Утром Богдана Дубенко, главного инженера одного из южных авиационных заводов, вызвали в Москву, а ночью в три часа пятнадцать минут его, вместе с народным комиссаром, принял Председатель Совнаркома. Беседа продолжалась пятнадцать минут.
Дубенко вышел из кабинета Сталина, и вслед за ним туда же вошли двое. Дубенко знал их: это были «короли» черного металла и алюминия. На очереди к приему находились еще трое: они отвечали перед страной за автоматическое оружие, взрывчатые вещества и уголь.
Многосильный «Паккард» промчал Дубенко по улицам столицы и, задержавшись на секунду у часового, прошуршал баллонами по свежей траве центрального аэродрома. «Дуглас» широко распластал крылья. Пассажиры умостились плотней и заткнули уши ватой. Майор Лоб положил машину на курс и, передав управление второму пилоту, пошел закурить трубочку. Майор Лоб «штрафник» и работу свою в гражданской авиации считал отбытием наказания.
В Харькове майор спросил Дубенко: «Жареным пахнет?». Дубенко выпил рюмку водки, посмотрел на майора с хитринкой. Тот махнул рукой и набил свою неизменную трубочку. «Я майор Андрей Лоб — и только, но меня последнее время беспокоят Балканы и почему-то остров Крит, — сказал он простуженным голосом, — и, по правде сказать, осточертело ходить на этой бандуре». Так он называл «Дуглас».
Они прошли над извилистой линией Кавказского хребта и опустились в Тбилиси. Уничтожив полсотни шашлыков, майор увел свою «бандуру» из Закавказья, заручившись у Дубенко письмом для перевода его в авиагруппу завода, где бы он был ближе к практической деятельности, любезной его сердцу.
Кровавыми цветами были усыпаны деревья. Дубенко остановился у горного прозрачного ключа, лег и напился воды. Шофер, молодой грузин, сломил веточку и подал ее Богдану. «Гранаты, — сказал он. — Как красиво цветут». Долины были усыпаны шатрами строителей. Горы дрожали от взрывов. В отрогах выгрызали ангары, недоступные для бомб фугасного действия. Заканчивали постройкой огромные корпуса — их принимал Дубенко. Заводы-дублеры, — так называлась объекты подобного рода. Корпуса были пока пустынны, гулки, а на сером камне, недавно вырубленном в горах, еще не осела копоть производства.
По той же дороге гранатов он вернулся в долину, обрамленную хребтами. Здесь текли теплые ключи радиоактивной воды. Болезнь со странным названием «ишиас», болезнь старческая, как думал Дубенко, свалила его ровно на неделю. Воды помогли мало, но нужно было двигаться дальше.
На маленькой станции, приклеенной к обрыву, его провожала хрупкая женщина с зелеными глазами. Он познакомился с нею у пальм, возвращаясь однажды в гостиницу. Женщина помогла ему взобраться по ступенькам, — такая была адская боль, — и потом ухаживала за ним. На прощанье она подставила ему свои губы. Дубенко поцеловал ее и уже в вагоне, бегущем между утесов и путанных южных деревьев, пожалел, что так мимолетна была эта встреча. В Тбилиси он послал нежную телеграмму своей жене, милой и ясной Вале, а женщине с зелеными глазами написал две строки и вложил в конверт лепесток граната. Все же, май — месяц любви и цветения.
В районе Мугани он встретил щуплого человека с черными вьющимися волосами и решительными глазами. Это был «король» алюминия, — Дубенко встретил его тогда, в Кремле. Он приехал вместе с караваном автомашин, набитых людьми и материалами. Щуплый человек сказал, что из красноватых камней, рассыпанных под ногами, он будет выплавлять алюминий. По камням бродили овцы и козы, выщипывая траву, и не верилось, что легкий блестящий металл так небрежно разбросан природой. Люди спрыгнули с автомобилей, натянули шатры. Громыхнул первый взрыв, от которого шарахнулось овечье стадо. Красноватые камни черпали ковшами экскаваторов и с шумом ссыпали на многотонные «ярославцы».
— Германия добывает свыше трехсот тысяч тонн, — сказал человек с курчавыми волосами, — они используют даже глину. Алуниды как нельзя нам кстати. Вы ходите по алюминию, товарищ Дубенко.
