Это сделал, скорее всего, кто-то из детей. Роберт никогда бы на такое не осмелился. На кухонной доске для записей красовался маленький плакат – рисунок, пропечатанный черной, ярко-розовой и желтой красками и изображавший женщину с растрепанными волосами, взявшую под крыло, как берут под руку, индейку с круглыми выпученными глазами. Внизу было написано прыгающими буквами: „Женщины и индейки – против Рождества!".
Лиззи сказала в телефонную трубку:
– Я хочу, чтобы она была минимум двадцать два фунта[1] весом… Нет, уже потрошенная. И, я надеюсь, это будет индейка не из клетки, а выращенная на воле?
Она посмотрела в противоположный угол кухни на плакат и непроизвольно поправила прическу. С волосами, похоже, все было в порядке.
– О Боже, – продолжала она, – но это слишком дорого!
Лиззи потерла подбородок. Что же ей делать? Принять участие в борьбе за спасение индеек или все-таки бросить в молох рождественского стола очередную порцию индюшатины?
– Ладно, – согласилась наконец она, – но обязательно выращенную на воле.
Она подумала о стаде счастливых индеек, резвящихся на красивой лужайке, прямо как на картинке из детской книжки.
– Настоящая сельская, двадцать два фунта. Либо я, либо мистер Мидлтон заберем ее в понедельник. Да, да, я знаю, что запоздала с заказом, мистер Моуби, но я уверена, что, если бы на вас висел такой дом, четверо детей, работа да еще три гостя на Рождество, вы бы тоже запоздали с заказом.
Она положила трубку. Не надо было ей разговаривать с мистером Моуби таким тоном. Мистер Моуби держал мясную лавку в Ленгуорте вот уже четверть века, имел умственно отсталого ребенка, а конкуренция с супермаркетом изматывала его все больше. Наверное, где-то в глубине души мистер Моуби относился к Рождеству так же, как женщина и индейка с плаката.
Лиззи подошла к доске для записей и внимательнее пригляделась к рисунку. Никаких сомнений, его купила Гарриет. Худенькая, умная, ироничная тринадцатилетняя Гарриет, которая, видимо, заметила, что Рождество становилось для ее матери настоящим кошмаром, а отнюдь не тем безмятежным праздником, каким она представляла его раньше. Лиззи и Гарриет поспорили сегодня за завтраком. Правда, они спорили за завтраком практически каждый день, и споры эти заканчивались обычно тем, что Гарриет отправлялась в Школу со своей неповторимой загадочной улыбкой, которой она всегда одаривала трех младших братьев и которая должна была выражать ее безмерное сочувствие тому, что они были такими маленькими, неразумными созданиями.
Этим утром Гарриет спросила Лиззи, пойдет ли она сегодня в „Галерею" – художественный салон, который они с Робертом открыли шестнадцать лет назад, когда только приехали в Ленгуорт. Лиззи ответила, что не пойдет.
– Почему?
– Из-за Рождества.
– С какой стати… – Гарриет откинулась на спинку стула и закатила глаза, как бы иллюстрируя невозможность самой мысли о том, что кто-то может пожертвовать важной работой ради такого незначительного домашнего мероприятия, каким является празднование Рождества.
Лиззи вспыхнула в одно мгновение. Она слышала себя, кричащую о своих изматывающих многочисленных обязанностях и о неслыханной неблагодарности Гарриет. Девочка хладнокровно за ней наблюдала. Дэйви, которому было всего пять лет, начал реветь, и большие круглые слезы капали с его несчастной мордочки прямо в чашку с молоком и овсяными хлопьями.
Гарриет удовлетворенным тоном произнесла:
– Ну вот, посмотри, Дэйви расплакался из-за твоего крика.
Лиззи перестала кричать и нагнулась, чтобы обнять мальчика.
– Ну, дорогой мой… Дэйви, рыдая, бормотал:
– Вы же отпугнете Рождество! Если вы будете так говорить!..
Гарриет вскочила со стула.
– Ну, я пойду. Мне нужно повидаться с Хизер. Я зайду в „Галерею" и скажу папе, что тебя сегодня не будет.
– Пожалуйста, останься дома, Гарриет, – твердо проговорила Лиззи. – Ты мне понадобишься. Здесь столько работы…
Гарриет глубоко и протяжно вздохнула и молча выплыла из комнаты, с ужасным грохотом захлопнув за собой дверь.
После этого Лиззи скормила Дэйви его овсянку с ложечки, как маленькому, чтобы он успокоился, затем поручила ему и Сэму обмотать лестничные перила праздничными красными ленточками. Сэм, которому было восемь лет, решил, что обматывать ленты вокруг себя и Дэйви, а также пытаться проделать то же самое с громко протестующим котом было куда интереснее. Лиззи не стала вмешиваться, а поднялась наверх, чтобы заправить кровати, спустить воду в унитазах и поискать расческу, серьги и список дел на сегодня, составленный прошлым вечером и куда-то запропастившийся. Потом она опять спустилась вниз, чтобы позвонить мяснику, и обнаружила на доске для записей этот плакат. Гарриет, наверное, повесила его за те несколько минут, что Лиззи была наверху. Было ли это чем-то вроде извинения? Или жестом солидарности? Лиззи жаждала солидарности с Гарриет, взаимопонимания с дочерью. Ведь в их семье только они двое принадлежали к женскому полу. Это почти то же, что быть близнецами, подумала Лиззи, возвращаясь к столу с остатками завтрака. Это должно заставлять хотеть единения с твоей другой половиной, когда ее нет рядом. А Фрэнсис не будет рядом с Лиззи до самого сочельника.
Роберт и Лиззи открыли „Галерею Мидлтон" в маленьком магазинчике на одной из окраинных улочек Ленгуорта. Они впервые встретились в колледже искусств. Лиззи училась на скульптора, Роберт – на дизайнера по графике. Именно тогда они поняли, что уже никогда не расстанутся. В конторе художественного салона висела их фотография тех далеких дней: сосредоточенный, нахмуренный Роберт в расклешенных брюках и очень худенькая Лиззи, одетая в короткий шерстяной свитер, туфли на высокой платформе, с волосами, спрятанными под огромным бархатным кепи. Фотография была сделана вскоре после открытия салона. Жили они в то время в сырой неухоженной квартире, расположенной над магазином и обставленной разнокалиберной мебелью, позаимствованной на время у родителей. Фрэнсис получила тогда свою первую работу в Лондоне. Она звонила Лиззи по три раза в неделю и приезжала в Ленгуорт, каждый раз привозя чудеса столичной цивилизации вроде колготок с серебристыми блестками или плодов авокадо в бумажных пакетах.
Роберт ездил по вечерам на занятия в Бат, где учился изготовлять рамы для картин. Лиззи неохотно отказалась от своей глины, занявшись шитьем художественных вещиц из лоскутов, составлением букетов из сухих цветов и полировкой воском не очень оригинальных, но симпатичных предметов мебели из сосны. Оба они открыли в себе коммерческую жилку. К тому времени, когда родилась Гарриет, то есть к 1978 году, их первый магазин являл собой средоточие предметов, символизирующих английскую деревенскую идиллию. Он был полон салфеток из хлопка, простеньких акварелей, массивных пористых горшков и кружек, деревянных ложек. Все это пользовалось большим успехом и охотно раскупалось. Взяв приличную сумму взаймы у отца Лиззи и получив кредит в банке, Мидлтоны перенесли свой салон в бывший цветочный магазин на Хай-стрит Ленгуорта. Витрины здесь были украшены элегантными, выкрашенными в белый цвет железными портиками в викторианском стиле.
Фрэнсис сразу же захотела все увидеть собственными глазами. Лиззи поехала встречать ее на вокзал в Бат в своем зеленом „ситроене", которые уже стали привычным явлением на улицах Ленгуорта, и привезла в „Галерею" с гордостью и… болью в душе. Наблюдая за лицом Фрэнсис, пока та рассматривала натертые мастикой блестящие полы, пятна света, романтически струящегося сверху и снизу, свежеокрашенные полки, ожидавшие прибытия ваз, подушек для диванов, подсвечников и кувшинов, Лиззи чувствовала бесконечную гордость за то, что им с Робертом удалось сделать. Но в то же самое время, будучи сильно привязанной к Фрэнсис, она чувствовала и нестерпимую боль. Боль за сестру, работающую в заурядной турфирме и возвращающуюся по вечерам в скромную квартирку в Бэттерси, которую она делила с девушкой, не особенно ей симпатичной. И еще был Николас, тихий, замкнутый, невыразительный Николас, так не похожий на Роберта, такой неподходящий для Фрэнсис.
Лиззи тогда сказала, обращаясь к сестре: – Мы собираемся заказать келимы. Повесим их вот здесь, на специальных карнизах. У Роба есть друг, который может поставлять нам из Африки занятные поделки из высушенных тыкв, кокосовых орехов и всякое такое.
– А что такое келимы? – спросила Фрэнсис. Она стояла, осматривая выкрашенную в белый цвет кирпичную стену, на которую собирались повесить эти загадочные вещи.
– Коврики, – ответила Лиззи. Она уставилась в спину Фрэнсис. Что еще можно было тут сказать, когда ее собственная жизнь складывалась столь успешно и перспективно?
Фрэнсис отвернулась от стены и заглянула Лиззи в глаза.
– Коврики? Будут висеть? Да, красиво. Ты ведь опять беременна, правда?
Лиззи еле сдержалась, чтобы не заплакать.
– Да, беременна. Фрэнсис обняла ее.
– Это же отлично. Отлично, я очень рада, что ты снова ждешь ребенка.
На этот раз она носила Алистера. Это должны были быть близнецы, Лиззи ждала близнецов, но второй ребенок умер при родах. Фрэнсис прилетела сразу, даже раньше, чем следовало, и пробыла три недели, использовав почти весь свой отпуск. Она мало чем смогла помочь в том, что касалось Алистера, вспоминала Лиззи, но все остальное ей удавалось: работа по дому, общение с маленькой неугомонной Гарриет („А зачем еще нужен ребенок?"), с Робом, в „Галерее"… Лиззи сразу ощутила утрату, как только Фрэнсис уехала обратно в Лондон. Она чувствовала, что ее одной не хватает на все в доме.
– Может, мне надо было жениться сразу на вас обеих? – шутливо сказал Роберт, наблюдая, как она кормит в кровати ненасытного Алистера. – Но я никогда не смог бы полюбить Фрэнсис. Странно, да? Так похожа на тебя во всем, но нет какого-то „фактора икс".
Вскоре после этого тихий Николас тоже решил, что Фрэнсис не хватает „фактора икс", и расстался с ней. Фрэнсис тогда заявила:
– Конечно, я расстроена. Но еще больше разочарована. Я хочу сказать, разочарована в себе.
Лиззи молилась, чтобы у Фрэнсис наконец появился хороший мужчина. Он должен был быть высоким, как Роб, и привлекательным, как Роб, но не таким нежным и артистичным, как Роб, тогда Лиззи пришлось бы сравнивать мужчину Фрэнсис и Роба, а она чувствовала, что это никому добра не принесет. Фрэнсис сама вскоре решила эту проблему, влюбившись сначала в архитектора, потом в актера и наконец в приятеля девушки, с которой делила квартиру. Между тем „Галерея Мидлтон" процветала, трижды за год обновляя ассортимент. На верхнем этаже Роберт и Лиззи открыли кафе с экологически чистыми продуктами. Роберту удалось расплатиться по всем займам да еще и получить прибыль. Лиззи, родив одного за другим Сэма и Дэйви, по-прежнему делала закупки для салона и организовывала переезды. Они переезжали четыре раза за шестнадцать лет: из их первой квартиры – в коттедж восемнадцатого века, который когда-то был чайной и сохранил запах жареного хлеба, затем – в виллу, построенную в викторианском стиле, и наконец – в Грейндж. В конце восемнадцатого века Грейндж был одним из лучших домов Ленгуорта, с красивым каменным фасадом и украшенным колоннами подъездом. Тогда перед домом располагался сад, от входной налитки к подъезду вела гравийная дорожка, позади дома имелась обширная лужайка, а за ней – огород, обнесенный со всех сторон каменной стеной. Во времена королевы Виктории к задней части дома пристроили несколько комнат, а в последующий период территорию усадьбы со всех сторон зажали другие здания, так что при покупке Грейндж напоминал Робу и Лиззи потрепанный старый морской лайнер, загнанный в маленький порт. Новые богатые дома красивой каменной кладки заполнили огород, а половина луга исчезла под улицей Тэннерилейн, названной так в память о существовавшей здесь в девятнадцатом веке кожевенной мастерской, которая полвека издавала ужасное зловоние на весь Ленгуорт. Но и того, что осталось от сада, посчитали Роб и Лиззи, было вполне достаточно для крикета, детских игр и устройства пикников. Внутренних же помещений дома могло хватить для чего угодно. Осматривая светлые, просторные комнаты и широкую лестницу, прикидывая, как можно было бы соединить несколько комнат, чтобы получить гостиную внушительных размеров с прилегающей к ней кухней, и мысленно любуясь сочетанием терракотового, синего и золотисто-желтого тонов с полированными полами и ослепительно белыми потолками, Роберт и Лиззи решили, что Грейндж станет символом их успеха. Расширяющееся дело, приличный дом (просторный, но не вызывающий), четыре умных и сообразительных ребенка, растущий авторитет в городе – есть чем гордиться! И именно потому, что он часто об этом думал, Роберт и повесил в заново отремонтированном офисе „Галереи" фотографию Лиззи и себя в годы студенчества. Чтобы всегда помнить о том, как многого они достигли.
Фрэнсис впервые удивила их накануне крещения Дэйви. Они прожили в Грейндже уже почти год, и половина помещений в доме была окрашена в яркие, насыщенные цвета, которые так нравились Лиззи. Лестница – в желтый и белый, гостиная – в темно-зеленый, а перестроенная и расширенная кухня – в коричневый, бежевый и голубой.
Фрэнсис спросила Лиззи:
– Зачем вообще надо крестить Дэйви? Вы же не крестили остальных детей?
– Просто мне этого хочется. И Робу тоже. Теперь мы жалеем, что не крестили и других. Это как-то… как-то более традиционно…
Фрэнсис взглянула на свою сестру. Затем оглядела кухню, задняя дверь которой была открыта в залитый солнцем сад, а подоконники красиво заставлены горшочками с благоухающей геранью и кувшинами с петрушкой; посмотрела на пучки салата на столе, на красивые коврики на деревянном полу, на сверкающую новую посуду, на испанский подсвечник, покрытый зеленоватой патиной, и подмигнула Лиззи.
– Посмотри на все это, Лиззи. Ты становишься такой солидной гражданкой.
– Серьезно? Фрэнсис повела рукой.
– Посмотри вокруг себя!
– Мы ведь этого и хотели, – немного смущенно сказала Лиззи.
– Я знаю. А теперь вы хотите крестить Дэйви.
– Люди меняются. Мы тоже не могли не измениться. Нельзя же все время оставаться такими же, как и в двадцать пять.
Фрэнсис подошла к зеркалу, висевшему возле двери, ведущей в сад, и открыла рот.
– Что ты делаешь?
– Просто разглядываю свои зубы.
– Зачем?
– Мне кажется, что они выглядят такими же, как и прежде. И вообще, я не чувствую себя другой, не чувствую, что изменилась.
– Нет, но…
– Но нужно, наверное, учитывать, – мягко проговорила Фрэнсис, отходя от зеркала, – что у меня нет мужа и четырех детей, правда?
– Я не хотела сказать…
– Ладно, пойдем посмотрим на Дэйви.
Дэйви лежал в своей корзинке посреди родительской кровати, покрытый тонкой марлевой сеткой, как окорочен в кладовой. Они склонились над малышом. Он крепко спал, мягко посапывая, сжав в кулачки свои крохотные пальчики, похожие на креветки. Лиззи придерживала дыхание, чтобы случайно не разбудить сына. Фрэнсис подумала, как бы он себя повел, если бы открыл глаза. Стал бы плакать?
– Лиззи, – позвала она.
– Да, – откликнулась та, не сводя влюбленных глаз с Дэйви.
Фрэнсис выпрямилась и подошла к огромному шкафу, в котором хранилась одежда Лиззи. В его дверцу было встроено большое овальное зеркало. Оно давало мягкое, слегка размытое отражение, характерное для старинных зеркал.
– Я хочу тебе кое-что сказать.
Лиззи подошла к сестре. Они смотрели на свое отражение, стоя бок о бок, две высокие англичанки, с крепкой костью, широкоплечие, длинноногие, с густыми каштановыми волосами, постриженными в длинные „каре". У Лиззи была челка, а у Фрэнсис волосы свободно падали вперед, наподобие раскрытого птичьего крыла.
– Мы не красавицы, не так ли?
– Нет, но мы достаточно симпатичны. По-моему, мы выглядим весьма привлекательно.
– Для кого? – спросила Фрэнсис. Лиззи взглянула на нее.
– Что ты собираешься мне сказать?
Фрэнсис немного склонилась вперед, к своему отражению. Она послюнила указательный палец и провела им сначала по одной брови, затем по другой.
– Я открываю собственное дело. Лиззи изумленно уставилась на нее.
– Ты шутишь?
– С какой стати я буду шутить? Лиззи взяла сестру за руку и сказала:
– Фрэнсис, пожалуйста, тщательно все обдумай. Что ты знаешь о том, как вести собственное дело? Ты всегда работала под чьим-то началом, была наемной служащей…
– Точно, – сказала Фрэнсис, – и теперь с меня довольно. – Она мягко высвободила руку.
– Где ты возьмешь деньги?
– Там, где их обычно берут в подобных случаях. – Фрэнсис подняла воротничок своей блузки, засучила рукава жакета и повернулась боком к зеркалу, осматривая себя. – Немного в банке, немного у отца.
– У отца?
– Да. А что тут такого? Ведь вам с Робом он дал деньги, разве не так?
– Да, но это было… Фрэнсис не дала ей докончить.
– Только не говори, что тогда все было иначе! И теперь ситуация та же самая, просто я начинаю это позже и в одиночку.
Лиззи судорожно сглотнула.
– Да, конечно.
– Почему ты не хочешь, чтобы я начала свое дело? Лиззи подошла к кровати, села рядом с колыбелью Дэйви на лоскутное покрывало – их шила вручную жена одного фермера, живущего по соседству, и они хорошо расходились в салоне.
Фрэнсис осталась на прежнем месте, у шкафа, прислонившись спиной к гладкому холодному зеркалу.
– Мы – близнецы, – сказала Лиззи.
Фрэнсис склонила голову и внимательно разглядывала свои ноги с крупноватыми ступнями и добротные темно-синие мокасины. Она прекрасно знала, что хотела выразить Лиззи. В словах „мы – близнецы" не было досказано главное. Мы – близнецы, значит, мы составляем единое целое, вместе мы представляем из себя законченную личность. Мы похожи на два кусочка из картинки-головоломки, мы должны подходить друг другу, но не можем быть полностью одинаковыми.
Вслух Фрэнсис произнесла:
– Ты очень домашняя, Лиззи. Мне это нравится. Мне нравится ваш дом, твои дети доставляют мне столько радости. Но я не претендую даже на частичку этой твоей жизни. И в обмен мне должно быть позволено жить своей собственной жизнью, когда это нужно. А как раз сейчас мне это необходимо. Если у меня будет свое дело, твоего салона это никак не коснется, и это ничего не изменит в наших с тобой отношениях.
– Почему ты хочешь этого?
– Потому что мне уже тридцать два года и я достаточно разбираюсь в туристическом бизнесе, чтобы попять, что в этом деле я лучше многих людей, на которых работаю. Ты решила крестить Дэйви, и ты это сделаешь, а я приняла свое решение и тоже этого добьюсь.
Лиззи посмотрела на сестру. Она вспомнила их первый день в детском саду. Одетые в одинаковые зеленые фартучки для уроков рисования с вышитыми на них именами „Э. Шор" и „Ф. Шор", с волосами, туго собранными сзади в хвостик зелеными эластичными резинками.
– Ну и что это будет за дело?
Фрэнсис улыбнулась, закинула руки назад, приподняла волосы и опустила их обратно на шею.
– Необычные каникулы. Поездки по маленьким городам и остановки в затерянных гостиницах, даже в частных домах. Я начну с Италии, ведь все англичане сходят с ума по Италии.
– А как ты назовешь свою фирму?
Фрэнсис вдруг рассмеялась. Она, пританцовывая, сделала пару шагов по комнате.
– „Шор-ту-шор" – вместе с Шор к новым берегам!
Как и Дэйви, за пять лет фирма „Шор-ту-шор" неузнаваемо изменилась. Начиналась она в гостиной маленькой квартиры в Бэттерси, и начало это было весьма трудным, всего лишь с несколькими клиентами и многочисленными просчетами. Вскоре Фрэнсис поняла, что ей самой нужно будет проверять каждую кровать и стол, на которых предстояло спать и есть ее клиентам. И она отправилась на четыре месяца в Италию, где колесила по проселочным дорогам Таскании и Умбрии за рулем взятого напрокат „фиата", который служил ей и офисом, и платяным шкафом, а иногда и спальней. Перед поездкой она опасалась, что найдет Италию лишь красивым клише, где холодные англичане цивилизованно сбрасывают оковы пуританства, чтобы испытать приемлемую долю чувственности. Но, как оказалось, беспокоилась она зря. Фрэнсис поняла, что, хотя Италия и затаскана по тысячам романов и газетных статей, а ее природа послужила декорацией для тысяч фильмов, ни одно чувствительное сердце не сможет не затрепетать при первом же взгляде на силуэты покрытых оливковыми рощами и виноградниками холмов с пятнами красноватых стен и коричневатых крыш и искусно разбросанных среди них остроконечных свечек кипарисов.
Она начала устраивать своим клиентам небольшие поездки по таким местам. Некоторые туры проходили по виноградникам, другие были организованы специально для художников или фотографов-любителей, третьи носили характер маленьких экспедиций по следам этрусков, Пьеро делла Франчески или когда-то могущественных кланов, например Медичи. Она продала свою половину квартирки в Бэттерси проворной девушке, занимавшейся операциями с акциями, и переехала на север, на другой берег реки, в небольшой дом прямо у Фулэмской дороги. Фрэнсис пока не могла позволить себе купить его, поэтому платила ежемесячную ренту. Первый этаж она отвела под офис, а сама жила на втором, с прекрасным видом на соседскую вишню. Она наняла в помощницы девушку, исполнявшую обязанности референта и секретаря, а последние взятые в долг деньги потратила на компьютеры. Компании не исполнилось еще и четырех лет, как три известные турфирмы уже попытались выкупить у Фрэнсис ее дело.
