась? Или просто сегодня ей не до меня? Ее последние слова вчера вечером вдруг зазвучали настолько нереально, что этим утром она решила, что находиться со мной в одном объеме просто невыносимо?

На кофейном столике я нашла аккуратно сложенную в стопку рукопись, поверх которой лежала записка:


«Милая моя Сьюзен:

Мне жаль. Я вела с тобой вчера далеко не самую честную игру.

И с самого начала я себя вела с тобой не честно. Дело в том, что у меня имеется оставшаяся часть рукописи, которую я не показала ни тебе, ни Джулю. Возможно, это объяснит тебе все, а, может, и ничего. В любом случае извини меня. Увидимся позже.

Мередит.»


Почти как в сказке, моя рука медленно поплыла по воздуху. Я сняла записку и посмотрела на первую страницу рукописи.


«Я сижу и пишу теперь уже во Френчтауне. Поздняя весна 1963 года, когда я…»

Я оторвала от бумаги глаза, протерла их и провалилась рыхлую массу дивана. Я подтянула к себе лежащую на столе стопку и снова начала читать - с самого начала.

Пол.

Я сижу и пишу теперь уже во Френчтауне. Поздняя весна 1963 года, когда я арендую трехкомнатную квартиру на Механик-Стрит, на последнем этаже трехэтажного дома напротив церкви Святого Джуда. Квартира, которую я снял, максимально подходит для моих нужд: здесь есть кухня, где можно готовить несложную пищу или просто что-нибудь разогреть на старой газовой плите в кастрюле, которую помню с детства еще на кухне у моей матери, спальня, где я судорожно сплю короткие ночные часы, и гостиная, где я пишу около огромного витража, на котором изображен Святой Джуд. Снаружи видны только странные фигуры, напоминающие гигантский портрет, написанный крупными мазками.

На входе в дом есть небольшое крыльцо, где иногда я могу сесть вечером, думая об окружающем меня Френчтауне. Все тот же дом, все та же церковь и все тот же Френчтаун, хотя в нем почти не осталось французов, когда-то основавших этот район. Первое поколение французских канадцев, давших имя этому району, или умерли, или доживают свои дни в закрытых жилищных проектах с ужасными названиями, такими как «Парк Заката» или «Последний Горизонт». Дети большинства из них оставили Френчтаун, хотя некоторые продолжают жить в Монументе в домах, построенных во время строительного бума в послевоенные годы. Когда многие канаки уехали из Френчтауна, то сюда приехали другие нации и народности. Сначала это были чернокожие, которые роились на улицах как муравьи, заметно ускорив темп жизни, принеся с собой джаз и блюз из гетто Бостона, Нью-Йорка и Чикаго. Затем прибыли пуэрториканцы и перемешались с чернокожими, не особо с ними ладя. Обе группы населения, наконец, приспособились друг к другу, нелегко примирившись. Теперь пуэрториканцы превосходят численностью чернокожих и канадцев вместе взятых, и наполняют воздух пряными запахами, от резкого аромата целлулоида осталась лишь тусклая память.

Не слышны больше фабричные гудки, взрывающие воздух Френчтауна. Старая пуговичная фабрика прекратила свое существование несколько лет тому назад. На ее месте было построено социальное жилье для малоимущего населения. Швейная фабрика закрылась еще сразу после войны. Ее окна были забиты досками. Ворота заржавели. Кирпичные стены стали выглядеть как старая облезлая кожа, в то время когда все обсуждали будущее программы развития города, так и не пошедшей в ход. Гребеночная фабрика теперь называется по-другому – «Монумент-Пласт», и теперь она является частью конгломерата с главным офисом в штате Нью-Йорк. На ней выпускаются всякие игрушки, расчески, цветочные горшки, скамеечки для ног, коробки, футляры и пластиковые детали для автомобилей. Она работает двадцать четыре часа в сутки. Мой брат Арманд возглавляет рабочий комитет, следящий за правами трудящихся и техникой безопасности. Этот комитет возник еще в годы Депрессии. Он живет все так же во Френчтауне, в доме, построенном в стиле ранчо, с плавательным бассейном на заднем дворе, на одной из новых улиц, созданных на месте старых муниципальных строений. Он женился на очаровательной Шейле Орсини, работающей секретаршей в одном из офисов фабрики. У них трое сыновей: Кевин, которому уже тринадцать, Денис – ему одиннадцать, и Майкл – девять, а также дочь Дебби, ей всего шесть.

Арманд заботится об отце, при этом они постоянно спорят.

Отец с неодобрением отзывается о современной пластмассе:

- Неважный материал, «липа».

- Но он безопасней, чем целлулоид, - возражает ему Арманд.

- Безопасный, но дешевый. Посмотри на целлулоидные расчески, они до сих пор у нас в доме. Они не изнашиваются и не ломаются.

- Но они иногда возгораются, - указывает Арманд.

Отец зафыркал и недовольно затих.

- Что с нами, Пол? – спросил меня позже Арманд. - Я все делаю, чтобы ему было хорошо. Так, почему мы всегда спорим? Я пытаюсь быть хорошим сыном. Христ, я следовал по его пятам, работая на фабрике…

- Возраст и время, - сказал я. – Его это сводит с ума, как видишь – не тебя и не меня.

Отец любит посидеть на балконе, хорошо укутавшись от холода. В тонком солнечном свете не достаточно тепла, чтобы прогреть его кости. Несколько раз в неделю я могу прийти к нему и посидеть рядом с ним, когда устаю от работы за пишущей машинкой. Он всегда встанет, чтобы обнять меня, когда я к нему прихожу. Его щека кажется сухой и гладкой рядом с моей, напоминая старую бумагу, которая может разрушиться от прикосновения. Его неприятности начались, когда он попал под машину на Спрус-Стрит. Его отбросило в канаву. Его раны ускорили процесс старения, как и ранний мороз, который может убить еще не увядшие цветы. Ему пришлось уволиться с фабрики. Мне все кажется, что он любил свои тяжелые дни на фабрике даже в самые трудные времена.

Несмотря на то, что я жил лишь в нескольких улицах и регулярно к нему приходил, он был несчастен, потому что я отказывался переезжать в дом к нему и к матери.

- Экономия денег, - сказал он, указывая на высокую арендную плату. – И еда – разве твоя мать так плохо готовит?

- То, что она готовит, я ем сейчас больше, чем когда-либо прежде, - возразил ему я. Мать приносит мне кастрюлями жаркое и пироги, суп и пирожные, а когда я прихожу в дом родителей, то мать выставляет на стол все, что она за день до того приготовила.

- Он – писатель, - защищала меня мать откуда-то из внутренней части дома. - Он должен быть один, когда пишет. Он не нуждается в старой курице или в старом петухе, таких как мы, чтобы они постоянно тревожили его…

Мои сестры близнецы Ивона и Иветта, постоянно навещают родителей, хотя живут они в сорока пяти минутах езды на машине. Иветта – в Гарднере в нескольких милях отсюда, а Ивона – в Ворчестере. Когда они приходят, тот тут же начинают возиться на кухне вместе с матерью. Они нежны с отцом, и их нежность незаметна, как будто они ему приходятся не дочерями, а матерями. Вопреки фантазиям матери, одевающей их в детстве в одинаковые платья, Ивона и Иветта, когда выросли, стали одеваться по-разному. Ивона любит скромную одежду и ненавязчивые цвета, а Иветта – та наоборот – яркие оттенки и высокие каблуки. Как-то в лучах вечернего солнца она чем-то напомнила мне Розану, и мое сердце екнуло. Когда Иветта и Ивона собираются вместе, то весь дом наполнялся смехом и тихими разговорами о детях, о рецептах блюд, о стилях причесок и о магазинах, и все это полно веселья, счастья и света. У каждой по трое детей: два сына и дочь, словно их близнецская идентичность не изменилась, несмотря на прошедшие годы. Старшего сына Ивоны зовут Брайан, ему - одиннадцать, дочери Донне - десять, а младшему Тимоти только стукнуло восемь. У Иветты же Ричарду – десять, Лауре – девять, а Бернарду – шесть.

Роз уехала, она самая молодая, яркая и красивая из нас. Она с медалью окончила Фенвейский Женский Католический колледж в Бостоне, а затем получила юридическую степень в Бостонском Университете и начала работать вместе с мужем, Гарри Баррингером из Албани, специализируясь на общем законе. Ее муж еврей. Он интеллектуал, занимающийся политикой – однажды он чуть не стал депутатом штата от Демократов, но Либералы тогда победили незначительным перевесом в голосах – их позиции не совпадали с выдвигаемой им программой. Пока он ухаживал за ней, Роз приняла иудаизм. Они обвенчались в синагоге Эммануила в Албани. Гарри родился в Албани, где они и продолжают жить вдвоем. Меня что-то сильно озадачивало, когда отец рыдал сидя на веранде. Он оплакивал Роз. Слезы струйками катились по его щекам. Была ли на это какая-нибудь очевидная причина? Но свадьба Роз уж точно разбила сердце матери, поскольку она многое делала по дому. Отец и мать никогда не обсуждают переход Роз в иудаизм. Каждое воскресенье они ходят на мессу, никогда не пропускают ни одного из католических праздников и обрядов, и каждую первую субботу каждого месяца приходят на исповедь, хотя мне трудно вообразить те грехи, в которых они каются.

Я давно уже не хожу на исповедь и на мессу. Родители не сомневаются в том, что я остался католиком, также как и в том, что и Роз тоже. Иногда вечером я могу придти в «Сент-Джуд» и помолиться, когда уже темно. Как-то Сестра Анжела сказала, что одним из самых страшных грехов является отчаяние. Я молюсь о матери и отце, и каждом члене нашей большой семьи, и еще о тете Розане, где бы она не была, и том, чтобы мои молитвы были услышаны господом, притом, что я избегаю исповеди.

По праздникам семья всегда собирается вместе, и хотя Роз и перешла в иудаизм, она продолжает соблюдать и католические праздники. Они вместе с Гарри всегда щедры на подарки в Святки, и никогда не пропускают воскресный обед после пасхи. Мать больше не жарит пасхальную ветчину, она запекает индейку по всем правилам. Первый раз, когда душным пасхальным утром я вошел в дом, охваченный ароматом индейки, то я обнял мать и расцеловал ее в щеку, и тогда она отмахнулась от меня, примерно так же, как это было в детстве, когда она отгоняла нас от своей кровати. Мать даже перестала спрашивать Роз, когда же у нее появятся дети.

О, эти дети.

И вот мы подошли к детям, с ними у меня связано гораздо больше, чем с кем-нибудь еще. Они часто приходят ко мне в дом, особенно сыновья и дочери Арманда, проживающие во Френчтауне. Я обычно их вижу, когда у них есть время после школы, или на выходные. Дети Иветты и Ивоны обычно ко мне заходят, когда их матери приезжают во Френчтаун. Они не упускают возможности провести здесь часть летних каникул. Главной достопримечательностью является бассейн Арманда.

С детьми у меня немало дел. Приходя ко мне, племянницы тут же берутся за любую работу по дому. Они моют пол и посуду, вытирают пыль со шкафов книжных полок. Племянники же тут же направляются за покупками (главным образом они покупают булочки, пирожные и конфеты, что позже сами же и съедают), отправляют мои письма и рукописи в ближайшем почтовом отделении. Я изо всех сил стараюсь заплатить им, пытаюсь чем только можно заинтересовать их, держу целые полки книг и игр для детей разного возраста. У меня есть полное собрание записей Элвиса Пресли, что постоянно слушают старшие сыновья Арманда Кевин и Денис.

Я выгляжу иногда как предатель, будто бы использую детей для своих собственных целей. Но за этим есть что-то еще. Я до сих пол не женат, и своих детей у меня нет, и, кроме того, я нуждаюсь в одиночестве, чтобы можно было писать, чтобы слова танцевали на бумаге и пели – эта квартира гарантирует мне одиночество. Этажом ниже живет одна пожилая пара по фамилии Контуар, об их присутствии я знаю лишь, когда они выкручивают до отказа регулятор громкости телевизора. Когда ко мне приходят племянники, то в мой дом они приносят с собой цвет, звук и бунт. Они оккупируют все пространство и начинают что-нибудь делать. Девочки экспериментируют на кухне, придумывая новые блюда, перепробовав все из поваренных книг, которые я когда-то мог купить в букинистическом магазине. У нас бывают продолжительные прогулки, хотя я по возможности избегаю кладбища Святого Джуда, и не могу сходить с ними на луга, потому что там, где раньше были деревья и трава, сейчас отстроена большая торговая зона, а Мокасинские Пруды превращены в парк водных развлечений, где краски уже не переливаются как когда-то из зеленого в красный.

Я провожу с детьми немало времени, внимательно изучая их и не прекращая свой поиск. Я делаю это тщательно, тайно, как бы невзначай, но я знаю, что ищу. Я пристально рассматриваю их, начиная со дня их рождения.

Я все время учусь любить их. Я переживаю за болезненную застенчивость Дебби, особенно когда она оказывается за спиной у всех, нахально добивающихся своего. Я необычно горд за Майкла, когда тот получил первое место на конкурсе сочинений в школе, мастерски описав Гетисбургскую Битву, дополнив все это панорамой с миниатюрными солдатами и пушками, которых он вырезал и клеил из бумаги всю зиму. Лаура настолько красива и хрупка, что мне хочется стать рыцарем на белом коне, чтобы защищать ее от всех бед, от бандитов и хулиганов, с которыми она неизбежно будет сталкиваться.

Эхо Розаны отозвалось и в новом поколении. Так же, как моя сестра Ивона любит яркие и вызывающие цвета, так же легка в общении с мальчиками Донна, храня для меня и другие сюрпризы Розаны. Где-то есть старые фотографии Розаны в детстве, где она так похожа на Донну в этом возрасте за исключением того, что черты Донны гораздо тоньше, будто кровь, текущая по венам Морё, с появлением на свет нового поколения очистилась. Иногда у чуть ли не слезы выступают у меня на глазах, когда я смотрю на Донну.

Никто и знать не может, как сильно я любил Розану. Это была бесполезная любовь, потому что Розана исчезла от моей жизни, как и из жизни семьи. Она больше не писала писем, не посылала открыток и не появлялась на праздники. Время уходило, и вместе с ним моя тоска о ней тускла и теряла свою силу. Но иногда вдруг бывают моменты, когда Донна входит в комнату, или случайно мною увиденная на улице женщина в проблеске вечернего света напоминает мне ее своей походкой или развеянной ветром прической – и тогда моя старая мука возвращается.


Я внимательно изучал детей, постоянно искал ключ, сигнал, но никаких признаков исчезновения ни в ком из них не наблюдалось.


Это было однажды летом. У Кевина выступила сыпь. Он был весь в отца – крепкий, широкоплечий, с большими и сильными руками, которые в прежние времена идеально подошли бы для работы где-нибудь на фабрике. Сыпь стремительно развивалась, когда мы все шли по улицам Френчтауна на Мокасинские пруды за черникой, которой там было в изобилии. Маленькими прыщиками покрывались руки и грудь, и мелкие складки кожи Кевина, показалось, начали светиться. Я был заворожен этим необычным свечением, мой пульс заметно участился. Было ли это признаком исчезновения? Я рассматривал его плоть, будто препарат в лаборатории, пытаясь быть объективным, но я не был способен отрицать, что в моих венах кровь чуть ли не закипела, а пульсация в висках стала невыносимой. Впоследствии, когда Кевин побывал у врача, то стало ясно, что это лишь аллергическая реакция. И все же я осознавал до конца, что Кевин не был тем исчезателем, которого я искал. Ни один из этих детей им не был.

Откуда я мог это знать?

Не было ясно, откуда, но я знал. Дядя Аделард говорил, что что-то в крови потянуло его обратно во Френчтаун, когда стало ясно, что я готов к исчезновению – зов не поддавался сомнению. И этой весной, сидя у себя в квартире на третьем этаже, я почувствовал этот зов. Иногда я пробуждался среди ночи, будто в ответ на отдаленный голос, который взывал в мольбе средь темноты. А в другой раз, осознание чего-то нового начинало будоражить мое воображение. Это напоминало вычеркнутые из памяти давно прошедшие события, которые нельзя было вспомнить, как бы ты не старался. Подолгу ворочаясь в постели, я не мог уснуть. Я знал, что следующий исчезатель дает о себе знать, что он уже ходит где-то по улице – исчезатель нового поколения.

Но где? Я не знал. Но я знал, что где-нибудь на нашей планете он существует.


---------------------------------

Однажды ко мне в дверь постучала моя сестра Роз. Я был удивлен, увидев ее в прихожей с чемоданами. Увидев меня, она нахмурилась и спросила: «Можешь на день-другой принять гостя? Я могу спать на кушетке…»

Когда она вошла в кухню, то выглядела усталой и разбитой.

- Мне нужно было уехать, - сказала она. - И я поняла, что мне больше некуда приехать, кроме как сюда – во Френчтаун. Но мне не хотелось беспокоить Ма и Па и заставлять их волноваться. Вчера вечером я ночевала в мотеле. Но подумала, что может быть, на пару дней остановлюсь у тебя.

- Все, что у меня есть - твое, - сказал я. - Я предпочитаю кушетку, все равно сплю плохо.

Я ее ни о чем не спрашивал. Казалось, что она была на грани отчаяния. Слегка коснувшись ее плеча, я поцеловал ее в нос. Она подняла руку и погладила мою щеку.

- Старый добрый Пол, - сказала она. – На тебя всегда можно положиться.

Моя младшая сестра. Она давно уже стала взрослой женщиной во всей своей красе, при этом оставшись моей младшей сестрой. Она обеспокоена своим весом:

- Я ем очень осторожно, потому что все идет мне только во вред, а вообще, еще недавно, я была страшной обжорой.

Она надолго заняла ванну, затем переоделась в другое платье и в изношенный, растянутый синий свитер.

- Я проголодалась, - объявила она. – Хочу чего-нибудь отвратительного, вроде пиццы…

Пиццерия заняла помещение бывшей «Аптеки Лакира», и я заказал большой картон самой лучшей пиццы, которую мы с Роз быстро проглотили, а обилии запивая пивом.

- Вкусная еда - страшная месть, - сказала Роз.

Наконец, когда, скрестив ноги, я сидел на полу, а Роз, сутулясь на кушетке, дожевывала последние остатки пиццы, она начала говорить.

- Проблема с детьми. Это так просто и легко, и так сложно и тяжело. Я хочу детей, а Гарри – нет, - она вздохнула и стерла со щеки остатки томатного соуса, а затем, глядя на меня, нахмурилась, сделав мрачное лицо. – Я не просто хочу детей, Пол, они нужны мне. Не надо полный дом детей, одного для начала. Но он не хочет и слышать, говорит, что не хочет, чтобы дети вошли в этот ужасный мир. Глупости, говорю я. И у нас борьба. Мы спорим. Я пытаюсь соблазнить его. Он холодеет, и это разрушило нашу сексуальную жизнь. Черт, это разрушило всю нашу жизнь.

- Возможно, со временем все изменится, - сказал я. - Тоска по бессмертию. По истинному бессмертию, Роз. Ребенок – он для того, чтобы нести в будущее твою кровь, твои гены… возможно, он сумеет это понять...

Не стоит заключать пари, - сказала она. - Когда с кем-то долго живешь, то познаешь его до конца. Я знаю Гарри. И это доводит до отчаяния, до полного уныния. Он никогда не изменится.

Она несчастно откинула прядь волос со лба. Морщинками на ее лбу было выписано горе.

- Во всем остальном он любезен и внимателен, он - любящий и заботливый муж. И, послушай, я, конечно же, не совершенство. Я продолжаю толстеть. У меня не легкий характер. Я отнюдь не совершенная жена и соседка по комнате…

- Ты совершенна в моих книгах, - сказал я.

- Да, нет же, - возразила она, ее голос стал острее, что еще больше утяжелило мою печаль. – Вообще-то, если подумать о детях, то здесь есть доля иронии… и патетики…

Мое сердце дрогнуло. И на то были какие-то причины. В ее словах было нечто тревожащее меня.

Подо мною содрогнулся пол. Как обычно, пожилая пара этажом ниже вывернула до отказа регулятор громкости телевизора, время от времени гром литавр заглушал оркестр. Приглушенный смех просачивался через тонкий пол.

Мне показалось, что у меня дежавю, будто бы раньше мы уже об этом говорили, также сидя в тех же позах, она - на кушетке, а я - на полу. И я уже почти знал то, что она скажет дальше, но не до конца осознавая это.

- Ты помнишь, когда я получила Медаль? Это было лето между вторым и третьим курсом университета? В то лето я не приезжала домой? Я поехала в штат Мэн, как младший адвокат в летний лагерь для девушек? Помнишь?

- Да, но как-то неопределенно. В то лето я начал писать «Ушибы в Раю», тогда реальный мир Френчтауна и всей нашей семьи отступил на задний план.

- Наверное, ты не помнишь, что той весной я не приехала даже на пасху, иначе Ма и Па обязательно позвали бы тебя на праздник. К тому же, в тот год она была очень рано…

Я не сказал ничего. Я смотрел куда-то мимо нее, рассматривая вылинявшие цветы на обоях, ожидая того, что она рано или поздно собиралась мне сказать.

- Что бы тогда ни было - я забеременела. Это было сумасбродство, – в ее голосе проступил оттенок страха, будто она говорила не о себе, а о ком-то еще. – Как-то раз моя драгоценная девственность, которую я так берегла, наконец, закончилась. Я долго сопротивлялась парням, которые ко мне приставали, и даже как-то воспользовалась приемами дзюдо, которым занималась в детстве. Я била по рукам, лапающим меня во время танцев на вечеринках. Но мимолетные дешевые чувства – это одно, с этим я справлялась. Что оказалось мне не под силу, так это противостоять одному великолепному красавцу из Бостонского Колледжа. Трудно было справиться с этим зрелым и ярким «Весь Этот Мир - Мой». Я была пленена им. Он вскружил мне голову. Я перестала замечать остальных. Он был звездою баскетбола. Шесть и три [6 футов и 3 дюйма (примерно 189 см.)]. Кажется, я доставала затылком лишь до его соска…

Она смотрела прямо мне в глаза:

- Это тебя оскорбляет, Пол? Ты разочарован своей младшей сестрой? Теперь не будешь любить меня как прежде?

- Не смеши меня, - сказал я.

- Но ты выглядишь… как-то грустно.

- Грустно, потому что тогда я не осознал, что с тобой произошло. Меня иногда пугало, когда я думал о том, как семья может быть близка, и как порою далека. У каждого друг от друга могут быть тайны.

А как моя глубокая и темная тайна?

- Ладно, самое удивительное в том, Пол, что я хранила эту тайну все эти годы. Никто об этом не знал, и никто не знает об этом даже теперь, ни дома, здесь во Френчтауне – никто, кроме двух моих лучших школьных подруг. Я бы без них пропала…

- А что тот парень?

- Он об этом так и не узнал. Я никогда ему этого не говорила. Когда через три месяца у меня уже не было сомнений, то он уже был занят другой. А что я? Я была рада, что его больше со мной нет. Пяти, шести недель рвоты каждое утро в туалете общежития было вполне достаточно, чтобы сказать этому роману «прощай, моя любовь»…

- И что же ты сделала? – спросил я, уже зная ответ.

- Я могла забеременеть, но это не значило, что я не была все той еще хорошей католической девушкой. Я знала, что мне нужен был тот ребенок. О, конечно, хорошо известны истории о тайных абортах, производимых на Юге Бостона – это не для каждого фильма ужасов. Но я не смогла бы заплатить такую цену. Даже и минуты я не думала об аборте. Лишить жизни ребенка, который вырос в тебе? Для меня это… вообще…

- И так ты родила.

Исчезатель. Здесь где-то в этом мире, на сей раз это он.

- Это было нелегко, - сказала она, выпуская воздух из уголков рта, внезапно став при этом маленькой девочкой. – С этим что-то нужно было делать. Моя соседка по комнате, девушка по имени Нетти, и моя лучшая подруга Энни, в колледже. Я не знаю, что бы без них я делала. И монахиня. Сестра Анунсиата. Золотое сердце. Не то, чтобы персик, чтобы поднять брови от потрясения. Но она была чудом – маленькая, сложением похожая на пожарный гидрант. Она заботилась обо всем, даже обо мне…

Бесконечные, непрерывные повторы все тех же фраз. Поток жизни и переживаний. Я подумал о Розане и о ее поездке в Канаду, когда она родила мертвого ребенка в маленьком селе. А теперь другое время и место. И еще один младенец, пришедший в мир. Мой исчезатель.

- И вот тем летом я поехала в штат Мэн, но не в лагерь и не как адвокат. Я прибыла в женский монастырь Сестер Милосердия, давших обет молчания. Посылала домой открытки…

Я набрала лишний вес, что было невероятно. Не думала, что когда-нибудь снова похудею. Возможно, у меня до сих пор остатки лишнего веса, это как кара о содеянном. Ребенок появился в конце августа. Неделей раньше, чем положено, за что я благодарна Господу. В сентябре я смогла вернуться к занятьям, после короткого визита домой. Ирония в том, что Ма и Па думали, что я выглядела потрясающе. Они всегда измеряли здоровье запасом веса. В свое время толстые младенцы были верхом достижения. Вот я и была толстой и здоровой дочерью.

Мне было нелегко не задать тот самый вопрос, который возник у меня с самого начала ее рассказа, но я продолжал молчать, я ждал, что она все расскажет сама, выдержки и терпения мне хватало всегда.

- Что же тот ребенок, Пол, то я его потеряла…

- Потеряла? – ее ребенок не выжил? Он умер где-то в стенах монастыря в штате Мэн?

- Он потерян для меня, Пол…

- Он жив?