В палатке он достал овечий сыр, откупорил бутылку вина, пригласил Дубенко. Они говорили только об алюминии.
Из Баку Дубенко послал письмо. Оно было адресовано в Кремль. В Баку он опять встретил щуплого человека. Он размещал заказ на танкерные баржи для перевозки рапы из Кара-Бугаза. Заводы металлов военного значения — алюминия и магния — он строил ближе к энергетическим базам, так как выплавка тонны алюминия поглощала сказочное количество энергии.
Оловянные волны моря, казалось, достигали колес поезда. Везде стояли вышки, земля была черная и сочная от нефти. На отрогах, разрушенных сухими ветрами, прилетавшими из Афганистана, виднелись орудия с длинными стволами, нацеленными в небо. Дубенко увидел самолет, снизившийся для посадки. Это была новая машина, выпущенная цехами его завода. Она уже успела добраться до Каспия, хотя серия только что начиналась.
— Новая марка, — сказал полковник танковых войск, смотря в окно, — молодцы самолетчики.
В Махач-Кале Дубенко вручили телеграмму от женщины с зелеными глазами. Она беспокоилась о его здоровьи. Полковник искоса взглянул на подпись и, подмаргивая, сказал: «Ишь, какие красавицы догоняют вас в Дагестане. Видел ее на сцене — неважная актриса, но женщина «изумрудная». Дубенко порвал телеграмму и с каким-то сожалением пускал один за одним листочки, кружившиеся в солнечном ветре. Он ни в чем не мог упрекнуть эту женщину, но телеграмма в поезде — это походило на навязчивость. Хотя, может быть, — простое и чистое чувство.
В вагон сел крупный работник текстильной промышленности. Он приехал из степей загорелый, обсыпанный мелким песком и пылью. Его провожали люди в папахах и козловых сапогах. Она усадили его в купе и уехали на двух растрепанных «газиках». Текстильщик мог одеть в хлопчатку колоссальную армию, но это не удовлетворяло его. Он так беспокойно говорил о шерсти и овчинах, что, казалось, уже наступила зима, бушуют вьюги, и необходимо поскорее влезать в полушубки, валенки и ушанки из цигейки.
В купе и ресторане говорили о зерне, о мясе, овощных консервах, о сушеных фруктах, о конском ремонте и производстве седел, клинков и уздечек.
Люди мотались по разным горячим делам, посылали шифровки и молнии, беспокойно спали, сетовали на длительное передвижение, при случае сбегали с поезда и улетали на «дугласах», «пээсах» и «катюшах».
На Минеральных Водах Дубенко встретил своего старого друга детства — Николая Трунова. Кавалерийский генерал ехал на Украину. В Ростове Трунов перебрался в купе к Дубенко и до самой Лозовой, где сходил Николай, они о многом переговорили.
Пламенели коксо-химические заводы Донбасса, домны. Дым металлургии клубился над огромными терриконами. Казалось, могилы скифских вождей овеваются дымом жертвенных костров. Донбасс поставлял металл и топливо заводу Дубенко.
Друзья несколько минут побродили по мокрому перрону. Раздался последний звонок. Богдан видел в бравом генерале бывшего конного разведчика Кольку. Двадцать с лишним лет были позади. Они расцеловались на прощанье, как и прежде перед опасным делом. «Ведь мы теперь не только друзья по оружию, но и родичи, — пошутил Трунов. — Тимиш-то так-таки подхватил вашу Танюху».
— Едешь через Киев, — сказал Дубенко, — зайди на Кияновский переулок. Племянницу понянчишь. Только береги свои генеральские шаровары...
Богдана встретила Валя. Она бросилась к нему, свежая, красивая, привычная. Он схватил ее на руки и целовал загорелые щеки. У машины ожидал сын. Алешка уцепился ему в шею и не отпускал. Так он и внес сына в автомобиль. «Звонили из Москвы, — сказала Валя. — Вот письма, — она передала пачку пакетов, — но... рассмотришь после, Богдан. Опять углубился в дела, ведь я тебя не видела целую вечность».
— На завтра вызывают в Москву с докладом, — сказал Богдан, — не знаешь, майор Лоб уже работает на заводе?
— Майор Лоб работает на заводе, — потухая, сказала Валя.