Лиззи гордилась сестрой. По просьбе Фрэнсис она приехала в Лондон и спланировала оформление офиса на первом этаже, покрыв пол паласом цвета водорослей, а стены – впечатляющими фото: хлеб и вино на кованном железом столе в лоджии, с виднеющимся вдали городом на холме; беременная Дева Мария в кладбищенской часовне в Монтерки работы Пьеро; красивая современная девушка, идущая по средневековой итальянской улочке. Они установили итальянскую кофеварку и маленький холодильник, где хранили зеленоватые бутылки „фраскати", которым угощали клиентов.
Фрэнсис сказала тогда сестре:
– Вот видишь, я же говорила, что это никоим образом не изменит наши отношения! Говорила ведь я тебе!
– Я боялась этого, – ответила Лиззи.
– Я понимаю.
– Мне сейчас очень стыдно. Это было так эгоистично, но я не могла ничего с собой поделать.
– Да, я все понимаю.
– А теперь я испытываю чувство гордости за тебя. У тебя здесь прекрасно. Как с заказами?
– Хорошо.
Это, думала теперь Лиззи, был единственный сбой, единственный случай, когда их с Фрэнсис параллельное движение по жизни оказалось нарушенным. Оглядываясь назад, Лиззи испытывала не только чувство стыда за свою неспособность тогда проявить великодушие, но и недоумение. Чего она боялась? Зная Фрэнсис так, как знала она, чего было опасаться в этом человеке, который являлся частью ее самой, настолько похожим на нее, настолько близким ей по своей природе? Фрэнсис, в конце концов, была самым бескорыстным человеком на свете. У Лиззи вдруг мелькнула мысль: „А не завидовала ли я?" Завидовала ли она когда-нибудь поездкам Фрэнсис в Италию, когда сама она почти все время проводила в Ленгуорте, ухаживая за заболевшим корью Сэмом, сопровождая Алистера на урони музыки, просиживая с Робертом до глубокой ночи над счетами „Галереи"? Не возникало ли у нее желания, пусть даже в минуту усталости и отчаяния, поменять по своей воле такую жизнь, до предела заполненную хлопотами и семейными заботами, на свободу, одинокую свободу Фрэнсис? „А Фрэнсис, вне всякого сомнения, одинока", – подумала Лиззи, со вздохом садясь за кухонный стол и пододвигая к себе один из бесчисленных блокнотов, чтобы составить рождественское меню.
Одна экзальтированная дама из числа клиентов „Галереи", которая настойчиво набивалась Лиззи в подруги, подарила ей американскую кулинарную книгу „Хорошая еда для плохих времен". Автором ее была Энид Р. Старберд. Лиззи раскрыла ее, думая о том, что, возможно, найдет там несколько практических советов, которые пригодились бы, чтобы обеспечить едой на четыре праздничных дня компанию из девяти человек: шестерых Мидлтонов, Фрэнсис и родительскую чету Шоров. Вчера вечером Роберт пониженным тоном, каким он обычно сообщал неприятные новости, сказал, что в предрождественский период доходы „Галереи" не только не возросли, как обычно, на двадцать процентов, а, наоборот, на десять упали. Это обстоятельство, правда, не явилось для них полной неожиданностью. В течение года они не раз обсуждали, хотя и с некоторой философской отвлеченностью, вероятность снижения деловой активности. Но вчера вечером это стало для них реальностью.
Лиззи спросила:
– Это означает скромное Рождество?
– Боюсь, что так.
Лиззи опустила взгляд на раскрытую страницу книги миссис Старбёрд. „Никогда не следует забывать, – наставляла та, – о традиционных для юго-запада Франции супах с капустой. Свиную головизну, этот необходимый для них ингредиент, не так уж трудно найти в магазинах". Лиззи громко захлопнула книгу, чтобы избавиться от видения с укором взирающей на нее свиной головы. Она взяла блокнот и быстро написала: „Сосиски, разбрызгиватель с желтой краской, сушеные каштаны, что-нибудь для подарочных чулков, консервы для кота, пластыри, большая банка начинки из изюма и сахара, недорогие марки, взять платье из химчистки, грецкие орехи". Она остановилась, оторвала листок и продолжила на другом: „Подготовить кровати для гостей, закончить упаковку подарков, положить торт в холодильник, сделать начинку, проверить пирог с мясом (достаточно?), напомнить Робу о вине, начистить серебро (Алистер), пропылесосить гостиную (Сэм), собрать листья плюща и дуба (Гарриет и Дэйви), украсить елку (все), сделать гирлянду для входной двери (я), приготовить грог для сотрудников „Галереи" (тоже я), вылизать весь дом сверху донизу до приезда мамы (я, я, я)". И в конце сделала приписку: „Помогите! Помогите! Помогите!".
Кухонная дверь тихонько отворилась. Вошел Дэйви. За завтраком он был нормально одет, а теперь на нем остались только носки, трусы и игрушечная полицейская каска. Вид у него был виноватый. Он подошел к Лиззи и прислонился к ее коленке. Она дотронулась до него и сказала:
– Ты же ледяной! Что ты делал?
– Ничего, – ответил он, точь-в-точь как Сэм.
– Где же тогда твоя одежда?
– В ванной.
– В ванной?
– Ну, понимаешь, надо было ее простирнуть, – доверчиво пояснил Дэйви.
– Но утром одежда была абсолютно чистой…
– Видишь ли, она немного испачкалась пастой, – задумчиво протянул он.
– Какой пастой?
– Зубной. После рисования зубной пастой… Лиззи поднялась.
– Где Сэм?
– Пришел Пимлот. Сейчас Пимлот и Сэм строят лагерь супермена…
– Пимлот?
Пимлот был лучшим другом Сэма. Хилый, бледный мальчик с зоркими глазами и изворотливым характером.
– А где они строят лагерь?
– Все нормально, – ответил Дэйви, опуская каску на лицо, так что виден остался только его подбородок. – Ну-у, не в твоей комнате, всего лишь в свободной…
Лиззи выскочила из кухни и понеслась вверх по лестнице. Красные ленточки, уже спутанные, валялись на ступеньках, перила были голые.
– Сэм! – крикнула она.
Откуда-то доносились глухие удары, похожие на звуки дорожных машин.
– Сэм! – возопила Лиззи. Она распахнула дверь спальни для гостей. На полу валялись простыни и наволочки, а на кроватях, прекрасных старинных бронзовых кроватях, подходящее белье для которых Лиззи подбирала с таким трудом, пыхтя как паровозы, прыгали Сэм и Пимлот.
– Сэм! – прорычала Лиззи.
Он так и застыл в воздухе и упал на кровать, словно тонкая жердочка. Пимлот же попросту исчез, шмыгнув куда-то.
– Что же ты делаешь? – кричала Лиззи. – Я тебе дала поручение, ты его не выполнил. Я сказала, чтобы Пимлота сегодня здесь не было, по крайней мере, пока ты не выполнишь то, что я просила тебя сделать, эта комната должна быть приготовлена для бабушки и дедушки, у меня еще тысяча дел, а ты, непослушный, глупый, неумный мальчишка…
Сэм съежился в комок.
– Ну, извини…
– Мама, – позвал голос сзади.
Лиззи не дыша обернулась. У двери стоял Алистер с тюбиком клея в одной руке и моделью самолета из серой пластмассы в другой. На одном из стекол его очков тянулся какой-то беловатый след.
– Тебя папа к телефону. А потом не могла бы ты прийти ко мне и подержать эту модель, пока я буду приклеивать последнюю деталь фюзеляжа?..
Лиззи бросилась в комнату напротив, к телефону, стоявшему около их с Робом кровати.
– Роб, это ты?
– Лиззи, я понимаю, что у тебя дел невпроворот, но не могла бы ты приехать? Дженни ушла домой, очень плохо себя чувствовала, бедняжка, а в магазине вдруг наплыв покупателей…
– Нет.
– Но, Лиз…
– Прости, я хочу сказать, я постараюсь, но здесь полный кавардак, а надо еще так много сделать…
– Я все прекрасно понимаю. Вечером я тебе обязательно помогу. А пока можешь все оставить как есть.
– Я не смогу приехать в течение ближайшего часа. И мне придется взять с собой Сэма и Алистера.
– Хорошо, приезжай, как только сможешь.
Лиззи положила трубку и вышла на лестничную площадку. Заглянув в гостевую спальню, она увидела, что Сэм и Пимлот, с Дэйви в качестве зрителя, неумело заправляли кровати. Алистер все еще ждал ее.
– Не могла бы ты…
– Нет, не могла бы! У меня слишком много дел и плохое настроение. Я хочу, чтобы ты занялся чисткой серебра.
Глаза Алистера за стеклами очков расширились от удивления.
– Чистить серебро?
– Да, – ответила Лиззи. Она зашла в спальню и вытолкнула оттуда детей, громко захлопнув за собой дверь. – Мужчинам положено чистить серебро. Им также положено готовить, менять пеленки детям и ходить за покупками. А женщины не могут терять время на такое глупое занятие, как склеивание моделей самолетов.
– Господи, у тебя действительно плохое настроение, – заметил Алистер.
Пимлоту Лиззи сказала:
– Иди домой и, пожалуйста, посиди там до окончания Рождества.
Он посмотрел на нее своими светлыми глазами. У него не было ни малейшего намерения подчиняться этой настойчивой просьбе. Он еще никогда в жизни не повиновался взрослым, конечно, если это не совпадало с его собственным желанием.
– Ты, Сэм, сейчас пропылесосишь гостиную, а ты, Дэйви, оденешься и найдешь Гарриет. Она мне нужна.
– Я хочу есть, – сказал Сэм.
– Меня это мало волнует. Дэйви вдруг радостно закричал:
– Телефон! Телефон!
Алистер проскочил мимо матери в родительскую спальню, чтобы поднять трубку.
– Алло, Ленгуорт, 4004. – Так его учили Лиззи и Роберт. – А, привет, Фрэнсис! – Это он сказал уже с теплотой в голосе.
Фрэнсис! Вот оно, спасение! Лиззи поспешила в спальню, вытянув руку, чтобы поскорей взять трубку.
– Фрэнсис? О, Фрэнсис, благодарю Бога, что это ты. Сегодня ужасное утро, ты себе просто не представляешь, это полный дурдом. Я бы с превеликим удовольствием убила принца Альберта, Чарльза Диккенса и всех остальных, ответственных за превращение Рождества в такой кошмар.
– Бедная моя Лиззи, – проговорила Фрэнсис. Ее голос был, как всегда, приятным и теплым.
– Роб еще хочет, чтобы я приехала в салон помочь ему, а я только и успела этим утром, что заказать у мясника индейку.
– И что же тут страшного?
– Да нет, ничего, просто у меня ничего не получается, я ничего не успеваю. Это идиотизм – столько лет организовывать рождественские праздники!
– Я понимаю. Пожалуй, уже слишком много лет. В следующем году обещаю устроить тебе антирождественские каникулы.
– Неплохая идея. Но куда мы денем моих несносных детей?
– Я присмотрю за ними.
– О, Фрэнсис, – сказала Лиззи, улыбаясь в трубку, – ты просто чудо. Я жду не дождусь тебя.
– Лиззи…
– Когда ты приедешь? Ты сказала, что в сочельник, но не могла бы ты закрыть свою фирму завтра и приехать в воскресенье?
– Да, – произнесла Фрэнсис, – я затем и звоню. Я приеду в воскресенье. Чтобы привезти вам подарки.
– Что?
На другом конце провода возникла короткая пауза, затем Фрэнсис сказала спокойным тоном:
– Лиззи, я, собственно, звоню, чтобы предупредить тебя, что в этом году не останусь в Ленгуорте на Рождество. Поэтому я и приезжаю в воскресенье. Привезу вам подарки, а потом уеду. Я собираюсь провести рождественские праздники в другом месте.
Когда Барбаре Шор сказали, что у нее будет двойня, она ничего не ответила. Ее лечащий доктор, старомодный сельский врач, который ходил на вызовы в мешковатом костюме с огромными карманами, умещавшими все его инструменты, считал, что она лишилась дара речи от безмерной радости. В подобных случаях это была естественная реакция. Но Барбара через некоторое время произнесла:
– Как это нелепо.
И отправилась домой, чтобы заниматься тем, что в моменты стресса удавалось ей лучше всего, – то есть лежать в постели.
Ее муж Уильям, придя домой после уроков в местной гимназии, где он преподавал историю, застал жену отдыхающей на кровати.
– Двойня, – сказала она ему, при этом в ее голосе слышались обвинительные нотки. Уильям присел, с некоторой неловкостью, на скользкое, атласное стеганое одеяло рядом с женой.
– Это чудесно.
– Для кого?
– Для нас обоих. – Он немного подумал и добавил: – У Шекспира была двойня. Хэмнет и Юдифь.
– Я не хочу близнецов, – сказала Барбара громко, как бы разговаривая с глуховатым человеком. – Я хочу одного ребенка, а не двух. Быть близнецами ужасно.
– Ты так думаешь?
– Ужасно, – повторила Барбара.
– Откуда ты знаешь?
– У меня есть воображение. Ни один из близнецов не сможет стать нормальной личностью. Он всегда будет чувствовать скованность в отношениях с людьми, потому что никогда не сможет освободиться от своего второго я.
Уильям встал и подошел к окну. Осенние поля были живописно покрыты скошенным сеном, в котором виднелись гнезда куропаток. При мысли о близнецах его наполняло чувство восторга. Он предвкушал то ощущение завершенности, какое могло принести с собой рождение двойни.
Уильям сказал:
– Американцы любят близняшек. Есть даже такой город, Твинсбург, где-то в Огайо, где они…
– Замолчи, – прервала его Барбара.
– Мы наймем няню. Я куплю стиральную машину. Его глаза вдруг наполнились слезами при мысли о двух малютках, находящихся в чреве Барбары всего в нескольких сантиметрах от него, размером, наверное, не больше лесного ореха.
– Я так… так счастлив!
– Тебе-то, конечно, хорошо, – буркнула Барбара.
Уильям отвернулся от окна и снова подошел к кровати. Он посмотрел на Барбару. Она была дочерью директора школы, в которой он работал, а теперь вот стала еще и его женой. Он сам не очень хорошо понимал, как это произошло и как он к этому относится, но, глядя на лежащую на атласном одеяле Барбару – без обуви, в теплом джемпере и осенней юбке, – он знал, что благодарен ей и любит ее именно за то, что она беременна. Ему вдруг захотелось положить руку на ее плоский еще живот, но он удержался. Ведь то был только 1952 год, и Новый Мужчина, играющий активную роль во время беременности жены и при родах, оставался пока достоянием будущего. Вместо этого Уильям поцеловал Барбару в лоб.
– У тебя будет все, что ты захочешь. Все, чтобы облегчить тебе жизнь. Пойду сделаю тебе чаю.
Он спустился вниз, на кухню, хлюпая носом, потому что на глаза у него, похоже, опять наворачивались слезы. Кухня, выкрашенная в кремовые тона и очень чистая, являла собой образец порядка и уюта: все на своем месте, ничего жирного, липкого, грязного, даже ни одной мухи на фоне безупречно чистых окон. Он набрал в чайник воды из-под крана, зажег газ и поставил чайник на кружок сине-оранжевого пламени.
„Близнецы", – повторил про себя Уильям. Сам фант огромного счастья ожидаемого появления двойни поверг его в смятение. Чем он это заслужил? Что он вообще когда-нибудь делал, чтобы заслужить что-то, кроме того, что слепо подчинялся какой-то неведомой силе, которая вела его по жизни? Он был слишком молод для участия в войне и узнал о ее истинной жестокой природе лишь от товарищей, с которыми вместе учился в университете и чье образование было прервано ею на шесть лет. Тогда он чувствовал себя униженным. Сейчас этого чувства не было.
– Мне двадцать пять, – сказал Уильям, обращаясь к пустой кухне. – Мне двадцать пять, и, вскоре после того как мне исполнится двадцать шесть, я стану отцом близнецов.
Он сделал паузу и расправил плечи, как будто зазвучал государственный гимн.
Барбаре не хотелось называть свой возраст в родильном доме в Бате, куда ее привезли рожать. Она не хотела, чтобы медсестры знали, что Уильям младше нее, и к тому же она была убеждена, что в тридцать лет рожать в первый раз уже поздно, очень поздно. Так что она просто смотрела на них, когда спросили, сколько ей лет, но в конце концов была вынуждена молча написать точный возраст, предостерегая их уничтожающим взглядом от прочтения его вслух.
Близнецы появлялись на свет медленно и болезненно для роженицы. Уильям, вошедший к ней в палату на цыпочках с букетом лилий в руне, был поражен при виде изможденного, без кровинки, лица Барбары.
– Я так рад, что это девочки, – шепотом сказал он, поцеловав руку жены. Она притянула его к себе другой, свободной.
– Не заставляй меня больше это делать.
– Но…
– Никогда в жизни. Ты не понимаешь, ты не можешь знать… Я думала, это никогда не кончится.
– Конечно же, дорогая, – проговорил Уильям. Ему ужасно хотелось пойти заглянуть в две невзрачные больничные колыбельки, стоявшие в ногах Барбары, но она все не отпускала его. Если она больше не хочет иметь детей, значит ли это, что она больше никогда не позволит ему?.. „Господи! – одернул себя Уильям и проглотил слюну. – Я не должен думать об этом в такую минуту. Это ужасно эгоистично. Бедная Барбара абсолютно истощена, и она права, говоря, что от этого хорошо только мне".
– Это все хорошо только для тебя. Я же даже думать об этом больше не могу.
– Нет, конечно, нет. Ничего этого не будет, – поторопился успокоить ее Уильям.
Она немного ослабила хватку и заговорила уже более спокойным голосом:
– Красивые цветы. Мама прислала ужасные. Посмотри, вон там. Хризантемы, как на похороны. Интересно, и где это она смогла найти их в мае?
– Я хочу посмотреть на девочек, – сказал Уильям. Барбара заметила:
– Они выглядят очень умненькими. К счастью.
Уильяму они сразу показались хрупкими, прекрасными и до боли похожими на него. У него чуть сердце не остановилось от радости, когда он подумал, что это его дети. Ему не верилось, что они – живые существа, что они были такие правильные, завершенные и больше не пребывали в труднопредставимом пространстве внутри Барбары, вверх тормашками.
– О, Барбара, – произнес он и дотронулся до каждой щечки трясущимся указательным пальцем, – спасибо тебе!
Барбара слабо улыбнулась.
– Их будут звать Елена и Шарлот.
Уильям опять прикоснулся к своим дочерям. Одна из них пошевелилась и громко причмокнула миниатюрным ротиком.
– Нет, их будут звать иначе.
– Нет, их будут звать именно так. Я уже решила. Шарлот и Елена.
– Нет, – опять возразил Уильям. Он выпрямился и взглянул на Барбару. Та рассматривала его, лежа на белых подушках. – В тот день, когда ты сказала, что у нас будет двойня, я в уме назвал их Фрэнсис и Элизабет. Я знал, что это будут не мальчики, не спрашивай почему, но знал. Они были для меня Фрэнсис и Элизабет уже в течение нескольких месяцев.
– Но мне не нравится имя Фрэнсис.
– Мне тоже не нравится имя Барбара, – неторопливо заметил Уильям, добавив после паузы: – Я имею в виду имя, конечно.
Барбара открыла было рот, но ничего не сказала. Уильям ждал. Она откинулась на подушки и закрыла глаза.
– Как скажешь, тан и будет.
– Вот эту назовем Фрэнсис. Ту, у которой носик побольше.
– У них еще и носов-то настоящих нет. Элизабет та, которая старше. С Фрэнсис мне было гораздо сложнее, я думала, что…
Тут приоткрылась дверь, и в нее просунула голову медсестра.
– Бутылочки готовы, – сказала она.
Уильям непроизвольно подумал о черных бутылках с крепким пивом, янтарных бутылках с сидром и зеленых с джином.
Барбара пояснила:
– Я их не кормлю. Я хочу сказать, – она показала на оборки нейлоновой ночной сорочки, – я не кормлю их сама, я отказалась.
– Все ясно, – сказал Уильям, никогда прежде не задумывавшийся над вопросом о том, как кормят новорожденных.
– И еще…
– Да?
– Как только я встану с кровати, я сразу поеду в Лондон в клинику Мэри Стоунс. Чтобы предотвратить всякую возможность снова забеременеть.
Близнецы оказались трудными детьми, с постоянными коликами в кишечнике и повышенной возбудимостью. Ночью Уильям и Барбара вставали к детям по очереди, а днем приходила дочь учителя физкультуры, готовившаяся к поступлению в медицинский колледж. Тогда Барбара имела возможность соснуть пару часов.
Так прошел целый год. Уильям уже забыл, что такое нормальная жизнь, жизнь, в которой человек не засыпает на ходу и не ходит с пустой головой от недосыпания, в которой разговоры с женой не сводятся лишь к тому, сколько унций прибавила Фрэнсис и как часто болеет Элизабет. Он не обижался на деспотизм близнецов, он просто принимал это как данное, как раньше принимал раннюю смерть родителей и женитьбу на Барбаре. Но иногда он все же думал про себя, что собирающиеся завести детей супруги не имеют ни малейшего понятия о том, что их ждет впереди, иначе бы никто на свете, даже человек с минимальным воображением, никогда бы на это не решился.
Через пятнадцать месяцев все изменилось. Близняшки из крошечных болезненных плакс превратились в чудесных, здоровых, начинающих ходить детей с неуемной энергией. Они рано пошли, рано заговорили и рано проявили интерес к книгам. Барбара, которая смотрела на них с таким же выражением лица, с каким красила кухню и разбирала присланные по почте счета, начала демонстрировать что-то похожее на гордость за малышек. Она вдруг начала отстранять Уильяма от слишком активного участия в жизни дочерей, хотя в течение первого года сама на этом настаивала. Уильям действовал так же решительно, как и в ситуации с именами, отвергая эти ее попытки.