- Да, хотя больше я его не видела. И это так ужасно. Никогда прежде я об это ни с кем не говорила, даже с Нетти и Энни. Когда я вернулась, то медаль, которую я получила, отодвинула в сторону все остальное. Нетти полюбила парня из Харвуда, и мы уже редко виделись после того. Мы уже жили в разных комнатах, и у нас были разные соседи. Энни занялась изобразительным искусством и следующие два семестра уже училась во Флоренции.

Какое-то время мы сидели молча.

- Такая ужасная тайна, - она подняла лицо на потолок, вытянула руки над головой и свободно вздохнула. – Я – свободна, впервые за все эти годы. Я никому еще этого не говорила, Пол. Это – как исповедь, как вдвоем с врачом за сто долларов. Внезапно я почувствовала себя лучше. Все тот еще избыток веса, но уже легче, будто я похудела на пятьдесят фунтов, - она смотрела прямо мне в лицо обеспокоено и вместе с тем нежно. – Спасибо, Пол. Мне так не хотелось обременять тебя, но все равно спасибо.

Среди ночи, я лежал с открытыми глазами. Я не мог спать, размышляя о ее сыне: сколько ему сейчас? Двенадцать, тринадцать? Так или иначе, я знал, что это был его зов. Я слышал приглушенные шаги и шорох линолеума на кухне и видел ее очертания в белом фланелевом халате в дверях. Она подошла ко мне и стала на колени перед моей кроватью. В тусклом свете луны, заливающим комнату, я увидел ее блестящие от слез щеки. Она плакала.

- Я отдала его, Пол. Это единственный ребенок, который вероятно у меня когда-либо будет.

Я подтянул ее к себе и положил руки ей на плечи. Она тихо рыдала, тяжело засасывая воздух, когда ее лицо утонуло в моей груди.

- Бедный мой потерянный мальчик, - безутешно шептала она.

- Может, он и не потерян, - обнадеживающе сказал я.

- Ты о чем?

- Твой сын, он – жив, где-нибудь, в этом мире… - и презрел себя за то, что захотел сказать дальше. – Ты ненавидишь себя за то, что оставила его на произвол судьбы. Возможно, ты смогла бы найти его, увидеть…

Я почувствовал, как она напряглась, оттолкнувшись от меня.

- Я не позволяю себе даже об этом думать, Пол. Но я знаю, что все отдам за то, чтобы его вернуть.

- Сколько ему теперь – двенадцать, тринадцать?

- В ближайший август ему будет тринадцать. Двадцать первого числа. Интересно, он низкий или высокий? Его отец был высоким, звездой баскетбола, красавцем. Надеюсь, что он такой же высокий, как и отец, а не низкий и коренастый, как я…

- Ты - не коренастая…

Она невыразительно улыбнулась. Пятнами щеки все еще блестели от слез.

- Добрый старый Пол, - она откинула волосы за спину. - Нет. Я никогда не смогу его увидеть. Я дала слово, и даже не знаю, где бы это можно было сделать.

- Он родился… где, ты говоришь, в штате Мэн?

- Он родился в больнице «Бангор». Но тот женский монастырь находится в предместье маленького городка, который называется Ремзи. Серые постройки из потемневшего камня на протяжении всего огороженного места. Часть женского монастыря была отведена для монахинь, давших обет молчания. Они никогда не выходят за пределы этой части монастыря, разве что на ежедневную мессу и вечернюю молитву. Сестра Анунсиата и еще несколько монахинь занимались хозяйственными работами, приготовлением пищи и уборкой.

Ремзи. Сестры Милосердия. Еще что-нибудь?

- Господь, как они были добры ко мне, - продолжила Роз. – Преподобная Сестра Анунсиата с ее синими глазами, переполненными доброжелательности и надежды. Она была моей приятельницей. Не волнуйся, сказала она мне в день, когда я уезжала, мы нашли для него хорошим дом.

Она встала на ноги. Слез уже не было.

- Спасибо за доброе плечо, в которое можно было выплакаться.

Обняв меня, она поцеловала меня в щеку. Она остановилась в дверях. Ее белый ночной халат гладко укутывал ее тело. Она обернулась и пожелала мне спокойной ночи.

Позже, лежа на старой кушетке, я все никак не мог погрузиться в приятное забвение сна. Осознание того, что исчезатель существует, не давало мне покоя. И, возможно, уже теперь он ожидает моего визита. Я почувствовал сигналы приближения исчезновения - остановка дыхания, обозначающая паузу. Я пытался с этим бороться, но избежать его своими силами было бесполезно. Дальше последовала вспышка боли…

Мне так и не удалось решить проблему воздержания от исчезновения. Проиграл я и на этот раз. По крайней мере, я был благодарен Роз, которая уже спала в другой комнате и не видела того, как мое тело становится ничем перед ее глазами.


Это об исчезновении:

Оно полностью меняет взгляд на мир, на лица и на их присутствие.

Сначала, пока исчезновение было контролируемым, то я мог вызвать его, поддаться или избежать его. Но со временем оно стало приходить само, без предупреждения.

Однажды, когда на обеде в ресторане «Андре», в честь сорокалетнего юбилея Арманда, я почувствовал неизбежное приближение исчезновения. Уже был произнесен очередной тост, и мы подняли наши стаканы с шампанским. Я был вынужден немедленно опустить стакан и извиниться. Спотыкаясь среди столов и поглощая вспышку боли, я несся в мужской туалет. Уже внутри я мельком увидел в зеркале отражение исчезающих частей своего тела. Охваченный холодом, я помчался в одну из кабинок и захлопнул за собой дверь, задвинув задвижку шпингалета. И уже в этот момент я не видел собственной руки – задвижка двигалась сама. Сердце билось изо всех сил. Тело вспотело, притом, что я не видел ни тела, ни капель пота. Меня поразило, как мне удалось скрыться и по какой такой счастливой случайности. И всю свою жизнь, я больше всего опасался исчезновения в присутствии свидетелей.

Я боялся болезней и того, что придется без сознания оказаться на операционном столе или просто в больнице, когда рядом не будет места, чтобы укрыться при внезапном исчезновении. Квартира, которую я снял, стала тем местом, где я мог скрыться. Но как-то раз я почувствовал резкую боль в кишечнике. Я закрылся в квартире, укутался в постели и, стиснув зубы, терпел боль, опасаясь того, что лопнет воспаленный аппендикс, или наступит какое-нибудь внутреннее кровоизлияние. Я мерил температуру, которая не опускалась ниже сорока. Меня лихорадило и знобило. Боли в животе становились невыносимыми. Я смотрел на себя в зеркало, висящее в спальне, и снова говорил себе: «Ни за что не пойду в больницу». Это продолжалось целых три недели. Наконец боли начали угасать, становясь отдаленным эхом прежних. Температура начала опускаться, приближаясь к нормальной. Позже я всегда оставался внимательным к себе: тепло одевался, чтобы меня не знобило, каждый день пил фруктовые соки, следил за собственным весом, совершал небольшие прогулки, старался много не есть и не злоупотреблять крепкими напитками.

С годами исчезновение начало сказываться и по-другому. Я начал слабеть, стал хуже ходить. Организм начал истощаться, пропал аппетит, и без объяснимой причины появилась вялость. Усталость не проходила неделю-другую. Я уже не мог сидеть за пишущей машинкой. Я по нескольку дней не поднимался из постели, вместе с тем пытаясь что-то писать карандашом на бумаге, что не приносило результатов. Писать я мог только сидя за пишущей машинкой – за старым добрым «Эл. Си. Смитом», когда пальцы быстро стучат по потертым клавишам, оставляя на бумаге слова, быстро выскакивающие из моего мозга.


-----------------------------------------------

В последний раз дядя Аделард вернулся во Френчтаун осенью за несколько месяцев до собственной смерти. Меня потрясло, как его истощило за эти годы, и что с ним сделало исчезновение. Он исхудал. Иссушенная кожа на его лице плотно обтянула скулы, глаза глубоко утонули в своих орбитах.

«Каждый раз, как наступает исчезновение, оно забирает у меня все больше и больше сил. Уже нет вспышек боли и паузы, но раз за разом меня становится все меньше и меньше. Оно постепенно съедает меня, Пол».

Глядя на него, я осознавал свое собственное будущее.

В последний его визит мы уже не гуляли по улицам Френчтауна. Прохладными вечерами мы сидели на нашем крыльце, одевшись в толстые свитеры, попивая пиво, иногда ни о чем не говоря – просто молча общаясь. Я обратил внимание на иронию, заключавшуюся в том, что исчезновение заставило его блуждать где-то далеко, в то время как я должен был прятаться здесь во Френчтауне.

- Почему ты остался здесь, Пол? - спросил он.

Не было ясно?

- Потому что здесь, во Френчтауне, дядя, у меня есть некоторый контроль над непредсказуемым исчезновением. Здесь я себя чувствую в безопасности. Если я случайно почувствовал, что неожиданно нагрянет исчезновение, то, как правило, я недалеко от дома, - и далее добавил. – В общем-то, исчезновение сделало меня писателем. Мне всегда хотелось увидеть мир, я завидовал вам и вашему бродяжничеству, но я обнаружил, что мне не надо уезжать из Френчтауна, чтобы писать. Я мечтал об известности и благосостоянии, о том, чтобы толпа приветствовала меня, когда мой поезд будет въезжать в большие города, и красивые женщины будут бросаться на меня. Но я понял, что писать – это замечательно само по себе, и что известность не имеет никакого отношения к ликующей толпе на перроне и к преследованиям поклонниц… - и сделал паузу. – А вы, дядя, тоже к чему-нибудь пришли, как и я здесь?

- У меня, Пол, все совсем по-другому, потому что исчезновение принесло мне совсем иной опыт. Это было…

На противоположной стороне улицы в церкви репетировал хор, что вечером было вполне обычно. Слабые голоса переливались в огромный смысл.

- Что это было? - спросил я, мой голос мерк в тишине, в предчувствии последней возможности говорить о деталях исчезновения.

- В те дни, исчезновение износило меня, когда в былые времена оно увлекало меня: я давал команду своему телу, мог управлять своими ощущениями, совершать поступки, не свойственные моему характеру и природе. Могли свершиться самые необузданные желания. Меня сводили с ума открывающиеся возможности. И, более того, я стремился ими воспользоваться. И иногда я этим пользовался – в магазинах… однажды, в темноте, ночью. Я разбивал окно и врывался в магазин, или просто входил туда раньше, чем его хозяин уходил и закрывал за собой дверь. Я видел, где он прячет деньги, если он не уносил их с собой в банк на ночной депозит. Мне уже были известны все потайные места, куда бы он мог их спрятать – куда-нибудь в коробки от сигарет или за бутылки на полке, под вкладыш выдвижного ящика. И однажды ночью я ограбил десять магазинов маленького городка в Огайо. Не знаю, что на меня тогда напало – какая страсть? Уже позже, сидя у себя в комнате, я подсчитывал деньги. Почти двенадцать тысяч долларов в мелких купюрах. Считая деньги, я смеялся, в то время как жар исчезновения был все еще со мной. Но на следующее утро я в панике посмотрел на все эти деньги и отнес их обратно, в некоторых магазинах положив их на место. Это грех, Пол - то, как я брал деньги, и как это меня веселило. Мне нужно было вернуть их обратно. Возможно, это и есть реальная цена исчезновения. Оно не годится для удовольствия.

Я продолжал молчать, слушая его, я был поражен. Он говорил настолько искренне, и я боялся, что он может остановиться, если как-то я это прокомментирую.

- И женщины. С ними оказалось еще хуже, чем я мог предположить. Я никогда не был бабником, я чувствовал себя с ними неуклюже и застенчиво. Я не мог смотреть им в глаза. Исчезновение ни разу не помогло. Оно помогало лишь подглядывать за ними или просто близко подойти за мгновение до того, как они почувствуют меня. Однажды ночью, в одной из гостиниц Северной Дакоты я блуждал по коридорам где-то после полуночи. Мне очень хотелось женщину. Исчезновение не заставило себя долго ждать. Я нашел не запертую на ключ дверь и увидел женщину, снявшую на ночь комнату. Она была молодой и красивой. Я проскользнул в ее комнату, найдя ее спящей в нижнем белье без одеяла. Ночь была теплой. Я остановился возле ее кровати, подошел ближе, чтобы нежно и легко коснуться плеча. Она застонала, заворочалась во сне, зашевелилась, что еще сильнее разожгло мои чувства. Я начал гладить ее. Понимаешь, Пол, о чем я говорю? Я гладил ее. Ее глаза открылись, и я убрал руку. Она закричала. Никогда раньше я не слышал такого крика, такого ужаса в голосе. Она закричала снова и снова. Она смотрела на меня. Не на меня, а на место, где я стоял. Она почувствовала меня, ощутила. А я был почти растоптан. Я отскочил к стене. Она долго не прекращала безутешно кричать, и я мог остаться там и смотреть на нее. А она все кричала, повторяя: «Что-то коснулось меня…, что-то коснулось меня…» Стоя на коленях в углу в комнаты я осознавал, что со мной сделало исчезновение. Я стал монстром.

Но мне уже это было известно.

Со мной стало то же самое.


На протяжении всех этих лет с момента начала присутствия в моей жизни дяди Аделарда мы вдвоем с ним разделяли исчезновение, и лишь однажды мы говорили о дяде Винсенте, который приходился ему родным братом, также как и мне Бернард, который был его племянником. Беседа произошла перед похоронами Бернарда.

Аделард появился, как обычно, без предварительного предупреждения, будто выйдя из исчезновения на ступеньках дома моего дедушки на второй день после смерти Бернарда. В те дни поминки проходили в течение трех дней и трех ночей после смерти покойного. Все эти дни в доме было многолюдно и шумно, на печи всегда был горячий кофе, запах еды перемешивался с болезненно-приятным ароматом цветов. Гроб с телом Бернарда был установлен в комнате. Окна были зашторены. Букет белых гвоздик у входной двери объявлял о смерти в нашей семье.

Я не мог видеть Бернарда в гробу. Его красота была теперь вощеной и безжизненной, четки из церкви были сжаты в его бледных руках. Но я остановился у гроба, чтобы снова стать на колени и помолиться, даже притом, что в моих словах была пустота и бессмысленность.

Как оказалось матери хватило воли быть самой сильной в семье, она продолжала убирать, топить печь, встречать всех своих сестер и соседок, приносивших к нам в дом дымящиеся блюда для стола, бутерброды и печенье. Отца одолевала печаль. Он подолгу стоял у гроба, не произнося ни слова. Его глаза выглядели как разбитые стеклянные шары. Мой брат Арманд и сестры-близнецы ходили, опустив глаза и говоря что-нибудь односложно и безлико. Для них смерть Бернарда была тяжелой утратой. Для меня самого осознание этой потери сопровождалось еще и чувством вины, будто бы я сам был повинен в его кончине.


Теперь позвольте мне рассказать о том, о чем я молчал годами, нося в себе всю эту боль.

Я убил Рудольфа Туберта.

Я вознес над его телом нож, а затем многократно нанес ему удар за ударом.

Эта сцена ярко стоит перед моими глазами, как будто это произошло только что.


Я стоял с ножом в руке, и Рудольф Туберт это видел.

Но что он видел на самом деле?

Висящий в воздухе нож. Чудо или волшебство - то, чего, конечно же, не бывает вообще.

Забыв о том, что я исчез, я взял нож со стойки и развернулся, представ перед ним. Увидев, как он смотрит прямо на меня, я тут же понял, что совершил ошибку. Дядя Аделард предупреждал меня, что, как только я исчезаю, то все, что после этого оказывается у меня в руках, остается видимым и перемещающимся по воздуху. Я взвешивал свой следующий шаг. Я знал, что было необходимо расправиться с ним, отомстить за отца, рабочих, тетю Розану, Бернарда и сотню мальчишек Френчтауна, вовлеченных в его игры. Хотел ли я его убить? Смогу ли я дать на это верный ответ после всех этих лет? Возможно, даже и хотел, но может ли желание диктовать поступки?

Во всяком случае, он увидел нож.

Я тоже видел, как нож поплыл по воздуху со стойки. Он был в моей невидимой, правой руке.

Рудольф Туберт уставился на нож. Это был даже больше, чем взгляд. Его глаза почти вывалились из орбит. И в этот момент он начал вставать со стула, обеими руками, лежащими на столе, отталкиваясь прочь. Его глаза были прикованы к ножу.

Его взгляд заметался. Он энергично крутил головой, оборачиваясь на дверь и снова возвращаясь к ножу. Он оторвал одну руку от стола и протер глаза. Я знал, что двигаться нужно быстро, пытаясь обмануть его, используя каждую его оглядку на дверь. Не убить его уже было невозможно. Кажется, он понял мои намерения, даже не зная обо мне.

Но я был недостаточно быстр.

Его глаза были на мне. Он руками закрывал лицо, но в щели между пальцами я видел его глаз, прикованный все к тому же ножу.

«Иисус», - сказал он, все еще зевающим ртом. Он повернулся к столу, будто загипнотизированный ножом.

Я засмеялся.

Это был не совсем смех, это было хихиканье, хихиканье восхищения и триумфа. Я наслаждался не только видом Рудольфа Туберта, вспотевшего от страха, но и от понимания того, что мой смех также усиливает его дальнейший ужас.

Его глаза оставили нож и поднялись на источник звука моего хихиканья, и он начал несвязно лепетать, его тело начало извиваться, а из открывающегося рта начали доноситься странные звуки, похожие на крик о помощи или вообще лишенные здравого смысла. И вдруг он затих. Он стоял тихо и неподвижно, будто парализованный.

И тут вдруг произошло непредвиденное. Он схватил меня за ворот куртки, и мне было уже не вырваться. Мы начали раскручиваться по комнате, будто на карусели или будто метатель с молотом, который он вот-вот отпустит. Его руки напряглись, а в глазах появилась дикость бешенства. Он застал меня врасплох, я стоял как вкопанный с распростертыми руками, в которых все еще был нож, направленный на него. Он рванулся ко мне и тут же швырнул меня в сторону. А я лишь наблюдал за тем, как нож входит ему в грудь, и как брызги крови выплескиваются наружу через разрыв в его рубашке. Он посмотрел на рану, не веря своим глазам. Его рука уже закрыла ее, но через нее продолжала пульсировать кровь. Как это было похоже на моего отца часом прежде.

Подняв голову, он попытался крикнуть: «Нет…»

Угасающий звук эхом отразился от стен гаража.

Он начал падать. Падая, он схватился рукой за мою ногу, для устойчивости отставленную в сторону. Я отскочил, а затем снова приблизился к нему и еще раз ударил его ножом в спину, когда он уже стоял на коленях. Я делал это снова и снова: за отца, за бастующих, за Бернарда, за Розану…

За себя…

Он лежал на полу в луже собственной крови.


Убийство Рудольфа Туберта выплеснулось на страницы «Монумент-Таймс». В течение трех дней печатались снимки его офиса, где было найдено его тело. Крупным планом было показано его лицо, галстук-бабочка, его тонкие усы.

На второй день, появилась размытая фотография Хирва Буаснё, очевидно снятая камерой с улицы, где он стоял на ступеньках трехэтажного дома на Седьмой Стрит.

Заголовок над его фотографией гласил:


«РОЗЫСКИВАЕТСЯ ПОДОЗРЕВАЕМЫЙ В УБИЙСТВЕ»


А ниже мелким текстом:


«Орудие убийства не найдено»


Убийство отвлекло все внимание от хода забастовки. Хотя в «Таймс» появилась колонка заглавием: «Управление фабрики и рабочие, наконец, пришли к соглашению в спорах, послуживших началу забастовки, на пять месяцев остановившей работу фабрики».

Ворвавшись на кухню, Арманд бросил на стол газету и начал кричать:

- Не могут написать честно: фабрика потерпела поражение, рабочие победили.

- Не так это просто, Арманд, - начал объяснять отец. – У нас появился долгий путь, чтобы, наконец, к чему-нибудь придти. Из Вашингтона приехали эксперты, чтобы во всем разобраться. Рабочим надо проголосовать за профсоюз, если они этого хотят. Возможно, они будут против этого…

В глазах Арманда загорелся огонь.

- Никогда в ближайший миллион лет, папа. Дядя Виктор говорит…

- Я знаю, Арманд, я знаю, - прервал его отец, и Арманд подумал, что тот шутит. Отец давно уже не шутил. – Послушай, Арманд, я над этим долго думал. Если хочешь оставить школу и работать на фабрике – пожалуйста. Вперед. Теперь другие времена. Возможно, нам нужны такие молодые и крепкие парни, как ты, чтобы поддержать перемены к лучшему.

Арманд аж вскрикнул от восхищения, он подскочил со стула, сжав руки над головой, будто Джо Луи, получивший корону чемпиона мира. Я видел, как помрачнело лицо отца, и подумал о том, как окончу школу и принесу домой диплом, который будет висеть на стене у меня в комнате.


Церковь.

Еще раз я опустился на колени у скамьи в тени между окон, наблюдая за нескончаемым потоком спешащих покаяться грешников. Еще раз, я почувствовал необходимость в раскаянии, и сделать это самому, прошептать священнику о грехе, который я совершил. Убил. Я нарушил пятую заповедь. Все мои предыдущие грехи оказались пренебрежительно мелкими, незначительными и легко отпускаемыми, например, прикосновение к груди тети Розаны. Если я нашел трудным признаться в маленьких грехах, то, как теперь было произнести слова, чтобы описать акт убийства? Я содрогнулся, ожидая реакцию священника. Раньше я учил в школе, что ход исповеди не может быть нарушен, что священник должен сидеть и слушать беззвучно, не произнеся ни слова. Став на колени в темном углу, где отблески горящих свечей отражались от тусклых стен, я осознал, что о своем акте я уже не смогу прошептать на ухо священника. Я оскорбил Всевышнего – того, кто сотворил мир и меня.

Прости меня, дорогой Иисус.

И мне стало не хватать воздуха.

Кающиеся в грехах заходили и выходили. Свечи мерцали. Низко опустившееся вечернее солнце отпечаталось на стене через оконный витраж с изображением конца света.

Никаких знаков. Чего еще мне было ожидать?

Спустя какое-то время, я вышел из церкви.


Заголовок в «Таймс»:


«РАССЛЕДОВАНИЕ УБИЙСТВА ЗАШЛО В ТУПИК.

УБИЙЦА НЕ НАЙДЕН. СЛЕДСТВИЕ ОСТАНОВЛЕНО.


Поиск Хирва Буаснё и ножа, которым предположительно три недели назад было совершено убийство Рудольфа Туберта, не привел ни к чему. Полиция сегодня объявила, что это дело закрыто, за отсутствием…»


Я не стал рвать газету. Прочитав эту статью, я не почувствовал ни облегчения, ни страха.

Я себе сказал: «Если они когда-нибудь найдут Хирва Буаснё, то я сдамся полиции», - я подумал о Cиднее Кертоне в «Повести о Двух Городах», которую мы изучали в «Сайлас Би»). – Это будет лучшее из того, что можно сделать, и из всего, что я когда-либо сделал».

Но я не чувствовал благородства, подобно Cиднею Кертону.

Я вообще не чувствовал ничего.

Я взял у матери ножницы, вырезал статью из газеты и положил это вместе со свернутыми в рулон стихами и рассказами, лежащими на полке в туалете, вместе с синей косынкой дяди Аделарда.


Дом, в котором не спят. Сюда все время кто-нибудь приходит. Ты просыпаешься посреди ночи и слышишь приглушенные голоса и мягкие шаги, и даже если напряжешь уши и не услышишь ничего, то все равно тебе ясно, что кто-то продолжает молча стоять у гроба и смотреть на покойного.


По ночам у гроба всегда оставались мужчины, давая женщинам возможность поспать. Во время похорон на женщин ложилось тяжелое бремя. Им надо было готовить еду и подавать ее на стол вместе с напитками, заботиться о детях и содержать дом в чистоте – все, что было необходимо делать всегда, и что не могла остановить смерть даже самого близкого человека. Когда наступал вечер, то на помощь матери приходили ее сестры и сестры отца, и они продолжали заниматься всей работой по дому, пока сами не падали на кровать. Тетя Розана так и не прибыла на похороны Бернарда. Ее не оповестили – ни у кого не было ее адреса, чтобы ее найти. Когда она уехала из Монумента, то от нее не пришло ни одной открытки или письма.

- Она собиралась открыть парикмахерскую в Монреале, - как-то сказал я отцу, когда он говорил о том, что никто не знает, как с нею связаться.

Губы отца искривились в презрении.

- Розана откроет бизнес? Бред собачий. Вероятно, она где-нибудь в полной готовности в чьей-нибудь постели.

Лежа на кровати, я вслушивался в звуки приходящих и уходящих, чтобы побыть у гроба в течение ночи. Голоса спорили внутри меня.

«Ты убил его».

«Сердечный приступ. Бернард умер от сердечного приступа».

«У восьмилетних не бывает сердечного приступа».

«Редко, но бывает», - как сказал доктор Голдстейн».

«Доктор Голдстейн так же может ошибиться. Он – не Всевышний».

«Бернард всегда был очень худым».

«Это – не повод для смерти».

«Пожалуйста, оставь меня одного».

«Нет, я не оставлю тебя, потому что здесь – твоя вина».

Спор начинался с малого, и в течение ночи голос внутри меня предъявлял мне обвинение за обвинением. Я начинал дрожать от ужаса, потому что голос был мной, а я был этим голосом.

На протяжении дня, я скорбно подходил к гробу и становился на колени. Я проговаривал молитвы за его упокой, стараясь не смотреть на неподвижно лежащее в гробу тело Бернарда. К вечеру на второй день я заставил себя посмотреть на него. Его плоть начала менять окраску, стала бледней и вместе с тем темней. Черты его лица, казалось, стали грубее – губы распухли, ноздри округлились. Он изменялся на наших глазах, но никто ничего об этом не промолвил и слова. Может быть, никто этого и не заметил, а, может быть, Бернард изменился лишь только для меня. Я выбежал из комнаты, наполненной душными запахами увядших цветов, в которой еще было и очень тесно.