— Родная Валюнька! Чем дальше, тем все больше и больше забот. Мне иногда хотелось бы вернуть студенческие годы...
Дубенко проснулся, выпростал руки из-под одеяла. Окна раскрыты, в комнату залетела пчела, прожужжала и ударилась в стекло. Луча солнца упали на линолеум пола. В лучах заиграла пыльца — вероятно, принесенная ветерком с недалеких полей гречи и подсолнуха. Пчела снова прожужжала и улетела. На миг блеснула ее прозрачные крылышки.
Сегодня меньше болела нога. Дубенко выспался. Исчезли ощущения тошноты и гула в ушах. Ведь как-никак пришлось за шесть дней слетать в Москву, на Урал и возвратиться обратно. Корпуса, которые он принял в Закавказьи, должны были вместить заводы новых истребителей, а их тяжелым машинам приходилось дублироваться на Урале, ближе к тяжелому сырью. Пока там почти ничего не было — несколько недостроенных зданий центрально-обогатительной фабрики, горы, тайга и небольшое поле, поросшее мелким ельником и утыканное пнями. Стоило ли думать об этом в такое хорошее утро?
— Валька! — крикнул он, скидывая с себя одеяло.
— Ура! — Валя спрыгнула с кровати и бросилась к нему. — Я уже полчаса наблюдаю за тобой одним глазиком. А ты лежишь так, что лица не видно. Проснулся или спит еще... Думала-думала...
— Швырнула бы в меня подушкой, сразу определила бы.
— Боялась. Последнее время я тебя что-то стала бояться. Ты такой занятой, злой и угрюмый. К тому же важный. Государственные поручения выполняешь!
— Валюнька! Мигом полотенце, прямо отсюда в озеро. Поплаваю, побултыхаюсь.
— Не будет никаких купаний, — Валя погрозила пальцем. — Врачи категорически запретили и поручили следить мне.
— Сделай поблажку, — век не забуду.
— Просить бесполезно.
— Ах ты, мой телохранитель, — он привлек ее к себе, закинул голову, поцеловал в смеющийся полураскрытый рот, — таким образом, я окончательно перехожу в класс старичков. Нельзя купаться! Мне, пловцу, экс-чемпиону!
— Чемпиону купаться нельзя.
Она нырнула в кровать, натянула на себя одеяло.
— Вставать, вставать, Валюнька.
Он принялся щекотать ее. Она прыгала, хохотала.
— Хватит, Богдан. Я совершенно отвыкла от твоего общества.
Она лежала и болтала. Каштановые волосы рассыпались по подушке и щекотали его шею, лицо. Ему было приятно ощущать близко возле себя ее волосы, холодные плечи. Десять лет прожили они уже вместе, и до сих пор не стареет их чувство. И все благодаря, конечно, ей. Она заметила морщинки, сбежавшиеся на его лбу, и принялась целовать их, пока они снова не исчезли.
— Я не хочу, чтобы ты, находясь со мной, грустил, Богдан. Ты должен отдохнуть в полной мере. Сегодня ты должен выбросить из головы свои самолеты. Я скоро начну тебя ревновать к этим машинам.
— Согласен. Сегодня я провожу день в кругу своей семьи. Жаль, нет батьки, мы бы с ним сегодня пропустили по паре хороших чарок калганивки.
— Я могу выпить с тобой калганивки.
— Ну, в этом я нисколько не сомневаюсь...
— Следовательно, жена у тебя пьяница?
— Похоже на это. Ну, не сердись. Какая же может быть жена, если она не любит выпить немного? В Грузии я встретил женщину. У нее были зеленые глаза, волосы как у Есенина и круглые плечи...
— Прошу тебя не расписывать мне своих любовниц!
Валя шутливо ударила его и прикрыла его рот своей маленькой ручкой.
— Да не любовница она, Валюнька. Просто женщина с зелеными глазами. Но главное: она никогда не пьянела. Однажды она при мне выпила два стакана адской грузинской чачи и хоть бы что.
— Наверное ей помогают круглые плечи...
— Валька, только без обид. Даже пальцем не прикоснулся.
— Не обижаюсь. Не хочу даже думать об этом... встаем!
Они быстро оделись. Солнечная пыль носилась в комнате. По дороге, мимо дачи, разбрызгивая щебенку, промчался автомобиль. На повороте к пруду машина покричала.