– Я купал их с самого рождения и буду продолжать это делать. Я, как и раньше, буду продолжать кормить их, гулять с ними, читать им, мешать им совать палки в глаза собакам и не разрешать грубить твоей матери.
– Ты бы лучше занялся карьерой, – заметила Барбара.
– Ты хочешь сказать, что мне уже пора стать завучем?
– Тебе уже двадцать восемь лет. Сейчас в таком возрасте уже нередко становятся и директорами школ.
– Я не хочу быть директором. Я не хочу управлять, я хочу учить. И я хочу, чтобы у меня оставалось достаточно времени для собственных дочерей.
Когда близняшкам исполнилось по четыре года, Барбара и Уильям основательно поругались. Барбара, предпочитавшая частные дошкольные заведения, хотела, чтобы Лиззи и Фрэнсис пошли в детский садик в Ленгуорте, которым заведовала жена завуча из школы ее отца.
Уильям сопротивлялся и мнению жены, и мнению ее родителей. Ведомый ощущением того, что слепое следование условностям разрушит их с Барбарой жизнь, он объявил, что его дочери будут посещать местный муниципальный детский сад. Разразился ужасный скандал. Он длился несколько дней. Фрэнсис и Лиззи, чье мнение никто не собирался спрашивать, слушали, что творилось за пределами их спальни, ничего не понимая, посасывая большие пальцы и держась за разные концы одного одеяла.
В конце концов был достигнут компромисс: близняшки будут ходить в детский сад Мойры Кронуэл в течение двух лет, а затем – в местную начальную школу. После этого, заявил Уильям, они, когда им исполнится одиннадцать лет, будут учиться в средней государственной школе в Бате.
– Через мой труп! – закричала Барбара. – Это должен быть по крайней мере Челтенхемский женский колледж или же, на худой конец, школа при Уайкомбском аббатстве. Ни на что другое я не согласна!
Близнецы сосали пальцы и слушали. Единственная школа, какую они видели до сих пор, была та, где преподавал их отец, – с холодными коридорами, грубыми мальчишками и пронзительными звонками. Девочек там не было вообще.
Когда настало время реально решать вопрос со средней школой, все получилось почти целиком так, как того хотел Уильям. И все оттого, что в семье случилось нечто из ряда вон выходящее. Близняшкам исполнилось десять, и Фрэнсис стала очень непослушной. Причем озорство ее было не обычное, а какое-то недетское, с которым было трудно справиться. И тут Барбара вдруг исчезла. Все произошло очень неожиданно. Казалось, еще минуту назад она поправляла чехлы у кресел, повелительным тоном отдавала указания в телефонную трубку, смотрела на тебя, как коршун на кролика, чтобы ты не засунул вновь шпинат в стоявшую на кухонном столе вазу с цветами… А в следующее мгновение ее уже не было, она вдруг исчезла, будто испарилась. И сделала это так же аккуратно, как делала все по дому, не оставив следов своего ухода, равно как и каких-либо огрехов по хозяйству. Лиззи и Фрэнсис были настолько поражены, что даже не могли плакать.
Уильям сказал, что она уехала в Марокко.
– А где это Марокко?
Он достал атлас мира, разложил его на полу, и девочки, встав на колени, склонились рядом с ним над нартой.
– Вот. Это Марокко. А это Марракеш. Мама уехала в Марракеш. Я думаю, в долгий отпуск.
– А почему она уехала? Барбара как-то сказала Уильяму:
– Я начинаю выдыхаться. У меня такое впечатление, что на мне смирительная рубашка. Мне уже сорок. Если я сейчас не вырвусь отсюда, то мне это уже никогда не удастся, и тогда я окончательно сломаюсь.
Уильям тогда спросил:
– Ты хочешь сказать, что решила присоединиться к хиппи?
Он посмотрел на Барбару. На дворе стояла ранняя осень, и она была одета в вельветовую юбку, блузку с отложным воротником и отнюдь не молодежного фасона жакет салатового цвета.
– Да, – ответила Барбара. Дочерям же он сказал:
– Я думаю, она уехала потому, что чересчур долго сдерживалась и хорошо себя вела. Может, сказалось то, что она была дочерью директора школы. Она уехала, чтобы немного подурачиться и тем самым сбросить усталость.
– Тебе это не нравится? – спросила Фрэнсис.
– Да нет, мне все равно. А вам? Близнецы обменялись взглядами.
– Мне было бы приятнее, если бы она попрощалась, – сухо заметила Лиззи.
Барбары не было в течение десяти месяцев. За это время девочки сдали экзамены за начальный курс и прошли по конкурсу в среднюю школу. Уильям выбросил в мусорную корзину проспекты Челтенхемского женского колледжа и школы при Уайкомбском аббатстве. Предполагая, что Барбара балуется марихуаной и изменяет ему, он стал каждый вечер выпивать по стакану виски и спать с женщиной по имени Джулиет Джоунс.
Она жила в отдельном доме и с успехом занималась гончарным ремеслом. Близнецы тем временем закончили последний класс начальной школы, приобрели местный акцент, благо, рядом не было Барбары, чтобы ежеминутно их поправлять, привыкли к Джулиет (она готовила нуда лучше Барбары) и слали в Марракеш длинные письма, описывая свои будни и прося Барбару привезти им золотые сандалии, бусы и немного пустыни в банке из-под джема.
Барбара вернулась домой неузнаваемой. Сильно исхудавшая, с подкрашенными веками и рыжими волосами, с синими рисунками на руках и ногах. Она дала каждой из близняшек по маленькому серебряному брелоку в виде руки Фатимы, чтобы отгонять напасти, и перед детьми заявила Уильяму, что рада возвращению домой и что любит его.
И твердым голосом добавила:
– Но я не жалею о своей поездке.
Уильям не мог тогда понять, что он к ней чувствует да, собственно говоря, он никогда этого не понимал. Пока Барбары не было, он подумывал о том, чтобы оставить ее ради Джулиет, но теперь передумал. Барбара поднялась на несколько минут в ванную. Когда она вернулась, на рунах у нее все еще оставались рисунки, волосы были по-прежнему огненно-рыжими, однако теперь она уже была в своей обычной одежде, и взгляд ее постепенно становился нормальным.
– Я, пожалуй, приготовлю пастуший пирог, – сказала она.
– Пожалуйста, не надо, – проговорила Фрэнсис. Она крепко зажала в ладошке руну Фатимы для смелости. – Этот пирог нам больше нравится, когда его готовит Джулиет.
– Кто это Джулиет? – спросила Барбара и посмотрела на Уильяма.
Он тоже посмотрел на жену. Даже Фрэнсис в свои одиннадцать лет заметила, что он выглядит абсолютно спокойным.
– Я как раз хотел об этом с тобой поговорить, – сказал он.
После этого жизнь семьи сильно изменилась. Близнецы неожиданно получили долгожданную независимость. Теперь они сами ездили на автобусе в школу в Бат, им было позволено ходить в кино, совершать велосипедные прогулки и самим брать еду из холодильника. Барбара продолжала жить с Уильямом, а Уильям со спокойной осторожностью продолжал навещать Джулиет. В доме стали появляться книги, о которых он раньше и не слышал, – книги Бенти Фриден и Симоны де Бовуар. Барбара, в свои сорок два, с завершившимся приключением и сохраненным браком, ударилась в феминизм. Ее увлечение феминизмом сильно повлияло на развитие девочек в подростковом возрасте. Барбара не поощряла склонность Лиззи к домоводству, а Фрэнсис – к углубленному самоанализу, присущему ей от природы и не бывшему, с точки зрения Барбары, сколько-нибудь полезным. Сама же она ездила в Лондон на заседания феминистского клуба, а затем привозила участниц этих собраний к себе домой. Дом ее уже не сверкал, как прежде, чистотой и не пах чистящими составами. Лиззи наведывалась в дом Джулиет, где познакомилась с глиной и основными принципами лепки. Фрэнсис, прикрываясь экземпляром „Золотой записной книжки" Дорис Лессинг, исчезала якобы на дополнительные занятия, а на самом деле – на свидания с лучшим учеником из школы Уильяма. Сам Уильям, удачно балансируя между четырьмя женщинами, иногда просто удивлялся тому, как это оно все так ловко складывалось. Он был в целом доволен браком Лиззи, но именно в целом. Ему нравился Роберт, который, по его мнению, будет заботиться о Лиззи и уважать ее, но Уильям считал, что Лиззи еще слишком молода для замужества. Еще раньше он был приятно удивлен ее желанием учиться в школе искусств и намеревался часть денег, оставленных ему тридцать лет назад родителями, использовать для оборудования студии, где Лиззи могла бы работать по заказам над портретами, к чему она явно проявляла талант. Но Лиззи решила выйти замуж. Барбара была настроена решительно против этого.
– Ты просто поддаешься жизненным стереотипам. Фрэнсис решила защитить сестру.
– Послушай, не надо нападать на Лиззи. Как можно? Ты сама замужем вот уже двадцать четыре года, а считаешь, что для Лиззи это не нужно…
– Вы – первое поколение, имеющее право выбора, – сказала Барбара, перебивая Фрэнсис. Она нахмурила брови, глядя на дочь. Фрэнсис посещала литературный университет, где изучала английскую литературу – абсолютно, по мнению матери, бесполезную дисциплину – вместо чего-либо, имеющего практическое применение, например социологии. У нее, похоже, не было стремления к головокружительной карьере, хотя она спокойно заявила, что надеется найти работу. Барбара иногда расстраивалась, оттого что Фрэнсис, по ее мнению, была более слабой личностью, слишком зависимой от Лиззи, всегда согласной со всем, что решала за них обеих сестра. После свадьбы Лиззи Барбара пересчитывала выходные, которые Фрэнсис провела в Ленгуорте. Ей казалось, что их было слишком много, и писала Фрэнсис длинные письма, объясняя дочери, что она тем самым создает неудобства для Лиззи и Роберта и что она никогда не повзрослеет, если будет продолжать эти частые поездки в дом сестры.
Уильяму Барбара заявила:
– Я ведь говорила тебе, как это все будет обстоять с близнецами. Фрэнсис никогда ничего не добьется.
Уильям, привыкший к тому времени ничего не говорить, ничего и не сказал. Когда Фрэнсис открыла „Шор-ту-шор", Барбара была очень счастлива, забыв о своих расстройствах по поводу дочери. Она даже потребовала от Уильяма, чтобы он дал Фрэнсис денег.
– Ты должен это сделать, должен!
– Я и так собирался, – ответил Уильям.
В беседах, которые она теперь проводила с провинциальными феминистками, Барбара говорила:
– Мои дочери являют собой пример типичных современных молодых женщин, имеющих то, за что мы боролись в шестидесятых. У них не будет проблем с невозможностью достичь самовыражения в любимом деле.
Когда в воскресенье перед Рождеством зазвенел телефон, Барбара была на чердаке, разыскивая там одну из своих старых хламид марокканского периода, чтобы отдать ее Гарриет. В глубине души она надеялась, что Гарриет отнесется к этой вещи как к талисману. Она как раз, как ей казалось, нашла нужный чемодан с довоенными наклейками, оставшийся еще от ее отца, когда в холле двумя этажами ниже зазвонил телефон. Барбара подошла к квадратному люку над лестничной площадкой и закричала:
– Уильям!
Уильяму больше всего на свете не нравилось отвечать на телефонные звонки, и все же ему всегда приходилось это делать. Если он знал, что Барбара слышит звонок, он давал ему прозвенеть десять—двадцать раз, забившись куда-нибудь в угол и даже не дыша, как будто боялся телефона.
– Уильям!
Внизу медленно открылась дверь. Барбара возопила:
– Уильям, ответь же, ради Бога! Я ведь на чердаке! Он прошаркал по полу (паркет в доме вновь блестел, поскольку феминистские настроения Барбары в последние годы пошли на убыль) и неохотно поднял трубку.
– Алло? – осторожно произнес он. Барбара, тяжело дыша, спускалась через люк.
– Лиззи, дорогая, я очень рад! – радостно сказал в трубку Уильям. – Мы завтра увидимся… Что? Что с Фрэнсис?..
Он замолчал. Держась за перила металлической лестницы, Барбара осторожно поставила на верхнюю ступеньку сначала одну, а затем и другую ногу.
Уильям продолжал:
– Господи! С ней все в порядке? Я хочу сказать, она?..
Он снова замолчал, слушая дочь. Барбара без особой грациозности сползла с чердака и грузно ступила на лестничную площадку.
– Да, конечно, для тебя это неприятно. Абсолютно непонятно. И причины особой нет…
Он посмотрел наверх. Барбара спускалась вниз, протянув руну к трубке.
Уильям быстро заговорил:
– Послушай, дорогая. Послушай, я все расскажу маме, и мы тебе перезвоним. Нет, нет, с ней все в порядке, но я лучше сам ей скажу. Не надо тебе ее… Ну, пока, дорогая, – твердо сказал Уильям, бросив трубку как раз в тот момент, когда Барбара уже почти схватилась за нее.
– Ну что? – требовательно спросила она.
– Что-то странное. Весьма и весьма странное…
– Объясни по-человечески.
– Фрэнсис не останется на Рождество. Она уезжает.
– Что? Куда?
Уильям взглянул на Барбару.
– Она уезжает в Испанию.
– В Испанию! – воскликнула Барбара так, будто Уильям сказал „в Сибирь". – Но с какой стати?
– Якобы, чтобы осмотреть какие-то гостиницы.
– Во время Рождества? Она что, сумасшедшая? Испанские гостиницы будут закрыты на Рождество.
– Но, видимо, не эти. Это маленькие частные гостиницы, которые, как говорит Лиззи, называются „Posadas de Andalucia". Сын владельца покажет их Фрэнсис.
Барбара вцепилась в руку мужа.
– Так вот оно что! Вот почему она едет! Это из-за мужчины, этого испанца.
– Лиззи говорит, что вовсе не из-за этого. Она говорит, что спрашивала Фрэнсис, и та никогда раньше с ним не встречалась. Она просто уезжает. Бедная Лиззи, она так замучилась…
Барбара выпустила руну Уильяма. Она вдруг задумалась.
– Да. Конечно.
– Ты думаешь, что Фрэнсис убегает? – осторожно спросил Уильям.
– Убегает? От чего?
– От нас. От того, чтобы не плыть по течению, как мы.
– Глупости. Она ведет удачное дело. А тот, кто имеет собственное дело, не может просто плыть по течению.
– Я обещал, что ты перезвонишь Лиззи.
– Да, я слышала.
– Без Фрэнсис будет так непривычно, правда? Я хочу сказать, что мы еще ни разу в течение тридцати семи лет не праздновали Рождество без Фрэнсис…
– Со мной это было, в Марокко. Но, по большому счету, у меня в том году вообще не было Рождества.
– Ты тогда сбежала… Барбара прервала его:
– Не стоит делать скоропалительных заключений. Мы ведь не уверены, что Фрэнсис решилась на что-либо похожее. Я сперва позвоню ей, а уж потом Лиззи.
– Ее уже нет.
– Как это?
– Она улетела час назад. Прямо от Лиззи отправилась в аэропорт. Она оставила нам письмо.
– Как мелодраматично…
– Не более, чем убегать в Марракеш.
– Почему ты все время об этом напоминаешь?
– Чтобы ты помнила, что те люди, которые еще не утратили способности чувствовать, иногда совершают неожиданные поступки.
Барбара схватила трубку и стала нервно, со злостью набирать телефон Лиззи. Уильям медленно вернулся в гостиную, где снова погрузился в изучение воскресных газет. Он подумал, что может сходить в паб, заказать бокал виски, взять его с собой к телефону-автомату и позвонить Джулиет, как он часто делал. Он поймал себя на мысли, что заранее знает, что ответит Джулиет, но ему все равно хотелось услышать это. Он представил себя, стоящего у телефона, слушающего Джулиет, с телефонной трубкой в одной руке и бокалом виски в другой.
„Ах, Уильям, – скажет Джулиет, – я так давно ждала, когда это произойдет".
В самолете Фрэнсис откинулась в кресле и закрыла глаза. Ее соседка, направлявшаяся в Испанию, чтобы провести Рождество с сыном, женатым на испанке из Севильи, видимо, горела желанием поговорить, так что Фрэнсис пришлось вежливо соврать:
– Мне очень жаль, но у меня ужасно болит голова. Извините, я закрою глаза.
– Бедняжка, – посочувствовала женщина.
Она пыталась предложить Фрэнсис две таблетки парацетамола и мятную карамель в бело-зеленой вощеной обертке. Улыбаясь и отрицательно покачивая головой, Фрэнсис отказалась и откинула голову назад, закрыв глаза, чтобы соседка наконец отстала. Фрэнсис услышала, как болтушка занялась своим соседом по другую сторону – худощавым высоким парнем в черном кожаном пиджаке поверх белой футболки с изображенным на ней черно-красно-желтым солнцем и словом „Испания".
– Я никогда прежде не летала в Севилью, потому что раньше мой сын и невестка жили рядом с Малагой, имели собственный бар под названием „Робин Гуд", ну, понимаете, стилизованный под старину бар, сын одевался в соответствующую одежду, но теперь моя невестка ждет ребенка, в марте, и она хочет быть поближе к своей матери, совершенно объяснимое желание, с моей точки зрения…
Фрэнсис услышала слова парня, который говорил по-английски с сильным акцентом:
– Извините, мадам, не говорить английский, не понимать.
– Серьезно? – резко отреагировала женщина. Она выдернула рекламный журнал из сетчатого кармана на спинке расположенного перед ней кресла. Слышно было, как она принялась нарочито громко перелистывать страницы, затем обиженно фыркнула, как бы обращаясь к самой себе: – Да, надо сказать, атмосфера здесь совсем не предрождественская.
Рождество. Фрэнсис думала о нем. Она думала о комнате в Грейндже, где обычно останавливалась, приезжая к сестре, – о комнате Гарриет со шторами в голубую полоску, подобранными самой Лиззи, и стенами, увешанными плакатами с надутыми рок-звездами и их группами, которые собирала Гарриет. Когда приезжала Фрэнсис, Гарриет на время перебиралась к Алистеру, так, по крайней мере, считалось, а на самом деле она оставалась в своей комнате, валялась на кровати, наблюдая за тем, как Фрэнсис одевается и раздевается, и задавая ей кучу вопросов. Рождественским утром Гарриет обычно ждала, чтобы Фрэнсис сказала: „Пожалуйста, не ешь весь этот шоколад перед завтраком, а то меня вырвет". И тогда Гарриет начинала сдирать фольгу с шоколадного Санта-Клауса, открывала рот как можно шире и говорила: „Смотри, смотри!" Фрэнсис очень любила Гарриет. Здесь, в самолете, она ощутила легкое чувство стыда за то, что, не оставшись на Рождество в Ленгуорте, расстроит Гарриет.
Но если уж на то пошло, то больше всех она расстроила Лиззи. Лиззи была так уязвлена, а затем даже сердита, что Фрэнсис пришлось соврать, что рейс у нее на час раньше, чем на самом деле, чтобы побыстрее уехать из Ленгуорта.
Фрэнсис сказала Лиззи:
– Ну как я еще могу тебе объяснить? Я получила это приглашение в Испанию неделю назад. От мистера Гомеса Морено. Я спросила, не помешает ли Рождество этой поездке, и он ответил, что нет, наоборот, это прекрасное время, потому что гостиницы его отца работают, но в них мало постояльцев и это позволит мне получше все рассмотреть, пообщаться с сотрудниками, с прислугой. Он сказал, что они с отцом обычно работают на Рождество, потому что отцу этот праздник не нравится.
– Но ты, по крайней мере, могла бы поехать на святки, – настаивала Лиззи. Она приняла у Фрэнсис целую кучу подарков и бросила их на пол у елки, как будто они ее совершенно не интересовали.
– Но мне захотелось поехать именно на Рождество. Лиззи перешла на крик:
– Захотелось! Когда я смогу сделать то, чего мне захочется? Хоть раз в своей жизни, а?
Фрэнсис попыталась взять сестру за руку, но та ее отдернула.
– Лиззи, я твоя сестра, но я ведь не ты. Я не могу всегда подстраиваться под твою жизнь, как и ты – под мою.
– Пожалуйста, не уезжай, – попросила ее Лиззи. – Пожалуйста. Ты же знаешь, что нужна мне здесь, ты знаешь, что это…
– Всего один день, – проговорила Фрэнсис. – Рождество – это ведь всего один день.
Лиззи вдруг разрыдалась.
– Ну почему ты не хочешь сказать мне правду? Почему ты не хочешь сказать мне, зачем уезжаешь и отчего не останешься здесь?
– Я и сама толком не знаю.
Теперь, откинувшись в своем кресле, она думала, что то была просто отговорка. В характере Лиззи были такие проявления, от которых Фрэнсис всегда пыталась уклониться. Начиная с их самых юных лет, когда они ничего не делали по отдельности, даже в самые интимные моменты, Фрэнсис всегда оставляла что-то про себя. И не обязательно это было что-то значимое, но абсолютно личное. Какая-то ее мысль, принадлежавшая только ей и, следовательно, сохраняемая в секрете. В детстве ей нравилось касаться Лиззи, нравилось лежать или сидеть прижавшись к ней и при этом не разговаривать, а думать про себя свои сокровенные мысли. Эти думы не были особо глубокими, по большей части – просто какие-то сказочные истории, происходящие в таинственном окружении, но они были очень приятными и необходимыми для Фрэнсис. Для нее было важно, чтобы никто о них не знал. Лиззи никогда не спрашивала сестру о ее раздумьях. Может, это не приходило ей в голову, а может быть, она полагала, что они всегда думают об одном и том же.
Фрэнсис любила Лиззи. Она любила ее за силу, талант и энергию, которые, в частности, проявились в „Галерее", в Грейндже, в подходе к воспитанию детей и чувстве цвета. Фрэнсис любила и моменты, когда Лиззи выказывала слабость, как было, например, после смерти близнеца, родившегося вместе с Алистером. Лиззи искала тогда у Фрэнсис моральной поддержки, хотя такие проявления были для Лиззи крайне редки. Поэтому Фрэнсис было больно ранить сестру, больно видеть, что та не может и не хочет понять, что их нужды и желания отличны друг от друга. Фрэнсис чувствовала себя виновной в том, что Лиззи будет так трудно в это Рождество, а сама она будет в это время в Испании. Хотя с какой бы это стати она должна была чувствовать себя виноватой? Ведь не она выбирала жизнь для Лиззи, а сама Лиззи. Так почему же она должна испытывать чувство вины? Потому что Лиззи заставила ее чувствовать это, как, пусть в меньшей мере, и ее соседка в самолете, жаждавшая рассказать ей про своего сына, наряжающегося Робин Гудом, чтобы влить в английских туристов побольше пива.