Дядя Аделард нашел меня под навесом.

Он сел на старый стул из кухни, который отец выставил, чтобы выкинуть, потому что его ножки уже шатались. Он посмотрел на меня. В его глазах была все та же застарелая печаль, которая так хорошо мне была известна, и мой гнев покинул меня, и оставив после себя пустоту.

Первое время я не знал, как приблизиться к дяде Аделарду, чтобы рассказать ему обо всем, что произошло. Он бы на многое мне ответил. Но теперь я колебался.

- Когда умер дядя Винсент… - начал я.

- Да… я знаю, что ты сейчас чувствуешь, Пол. Он был моим братом так же, как и Бернард был твоим…

- В тот день на кладбище… - пытался я взять себя в руки. - Вы сказали, что Винсент умер, потому что вы… - и я почти добавил: «Из-за исчезновения». Но я промолчал.

- Я долго винил себя, Пол, - продолжил он. – И, кажется, продолжаю себя винить. Но я свыкся с этим…

- За что вы себя вините?

- За то, что я не сделал ничего, чтобы ему помочь. Он страдал от адской боли, но держал это в себе, никому об это не говоря. Он сказал об этом только мне, заставил поклясться, что никому не расскажу. Он проснулся среди ночи, обнял меня и сказал: «Не говори Папа…», и я не сказал никому, а должен был рассказать отцу. Я использовал исчезновение, чтобы ему помочь…

- Помочь исчезнув?

- Я использовал исчезновение, чтобы пробраться в «Аптеку Лакира» и найти одно лекарство. Я о нем слышал. Оно называлось «Паригорик», в нем содержался один наркотик для снятия боли. Я нашел «Паригорик» и принес ему. Он уснул. И знаешь, Пол, я не думал, что боль была настолько сильной, чтобы он от нее умер. Его измучила боль, и он только хотел, чтобы я помог ему, и чтобы никто об этом не узнал. Если это могло сделать его счастливым, то я был рад поступить именно так. Ранее я использовал исчезновение, чтобы приносить ему игрушки, для чего по ночам я взламывал двери детских магазинов. Для него я был готов на все. Я любил его, хранил все его тайны. Я использовал исчезновение, чтобы помочь ему избавиться от боли. Но он все равно умер. Он бы выжил, если бы не я. Я мог бы рассказать о его боли родителям… - на его глазах собрались слезы. – Я не думал, что он умрет.

В сочувствии я коснулся его руки, и мне уже было ясно, что я ничего не смогу ему рассказать. Винсент и Бернард умерли по-разному. Дядя Аделард никого не убил. Смерть Винсента не была актом мести.

Я оставил его и стал на колени у гроба. Я не молился, я лишь смотрел на бледное хилое тело, которым когда-то был мой брат.

«Мне жаль, Бернард, мне жаль».

Но я знал, что слов было недостаточно.


Бернарда похоронили утром. Выл холодный и резкий ветер, больно кусающий за щеки. Мы стояли под трепыхающимся на ветру тряпичным зеленым навесом, который не защищал ни от чего вообще. Плотно прижимаясь друг к другу, дрожа и вздрагивая, мы собрались в кучу и провожали глазами серый металлический гроб, на ремнях опускающийся в яму. Я старался не встречаться глазами с мистером Лафаргом, раскрепощено стоящим у забора, опираясь на лопату, будто бы сейчас была не зима, а лето.

Слова отца Беландера заполняли пустой воздух кладбища, и уносились в даль холодным ветром. Фразы на французском и латыни рассеивались в пространстве. Раскаты грома добавились к вою ветра, что не было обычным для этого времени года, будто небеса сами негодовали от смерти Бернарда и его похорон. Мы с Армандом фыркая обнялись. На наших щеках замерзали слезы.

Кружа безумные хороводы, пошел снег. Процессия завершилась. Все возвращались домой на нанятых для нее автомобилях и в черном лимузине с надписью «Похоронная Компания Тессира». Машина, в которую сел я, принадлежала мистеру Лакиру. Внутри нее был шикарный интерьер, все было отделано кожей и имело специфический запах, означающий для меня ветер свежих перемен.

- Пурга! – завопил кто-то, когда мы спешили из машин по ступенькам к себе домой.

Все плотно заполнили кухню и комнату. Моя мать и тети начали шумно готовить стол, принося салаты и крепкие напитки для всех собравшихся. Большими и быстрыми глотками поглощалось виски, закуска быстро исчезала со стола.

Спустя какое-то время, я проскользнул в спальню и мягко закрыл за собой дверь. Я не смотрел на кровать, где между Армандом и мной спал Бернард. Я подошел к окну. На стеклах была белая изморозь. Я попытался рукавом удалить ее, но не сумел очистить даже маленькое пятнышко.

Я попытался плакать, но у меня ничего не получилось.

Что со мной произошло? Я попал в ад, но без огня и дыма, курящегося повсюду. Этот ад был белым и холодным, скорее похожим на Арктику. Это был ад не гнева, а безразличия.

Онемевшими пальцами я отодвинул щеколду и открыл окно. И тут же мне в лицо ударил вихрь ветра со снегом. Холод обжег мне глаза и защипал за щеки.

Я думал о Бернарде, закрытом в гробу и похороненном в земле. Он будет лежать неподвижно, пока не станет пылью - мой маленький брат превратится в пыль…

Я положил руки на подоконник, оставив лицо на холоде под потоком ветра и снега.

«Сволочь!» - завопил я, не адресуя это никому.

«Я больше никогда не буду исчезать», - клялся я, не зная, говорил ли я это вслух или нет.

«В ад все это исчезновение!» - кричал я, зачеркивая для себя то, что вошло в мою жизнь, как какое-то зло. – «Клянусь, что больше никогда не буду пользоваться исчезновением. Убейте меня, если я это сделаю…»

Я ждал. Чего? Я не знал. Но все равно ждал.

Мелкий шум достиг моих ушей. Всего лишь шум, скрежет металла по дереву. Я опустил глаза и увидел старую оловянную банку, через которую я обычно общался с Питом Лагниардом, не выходя из дому.

Мне это напомнило то знойное лето, когда мы с Питом незаметно ночью ушли на Мокасинские Пруды. Как все это было невинно.

Мне понадобилось немного снега и ветра, чтобы увидеть что-то внутри: в банке лежал листик бумаги. Он был аккуратно сложен и разглажен. Мои онемевшие пальцы с трудом сумели его извлечь. С нетерпением я поспешил развернуть бумажный листок, потому что внезапно он показался мне драгоценным подарком лета, старое письмо, оставленное Питом еще до забастовки, насилия и всего худшего, что последовало затем. До исчезновения.

Я развернул сложенную вчетверо записку и увидел накарябанные карандашом слова, напоминающие крошечных змеек на бумаге:

«Привет, Пол».

Почерк был явно Бернарда.


Нам с Питом часто досаждали наши братья и сестры. Они знали о нашей системе связи, хотя это было нашей с ним тайной. В банках из-под супа мы находили все, что угодно, чем могли быть мертвые мыши или прочий тошнотворный мусор. Я знал, что мышей мне подбрасывал Арманд, когда Пит был уверен, что весь мусор в его банке был подброшен его братом Херби. На неделю-другую мы прекращали пользоваться нашим веревочным телефоном, а потом снова возобновляли связь. Мои сестры обычно оставляли мне записки о том, что моя очередь мыть посуду или выносить мусор. Я ненавидел какую-нибудь работу по дому. Бернард изредка оставлял мне какие-нибудь послания, обычно это была какая-нибудь загадка или просто приветствие. Он никогда не подписывался, но я всегда узнавал его почерк.

Я смотрел на записку: хрупкая бумага, карандашная линия, четкая и разборчивая на белом листе:

«Привет, Пол».

Он будто говорил со мной.

Я знал, что больше не буду исчезать, независимо от того, сколько мне придется прожить. Мне не хотелось, чтобы из-за меня умер кто-нибудь еще.


В воскресенье я пошел на мессу вместе с матерью и отцом, как раз когда собралась вся наша община. Выстояв очередь, я вместе со всеми стал на колени, обернув руки белой льняной тканью. Я поднял голову навстречу подошедшему священнику и открыл рот, позволив белесой вафле лечь на язык. Я отошел назад к своему месту на скамье. Впитывая влагу рта, вафля таяла на моем языке. Я был осторожен, чтобы не касаться ее зубами. Я ее проглотил, уговаривая себя в том, что это просто вафля, а не Тело Христа, что я не в общине, а сам по себе.

Став на колени, я ждал гром и молнию, разрушения стен церкви и падения столбов, на которые опирался потолок. Но ничего не произошло, и это было худшее из всего.

Самое худшее из того, что могло бы случиться.

Небытие. Безответность. Пустота, которая так ничем и не заполнилась все последующие годы.


Двадцатью пятью годами позже я лежу в своей постели на третьем этаже в арендуемой мной квартире напротив церкви Святого Джуда. Я исчезаю среди ночи. Моя сестра спит рядом в спальне. Она – сама невинность по сравнению со мной.

Я больше никогда не нарушал свою клятву, что дал в тот день, когда похоронили Бернарда, чтобы больше не было тех кошмаров, которые обязательно последуют, если я вновь вызову исчезновение. Однако исчезновение приходило само, раз за разом истощая меня, и я был бессилен что-нибудь с этим сделать.

Скрываясь в темноте, я его терпел, пытаясь каждый раз отсрочить момент, когда оно придет снова, напоминая о себе паузой, болью, холодом.

Этой ночью, однако, появился свет в конце этого адского туннеля, ведущего в тупик исчезновения, взявшего верх надо мной. Я подумал о том, что по этой земле ходит еще один исчезатель, мой неизвестный племянник, который передаст исчезновение следующему поколению. До последнего вечера я был не в силах что-нибудь о нем узнать.

Роз дала мне ключ, в котором я так нуждался.

Я его найду.

Согрею и защищу его.

Я постараюсь сделать для этого бедного исчезателя все, что дядя Аделард так и не смог сделать для меня.

Оззи.

Монахини приняли его, выкормили, уберегли от холода и болезней, они залечивали его раны, проявляя нежность, любовь и заботу. Храни Господь монахинь, хотя сам женский монастырь он ненавидел. Он также ненавидел весь тот мир, что был за его пределами. Он также ненавидел себя, в особенности то, что он сам никак не мог в себе изменить - головные боли, плаксивость и сопли, без конца текущие из его носа. С тех пор, как Па, который на самом деле не был его Па, бил его кулаком по носу так, что он мог пролететь кубарем через всю комнату. А затем, увидев, как пошла кровь и как смяты все кости носа и хрящи, Па бил его снова и снова в то же самое место. С тех пор нос Оззи тек без конца, а в голове над его глазами начинались адские боли, сползающие по его скулам.

- Хватит дрожать, - командовал ему Па, который не был его Па, а так – фальшивкой, липовым «папа-заменителем», и затем он бил его снова. – Хватит плакать…

Когда он был еще маленьким, то он плакал, когда старый «папа-заменитель» бил его, а затем ругал его за плач, обзывал последними словами и снова бил Оззи, крича на него: «Хватит плакать, долбаный выродок…» Оззи пробовал объяснить, что он плачет, потому что его бьют, но это никак не могло остановить избиение. Ничто не могло. Избиения были бесконечны – изо дня в день. Наконец, ему стоило неимоверных усилий, чтобы научиться не плакать. Или внутри него что-то высохло – там, где появлялись слезы? Он не смог справиться с насморком, но, Христос, он больше не плакал. И это - то, чего он смог добиться. Он больше не плакал, что бы не случилось.

Из-за матери он начал жить у монахинь. Бедная Ма – как он ее любил. Он не мог забыть ее запах, коим был запах бутылок, а если точнее, то их содержимого, с чем он познакомился позже – с тем, что пьют. Стоя за дверью в недосягаемости для глаз, она большими глотками заглатывала то, что было внутри, и думала, что никто этого не видит. Прошло немало времени, чтобы стало ясно, для чего она скрывалась за дверью, пока, наконец, в кладовке не скопилось огромное количество бутылок. Она пила с такой жадностью, будто это была еда, а она очень голодна. И когда старый «папа-заменитель» пришел домой, то он начал избивать ее за то, что она пила, а затем стал швырять бутылки в стены и потолок, разбивая в дребезги их, а также и в нее.

Ночами Оззи пытался закрывать уши, чтобы не слышать происходящее в их спальне. Это был странный шум пружин матраца, но еще громче был плач его матери, ее стенание, а затем ее приглушенные крики и ворчание старика, напоминавшее рев дикого животного. Оззи не переносил этих звуков, он затыкал уши и тихо рыдал в подушку и одеяло.

Наконец, как-то ночью, когда она подползла к кровати Оззи, она отчаянно прошептала ему, что ей нужно уйти. Она поцеловала его и попрощалась. Она сказала, что обязательно вернется за ним. Все ее лицо было в фиолетовых синяках, глаз опух, а из носа текла кровь. «Держись от него как можно дальше», - сказала она Оззи. Она перебралась в ужасный дом на улице Бовкер, там где жили шлюхи, хотя она сама таковой никогда не была. Она умерла прежде, чем смогла вернуться за Оззи и спасти его, как она обещала. Когда старый «поддельный папа», придя домой, обнаружил, что она ушла, то он избил Оззи так, как никогда еще этого не делал, а затем он начал швырять в стены стулья, разбивая их в щепки. Следом полетели чашки и тарелки, пока он сам не рухнул на пол во весь устроенный им разгром и, наконец, не уснул, где Оззи обнаружил его на утро.

«Твой отец – бедняк, а мать – шлюха».

Он это постоянно слышал в школе после того, как его Ма стала жить на улице Бовкер. Он ненавидел сверстников, особенно Булла Цимера, который преследовал его целыми днями, чтобы схватить Оззи за нос или подставить ему ногу, чтобы тот споткнулся, а затем ткнуть его носом куда-нибудь в грязь, когда другие дети могли собраться вокруг и смеяться. К этому времени он уже научился не плакать, терпеть, молча сносить едкие слова, адресованные ему. Он как бы смотрел на это со стороны, просто терпел, не плакал, сносил удар за ударом. Он старался не обращаться за помощью к Сестре Анунсиате, которая была зла на Булла Цимера и следила за ним после того, как тот выследил Оззи, когда он направлялся в женский монастырь и начал бросать в него камни, сильно ранив его в голову.

Позже, в монастыре Сестра Анунсиата обработала его рану, и приложила холодную руку к его ссадинам. От нее пахло лекарствами, которые она очень долго хранила у себя на полке. Ей самой было немало лет, все ее руки покрылись старческими пятнами, а лицо было сморщенным как скомканный бумажный мешок. Это все, что он мог на ней видеть – лишь лицо и руки, все остальное было спрятано под ее черным одеянием. У себя на лбу он почувствовал ее прохладную руку и чуть не закричал, но он нашел в себе силы сдержаться.

- Скоро лето, Оззи, - шептала она. - И какое-то время тебе не надо будет ходить в школу. Ты сможешь работать здесь, у нас в монастыре.

Школа была в старом кирпичном здании, построенном в центре города. В восьмом классе у них преподавала мисс Бол. Ее фамилия казалась ему уж слишком отвратительной. Когда ей надо было назвать его по имени, то она выглядела так, будто проглотила что-нибудь несъедобное. И вообще, она делала вид, будто Оззи не существует, что было столь же отвратительно, как и Булл Цимер, встречающий его после уроков, для очередного избиения. Одно время, когда она случайно могла увидеть его в толпе учеников, то в ее глазах было нечто худшее чем ненависть. В ее глазах не было ничего. Он для нее будто не существовал, не имел никакого значения.

- Бедный Оззи, - сказала как-то Сестра Анунсиата.

И он отринул от нее, но негрубо, потому что она была его единственным другом. Ему была не нужна ее жалость, как и чья-либо еще.

- Но я не жалею тебя, бедный Оззи, - сказала она. – Жалость приходит свыше.

- Тогда что это? – озадаченно спросил он.

- Сострадание, - ответила Сестра Анунсиата. - Сострадание, мальчик, и любовь. Для чего Наш Господин чувствует за нас все, хотя я не могу отвечать за Него.

Монахиням всегда надлежало быть излишне скромными. Они не говорили на территории монастыря, они шептали и выглядели напуганными больше, чем обычно казалось.

- Mea cupla, - произнесла Сестра Анунсиата, став на колени у своей кровати. - Mea cupla…

Он смотрел на нее с подозрением, не доверяя никому, кто бы говорил на непонятном ему языке.

- Что это значит? – спросил он, сузив глаза. Он подумал, что она над ним шутит.

- Ничего, чтобы касалось именно тебя, - сказала она.

Но эти слова застряли в его ушах.

- Помолимся вместе, - сказала она.

Он молился о своей Ма и ни о ком больше.

Бедная Ма, которая на самом деле не была его матерью, но она любила его, и он любил ее. Он знал, что его усыновили, и что та, что его родила, бросила его. Часто, когда он был совсем маленьким, его все это смущало. Его настоящие родители, конечно же, не существовали в его жизни. И это к лучшему. Он не знал их имен, куда они девались, и вообще, откуда они взялись. Чтобы они были здоровы, и с ними все было в порядке. Он ненавидел их обоих, насколько можно было ненавидеть того, кого совсем не знаешь. Они бросили его на произвол судьбы. Что можно было подумать о людях, бросающих свое дитя на милость божью?

Ему повезло, что монахини подобрали ему Ма, которая выкормила его, даже несмотря на то, что не ее кровь текла по его венам. Она была маленькой и милой женщиной, она рассказывала ему сказки и пела песни мягким приятным голосом о далекой Ирландии, которая где-то за семи морями, о ее зеленых лугах, о маленьких людях и домах, откуда она сама была родом. Она тихо напевала ему о Па, которого он не помнил, но она его любила, о том как они вместе были счастливы, когда впервые принесли Оззи к себе домой. Это был уже его второй Па, но он не был фальшивым и поддельным, хоть и не отцом по крови. Тот его Па был высоким и красивым, и Ма его любила, и еще он был способен на чудеса, которые вытворял из бумаги. Она говорила, что он мог в два или три изгиба создать из бумажного листа кролика, оленя или маленького человечка. Он был слишком хорош, чтобы долго жить, говорила она. Он был слишком красив для этого мира. В его глазах всегда были радость и Рождество. И это было именно Рождество, когда он умер. Люди не должны умирать на Святки, но с его добрым, хорошим Па именно это и случилось. Все говорили, что его убило электрическим током. Сильная пурга оборвала электрические провода, упавшие на него около дома, когда он возвращался домой с подарками для Оззи в руках. Всю ночь они плакали, Оззи и его Ма, пока Оззи не уснул под вой сурового ветра.

Когда тот добрый Па умер, Ма заболела. Она на глазах начала худеть, ее голос ослаб, и она уже еле шептала, чем стала больше походить на девочку, чем на женщину. И тут появился старик Слатер. Он не то, чтобы был совсем старым, но уже совсем не молодым. Он был столяром, пах опилками и древесной смолой, и казалось, что опилки были даже в его глазах, его зрачки были темными с пятнышками, похожими на опилки. Он дал Оззи свою фамилию и юридически это закрепил - Оскар Слатер. «Теперь ты – Слатер, чем можешь гордиться…» - сказал ему его новый Па. И Оззи старался гордиться именем, пока тот не начал бить его по носу или одаривать подзатыльниками. Как его новый Па превратился в такого монстра, Оззи так и не понял. Он бы и не заметил, когда этот «липовый» отец начал издеваться над ним и его Ма.

А затем она умерла. В том доме на улице Бовкер.

Ее маленькое и бледное тело лежало в гробу, у которого Оззи ночами стоял на коленях. По всей комнате тускло горели свечи. Он пытался плакать. Ему нужно было оплакать ее потерю, ее уход из того ужаса, которым была ее жизнь, но у него ничего не получалось, как он не старался. И теперь он еще больше ненавидел своего «поддельного Па» за то, что тот заставил его разучиться плакать. Он даже не смог уронить и слезинки за упокой своей Ма. Вместо этого потек нос. И, когда Оззи склонил голову над гробом, то в ней начались адские боли. Он поклялся отомстить чудовищу, возомнившим себя его отцом.

«Когда-нибудь я убью тебя, ничтожная фальшивка», - поклялся Оззи, не только за удары по носу и избиения, а в первую очередь за то, что он сделал с Ма, заставив ее уйти из дому, чтобы жить в той самой ужасной ночлежке на улице Бовкер в доме, на который дети показывали пальцами, и в окна которого они швыряли камни. «Твой отец – бедняк, а мать – шлюха». Да, других он тоже поклялся убить – одного за другим, начиная с Булла и мисс Бол, затем Дениса О'Шиа с его рыжими волосами и острым языком, сочинявшего обидные стишки, а затем читавшего их при всех. Умник Денис О'Шиа, который любил пнуть в зад впереди идущего, а затем спокойно идти следом с невинной рожицей. Девчонки были не лучше: Фиона Финли, которая все время ходила в облаке аромата духов, в причудливом платье, в туфлях на каблуках и в нейлоновых чулках. Она все время морщила нос, когда он случайно оказывался рядом, будто он пах чем-то непристойным, и Элис Робиллард, пригласившая на вечеринку по случаю ее Дня Рождения всех одноклассников – каждого, кроме Оззи.

Проживание в женском монастыре уберегло его от бедствования в городе. Где ему все время надо было избегать глаз народа, нырять в переулки, срезать углы. Он, конечно, выглядел уродливо и безлико. Он мог пнуть кота и бросался на собак прежде, чем они начинали бросаться на него. Он как можно дальше держался от людей, которые знали его по ужасному раздробленному носу, как сына грубияна и матери-шлюхи, как все говорили, кем она на самом деле не была. Когда он там появлялся, то он плевал им вслед, что-нибудь крадя у них самих или с магазинных витрин. Через какое-то время ему уже не позволили входить в помещения магазинов, если он сперва не показывал им свои деньги. В «Бакалею Келси» в «Аптеку Демпси» в «Файф-Энд-Тен» вход был закрыт ему навсегда. Раньше Келси мог нанять его на работу, чтобы тот занимался уборкой и расставлял на полках товары, но он кричал на него, чтобы тот не шмыгал носом. «Это не по вкусу покупателям – отпугивает их», - сказал ему Келси. «Я покажу тебе «не по вкусу»», - подумал Оззи и снял с витрины девять жестяных коробочек «Беби-Рут» положив их в карман куртки. Что было глупо и опрометчиво, но он пошел на это, чтобы хоть как-то отомстить за очередное оскорбление. Единственное, что в было хорошего в его поступке – он очень любил эти леденцы. На выходе из магазина Келси заметил, что что-то оттопыривает карман куртки Оззи. О схватил его за воротник, и из кармана посыпались на пол баночки с леденцами, прямо на глазах у покупателей – парикмахера Калафано и Миссис Спрайзлер, которой Келси во всем пытался угодить, потому что ее муж был известным в городе селекционером. Оззи молча вытерпел все оскорбления и высморкался прямо на пол. И Келси он тоже пообещал отомстить.

Его единственным другом в городе был старик Пиндер, который слишком много пил, а затем шатался по тротуарам, наталкиваясь на все, что ему попадалось на пути. Старик Пиндер был самым старым человеком, которого Оззи знал. Он делал самую грязную работу, которая была нужна владельцам магазинов – в основном он выбрасывал мусор, подметал тротуары. Иногда его можно было застать спящим на скамейке в переулке около торгового центра «Файф-Энд-Тен», если уже был пьян или слишком устал, чтобы дойти до дома.

Его домом был меблированный подвал, в котором жили шлюхи, и где его мать провела последние свои дни, когда ей пришлось уйти, хотя она сама шлюхой не была. «Твоя мать, парень, была настоящей леди», - как-то сказал ему старик Пиндер. – «Она, конечно же, пила как рыба, но несмотря ни на что она была леди». Одно время, по вечерам, еще до того, как он перебрался жить в монастырь, и ему не хотелось рисковать возвращаться домой, чтобы нарваться на гнев своего «липового и поддельного Па», который не был его Па, он приходил спать рядом со стариком Пиндером, где-нибудь в переулке на скамейке, плотно прижавшись друг к другу, чтобы не замерзнуть. У старика всегда было по несколько свитеров, курток и, по крайней мере, еще два пальто. Одно из них он отдавал Оззи, чтобы тот мог укутать плечи. В холоде ночи им двоим так спать было удобней и теплее, пока на рассвете они оба не начинали дрожать от холода, какой-нибудь полицейский не пнул их в бок, или их не облаяла какая-нибудь беспризорная собака. И тогда они вдвоем поднимались и шли спать куда-нибудь еще, дрожа от холода и корчась от болей в костях.

Как-то ночью, что-то украв из женского монастыря, он пришел в город. Он увидел старика, прислонившегося к столбику паркометра на автомобильной стоянке. В его глазах был туман. «Для тебя будет лучше, если ты останешься с монахинями», - сказал старик, шатаясь от выпитого и от холода. От него разило перегаром.

И он вернулся в монастырь, где спал на кровати в маленькой комнате, которая была не больше чем туалет или кухня. Монахини приносили ему еду со своего стола, которая была простой, безвкусной, но он ел, чтобы заполнить пустоту в животе. Он делал все, что было нужно по хозяйству: мыл пол, стены, чистил туалеты. Сестра Анунсиата напевала, когда сама занималась своими хозяйственными работами. Ему нравился ее голос, который, правда, иногда мог задрожать и сломаться, что могло вызвать у него смех. В женском монастыре его никто не бил и над ним не издевался. Здесь он чувствовал себя в безопасности, пока не наступили занятия в школе.