— Кого это шут с утра понес в город, — отдыхал бы! — сказал Богдан.
Внизу послышались какие-то встревоженные голоса. Богдан уловил голос матери. Она старалась говорить шопотом, очевидно боясь разбудить сына. Но над ее шопотом возвысился требовательный басок инженера Тургаева.
Дубенко махнул рукой.
— Опять что-нибудь на заводе.
— Так всегда. Так каждое воскресенье, — обиженно произнесла Валя.
По лестнице простучали каблуки, и в комнату вошел Тургаев. Он был в синем костюме с орденом Красной Звезды. Позади него стояла мать, выглядывал заспанный, испуганный Алеша и над ним удивленное лицо Клавы — домработницы.
— Что случилось? — спросил Богдан. — На заводе?
— Мы воюем с Германией, — сдерживая волнение, сказал Тургаев.
— Воюем? — переспросил Богдан. — Уже воюем?
— Немцы бомбили сегодня в четыре часа Киев, Севастополь, Житомир... Напали.
Стало холодно и тяжко. Война началась. Тревога была написана на всех лицах, и никто не пытался скрыть ее. Началось великое испытание кровью. Богдан знал, что такое война, — и слово это как бы снова разбудило его юность.
— Вы готовы, Алексей Федорович? — спросил Богдан.
— Да.
— Выезжаем через десять минут. Пока я умоюсь, будьте добры, выгоните машину из гаража. Я отпустил шофера. Мамочка, дай Алексею Федоровичу ключи от гаража и машины...
— Позавтракал бы, Богдан. Все готово.
— На лету можно.
Мать ушла с Тургаевым. Богдан набил портфель необходимыми бумагами, защелкнул замки. Валя, обняв Алешу, стояла у окна. На нее падало солнце, но она не замечала его. Алеша жмурился и тоже смотрел на отца. Оба они были встревожены. Впервые они столкнулись с грозным явлением, с коротким словом «война». Богдан подошел к ним и долго целовал потянувшиеся к нему эти родные лица. На глазах ребенка от этой необычной ласки вскипели слезы и крупными каплями покатились по щекам и рубашонке.
— Ты чего плачешь, Алешка?
— В Киеве тетя Таня с Ларочкой. Киев бомбили немцы!
Десятилетний ребенок впервые произнес эти страшные слова «бомбили немцы». Они прозвучали не по-детски серьезно и осмысленно. Неужели и для сына его выпадет та же тяжелая доля, которую он испытал в своем детстве? Для того, чтобы дети были счастливы, он посвятил свою жизнь постройке боевых машин, которые должны защитить его родину... Он отправлял их прямо с завода на пограничную линию обороны. Сейчас они сражаются там...
Дорога в город окаймлена дачами и канавами. Дубенко переложил на себя руль, скрипнули баллоны, и автомобиль покатил к пруду. У береговых очеретов стояли черногузы, ныряли утки. Усатый дядька в красной безрукавке удил рыбу с дощатой плоскодонки. У «кладки» стояла женщина. На ней праздничное платье и яркий платок. Очевидно, она на минутку выбежала вон из той хатки, чтобы ополоснуть белье. Два парубка в сатиновых рубахах и пиджаках подошли к продовольственному ларю и разочарованно остановились. На ларе спущены ставни. Обычный воскресный день.
— Начинается, — сказал Тургаев, глазами указывая на опушку дубовой рощи.
Красноармейцы устанавливали зенитку — копали траншею, рубили молодняк для маскировки. Два бойца снимали с грузовика клейменные желтые ящики, взваливали на плечи и относили в кусты. Молоденький лейтенант в ярко начищенных сапогах что-то вымерял. Он шагал, и голенища сапог поблескивали зайчиками. На просторном голубом небо плыли небольшие облачка. Автомобиль летел по твердому, отполированному шинами шоссе. Вот и окраины города. Громадные баки с бензином, разбросанные между кущами тополей и акацией, и невдалеке колонна трехтоннок. Красноармейцы в новеньком обмундировании держали в руках полуавтоматические винтовки, очевидно, только что выданные из складов, и пели песни. У колонны расхаживали командиры, оправляя кобуры револьверов. Кобуры, вероятно, тоже только-что выдали, и они еще были неудобны, не прилегали плотно к бедру. Сапоги тоже были нерасхожены, брюки и гимнастерки топорщились, каски, приспособленные сбоку, казалось, еще пахли краской.