– Не надо никакого чувства вины. Не надо. Ты не обязана отвечать за это, – сказала самой себе Фрэнсис.
– Извините? – встрепенулась женщина.
– Почему женщины всегда чувствуют себя виноватыми? Почему они всегда чувствуют себя обязанными кому-то еще? – спросила Фрэнсис, открывая глаза.
Женщина пристально смотрела на нее несколько секунд, потом снова взяла в руки журнал и стала подчеркнуто внимательно разглядывать рекламу духов.
– Этого я не знаю, – сказала она и добавила с долей облегчения: – До Севильи осталось всего час и десять минут.
В аэропорту Севильи, потрепанном и заброшенном, как и все провинциальные аэропорты, Фрэнсис ожидал маленький человек в голубом костюме. В руках у него был плакат с надписью „Мисс Ф.Шор-ту-шор", который он держал прямо перед лицом, и все это напоминало картинку из игры „составь фигуру", где нужно подставлять подходящую голову, ноги и тело.
– Мистер Гомес Морено? – спросила Фрэнсис. Она задала свой вопрос как-то неуверенно, по-английски, не доверяя только что прочитанным в разговорнике словам и правилам испанского произношения и боясь перепутать их со знакомым ей итальянским. Человек опустил плакат, открыв широкое, расплывшееся в улыбке лицо.
– Сеньора Хоре-ту-Хоре?
– Просто Шор.
– Сеньор Морено посылать меня. Я везти вас. Отель „Торо". Сеньор Морено встретить вас в отель „Торо". – Он взялся за багаж Фрэнсис. – Идти со мной, сеньора Хоре-ту-Хоре.
Он рванул с места, и Фрэнсис пришлось чуть ли не бежать за ним с сумочкой и плащом в руках. Маленький человек сказал через плечо:
– Пожалуйста, держать сумку. Держать все время. Севилья „тирон".
– Что такое „тирон"?
– Ребята хватать Сумки быстро-быстро, с мотоциклы…
Он прошел сквозь автоматические двери на выходе из здания аэропорта, чуть подавшись в сторону, пропуская вперед Фрэнсис.
– До Севильи далеко?
– ¿ Que?[2]
– Ну, ¿ está lejos Sevilla?[3]
Мужчина ответил:
– Нет, машина доехать быстро.
Снаружи было по-зимнему темно, дул холодный ветер, но небо над головой было расцвечено скопищем незнакомых звезд. Маленький мужчина усадил Фрэнсис на заднее сиденье, кинул вещи в багажник и бросился на сиденье водителя так, будто им нельзя было терять ни секунды. Он завел мотор и резко сорвал машину с места, с визгом шин погнав ее, словно преступник, только что ограбивший банк и уходящий от погони.
Фрэнсис пришла в голову мысль, не похищают ли ее, однако при этом она осталась совершенно спокойной. Это было маловероятно, но не так уж и невозможно. Ничто сейчас не казалось невозможным. Если уж она нарушила плавное течение жизни, то почему бы судьбе не ответить ей тем же? Она посмотрела в окно. Какие-то строения, наверное фабрики, и высокие заборы с натянутой по верху проволокой проскакивали мимо в желтом свете уличных фонарей. Пейзаж был индустриальный и скучный.
Фрэнсис спросила:
– А где отель „Торо"? ¿ Dónde?[4]
Маленький человек подался к рулю, обгоняя автобус.
– Баррио де Санта-Крус! У Гиральды. У Алькасара.
Фрэнсис спокойно подумала, что ее поселят в гостинице Гомеса Морено в Севилье, в настоящей андалузской гостинице, называвшейся „Ла Посада де лос Наранхос". Она видела рекламный проспект, на обложке которого была изображена мечта любого человека о Севилье: выложенный плиткой внутренний дворик, видимый сквозь чугунные ворота, с фонтаном, цветами и аккуратными апельсиновыми деревцами. Проспект гласил, что вид на этот дворик открывается из окна каждой комнаты, что типично для небольших испанских гостиниц. Сообщалось также, что спальни имеют современный радостный интерьер и что проживание в них запоминается постояльцам надолго. Гостиница имела центральное отопление, и в каждом номере – телефон и ванную.
Вдруг машина стремительно свернула влево и помчалась по каменному мосту, длинному и массивному. Под ним от огней, светившихся на противоположном берегу, мерцала и искрилась вода Гвадалививира. Фрэнсис повторила про себя слово „Гвадалививир". В одном серьезном путеводителе она прочла, что Джордж Борроу считал Севилью самым замечательным городом во всей Испании.
– Пласа де Торос! – воскликнул водитель, махнув рукой в сторону высоких закруглявшихся стен стадиона для корриды.
Фрэнсис твердо сказала:
– Ужасно. Жестоко и ужасно.
Ни один из ее клиентов даже не подумал бы об отпуске в Испании, предполагавшем хотя бы беглое знакомство с корридой. Наверное, ей надо будет четко разъяснить это мистерам Гомесам Морено – и младшему, и старшему.
„Я думаю, что англичане считают подобное зрелище варварским".
Или тактичнее:
„Боюсь, что, как нация любителей животных, мы не можем смотреть на подобное".
Интересно, как выглядят эти Гомесы Морено? Такие же маленькие, плотные и энергичные, как водитель? Одетые в голубые костюмы, с золотыми зубами и непоколебимой уверенностью, что англичане приезжают в Испанию только за тем, чтобы насладиться солнцем, вином и игрой в гольф? Будет ли трудно объяснить им, что клиенты „Шор-ту-шор" имеют представление о Лорке, Леопольде Аласе и ужасной смерти Филиппа Второго, что они бывали на выставке картин Мурильо в Королевской Академии в Лондоне? Может, она ведет себя взбалмошно? Разве это не сумасшествие – расстроить всех своих близких из-за симпатичного проспекта, живописующего какие-то маленькие гостиницы в далекой Испании, и пары телефонных звонков из Севильи от молодого человека, который хочет оживить свой бизнес?
„Господи! – подумала Фрэнсис и тут же одернула себя: – Успокойся! Это интересная поездка…"
Машина, пропетляв по узкому лабиринту улочек, резко затормозила у большой белой стены. Дорога, как оказалось, просто кончилась.
Водитель объяснил:
– Остановиться. Конец. Это есть Баррио. Автомобили нет.
Он выпрыгнул из машины и стал открывать двери и багажник. Фрэнсис вышла на тротуар. Она оказалась на маленькой, с небольшим уклоном площади, где было очень тихо, не считая того, что водитель хлопал дверьми и сопел над ее багажом. В противоположном конце площади располагался маленький ресторанчик с украшенным вьющейся зеленью фасадом. В окнах ресторана светились желтоватые огни.
– Идти со мной, сеньора, – сказал ее проводник и заторопился по аллее вдоль высокой белой стены.
Аллея была узкой и освещалась лишь одним красивым чугунным фонарем, висевшим высоко на стене. В конце аллеи маленький человек резко повернул вправо, потом влево и затем вывел ее, слегка задыхаясь, на аллею пошире, с одной стороны которой стояло высокое желтоватое здание с железными решетками на окнах.
Человек воскликнул:
– Есть отель „Торо". Очень роскошно!
Фрэнсис это здание скорее напоминало исправительное учреждение.
– Вы уверены?
Мужчина открыл дверь и задом попятился в холл, приглашая Фрэнсис:
– Входить!
– Почему меня не поселили в „Ла Посада де лос Наранхос"?
– Сеньор Морено приехать. Приехать позже. Это есть хорошая гостиница, отель „Торо".
С первого взгляда гостиница показалась Фрэнсис самой уродливой из всех, что ей пришлось видеть за последние пять лет непрерывных разъездов по будущим маршрутам. Длинный холл, с выложенным зеленым мрамором полом и безвкусно декорированным потолком, был обставлен мебелью, которая словно пародировала настоящий испанский стиль, – везде дубовая мебель с вычурной резьбой, кожа и медные гвозди со шляпками величиной с грецкий орех. Около каждого предмета мебели стояло либо средневековое оружие, либо старомодный манекен в одежде фламенко, своды с мощной лепниной были украшены шляпами, шпагами тореадоров и рогатыми головами их жертв, водруженными на покрытые лаком щиты. Создавалось впечатление, что здесь только что проходила дьявольская вечеринка, неожиданно прерванная каким-то заклинанием.
Водитель благоговейно прокомментировал все это:
– A mbiente típicamente español.[5]
Он опустил чемодан Фрэнсис на сверкающий зеленый пол.
– Очень красивый.
За стойкой портье показался высокий, несколько угрюмый молодой человек в темном костюме. Он пристально посмотрел на Фрэнсис и слегка поклонился.
– Мисс Шор…
– Да, я полагаю…
– Сеньор Гомес Морено забронировал для вас номер. Он просил передать вам вот это письмо.
Фрэнсис взглянула на протянутый конверт. Ей очень хотелось объяснить, что она приехала по делу, что она не хочет оставаться в этом „Торо" с его фальшивыми прелестями и что теперь она уверена, что с организацией ее приезда произошли серьезные накладки. Но поскольку она была гостьей Гомесов Морено, то сочла возможным высказать все это только при встрече с кем-либо из них. Взяв письмо, она открыла его.
„Дорогая мисс Шор! Добро пожаловать в Севилью. Мы надеемся, что вы найдете гостиницу „Торо" достаточно комфортабельной, а прислугу – предупредительной. Если вы позволите, я подъеду к вам в гостиницу сегодня вечером, в девять. Искренне ваш Хосе Гомес Морено".
Фрэнсис обернулась к водителю.
– Спасибо большое, что доставили меня сюда. Он поклонился в ответ.
– Не есть проблема. – Вновь сверкнув своей золотой улыбкой, он добавил: – Надеюсь, вы хорошо провести время в Севилье.
Она провожала его взглядом, пока он быстрой походкой пересекал холл. Маленький человек проскользнул в двери и исчез в темноте. Молодой портье протянул ей ключ с большим бронзовым набалдашником в виде бычьей головы.
– Ваш номер находится на третьем этаже, мисс Шор. Комната 309.
В номере 309 были желтые стены, выложенный желтой плиткой пол, темная деревянная мебель и желто-коричневые домотканые покрывала на кроватях. Между ними на тумбочке стояла слабенькая лампа, дававшая света не больше, чем светлячок. С потолка свешивалась еще одна, в желтом стеклянном плафоне. Стены были практически голыми, если не принимать во внимание зеркала, висевшие на высоте, видимо, рассчитанной на карлика, и деревянного барельефа распятого Христа с хорошо переданными муками первосвятителя. В углу находилась дверь в крошечную ванную; на бачке унитаза висела табличка „Пользоваться аккуратно!". Рядом с кроватями, узкими, как в детском саду, стояли фанерованный шкаф, стол с пепельницей и двумя красными пластиковыми гардениями в керамической вазе, два стула с прямыми спинками и маленький телевизор на железной подставке. Мало того что комната была уродливой, в ней к тому же было холодно.
Фрэнсис бросила чемодан на одну из кроватей и сказала, обращаясь к комнате:
– Если бы я сама за тебя платила, я бы не осталась здесь ни на секунду.
Она прошла к окну и открыла внутрь высокие створки. За ними обнаружились мятая сетка и плотно затворенные от зимнего холода ставни. Фрэнсис с трудом распахнула их и выглянула наружу. Она вдохнула воздух. Воздух Севильи. Он не пахнул ничем, кроме холода. „Конечно, – подумала Фрэнсис, – неправильно было бы ожидать декабрьским вечером запах апельсиновых деревьев, жаренного на древесном угле мяса и ослиного навоза, но все же это путешествие могло бы быть более приятным. Я с равным успехом могла бы оказаться в любом другом уголке Европы, – сказала она себе, – и в такой же гостинице, которая по уродливости, негостеприимности и отсутствию тепла никого не смогла бы удовлетворить, разве что совсем отчаявшихся людей".
Она посмотрела вниз, на аллею, освещенную светом из окон гостиницы. По ней шла пожилая пара в скромной темной одежде с семенившей рядом миниатюрной собачонкой на красном поводке. Они медленно прошли под окном комнаты Фрэнсис, и было слышно, как когти собачонки стучали по булыжникам; затем они исчезли за углом, под надписью „Бар Эль Нидо" со стрелкой, подсказывавшей направление. Аллея вновь опустела.
– Ночная жизнь Севильи, – пробормотала Фрэнсис и с силой захлопнула ставни. Она вспомнила о дождливой ночи, которую однажды провела в Кортоне в разрекламированной гостинице, перестроенной из монастыря, Реклама обманула, и гостиница оказалась мрачной и неудобной, без бара, запасных одеял и с закрывавшимся в полдевятого вечера рестораном. Она тогда была слишком усталой, чтобы искать другую гостиницу. Сейчас она такой усталости не ощущала, но была связана договоренностью, что было куда хуже.
Фрэнсис присела на краешек одной из непривлекательных кроватей и стянула с себя обувь. Было бы хорошо позвонить Лиззи. Если бы все было нормально, а особенно с учетом того, что за все платят Гомесы Морено, она первым делом позвонила бы Лиззи, чтобы рассказать, как ужасна гостиница, и поиздеваться насчет карликовой ванной, угрюмых бычьих голов на стенах и претенциозных испанок, раз и навсегда замороженных в своих платьях для фламенко. Но в данной ситуации она могла позвонить разве что для того, чтобы сказать: „Вот, полюбуйся, насколько неудачна моя поездка. Я совершила ошибку и теперь возвращаюсь домой на Рождество".
– А этого я сделать не могу, – размышляя вслух, проговорила Фрэнсис. – По крайней мере… – Она посмотрела на часы. Было без четверти девять. – По крайней мере сейчас.
Ровно в девять, причесавшись и подкрасив губы, но решив не связываться с душем, подозрительно пульсировавшим при попытке его включить, Фрэнсис спустилась в холл и расположилась между женщиной-манекеном в синей гофрированной юбке с веером и кастаньетами в руках и головой быка без одного стеклянного глаза. Она стала наблюдать за дверями. Прошло десять минут, но никто не появился. Из лифта вышла солидная супружеская пара и, заняв столик подальше от Фрэнсис и изъясняясь на каком-то скандинавском языке, углубилась в изучение путеводителя. Фрэнсис поднялась с места и спросила у серьезного молодого портье немного красного вина. Он с сожалением заметил, что бар уже закрыт, на что Фрэнсис ответила, что за вином для нее кому-то из персонала гостиницы придется сходить в бар „Эль Нидо". Молодой человек пристально посмотрел на Фрэнсис и пообещал выяснить возможность выполнить ее пожелание.
– Уж будьте так любезны, и побыстрее, – сказала Фрэнсис.
Портье поднял трубку ближайшего телефонного аппарат и долго что-то говорил на быстром испанском. Затем он положил трубку и сказал Фрэнсис так, как обращается врач к родственникам тяжелобольного человека:
– Мы постараемся сделать все, что в наших силах.
– Хорошо, – буркнула Фрэнсис и вернулась на свое место. – Это помойка, – заявила она одноглазому быку. Скандинавы внимательно посмотрели на нее. – Добрый вечер, – сказала она им, – вы считаете эту гостиницу комфортабельной?
Мужчина ответил на чистом английском:
– Нет, но она дешевая.
Затем он опять погрузился в изучение путеводителя, сопровождая его бормотанием на своем нордическом языке.
Фрэнсис продолжала ждать. Раз или два прозвонил телефон. Потом приехал парень в кожаной одежде мотоциклиста с какой-то посылкой в руках. Несколько невеселых постояльцев прошли по холлу в сторону ресторана, но не было видно ни вина, ни молодого Гомеса Морено.
– Где мое вино?
– Один момент, мисс Шор, – ответил молодой человек.
Старенький телекс начал выстукивать сообщение, и теперь внимание портье было приковано к нему.
Фрэнсис посмотрела на свои ногти, чистые и не покрытые лаком, на каблуки туфель, на ярко разукрашенное лицо испанки-манекена, на темные своды потолка, на часы. В полдесятого она вновь решительно пошла к стойке портье, но молодой человек увидел ее и не спеша укрылся за занавеской во внутренней комнате. На столе стоял колокольчик в форме танцора фламенко („О, я не вынесу этого!" – подумала Фрэнсис). Она взяла его со стола и стала с яростью звонить.
– Где мое вино?
Из раскрывшихся дверей в холл ворвался поток холодного воздуха с улицы. Вошел молодой человек, высокий, привлекательный молодой человек в английском пальто из верблюжьей шерсти и длинном шотландском шарфе.
– Мисс Шор?
Фрэнсис обернулась, все еще держа в руке колокольчик.
– Я Хосе Гомес Морено. – Он протянул руку и лучезарно улыбнулся. – Добро пожаловать в Севилью!
Фрэнсис взглянула на него.
– Вы опоздали.
– Неужели? – спросил молодой человек, явно удивленный.
– В своем письме вы сообщали, что будете ровно в девять. Сейчас почти тридцать пять минут десятого.
Он опять улыбнулся, элегантно махнув руной.
– Всего полчаса! В Испании…
Двери опять открылись. Вошел юноша в черных штанах и черной кожаной куртке с оловянным подносом, на котором стоял один-единственный стакан вина. Администратор тут же вышел из своего убежища.
– Ваше вино, мисс Шор, – торжественно объявил он.
Парень опустил поднос на стойку портье. Фрэнсис и Хосе Гомес Морено оба посмотрели на вино. Указывая на скандинавов, Фрэнсис сказала:
– Пожалуйста, отнесите это вон той паре, от меня.
– ¿Que?[6] – спросил парень.
– Объясните ему, – бросила Фрэнсис администратору и, обернувшись к Хосе Гомесу Морено, который смотрел на нее в полном недоумении, сказала: – А теперь приступим к делу.
Он повел ее в ресторан на Пасахе де Андре. Ресторан располагался в подвале, в котором раньше, как объяснил Хосе, находился огромный винный погреб.
Он опять улыбнулся и пояснил:
– Белое вино. Морилес и монтилья. Виноград для этих вин выращивают под Кордовой.
Фрэнсис не интересовала Кордова. Она искоса смотрела в меню, где было написано: «Entremeses, sopas, huevos»,[7] таким образом, чтобы показать Хосе Гомесу Морено, что ему не удастся заговорить ей зубы, и наконец сказала:
– Я считаю, что произошло недоразумение.
Он улыбнулся в ответ. Он был действительно красив, с очень правильно очерченным лицом, ясными глазами и густыми, мягкими черными волосами, что редко встречается в Англии.
– Недоразумение? Да нет, конечно же… Фрэнсис положила меню на стол и сложила на нем руки.
– Когда мы говорили с вами по телефону, сеньор Гомес Морено…
– Просто Хосе, пожалуйста…
– Хосе, вы сказали, что ваши гостиницы будут на Рождество открыты, хотя и не вполне заполнены постояльцами, а вы с отцом будете работать и у меня будет достаточно времени, чтобы рассмотреть…
– Будет! Обязательно! Пожалуйста, взгляните в меню. Вот прекраснейший чесночный суп.
– Меня совершенно не интересует меню, Хосе. Я хочу знать, почему меня поселили в этой захудалой гостинице, тогда как вы должны были бы демонстрировать мне ваши собственные отели?
Хосе Гомес Морено издал глубокий, страдальческий вздох. Он налил в бокал Фрэнсис вина.
– Произошло нечто удивительное.
– Прошу прощения?
Он опять тяжело вздохнул, затем всплеснул своими изящными руками.
– Мой отец уехал на два дня в Мадрид. Все было нормально. Ваш номер был заранее приготовлен, но все изменил неожиданный звонок. Это группа из Овьедо, с севера, они хотят остановиться на четыре дня. Это очень выгодный заказ в зимний период.
– Значит, кто-то из Овьедо, кто больше никогда в жизни не остановится в вашей гостинице, получает мой номер, а меня… меня запихивают в отель „Торо"?
– Я не понимаю, что значит „запихивают"? Фрэнсис серьезным голосом спросила:
– Хосе, вы на самом деле считаете, что бизнес можно вести таким образом?
Она подалась вперед и уставилась на него. От нее не ускользнуло, что он был не только очень красив, но и весьма молод. Ему было не больше двадцати четырех—двадцати пяти лет.
– А ваш отец об этом знает? Он знает, что я была выброшена из номера из-за сделанного в последнюю минуту заказа откуда-то из?..
– Из Овьедо, – подсказал Хосе.
– Это не имеет никакого значения, – резко сказала Фрэнсис. – Я полагаю, что вы слишком меня разозлили, чтобы я стала что-нибудь есть.
– Ну пожалуйста… – Он положил свою руку на ее. – Я ошибся. Правда, мне чертовски неудобно. Отель „Торо"…
– Ужасен.
– Вам не нравится истинно испанский дух?
– Мне не нравится холодная вода в ванной, уродливый интерьер и недостаточная предупредительность со стороны персонала. Если это и есть испанский дух, то мне он не нравится.
Он взглянул на нее.
– Я обидел вас.
Фрэнсис вновь взялась за меню и стала изучать его.
– Вы заставили меня подумать, что я проделала такой длинный путь впустую, тогда как могла бы отмечать Рождество со своей семьей в Англии.
Повисла пауза. Фрэнсис читала меню. Она не хотела заглядывать в свой разговорник, тем более что Гомес Морено уставился на нее с видом побитой собаки, пока она непонимающе смотрела на слова „chorizo" и „anguilas" и пыталась не думать о семейном ужине на кухне в Грейндже и сонном Дэйви, которому позволяли оставаться в пижаме, пока подавали первое блюдо.
– Завтра все изменится, – с серьезным видом пообещал Хосе.
Фрэнсис ничего не ответила.
– Завтра я переселю часть группы в отель „Торо" и вы расположитесь в номере, который приказал оставить для вас отец. – Он опустил глаза.
– Завтра во сколько?
– К полудню.
– По-нашему или по-вашему?