После того, как Ma умерла, среди детей больше не было злых песенок о ней, но теперь все переключились на его нос. Его проклятый нос, который был сплющен, хрящи раздроблены, а с красными венами под кожей он напоминал раздавленную ягоду земляники. Безобразный хор пел уже не о его бедной матери, а о носе. «Нос течет, нос течет, и струя как из брандспойта…» -талантливый поэт Денис О'Шиа и остроумно сложенный стих. Но к тому моменту он чего-то выжидал, притворялся, что не слышит окружающие голоса, слова песни. Булл, наконец, устал его избивать на переменах и больше не преследовал его. Оззи чего-то ждал. Что-то должно было перемениться.

Что, должно было перемениться?

Он не знал.

Но он знал, что ожидаемое произойдет. Нечто невероятное. Лежа на кровати, он чувствовал это своими костями, своим духом, душой, о которой так настойчиво твердила ему Сестра Анунсиата. Душа, если таковая у него была, в чем, конечно, он сомневался. Как бы то ни было, он чувствовал своим нутром, что грядут перемены, и что-то обязательно случится.

Терпеливо и не спеша, он вынашивал план, составлял список каждый раз, перед тем как вечером уснуть. Кому отомстить первому, а кому – второму. В его списке первым был его порочный «папа-заменитель», затем следовали Денис О'Шиа и Элис Робиллард, а затем Мисс Бол, для нее нужно было нечто особенное – она, наконец, должна была узнать о его существовании, ладно. Он развлекал себя фантазиями о крови и сломанных костях, о предсмертной агонии и о уже бездыханном мертвом теле… он закрывал глаза.

Улыбаясь, он погружался в сон. Всякие мысли о невероятных переменах и о грядущих событиях становились все слаще.

И, наконец, это случилось.


-------------------------------------

В первую очередь он убил старого жулика.

Он бил молотком по голове своего «папа-заменителя», который на самом деле был ему не отец, и не должен был им стать, в особенности после того, что в этот момент сделал Оззи. Он изо всех сил ударил его молотком в выемку лобной кости над бровями, и сделал это еще и еще.

Он убил его, когда тот спал в квартире, в которой они втроем – он, Ма и его «папа-заменитель», который никогда и не был его отцом, жили все эти годы. Ему стало известно, что «липовый Па» вернулся в город – откуда, Оззи это не заботило. В первый раз он исчез из города, после того, как умерла Ма. Его возвращение совпало чем-то невероятным, но с тем, что он ждал все это время, будто предзнаменование.

Он не знал, как назвать это необъяснимое явление. И было ли этому какое-нибудь объяснение? Но его не требовалось объяснять или как-то вообще называть. Искать ему название нужно было лишь, если бы пришлось об этом кому-нибудь рассказать. Но мог ли он это сделать?


Оно.

Произошло.

Наконец, после всех его ожиданий.


Он проснулся посреди ночи, что было необычно, потому что он всегда беспробудно спал до самого утра безо всяких сновидений. Ночь для него была ничем не заполненным периодом времени. Но просыпался он сразу, как только начинало светать. Однако на этот раз он внезапно проснулся в полной темноте, будто его вытряхнуло, как из перевернутого мешка.

Ощущения в его теле были уж слишком необычны. Он почувствовал легкость и прохладу. Необычный холод исходил из него самого, будто внутри была глыба льда, которая таяла у него в животе, прохлада от которой распространялась по всему телу. Еще он пытался вспомнить о некой боли, которая быстро появилась и тут же исчезла.

Его рука нащупала маленькую лампу, стоящую около его кровати.

И он вдруг увидел, что он не видит.

Он знал, что его рука дотянулась до лампы, чтобы включить свет. Он также знал, что его пальцы нащупали выключатель и повернули его. Но когда, ослепив его, свет залил комнату, то он не увидел своей руки и пальцев. Вот это да! Он осознавал, что они были, почувствовав твердость пластиковой ручки выключателя, всегда поддающейся с трудом. Он сильно хлопнул в ладоши. Хлопок был громким, и боль обожгла его ладони, но при этом он не видел своих пальцев и ладоней.

Продолжая лежать, он закрыл глаза. Он снова повернул выключатель, вслушиваясь в негромкий щелчок. Лежа в темноте, он ждал продолжения ночного кошмара, который ему не терпелось досмотреть до конца. Кошмар был похож на те, в которых ему снилось, как он просыпается среди ночи в своей постели, комнате, включает свет и верит, что все это происходит на самом деле. И тут в комнату через окно или дверь врывается чудовище и начинает его терроризировать.

Задрожав, он снова потянулся к лампочке и повернул выключатель. Он поднял руку, которая снова была не видна. Он видел комнату, пол, окна и белые занавески, стул возле стены, но себя он не видел. Он откинул одеяло невидимой рукой и увидел, что под ним ничего нет. Его старая, вся в заплатках пижама, в которую его заставляли одеваться перед сном монахини, отсутствовала также.

Исчезла.

Он начал шевелить руками и ногами, стал раскачиваться на кровати, чтобы увидеть, как под ним прогибается тонкий матрац, и скрипят пружины кровати. Он свесил ноги с кровати и сел, или он просто думал, что сел, пока его пятки не коснулись холодных досок пола. Он снова вздрогнул, уже от холода, который для него на этот раз уже не значил ничего.

Его охватила паника, которой он еще не знал: «Когда ко мне вернется тело?.. Я обречен быть таким навсегда?..»

Вдруг его вжало в стену, такую же невидимую, как и его тело. Внезапный толчок воздуха, холод оставил его, дыхание прекратилось, и наступила резкая боль, которая тут же исчезла. Его тело снова стало видимым. К нему вернулись его ноги и руки, пальцы на них, выцветшая пижама, мокрая и прилипшая к его телу. Он встал с кровати и пересек комнату, чтобы посмотреть на себя в зеркало. Он увидел свой нос – ужасную раздавленную землянику, маленькие глаза и ямочку на подбородке. Ни разу в жизни он не был столь рад вновь увидеть свое лицо.


Еще минуту он выжидал, пока не остановится кровь, и его Па, который не был ему отцом, и никогда им больше не будет, станет похожим не на человека, а на неодушевленный предмет. Он ждал, слушал, напрягая слух и больше ничего не слыша в ночи. Он смотрел на висящий в воздухе окровавленный молоток, который держала его невидимая правая рука.

«Это за маму», прошептал он, вытер молоток о простыню и зашвырнул его в ноги того, что еще недавно было мошенником, возомнившим себя его отцом.

Он – первый.

Он улыбнулся в темноте. Улыбка была невидимой, но за ней что-то стояло. Он еще не определил – что. Нечто приятное, а может, что-то и большее, например: триумф, победа… в первый раз в жизни он размахнулся молотком и проломал, чью-то кость, впервые он узнал, что такое сила возмездия.

Ему захотелось ликовать, кричать во весь голос о своем достижении, но он воздержался. Уже больше часа его не было в монастыре, пора было возвращаться, чтобы невидимым незаметно пробраться по коридору мимо кухни, не создавая шума, потому что кто-нибудь из монахинь обязательно не спал на протяжении суток, к тому же Сестра Анунсиата иногда могла заглянуть к нему ночью.

«Прощай, мерзкий ублюдок, тебе никогда не быть моим Па», - сказал он, оглядываясь на постель и позволив себе даже небольшую усмешку.

И затем он исчез в ночи.


Все еще невидимый, он шел по городу и смеялся над тем, что уже успел натворить.

Он чувствовал гордость за нанесенный им ущерб: «Здорово!.. Замечательно!..»

Все это сделал он.

Уже неделю окна бакалейного магазина «Келси» были забиты досками, и он ждал, когда будут вставлены новые стекла, чтобы разбить их снова. Той же ночью он проколол шины трем автомобилям, стоящим на Майн-Стрит. Он сделал это кухонным ножом, взятым на кухне в монастыре, его восхитил звук вырывающегося из резиновых покрышек воздуха. Та его первая прогулка была своего рода экспериментом. Ему, будучи невидимым, надо было оказаться там, откуда его всегда прогоняли.

Настоящее испытание предстояло, когда ему нужно было придти в город днем, когда вокруг люди, магазины открыты и повсюду ходит полиция. Однако теперь у него уже был некоторый опыт исчезновения и возвращения в невидимом состоянии в монастырь к себе в комнату. Он научился это делать так, чтобы все выглядело безупречно. Он исчезал и уходил, возвращался и появлялся, дожидаясь момента, когда наступает боль и останавливается дыхание, пока это не стало легко, как шевеление пальцем. Его не пугал холод. Однажды он пришел в центр города, чтобы исчезнуть в темном переулке. Затем он направился на Майн-Стрит, стараясь не наталкиваться на людей по дороге к магазину «Келси». Окно все еще было забито досками. Он зашел в магазин и прошел между витрин. Старик Келси как всегда был занят за кассовым аппаратом. Оззи пнул выставленные в пирамиду банки с консервированной кукурузой. Келси любил, когда товары красиво выложены перед покупателем. Келси услышал, как посыпались на пол консервные банки, и как они начали раскатываться по полу. И когда он был уже на коленях и поднимал банки обратно на полку, Оззи толкнул полку, на которой были выставлены упаковки с крекерами, печеньем и конфетами. Развал был полным. Келси, подняв к небу руки, воскликнул: «Ну, что за ад… за что?..» Оззи сжал руками губы, чтобы не засмеяться, что могло спровоцировать Келси вскочить на ноги и схватить невидимого Оззи. Когда Келси уже был около кучи упаковок с печеньем, в двери появился старый Джон Стентон. Он увидел Келси, стоящего среди развала с руками на бедрах и удивляющегося произошедшему. Меньше, чем в пяти футах от него стоял невидимый Оззи.

- Что случилось, Келси? – спросил мистер Стентон. Он был пожарным, уже ушедшим на пенсию. Оззи не ненавидел его, в отличие от остальных. Когда он был еще совсем маленьким, то мистер Стентон посадил его на лестницу пожарной машины, поднял его над домами, затем опустил и разрешил позвонить в большой серебряный колокол, висящий около кабины. И Оззи начал звонить, дергая за веревочку, ему тогда было где-то шесть или семь. Мистер Стентон был одет в красную униформу, под которой была синяя рубашка. Оззи тогда мечтал стать пожарным, когда вырастет, и, как мистер Стентон, носить красную униформу и синюю рубашку. Это был момент самых сладких воспоминаний, когда мистер Стентон стал вместе с Келси разглядывать раскатившиеся по всему полу банки. Оззи почувствовал, как в нем начинает собираться злость на Стентона. Он не знал – почему. Минуту до того он тихо ликовал, радуясь устроенному им развалу, изо всех сил сдерживая смех, а теперь он чувствовал, как начинает разрываться от злости, бушующей в нем будто шторм, и вся злоба почему-то была направлена на мистера Стентона: «Ударь его…» - притом, что мистер Стентон был довольно приятным стариком, который как-то даже был добр к нему.

«Да…но…»

Когда Оззи приблизился к старому пожарнику, то тот поднял взгляд прямо на него, и даже не столько на него, сколько на место, где в этот момент находился Оззи. Рот Стентона широко раскрылся. Оззи не собирался ему причинить какой-нибудь вред, но почему-то взял и ударил старика Стентона. Его короткая шея свернулась на бок. Кулак Оззи попал прямо в скулу. Старый пожарник присел от боли, а затем упал на колени, будто после боксерского нокаута. Одной рукой Стентон уперся в коробки с печеньем, которое затрещало, рассыпавшись по полу мелкой крошкой.

- Что такое, Джон? – спросил Келси, помогая встать мистеру Стентону на ноги, когда тот стонал от боли, стоя на четвереньках.

У Оззи в животе начало кипеть. Рвота подступила к горлу. Раскаленная кровь чуть ли не разрывала все вены в его теле. «Надо уходить», - подумал он. Теперь уже было не смешно. Он направился к двери, оставив пожилых людей посреди развала. Он на самом деле не хотел ударить старика Стентона, ведь однажды тот был столь добр к нему. Зачем же он это сделал – у него не было ответа на этот вопрос. И, если честно, то наблюдать за тем, как свернулась шея Стентона, было ужасно. Надо было ударить Келси, он это заслужил. Но сам развал выглядел впечатляюще. Оззи собирался вернуться в этот проклятый магазин, чтобы завершить начатое им дело, развалить все, что есть внутри и разбить в дребезги, все что можно.

Как бы то ни было – все это было лишь детской забавой.

Впереди ожидало нечто более серьезное.


Полицейские пришли в монастырь и начали задавать ему вопросы.

Прежде, чем о чем-то спрашивать, они выразили свои соболезнования и сожаления, что выглядело не более чем насмешкой. Все знали, что старый мошенник Слатер избивал Оззи и его мать – их обоих. Соседи и другие ставили в известность полицейских о том, что происходит в их доме и требовали, чтобы те упрятали его в тюрьму. Но до суда дело не доходило, потому что полиция требовала официального заявления матери Оззи, а также дачи показаний против Слатера, на что та бы не пошла, потому что рано или поздно тот вернулся бы домой, и избиения возобновились бы с новой силой.

- Где ты был в ту ночь, когда твой отец был убит? – спросил сержант Мак-Алистер мягким голосом, глядя на Оззи кроткими голубыми глазами. Он не был в полицейской форме, на нем была зеленая в клеточку куртка. Он говорил скорее как учитель или священник, нежели полицейский.

- Здесь, в монастыре, - сказал Оззи, и, лишь момент спустя, он осознал, что копы пришли сюда не только с соболезнованиями о смерти его отчима.

Сестра Анунсиата чуть ли не взбеленилась. Гнев в ее голосе достиг небывалых высот. Так она могла говорить разве что с Буллом Цимером, когда тот ранил Оззи около монастыря.

- Он был здесь всю ту ночь, - в ее глазах был огонь.

- Конечно, конечно, Сестра, это же только вопрос, который мы обязаны задать, - кротко ответил сержант, стараясь не давить. – И мы должны получить ответ для протокола, - он почесал свой седой затылок. – Мистер Слатер был убит между девятью и одиннадцатью часами вечера его собственным молотком, который всегда хранился у него в кладовке. Поэтому у нас должны возникать вопросы о том, кто знал об этом молотке, о месте его хранения, кто и как мог там оказаться. Может быть, кто-нибудь видел, как кто-то проникает в его квартиру, или знает о чьих-либо намерениях совершить это убийство, - он взглянул на Оззи. – Видишь, о чем я говорю?

- Той ночью я был здесь, - ответил Оззи, взвешивая, что можно говорить при этом очень тактичном полицейском, но при этом столь опасном.

- Мистер, это место никогда не остается без нашего присмотра, - сказала Сестра Анунсиата. – Оззи – хороший мальчик, и он находится под нашей опекой. Нам известно, когда он уходит и приходит. На протяжении всей той ночи он находился здесь. Даже если бы он попытался уйти незаметно, то у нас ему бы это не удалось. Одна из монахинь обязательно бы его увидела. Можете поверить мне на слово…

- Я верю, Сестра, - ответил офицер, кивая головой. – Это слово Сестры Милосердия, и его вполне достаточно для полиции…

- И я могу поручиться, что ребенок его возраста неспособен убить своего собственного отца…

- О, видите ли, Сестра, это не его отец, - и обращаясь к Оззи: - Кто же он?

- Он – жулик и негодяй, - ответил Оззи, громко произнося слова и старательно их выговаривая. Он тихо говорил это себе уже не одну тысячу раз. – Моя мать вышла за него просто из нужды в крыше над головой, она никогда не любила его, и никто не смог бы его полюбить. Он был посредственным человеком, - сопение его «носа - раздавленной клубники» было тому доказательством, и все это знали. – И я не могу сказать, что сожалею о его смерти, но я его не убивал. (Как легко врать, когда чувствуешь, что ты прав).

- Тебя никто не обвиняет, Оззи, - сказала Сестра Анунсиата, и в ее руках защелкали четки.

После допроса Оззи подумал о том, что иногда бывает лучше униженно солгать. Он продолжал чего-то ждать. Терпения ему было не занимать.

Келси продолжал быть его любимой целью, и он иногда что-нибудь крал у него в магазине, крушил выставленные на витрине пирамиды коробок или банок. Он вслушивался в гуляющие по городку то тут, то там сплетни о привидениях в магазине Келси. Он возвращался туда спустя день-другой и видел, что в магазине стало уже не так многолюдно, как бывало раньше. Кому хочется делать покупки там, где бывают привидения? Болтаясь по улицам, он останавливался, чтобы подслушать, о чем говорят, но ненадолго, чтобы не вызвать каких-либо подозрений в свой адрес.


Все больше и больше по мере его исчезновения из видимости у него стали возникать мысли, навязчивые идеи, которые требовали от него их немедленной реализации. Поначалу они появлялись ненадолго, как бы невзначай, в виде замечаний, затем со временем их сила нарастала. Он обнаружил, что эти идеи начинают мешать ему думать, провоцируют его на исполнение незапланированных им поступков.

Однажды, когда он завернул в переулок, чтобы стать невидимым для очередных шалостей в городе, он снова услышал голос. Он уже вышел из переулка, почувствовав легкость в теле и оживление. Он остановился на освещенном солнцем пятне, чтобы убедиться в том, что он невидим. Через дорогу от него молодая женщина катила перед собой детскую коляску. Длинная прядь черных волос, заплетенных в косу, спускалась по ее спине. Она остановилась, чтобы отдышаться и заглянуть в коляску и чтобы убедиться в том, что с ребенком все в порядке. Он пытался как-то вспомнить, возила ли его в коляске мать. Он не смог припомнить, чтобы у них дома где-то стояла детская коляска. Глядя на них, ему стало грустно. И тогда голос внутри него стал настаивать на том, чтобы он перешел улицу.

Он отвлекся от своих мыслей: «Ну, делай же с ними что-нибудь…»

Он подумал, с кем же из них.

«С обоими. Навреди им. Ты что не хочешь этого? Ну, действуй же. Это лучше, чем глупости у Келси».

«Но я сегодня собирался снова поиздеваться над Келси».

«Эта женщина важнее, чем Келси. У нее ребенок. Можешь над ними «пошутить»».

«Но я даже не знаю эту женщину, как и ее ребенка».

Голос уже изрядно досаждал ему. Беседа двух идиотов, которая, в общем, то не была беседой. Ему иногда казалось, что внутри него сидит еще кто-то, или даже их там двое с обеих сторон его невидимого тела, будто бы расщепленного надвое, как яблоко ножом.

«Заткнись», - мог он иногда сказать этому голосу, что был на противоположной ему половине тела. А иногда и противная сторона требовала от него замолчать. Когда это происходило, он стремился снова вернуться в видимое состояние, чтобы больше не слышать эти голоса. Как и в этот день, через дорогу от женщины с ребенком он поспешил вернуться в переулок, чтобы, зайдя за угол вдавить себя в упругую грань, отделяющую его от видимости, что помогло ему избавиться от излишне настойчивого голоса.

После чего, возвращаясь в монастырь, Оззи сделал нечто такое, что ненавидел больше всего. Он поддался печали. Он старался не позволять себе это слишком часто. Но иногда, вдруг утром или, как сейчас, когда он был один по дороге из города в монастырь, он мог вдруг вздрогнуть, и чувство одиночества снова брало над ним верх. Ему захотелось стать грудным ребенком, и чтобы мать убаюкивала его и пела ему песни. Ему нужен был кто-то, с кем можно было бы поделиться всем, что с ним происходит. Может быть с Сестрой Анунсиатой? Может быть, а, может быть, и нет. Сестра Анунсиата часто приходила к нему в комнату по ночам и могла погладить его по голове, бормоча при этом: «Бедный мальчик Оззи». Он всегда отворачивался, потому что начинал чувствовать себя еще более одиноким.

Произошло нечто ужасное.

Он заметил старика Пиндера в переулке, когда начал переходить в невидимое состояние. Это было в субботу днем, когда Оззи болтался по центральным улицам города в поисках очередного развлечения в «Келси». Он наслаждался тем, что ему удавалось в этом магазине, однако ему это уже стало надоедать. Самым большим разочарованием была невозможность что-нибудь украсть из-за того, что воруемые предметы, будь то деньги из кассового аппарата или товары с витрины, оставались видимыми, проплывая по воздуху и привлекая ненужное внимание. Как-то ночью он попробовал проникнуть в еще два заведения на Майн-Стрит. Первым из них была аптека «Демпси», а другим – «Ремзи-Динер». Он разбивал небольшие окна и влезал внутрь. Все, что он сумел найти в обоих местах, были двадцатью тремя долларами пятидесяти пятью центами. После чего он начал взвешивать возможность ограбить нечто посолидней, например, «Сберегательный Банк «Ремзи»», когда подъедет фургон «Бринкс» и начнет выгружать сумки с деньгами, в которых будут тысячи долларов. Он долго думал, как можно добраться до сумок, когда они будут выгружены из фургона, и куда их можно будет спрятать, но он знал, что это невозможно. Можно было до деталей спланировать ограбление, прямо как в кино, и оставить этот город, прихватив с собой деньги и затеряться где-нибудь в мире. Но он ждал, когда можно будет довольствоваться очередным небольшим набегом, чтобы еще над кем-нибудь поиздеваться как над Келси. Но однажды, снова придя в город, он зашел в переулок за «Файф-Анд-Тин», и старик его заметил. Оззи был уверен, что он один, увидев перед собой лишь стену и прислонившись к ней, он уже пропадал из видимости, уже начали исчезать его руки и ноги, как вдруг справа от себя он вдруг услышал какой-то шум, будто какое-нибудь животное пробиралось через кусты. Он обернулся и увидел старика Пиндера, суетливо спешащего покинуть переулок. Пиндер с опаской оглядывался на Оззи, когда тот растворялся в пространстве, в его глазах было смятение.

Оззи стоял в нерешительности, хотя ему было ясно, что нужно делать – убить его, пока тот кому-нибудь не рассказал об увиденном. Он быстро побежал к выходу из переулка и увидел старика Пиндера, идущего по тротуару в тени деревьев, в недоумении качающего головой, он направлялся в сторону закусочной, в которой (и Оззи это знал) обычно можно было выпросить чего-нибудь выпить. Старый безобидный пьяница-попрошайка – он думает, что увидел нечто особенное, наверное, с перепоя или похмелья, или с того и другого одновременно. Оззи позволил ему уйти. Он ждал и наблюдал. Кто поверит рассказам старого пьяницы, если тот будет рассказывать о том, как он видел в переулке исчезающего на глазах Оззи Слатера? Он не мог забыть, как тот мог поделиться с ним курткой или пальто, когда Оззи негде было спать, и как они спали обнявшись, чтобы не замерзнуть, и как Пиндер добрым словом отзывался о его матери.

Пускай живет.

Пока.


Затем случилось еще кое-то, чего он не хотел.

Настойчивый голос, убеждающий его, стал еще сильнее.

Голос овладел им, когда он дошел до угла Майн- и Коттон-Стрит, что напротив библиотеки. Оззи увидел спускающуюся по ступенькам библиотекаршу. Она была маленькой, изящной и красивой женщиной. У нее была походка маленькой девочки, пытающейся догнать кого-то, оторвавшегося от нее вперед. Время от времени он воровато приходил в библиотеку, чтобы полистать журналы, в основном, чтобы не замерзнуть в холодные дни или оставаться сухим во время дождя. Она ни разу не прогнала его, говоря с ним мягким, певучим голосом. Он знал, что если когда-нибудь он женился, то его жена будет похожа на нее.

Теперь ее каблуки щелкали по асфальту. Шаги, как всегда, были мелкими и частыми, и на ней было розовое платье. Ее внешность пленила его, и он, глядя ей в след, вздохнул. Этим мягким летним утром его очаровало ее шествие по улице.

И вдруг в нем снова возник хитрый голос:

«Ты знаешь, как с ней поступить».

«Как?»

«Ты знаешь».

«Нет, я этого не сделаю».

«Сделаешь».

«Скажи мне, что?»

«Обидишь ее».

«Нет».

«Ты только говоришь «нет», но думаешь наоборот, не так ли? Ты ведь хочешь этого?»

«Заткнись!» - закричал он. – «Закнись!»

И побежал. Подальше от библиотекарши и от Майн-Стрит, в сторону женского монастыря, где он будет в безопасности, но от голоса ему было не убежать. Голос был с ним и внутри него.

Он убежал недалеко, до угла Еловой и Сосновой улиц и остановился, чтобы перевести дыхании.

Снова голос: «Вернись».

И он вернулся. Назад на Майн-Стрит. Его невидимые ноги легко и свободно несли его по бетону. Никто не увидел бы его полета, потому что он бежал по самой улице в стороне от деревянного тротуара, где его шаги были бы слышны.

Она уже прошла мимо «Келси» и «Демпси», перешла улицу в сторону «Ремзи-Динер» и повернула налево на Весеннюю улицу. Он в уме пытался предугадать, куда она пойдет, какие тайные, скрытые от чьих-либо глаз места будут у нее на пути, где он сможет схватить ее и утащить туда, где их никто не увидит.

Ее высокие каблуки продолжали щелкать по тротуару. Она шла прямо, не глядя по сторонам, ее загорелые ноги блестели на солнце, черные волосы мягко подергивались в том же ритме, что и ее тело. Он все гадал, куда она пойдет дальше. Если она продолжит идти все также прямо, то после Бласом- и Саммер-Стрит она пройдет мимо усадьбы Барнарда, где есть вход в заброшенный подвал, закрытый кустарником, где он может сделать с ней все, что захочет. Его руки чесались, чтобы сжать в них ее красивую, стройную шею.

Она остановилась и быстро обернулась. Он тоже остановился, задержав дыхание, уподобившись манекену в окне магазина одежды. Он будто бы на охоте шел по следам зверя.

Был ли он столь небрежным? Слышала ли она его шаги, или просто почувствовала его присутствие, как и кто-либо еще?

Она пошла снова, все так же суетливо. Ее ноги все также блестели на солнце будто ножницы. Почти догнав ее, он бежал, стараясь повторять ее шаги и делая это на цыпочках, осторожно, чтобы не издать какой-либо шум.