В городе на улицах людей больше обычного. Толпы возле расклеенного повсюду выступления Молотова. Дубенко затормозил машину и, выйдя на тротуар, прочитал это историческое выступление. Рядом с ним стояли Валя и Алеша, в машине сидела Анна Андреевна. Они ехали на городскую квартиру вместе с ним. И сейчас он особо почувствовал необходимость близости этих родных людей. Слова, оповещающие о нападении Германии, наполнили его сердце тревогой за семью.
— Папа, значит, правда, война? — спросил Алеша.
— Правда, — ответил он, подсаживаясь в машину.
— Бабушка, правда, война! — сказал Алеша и сжал побелевшие губы.
Но город жил внешне попрежнему. Чистильщики стучали щетками, ходили троллейбусы и автобусы, звенели трамваи, дворники поливали тротуары, а в песке копались мальчишки. У магазинов появились очереди.
Высадив своих у городской квартиры, Дубенко понесся к заводу. Спидометр быстро отщелкивал двенадцать километров. Посигналил у ворот. Вахтер, отлично знавший своего главного инженера, тщательно проверил пропуска и потом уже, приложив руку к козырьку, сказал: «Пошел к вам мотоцикл. Видать, разъехались. Товарищ директор просит вас к себе».
Директор завода, Иван Иванович Шевкопляс, только что проинструктировал начальников цехов и отпустил их. Посмотрел из-под своих нависших бровей на Дубенко, подморгнул.
— Вот и начали, Богдан Петрович.
— Война.
— Стало быть, так.
— Ну?
— Будем воевать... Тургаев с тобой приехал?
— Да.
— Ему теперь только поворачивайся. Посмотрим, что там высветил немец из новой техники. Создать противовесы! Теперь начнется в конструкциях сарай-ломай... Так?
— Что же, будем поворачиваться всеми боками, — сказал Дубенко.
— Севастополь-то, сукин сын, бомбил. Вот собака! Неужели там хлопцы проморгали? На Чефе?
Шевкопляс более двадцати лет пробродяжил в морях и океанах. Последнее время командовал полком тяжелой бомбардировочной авиации. Сам летать стал только в тридцать третьем, собственно говоря, после чего и началась его воздушная «вахта», опять-таки на родном Черном море. Черноморский Военно-Морской Флот он всегда называл сокращенно «ЧЕФ» и любил его неистребимой любовью. Даже и теперь, работая на заводе, он явно отдавал предпочтение военным представителям моряков и всегда настойчиво требовал первоочередного удовлетворения поставок любимому Чефу. Военпреды-сухопутчики обижались на Шевкопляса, но относились к нему с уважением, так как он все же был справедлив. Стоило только какому-либо его любимцу-моряку проштрафиться, он не щадил. «Если я уважаю Чеф, — говорил он, вызвав провинившегося, — так это не значит, что я уважаю всякого на Чефе! Так! Если ты хочешь срамить меня, то срами в другом месте, а не на моем заводе. Так! Ты мне непосредственно не подчинен, мальчишка! Так. Но я заставлю тебя носом зерно клевать, и ты будешь клевать. Понял?
На Шевкопляса не обижались, несмотря на его вспыльчивость и резкость. Рабочие называли его «наш полковник». Шевкопляс был способен к адской работе. Иногда он мог по неделям не выходить из кабинета, а с виду быть таким же бодрым и поворотливым. Но он все же хотел вернуться на свой Чеф. И сегодня Богдан застал его в безукоризненном кителе, с орденом на груди, что означало: «Тоска по флоту».
— Скажу прямо, Богдане, — Шевкопляс остановился перед Дубенко, — немец противник сильный. Мало того — осведомленный. Видишь, как он врезался в войну — в стыки наших серий. Кончили мы машину «старуху», только-только перетянули на выпуск серийный, и вот врезался. Так?
— Но все же мы насытили первую линию, Иван Иванович. Пока хватит чем сражаться. А потом мы подбросим.
— Первой линии туго пришлось, Богдане. Понял? Внезапное нападение — первоэлемент победы, по германскому расчету. Так удавалось ему, понял? А вот на русачке может потянуть пустой номер. Так! Если только раньше времени ура-ура кричать не начнем...