– Извините?
– Точно по-английски или неточно по-испански? Он расправил плечи.
– Я буду в отеле „Торо" ровно в полдень, как только пробьет колокол на соборе, и отвезу вас в нашу гостиницу.
Фрэнсис посмотрела на Хосе. Он улыбался ей наивной улыбкой ребенка.
– Вы обещаете?
Он кивнул. Его улыбка стала более уверенной. Он даже слегка подмигнул Фрэнсис.
– Иначе отец меня убьет.
Фрэнсис спала этой ночью беспокойно. Кровать была не только узкой, но и жесткой. К тому же она никак не могла согреться. Вскоре после того как она легла, в соседнем номере стали открывать и закрывать водопроводные краны, что вызывало громкий клекот и бульканье в трубах, проходивших в стенах номера. В три часа ночи кто-то дробно простучал металлическими подковками по кафельному полу коридора, нестройно напевая при этом немецкую песню, а сразу после пяти уборщики улиц с грохотом опорожнили несколько мусорных баков и принялись мести улицу, причем их метлы издавали звуки, похожие на шипение змей. Без двадцати семь соседи продолжили упражнения с водопроводными кранами, и Фрэнсис со стоном встала, залезла в миниатюрную ванну и, закрыв глаза, подставила лицо под теплую струю.
За стойкой портье теперь находилась девушка с шикарными черными волосами и губной помадой цвета вишневого варенья. Она сказала, что позавтракать можно только начиная с восьми.
– Тогда просто принесите мне немного кофе.
– До восьми часов, мадам, это невозможно. Фрэнсис вцепилась в край стойки.
– Где, – спросила она, растягивая слова, чтобы не ударить девицу с темно-вишневой помадой на губах, – в Севилье можно выпить чашку кофе в семь часов утра?
Девушка смерила ее равнодушным взглядом.
– В баре в следующем переулке.
– „Эль Нидо"?
– Да, – ответила девушка.
Фрэнсис вышла на улицу. Высоко над ней сияло голубое небо, так хорошо знакомое из реклам отдыха на лыжных курортах. Чистое, огромное, прозрачное небо без единого облачка. Дул пронизывающий ветер, слегка пощипывавший кожу. Фрэнсис подняла воротник плаща и пожалела о том, что не взяла свое синее пальто, посчитав его слишком теплым для Испании, даже зимой. Пусть это пальто и не было сверхмодным, зато оно было теплым и любимым.
Бар „Эль Нидо" еще не проснулся. Один худой, изможденного вида официант подметал с пола вчерашние окурки, а другой зевал у кофеварки. Двое мужчин с газетами и бокалами бренди в руках стояли, опершись на стойку. Стены были увешаны плакатами на тему корриды и футбола. Похоже, Фрэнсис была тут единственной женщиной.
Она подошла к стойке и, старательно выговаривая испанские слова, попросила кофе, хлеба и апельсинового сока. Получив все это, она потребовала масло, и ей был вручен аккуратный прямоугольный кусочек в золотистой обертке.
– А джем?
Официант извлек маленькую баночку абрикосового джема в швейцарской упаковке.
– ¿Mermelada de Sevilla? ¿De naranja?[8]
– Нет, – ответствовал официант, направляясь обратно к кофеварке.
Фрэнсис взяла свой завтрак и отнесла его на маленький стеклянный столик у окна. Она чувствовала себя больше уставшей, чем голодной. Ей нужна была не пища как таковая, а сам факт ее наличия. Она взяла чашку с кофе и зажала ее в руках, чтобы согреться.
Фрэнсис сделала глоток. Кофе был горьковатым, с цикорием. Глаза у нее слипались, несмотря на принятый душ, и она чувствовала себя помятой и вымотавшейся после этого путешествия, как с ней бывало в Италии, если приходилось спать в машине. Она подумала, стоит ли дальше связываться с Севильей, даже если к полудню она получит нормальное жилье. Фрэнсис посмотрела в окно. Мимо прошла полная молодая женщина в черных кожаных туфлях и теплом черном пальто, держа за руки двух грустных маленьких детей, одетых, как миниатюрные взрослые. Интересно, они шли в церковь? Или навестить бабушку? Или же к зубному врачу? Фрэнсис только однажды водила Сэма к дантисту, и он укусил врача так, что у того пошла кровь из пальца.
– Ах ты, маленький засранец! – вскричал врач, выходя за рамки своего профессионально вежливого поведения. Эти маленькие севильцы никогда не станут кусаться, подумала Фрэнсис, эти послушные католические детишки. Она попыталась поставить себя на место полной мамы, держащей их за ручки в аккуратно натянутых перчатках.
– Пойдем, Мария, шевелись, Карлос. Не спите! Ничего не вышло. Она не могла представить себе разговор с ними. Эти дети были абсолютно испанскими, совсем иностранными. Фрэнсис подумала о том, как выглядит их отец: адвокат или врач, маленький плотный человек, похожий на свою супругу, беспрестанно пекущийся о том, чтобы уберечь своих детей от влияния захлестнувшего Испанию либерализма.
– Наркотики, секс, – сказал вчера вечером Хосе Гомес Морено, пока они ели жестких жареных куропаток. – Они в Испании сейчас повсюду. В Севилье проблема наркотиков стоит очень остро. Родители все больше волнуются за детей. – И с горящими глазами он добавил: – А секс по телевидению просто ужасен.
Он много говорил об отце. Он заверил Фрэнсис, что она будет поражена прекрасным английским, на котором говорит его отец.
– Английский, как у настоящего англичанина, ни за что не отличить, – с гордостью заявил Хосе.
Он сказал, что его отец – крупный бизнесмен, а гостиничный бизнес – лишь часть его деловых интересов; что он уже пятнадцать лет не живет с матерью и обе бабушки относятся к этому с неодобрением.
– Они все ярые католики, понимаете. Это я могу признавать или не признавать религию, мое поколение уже свободно в этом вопросе.
– А ваш отец?
– Он никогда не говорит о религии. Он не любит излишнюю серьезность. А у вас есть приятель?
– Нет, если только это имеет к вам какое-либо отношение.
Хосе засмеялся. Он уже вернул себе прежнюю уверенность и не собирался опять ее терять, так что воздержался от комплимента типа „Как же такая красивая женщина, как вы, не имеет…" и т. д. и т. п.
„И хорошо, – думала теперь Фрэнсис, намазывая масло и джем на тоненький испанский круассан, – а то я действительно могла сорваться". Люди, похоже, никогда не стараются понять внутренний мир тех, кто одинок. К этому как-то привыкаешь, как привыкаешь к одиночеству и к тому, что ты никому особенно не нужен, так же как и к радостям и горестям того, что тебе ни о ком не приходится думать. Ты привыкаешь ко всему этому, но все же не можешь сдержаться, когда тебя об этом спрашивают. Такие вопросы заставляют задуматься об одиночестве еще и еще раз.
…Она откусила кусочек булочки. Барбара считала, что Фрэнсис никогда не сможет иметь полноценные отношения с мужчинами, ведь она была слабейшей из близнецов. Но Фрэнсис спокойно относилась к различным теориям своей матери и убедила себя в том, что не верит в них. И все же она действительно еще ни разу в своей жизни не была по-настоящему влюблена. Да, несколько раз она загоралась чувством, отчаянно, по-сумасшедшему, но, как только проходила первая горячка страсти, она сразу остывала ко всем своим мужчинам – и в постели, и вне ее – и уже не испытывала никакого удовлетворения. И всякий раз она разочарованно отходила от очередного своего объекта именно тогда, когда мужчина начинал задумываться, что есть нечто большее, чем просто секс или приятельство в отношениях с этой высокой девицей в неброской одежде, с ее смешным маленьким турбизнесом и до странности неуютной квартиркой. Но мужчина, как правило, запаздывал со своим интересом, не улавливая эмоциональный момент, и Фрэнсис уходила, возвращаясь к одиночеству, с грустью и ощущением неизбежности подобного конца. „Как странно, – подумала Фрэнсис, – ведь я знаю, что умею любить, мне нравится любить и быть любимой. Или я слишком плохо себя знаю и слишком увлекаюсь самоуничижением? Может, мать отчасти и права? Может, случилось так, что Лиззи из нас двоих получила всю чувственность, инстинкты любви и материнства, которые должны были быть поделены между нами поровну?"
Фрэнсис наконец покончила с булочкой и кофе и вытерла губы маленькой скользкой бумажной салфеткой. Она решила действовать так, как в любом другом городе за рубежом, где она бывала: начать с церкви или собора и затем расширять зону осмотра вокруг них. Она поднялась из-за столика и подошла к стойке, чтобы расплатиться. Официант, полуприкрыв глаза от сигаретного дыма, протирал стаканы. Он даже не посмотрел на Фрэнсис. Она положила на стойку ровно столько песет, сколько была должна, и сказала по-английски:
– Чаевых не будет, так как не было сервиса.
Фрэнсис вышла на холодный, пронизывающий воздух нового утра. Она вспомнила, что наступили святки, хотя не чувствовала этого, даже несмотря на зимний холод. Попав в эту глупую ситуацию по собственной ошибке, она вообще в тот день не ощущала что-либо особенное, кроме того, что была явно в чужой стране. Такие ощущения были ей, как ни странно, знакомы по ее прежним многочисленным поездкам. Фрэнсис подумала о Ленгуорте. В доме сейчас все кипит, кухня заставлена мисками с начинкой для индейки и завалена очистками от овощей, дети в спешке украшают дом к празднику. А в центре всего этого возвышается Уильям с трубкой в зубах, целиком поглощенный кроссвордом или одной из бесчисленных моделей Алистера. Уильям, остров спокойствия в бурном океане. Фрэнсис внезапно подумала, как хорошо было бы, если бы Уильям был сейчас здесь, рядом с ней, такой истинно английский на этих испанских улицах, слегка удивленный непривычностью окружающего его мира.
Она даже как будто слышала его мнение о соборе: „Необычное здание, совершенно необычное. Как ты думаешь, кто им восхищается?"
Фрэнсис не знала, нравится ей собор или нет, настолько своеобразным он казался на первый взгляд. Она остановилась у газетного ларька, верхние полки которого были сплошь заставлены порнографическими журналами, и купила себе путеводитель по собору – маленькую толстую книжицу, отпечатанную на плотной глянцевой бумаге. На обложке было написано: „Все, что вам нужно знать о Севильском соборе и монастыре Св. Изидоро дель Камио".
Фрэнсис поправила сумку на плече и взглянула еще раз на свою цель. Сейчас собор был обращен к ней западным фасадом, и она смотрела на него поверх ревущего транспортного потока. Здание было огромным и очень сложным по архитектурному решению и стилю. За ним виднелся – Фрэнсис не верила собственным глазам – минарет. Она раскрыла путеводитель.
„Этот собор имеет большое количество прекрасных дверей: Рыночные двери, Колокольные двери, Двери Святого Христофора, Двери всепрощения, Двери…"
Фрэнсис захлопнула путеводитель и сунула его в карман плаща. Может быть, как и в случае с некоторыми итальянскими соборами, внешне угрюмыми и даже уродливыми, этот будет полон настоящих сокровищ внутри? Севильский собор не был уродливым, но он подавлял – настолько он был обширным, величественным, настолько… вызывающим, что даже пугал ее. Но все же не имело никакого смысла стоять на противоположной стороне улицы и трястись от холода, чувствуя себя побежденной еще до начала знакомства с ним. Она вспомнила, как нечто похожее произошло с ней однажды у Пармского собора, когда, глядя на него снаружи, она думала: „Какой ужас, прямо какая-то фабрика" – и чуть было не променяла изучение его внутреннего убранства на кампари с содовой в ближайшем баре, но затем, ведомая своей тягой к культуре, все же неохотно вошла и была совершенно очарована. Там она увидела „Успение" Корреджо, с херувимами, разбрасывающими цветы. Однако, что касается Севильского собора, он не производил впечатления места, где стали бы разбрасывать цветы даже добродушные херувимы.
Фрэнсис давно уже уяснила для себя, что с автомобильными потоками на юге Европы надо смело вступать в борьбу первым. Северные нормы строгого повиновения сигналам светофора для автомобилистов к югу от Парижа перестают действовать. В такой ситуации единственный выход – смело заявить о своем присутствии в качестве пешехода на проезжей части, переходя улицу с полным достоинством и, в случае необходимости, вытянув вперед руку, чтобы остановить несущиеся на тебя, словно свора бешеных собак, автомобили. Итальянских регулировщиков уличного движения такое поведение пешехода ошарашивает, но, по мнению Фрэнсис, подобную реакцию у них вызывают любые действия участников дорожного движения. Видимо, это объясняется долгим стоянием в смешных будках, откуда они машут руками и бессильно свистят в свистки на стаи непослушных „фиатов". И сейчас ей предстоит выяснить, отличаются ли испанские полицейские от итальянских. Фрэнсис решительно подняла воротник плаща, вздернула подбородок и весьма решительно двинулась поперек Авениды де Конститусьон.
На другой стороне ее схватил за руку какой-то пожилой мужчина и стал что-то быстро и резко говорить на непонятном испанском. Он указал рукой на машины, на Фрэнсис, на группу дисциплинированных пешеходов, терпеливо ожидающих сигнала на углу Пласа дель Триунфо, затем возвел глаза к небу и перекрестился.
– Спасибо вам, – сказала Фрэнсис с улыбкой и высвободила свою руку. – Спасибо за заботу обо мне, но у меня все в порядке.
Мужчина погрозил ей пальцем. Нет, казалось, говорил он. Нет, не может все быть в порядке, если человек ведет себя так на улицах Севильи.
– В следующий раз я обязательно перейду улицу в положенном месте, вместе с другими, – пообещала ему Фрэнсис. – Счастливого вам Рождества!
Она двинулась дальше. Испанец что-то крикнул ей вдогонку. Фрэнсис обернулась, чтобы улыбнуться ему в ответ, но старик хмурился и смотрел на нее сердито. „Что за страна, что за город, что за люди!" – подумала Фрэнсис. Неудивительно, что англичане рвались на отдых в Италию, как будто остальная Европа просто не существует. Итальянцы могут и обругать, и состроить недовольное лицо, но никогда не станут читать вам нотации. „Ха, – рассудила Фрэнсис, открывая небольшую налитку в массивной двери собора, – зато чувство возмущения разогнало во мне кровь".
Внутри Севильский собор был еще больше, чем казался снаружи. Его объемы были просто пугающими. Вдаль, как бескрайние поля, простирался блестящий пол, где-то в небесах парили своды, поддерживаемые гигантскими колоннами. Все это было темным, грозным и священным. Фрэнсис прошла еще немного внутрь и остановилась. Она оказалась возле огромной и мрачной женской статуи, сделанной из позолоченного дерева. Фрэнсис внимательнее всмотрелась в царивший вокруг полумрак и увидела рядом еще три такие же статуи. Все четыре статуи, ступая мерной поступью по каменной плите, несли нечто похожее на дарохранительницу, держа ее на плечах с помощью шестов. Фрэнсис обошла скульптурную группу. Выражения лиц у статуй казались одновременно величественными и отвлеченными, их туники были украшены изображениями замков и геральдических символов. Фрэнсис достала из сумочки фонарик и направила его на каменную плиту. Оказалось, что она стояла у могилы Христофора Колумба. Бедный Христофор Колумб, выброшенный из пантеона истории навязчивой потребностью современности найти хотя бы какую-то червоточину в великих людях, которыми восхищались прошлые поколения. Бедный Христофор Колумб теперь уже не великий путешественник, а всего лишь жадный пират. Фрэнсис положила руку на ногу ближайшей к ней бесстрастной статуи. Может, Колумб и был низвергнут с пьедестала героя, но у него хотя бы есть своя могила, что не так уж плохо.
Фрэнсис прошла от усыпальницы Колумба внутрь собора. Тысячи свечей горели в сотнях напольных подсвечников, к темным сводам устремлялись решетчатые окна, мимо Фрэнсис проплывали лики святых, вырезанные на дереве или написанные кистью с опущенными в смятении или поднятыми в страдании глазами. Наконец она добралась до чего-то вроде центрального зала, где черные ажурные решетки окружали место для хора и где имелись позолоченные металлические ворота, похожие на ворота укрепленного замка.
„Господи, – подумала Фрэнсис, – какой же яростью это наполнено, какими жестокими кажутся испанцы…"
Она обернулась. Позади нее открылось что-то удивительное, что-то мерцающее, как золотая стена, или, скорее, скала из золота, взмывающая ввысь, подобно искрящемуся фонтану среди мрачных каменных стен. Золотая стена была обнесена решеткой. Схватившись за прутья, Фрэнсис неотрывно смотрела на стену. Та была покрыта множеством барельефов, изображавших различные фигуры и сцены, панелями, столбиками и нависавшими пологами, а вверху, на огромном расстоянии от Фрэнсис и алтаря, казавшегося с высоты, наверное, карликовым, на кресте бессильно повис позолоченный Христос, похожий на огромную золотую подбитую птицу.
Фрэнсис никак не могла оторвать взгляд от всего этого. Никогда раньше она не видела ничего подобного, ни в одном из своих путешествий. Такого, что было бы столь христианским и в то же время столь незнакомым. Она наконец отпустила решетку, медленно села на деревянную скамью, стоявшую рядом, и вынула из кармана путеводитель.
„Большая стена главного святилища была спроектирована фламандским мастером Данкартом и создана в период с 1482 по 1526 год".
Значит, стена уже стояла здесь, когда произошло нашествие Армады. Когда маленькие испанские суда вошли в Ла-Манш, а обороняющиеся англичане жгли на прибрежных скалах сигнальные костры, эта золотая стена, символ могущества и мощи Испании, существовала здесь, в Севилье. „Не так уж часто, – подумала Фрэнсис, вновь поднимая взгляд вверх, – можно так явно ощутить пульс истории, почувствовать, что течение времени – это сразу все и… ничто!" Она иногда ощущала это в Англии и только изредка – в Италии, хотя и любила эту страну. Но было в высшей степени странно испытать это настолько остро в таком почти враждебном ей здании, наполненном темнотой и ужасной, вызывающей мощью, в городе, который до сих пор казался Фрэнсис абсолютно чуждым ее природе.
Она поднялась со скамьи и медленно направилась в сторону южной части собора. Вероятно, в связи со святками народу было немного, и свет зимнего солнца падал сквозь высокие окна длинными пыльными лучами, образуя на полу пустые освещенные квадраты и треугольники. Казалось, что все это существует вне времени и никак не связано с тем газетным киоском, ругавшимся стариком, официантами в баре и машинами на улице, шум от которых доносился сейчас сквозь стены подобно далекому рокоту моря. Фрэнсис прислонилась к колонне, ощущая затылком ее мощь, и казалось, если она закроет глаза, даже полуприкроет их и взглянет сквозь веки вверх, на это сплетение лучей и теней, поблескивающего мрамора и громоздящегося камня, обширных позолоченных поверхностей и безжизненных озер тьмы, то на секунду – буквально на секунду – она сможет увидеть процессию пятнадцатого века, в бархате и шелках, ведомую священниками с позолоченными крестами, с великой католической королевской четой, Фердинандом и Изабеллой, шествующей по мраморному собору для того, чтобы благословить Христофора Колумба на открытие Западного мира и доставку его сокровищ на родину, в Испанию.
Фрэнсис открыла глаза. Кто-то громко свистел в свисток, отвратительно громко, разрушая все настроение, а церковные служители подгоняли посетителей к выходу. Наступило время первой дневной мессы. Собор, переживший мавров и христиан, готовился к важнейшему католическому обряду. Фрэнсис выпрямилась, любовно дотронулась до своей колонны, прощаясь с ней, и вышла вслед за толпой из прошлого в настоящее.
Остаток утра прошел неудачно. Впечатление от посещения собора обволакивало Фрэнсис, как сладкие грезы. Поэтому ее раздражала необходимость заглядывать в план города, покупать кофе, поглощать факты о том, что Севилья является четвертым по числу жителей городом Испании, что она была на стороне республиканцев в гражданской войне, но затем была захвачена националистами, что это был любимый город Педро Жестокого (взошедшего на трон в 1350 году) и что сейчас город страдает от резкого роста хулиганства. Эти факты, похоже, не имели никакого отношения к духу города, тому духу Испании и Севильи, который Фрэнсис ощутила столь остро и неожиданно в соборе. Теперь же ей казалось, что она просто попала в современный иностранный город как раз тогда, когда все внутри нее звало вернуться в знакомое родное место.
Фрэнсис все ходила и ходила по улицам. Она видела реку и мост, по которому проезжала вчера вечером, видела великолепные сады и дома с фасадами в стиле барокко. Она видела жилые и торговые кварталы с магазинами, одни из которых торговали электротоварами, бакалеей и пластмассовыми ведрами, а другие – одеждой из кожи, сувенирными кастаньетами и керамическими фигурками святых, сентиментальными или мрачными. Она проходила мимо церквей, гаражей и высоких белых стен, невесть что скрывавших за собой, шла мимо обтрепанных продавцов газет и бесконечных рядов магазинчиков нижнего белья и вдруг наткнулась на симпатичный дом, на балконе первого этажа которого стояли пять застывших в нелепых позах скелетов в элегантных фраках и шляпах. Она шла мимо людей, толп спешащих людей, демонстрировавших замечательную европейскую привычку оставлять все приготовления к Рождеству на самый последний момент вместо протестантского обычая изматывать себя трехмесячным предрождественским бдением. Все они что-нибудь несли: продукты, цветы, коробки с тортами и шоколадом, бутылки вина, елки, сетки с орехами или целые охапки подарков, обернутых в цветастую бумагу и перевязанных подарочной лентой. Похоже, только у Фрэнсис не было ничего, кроме сумки через плечо и путеводителя.
В половине двенадцатого Фрэнсис обошла собор с северной стороны, еще раз взглянув на него с уважением и благодарностью, и направилась в отель „Торо" через Баррио де Санта-Крус. Это был старый еврейский квартал, состоявший из лабиринта улочек, извивавшихся между белыми стенами. Окна стоявших за ними домов были повернуты вовнутрь. Сейчас здесь тоже царила суета, слышались оживленные разговоры. Мимо нее прошел Мужчина с огромным деревянным розоволиким ангелом в руках, и другой – с нанизанным на плечо сиденьем для унитаза. Это вовсе не было похоже на Рождество, да и может ли северянин, находясь на юге континента, почувствовать приближение Рождества? Хотя это же, наверно, справедливо и для южан. Но Фрэнсис вдруг ощутила атмосферу праздника. Она толкнула стеклянные двери, ведущие в вестибюль отеля „Торо", во вполне приличном настроении. Было пять минут первого.