И в это время на его пути возникла собака.

Она не лаяла и даже не рычала. Оззи так и не заметил на своем пути собаки, пока он почти чуть об нее не споткнулся. Собака стояла перед ним, обнажив длинные желтые зубы.

И она издала низкий, гробовой рык, и тут же смутилась, все еще рыча, отошла назад. Это была немецкая овчарка. Ее темно-серая шерсть блестела на солнце. Оззи замер и тоже отступил назад.

«Хорошая собачка», - прошептал Оззи, его голос был низким и успокаивающим.

Услышав голос, собака замерла, а затем начала крутить носом и скулить. Оззи улыбнулся, представив себе, что подумала собака, никого не увидев, но при этом почувствовав и услышав голос из ничего.

Он даже чуть не забыл о собаке, когда увидел, как преследуемая им библиотекарша свернула с тротуара на выложенную каменными плитами дорожку, ведущую к дому из красного кирпича, возле которого на дороге стоял светло-серый блестящий автомобиль. Она исчезла внутри дома.

«Черт», - сказал он, и разозлился на собаку.

Собака замерла рядом. Она уже не смотрела в его сторону. Она озадаченно крутила головой.

«Пни ее».

«Конечно».

Он подошел к собаке и изо всех сил ударил ботинком прямо в мякоть живота. Та подскочила, взвизгнула от боли и присела, наверное, от неожиданности и испуга, а затем она, мельтеша, с визгом побежала по улице.

«Интересно, собаки так плачут?» - спросил себя Оззи.

Он смотрел вслед собаке и улыбался. И надоедливый голос сказал: «Замечательно».

Но он не ответил, побоявшись, что голос мог быть в ярости оттого, что он упустил библиотекаршу.


Он ожидал старика Пиндера у поворота в переулок, зная, что рано или поздно тот здесь появится, когда под конец дня начнет смеркаться. И он не ошибся – с первыми сумерками, будто бы начинающими пачкать город сажей, старик появился. Он шатался из стороны в сторону через всю Майн-Стрит, волоча за собою ноги по деревянному тротуару. Когда тот ввалился в переулок, то Оззи тут же перед ним предстал.

- Как дела, старик? – спросил он ясно.

- Оззи, Оззи, - пробормотал старик Пиндер, заваливаясь назад и облизывая губы. Он всегда облизывал губы, когда хотел выпить.

Они зашли в переулок, в котором были ужасные запахи недорогих алкогольных напитков и того, что происходит после: противный запах опрокинутого на землю дешевого муската и пятен рвоты с остатками выпивки и закуски.

- Как ты, старик? - спросил Оззи.

Тот пожал плечами под своими двумя пальто и вероятно еще двумя или тремя свитерами. Жарко было или холодно, зима или лето, он всегда был одет в одно и то же. Когда он повернулся к Оззи, то Оззи заметил тревогу в его глазах, старик просто съежился от страха.

Оззи ему сказал:

- Эй, да ты успокойся, старик. Никто не причинит тебе никакого вреда…

И внезапно ему захотелось разделить со стариком то невероятное, что с ним произошло – исчезновение и невидимость. Он держал эту тайну в себе, пока все это не стало походить на кипящий котел, с которого соскакивает крышка.

- Садись, старик, - сказал он. И старик сел, опустившись на землю между двух мусорных баков с надписью «Демпси» и привалившись спиной к унылой кирпичной стене. - Я кое-что хочу тебе показать, - ад, он уже об этом знал.

Свет заходящего солнца полого ложился на асфальт Майн-Стрит, и Оззи показалось, что он собирается выступить на сцене перед заполненным залом. И тогда, убедившись в том, что никто кроме старика Пиндера его не видит, он вжался в невидимую стену, дыхание оставило его, а затем вернулось, затем была короткая вспышка боли, и холод внутри него не замедлил о себе напомнить.

- Ой, я тебя не вижу, - закричал старик, неистово моргая глазами. Его желтый язык вывалился из раскрытого от удивления рта, который он пытался закрыть, чтобы снова произнести: «Я ничего не вижу и не знаю, почему». Он продолжал моргать глазами и щуриться: «Где ты, Оззи?»

- Здесь, перед тобой, - крикнул он на ухо старику так, что тот чуть ли не выпрыгнул из своих пальто и свитеров.

На протяжении последующих немногих минут он развлекал старика Пиндера, заставляя танцевать в воздухе все, что попадалось ему под руку. В воздухе повисало содержимое мусорных баков: пустые жестянки из-под консервов, объедки, использованные бумажки из туалета, а затем и сами мусорные баки, которые отрывались от земли и с грохотом стукались друг о друга. Старик кудахтал от смеха, шатаясь из стороны в сторону, но, время от времени, наблюдая за ним, Оззи не мог не заметить, что за этим смехом было что-то еще, он знал, что на самом деле старик был до смерти напуган.

Так старик узнал от Оззи, что он не просто так исчезает, и что это не плод «белой горячки» с перепою. Это был сам Оззи Слатер, все верно, который был его другом, тем Оззи, с которым холодными ночами тот не раз делился лишним пальто или свитером, и который теперь хвастался ему своей невероятной способностью, которая вдруг к нему пришла однажды ночью, (правда, Оззи не рассказал ему о том, что он сделал со старым мошенником, и, конечно, промолчал об ущербе, причиненном Келси). Он продолжал забавлять старика Пиндера, делая то, что мог только один из них.

- Весело… - изумленный старик просто трясся не то от выпитого, не то от необходимости выпить.

- Ты еще узнаешь, что такое весело, - сказал Оззи, заставив его встать на ноги и выйти из переулка к тому месту, куда выходили окошки складского помещения «Ликерной Ремзи» у рампы для разгрузки товара. – Смотри, - сказал Оззи.

Он разбил окно двери заднего входа, тщательно удалил все осколки стекла и проник внутрь. Он знал, что старик Пиндер пил мускат, потому что тот был самым дешевым из того, что он мог себе позволить, но Оззи на этот раз искал нечто лучшее - шотландский виски, о чем старик имел обыкновение вспоминать, о жалящем вкусе «Скотч», который он пил в молодости субботними вечерами – в лучшие времена. Оззи схватил с полки две бутылки и, пригибаясь, выбрался наружу, чтобы никто не увидел плывущих по воздуху бутылок с виски. Он их выставил на ступеньках заднего хода, чтобы увидеть лицо старика. Это должно было уподобиться Рождеству, свалившемуся на голову в середине лета.

Вернувшись обратно в переулок, старик снова опустился на землю. И прежде, чем он начал пить, Оззи заставил его поклясться в молчании о тайне, которую тот узнал, и попросил, чтобы старик рассказывал обо всем, что происходило в городе из увиденного или услышанного, что касалось бы Оззи.

Продолжая наблюдать за стариком Пиндером с уже начинающей отвисать челюстью и мечтательно смотрящими никуда глазами, Оззи понял, что в этот момент он может его просто убить, оставив труп в переулке, который унесет с собой на тот свет эту тайну. Но он подумал, что, возможно, старик может оказаться ему полезным. Кроме того, старый мошенник, коим был его покойный Па, заслужил свою смерть, в отличие от этого старого безвредного пьяницы.


«Следи за монахиней».

«Почему за монахиней?»

«Потому что».

«Потому что, почему?»

«Потому что…»

Но он не хотел слушать этот голос и убежал из женского монастыря. Он бежал через лес, пока его легкие не стали разрываться на части, а ноги не налились свинцовой болью. Он рухнул на траву, ожидая, что навязчивый голос снова начнет что-нибудь твердить ему на ухо. Он был рад тому, что голос к нему не вернулся.

В последнее время голос и навязчивые идеи все чаще и чаще досаждали ему, заставляя прекратить заниматься тем, что в данный момент он делал. Они приставали к нему с предложениями натворить что-нибудь еще, что было похоже на то, как он собирался выследить Булла Цимера, чтобы выяснять, чем он занимается этим летом, и начать осуществлять очередной план мести, а затем взяться за мисс Бол. Но голос велел ему подождать. Не прошло и несколько недель с того момента, как не стало старого мошенника.

Стоило подождать.

И он ждал. Ждать он умел. Он продолжал находиться в стороне от города, лишь иногда приходя туда, чтобы навестить старика: «Ты никому обо мне не рассказывал?» Старик как всегда что-нибудь лепетал о том, что он никому и ничего не говорил, ему вообще не с кем общаться, кроме Оззи. Оззи ударил его в лицо, чтобы объяснить, что может с ним произойти, если он проболтается. Когда из носа старика пошла кровь, то Оззи почувствовал облегчение. Кровь из чьего-либо носа доставляла ему немалое удовольствие. Но в основном он старался не уходить из монастыря, стараясь занять себя работой. «Занятые руки – счастливые руки», - сказала как-то Сестра Анунсиата, вручая ему ведро воды, щетки или метелки для мытья окон. Она выглядела так, будто ее ужалила пчела, и ее лицо распухло. С одним защуренным глазом она была похожа на маленькую куклу из мультфильма, и ему приходилось прятать собственное лицо, чтобы она не заметила, что он смеется. Позже, уходя бродить в поле, он рассматривал уже осыпающиеся желтые цветы, растущие среди сорняков. Они уже отцвели и начинали вянуть, оставаясь достаточно красивыми для того, чтобы преподнести их старой монахине, не придумав для этого чего-либо еще. Он налил воду в пластиковый сосуд и поставил на маленький столик около ее кровати, а затем опустил в сосуд цветы, когда она удалилась на кухню.

- В честь чего? Спасибо, Оззи, - сказала она позже, обрадовавшись. Ее видящий глаз наполнился слезами.

- Это лишь старые цветы, - отрубив, сказал он, вдруг непонятно почему рассердившись, и на себя, и на нее.

«Это было ошибка».

«Почему ошибка?»

«Потому что она подумает, что ты к ней пытаешься подлизаться».

«Почему я это пытаюсь?»

«Потому что она подозревает, что это ты убил старого мошенника. Будь с нею осторожен. Она за тобой наблюдает».

«Нет, она этого не делает».

Но возможно она за ним наблюдала и что-нибудь подозревала. Он начал что-то замечать, как, например, ее видящий глаз мечется повсюду, особенно застревая на Оззи. Ему начинало казаться, что она этим глазом может пригвоздить его к стене, следить за ним из-за угла или даже через стену. Каждый раз, как он оборачивался, он видел ее опухшее лицо, почти фиолетовую, сморщенную кожу и острый синий глаз.

Ее лицо смягчилось, стало не таким опухшим, фиолетовый оттенок исчез, и оба глаза открылись. И тогда она стала выглядеть для него менее угрожающе.

«Она заигрывает с тобой».

«Почему?»

«Она притворяется, чтобы не наблюдает за тобой, за каждым твоим шагом, собирая улики».

«Какие еще улики?»

«Улики против тебя, в доказательство содеянного тобой. Того, что ты сделал со старым мошенником?»

«Я тебя не слышу, я тебя не слышу».

«Слышишь».

И, конечно же, он все слышал, и, конечно же, начал наблюдать за монахиней. Наблюдать, как она за ним наблюдает. Он находил ее везде, когда входил в монастырь, занимался работой по хозяйству или просто убивал время. Он заворачивал за угол, и там была она со своими хозяйственными хлопотами, и когда он отрывал глаза от обеденного стола, то ее глаз снова был на нем. Поздно вечером, слыша шаги за дверью комнаты, в которой он спал, он мог быть уверен, что это она.

«Знаешь, что тебе нужно сделать?»

Он не отвечал этому голосу. Он ежился под одеялом, несмотря на то, что ночью было жарко.

«Рано или поздно ты это сделаешь».

Он старался не искать ответ, который вымогал этот голос, скребущий его, будто зуд, от которого не было никакого избавления.

«Я не сделаю того, что ты говоришь, потому что еще слишком мало времени прошло со смерти старого мошенника».

И, казалось, что голос был удовлетворен. Голос к нему не вернулся. Ему действительно не хотелось причинять вред старой монахине. Она взяла его под опеку и была любезна к нему. Наверное, ей было немало лет, вероятно, она могла скоро умереть. Он мог убить мисс Бол, Булла Цимера и других, но не старую монахиню.

«Лучше что-нибудь сделай», - ехидно прошипел голос перед тем, как он уснул.


На следующий вечер он снова решил поставить на уши весь город. На заднем дворе монастыря под навесом он нашел молоток и, уже невидимый, через лес он устремился в город, тяжело дыша от сильного волнения. Все его тело чуть ли не дрожало от силы и энергии, будто он выпил какой-нибудь сказочный отвар. Раскачивая молоток, он пересек опустевшую улицу, разбивая окна магазинов и машин, припаркованных у тротуара, затем нанес помногу ударов по их крышам и капотам. Он швырял камни в неоновые вывески и разбивал панели паркометров. Оказавшись у здания библиотеки, он почувствовал еще большее вдохновение. Он стрелой взлетел по ступенькам, ведущим к парадному входу, затем, разбив стекло двери, чтобы отпереть ее изнутри. Ворвавшись в библиотеку, он начал крушить все, что попадалось на его пути. На пол полетели выдвижные ящики картотеки, затем сами шкафы. Оказавшись у книжных полок, он сотнями начал швырять книги в окно, то в одно, то в другое.

«Покажи ей, суке-библиотекарше».

Он понял, что это был голос, и хотя Оззи не проявлял ему ни малейшей благодарности, он резвился, создавая вокруг себя полный хаос. На полу уже была куча из тысяч книг.

С улицы раздался звук полицейских сирен, и он поспешил обратно на улицу, где уже несколько полицейских машин разбрасывали синие и красные зайчики на стены домов и магазинов, они проносились мимо на сумасшедшей скорости.

Оззи резвился на тротуаре, смеясь и танцуя, прыгая по кругу. Он чуть ли не сходил с ума от злорадства, до чего же он ненавидел этот город. Он, как мог, мстил ему за себя и за свою Ма.

«Вы еще узнаете у меня, что такое ад».

Он помахал рукой свету фар полицейской машины, упавшему на кучу книг, сваленных на тротуаре. Это еще ничего. В соседних домах начал зажигаться свет. Люди, протирая глаза, выходили наружу, не понимая, что же происходит, в то время как молодой полицейский, в фуражке, надвинутой на затылок, качал головой, когда рядом внезапно лопнуло окно ликерного магазина, усыпавшего тротуар тысячей осколков.

Оззи, как мог, воздерживался от собственного ликования.

Заходя в переулок, он обнаружил в нем старика, как всегда шатающегося от избытка выпитого. Он с изумлением смотрел туда, где недавно хозяйничал Оззи.

- Ну, как тебе это, старик? – произнес Оззи.

И старик аж подпрыгнул, когда голос из ниоткуда зазвучал в его ухе. От всей души Оззи ударил старика Пиндера. Ему хотелось поступить с ним так же, как и со всем городом. Он крепко врезал ему по голове, а затем швырнул его спиной в кирпичную стену переулка. Он еще раз ударил его, попав в рот. Рот старика превратился в большое пятно крови. Он выплюнул кусок зуба и, рухнув на землю, закричал от боли. Кто-то из прохожих заглянул в переулок и направился к Оззи.

Отскочив в сторону, Оззи оставил старика. Для одной ночи было достаточно разрушений. Теперь лучше было вернуться монастырь. Он ненавидел момент, когда ему приходилось оставлять сцену его триумфа. Еще одна полицейская машина с воем сирены пронеслась мимо. Не оглядываясь, он шел в конец переулка, чтобы скрыться лесу.

«Все получилось на славу».


Прошло еще несколько дней, прежде чем он снова собрался вернуться в город, хотя ему не терпелось увидеть последствия своего нападения. «Будь осторожен», - сказал он себе.

Вытирая нос, он спустился по ступенькам лестницы заднего входа в монастырь, затем пересек внутренний двор и скрылся в лесу, чтобы исчезнуть. Он увидел старика Пиндера, идущего из леса во двор монастыря. Старик был взволнован. Все та же пена вокруг его губ, его старые глаза, как всегда красные и утомленные, но что-то еще в них добавилось, какая-то острота и тревога.

- Что случилось, старик? - спросил Оззи. Прежде старик еще ни разу не приходил к женскому монастырю.

- В городе незнакомец, - сказал старик, брызги слюны вылетали из его губ с каждым его звуком. - И он ищет тебя.


-----------------------------------------

Спускаясь из автобуса, я знал, что он где-то поблизости, здесь в городе. Воздух наполняло нечто, напоминающее отдаленные, еле улавливаемые ухом ноты где-то звучащей музыки. Это была некая аура, настроение, которое я пытался уловить, но оно было неуловимым. Я остановился у бывшего железнодорожного вагона, в котором очевидно была закусочная, хотя на нем не было ни вывески, ни указателя, показывающего в его сторону. Утренний аромат кофе, бекона и другой жареной пищи доносились через открытое окно, делая ощущения привычными и нормальными, что не очень то рассеивало необычную атмосферу представшего передо мной города.

На первый взгляд Ремзи напоминал мне ковбойские городки из старых кинофильмов в «Плимуте» на утренних сеансах по субботам: деревянные тротуары, искривленные бордюры, железные перекладины, к которым когда-то привязывали лошадей, наклонные навесы над тротуарами, поддерживаемые шаткими деревянными столбами. И лишь только столбики паркометров разрушали иллюзию давно ушедших времен.

В энциклопедии, взятой в Публичной Библиотеке Монумента, я узнал, что Ремзи в былые времена был преуспевающим курортным городом, прославившимся своей минеральной водой, за которой приезжали тысячи людей, в том числе и президент Гровер Кливленд. Ключи, из которых била целебная вода, высохли, с тех пор прошло немало времени, но городок продолжал жить. На сегодняшний день мало осталось от того, чем он жил раньше. В нем не было ни промышленности, ни торговых центров, его население насчитывало меньше трех тысяч человек, и это согласно самой последней на тот день проводимой в Америке переписи населения. Здесь не было ни одного мотеля или даже кинотеатра, лишь одна сомнительная гостиница, которая называлась «Гленвуд», в которой я сумел зарезервировать номер на три ночи, несмотря на упорное нежелание клерка говорить со мной по телефону. Таким образом, я был готов к ожидающему меня сонному царству, но не к опустошенным безлюдным улицам и разрушениям на Майн-Стрит по дороге к гостинице.

Ремзи напоминал осажденный врагом город, или город, приходящий в себя после осады. В одном из магазинов были разбиты несколько окон, над которыми красовалась выцветшая вывеска «Бакалея Келси». Они были забиты фанерой. Стеклянные шары уличных фонарей были также разбиты. С потрескавшегося асфальта еще не были убраны их осколки. Неоновые трубки вывески следующего магазина тоже были размолоты вдребезги, представляя собой остатки надписи «Аптека Демпси». И на столбиках паркометров не осталось ни одного целого окошка.

Когда я вошел в холл гостиницы «Гленвуд», то под моими ногами оказалась потрескавшаяся плитка пола. В углу стоял проваливающийся диван, покрытый давно вылинявшим покрывалом. На стойке метрдотель стоял небольшой колокол, примерно, такой как на столе у какой-нибудь из сестер в школе прихода «Сент-Джуд». Я позвонил в колокол, вслушиваясь в слабое эхо.

«Меня здесь не ждут», - подумал я. – «Наверное, для безопасности стоит вернуться обратно во Френчтаун. Перед отъездом я взвесил всевозможный риск. Предположим, что я вдруг не справлюсь с исчезновением в чужом городе, в котором прежде еще не бывал? Предположим, что исчезновение случится в автобусе, поезде или, когда я буду идти по улице в Ремзи, штат Мэн? Наконец, я оставил все свои опасения. Найти исчезателя, который к тому же еще и мой племянник, было важнее, чем неожиданно раствориться в исчезновении. На самом деле риск был не велик. Иногда исчезновения не было месяцами. Теперь я здесь, в холле гостиницы, может быть в десятке метров от комнаты, куда можно будет уйти, если внезапно настанет исчезновение, так же, как и во Френчтауне, где в качестве убежища есть арендуемая мною квартира.

По непокрытым ковром ступенькам лестницы спустился человек средних лет. Он был маленьким и худым. Его редкие пряди волос были зачесаны назад, чтобы скрыть блестящую лысину на затылке.

- Я вам звонил неделю назад, - сказал я. – Я заказал номер на имя Джона ЛеБланка.

Понимая, что рискую, отправляясь в неизвестность, окруженную тайной исчезновения, я решил отказаться от своего реального имени, на момент ощутив бред абсурда, но я доверился собственному инстинкту.

- Я знаю, - сказал он, все еще не желая со мной иметь какое-нибудь дело. Его рука перебирала в кармане ключи, которых там было немало. Затем он продолжил: - У нас – гостиница, в которой живут, и мало кто у нас останавливается на короткий срок.

Я оплатил за все свое дальнейшее пребывание в Ремзи, оформив все бумаги на месте прямо в вестибюле, сидя за маленьким журнальным столиком. Затем он позвал меня, и я последовал за ним, не замедлив спросить:

- Что случилось в городе? Напоминает прошедший ураган…

- Вандализм, - сказал он. – Толпа юнцов, вероятно из Бангора, устроили ночной погром.

Номер, который он открыл мне на втором этаже, был на удивление уютным и удобным: большая кровать с четырьмя орлами на углах, покрывало с изображением Вашингтонского ущелья, шикарное, отполированное бюро из красного дерева и бостонское кресло-качалка.

- Комната миссис Врайт, - сказал он. - Но весь август она проведет в Канаде. Единственная свободная комната. Вам повезло. В Ремзи больше никто не приезжает – не за чем. Город опустился в горшок.

Он ждал. Я понял, что он фактически спросил меня, что привело меня в Ремзи. Мой ответ был готов заранее.

- Я – писатель. Пишу книгу о старых курортных городах. Это - мой предварительный визит, чтобы проверить некоторые детали…

Он с уважением кивнул и вышел в коридор, мягко за собой закрыв дверь. Я заметил, что он ни разу не посмотрел мне в глаза, начиная с момента, когда он спустился по лестнице и, пока не удалился из комнаты.

Несколько позже я узнал, что это было обычным в отношениях с незнакомцами в Ремзи, штат Мэн, по крайней мере, в этот особенный день.


Все утро я бродил по городу, делая небольшие покупки в разных магазинах. В «Демпси» я купил лезвия для бритвы, в «Бакалее Келси» - салфетки, в киоске «Дункер» - газету «Ньюсвик». На меня никто не обратил никакого внимания. За кассовыми аппаратами сидели люди средних лет, возможно, сами хозяева этих торговых заведений. Что лишь только подтверждало мое присутствие, так это то, что они могли окликнуть продавца и вернуть мне сдачу. Я прошел мимо

общественной библиотеки и церкви с часами на шпиле, принадлежащей общине паломников. И церковь и библиотека находились в конце главной улицы города Майн-Стрит. Красно-кирпичное здание библиотеки с обветшавшей крышей не подавало никаких признаков жизни. Табличка на двери почтового отделения рядом с библиотекой гласила, что здание закрыто на ремонт.

Ратуша была расположена в другом конце Майн-Стрит. В ее здании располагались также полиция и отделение пожарной охраны. Когда я шел через Майн-Стрит, то город показался мне еще более заброшенным и пустынным. Башня на центральной площади, древнее орудие, охраняющее въезд в город.

Я позавтракал в «Ремзи Динер», где постоянные клиенты заказывали пиво и рюмку виски, чтобы бесцельно провести остаток дня. Принимая мой заказ, официант даже не взглянул на меня, как и затем, забирая у меня пустую посуду и ставя ее у себя на подносе. И почему-то никто еще не хотел встречаться со мной глазами.

В полдень я вышел из города и пошел пешком вдоль ведущего на север шоссе. Пройдя где-то две мили, я увидел съезд с деревянным указателем, на котором выцветшим готическим шрифтом было написано: «Монастырь Сестер Милосердия». Пройдя немного по гравиевой дорожке, я натолкнулся на старинное каменное здание с единственным шпилем с маленьким золотым крестом на тонком конце. Серые стены здания были оплетены тысячью зеленых пальцев плюща. Высокие и узкие окна прятали за собой свою древнюю тайну.

Я дернул рукоятку звонка, услышав перезвоны эха, отзывающиеся в бесконечных коридорах монастыря. Примерно через минуту тяжелая дубовая дверь со скрипом открылась, показав мне крошечную женщину, одетую в столь привычную моему глазу черно-белую простую одежду. Ее розовые щеки сверкали, будто натертые полотенцем яблоки.

- Да, - прошептала она.

- Интересно – можно ли мне побывать на мессе в часовне?

- Мы не можем принять прихожан посреди недели, - сказала она. Ее голос и глаза были полны сожаления. - Только в первое воскресенье месяца. Мне жаль…

Она замолкла и две или три секунды продолжала стоять неподвижно, наверное, в утешение, а затем медленно закрыла дверь.

По моему телу пробежался холодок, будто кто-то меня по спине начал скрести ногтями, и мне стало ясно, что мой исчезатель где-то здесь, быть может, в этом женском монастыре. Первое, о чем я подумал, что стоит снова позвонить в дверь монастыря. Но я не стал этого делать. Я не был готов встретиться со своим племянником, который уже научился исчезать. Не сейчас. В моем сознании он почему-то был связан с тем разгромом, который я видел в городе. Но сомнений у меня не было, это был зов, невидимая подсознательная связь, как когда-то между дядей Аделардом и мной. Это был он – незнакомый мне мальчик из Ремзи.

По дороге обратно в город холод пробежался по моей спине дважды. До этого момента город казался мне апатичным, без какой-нибудь погоды, будто накрытый стеклянным колпаком. Я приехал сюда летом, в середине августа, но этот день мог быть из какого угодно времени года, протекающего где-нибудь на отдаленной планете, похожей на землю.

«Такси?»