Шевкопляс подошел к окну, раздвинул штору. Солнце заиграло на ковре, на модели нового самолета, поставленного на постаменте, на золотых корешках книг, любовно подобранных в ореховом шкафу.
Директор смотрел на заводские корпуса, на ангары, на строгие линии газонов, складов, бензозаправщиков, пожарных машин. На метеорологической будке «играла колбаса», то сжимаясь, то надуваясь под порывами ветра, команда красноармейцев несла два серебристых баллона аэростатов воздушного заграждения, в ворота въехала зенитная батарея на автотяге и покатила к кромке аэродрома, к рощице. Снизился «У-2», подняв костылем полоску пыли. Самолетик называли «пожарная команда». Его обычно посылали к заводам-поставщикам, когда «зашивались» с полуфабрикатами. Из цеха окончательной сборки на тягаче вывели самолет. По сравнению с ним «У-2» казался мухой.
— Как крепко все это к сердцу приросло, — сказал Шевкопляс, — каждый винт-шплинт сработан человеком. Забери отсюда людей, и все зарастет за неделю. Так? Ты летал, подбирал площадки для... в случае чего. Богдане? Неужто и сюда долетят немцы? Напали на Киев, Севастополь! Это тебе не Ливерпуль или Бирмингем, а Киев и Севастополь! Так? — Шевкопляс сел в кресло. — Сегодня я продумал — какую беду несет война нашему хорошему народу. Я две войны пережил — знаю. На испуг немчура всю Европу взяла... Сейчас начинаем митинги в цехах. Тебя Рамодан выделил в механический. Будем немца бить и в хвост, и в гриву. Если только на него пойти всем без страху... Да... Рабочий день увеличивается. Может быть, часть народа поставим на казарменное. Кое-кого в армию забирают. Надо перестраиваться, чтобы машин давать больше. Народный комиссар уже звонил, понял? Не страшно, Богдане?
— Сделаем, Иван Иванович.
— Без ура-ура?
— Без ура-ура.
— Ну, спасибо, браток. Может быть, тебе самому придется заворачивать.
— С чего бы это?
— Что же мне, по старой памяти, полчок не подкинуть?
— Вот это и глупо, Иван Иванович. Тут люди нужны...
— Глупо, знаю. А кровь играет... ладони чешутся...
— Возьми машину и покувыркайся часика два. Вот и почешешь ладони о штурвал.
— Не то, Богдане. Иди, уже пора...
Бронированный вал германской армии катился на восток. Двадцать третьего июня стало известно об объявлении войны Италией, Румынией и Финляндией. Ночью была передана речь Черчилля, которую ожидали с тревожным волнением собравшиеся в кабинете Дубенко, Шевкопляс, парторг ЦК ВКП(б) Рамодан, предзавкома Крушинский и Тургаев. Англия объявила о готовности поддержать СССР.
Утром на заводском аэродроме приземлился майор Лоб, прилетевший с фронта. Самолет попал в перепалку. Увязавшиеся за ним немецкие «мессершмитты» прострочили пулеметными очередями плоскости и расчалки. Майор Лоб бранился, обходя поврежденную машину. Красные кресты, маркировавшие самолеты, оказывается, не предохраняли. Майор хриповатым голосом предложил малярам камуфлировать машину опрыскивателями, и когда те отказались сделать это немедленно, долго ругался.
Подъехавшие санитарные автомобили принимали с самолетов раненых. На носилках, пропитанных первой кровью этой войны, уезжали пограничники, первые принявшие удар немцев. Дубенко подкатил на машине, спрыгнул.
— Здравствуйте, товарищ Лоб.
— Приветствую Богдана Петровича, — радушно поздоровался Лоб, — не смотрите так кисло. Мы тоже говядины наделаем.
— Как дела?
Лоб посмотрел на Дубенко, и в уголке его рта что-то дрогнуло.
— Пока ничего разобрать не могу. — Он отмахнулся. — Каша... Киев бомбили пиратски. На «юнкерсах» — красные звезды, гады, намалевали. Они не то что наши, вот, маляры. Приказываю им, перекамуфлируйте экипаж — мнутся... Вон, голубчика, тащат, любопытный полковник. Полноги оторвало, а командует, требует везти только в штаб.