Хосе Гомеса Морено в холле не было. Он вообще еще не приходил. И по телефону ничего для нее не передал. Фрэнсис подошла к телефонному аппарату, установленному в подобии средневековой караульной будки, по обе стороны которой располагались два манекена в латах. Она позвонила в „Посада де лос Наранхос" и попросила Хосе.
Неуверенный голос на ломаном английском сказал, что Хосе Гомес Морено подойти к телефону не может.
– Что значит не может? Он в гостинице?
– Да, он в гостинице… на встрече…
– С кем? – закричала Фрэнсис.
– Частная встреча, по гостиничному бизнесу.
– Вы можете передать кое-что сеньору Гомесу Морено?
– Если вы хотите…
– Да, хочу. Передайте ему, что мисс Шор больше не желает поддерживать с ним никаких контактов.
– ¿Que?[9]
– Скажите ему… – Фрэнсис начала фразу, но запнулась. Она набрала в легкие воздуха. – Скажите ему, чтобы он катился куда подальше! – выпалила она и, прежде чем голос на другом конце линии успел опять произнести свое „¿Que?", бросила трубку.
Она вернулась к стойке портье. Девушка с вишневыми губами отрывала длинные полосы от ленты телекса.
– Сегодня есть прямые рейсы из Севильи в Лондон?
– Я узнаю.
– Вы что, не знаете?
– Я узнаю, – резко повторила девушка. Фрэнсис отвернулась от нее и начала вышагивать по зеленому полу. Необходимость уехать отсюда стала вдруг такой острой, что она не смогла бы спокойно сидеть, даже если бы ей за это заплатили. Она прекрасно знала, что произошло в „Посада де лос Наранхос". Хосе Гомес Морено попросил кого-то из группы, прибывшей из Овьедо, переехать в „Торо", а он или она наотрез отказались. „И правильно, – подумала Фрэнсис, – я бы на их месте поступила точно так же". И теперь Хосе метался из угла в угол, ломая себе руки, не решаясь показаться здесь и посмотреть Фрэнсис в глаза.
– Мадам! – позвала ее девушка-портье. Фрэнсис вернулась к стойке.
– Сегодня прямых рейсов нет. Вам придется лететь до Мадрида и там пересесть на лондонский рейс. Но все рейсы переполнены, так что вы можете только встать на лист ожидания.
Фрэнсис посмотрела на нее. В нынешнем расположении духа она уже не видела ничего красивого в белой коже и черных глазах девушки.
– Пожалуйста, закажите мне такси. Я хочу, чтобы оно было здесь через десять минут.
Девица безжалостно ответила:
– Для этого потребуется не менее пятнадцати—двадцати минут.
– Ладно, заказывайте побыстрее.
Табло над дверями лифта говорило о том, что сейчас он находился на верхнем этаже. Фрэнсис нажала на кнопку вызова. Никакой реакции. Она развернулась и бросилась вверх по лестнице. Ей предстояло преодолеть три пролета зеленой мраморной лестницы с черными дубовыми перилами и лестничными площадками, каждая из которых была украшена манекеном танцовщицы с висящей над ним парой бычьих рогов. Фрэнсис задыхаясь добралась до своей двери и распахнула ее. Горничная оставила номер безупречно чистым, но темным, и потому он выглядел еще более уродливым. Она прочно закрыла все окна и ставни, как будто пытаясь предотвратить попадание в комнату хотя бы луча света.
Зазвонил телефон.
– Да? – рявкнула в трубку Фрэнсис.
– Мисс Шор?
– Да…
– Мисс Шор, меня зовут Гомес Морено…
– Идите вы, – прорычала Фрэнсис.
Она швырнула трубку и понеслась в ванную, чтобы забрать свою сумочку с туалетными принадлежностями. Телефон зазвонил опять. Она стремглав бросилась через всю комнату, схватила трубку и прокричала:
– Послушайте, я больше никогда не хочу иметь с вами дело. Ясно?
Девушка-портье сказала:
– Мадам, такси здесь. По срочному вызову. Фрэнсис осеклась.
– Спасибо. Я спускаюсь.
Фрэнсис побросала в чемодан вещи: ночную рубашку, свитеры, выходное платье, туфли, расческу, белье, книги, фен, сумочку с туалетными принадлежностями. Теперь ей надо выбраться из Севильи не просто как можно быстрее, а пока Гомес Морено не застал ее. Ведь это звонил отец, с более глубоким голосом, более приличным английским. Хосе говорил, что его отец учил английский в Лондонской школе экономики в шестидесятых годах и затем настоял на том, чтобы его дети тоже учили английский. „Понимаете, для общей Европы. Всем нам в Европе нужно быть братьями и сестрами".
Фрэнсис захлопнула чемодан, подняв его, закинула на плечо сумку. Что за дурацкое представление, пустая трата времени, глупая, изматывающая затея! И все по ее собственной вине, из-за обыкновенного каприза.
– Вот что я тебе скажу, – обратилась она к номеру 309. – Я больше уж точно никогда не увижу ни тебя, ни Севильи, ни Испании.
Громко захлопнув за собой дверь, она вышла в коридор.
Внизу водитель такси лениво заигрывал с регистраторшей. Она не обращала на него внимания, будучи поглощенной выписыванием счета для Фрэнсис. Девушка медленно нажимала на кнопки калькулятора темным пальчиком с красным наманикюренным ногтем.
– По моему счету платит сеньор Гомес Морено…
– У меня нет подобных инструкций…
Водитель такси посмотрел на Фрэнсис без особого интереса: слишком мало косметики, нет бросающихся в глаза округлостей, совсем мало драгоценностей. Он подался вперед, чтобы шепнуть что-то девице. Та чуть заметно улыбнулась калькулятору.
– Я не стану подписывать этот счет, – сказала ей Фрэнсис, – я по нему не плачу!
Девица не обратила на ее слова ни малейшего внимания.
– Когда ближайший рейс в Мадрид? Таксист, повернувшись к ней, изрек:
– Два часа. Не торопиться.
– Я хочу выбраться отсюда.
В этот момент стеклянные двери распахнулись, и в холл почти вбежал солидный мужчина средних лет. Девица-регистраторша прекратила свои манипуляции с калькулятором и улыбнулась ему широкой обворожительной улыбкой, полной белых зубов.
– Мисс Шор? Фрэнсис подалась назад.
– Мисс Шор, я – Луис Гомес Морено. Я не знаю, как извиниться перед вами, я просто убит.
У него было четко очерченное открытое лицо. Не то вытянутое и угрюмое испанское лицо, множество которых Фрэнсис встретила на улицах и в церквах Севильи этим утром, а более умное, более готовое к общению.
– Боюсь, что уже слишком поздно, – ответила она. – Я попусту потратила здесь время. Мне было холодно, неудобно и одиноко. Все, чего я сейчас хочу, это вернуться домой.
– Конечно, я понимаю, – проговорил Луис Гомес Морено. Он повернул голову к девушке и сквозь зубы что-то быстро приказал ей. Она взяла счет, который готовила, и стала аккуратно разрывать его на части. Затем он что-то протараторил водителю такси.
– Не отпускайте его, – сказала Фрэнсис. – Он отвезет меня в аэропорт.
– Могу я это сделать?
– Нет, у меня больше нет сил на Гомесов Морено. Он без всякой обиды улыбнулся. Он улыбался так, будто она удачно пошутила.
– Мне нравится ваше настроение.
Фрэнсис ничего не ответила, обернулась к таксисту и указала на чемодан.
– Пожалуйста, отнесите это в машину. Луис Гомес Морено спросил:
– Неужели нет ничего такого, что я мог бы сказать или сделать, чтобы заставить вас остаться? Я узнал об этом ужасном недоразумении только полчаса назад. Теперь я хочу, чтобы вы попытались забыть последние двадцать четыре часа и позволили мне всеми средствами помочь вам заняться делом, ради которого вы приехали.
Фрэнсис фыркнула.
– У вас стальные нервы…
– У меня также есть сердце и совесть. Мне действительно весьма неудобно, что так случилось. У вас будет люкс в гостинице „Альфонсо XIII"…
– Я не хочу номера в „Альфонсо XIII". Я не хочу больше иметь дело с вами, вашим сыном и вашими гостиницами. Я больше никогда не хочу видеть Испанию.
– Даже так?
– Никогда, – повторила Фрэнсис.
– Жаль, а ведь столько можно увидеть того, что не знает никто, кроме испанцев.
Она взглянула на него. Его лицо было полно тепла, надежды и юмора. Он протянул ей руки.
– Пожалуйста, мисс Шор, дайте Испании – и мне тоже – последний шанс!
На рождественское утро Лиззи почему-то проснулась в пять и стала ждать, когда войдет Дэйви, требуя, чтобы ему разрешили заглянуть в его чулок с подарками. Но он не шел. Лиззи вслушалась в холодную темноту; в доме было абсолютно тихо. Рядом с ней мирно, спокойно дышал Роберт. Она с возмущением поняла, что спят все, кроме нее.
Решив остаться в постели и попытаться вновь заснуть, она перевернулась на другой бок и закрыла глаза. И тут же перед ней возник аккуратно написанный список: „Убрать вчерашнюю посуду из моечной машины, накрыть завтрак, проверить время, когда ставить индейку в духовку, приготовить камин в гостиной…" Она попыталась выбросить этот список из головы и переключить сознание на какие-нибудь цветные образы, что обычно делала, чтобы заснуть, но вместо этого отчетливо увидела Фрэнсис за ресторанным столом, освещенным свечами, с бокалом вина в руке. Под звук гитары ей подносили блюдо блестящих моллюсков. Лиззи тяжело вздохнула. Она замерла: не услышал ли ее Роберт? Ничего подобного. Она опять громко вздохнула. Он продолжал умиротворенно посапывать. Лиззи резко села на кровати и, высвободив ноги из-под приятной теплоты одеяла, встала.
Она прошлепала до ванной и недовольно посмотрела на свое отражение в зеркале над раковиной.
– Ты ведешь себя по-детски, – вслух произнесла она, затем расчесала волосы, почистила зубы, надела свой домашний халат, длинный, с капюшоном, который взяла из „Галереи" и которому так завидовала Фрэнсис, до сих пор ходившая по дому в старом кимоно, подаренном ей Лиззи на Рождество минимум лет десять назад, и решительно направилась вниз. Двери всех комнат, даже у Дэйви, были закрыты. Похоже, что Рождество абсолютно никого не волновало.
На кухне, наполненной запахами вчерашнего ужина, было по крайней мере тепло. Вчера все настолько устали или просто настолько разленились, что ничего за собой не убрали, и теперь в раковине громоздились немытые кастрюли, на стульях валялись газеты, а на столе оставались крошки хлеба и крупинки черного перца. Роб ужасно устал вчера. Покупатели, большей частью мужчины, толпились в „Галерее" почти до самого закрытия, до семи, и он приехал домой только к девяти часам, когда Дэйви уже заснул, а Сэм, выпив тайком два стакана вина, вел себя буйно и глупо. Гарриет, как бы в раздумье, слишком часто спрашивала, позвонит ли Фрэнсис из Севильи. Уильям выглядел так, будто ему только и надо было, что тихонько уйти и позвонить Джулиет. А Алистер разъярил бабушку, сказав, что не видит никакого смысла в том, чтобы девушки учились в университетах, так как все равно затем они только ходят по магазинам, готовят еду и рожают детей. Между всем этим Лиззи ставила на стол копченый окорок, картошку, сыр с цветной красной капустой, за которыми последовали сладкие пироги с начинкой и мандарины, при этом Лиззи еле удерживалась от того, чтобы не ущипнуть Гарриет всякий раз, когда та говорила: „Если по-честному, то это вовсе и не похоже на Рождество, это похоже на обыкновенный уик-энд, ведь правда? Обыкновенный скучный уик-энд. Как бы мне хотелось, чтобы Фрэнсис была здесь".
Лиззи наполнила водой чайник и поставила его на огонь. Кот, которого с легкой руки Дэйви назвали Корнфлекс,[10] вылез из ящика шкафа, где всегда спал и который по этой причине надлежало на ночь оставлять приоткрытым, и стал вертеться у ног Лиззи, пытаясь привлечь ее внимание и получить молоко. Лиззи вдруг подумалось, что он похож на паука: ему весь день нечего было делать, кроме как крутиться вокруг нее. Прямо как паук, который без конца терпеливо плетет паутину в каждом углу Грейнджа. И на участке за окнами все было так же: там вьюн усердно оплетает кусты роз, а лишайник пожирает траву на газонах. Лиззи зевнула и положила в заварочный чайник пакетик чая.
Дверь с грохотом распахнулась, и в кухню ввалился Дэйви, всхлипывая на ходу и волоча свой подарочный чулок, словно мертвую змею. Лиззи даже перестала наливать кипяток в чайник.
– Дорогой! Что случилось, Дэйви? Почему ты плачешь?
– Сэм! – взвыл Дэйви. Он бросил на пол чулок и начал с силой дергать пуговицы своей розово-желтой пижамы.
– Сэм?!
– Да! Да! Я ненавижу свою пижаму! Лиззи опустилась на колени рядом с Дэйви и попыталась обнять его.
– Почему? Почему ты ненавидишь ее, когда она новая и ты так хорошо в ней выглядишь?
– Нет! Неправда! Я ее ненавижу! – Дэйви продолжал реветь, борясь с обнявшей его Лиззи. – Сэм сказал, что я выгляжу в ней очень сексуально…
– Сэм очень глупый, – ответила ему Лиззи. – Он не знает, что значит „сексуально".
Дэйви посмотрел на нее и возразил:
– Знает! Знает! Это значит показывать свою попу и…
– Дэйви, ведь сейчас Рождество. Ты что, забыл?
– Сэм сказал…
Лиззи встала, подняла Дэйви и усадила его на краешек стола.
– Я не хочу знать, что сказал Сэм.
– Он собирался заглянуть в мой чулок, он сказал, что ему разрешили.
Лиззи подняла чулок Дэйви с пола.
– Может, сделаем это вместе? Дэйви колебался.
– Говорят, что чулки надо открывать в постели.
– Не обязательно. У тебя для компании я и Корнфлекс. Давай?
Дэйви спрыгнул со стола на пол. Он потащил чулок вслед за собой.
– Нет, – наконец сказал он и исчез из кухни. Лиззи слышала, как он медленно поднимался по лестнице навстречу ожидавшему его новому наказанию от брата. Сэм был ужасен, но, по крайней мере, в отношении него не надо было переживать за недостаточную самооценку или нехватку самоуверенности. Он был похож на терьера: подвижный, любознательный, воинственный и непобедимый. Лиззи обожала Сэма. Совсем скоро девочки тоже начнут обожать его, и тогда кухня наполнится его жалобами на очередную сердечную неудачу, а успокаивать его будет Алистер, который с удовольствием чинит поломанные вещи и для которого переход от ремонта моделей самолета к починке разбитых сердец окажется достаточно легким. Лиззи невольно улыбнулась. Это поразительно – получать удовольствие от мыслей о Сэме как о будущем разбивателе сердец и в то же время сознавать, что, если кто-нибудь, в свою очередь, попытается разбить его сердце, Лиззи, вероятно, готова будет убить эту негодяйку. О Боже, матери сыновей!..
– С добрым утром, – сказала Барбара, входя в кухню. Она была в голубом домашнем халате. – С Рождеством Христовым!
Лиззи пошла навстречу, чтобы поцеловать ее.
– Ой, мама! Они разбудили тебя? Мне тан неудобно.
– Дэйви пришел, чтобы спросить, не выглядит ли его пижама сексуально. Я сказала, что, с моей точки зрения и с точки зрения девяноста девяти процентов нормальных женщин, пижамы вместе с калошами и жилетами являются наименее сексуальными предметами одежды из всех возможных.
Лиззи разлила в кружки чай.
– Это Сэм. Это так похоже на него: попытаться испортить рождественское утро еще до того, как оно, собственно, началось. – Она протянула Барбаре кружку. – Бедная…
– Уильям храпел.
– Почему же ты не пользуешься затычками для ушей?
– Я думала об этом, но потом решила, что могу не услышать тревогу, если случится пожар, – ответила Барбара, – так что я просто продолжаю пинать его ногой.
– Тогда спите в разных комнатах.
– Вот уж нет, – твердо возразила Барбара. Лиззи сделала глоток чая. Ничто за весь предыдущий день – ни шампанское, которое все-таки купил Роберт после неоднократных заявлений о том, что это им не по карману, ни фаршированная каштанами и черносливом индейка, с которой она столько провозилась, ни ликер, ни копченый лосось, ни орехи кэшью, ни бельгийские трюфели – не показалось ей таким вкусным, как этот первый большой глоток утреннего чая.
– А почему бы и нет? Ведь в таком долгом браке вряд ли надо еще что-то доказывать.
– Есть еще Джулиет, – коротко ответила Барбара.
Лиззи в душе застонала. Озабоченность Дэйви сенсуальным видом его пижамы, а теперь еще и желание Барбары обсудить Джулиет показались ей слишком большим испытанием в шесть часов утра в Рождество.
– Он звонил ей вчера вечером, – сказала Барбара. Она подошла к чайнику и слегка наклонилась над его теплом, держа кружку с чаем в руке.
– Мама, ты знала о папе и Джулиет в течение двадцати семи лет. Ты могла бросить его в любой момент, если бы сочла ситуацию невыносимой. Но ты этого не сделала, ты решила остаться. На мой взгляд, это не очень совпадает с правами женщин, о которых ты говоришь, но ты сама выбрала этот путь. Папа всегда звонил Джулиет на Рождество. Иногда ты ведь даже сама говоришь с ней по телефону. Джулиет – хорошая женщина, мама.
– Но вчера вечером мне это не понравилось. Сама не знаю почему, но не понравилось. Он выглядел…
– Перестань, мама, – сказала Лиззи, ставя свою кружку на стол и начиная открывать ящики шкафа в поисках тарелок, банок и упаковок с едой к завтраку. – Это все же рождественское утро, – добавила она.
Наверху раздалось несколько глухих ударов, потом грохот, потом пронзительный крик. Затем наступила тишина.
– Я пойду посмотрю, – сказала Барбара.
– Не волнуйся. Я перестала ходить туда каждый раз, когда это похоже на катастрофу. Или мне пришлось бы заниматься только этим.
Наверху начали открываться и закрываться двери. Сонный Роберт прокричал:
– Ну-ка прекратите! Послышался ответный крик Алистера:
– Счастливого Рождества! Барбара сказала Лиззи:
– Подумай о Фрэнсис, просыпающейся сейчас в одиночестве в гостиничном номере в Севилье и проводящей весь день с каким-то незнакомым бизнесменом, иностранцем, который не верит в Рождество.
– Я вообще стараюсь не думать о Фрэнсис, – проговорила Лиззи, снимая обертку с нового куска масла.
– А я думаю, не в этом ли причина необычного поведения Уильяма? Того, что он так рвался позвонить Джулиет?
Тут открылась дверь. На пороге появился Роберт с взлохмаченными волосами, в банном халате. Зевая, он сказал, что на двери Гарриет висит записка с предупреждением ни в коем случае ее не будить. Он потянулся к ним, чтобы запечатлеть поцелуи на щеках Барбары и Лиззи.
– Почему это у всех такое пугающе нерождественское настроение? – напористо спросила Лиззи.
– Мальчики сейчас все вместе в одной кровати, – наливая себе чай, ответил ей Роберт. – Мне страшно при мысли о том, что там происходит. Они все под одеялом Алистера.
– Дэйви с утра был озабочен тем, что выглядит сексуально.
– Алистер успокоит его, он совсем не интересуется этим. Господи, неужели и правда еще только пять минут седьмого? Пойду принесу дров.
– Уильям проснулся?
– Кто-то пел в туалете… – задумчиво начал Роберт.
– Он всегда поет в туалете, – перебила его Барбара. – Это отличительная черта школьников его поколения, так как тогда не позволялось иметь замки в туалетах, а иногда в них даже не было дверей.
Лиззи начала яростно оттирать грязную кастрюлю мокрой губной.
– Это почему?
– Чтобы не допустить распространения гомосексуализма.
– Послушайте, о чем вы говорите! – раздраженно сказала Лиззи. – Какая-то белиберда. Неужели вы не понимаете, неужели не понимаете, что сегодня Рождество?
– Сегодня Рождество? – спросил Дэйви у дедушки.
– Да.
– По-моему, это как-то не очень похоже на Рождество.
– Да, не похоже, – ответил ему Уильям.
Завтрак прошел в напряженной атмосфере, без Гарриет, сразу после семи, потому что к тому времени все уже были на ногах. Алистер не преминул отметить, что завтракает намного раньше, чем в будний день. Единственным одетым человеком был Роберт. Будучи еще в халате, он отправился за дровами для камина, но дверь случайно захлопнулась, а Лиззи и Барбара не заметили этого. Так то Роберту пришлось кружить вокруг дома в кромешной тьме, то разъяренно крича, то умоляюще стеная, чтобы его впустили в дом. Дверь ему в конце концов открыл Уильям, услышавший его вопли.
– Мой дорогой мальчик, я надеюсь, что ты не пробыл там всю ночь?
Роберт еле удержался, чтобы не ответить: „Не будьте таким идиотом", – и поднялся наверх, в ванную. Он любил Уильяма и был ему за многое благодарен, но и раздражался на тестя легко. Или напускное равнодушие Уильяма скрывало ум, причем сильный, подобный стальному катку, или же его тестю чертовски везло. Роберт считал его отношения с Джулиет бессмысленными и старомодными, вроде затянувшейся детской привычки, из которой Уильям никак не мог вырасти. Роберт ни разу не изменил Лиззи в течение семнадцати лет. Он к этому и не стремился. Как такой человек, как Лиззи, мог вырасти в этой странной семье? В семье, где был Уильям, где была Барбара с ее повелительностью и дутым феминизмом? Где была Фрэнсис, влекомая по жизни подобно кораблю без капитана. Но там была и Лиззи!