Обернувшись, я увидел старика в потертой выцветшей бейсбольной кепке «RED SOX» с грязным козырьком. Его налившиеся кровью глаза, сморщенное, высохшее лицо, сломанный зуб, кривой, свернутый на бок нос и синеватый оттенок кожи на его лбу.

- Вы – водитель такси? - спросил я, хотя смысл самого вопроса мне показался смешным.

- О, черт, нет, - ответил он. – В этом городе не бывает такси. Но я могу утроить вам прогулку. Томми Пиндер к вашим услугам, - от него повеяло целым букетом запахов: здесь были и алкоголь, и рвота, и аромат, который я помнил со времен довоенного Френчтауна. Меня просверлил его проницательный взгляд, и он спросил: - Нашли, что искали?

- И что я искал? – спросил я. Его глаза были красными и водянистыми, но с проблеском ума.

- Ладно, я полагаю, что вы здесь что-то ищете. Я наблюдаю за вами весь день. Вы блуждаете по улицам, покупаете, что вам не надо. Купленная вами в «Дункере» газета тут же была выброшена в мусорный ящик. Вы так и не раскрыли ее. Это говорит о том, что вы кого-то тут ищите, друга, например.

- Я - писатель, - сказал я. – Я пишу книгу о старых курортных городах, и мне хочется, чтобы в ней была глава и о Ремзи.

Старик пожал плечами в глубине своей одежды. Под его зимним пальто были еще два свитера, а под ними плащ.

- Вы откуда? - спросил он.

- Из центра Массачусетса… - вкусив аромат еще одного алкогольного выдоха, я спросил: - Не хотите ли выпить?

- Это Римский Католический Папа… - кислая улыбка придала его лицу оттенок гротеска.

В один прыжок писательской фантазии в моем уме этот старик начал походить на весь этот город: оба древние, в руинах, израненные и побитые. За легкостью в общении у этого старика были страх и нервозность, или ему до ужаса очень было нужно выпить?

- Мы можем пойти в бар, - сказал я, хотя в городе никакого бара я не видел, лишь «Ремзи Динер», где завсегдатаи запивали пивом и виски свой завтрак.

- Я предпочитаю где-нибудь на свежем воздухе, - сказал старик с чувством собственного достоинства. – На площади с башней, это туда. Если у вас есть доллар или два, то я схожу в «Демпси» и куплю бутылку неплохого муската, или чего-нибудь… что вы предпочитаете?

Достав деньги из кармана, я сказал:

- Для меня - ничего. Я буду ждать вас у пушки.

Пушка была небольшой. Серый ствол орудия был исписан бессмысленными надписями с обоих сторон. Кто бы ни нападал на город, до пушки ему не было дела. Уцелевший после вандальной ночи прожектор освещал башню ровным светом. Мы со стариком сидели на ступеньках, выходящих на Майн-Стрит, замершую в жутком безлюдье. Мимо прошли несколько прохожих. Их тени, промелькнув в между магазинов, исчезали во мраке.

Старик не стал пить все сразу. И, казалось, что он получал удовольствие лишь оттого, что в его руках была бутылка с вином. Он аккуратно свернул бумажный кулек, вложил в него бутылку и втиснул сверток во внутренний карман пальто.

- Ну, как вам такие города, как наш? - спросил он, требуя откровенности. Его рука парила по воздуху, как будто он предлагал мне этот город как подарок.

- Не самое дружелюбное место на свете, - ответил я. – На протяжении всего дня мало, кто со мной поздоровался.

- Люди здесь не слишком разговорчивые, - задумчиво сказал он, рассматривая на свет бутылку.

Вдруг он скинул с нее кулек, поднес бутылку к губам, и начал жадно пить.

- Людям здесь есть, что рассказать, - продолжил я разговор. – Посмотрите на Майн-Стрит. Будто зона военных действий, ночная бомбежка…

- У Ремзи, мистер, тяжелое счастье. Он весь ушел к черту. Старики умирают, молодежь уезжает, источники высохли. Все, что осталось, так это женский монастырь – там в лесу. И привидения тут, - старик скорчил гримасу, обнажая окровавленный сломанный зуб. – Привидения часто навещают город, как и дома…

- Как давно это началось?

- Как давно это началось? – переспросил он, рассматривая на свет бутылку, ласково гладя ее пальцами.

- Привидения. Они, должно быть, недавно начали навещать город? Источники высохли еще до Первой Мировой войны, а монастырь был еще задолго до того. Но весь этот разгром, разбитые окна и фонари – это, вроде как, началось недавно…

Он не ответил и снова начал пить. Его кадык затанцевал в ритме каждого его глотка.

Через дорогу, двое вышли из «Ремзи-Динер» и исчезли в темноте. Взявшись за руки, мимо прошла молодая пара, наслаждаясь погожим летним вечером.

- Какая шишка у вас на голове, - заметил я.

Его рука коснулась раны.

- Иногда я могу не устоять на ногах, - он сказал робко. – Мне немало лет – вот в чем весь ад. Я все время спотыкаюсь и падаю. И это даже не из-за выпивки. В другой день я споткнулся о доску, торчащую из старого проклятого тротуара. Холод был собачий, я шел…

- Вы постоянно падаете и падаете, - сказал я, немного заигрывая. – И вот недавно. Ушиб на голове и сломанный зуб. Похоже, что это случилось вчера, или даже сегодня… - следуя собственному инстинкту, я снова ловлю рыбу в темноте. – Предположим, что вы выглядите также плохо, как и город. Не исключено, что это привидение посещает также и вас.

Он снова метнул проницательный взгляд, защурив один глаз, будто другим он видел намного лучше.

- О чем вы, мистер?

- Я лишь излагаю свое наблюдение. Я – писатель, и наблюдательность мне должна быть свойственна. Так же, как и вы целый день наблюдали за мной, я наблюдал за городом. Разрушения, нежелание людей здороваться незнакомцем. Будто все чего-то боятся, - я снова пытаюсь не упустить свой шанс. – А теперь ваши раны. Они такие же, как и разбитые стекла в городе. Вы и город…

Он размышлял о том, что я сказал. Затем он снова поднял бутылку в воздух и стал ее рассматривать, подносить к губам, но не пить. – Что-то избивает меня все эти дни, - быстро и нечленораздельно произнес он. – Бинго, я чуть не умер, - он выпустил звучную отрыжку, и я отвернулся. – И вот я падаю и ломаю зуб…

- Я так не думаю, - теперь я с ним заигрывал открыто.

- Не думайте о чем?

- Я не думаю, что вы сломали этот зуб, где-нибудь упав. На это непохоже. Это не падение, - продолжил я свой блеф. - Я думаю, что кто-то вас ударил…

- Что вы, кому и зачем нужно ударить старика, такого как я?

Несмотря на алкоголь, в его налитых кровью глазах загорелась тревога, которая по всем его старым венам распространилась через все его тело.

- Я хочу возразить. Это мое дело, и не нарывайтесь на неприятность.

- Это все то же привидение, - сказал я, стараясь удержать голос ровным, свежим, стараясь не драматизировать. – Привидение, которое по ночам навещает город. Привидение, которое совсем не привидение…

- Что вы имеете в виду?

Прежде, чем я нашел ответ, он попытался встать на ноги, чтобы найти в какой карман он спрятал бутылку.

Я тоже встал, чтобы помочь ему подняться на ноги. Я ухватил его подмышку, стараясь не вдыхать его кислое дыхание и сырой аромат его одежды.

- Успокойтесь, мистер Пиндер. Я не желаю вам никакого вреда.

Немного надавив на его плечо, мне удалось снова усадить его на ступеньки.

- На самом деле, я бы хотел помочь. Если кто-то причиняет вам вред, терроризирует вас, то, наверное, можно попробовать что-нибудь с этим сделать…

- Никто не справится с этим, даже если это привидение – совсем не приведение…

- Тогда, кто же это?

- Чшш… - поднял он к губам дрожащий палец, и, показалось, что он съежился, утонув во всех слоях своей одежды. Он посмотрел прямо мне в глаза, и я задержал дыхание, чтобы снова не вдохнуть весь этот букет ароматов. – Здесь в Ремзи происходит нечто ужасное. Вам лучше здесь не находиться. Возвращайтесь в свой «Гленвуд», а лучше туда, откуда вы приехали, в Массачусетс.

- Вы думаете, что со мной может что-нибудь случиться? Я тоже умею драться. Что, это мой зуб поломан, или у меня все эти ссадины на голове?

Он отвернулся.

- Я вам этого не говорил, – его голова клюнула вниз, подбородок отвис и лег на грудь. – Я не знаю, что такое я мог вам сказать. Не обращайте внимания.

Внезапно он встрепенулся и начал смотреть в пустоту, напряженно и тревожно.

- Вы что-нибудь слышите?

Я поднял голову и начал всматриваться в тени вокруг башни, в заросли кустарника, в ряды деревьев с низкими тяжелыми ветвями. По улице никто не шел. Вокруг был только сонный город. Город, который рано ложился спать.

- Вы слышали шаги?

Он шептал прямо мне на ухо.

Мой исчезатель? Он где-то поблизости? Прячется в кустах?

- Ничего не слышу, - сказал я.

Он кивал моим словам, облегченно вздыхал и снова пил. Когда он подносил бутылку к губам, то его рука дожала, губы отвисли, веки захлопали, как ставни на ветру. Я понял, что не стоит давать ему напиваться до умопомрачения, чтобы выудить из него как можно больше о происходящем и о моем исчезателе. Надо было торопиться.

- Что Вы пытались услышать? - спросил я, говоря прямо ему на ухо. – Чьи шаги?

- Не знаю, - сказал он шепотом, по секрету, будто мы делились чем-то самым тайным.

- Знаете, - прошептал я ему в ответ. – Шаги мальчика. Ему тринадцать лет отроду. Он живет здесь всю свою жизнь. И вдруг он начал делать чудеса.

- Кто вы? - спросил он хриплым голосом. Его глаза вдруг стали широкими. В них зажглась опасность. – Откуда вы так много знаете?

- Не имеет значения, как меня зовут. Важно то, что я знаю, что происходит. И примерно знаю, чем могу помочь. Но вы должны поверить мне…

Снова дрожащий палец был у его губ, когда он снова что-то высматривал в темноте. Его глаза снова начали рыскать по земле вокруг башни.

- Я - единственный в Ремзи, кто это знает, - сказал он шепотом. – Все знают, что что-то происходит, и это – не просто вандализм, но я - единственный, кто знает, что происходит на самом деле… - он продолжал всматриваться в темноту. - Вы что-нибудь там видите? Что-нибудь слышите? Он может быть здесь, там или где-нибудь еще, - повернувшись ко мне, он сказал: - Будет лучше всего, если мы пойдем ко мне домой. Вокруг нас будут четыре стены - говорить там безопасней.

Теперь он был внимателен и осторожен. От выпитого муската не осталось и следа. Очевидно, опасность его отрезвила. Когда мы вышли из парка, то он прислонился ко мне. Ноги уже его не держали. Мы шли по деревянному тротуару мимо «Ремзи-Динер», пока не вошли в квартал, состоящий из деревянных трехэтажек.

- Улица Бовкер, - сказал он.

Через несколько минут мы спускались по ступенькам в подвал, который он называл домом. Пол был покрыт линолеумом, и у кирпичной стены стояла кровать. Больше ничем жилье это не напоминало. Ни малейшего намека на печь, стол или стулья. Узкие окна были закрыты картоном

- Вы видите, почему для официальных встреч я предпочитаю ступеньки на открытом воздухе, - сказал он. В его словах были остатки юмора еще от первых моментов нашей встречи.

Когда мы вошли в комнату и осмотрелись, он задвинул засов двери. Он щурился, заглядывая в каждый угол, примерно так же, как и на площади у башни.

- Его здесь нет, - сказал я, будучи уверен, что я буду способен определить присутствие моего исчезателя, если он будет находиться с нами в комнате или даже поблизости.

Старик опустился на кровать. Я осторожно сел следом за ним. Меня поразило, как ему удавалось жить в мире отвратительных запахов, не замечая аромат прокисшего вина, подвальной плесени и сгнивших продуктов.

- Расскажите мне о нем, - попросил его я. – Как его зовут. Где он живет…

Старик вздохнул и снова начал искать бутылку во всех своих карманах, а, найдя ее, он внимательно разглядел ее на свет. Остался лишь дюйм вина. Он с тоской посмотрел на бутылку, а затем поставил ее на пол рядом с кроватью.

- Он убьет меня, - сказал он. - Если узнает, что мы о нем говорили. Он узнает это с легкостью. Он может придти и уйти. Когда мы вошли, то где-то минуту я был уверен, что он здесь.

Я молча ждал, чтобы он постепенно рассказал все, что знал. Я боялся его перебить, мне не хотелось что-нибудь упустить.

- Он всегда хорошо ко мне относился. И даже как-то раз купил мне настоящий шотландский виски – «Скотч», хотя это уж слишком большая роскошь для меня. Он показывал мне всякие фокусы, и даже извлек из ниоткуда бутылку виски, - он взял бутылку за горлышко, как кролика из шляпы. – А потом вдруг он стал избивать меня, делать всякие гадости. Он больше не покупал мне ничего, что можно было бы выпить. Он начал громить город.

Он завалился назад, прислонившись к стене. Его подбородок медленно опустился на грудь. Он закрыл глаза, и я побоялся, что потеряю его. Но он вдруг сказал:

- И его отчим. Ужасный человек. Он использовал его, чтобы избивать. Он нещадно избивал бедное дитя и его Ма. Его звали Леонард Слатер. Несколько недель назад его нашли в своей постели забитым до смерти молотком. Большая тайна для полиции Ремзи, но я знаю, кто это сделал…

Я должен был быть готов к тому, что он совершит убийство. Убийство было тем самым окончательным разрушением, начиная с моего прибытия в Ремзи. Теперь мне хотелось бежать как можно дальше от этого подвала и города, уйти от этого старика с его патетикой и его ужасного рассказа. Я пробовал уйти от большинства своих исчезновений, чтобы жить и думать, что я преуспел, но теперь было ясно, что от всего этого уйти было невозможно. Если не в моем поколении, то в следующем.

И мы оба стали убийцами.

- Как его зовут? - спросил я.

- Оззи, - ответил он почти мечтательно. - Оскар, но никто его так не называет. Бедный парень, с носом, похожим на гнилой помидор. Как вы сказали, он всего лишь мальчик. Он живет с монахинями в женском монастыре. Ему лишь тринадцать лет отроду, но то, что он делает, мистер, все, что он делает… Меня от этого бросает в дрожь. Благословите Всевышнего за то, что можно выпить.

Его рука потянулась к бутылке. Он поднес ее к губам и осушил последние немногие унции того, что там осталось, до последней драгоценной капли.

Об исчезновении мы не говорили, оба об этом молчали. Но теперь мне надо было в этом убедиться, чтобы рассеять любые сомнения, которые могли бы остаться.

- Что вы имеете в виду, говоря о том, что он делает?

- Вы знаете, что я имею в виду.

- Скажите, что?

Забрасывая пустую бутылку в дальний угол, он наблюдал за ее спиралью в воздухе, за тем как она отскочила от стены и, не разбившись, оказалась на полу.

- Он исчезает, - закричал он. - Он становится невидимым, - и, повернувшись ко мне, он сказал. - То, что он делает, невозможно. Но он это делает. Он растворяется в воздухе, просачивается сквозь воздух. И, мистер, если он может делать это, то он может все…

Он развалился на кровати, будто перестав дышать, будто он заставил себя сделать нечто невозможно тяжелое.

- Когда в последний раз вы его видели? – спросил я.

Его голова каталась по груди из стороны в сторону. Было трудно определить, сидел он, или лежал, но, казалось, что он внезапно застыл в параличе или даже умер.

Его ноздри начали сопеть, и он мягко захрапел.

Я мягко качнул его за плечо и окликнул по имени: «Мистер Пиндер… Мистер Пиндер…»

Ответа не последовало. Храп становился все громче и громче, грудь начала раздуваться в такт с храпом, рот открылся, и слюна тонкой струйкой начала падать на его старый, грязный свитер.

Какое-то время я ждал, слушая его храп. В раскрытом рту зиял его окровавленный, сломанный зуб, а на лице темнели синяки. Я просчитал до тысячи, останавливаясь перед каждым следующим числом, затем была еще одна тысяча. Наконец, я заставил себя подняться и выйти из этого мрачного подвала, который он назвал своим домом. Кто я был такой, чтобы будить его, где бы то ни было, лишать укрепленного мускатом сна?


-------------------------------------------------

Вся трудность была в том, кого убить первым.

Булл Цимер всегда был во главе списка, затем следовала мисс Бол, а дальше можно было заняться и другими детьми в школе. Но голос продолжал настаивать на другом, убеждая его сначала убить Сестру Анунсиату, а затем незнакомца, насмехаясь над ним и иногда своими частыми посещениями доводя Оззи до истерики так, что тому хотелось плакать.

Оззи понимал, что незнакомец знает слишком много, вероятно, саму тайну исчезновения Оззи. Но откуда, он это не осознавал. Пока еще. А что, если этот незнакомец – его истинный отец? Оззи нужно было в этом убедиться перед тем, как выполнить то, что от него требует голос.

С Сестрой Анунсиатой было иначе. Убить ее было идеей голоса, сам Оззи этого не хотел. Кроме того, если он ее убивал, то возникала бы проблема. Снова приехали бы полицейские, и снова бы ему задавал вопросы лукавый офицер в клетчатом зеленом жакете – тот, что допрашивал его тем вечером о подробностях смерти старого мошенника, который никогда так и не стал бы его Па. В его вопросах было немало подозрений.

«Он обязан быть подозрительным».

«Легко тебе говорить. Но он подозревал не тебя, а меня».

«Ты что - ненормальный? Он никогда не увидит тебя, если ты того не захочешь. Будь умницей. Используй свою невидимость, чтобы убить ее так, чтобы никто ничего не заподозрил».

«И как я могу это сделать?»

«Просто. Ее нужно убить на виду у монахинь – перед свидетелями. Стать невидимым, а затем ударить ее. Сильно. Так, чтобы она не встала и тут же умерла. Никто не будет знать, что это ты. Все подумают, что это сердечный приступ».

«Не думаю, что мне нужно ее убить».

«Она наблюдает за тобой, не так ли? У монахинь бывают необычные способности. Они знают такое, чего другим не дано. Что, если она знает о том, что это ты убил своего Па?»

«Он не был моим Па».

Именно в этот момент Сестра Анунсиата, проходя по коридору, остановилась за спиной у Оззи, смотрящего в окно со шваброй руке.

- Мечтаешь, Оззи? - спросила она. Ее голос был мягким и доброжелательным, почти как у его Ма. Продолжала ли она игру, претворяясь доброй и общительной?

- Всего лишь отдыхаю, - ответил он.

- Ты можешь немного погулять, Оззи. Сходи в город, купи мороженное. Работа - это не забава… - и она коснулась его плеча.

Ему нужно было тщательно взвесить все, что ему теперь сказала Сестра Анунсиата. Он вслушивался в ее слова и пытался понять, не значило ли в них одно что-нибудь совсем другое.

- Когда закончишь уборку, то можешь быть свободен, - сказала она, снова сжав в руке его плечо, и он подумал: в этом ее жесте какое-то послание, или что-то от его голоса, который он в этот момент не слышал.

- Конечно, Сестра, - сказал он, продолжив работать шваброй, после того как где-то под ее юбкой заскользил по коридору шар ее невидимых ног.

Он закончил мыть пол и повесил швабру на крючок в конце коридора, затем он переоделся в маленькой комнате около кухни.

«А что старик?»

«И что старик?»

«Он знает слишком много…»

О, но он любил старика, не то чтобы любил, но любил все, что у него с ним было связано. Ему нравилось немного его подразнить, даже слегка поиздеваться. Как-то Оззи, гуляя в центре города, видел как кошка в переулке играла с мышью: ловила ее когтями, загнав в угол, куда-нибудь ее зашвыривала и ловила снова, опять загоняя мышь в угол. Старик был его мышью. Он играл с ним, как кошка с мышью. Но от старика также была и польза. Он рассказал ему о незнакомце в городе. Рано утром он пришел к монастырю. От него разило сильным перегаром, его трясло, и его язык вываливался, будто шелуха, отваливающаяся от обожженной кожи.

- Незнакомец многое расспрашивал, - сказал старик.

- О чем? – с подозрением спросил Оззи. Как много старик успел рассказать незнакомцу?

Старик выглядел неуверенно. В его глазах появилось некоторое лукавство. Оззи понял, что тот всей правды ему не скажет.

- Его интересовал город, - сказал старик. - Он – писатель. Из штата Массачусетс. Пишет книгу о старых курортных городах. Но затем он начал расспрашивать о… - его черные ногти скребли по грязному, ощетинившемуся лицу. – О ком-то… кому тринадцать лет… у кого странные способности… - старик, торжествуя, посмотрел на Оззи. - …и мне стало ясно, что он имеет в виду тебя. Я стал очень осторожно это выяснять. Купив мне бутылку вина, он думал, что я ему все расскажу, но…

Оззи сильно ударил его по челюсти.

- И ты это выпил?

- Да. Но я ему ничего не рассказал, - старик отшатнулся назад, ужаснувшись и уже не на шутку испугавшись. Он схватился за покрасневшую челюсть.

- Да, конечно, ты рассказал.

И Оззи снова ударил его по щеке, чтобы не по носу. Он не хотел пятен крови здесь на веранде монастыря, что заметила бы Сестра Анунсиата или даже поняла, что происходит.

- Нет, Оззи, - возразил старик, плюясь через краешек рта. Его подбородок отвис, чуть ли не касаясь груди. – Он спрашивал, а я пил, затем уснув. Честно. Но мне стало ясно, что он ищет тебя…

- Ты рассказывал ему обо мне, - продолжал Оззи, не желая больше бить старика, который выглядел донельзя жалко.

- Ой… что с языком… - старик чуть ли не плясал от боли. Оззи увидел, что язык был в крови.

- И что ты ему обо мне рассказал?

- Ничего, ничего, - заскулил старик, достаточно громко, чтобы монахини, работающие на кухне, его услышали. – Я пришел тебя предупредить. Что в этом плохого?

Он решил, что стоит поверить старику. Все-таки тот не раз выручал его, когда Оззи, уйдя из дому, не имел крова над головой, теплой одежды и воды. А теперь старик предупредил его о незнакомце в городе.

Он велел старику, не разговаривать с этим незнакомцем, но следовать за ним, не попадаться ему на глаза, но выяснить, где он ходил и с кем разговаривал. И чтобы, Христа ради, он не принимал у него никакой выпивки.

- Я принесу тебе вина… вот, купи себе сам, - и Оззи вытащил пару долларов из потайного кармана штанов. - Я приду в город позже.


На улицах была жара августовского дня. Из-под щеток уборочной машины поднимались облака пыли. Оззи искал незнакомца. Он - невидимый шел по улицам, осматривая каждого встречного. Старика он не видел. Людей было много, но все были ему знакомы хотя бы в лицо. Он обошел почти весь город и остановился у отеля «Гленвуд». Какое-то время туда никто не входил, и оттуда никто не выходил. Он зашел внутрь и остановился в вестибюле. Там тоже никого не было.

Наконец, в четыре часа он заметил незнакомого ему человека, который переходил улицу перед «Демпси». Его голова была склонена на бок, будто он вслушивался во что-то еле слышимое – не то в музыку, не то в голос, нечто неслышимое кем-либо еще. Откуда он мог знать, что это был его незнакомец? Каким-то образом он это знал.

Незнакомец был не высоким, не низким, не полным, не худым. Сощурившись, Оззи всматривался в лицо. Оно не было столь красивым, чтобы на него засмотреться, но и уродливым тоже не было, но что-то в его лице он нашел знакомым. Видел ли он его где-либо прежде? Может, во сне? И вдруг, будто молния расколола дерево надвое. Мозг Оззи будто разорвался на части, настолько сильна оказалась головная боль, отчего от шумной одышки Оззи чуть ли не начал задыхаться. Этот незнакомец незнакомцем больше не был.

Оззи знал, кем он был.


Я мог быть уверен, что он был где-то рядом. В воздухе снова был отголосок, отдаленно напоминающий где-то звучащую музыку, даже не музыку, а несвязное бренчание. Его присутствие выдавало себя, нельзя было определить точно – где, но где-то на противоположной стороне улицы, сомнений не было никаких.

На протяжении всего дня я с нетерпением ждал, когда он придет. Возможно, старик его предупредил, и он меня искал. Все время, пока я ходил по городу, я не встретил того старика, как и мальчика, которому могло бы быть тринадцать, который мог бы быть тем самым Оззи Слатером. В своем воображении я уже не раз нарисовал его. Сын Роз с ее темными чертами, которые, так или иначе, должны были эхом отозваться, может быть, в его глазах или в волосах. Несмотря на то, что рассказывал мне старик, этот мальчик был моим племянником, и по его венам текла моя кровь, несмотря на то, что он стал монстром. Он был исчезателем – таким как я или Аделард. Он разорил этот город, возможно уже став жертвой исчезновения, совершая действия, о которых он даже и не задумывался.

Я еще раз поел в «Ремзи-Динер» и уже возвращался в гостиницу, как вдруг осознание того, что Оззи Слатер где-то рядом, и его присутствие заполняет собой воздух, заставило меня остановиться.

Мои глаза будто приклеились к пустой точке на противоположной стороне улицы. По деревянному тротуару праздно ходили люди. Кто-то мыл окно ликерного магазина. Все казалось нормальным. Но я знал, что он – здесь, где-то рядом, следит за мной, его глаза разглядывают меня.

И я его увидел. Намек на него. Около пасти переулка в ярком пятне солнечного света через дорогу рядом с «Файв-Энд-Тин» я увидел неясную фигуру.

Я помахал ей, а затем подозвал ее жестом: «Иди сюда… следуй за мной…» Когда я это сделал, то фигура исчезла. Я почувствовал себя нелепо, подзывая кого-то из пустоты. Мои глаза обманули меня, заставив меня принять желаемое за действительное?