На носилках лежал полковник с черными полупетлицами генштабиста. Ему не больше тридцати двух лет. Лицо мертвенно бледное от большой потери крови. Голова перевязана. Ноги прикрыты окровавленной шинелью из голубого драпа, с сияющими пуговицами. Руки протянуты поверх шинели, строго по швам. Казалось, полковник принял положение «смирно», и так и остался в этом положении. В одной руке с закостенелой судорожностью он сжимал разорванную карту, исчерченную синими и красными линиями. Когда Дубенко наклонился к нему, он приоткрыл глаза и, почти не разжимая зубов, тоном приказания бросил:
— В штаб. На доклад.
— Мы отвезем вас в больницу, товарищ полковник, — утешающе сказала молоденькая врач, принимавшая раненых, — там вас вылечим.
Полковник снова приоткрыл глаза и, чуть скосив их, произнес раздельно:
— Я приказываю доставить меня в штаб. Приказываю, товарищ военный врач...
— Вы приказали доставить вас в штаб, — пролепетала врач.
— Да.
Полковник закрыл глаза. Дубенко и Лоб сами вдвинули носилки в санитарный автомобиль, и полковник благодарно кивнул головой. В руке попрежнему был зажат кусок карты, забрызганный сгустками крови. Его повезли в штаб.
— Видали орелика? — похвально спросил майор, — героический мужик. — Вот тебе и «мессершмитты». Как они мою старуху поклевали. Защучили меня за Коломыей. Носятся, как собаки. Ушел от желторотых только хитростью. До Днепра утюжил на бреющем, из балки в балку нырял.
Майор полез на плоскости и принялся углем чертить крестики на месте пробоин.
— Шестьдесят пять. Ладно, в бензобаки не угадали, а то бы устроили крематорий.
Позвонила Валя. Из Киева, от Тани, получена телеграмма: «Живы. Тимиш ушел. Думаю выезжать вам».
Дубенко положил трубку и долго сидел, задумавшись. Неужели Тимиш Трунов, этот мирный и несколько ленивый украинский парубок, с хорошим голосом и мягкой душой, пошел навстречу войне? Год с немногим, как Таня вышла замуж за Тимиша. Они познакомились в Ялте, где Тимиш работал над кинокартиной о немецкой оккупации на Украине в восемнадцатом году. Оба хорошие и честные люди, Танюша и Тимиш полюбили друг друга, писали письма, страдали в разлуке и, наконец, стали мужей и женой. Они поселились в тихом переулке в Киеве и были несказанно счастливы. Не так давно у них родилась дочка. Они ходили по магазинам Киева, покупали приданое, приобрели кроватку. Тимиш мечтал о самостоятельной работе над кинокартиной и вот... в строй армии вступил лейтенант пехоты Тимофей Трунов. По своему характеру он был мало приспособлен для войны...
Богдан вспомнил об отце. Второй день не видел. Отец по стариковской упрямой привычке относился к сыну на работе только как к начальнику. Сам никогда не зайдет запросто покалякать — только по деловым вопросам.
Богдан вызвал к диспетчерскому заготовительно-прессовый цех. На экране телевизора выплыло такое родное лицо усача. Отец его не видел. Богдан с улыбкой наблюдал, как отец с кем-то перебросился словом, расправил усы, подморгнул и, подув в трубку, важно сказал:
— Сменный мастер заготовительно-прессового цеха Петр Дубенко.
— Я сейчас подойду к тебе, батя.
— Что случилось? — тревожно спросил отец.
— Не беспокойся, Танюша прислала телеграмму. Собирается к нам. Тимиш пошел на войну.
Отец вытащил платок и одной рукой встряхнул его, вытер лоб, щеки, провел по подбородку.
— Все?
— Кажется, все, отец.
— Так чего ж вам приходить в наш цех, Петрович? Нагоняйте лучше автокарщиков. В связи с затемнением не хотят в цех заезжать. Чтобы ворота не раскрывать и не высвечивать. Приходится подсобным рабочим горбатиться, на тележках возить заготовку... В случае чего можно распорядиться синий свет пустить. Не иголки же возим...
— Хорошо...
Богдан выключил прессовый. На экране рассеялось изображение.
Вошел начальник отдела технического контроля Данилин. Он указал глазами на кресло, как бы спрашивая разрешения, и опустился в него.