Включая воду и вешая свой одеревеневший халат на батарею, Роберт решил не говорить Лиззи, пока у нее не поубавится забот, о том, как плохо в этом году шли дела в „Галерее" в предрождественский период. Ему очень хотелось рассказать ей об этом, поделиться своей обеспокоенностью.
Приняв ванну, он почувствовал себя бодрее. Но это состояние продлилось только до завтрака. Дэйви, облопавшийся шоколадом из чулка, ничего не ел, но зато вертелся на стуле в своей нелюбимой пижаме, отказываясь, однако, надеть халат, обозванный Сэмом девчачьим, поскольку у него не было пояса. Сэм ел жадно и все время издавал смешки, развлекая себя своими туалетными шуточками. Алистер, тяжело дыша, пристально смотрел через стекла очков на ближайшую к нему коробку с хлопьями и читал напечатанные на ней правила какого-то конкурса так, словно они были величайшим достижением мировой литературы. Лиззи выглядела измотанной, Барбара – возмущенной, а Уильям, судя по всему, находился где-то далеко в своих мечтах. Пустующий стул Гарриет красноречиво свидетельствовал о надвигавшейся буре: она вышла на тропу войны нервов и не успокоится, пока не победит.
Роберт подумал: „Как было бы хорошо, если бы мы вдвоем с Лиззи оказались сейчас в Севилье. Только вдвоем, никаких детей, никаких тещи и тестя, никакого Рождества, никакой необходимости устраивать веселье для других".
Он попытался встретиться с женой взглядом. Лиззи наливала кофе Уильяму, и ее волосы упали вперед, на щеки. Она глубоко вздохнула, как бы пытаясь себя приободрить, и наконец сказала:
– А сейчас мы все идем в церковь. На рождественскую службу. Петь псалмы.
Сэм недовольно буркнул что-то. Барбара сказала:
– Не глупи. Я никогда не хожу в церковь.
– Мама…
Алистер восхищенно взглянул на бабушку.
– Правда?
– Ты прекрасно это знаешь. Это все пустая трата времени и сил.
– Ну мама, это же Рождество, – умоляюще проговорила Лиззи. – Ты же обычно…
– Я пойду с вами, – перебил ее Уильям. – И Дэйви. Нам с Дэйви надо немного попеть.
– Я не иду, – объявил Алистер. Лиззи, упираясь руками в стол, заявила:
– В течение всех последних лет мы каждое рождественское утро всей семьей ходили в приходскую церковь Ленгуорта петь рождественские гимны, и сегодня мы тоже обязательно этим займемся.
– Я пас, – твердо сказала Барбара. Роберт подался вперед.
– Я пойду.
– А я – нет! – закричал из-под стола Сэм. Уильям встал, подошел к Дэйви и поднял его на руки.
– Дэйви и я пойдем оденемся для церкви.
Дэйви явно пребывал в нерешительности. Вот если бы Сэм…
Алистер сказал:
– Я предлагаю, чтобы те, кто хочет пойти в церковь, спели бы там и за меня.
– Не умничай, – отрезал Роберт.
– Мой дорогой папа…
Уильям объявил, вынося Дэйви из кухни:
– Вся штука с рождественскими гимнами в том, что все до единого знают их слова, даже те, кто еще не умеет читать.
Они стали подниматься по лестнице. Дверь в комнату Гарриет была открыта, но ванная оказалась заперта, и из нее доносился грохот рока. Уильям положил Дэйви в свою кровать и накрыл одеялом, чтобы согреть. Он делал точно так же и с близняшками, давно, по воскресеньям, когда Барбара уходила к раннему причастию, оставляя на него детей. Тогда она была настроена настолько же в пользу церкви, насколько сейчас против нее. Уильям всегда любил церковные песнопения. Их спокойный ритм сочетался с его собственным представлением о древних христианских заповедях терпения и сострадания в противовес всему резкому и насильственному. А в каждой большой семье неизбежно присутствует какая-то напряженность, когда отдельные личности борются за одно и то же пространство не оттого, что его мало, а потому что они твердо убеждены в необходимости этой борьбы. Не от этого ли убежала Фрэнсис? Не к такому ли бегству толкала ее жизнь, несомненно, гораздо более запутанная и закрытая, чем у Лиззи? Жизнь, не дававшая ей единения с семьей. Или, может, думал Уильям, своим отсутствием она сознательно указывала на то, что не стоит рассчитывать на ее благодарность лишь за возможность быть поглощенной семейным кругом в Грейндже на празднике Рождества? Ее письмо, оставленное для Барбары и Уильяма в приготовленной для них спальне, было таким коротким! Она просто извинялась за то, что может кого-то расстроить, но у нее появилось многообещающее деловое предложение. Это, конечно, было глупое, уклончивое, даже лживое письмо. Но, видимо, она не только не могла открыть правду, но и не хотела.
Джулиет однажды сказала ему:
– Полмира живет в зависти к другой половине, а эта другая половина никак не может понять, почему остальные не возьмутся за ум и не начнут жить так, как они. Ты понимаешь?
– Нет, – ответил Уильям.
– Я хочу сказать, что одна половина людей управляет, а другая подчиняется.
Уильям присел на краешек своей кровати и посмотрел на Дэйви, спокойно дремлющего под покровительством взрослого. Принадлежит ли он к числу подчиняющихся, как и сам Уильям? А Фрэнсис? Является ли Фрэнсис подчиняющейся, а Лиззи – управляющей? И если тан, то не начала ли она осознавать это и не решила ли, пока не поздно, выбраться из этого?
Дэйви раскрыл глаза и внимательно посмотрел на деда.
– Ты уверен, что это Рождество? – спросил он.
В конце концов в церковь отправились Лиззи, Роберт, Уильям, Сэм и Дэйви, и прихожане, хорошо знавшие семью владельцев „Галереи", проделав простые подсчеты, удивлялись, где же Барбара, Гарриет и Алистер? Когда ее спрашивали, Лиззи не хотелось объяснять, что Барбара за завтраком начала революционную борьбу с церковью, и просто бормотала, что все знают, как это бывает в Рождество, и что они просто разминулись каким-то образом, не согласовав предварительно свои планы. Как ни странно, поход в церковь всех их немного приободрил. Роберта – тем, что он провел в церкви еще один час этого бесконечного дня; Лиззи – потому что ей удалось побыть хоть немного вне домашней суеты; Уильяма – оттого что ему просто нравился семейный ритуал; Сэм хорошо себя чувствовал на людях, в толпе; а Дэйви радовался тому, что ему дали надеть старую одежду Сэма, которая никак не могла оказаться девчоночьей или сексуальной уже только потому, что ее носил Сэм.
Все возвращались, бормоча под нос гимны и предвкушая ленч. Они застали Барбару настойчиво обучающей Алистера искусству приготовления индейки.
„Неужели вы еще рассчитываете на то, что из него выйдет достойный муж, если с таким жаром потакаете его безудержному мужскому шовинизму", – как бы говорил весь ее вид.
Гарриет, в леггинсах, золотистых ботинках и в одном из свитеров Роберта, с явным избытком косметики на лице, зевая, выписывала настольные карточки для обеденного стола.
– Откуда взялись эти ботинки?
– Взяла у Сары.
– Они вызывающие, как у девки… Гарриет подняла взгляд на отца.
– А откуда ты знаешь?
Дэйви вылез из своей полурасстегнутой „аляски" и бросил ее на пол.
– Могу я открыть свои подарки?
– Нет, пока я не найду что-нибудь, чтобы все записать…
Барбара громко сказала:
– А сейчас мы перемешаем картошку. Алистер отступил к чайнику.
– Я просто падаю с ног от усталости. К тому же должен заметить, что женщины справляются с этими делами нуда лучше…
– Давай поворачивайся, – перебила его Барбара.
Сэм, все еще в „аляске", появился на кухне, вооруженный серебристым пластмассовым бластером, и завопил:
– Глядите, глядите, что я получил!
Он нажал на курок, и в лицо им ударило оглушающее стрекотание.
– Прекрати!
– Где он это взял? Я же сказал, Сэм, я же сказал подождать, пока не найду листок бумаги…
– А мне можно попробовать? Можно мне, можно мне?..
– Меня просто бесит, бесит, когда вижу, что мальчики себя так ведут…
– Сэм! Прекрати!
Но тот был слишком возбужден. Зажав в руке бластер, который, ко всему прочему, еще мигал похожими на маленькие озверевшие глазки огоньками, он носился по кухне, стреляя во всех и повизгивая от удовольствия и осознания своей мощи. Когда он бросился к задней двери, чтобы выскочить на улицу, во двор и сад, она вдруг распахнулась, чуть не сбив его с ног. Бластер отлетел в сторону. Сэм не успел и вскрикнуть, как в дверях показалась Фрэнсис в плаще, в петлице которого красовалась веточка дуба.
– Привет. С Рождеством Христовым, – как-то неуверенно проговорила она.
Джулиет Джоунс любила особую уединенность Рождества. Поскольку весь остальной мир был целиком поглощен праздником, для нее этот день становился абсолютно свободным. Он выпадал из календаря. В нем не было ни времени, ни пространства. Он как бы вообще не существовал. Поэтому к нему не надо было относиться с той ответственностью, какой требовали другие дни. Такой день можно потратить на что-то хорошее, а можно просто провести в пустом ничегонеделании. В этот день можно устроить праздник, а можно его просто проигнорировать. Можно пролежать весь день в постели или гулять по окрестным холмам. Можно объедаться, можно поститься. Единственное абсолютное правило в отношение Рождества, которое Джулиет соблюдала уже в течение многих лет, это то, что она всегда должна встречать его одна.
Она не считала себя мизантропом. Когда кто-нибудь спрашивал о причине ее одиночества – а люди задавали этот вопрос часто, так как видели в способности оставаться одиноким человеком что-то странное и даже ненормальное, – она отвечала, что сделала это по необходимости и научилась любить общество самой себя. Она сознавала, что по характеру была несколько капризна, с самого рождения стремясь иметь то, чего иметь не могла. Может, это относилось, особенно поначалу, и к Уильяму. Ведь Уильям Шор не был тем мужчиной, на котором могла /остановить выбор Джулиет Джоунс. Так, по крайней мере, обстояло дело двадцать семь лет тому назад. Теперь-то он стал настолько близким, что казался продолжением ее самой, которое после каждой встречи, к сожалению, уходило под контроль Барбары. Давным-давно Джулиет хотелось иметь ребенка от Уильяма. Если быть абсолютно откровенной, ей хотелось и ребенка, и самого Уильяма, такого нежного отца своих близняшек, который стал бы ей хорошим помощником. Она никогда не говорила ему об этом, просто не пользовалась противозачаточными средствами и… надеялась. Ее надежды не оправдались, и Уильям остался в семье.
Сверстники всегда считали Джулиет необычной. Высокая, с резкими чертами лица и длинными пышными волосами, она в молодости, в начале пятидесятых, была совершенно не похожа на своих современниц в перчатках и с туго затянутыми талиями. Она училась в школе искусств, затем в Париже и Флоренции, где вела, судя по намекам ее школьных друзей из Бата, жизнь, полную плотских наслаждений. Затем она вернулась в Англию, объявив, что не станет художником, а будет заниматься гончарным ремеслом, и устроила себе жилище и мастерскую в удаленном на две мили от Ленгуорта доме.
Этот коттедж не отличался красотой. Грубоватый, в викторианском стиле, он был сложен из красного кирпича. Местность вокруг была холмистой, и подростком Лиззи, боровшаяся на своем велосипеде со склонами по дороге к коттеджу, представляла, что взбирается на вершину мира. Дом Джулиет казался Лиззи настоящим кладом сокровищ, пещерой Алладина, наполненной различными сочетаниями цветов и материалов, с особым художественным беспорядком, тогда как у нее самой дома все было выкрашено либо в зеленый, либо в кремовый цвет и остро недоставало мебели и украшений. В жилище Джулиет балки, стены, столы, стулья – все было скрыто под водопадом из тканей и тканых изделий, под коврами, шалями, кусками переливающейся всеми цветами радуги парчи и бархата, которые свешивались отовсюду, словно какие-то экзотические листья, а посреди всей этой экзотики была сама Джулиет со своими кувшинами и вазами, такая сосредоточенная и решительная. Ее произведения были строгими, как классические колонны, покрытые загадочной, будто подернутой дымной глазурью (она специализировалась на обжиге древесины углем). Лиззи просто с ума сходила от любви ко всему этому: к Джулиет, к ее мастерству, ее дому, одежде и прекрасной еде, приготовленной с большим количеством тмина, крапивы и оливкового масла, которое Барбара с подозрением покупала в аптеке в маленьких бутылочках только для лечебных целей. Лиззи хотелось, чтобы Фрэнсис тоже ходила с ней к Джулиет в гости. Она много рассказывала ей о Джулиет, правда, несколько приукрашивая и обещая Фрэнсис настоящий рай. Но Фрэнсис не шла.
– Она интересуется сексом? – спросила однажды Джулиет.
Лиззи подумала о мальчике-заводиле из школы, где работал Уильям.
– Я думаю, что она пытается…
Джулиет тан и не удалось узнать Фрэнсис тан же близко, как Лиззи. С Лиззи все было просто: она сама хотела, чтобы ее узнали, как и Уильям. Даже с Барбарой, в отношениях с которой у Джулиет существовала естественная напряженность, было легче, чем с Фрэнсис. Барбара и Джулиет серьезно поссорились лишь однажды, когда Джулиет заявила, что не собирается сдаваться и если Барбара согласна отпустить Уильяма, то пусть сделает это. После этого между ними не было крупных столкновений. Более того, в их отношениях установилась даже какая-то странная дружба, основанная на молчаливом признании Барбарой (за которое Джулиет была ей благодарна) того обстоятельства, что она не отбирала у нее что-то такое, чем Барбара очень дорожила. Даже сама Барбара с трудом понимала, почему она до сих пор нуждалась во внешней оболочке Уильяма, в его теле, но это было так. Джулиет осознавала это, как осознавала она и то, что Уильям не был нужен ей все время, ежеминутно, и что Фрэнсис, полная копия Лиззи, была так же недоступна, как Лиззи – податлива.
Не являясь членом семьи, Джулиет хорошо понимала их всех. Она понимала, что Уильям, который так и не смог заставить себя принять темпераментный характер Барбары, все-таки любит ее за то, что она является матерью его детей и всегда принимает за него нужные решения. Она понимала, что Барбара постоянно мечется между природными инстинктами и сковывающими ее узами воспитания, типичного для среднего класса, где женщины после замужества, как правило, не работали, если не считать выполнения каких-то общественных обязанностей. Она также понимала, что Лиззи, может быть, даже неосознанно, хотела показать своей матери, что женщина в действительности может реализоваться во всем: быть женой, матерью, работать и быть примером настоящего, реального феминизма, а не только шумливой и непоследовательной болтовни. Но вот Фрэнсис…
…Тут Джулиет не понимала решительно ничего. Во Фрэнсис одновременно было что-то ясное и темное, открытое и потаенное, что-то игривое, немного беспорядочное, очень ранимое и не желавшее, чтобы его познали. Одно время Джулиет думала, что Фрэнсис не одобряет ее связи с Уильямом, но Лиззи убедила ее, что это не так.
– Фрэнсис никогда ничего резко не осуждает, и она думает, что, если бы у папы не было тебя, мама бросила бы его.
– Серьезно?
– Да, – сказала Лиззи, поделившись накануне этой мыслью с Фрэнсис и не получив на эту мысль отрицательной реакции.
Когда Уильям сообщил Джулиет, что Фрэнсис вдруг собралась уехать в Рождество, она ощутила определенный прилив чувств: ведь всегда интересно наблюдать за тем, как кто-то выдвигается на первые роли, особенно если этот кто-то вел до этого вялую и неяркую жизнь.
– Боже, помоги Фрэнсис, – сказала Джулиет Уильяму по телефону, вслушиваясь в звон стаканов и отголоски разговоров у стойки. – Все происходит вовремя, я ждала этого, и мне нравится наблюдать за тем, как люди берут штурвал своей жизни в собственные руки.
– Думаю, я не отношусь к их числу, – мрачно заметил Уильям.
Джулиет почти резко возразила:
– Относишься, и в большей степени, чем думаешь. Иногда ты превращаешься в бесстыдного старого позера.
Никто не знал точно, почему уехала Фрэнсис, но никто, похоже, не верил ее объяснениям. Лиззи была сильно задета. Она пришла к Джулиет поздно вечером в воскресенье и села у камина.
– Не могу сказать, что меня расстраивает ее желание самой принимать решения в своей жизни, отнюдь нет. Но это ее молчание до поры до времени, а затем обрушивание новостей мне на голову, когда все уже готово… Как будто я пыталась бы ее остановить, как будто… как будто она мне не доверяет.
„Да, люди всегда беспокоятся о доверии, – подумала Джулиет. – Они говорят о нем так, словно это какой-то священный сосуд".
– Никому нельзя доверять абсолютно, – заявила она. – Ни тебе, ни мне, ни Фрэнсис. Человек по самой природе своей не заслуживает доверия. Мы просто не созданы для этого.
Лиззи ушла домой взволнованная и расстроенная, оставив Джулиет мучиться от бессонницы. С возрастом она почувствовала, что свой сон нужно оберегать, и старалась не нервничать по вечерам. Переживая этой ночью из-за Лиззи, из-за ее горестей и ощущения отверженности, Джулиет невольно запустила тот механизм памяти, который, как она думала, уже больше не мог быть запущен. В ней всколыхнулись и прошлая боль, и неудачи, и нежеланное одиночество, которые она так долго и с таким трудом забывала, достигнув наконец нынешнего относительного спокойствия.
Не выспавшись, Джулиет провела весь сочельник с головной болью. Как и всегда прежде, она пригласила к себе других одиноких людей, живших неподалеку, – бывшую медсестру, бывшего старшего библиотекаря графства (молчаливого человека, который занимался теперь изготовлением флюгеров), доктора-вдовца, журналиста местной газеты. Она приготовила для них сладкие пироги и пряное вино и с грустью наблюдала, как они изо всех сил старались отпраздновать еще одно одинокое Рождество в их жизни. Когда все распрощались, Джулиет какое-то время еще смотрела вслед линии габаритных огней машин, прыгавших то вверх, то вниз по неровной дороге, словно алые звездочки, затем загасила огонь в камине, составила посуду рядом с раковиной и поднялась наверх, чтобы забыться крепким сном, каким спят лишь младенцы и подростки.
Проснулась она в три. За окном стояла неприятная ночь: выл ветер, в стекла бил мокрый снег. Она поднялась с кровати и спустилась вниз, чтобы приготовить чай.
Внизу она почувствовала себя достаточно проснувшейся для того, чтобы помыть посуду, выгрести пепел из камина и взбить подушки на диване. Затем Джулиет поднялась с чаем наверх, перестелила кровать и собралась начать ночь заново, не забыв сказать себе „Счастливого Рождества!".
Второй раз Джулиет проснулась от какого-то крика. Сперва она решила, что это всего лишь ветер, переменчивые голоса которого она успела хорошо узнать за время, проведенное в детстве в горах, но затем поняла, что даже самый умный ветер не знает ее имени. Она вылезла из кровати, надела лоскутный халат, который много лет назад сшила сама из кусочков бархата и парчи, и подошла к окну. Оно выходило на долину, вид из него открывался отличный. Джулиет раздернула шторы, открыла окно и высунулась наружу. Внизу, освещенная тусклым серым светом, с чемоданом в руках, стояла Фрэнсис Шор.
Фрэнсис сказала:
– Я пришла, чтобы успокоиться. Пришла, как на последнюю остановку по пути домой. Надеюсь, я не очень тебя потревожила. Мне просто не хотелось ехать в Грейндж и будить там всех. Так что я направилась прямо сюда. Я прилетела самолетом какой-то латиноамериканской компании. Он ночью вылетел из Мадрида рейсом до Рио или что-то в этом роде. Я просидела несколько часов в аэропорту Мадрида, думая о том, что же я делаю и что я буду делать в Англии. Я и сейчас не знаю этого точно. Позже я, конечно, отправлюсь в Грейндж, но, надеюсь, не будет ничего страшного, если я немного посижу здесь.
Джулиет улыбнулась, но ничего не ответила. Она молча расставляла на столе еду: хлеб, масло, кофе в кофейнике, мандарины, мед.
Фрэнсис продолжала:
– Мне пришлось ждать и в аэропорту Севильи. Мистер Гомес Морено поехал вслед за моим такси, сидел вместе со мной в аэропорту, пытаясь убедить меня остаться. Он был очень мил и совсем не навязчив.
– Почему же ты не осталась?
– Из-за всех этих неурядиц, которые натворил его сын. Если что-то вдруг не складывается, то это влияет не только на будущее, но и задевает прошлое. Я поехала в Севилью за впечатлениями, а получила неудачи и разочарования, которые могут свалиться на тебя только за границей. На этот раз заграница оказалась не зачаровывающей, а просто ужасной. Я никогда не сталкивалась в своих поездках ни с чем подобным. Но вот в Севилье это произошло.
Джулиет отрезала хлеб и нанизала кусок на старомодную вилку для запекания тостов.
– И вот ты вернулась домой.
– Джулиет, ведь не могла же я просто вернуться в свою квартиру, делая вид, что я в Испании?
– Думаю, нет, – ответила Джулиет. Она наклонилась к камину, протянув к огню вилку с куском хлеба. Толстая седоватая коса, в которую она заплетала волосы на ночь, свисала у нее с плеча. – Они все, в разной степени, расстроены твоим поведением.
– А-а, – только и произнесла Фрэнсис.
– А чего ты ожидала? Ты знаешь свою семью, знаешь, что Рождество…
– Да, знаю, – кивнула Фрэнсис, наливая себе кофе. Джулиет перевернула хлеб над огнем.
– Уильям думает, что ты уехала, чтобы не быть с ними.
– Только отчасти, – сказала Фрэнсис. Она подалась вперед. – Джулиет…
– Да?
– Я хотела… Я хочу какого-то разнообразия, я хочу открывать новые места… – она запнулась.
Джулиет вернулась к столу и положила тост на тарелку Фрэнсис.
– Какие места? За границей?
– Да нет, не за границей. Внутри себя. Новые места в своей душе.
Джулиет посмотрела на нее и налила себе кофе.