Несколько минут подождав, я вошел в мрачный вестибюль, в котором как всегда никого не было. Я ожидал того, как откроется дверь и послышатся тихие шаги.

Минуты прошли. Ничего. Потрескавшаяся плитка пола и никаких шагов по ней. Я подошел к двери и выглянул через грязное окно. Снаружи не было ничего необычного. Я отошел от двери, направляясь к старому диванчику в углу, и тут же за спиной послышались шаги. Я обернулся, и удар в лицо толкнул меня назад. Этого я не ожидал никак. Моя щека загорелась от боли. Я поднял руки, закрываясь от следующего удара в лицо, но он последовал уже в плечо. Меня вжало в стену, и я почувствовал, что мне не хватает воздуха. Смех и низкое бурчание, а затем негромкие удаляющиеся шаги.

- Подожди, - окликнул я его. - Не уходи, - отчаянно пытаясь его задержать, я крикнул: - Мне нужно тебе помочь…

Шаги остановились, затем вернулись.

- И чем же ты мне поможешь? – в его голосе был клубок презрения. Я был в отчаянии, чтобы найти правильные слова, так и не зная, что сказать. Но затем решил говорить только правду, прямо и без азартной игры, используя любую возможность.

- Потому что ты мне нужен…

И ждал.

- Я никому не нужен…

Голос был резким и ожесточенным, он ревел мне в ухо, и своим лицом я почувствовал его несвежее дыхание.

- Я – такой же, как и ты. Мне доступно то же, что и тебе – исчезновение.

И тут же я понял, что «исчезновение» - это было мое слово и слово Аделарда – слово, которое вероятно было ему незнакомо. И я быстро это исправил: - Я пропадаю, становлюсь невидимым, также как и ты…

Снова тишина, которая была глубокой и ошеломляющей, а затем:

- Ты – кто? – прозвучало уже с другого конца вестибюля.

- Меня зовут Пол Морё. Я писатель. Я приехал из штата Массачусетс, где живу в маленьком городке, таком как Ремзи. Он называется Монумент, - я старался говорить быстро и без остановок, не желая потерять его, пытаясь удержать его внимание. – Способность становиться невидимым я называю «исчезновением».

Теперь вся моя игра состояла в том, чтобы попытаться вовлечь его в разговор.

- Стань невидимым, - сказал он с внезапным переливом в его голосе, будто бы он пропевал слова. – Я называю это так. Исчезни, - голос мальчика стал ярче, в нем появился интерес.

- Не имеет значение, как мы это называем, но это присуще нам обоим, тебе и мне. В наших венах течет одна и та же кровь, что делает нас одинаковыми…

- Если тебе это присуще, то сделай это.

- Что?

- Давай.

Его голос хлестнул меня словно кнут. Это была команда, которую нельзя было игнорироваться. Но возможно я бы и не смог исчезнуть. Много лет тому назад я дал горькую клятву после смерти Бернарда больше этого не делать. Произошло уж слишком много ужасного, когда я исчезал.

- Покажи «исчезновение», - снова вызывающе настаивал этот голос, очевидно почувствовав, как я колеблюсь. - Заставь себя исчезнуть. Если говоришь правду.

Мне нужно было прыгать в западню, которая предстала предо мной.

И еще было ясно, что мне придется тянуть время, чтобы удержать его здесь.

- Мне не так просто это сделать, - сказал я. – Мне на это нужно время…

- Сколько времени тебе нужно?

- Сколько времени нужно, чтобы исчезнуть?

- Да, - сказал он. И я услышал пощелкивание его пальцев и шаг в мою сторону на фут или два.

- Это больно? – спросил я.

Пауза была длинной. Я ждал, гадая, что выдает ли мое лицо, читается ли уловка в моих глазах, остановившихся на нем.

- Все это наступает быстро и также быстро проходит - к этому привыкаешь, - сказал он.

- Мне это больше напоминает смерть, - сказал я. - Дыхание прекращается, а затем резкая боль, - я старался удержать свой голос, чтобы продолжить беседу. Понимая, что возможно ему хотелось говорить об этой необычной способности, как и мне когда-то с Аделардом. – А затем наступает холод.

Тишина, на этот раз продолжительная.

- Ты все еще здесь? – спросил я. Пятнышки пыли наполняли воздух в луче солнечного света, косо падающего в помещение через грязное окно. Моя рубашка промокла на спине и подмышками. Я чувствовал, что он еще здесь, но отсутствие ответа было зловещим.

Удар снова застал меня врасплох. На сей раз по челюсти, из-за чего голову отбросило назад.

-Зачем ты это сделал? – спросил я. – Я пытаюсь тебе помочь…

Его близость была ощутимой. Я знал, что он лишь в футе или двух от меня. В тишине вестибюля, его дыхание было громким. Оно было быстрым и коротким. Он был или возбужден, или напуган.

- Послушай, - продолжил я. - Я не просто писатель из штата Массачусетс. Я, больше того… я…

Еще один удар по щеке.

- Я знаю, кто ты, - сказал он, его голос был резким и ожесточенным. – И именно за это мне стоит тебя убить…

Входная дверь открылась, и я обернулся, чтобы увидеть седовласую женщину, прижимающую к груди бумажный бакалейный пакет. Она входила в вестибюль, захлопывая за собой дверь.

Поблизости почувствовалось движение воздуха, и ноги зашаркали по растрескавшемуся полу. Его больше не было. В воздухе повисла пустота. Он ушел.


«Тебе надо было его убить. Там. На месте».

«Я знаю».

«У тебя был подходящий случай, но ты его упустил».

«Мне надо было, как можно больше о нем узнать».

«Он блефовал. Он не может стать невидимым».

«Он может, но вошла пожилая леди».

«Он пытался тебя обмануть».

«А, может, и не пытался».

«А, может, пытался».

«И, так или иначе…»

«Так или иначе, что?»

«Он - мой Па. Мой настоящий отец. Я убил мошенника и негодяя, который избивал меня и мою Ма. А это мой реальный Па. Я хотел увидеть его в течение минуты или двух. Немного поговорить с ним».

«Он же бросил тебя, оставил. Он не старался быть твоим отцом – никогда».

«Тогда, зачем он вернулся? Он сказал, что он хочет помочь мне. Он говорит, что я ему нужен».

«Говорит, говорит… он говорит. Но он сделал то, о чем ты его просил? Нет. Он – жулик. Он хочет использовать тебя. Именно поэтому он приехал».

«Как он может использовать меня?»

«Потому что он знает о твоей способности, о твоих безграничных возможностях. Как только ты оставишь это место и войдешь в мир, во все большие города, ты можешь придти и уйти, оставаясь невидимым. Он это знает. Именно за этим он и приехал. Именно поэтому тебе нужно его убить».

Оззи бежал. Бежал от голоса. Бежал куда попало по улице, не заботясь о том, что его шаги могли быть слышны, или его напряженное дыхание, которое могли ощутить люди, мимо которых он пробегал. Он бежал, пока не начало жечь в легких, а ноги не налились болью. Яркое солнце обжигало ему глаза. Он вытер невидимый нос невидимым рукавом и тут же опустился на землю, чтобы немного передохнуть.

Позже, он ходил по улицам мимо магазинов. Он искал старика, гадая, что еще он рассказал незнакомцу. Он снова и снова возвращался на места, где обычно можно было найти старика: на площади возле башни, в переулке, среди пустых ящиков за «Ремзи-Динер». Его нигде не было. Куда он девался?

Когда уже смеркалось. Он нашел его.

Он шел от входа в «Гленвуд», немного шатаясь. Он, конечно, был пьян. Его глаза округлялись и начинали смотреть в никуда. Как и каждый раз, когда он напивался. Его лицо теряло выражение.

Без сомнения старик посетил незнакомца, который был его Па, тем Па, что бросил его все годы его жизни тому назад. Незнакомец как следует напоил старика, чтобы как можно больше от него узнать о его друге – Оззи Слатере.

«О, старик», - с сожалением подумал Оззи. В конце концов, он мог помочь Оззи. Он мог…

Даже сейчас, стоя на тротуаре, старик пытался идти, будто балансируя на растянутом канате, боясь упасть с большой высоты. И Оззи почти пожалел его. Но он не мог его больше жалеть. Старик Пиндер был предателем, и должен был умереть.


Он убил его быстро, действуя без задержки. Он это сделал так же, как и со старым мошенником, который не был его Па. Он один раз ударил его камнем по голове, чтобы навсегда покончить с его жалкой, пьяной жизнью. Его поразило то, как грустно ему было прощаться со стариком Пиндером. Оззи не думал, что старик не умрет от первого удара. Правая часть головы была уже разрушена ударом камня.

Когда он поднял камень снова, то старик открыл свои ужасные налитые кровью глаза. В них были слезы, которые полились по его щекам, и он смотрел прямо Оззи в глаза.

- Ты заставил меня это сделать, старик, - пробормотал Оззи, глядя на него.

Он ударил его снова, но, на сей раз, удар был не такой сильный, ему стало жаль бедного старика.

«Теперь незнакомец. Он – у себя в комнате. Постучи в дверь. И когда он ее откроет, то сделай это».

Но он не хотел убивать незнакомца. Он мог быть его отцом, его настоящим Па. Возможно, незнакомец на самом деле хотел ему помочь.

«Убей его».

Он не ответил голосу.

«Чего ты ждешь? Этой ночью ты можешь избавиться от них всех».

Он остановился на выходе из переулка. На улице не было никого, во всех окнах было темно. В окнах «Гленвуда» также не было света.

«Ладно, тогда убей монахиню».

Он отступил обратно в переулок и остановился. Ему было нужно время, чтобы подумать, чтобы опередить голос хотя бы на шаг.

«Монахиня выдаст тебя. Полицейским. Ты не можешь доверять монахине».

Вообще-то он устал от голоса и от его поучений.

«Ну, действуй. Иди в монастырь. Сейчас».

«Да, конечно, я убью монахиню».

«Ну, вот, и хорошо».


----------------------------------------------

Дрожа от холода и уже исчезая, я предвкушал ужас кошмара необходимости уходить от мыслей о Розане. Часто, когда исчезновение снова одолевало меня, что произошло и на этот раз в несчастном гостиничном номере в Ремзи, мои мысли обращались к ней, и ко мне снова возвращалась моя застарелая мука.

Прошли годы. С тех пор я больше ее не видел и больше не ожидал от нее никаких известий. Она исчезла из моей жизни так же, как я исчез из жизни других. Исчезновение сделало меня не только невидимым, но и заставило меня почти не общаться с людьми, даже с членами моей семьи – еще один вид исчезновения.

Но не каждый ли тогда, приходит к какому-нибудь исчезновению? Любовь проходит, память стирается, страсть блекнет. «Почему Вы до сих пор не женились, дядя Пол?» Спрашивают мои племянницы, дразня меня (они еще романтичней своих братьев). Я как всегда пожимаю плечами и отшучиваюсь: «Я решил сберечь одну из девушек для кого-нибудь из ваших братьев». Годами я обманывал себя верой в то, что я был предан этому прекрасному призраку - Розане, но где-то в глубине сердца я понимал, что исчезновение заставляет меня уединяться и сторониться общения с людьми. Или же само исчезновение стало для меня поводом и оправданием, чтобы, спрятавшись от людей, освободиться и посвятить себя перу? Лежа на гостиничной кровати, я пытался опередить свои мысли, вину, осознать, что жизнь не дает ответов на мои вопросы, а лишь подвергает их сомнению.

Негромкий шум, будто исходящий от какого-нибудь мелкого животного, скребущегося во мраке, достиг моих ушей. Я снова сел на кровать. И в этот же момент пауза и одышка обозначили, что исчезновение оставляет меня. Боль ошпарила мои кости и плоть, холод испарился.

Ненавязчивый шум повторился, и мне теперь стало ясно, что кто-то царапает обивку двери.

Выскочив из постели, я на ощупь, в темноте пересек комнату и, пытаясь следовать собственному инстинкту, аккуратно приложил ухо к двери.

Слабый, дрожащий голос настаивал: «Пожалуйста… откройте…»

Я медленно открыл дверь и увидел старого мистера Пиндера, лежащего на полу. Он был весь в синяках и побоях. Он с трудом приподнялся на локоть. Один глаз злобно смотрел на меня, другой утонул где-то в месиве из плоти и крови. Его рот открывался и закрывался, как у рыбы, выброшенной на берег, но при этом из него не исходило никаких звуков.

Став на колени, я попробовал прикоснуться к нему, но он мелко и отчаянно закачал головой: «Нет…» - задыхался он. «Мне уже не помочь… слишком много…»

С одной стороны его голова была просто смята, будто арбуз, упавший со стола на пол.

- Кто это вас так? – спросил я. Но ответ был не нужен. – Я отвезу вас в больницу. Там доктор вас осмотрит…

Он закачал головой. На его губах была кровь. Его глаз чуть ли не сверлил меня насквозь, в то же время его голова цеплялась за воздух, подзывая меня, чтобы я приблизился к нему. Я наклонился над ним, мое ухо было в дюйме или двух от его рта.

Его хриплый и задавленный голос напоминал шепот в пещере. Он спешил сказать сразу все.

- Мальчик… сказал…, монахиня… следующая… - его тело дрожало, и в его грязном дыхании было не отрицаемо исходящее из него зловоние смерти.

Его руки дергались в конвульсии, когда он пытался схватить меня за руку.

- Идите, - скомандовал старик, и кровь полилась из его рта, будто это слово прибыло из темного, кровавого, полного проклятья подвала его души.

Он обмяк, разрушившись у меня в руках, выскальзывая из них. Я пытался мягко уложить его голову на локоть. На меня все еще смотрел его налитый кровью глаз. Все остальное, освобождаясь от боли, безвозвратно лишалось жизни.

Я пощупал пульс – его не было. Какое-то время я все еще держал его безжизненную руку, затем закрыл его полный ужаса глаз.


Во мраке женский монастырь напоминал мне дремлющего динозавра, очертания которого вырисовывались на фоне ясного, ночного, летнего неба с яркой луной в зените. Я остановился посреди внутреннего двора, окруженного тенью кирпичных стен, рельеф которых в лунном свете был столь же ярким, как и в полдень. Пытаясь найти свет в каком-нибудь окне, я увидел мерцание лишь в одном из высоких, узких окон где-то в центре здания – без сомнения это была часовня, где круглосуточно молились монахини – и день, и ночь.

Я думал, что мне делать дальше – позвонить ли в колокол, что, несомненно, вызовет тревогу в монастыре. Но, возможно, было уже слишком поздно. Я совершил еще одну ошибку, придя сюда в столь поздний час? Уходя из гостиницы, я, анонимно и не представляясь, позвонил в полицейский участок, рассказав о теле, лежащем в вестибюле «Гленвуда». А затем я отправился сюда по ночному шоссе, стараясь не попадать в свет фар проезжающих мимо машин, чтобы не быть замеченным, осознавая при этом, что выгляжу достаточно растеряно и нелепо, в одиночестве идя вдоль обочины. Но, как бы то ни было, мне нужно было встретиться с этим мальчиком самому. Кто еще может его понять и помочь ему справиться с адом исчезновения?

- Ты?

Я аж подскочил от удивления. Голос застал меня врасплох откуда-то из темноты.

- Ты где? – спросил я, отчаянно оглядываясь вокруг.

- Ты мой отец? – переливался детский голос.

- Нет, я тебе не отец. Скажи, где ты?

- Здесь, - его голос звучал уже с другой стороны. – Кто ты, если ты мне не отец?

- Я твой дядя, а твоя мать приходится мне сестрой. Ты - мой племянник…

Он вышел, и я увидел его в лучах лунного света. Он уже не прятался за исчезновение: для своих тринадцати лет он был далеко не крупного телосложения, на вид я бы ему дал меньше, на его лбу извивалась прядь черных волос. Он поднес руку к носу и высморкался. Его глаза метались по сторонам. Он убрал руку, и я увидел его отвратительный и распухший нос, совсем не соответствующий его лицу. В его лице я искал знакомые черты, присущие Роз или Аделарду, а может и мне самому. Но не найдя ничего похожего мне вдруг показалось, что во всем этом была ошибка. Мне здесь нечего было делать, и надо было возвращаться обратно в Монумент, чтобы забыть об этом кошмаре. Он немного переступил с ноги на ногу, и теперь свет поймал его совсем по-другому. Да, я нашел признак эха Морё в легкости движения его тела. Оно напомнило мне кузена Джуля, а также выражение в его глазах – оно было мягким, как у Роз, и это невозможно было утаить.

- Я должен тебя убить, - сказал он.

Это был его голос, и вместе с тем не его. Он был надрывным, искаженным, уродливым, отделенным от него, будто звучащий из щелей где-то внутри его хрупкого тела.

- Ты не должен меня убить, - ответил я. – И, вообще, ты не должен делать того, чего ты не хочешь.

- Я знаю… я знаю… - это снова был его собственный голос. Передо мной был растерявшийся и перепуганный мальчишка, и я видел дрожь его хрупкого подбородка.

Из его носа начало течь. Он вытер его тыльной частью ладони.

- Но я все равно собираюсь тебя убить, - сказал он другим голосом, острым и проникновенным. – А затем, монахиня…

- А кто затем? – спросил я, скрывая облегчение от мысли, что монахиня была в безопасности. Но что его другой голос? - Ты собираешься убить каждого в этом мире?

- Я никого не хочу убивать, - это снова был голос мальчика. – Да, это я убил старого мошенника, и я не сожалею об этом. Я бил его и бил по голове за то, что он сделал со мной, - он коснулся своего носа. – И за то, что он сделал с моей Ма, которая ни разу и мухи не обидела в своей жизни. И я продолжал бы и продолжал…

- А что старик? – спросил я осторожно, но, приближаясь к нему, пытаясь показать, что я – не враг, а кровь его крови, член его семьи.

- Старик выдал тебе нас, – снова был этот уродливый голос. - Он должен был умереть. Его голова должна была быть размозжена вдребезги. Монахиня – следующая.

Теперь я наблюдал за опасным соперничеством. Мне противостояли уже два противника, кроме мальчика самого, был еще некто, существующий в пределах него, будто использующий его личность для собственных целей, превращая его в убийцу.

- И что такого сделала монахиня, чтобы ее убить? – спросил я. – Зачем ей нужно причинять какой-либо вред?

Было ли возможно оставаться в контакте с мальчиком через эту его другую индивидуальность?

- Она знает… - затрещал голос. - Она притворяется, что столь добра ко мне, а на самом деле она следит за мной, наблюдает…

- Заткнись, - закричал я. – Я не с тобой говорю. Мне нет дела до тебя. Я говорю с мальчиком, Оззи Слатером - не с тобой…

Мальчик посмотрел прямо мне в глаза, и я понял, что он смотрел куда-то не в мою сторону с самого начала нашей встречи. Его взгляд фокусировался где-то за моим плечом. Теперь наши глаза встретились.

- Ты на самом деле моя дядя? – спросил он.

- Да, - ответил я. - А моя сестра Роз - твоя мать. Ты бы любил ее, Оззи, если бы знал. И она тебя любит…

- Она бросила его, - это был уже другой голос – резкий и обвиняющий.

- Ей пришлось это сделать, - сказал я мягко, тактично, пытаясь игнорировать этот голос, стараясь поддержать разговор с мальчиком. – У нее не было другого выбора. Она была молода в то время и не следила за собой. Она была в отчаянии…

- Что за мать, которая бросает свое дитя?

- Она хотела, чтобы ты жил. Она хотела, чтобы ее дитя жило. Она могла бы сделать аборт и убить тебя в утробе. Вместо этого, она прошла всю боль беременности, родов и крови. И она отдала тебя монахиням, чтобы они нашли для тебя хороший дом. Разве это не похоже на заботу?

- Как она выглядит? Она красива?

- Она прекрасна. И она любит тебя в глубине души. Это она рассказала мне о Ремзи. Я знал, что один из моих племянников должен быть наделен даром исчезновения, он где-то в этом мире. Она рассказала о тебе, где ты. Это от нее я узнал, как она тоскует о тебе, как ей тебя не хватает. И я нашел тебя. Для нее…

- И что ты от меня хочешь? – спросил он с уже искренним любопытством.

- Помочь тебе, как я уже это говорил. Я владею такой же способностью, как и ты. Эта способность может принести много бед. Она есть и у меня. До меня она была у моего дяди. Он приехал, чтобы найти меня, чтобы помочь мне так же, как и я собираюсь помочь тебе. Это передается от дяди одному из его племянников на протяжении сотен лет.

- Ты блефуешь, - заревел резкий обличительный голос. – Все это, чтобы использовать эту способность. Вот, что тебе от нас надо – использовать нас. За этим ты приехал.

- Мне самому от тебя ничего не надо, - возразил я. – Это нужно только тебе, а я лишь хочу помочь…

- И как ты сможешь… помочь мне? - и теперь это был совсем другой голос, слабый голос ребенка, не только растерянного и изумленного, но и совсем запутавшегося. Ребенок, который должен бы стать следующим поколением исчезателей.

- Сначала, ты должен прекратить все, чем ты занимаешься, - сказал я. - С монахиней. С ней ничего не должно случиться. Ты должен оставить ее в покое. Идем со мной…

- В полицию?

- Нет, не в полицию. В первую очередь побываем у врача. Затем уедем из Ремзи. В Бостоне я отвезу тебя в больницу, где занимаются случаями, подобными твоему. А затем, да, в полицию, но не зачем ты думаешь. Туда обращаются и за другими вещами. Ты не виноват, Оззи, в том, что ты успел наделать. Ты – жертва…

Понял ли он что-либо? Сумел ли я хоть что-то ему доказать?

- Ты врешь, - закричал он, его рука быстрым и внезапным движением достала из-за пояса нож. Его лезвие блеснуло в лучах лунного света.

Инстинктивно, я подскочил к нему и выбил нож из его рук на землю. Когда я поднял глаза, то увидел, что мальчик начал таять, будто рассеивающийся в воздухе дым, и это происходило настолько быстро, что было трудно поверить, что секунду или две до того он стоял передо мной.

Отступив назад, позади себя я почувствовал стену, поняв, что пути для спасения у меня нет. В тот же момент я увидел, как нож отрывается о земли, и он уже в его невидимых руках.

Как загипнотизированный, я наблюдал за ножом, который хлестал в воздухе, будто миниатюрный меч. Затем нож остановился. Его острие смотрело прямо на меня, и он снова начал двигаться в мою сторону. Сомнений не было. Меня собираются убить. По мере приближения ножа к моему животу, внутри меня все стало ежиться. Острие ножа уже вспороло мне рубашку и остановилось, прежде, чем окончательно погрузиться в мою плоть.

Но этого не произошло.

Вместо этого начался смех - непристойный и похотливый, это был хохот триумфа.

- Сначала ты, а затем Сестра Анунсиата…

Ее имя зазвенело в моих ушах, и я вспомнил голос Роз: «Сестра Анунсиата, она такая маленькая, похожа на пожарный гидрант». Монашка, сделавшая все, чтобы сын моей сестры был усыновлен. Это было в самые трудные дни ее жизни.

- Убей его.

- Подожди, - возразил голос мальчика.

- Чего ждать? Он должен умереть в любом случае.

- Он - моя кровь. Он - мой дядя…

- Он лжет.

- Он сказал, что у него такая же способность, как и у меня. В наших венах течет одна и та же кровь.

- Пусть это докажет.

Нож все еще был у моего живота, его острие касалось моей плоти, и я чувствовал точку колющей боли. Но мне было ясно, что мое положение было сомнительным. В любой момент голос мог приказать мальчику нажать на рукоятку ножа.

- Заставь его это доказать, - потребовал голос.

- Ладно, - уступил мальчик голосу грубо и резко. А затем уже мягче он обратился ко мне: - Докажи мне, - сказал он. - Докажи это голосу. Стань невидимым, исчезни.

- Кто этот голос? – спросил я шепотом, пытаясь продолжать свою отчаянную игру, чтобы еще немного протянуть время.

- Не знаю, - ответил он шепотом, присоединяясь к моему усилию в заговоре против голоса. - Но он слишком настойчив, и у меня не получается не следовать его указаниям. Я перестаю быть собой, когда начинаются эти указания.

Я слышал, как он шмыгает носом. Наверное, он снова вытирал свой распухший нос, напоминающий пластиковый нос клоуна на тонкой резинке.

- Пожалуйста, исчезни, докажи, кто ты…

- Я не пользуюсь исчезновением уже многие годы. Я поклялся много лет тому назад, что больше не буду исчезать. Всякий раз, когда я пользовался исчезновением, случалось худшее. Кто-то умирал. Я не хочу, чтобы это произошло с кем-либо еще… - я подумал о своем брате Бернард и о Рудольфе Туберте, и еще о себе - убийце.

- Ты умрешь, - скомандовал грубый голос.

В то же самое время нож еще немного углубился в мою плоть. Хоть стало и не намного больней, но я почувствовал, как что-то теплое начало растекаться по моему животу, а в коленях наступила слабость.

- Сделай это, - умалял меня мальчишеский голос.

Я вжался в невидимую стену, совершив то маленькое движение, от которого воздерживался годами, не будучи в конце концов уверен, что на сей раз это сработает. Но у меня не было выбора, как и сомнений в том, что этот мальчик, ведомый своей еще одной индивидуальностью, убьет меня, монахиню и еще кто знает кого – он не остановится ни перед чем.

После паузы небытия наступила вспышка боли и холода, и все произошло как никогда быстро. Так еще я не исчезал.

Я услышал грубый шепот:

- Теперь он еще опасней. Мы должны его убить.

Нож блеснул словно меч, и это заставило меня быстро отступить в сторону, что далось мне с легкостью, будто вместе с невидимостью исчезновение дало мне энергию и быстроту.

- Где ты? - в голосе мальчика было замешательство и страх.