– Тогда зачем было бежать из Севильи?
– Я же сказала, что там все пошло вкривь и вкось.
– Но, как я понимаю, ты убежала оттуда как раз тогда, когда все начало вставать на свои места. Ты ведь сказала, что мистер Луис Гомес Морено был очень любезен с тобой.
– Да, действительно. Он кое-что мне сказал, – проговорила она, намазывая масло на свой тост.
– Что сказал?
– Я не помню точно, как мы к этому подошли. Я рассказывала ему о том, как ребенком придумывала разные фантастические истории – да я и сейчас иногда на этом себя ловлю – и как представляла себе, что вижу Фердинанда и Изабеллу в Севильском соборе. – Она потянулась за медом. – А он сказал: „Мисс Шор, такими фантазиями занимаются те, кто испытывает внутренний вакуум. Подобными фантазиями мы стремимся заполнить его". Никогда раньше я об этом не задумывалась.
Наступило молчание. Джулиет пила свой кофе. Фрэнсис размазывала ножом мед по тосту.
– Он абсолютно прав, – проговорила Джулиет.
– Я знаю. Это заставило меня задуматься…
– О чем?
– О внутреннем вакууме. У тебя он есть?
– Он есть у всех, но проявляется по-разному. У меня он сократился с возрастом. А что сказал тебе мистер Гомес Морено, когда ты прощалась с ним?
– Он сказал: „Я хотя бы рад, что вам в ваших фантазиях явились Их Католические Величества". Это, по-видимому, была шутка.
– А что он предлагал тебе в случае согласия остаться?
– Он собирался показать мне все свои гостиницы: одну – в Севилье, другую – вблизи Кордовы, а третью, его любимую, – в горах к югу от Гранады.
– И вместо этого ты едешь обратно в Грейндж, – задумчиво проговорила Джулиет, ставя свою кружку на стол.
Фрэнсис искоса взглянула на нее.
– Я хочу в Грейндж.
– Должен заметить, что я никогда еще не был так рад кого-либо видеть, – воскликнул Роберт, наливая еще вина в бокал Фрэнсис. После разгула рождественского обеда они на время остались единственными трезво воспринимающими реальность людьми. Трое старших детей Мидлтонов исчезли, поняв натренированным чутьем, что приближается уборка посуды. Барбара попыталась заснуть наверху, Лиззи старалась заставить Дэйви брать пример с бабушки, а Уильям, сидевший на другом конце стола с пурпурным бумажным колпаком на голове, мирно похрапывал.
– Я люблю этот беспорядок, – сказала Фрэнсис. Она посмотрела на стол, на скопление тарелок и бокалов, на обрывки оберток от печенья, скорлупу орехов и кожуру фруктов, на бутылки, на подсвечники с медленно оплывающими толстыми свечами, оставляющими алые восковые потеки. – Во всем этом есть что-то такое раскованное.
– Боюсь, я перестал любить Рождество, – проговорил Роберт. – Я слишком устал, чтобы видеть в нем что-либо, кроме одной мороки. И еще все ссорятся. Если бы ты вовремя не приехала, здесь бы уже пролилась кровь.
Фрэнсис отхлебнула немного вина. Она уже и так достаточно выпила и чувствовала сонливость после двух неспокойных ночей.
– Я сперва побывала у Джулиет.
– Серьезно? А зачем?
– Я думала, что, наверное, не успею к завтраку.
– Жаль, что не пришла. Бедная Лиззи! Что здесь творилось!
– Она выглядит усталой.
– Она сильно утомилась. Конечно, будешь так выглядеть!
Фрэнсис посмотрела на своего зятя. Лицо у него было правильное, с сильными высокими скулами, но толстые рыжие волосы, которые всегда придавали ему какой-то романтический шарм, начинали постепенно редеть, образуя залысины.
– Вам с Лиззи надо немного отдохнуть. Знаешь, я могла бы кое-что для вас организовать…
Роберт подался к Фрэнсис, оперевшись локтями на стол.
– Дело в том, что в следующем году нам будет очень трудно с деньгами. Последние полгода мы закончили ужасно, хуже, чем когда-либо. Лиззи знает о том, что ситуация тяжелая, но не знает, насколько это серьезно, и я не хочу говорить ей об этом, пока не закончится Рождество. – Он взглянул на Фрэнсис и добавил: – Ты в своем бизнесе, наверное, тоже ощущаешь нынешние тяжелые времена?
– Немного. Но, видишь ли, я организую путешествия в основном для пенсионеров. Они увлекаются цветами, птицами, живописью, фотографией и, кажется, не ощущают неблагоприятную экономическую ситуацию так же остро, как работающие люди.
– Что за неблагоприятная экономическая ситуация? – спросила Лиззи, входя на кухню. Она послушно надела серьги, которые подарил ей Сэм, – огромные листья падуба, которые он вылепил из пластилина изумрудного цвета, с блестящими ягодами размером с фасолины. – Дэйви наконец отправился спать, но с условием, что я отдам его пижаму в магазин поношенной одежды и больше никогда не буду говорить, что он мило выглядит. Выполнить это, боюсь, будет трудновато. – Она села рядом с Фрэнсис и, глотнув вина из ее стакана, нежно обратилась к сестре: – Посмотри на себя. Только посмотри на себя. Мне очень жаль, что все тан нескладно получилось у тебя в Испании, но если по-честному, то я не очень расстроена.
– Думаю, мы не будем сейчас об этом говорить, – заметила Фрэнсис, глядя на Уильяма, улыбающегося во сне под своим бумажным колпаком.
Роберт и Лиззи обменялись веселыми взглядами.
– Хорошо, не будем.
– Я рассказала Роберту, что этим утром сперва заехала к Джулиет.
– А почему не сразу сюда?
– Было всего семь часов.
– К семи мы уже два часа как бодрствовали и вели горячие споры по поводу похода в церковь.
– Не знаю, почему я никогда близко не общалась с Джулиет в детстве… – задумчиво произнесла Фрэнсис, будто не расслышав последней фразы Лиззи.
– Ты не ходила к ней.
– Да, я помню.
– Мама сегодня, часов в шесть утра, опять завела разговор о ней.
– Это же Рождество, – перебил ее Роберт, – и оно оказывает влияние абсолютно на всех. Если нет какой-нибудь естественной темы для разговора, люди начинают искать причину для ссоры. – Он посмотрел на тестя и продолжил: – Иногда мне просто не верится, что у него вот уже четверть века есть и жена, и любовница. Это у Уильяма-то!
– И все из-за того, что решения в его жизни всегда принимали женщины, – заявила Лиззи.
Фрэнсис взглянула на сестру.
– Ты уверена?
– О да!
Роберт медленно встал, как бы проверяя сначала каждый сустав, прежде чем доверить ему груз своего тела.
– Боюсь, что я должен пойти поспать. Лиззи вопросительно посмотрела на Фрэнсис.
– А ты хочешь спать?
Фрэнсис задумалась. Отяжелевшая от еды, вина и долгой дороги домой, она, кажется, проспала бы, подобно Рипу ван Винклю, пару веков.
– Пожалуй, нет. Нам надо заняться уборкой. Лиззи оглядела стол.
– Ты просто героиня. Тогда мы выгоним детей на улицу прогуляться на свежем воздухе.
Фрэнсис поднялась из-за стола.
– Я принесу поднос.
Корнфлекс устроился на кухонном столе возле остатков индейки.
– Чертов кот! – закричала Фрэнсис.
Он пулей бросился прочь. Фрэнсис уставилась на индейку.
– Успел он ее тронуть или нет?
– В любом случае, я ее не выброшу, несмотря ни на какие кошачьи микробы. Это индейка с фермы, и она стоила целое состояние. Фрэнсис…
– Да?
– Мне действительно неудобно, ты знаешь. За наше поведение вокруг этой Испании.
Фрэнсис сделала небрежный жест рукой.
– Я знаю. Я знаю, что тебе неудобно.
– Забудь об этом. Иногда все идет не так, как должно, и без особой на то причины. Пусть у тебя не останется неприятного осадка на сердце.
Фрэнсис внимательно посмотрела на сестру. Она сняла с крючка за дверью клеенчатый передник и надела его.
– Откуда ты знаешь, что я это чувствую? Лиззи слегка улыбнулась, ничего не ответив.
– Не надо делать никаких предположений, – сказала Фрэнсис.
– Ну, а какими оказались Гомесы Морено?
– Младший – очень симпатичный, но безалаберный, а старший – солидный темноволосый европеец.
– Приятный?
– Да.
– Красивый?
– Скорее, нет. Просто приятный.
– Я так хочу, чтобы ты была счастлива, – вдруг выпалила Лиззи.
– Что ты понимаешь под счастьем?
– Жить полной жизнью. Использовать все свои возможности: эмоциональные, физические, умственные. Полностью понять и оценить себя.
– Ты говоришь о муже, семье, детях, доме и художественном салоне? Потому…
– Что потому?
– Я думаю, у всех нас разные внутренние миры, даже у нас с тобой, хоть мы и близнецы.
Лиззи отложила разделочный нож и вилку, с помощью которых пыталась разделить остатки индейки, и взволнованно произнесла:
– Понимаешь, если у нас есть этот внутренний мир, в нем должны быть люди. Я хочу сказать, я знаю, что у тебя есть мы, и мы тебя обожаем…
– Не надо разговаривать со мной, как с маленькой…
– Я не думаю…
– Нет, именно это ты и делаешь. Ты считаешь, что я – наполовину пустой сосуд и потому я неполноценна.
Лиззи подалась к сестре с выражением нежности на лице.
– Ничего подобного. Я просто считаю, что у тебя огромный потенциал, пока совершенно нерастраченный.
– Прекрати говорить обо мне с такой жалостью. Лиззи опять взялась за нож и вилку.
– Я не жалею тебя. Ты прекрасно знаешь, что я думаю. Я думаю, что все отпущенные нам возможности для карьеры и свободы принадлежат тебе, а мне принадлежат другие возможности. Я просто не хочу, чтобы твоя жизнь стала обезличенной. Вот и все. Это, собственно говоря, и расстроило меня в твоей поездке в Испанию. Ведь, уехав на Рождество, ты отвернулась от нас, от своих ближайших друзей. Это и есть обезличенность. Понимаешь?
– Но я же возвратилась.
– Знаю. И очень рада этому. Как только ты приехала, я действительно почувствовала Рождество. И ленч был отличным, и все стали тан милы, хотя до этого были просто невыносимы.
– Я пойду соберу посуду.
Она вернулась в столовую, которая триста шестьдесят четыре дня в году служила комнатой для игр. Уильям исчез, несомненно, в инстинктивных поисках кресла для сна. Она принялась собирать тарелки, счищая с них комки рождественского пудинга и масла, собирая липкие ложки и вилки. „Интересно, – думала она, – есть ли во внутреннем мире Лиззи какие-нибудь фантазии? Или только дела, списки и книги заказов? Остается ли вообще у Лиззи хоть какой-то кусочек внутреннего „я", который не был бы пущен в дело? Остались ли у нее еще не реализованные возможности, и если да, то задумывается ли она над этим?"
Фрэнсис выстроила бокалы и стаканы в ряд.
Неужели Лиззи хотела сказать, что если Фрэнсис не будет поддерживать свои отношения с окружающими с таким же старанием, с каким садовод-энтузиаст корпит над молодыми саженцами в теплице, то они просто угаснут? „Но ведь у меня много привязанностей, – подумала Фрэнсис, – семья, моя помощница Ники, в конце концов, лондонские друзья, о которых Лиззи почти ничего не знает".
„Почему она допускает, что мы можем быть разными и одновременно одинаковыми, чтобы дополнять друг друга, но не может или не хочет понять, что есть просто другие жизни, не очень похожие на ее?"
Она понесла тяжелый поднос на кухню. Аккуратно нарезанные остатки индейки были уложены на большом блюде, накрытом полиэтиленовой пленкой.
– Я тебя рассердила? – спросила Лиззи.
– Нет, ты же знаешь, что почти никогда меня не сердишь, – ответила Фрэнсис.
– Понимаешь, я так испугалась, – начала было Лиззи, но замолчала.
– Испугалась?
– Я подумала, что ты, в некотором роде, бросаешь меня…
– Лиззи! – закричала Фрэнсис. Она оставила поднос на столе и бросилась через всю кухню к сестре. – Лиззи! Как ты могла такое подумать?
Она обняла сестру. Та прошептала:
– Ведь у нас с тобой договоренность, правда? Взаимная договоренность о жизни?
– Да, конечно.
– Я всегда буду здесь, чтобы ты всегда могла приехать домой…
– Я это знаю.
– Можно сказать, что в нашей жизни я предназначена тебе, а ты – мне.
– Да, это у нас в крови, – прошептала Фрэнсис, мягко разжав объятие.
Лиззи дотянулась до рулона бумажных полотенец, оторвала несколько штук и громко высморкалась.
– Извини. Извини, пожалуйста. Что я тут устроила!
– Нет, ничего.
– Может, и надо было это сказать. Фрэнсис медленно кивнула.
Дверь открылась, и на кухне появилась Гарриет в длинном халате, пестревшем оранжевым, терракотовым, алым, пурпурным, черным и желтым цветами.
– Что это еще такое?
– Это бабушкин халат, – засмеялась Гарриет, – и она сказала, что он имеет особую энергетическую силу.
Лиззи подошла к ней поближе.
– Это один из ее кафтанов! Из Марракеша. Какой ужас!
– Ну и безвкусица, – поддакнула Гарриет. Фрэнсис сказала:
– Бабушка хотела сделать тебе приятное, подарив его.
Веселье тут же исчезло с лица Гарриет. Она стала разглядывать халат.
– Я не понимаю…
– Фрэнсис, не слишком ли ты серьезна? – проговорила Лиззи.
Та в ответ пожала плечами.
– Лиззи, ведь маме было на три года больше, чем нам сейчас, когда она отправилась в Марракеш.
– Что такое Марракеш?
– Такое место в Северной Африке. Одно из тех, где собирались хиппи.
Гарриет уставилась на них широко раскрытыми глазами.
– Бабушка была хиппи?!
– Да, некоторое время.
– Господи боже мой! – воскликнула девочка, изображая, что сейчас упадет в обморок.
– Гарриет!
– Я знаю, говорить этого не следовало. Но это так важно, – тихо заметила Фрэнсис.
Лиззи посмотрела на сестру. Взгляд Фрэнсис был прикован к халату, но не к его дешевой выношенной ткани. Казалось, что, глядя на халат, Фрэнсис видит что-то совсем другое. Выражение лица у нее было задумчивое и одновременно сочувственное. С какой это стати Фрэнсис вдруг защищает Барбару? Барбара ведь бросила их, десятилетних девочек, почти на целый год. Лиззи скорее дала бы отсечь себе руку, чем позволила бы хотя бы просто подумать о столь эгоистичном бездумном поступке. К тому же Барбара допустила сегодня откровенную едкость, когда Фрэнсис появилась на кухне. „Господи, – сказала она, держа в руке половник, – я и не думала, что в Испании тан быстро справляют Рождество".
– Фрэнсис, – позвала Лиззи.
Фрэнсис вздрогнула, будто ее разбудили ото сна. Гарриет и Лиззи смотрели на нее.
– Иногда люди совершают в своей жизни поступки, которые они не могли бы совершить десятью годами позже или раньше, но абсолютно естественно совершают их именно в данный момент. Вы осуждаете такие поступки в любом случае?
– Если это вредит твоим близким… – начала было Лиззи.
– Нет, не осуждаю, – перебила мать Гарриет.
– А как ты к этому относишься?
Гарриет разгладила халат на своих узеньких бедрах. Ее острое личико вдруг лишилось обычно присущего ей легкомысленного веселья.
– Это учит принимать жизнь такой, какая она есть.
Вечером на святки Фрэнсис уехала обратно в Лондон. Предыдущей ночью она проспала двенадцать часов и теперь чувствовала себя неважно. Ее единственной целью сейчас было вернуться к самому надежному источнику удовлетворения и спокойствия в ее жизни – к офису, где размещалась компания „Шор-ту-шор".
Дороги были практически пусты. Большинство англичан растягивали рождественские праздники до следующего уик-энда. В багажнике машины Фрэнсис кроме чемодана лежали еще две коробки: одна с подарками, а другая – с едой. Лиззи упорно настаивала, чтобы Фрэнсис их взяла, как мать, отсылающая ребенка после каникул в интернат. Перед отъездом у них состоялся еще один разговор, во время которого Лиззи, по мнению Фрэнсис, совершенно справедливо заметила, что заботы о семье и по дому ложатся на нее тяжким бременем и это должно учитываться в их будущих отношениях. Вспомнив свои размышления во время полета в Севилью о том, что Лиззи, в конце концов, сама выбирала такую жизнь, Фрэнсис хотела было осторожно сказать об этом, но вдруг увидела в глазах Лиззи такое отчаяние, рожденное эмоциональной и физической усталостью, столь характерной для матерей в больших семьях, что не решилась что-либо произнести. Они тепло обнялись, а перед отъездом Фрэнсис поцеловала на прощание Уильяма, Роберта и всех детей, кроме Сэма, который ненавидел целоваться, хотя и был самым чувственным среди братьев. Барбара расцеловалась с Фрэнсис достаточно сердечно, но на ее лице было написано, что она хочет сказать намного больше, чем сказала. Когда машина Фрэнсис отъезжала от Грейнджа, все собрались на ступеньках крыльца, освещенные светом из холла, и ей запомнились их машущие силуэты.
Фрэнсис вошла через боковой вход своего дома, откуда вверх, прямо к ее квартире, вела крутая лестница. Ее не было дома три дня, и на половике у двери собралась приличная груда почты, в основном всякой ерунды, среди которой валялась и наполовину обкусанная картофелина. Фрэнсис уже привыкла к этому. В следующем по улице доме находилась закусочная, где готовили печеную картошку на вынос, и люди, казалось, никак не могли запомнить, что перечная начинка была ужасно невкусной.
Она включила свет. В один из уик-эндов они с Ники решили покрасить стены лестницы в терракотовый цвет, надеясь придать им теплоту, но добились лишь того, что теперь, когда поднимаешься по ступенькам, кажется, будто ты карабкаешься по какой-то длинной кишке. Лестница оставалась очень некрасивой, но Фрэнсис не стала ничего менять, только развесила плакаты с видами Сиены, Флоренции и очертаний башен Сан-Джиминьяно.
Наверху узенькая дверь открылась в неожиданно большую и светлую комнату, выходящую окнами на улицу. У Ники насчет этой комнаты постоянно роилось огромное количество идей, за которые она готова была энергично бороться, но Фрэнсис как будто не замечала их. Так же спокойна она была и в отношении соседней комнаты, которая служила ей спальней и выходила окнами в сад между домами. Фрэнсис выкрасила обе комнаты в цвет магнолии, обставила их самой необходимой мебелью и на этом остановилась. Если клиенты дарили ей какие-нибудь вещи, например привезенную из путешествий керамику, диванные подушки, лакированные шкатулки, растения в горшках, она вешала или ставила их куда попало, не заботясь об интерьере как едином целом. Так что обстановка в квартире была достаточно скучной. Когда Ники говорила ей об этом, Фрэнсис отвечала: „Да, такая же скучная, как и моя одежда. Дело в том, что меня это все не волнует. Почему тебя это должно волновать больше, чем меня?"
Она бросила чемодан на свою кровать, а почту – на кофейный столик в гостиной. Затем вернулась за коробками, отбросив картофелину ногой на улицу, и плечом закрыла за собой дверь. Коробку с едой она отнесла на крошечную кухню и аккуратно разложила все в холодильнике, испытывая чувство благодарности к Лиззи. Потом взяла сумку и почту, открыла вторую дверь, в гостиную, и спустилась по внутренней лестнице в офис.
Даже щелкнуть выключателем доставило ей удовольствие. Это было похоже на возвращение на сушу после нескольких дней, проведенных в крошечной лодке в открытом море. Ники, бесценная добросовестная Ники с ее длинными и густыми волосами, аккуратно собранными сзади, и талантом истинного управляющего, оставила все в полном порядке: аппаратура в чехлах, автоответчик включен, жалюзи опущены, кресла аккуратно пододвинуты к рабочим столам, цветы политы, корзины для мусора пусты. Фрэнсис поставила чемоданчик на рабочий стол и прочла отпечатанную Ники записку: „К 6.00 в сочельник никаких проблем, кроме того, что мистер и миссис Ньюбай спрашивают, в пешеходной ли зоне находится их гостиница в Равенне, так как они не переносят шума. Кроме того, мистер Причард спрашивает, почему его одиночный тур в Лукку в сентябре на двадцать фунтов дороже, чем в мае. Надеюсь, что в Севилье было шикарно! Увидимся в понедельник? Все равно я зайду. Может быть, до того как ты это прочитаешь. С любовью, Ники". Затем она прошлась по комнате, прикасаясь рукой к предметам. Это было одной из приятных сторон ее одинокой жизни – возможность наслаждаться тем, что ей нравилось, тем, что создано ею самой. И так вот уже четыре года, четыре размеренных, стабильных года, в течение которых ее бизнес уверенно расширялся. Принимая во внимание столь солидный срок, эта ошибка с Севильей не была такой уж ужасной.
Она открыла свою сумку и выложила на стол ее содержимое – бумаги и билеты. Затем начала рассортировывать все по кучкам: для бухгалтера, для мусорной корзины, для папки, которую Ники называла „Перспективы?". В последнюю надлежало отложить путеводители по Севилье. Бухгалтеру пойдут билеты на самолет и все счета, даже крошечные, размером не больше почтовой марки, полученные за чашку кофе, которые так и хотелось выбросить. Ну а в мусорное ведро – все, связанное с Гомесами Морено, включая визитную карточку Луиса, на которой были его телефоны и адреса в Севилье и Мадриде.
Фрэнсис взглянула на карточку. Это была обыкновенная деловая визитка, вручая которую, Луис сказал ей: „Я даю ее вам, потому что так положено поступать деловым людям. А уж вы можете выбросить ее в ближайшую урну".
Фрэнсис щелкнула по визитке ногтем большого пальца, присоединила ее к нескольким другим бумажкам и выбросила в корзину для мусора. Затем, ведомая каким-то ей самой непонятным импульсом, поразившим ее, словно вспышка, быстро нагнулась и выловила визитку обратно.