- Здесь, - сказал я, а затем быстро переместился в другое место. - Теперь ты мне веришь?

- Да, - ответил он.


Он исчез – незнакомец, который был его дядей, будто глазом не моргнул, став облаком дыма, туманом в лунном свете и затем ничем. Оззи наблюдал такое, когда сам практиковался перед зеркалом, но чтобы такое произошло с кем-либо еще, его это просто обескуражило. Он был потрясен и испуган, потому что нож уткнувшийся в ничто висел в воздухе, оказавшись теперь совсем бесполезным предметом.

- Ты где? – прошептал он снова, когда страх пополз мурашками по его телу. Он почувствовал себя беззащитным, открытым для нападения.

Ответа не последовало. Дядя играл с ним уже в свои игры. Где он близко или далеко, слева или справа от него?

- Найди его и убей.

Снова этот голос. Ему так хотелось расправиться с этим голосом, но он не мог, потому что этот голос был им самим.

- Ты упускаешь время.

Вдруг нож выскочил из его руки. Сильная боль обожгла его запястье. Нож упал на землю, закрутившись где-то около его ног.

- Подбери.

И тут же нож отскочил в сторону, заблестев в лунном свете, будто рыба, выскочившая на лед из воды. Он остановился где-то в нескольких футах от его ног. Затем был звук приближающихся шагов.

- Подожди, - сказал он. - Не уходи…

В ответ была тишина и спустя секунду:

- Я здесь, - голос его дяди был где-то поблизости. - Я ногой откинул нож в сторону, потому что мы не можем говорить, если между нами нож. И мне нужно поговорить с тобой. С тобой, а не с тем голосом, который я продолжаю слышать. Этот голос – не ты, Оззи. Этот голос - убийца, а ты - нет. Тебе надо отделиться от этого голоса. Ты должен ему сопротивляться, бороться с ним, не давать ему воли…

- Видишь, что он пытается сделать? Он пытается поссорить нас, разделить нас. И он хочет завладеть тобой. Ты хочешь, чтобы он тобой завладел?

- Нет.

- Вот, что он хочет с тобой сделать. Ты должен избавиться от него.

- Но как?

- Подбери нож, и держи его в руках.


Я был удивлен слушая спор двух голосов в лунном свете, освещающем задний двор женского монастыря. Мальчик спорил сам с собой, в два голоса, до не узнаваемости отличающихся друг от друга. Один был грубым и настойчивым, призывающим к разрушению, а другой - юный и хрупкий, голос растерявшегося мальчика.

Пока я это слушал, волна печали захлестнула меня с головой. Печаль потерь, знакомая по потерям близких людей, которых знали долгие годы. А теперь я терял этого мальчика, моего племянника, бедного исчезателя, такого же, как и я, внутри которого сидел необузданный дикарь.

- Теперь.

Слово прозвучало со всей безотлагательностью и безумием. Это был короткий, порочный звук, четко разделенный на слоги. В воздухе зашумели его резкие движения, будто от качающихся на ветру ветвей деревьев, что при лунном свете вызывало ощущение бега. Я тоже поспешил к ножу, чтобы завладеть им первым. Успею ли? Я нагнулся, протянув к нему руку. Но нож подскочил в воздухе прежде, чем я дотянулся до него. Он меня опередил, но это еще раз давало мне преимущество – по ножу в его руке я смог определить, где он стоит.

Я встал и пнул его в живот, примерно оценив высоту его от земли. Мой ботинок попал в цель, он вошел в мякоть его живота, гораздо глубже, чем я предполагал. Он взревел от боли, и нож выскочил из его руки и упал на землю, начав свободно раскачиваться на собственно рукоятке.

Нож был уже у меня.

В этот момент я осознал свою ошибку. Теперь этот нож выдавал мое местонахождение, как до этого его. Я также забыл о том, как быстро в юном возрасте проходит боль, и как она почти ничего не значит, пока удар головой мне в грудь не опрокинул меня на землю. Прежде чем дыхание оставило меня, я успел вскрикнуть от боли и выронить из рук нож. Вокруг моей шеи обвились руки, которые не были руками тринадцатилетнего мальчика, это были стальные руки смертельного врага, который не сдается. Он одержим безумием, получая от него всю свою силу. Пальцы сжимались вокруг моей шеи, пытаясь вмять кадык мне в горло, прекращая доступ воздуха в мои легкие. Он меня душил, и это было не на шутку. Я уже не мог крикнуть, а лишь беспомощно, судорожно шевелил руками и ногами. Уже лежа на спине, я пытался вывернуться из-под него и сесть, чтобы избавиться от твердых камней под моей спиной, которые, впиваясь в позвоночник и причиняли мне сильную боль. Я изо всех сил боролся с чудовищем, которым был мой племянник. Я отчаянно пытался оттолкнуть его руками, пока моя правая рука не наткнулась на нож. Я как смог подтянул к себе его рукоятку. Мне это было нелегко, так как мы были стянуты друг с другом его крепкими объятиями. Его вспотевшая щека была плотно прижата к моей, его тонкме пальцы все плотнее сжимали кольцо вокруг моей шеи. Слабость от удушья все больше напоминала о себе, подавляя собой все мои желания, мысли, волю к борьбе и сопротивлению. Я почувствовал, как исчезаю, но не в смысле невидимости. Это было исчезновение из жизни, переход в забвение, из которого не возвращаются.

- Умри, ублюдок. Сдохни.

Резкий грубый голос зажег маленький огонек в моем уходящем сознании. Я знал, что мне изо всех сил нужно сопротивляться этому безумцу, поселившемуся в теле хрупкого мальчика. За мной было лишь одно последнее усилие – всадить нож в его тело, независимо оттого, смогу ли я дышать. Я собрал все оставшиеся силы, чтобы выбраться из поглощающего меня мрака, чтобы открыть глаза. Сквозь ночной туман и туман в моих заплывших глазах я увидел блеск лежащего у моей руки ножа, и понял, что фактически он в ней. Его нужно было лишь поднять и ввести в тело этого монстра, чьи пальцы все сильнее смыкались вокруг моего горла. Но все это показалось мне невозможным. Сил не осталось ровным счетом ни на что. «Давай, действуй», - скомандовал я себе. – «Действуй. Закончи это. Навсегда». Чувствуя резь в глазах, я сосредоточился на ноже. На это ушли остатки всех моих мыслей. Нож стал всем моим миром, лунным светом в конце туннеля, ориентиром, выводящим из смертельного мрака, как трясина, засасывающим всю мою жизнь. Я поднял руку, чтобы нож пробил его одежду и плоть. Все оставшееся от меня и моей жизни было сейчас на кончике этого ножа. И я лишь наблюдал, как нож, наконец, медленно опустился, толчком уткнувшись в его плоть, и начал в ней утопать. Я больше не думал о пальцах, которые стали частью моего горла, мрака, укутавшего все мое сознание, или затаившего дыхание мира в ожидании конца. Я видел только нож, который все глубже и глубже погружается в его невидимое тело.

Крик боли заполнил воздух, полный ужаса телесных мук. И в тот же момент поток воздуха устремился в мои легкие. На свете не было ничего слаще этого воздуха, не было ничего ярче и красивей вновь улыбнувшейся мне жизни. Его пальцев на моей шее больше не было, хотя отпечаток боли от их продолжал напоминать мне о мраке, который еще за мгновение до этого поглощал меня. Я снова поднял нож и вонзил в его тело, и продолжал это делать, не в силах остановить уже свое собственное безумие, охватившее меня с ног до головы. Еще какие-то секунды он обнимал меня. Еще мгновение я слышал плач рыдающего ребенка, проснувшегося средь ночи в полном одиночестве. А затем он вдруг ослаб, отпустив меня и откатившись в сторону.


Он знал, что обречен и умирает, когда лезвие поначалу лишь коснулось его тела, а затем, проникнув в него, прошло через его внутренности, от которых зависела вся его жизнь, чего прежде с ним не бывало. Он хотел, чтобы все это скорее закончилось, ему нужно было уйти с миром, а голос велел ему продолжать. Но он не хотел. К черту этот голос: «Продолжай, души его…»

Боль была непреклонна, распространяясь через все его тело, будто огонь, поедающий его изнутри.

«Ма…», - кричал он. - «Ма…» - и в этом крике он открыл глаза, чтобы увидеть, была ли она тут, но он видел только кровь - свою собственную. Лишь прежде, чем закрыть глаза в последний раз, он преодолел волю продолжающего беситься в нем голоса и зарыдал. Он услышал другой голос, голос его матери, который напевал ему о чем-то далеком. Он уже не мог разобрать слова или мелодию, он слышал лишь ее голос – откуда-то издалека.

Он шел на ее голос.

Во мрак.

В никуда.


Мальчик начал появляться из исчезновения в лучах лунного света медленно, постепенно, его тело появилось, будто изображение на фотобумаге в проявителе из моих слез. Оно было мягким и расслабленным на фатальном этапе своей жизни. Он больше не дышал. Лицо было расслабленным и свободным, будто бы нетронутым временем, болью и душевными ранами, накопившимися за всю его короткую жизнь. Его раздробленный нос уже не выглядел столь отталкивающе. Теперь он был всего лишь разбитым и поломанным, похожим на старую боевую рану.

- О, Оззи… - промолвил я, ощущая вкус собственных слез, стекающих в мой открытый рот. В это время за окнами монастыря зашевелились огоньки свечей.

Пока я стоял над телом мальчика, внутри меня что-то начало шевелиться, где-то в глубине, я не мог осознать – где, нечто не связанное с болью, с потерей или даже со мною самим. Оно совсем не поддавалось осознанию, и не было похоже на исчезновение, оно было чем-то совсем другим, не из этого мира.

«Прощай», - сказал я.

Но собственный голос я не слышал.

Не слышал и не знал, кому или зачем я это сказал.

Сьюзан.

Конечно же, вымысел.

Таким был приговор Мередит уже в конце моего манхэттенского лета. Слово, фактически, ставшее своего рода линией жизни, соломинкой, за которую хватаешься, если тонешь.

- Нужно быть слегка сумасшедшей, чтобы выжить в литературном бизнесе как агенту, - сказала Мередит. – Но это «Исчезновение» пробрало меня до костей…

И я согласилась.

Черт. Я снова должна соглашаться.

Несмотря на то, что мои глаза должны быть на информационной доске, здесь в главном помещении офиса, я не могу устоять и снова хочу перечитать эту рукопись.


Несмотря что на улице ноябрь, зима забралась уже сюда, в обставленную мебелью комнату, которая уж точно не номер в отеле «Риц» - она не отапливается и не убирается. Комната в общежитии кажется красивым мифом бостонского университета. И мне повезло, что я нашла это место, откуда, если подойти к окну, то можно увидеть небольшой кусочек реки Чарльз.

Здесь, в Бостоне я сижу за пишущей машинкой и печатаю, наверное, как и Пол Роджет когда-то в Монументе. Он писал большие романы и короткие рассказы, а что пишу я?

Я – дурочка.

Безуспешно пытаюсь упорядочить свои мысли на бумаге.

Все еще стараясь следовать изречению профессора Варонского, я укладываю слова на бумагу, пытаясь найти смысл между строк. Начало – тяжелое, но к концу декабря я должна все закончить. И все мои поиски в библиотеке должны стать законченным докладом для очередного научно-политического проекта.


К черту все.

Вернемся в Нью-Йорк и к Мередит, и к тому, как мы без конца обсуждали рукопись Пола.

По большей части я была вовлечена в лихорадочный мир «Брум и Компания». Двенадцати- и четырнадцатичасовые рабочие дни, проводимые в офисе вместе с Мередит, выглядели еще более напряжено из-за ее неутомимой энергии и желания все успеть.

Не было дня, чтобы мы не общались, а затем вечером в полдесятого я в бессилии падала на кровать, в то время как она могла остаться в офисе или уйти на собрание издателей. Или даже придя домой, она могла часами болтать по телефону. В телефонных беседах, которые казались бесконечными, постоянно звучал торговый жаргон.

Время от времени мне казалось, что мы снова и снова обнаруживаем друг друга, удивляясь этому явлению. Однажды утром, вернувшись из церкви Святого Пата, Мередит сказала:

- Знаешь, Сьюзен, ключ ко всему – Роз, - будто вытащив причудливый предмет из ниоткуда. – Если бы она все еще была жива, то она смогла бы дать ответ, был ли у нее внебрачный ребенок или нет?

- Правильно, - сказала я, гадая, у кого из нас нашлась бы храбрость спросить ее об этом.

Как-то вечером у нее в квартире, после того, как был разогрет в духовке замороженный ужин, и мы, истощенные безумным днем в офисе «Брум», только начали есть, она сказала: «Мне нужно с тобой кое о чем поговорить, Сьюзен», - это был ее лучший голос из тех, что я слышала в офисе.

Заставив себя взбодриться, я лишь ответила:

- Да.

Изнеможение на ее лице внезапно растворилось, она посмотрела прямо мне в глаза и сказала:

- Исчезновение.

Она почти разложила слово на слоги, и это прозвучало донельзя изящно.

Я продолжала ждать.

- Исчезновение, - снова произнесла она, затем: - Невидимость. Пропадание. Растворение в видимом пространстве.

Теперь она ждала мою реакцию, в ее глазах горел вопрос, который я не смогла бы понять.

Мне все еще нечего было ей сказать, и она продолжила.

- Видишь, насколько невозможно звучат эти слова? А написанные на бумаге – они прекрасны. В уме – в твоем или моем, они также замечательны. Но вчера, ненадолго оставшись одной в офисе, закрыв дверь, я громко объявила: «Пол Роджет мог стать невидимым». И тут же, вслушавшись в эти слова, вышедшие из моего рта, я поняла, как невозможно они звучат. Попробуй сделать это, Сьюзен.

И я попробовала:

- Пол Роджет исчезал, становился невидимым, растворялся в видимом пространстве…

- Видишь о чем я? – спросила Мередит.

И мне все стало ясно.

На бумаге, между первой и последней страницами рукописи, не было ничего невозможного. Но на самом деле можно было коснуться солнечного зайчика на ковре, мебели, мимо которой проходишь, открыть кран, из которого польется вода, ощутить головную боль и одиночество воскресным вечером. Изображения, созданные монахинями, глаголы, сравнения и метафоры станут лишь иллюзиями - словами на странице. И тогда исчезновение останется всего лишь еще одним словом.

Наконец, в вагоне метро, переполненном толкающимися висящими на ремнях и поручнях людьми, она сказала:

- Сегодня я произвела еще одну проверку. Мне помогла одна знакомая девушка из отдела исследований в «Таймс». Она запросила Ремзи, штат Мэн, и, оказалось, что этого города не существует, запросили монастырь Сестер Милосердия - его не существует также.

Ее оттолкнуло в сторону, когда поезд начал резко тормозить, с надрывным воем проносясь мимо платформы следующей станции.

- Мы проверили все старые курортные города с высохшими источниками. Снова: ничего, - возможно предупреждая мой ответ, она сказала: - Все, что мы не запрашивали, не существует вообще.

- Тогда, зачем он перешел от реального Френчтауна к несуществующему Ремзи? – спросила я. - От первого лица Пола к третьему лицу Оззи?

- Потому что все это – вымысел, беллетристика. Как и должно быть, Сьюзен, - в ее голосе было своего рода отчаяние.

- Я знаю, - сказала я.

Мы посмотрели друг другу в глаза и спустя какое-то время отвернулись друг от друга. Это выглядело объявлением перемирия – здесь, в переполненном вагоне нью-йоркской подземки, с грохотом несущего нас под улицами Манхэттена. Тем летом о рукописи мы больше не говорили.

Но следующей ночью, уже лежа в кровати, я подумала о дедушке и о том, что он однажды мне сказал, когда я приехала к нему в Монумент. Об этом я не рассказала Мередит и даже не допустила сама, когда обнаружила и прочитала рукопись в ее квартире.


За год до того, в октябре, когда в воздухе кружила разноцветная листва, и кругом была неописуемая красота, я приехала в Монумент поездом компании «B$M». Дедушка встретил меня на вокзале и повез меня по городу, показывая мне места, описанные Полом в его романах и рассказах. И мы остановились около общественной библиотеки напротив здания муниципалитета.

- Когда мы с Полом были детьми, то проводили здесь очень много времени, - сказал он, показывая на старый камень, затиснутый между деревом и кустарником. – Фактически, Пол тут жил. Он рассказывал мне, что находил реальность в каждой книге, стоящей на библиотечной полке. Мне было интересно – правда ли это? – он засмеялся, тряся головой. - Я думаю, что библиотеку он знал лучше самих библиотекарей. Однажды я заподозрил его в том, что он знает все секретные места этого здания…

Будучи склонной к драме, но старательно скрывая это, я взволнованно сказала:

- Секретные помещения.

- Однажды, когда нам с ним было одиннадцать или двенадцать, - в его голосе зазвучали ноты нежности. – В подарок на Рождество я получил набор юного детектива, и мы пошли в библиотеку, чтобы найти книги по криминалистике. Мы прокрались в отдел для взрослых, что тогда не составило труда, потому что в те дни в библиотеке было немноголюдно. Я нашел книгу о снятии отпечатков пальцев и начал искать Пола. Я его так и не нашел – обыскал все здание. Он будто сквозь землю провалился. Наконец, он нашелся. Он выглядел виноватым как ад, бледным, почти больным. Я пытался узнать у него, где он прятался, может, он знает какое-нибудь потайное место? Он сказал, что почувствовал себя неважно, сел на полку и, кажется, уснул. Для меня это было странным, но я не обратил на это внимания. В тот год ему на самом деле было нелегко. Он падал в обморок раз или два, похудел, плохо ел, у него постоянно что-нибудь болело – вероятно, половая зрелость, как сказал доктор, и прописывал ему всякие виды тонизирующих средств, витамины…

В то время, произошедшее в библиотеке меня не впечатлило, оставив незначительный отпечаток в моей памяти. До того летнего вечера в квартире у Мередит, когда я прочитала рукопись Пола.

Почему мой дедушка не упомянул об этом в его рапорте в ответ на запрос Мередит?

Он отказался признать исчезновение Пола, потому что это привело бы его к другим заключениям, которые он бы не принял?

Или у него была какая-то тайна?

А что скрывает сама Мередит?

И что мы все скрываем друг от друга?

В конце концов, я не стала рассказывать Мередит об исчезновении Пола в библиотеке.


Две недели тому назад я приезжала в Монумент. Это было впервые после моего с возвращения из Нью-Йорка. И я увидела дедушку: он был слаб и бледен, он лежал на койке городской больницы хирургического отделения.

- Толстая кишка, - сказал он. – Снова осложнения.

- Что за осложнения? – спросила я в потрясении увиденным: человек, который никогда ни чем не напоминал дедушку, внезапно им стал. Седина пропитала его черные волосы, которые были растрепаны и непричесанны, и в которых не осталось былого блеска. Вместо здорового загара на его лице теперь был старческий пепельный оттенок.

- Они не еще знают, - ответил он. – Старость – это такое запутанное дело, Сьюзан.

- Ты не старый и никогда таким не будешь.

- Мне шестьдесят три, моя девочка. Шестьдесят три года – это старость. Это когда сорок с лишнем лет прошли на ногах, двадцать – во сне, когда я одевался в костюм, застегивал запонки на рукавах, а потом вдруг мне выдали больничную одежду, - он вздохнул и закрыл глаза, а затем сказал: - Черт, у меня была хорошая жизнь.

Разговор о прошлом пошел напряжено, будто такой напряженной до того была вся его жизнь.


На северной окраине Бостона, я нашла старую церковь и зашла внутрь, чтобы зажечь для него свечу так же, как и в былые времена это делало его поколение. Только свечей уже не было, лишь множество маленьких лампочек, установленных в подсвечниках. Они зажигались, если в щель вложить монетку. Я опустила доллар в коробочку со щелью и произнесла молитву перед статуей Святого Джуда.

Когда я снова навещу своего дедушку в Монументе, то больше не буду расспрашивать его, задавая вопросы о Поле.


Я и Мередит иногда перезваниваемся по вечерам. Ей бы хотелось, чтобы следующим летом я снова вернулась на работу в «Брум и Компанию». Пару дней назад от нее пришло письмо со следующим содержанием:

«Вчера у меня была продолжительная беседа с Уолтером Холландом из «Харбор-Хаос». Он все еще заинтересован опубликовать полное собрание сочинений Пола Роджета, и его глаза просто загорелись, когда я рассказала ему о новой рукописи, пусть даже существующей только во фрагментах. И, знаешь, что радует, Сьюзен, как только я отдала ее посыльному этим утром, то почувствовала покой, что ли, завершение миссии… (невозможно найти подходящее слово), но это овладело всей мной. Я почувствовала, что я исполнила свой долг, будто Пол хотел, чтобы через двадцать лет, после того, как его не станет, я это сделала. Я сошла с ума? Возможно. Но своего рода печаль не оставляла меня все эти годы с тех пор, как он умер…»

Пол Роджет умер в своей постели в квартире, которую он снимал на Второй Стрит во Френчтауне 3 июня 1967 года. Ему тогда было сорок два года. В некрологе, помещенном на главной странице «Нью-Йорк Таймс» было сказано, что он умер из-за неизлечимой болезни. Дедушка рассказывал, что в последние свои годы Пол имел ряд заболеваний. У него развился диабет, он сильно похудел, и незадолго перед смертью у него не проходил жар.

Он стал еще большим отшельником, чем когда-либо прежде. Он без конца переезжал с квартиры на квартиру, отказывался от телефона, прекратил писать (хотя он, должно быть, в то время продолжал писать эту рукопись – «Исчезновение»). Когда стучали в его дверь, то он мало кого впускал в свой дом. Хотя он никогда не избегал своих племянников и племянниц, его интерес к их компании уменьшился, и, почувствовав к себе его растущее безразличие, они прекратили к нему приходить. Мой дедушка иногда видел его на воскресной мессе, но ни разу на собрании общины.

Он, кажется, исчез совсем, не из видимости, как в той его рукописи, а как исчезают краски и цвета опавших осенних листьев, или как день переходит в ночь, будто он начал жить своей рукописью, не задумываясь о том, что будет дальше.

В конце концов, так он и исчез.


И я с сожалением подумала: «Все кончено».


Пока.

Пока пять дней тому назад ко мне в руки не попала газета «Бостон-Глоб». Я нечаянно наткнулась на статью, которую вырезала и тут же приколола к себе на доску:


«ЗАГАДОЧНЫЙ ВЗРЫВ УНЕС 75 ЖИЗНЕЙ:

ВТОРАЯ ТРАГЕДИЯ ЗА НЕДЕЛЮ»


«Шервуд, штат Нью-Йорк (Агентство АП). В этот вторник таинственный взрыв на химическом комбинате унес семьдесят пять жизней рабочих и еще двадцать три человека были тяжело ранены. Это уже вторая трагедия за неделю, что немало для небольшого городка, в котором проживает всего лишь одиннадцать тысяч человек. В пятницу вечером, когда во время выпускного вечера пожар охватил здание Шервудской Средней Школы-Гимназии, погибли двадцать учеников и три преподавателя.

Причины взрыва и пожара до сих пор не установлены. Шеф полиции Герман Барнаби сказал, что «в обоих случаях есть подозрение на то, что здесь ведется какая-то грязная игра».

«Мы окружены буферной зоной», - заявил директор химического завода Генри Тексбури. – «Потому что производим опасные химические реагенты. И наша система безопасности находится на высочайшем уровне. Наши эксперты подтверждают, что при соблюдении всех мер безопасности незаконное проникновение на территорию комбината невозможно. Совершивший этот преступный акт должен быть невидимым».

По словам руководителя школы Вито Андалуси совершить поджог такого масштаба на территории гимназии было также «невозможно». Приблизительно сто человек избежало отравления дымом и огнем, но те, кто погиб, оказались заперты в коридоре, так как все двери аварийных выходов оказались заблокированы.

«Дверь главного входа была под моим персональным наблюдением весь вечер» - продолжал руководитель Андалуси. – «Эта предосторожность была принята, потому что в прошлом году на территорию гимназии проникли посторонние, что привело к беспорядкам на церемонии вручения дипломов. Я дал слово, что на этот раз такое не повторится. Но механизмы замков оказались повреждены, в результате выбраться из задымленного помещения стало невозможно. Получилось так, что учащиеся и преподаватели погибли по моей вине».

Шеф полиции Барнаби отказался комментировать это заявление, чтобы не усиливать панику в городе, уже вызванную актами вандализма в деловых кварталах на Майн-Стрит и необъяснимыми взломами частных домов.

Тем временем в главном офисе пожарного управления города появилось сообщение, что около комбината незадолго до взрыва был замечен неопознанный подросток. Один из свидетелей, который не назвал себя по телефону, сообщил, что он видел, как подросток «растворился в воздухе» - это произошло недалеко от проходной химического комбината.

«Мы ищем физические доказательства и не можем руководствоваться слухами и непроверенной информацией», - сказал начальник пожарной охраны Мартин Питер.


Я – в Бостоне, у себя в комнате. Здесь уютно и безопасно. Я сижу и думаю о происходящем где-то на севере штата Нью-Йорк. Появился еще один новый исчезатель, еще один племянник, следующее поколение, еще один сумасшедший, сводящий счеты с миром.

«Невозможно», - говорю я себе и думаю, есть ли у меня ответ, почему, наконец, Пол хотел, чтобы эта рукопись хранилась в тайне до этого года. Возможно, он хотел, чтобы это совпало с появлением нового исчезателя – может, как предупреждение или сообщение о свершившемся факте?

У меня нет ответа на тот вопрос.

Как и на некоторые другие.

Мне кажется, что я сижу здесь и думаю об исчезателях и о приколотой на доску вырезке из газеты, в безопасности ли я сама, и так ли мне уютно, в конце концов.

Каждому из нас.

И я не знаю, что с этим можно сделать.

Сам Бог не знает.

Загрузка...