— Я вас слушаю, Антон Николаевич, — сказал Дубенко, пытливо разглядывая постаревшее и неприветливое лицо Данилина.
— Слушайте?
— Слушаю, Антон Николаевич.
Как начальник отдела технического контроля, Данилин был до педантизма требовательным и точным. Дубенко не любил заводить сделки с начальниками отделов техконтроля, чем зачастую грешили его сотоварищи по работе. Предельная аккуратность во всем и техническая доведенность каждого изделия гарантировали бесперебойность агрегатной сборки самолетов. Данилин контролировал продукцию кропотливо и подозрительно, чем не приходился по душе Шевкоплясу, любившему иногда прихвастнуть лишним процентом, за счет незавершенной или технически неполноценной продукции. Дубенко отстаивал Данилина до тех пор, пока Шевкопляс не плюнул и не сказал: «Идите к богу в рай вместе со своим Микроскопом».
— Вы интересовались когда-нибудь потенциальными и фактическими возможностями промышленности Европы, Богдан Петрович?
Данилин прикрыл глаза и положил одна на другую сухие, породистые руки. Богдан заметил, может быть, впервые, раньше он как-то не присматривался, кольцо на мизинце левой руки Данилина. Большой дымчатый камень вделан в серебряную оправу. «Кажется, это «лунный камень»? — подумал Дубенко.
— Промышленности Европы? — переспросил он, растягивая слова и испытующе просматривая каждую морщинку на лице собеседника.
— Вы можете не напрягать память, Богдан Петрович, — промышленность Европы, ныне принадлежащей Гитлеру, представляет собой колоссальное хозяйство, повернутое так называемой национал-социалистской партией только в сторону войны. Сюда входит промышленность Австрии, Италии, Югославии, Венгрии, Болгарии, Греции, Норвегии, Бельгии, Голландии, Франции, Румынии, — Данилин поджимал пальцы и, дойдя до Франции, возобновил счет, начиная с мизинца, на котором матово блеснул «лунный камень». — Я не говорю о Польше, о Дании, об Испании... Двадцать второго июня все брошено исключительно на нас. Только на нас... Всякие исторические аналогии могут утешать политиков, но не нас, производственников — реальных людей. Началась война машин, и у нас их меньше, значительно меньше... Наполеон не имел моторизованных дивизий, он даже убегал на санях, на русских санях. Гитлер превосходно вооружил свою армию именно моторами. Не сегодня-завтра над нашими головами появятся эти моторы — они привезут взрывчатые вещества и... сбросят на нас... сбросят, Богдан Петрович.
— Вы уже боитесь?
Данилин неожиданно вскочил и потряс кулаками...
— А вы не боитесь? В первый же день вы вывезли свою семью с дачи. А чуть что — вывезете ее подальше, подальше... а моя семья еще на даче... я не знаю, что с моей семьей... а вы меня уже второй день с завода не выпускаете. Я на диване сплю, в конторке...
— Кто вас не выпускает? Почему не выпускают?
— Директор. Шевкопляс. Только два дня войны! А что будет через месяц?
Дубенко с минуту молчал, наблюдая за Данилиным. Что это? Припадок неврастении или серьезно продуманная оппозиция всему тому, на что сейчас организуется страна? Он хотел позвонить Шевкоплясу, но раздумал. Шевкопляс горяч и может предпринять решительные меры. А может, решительные меры принимать и не стоит. Он рассматривал сидящего перед ним инженера, как оружие, которое вдруг начало отказывать — появились задержки, осечки.
Данилин сидел, охватив голову руками, и тяжело дышал. Узкий и желтый его лоб просвечивал между пальцами. Богдан тихо сказал:
— Вы можете быть свободны, Антон Николаевич.
Данилин вскочил, махнул руками, как крыльями, и снова опустился в кресло.
— Можете сдать отдел, товарищ Данилин.
— Я... сдать... уйти... совсем?
— Вы просите. Я выполняю вашу просьбу. Будем без вас бороться с промышленностью Европы. Авось, что-нибудь получится.
— Я пришел к вам, как к понимающему человеку. Я хотел высказать все, что передумал. Я говорил с вами, как с инженером, с аналитиком, с человеком, а вы... сразу отставку.
Богдан приблизился к Данилину, поднял его своими сильными руками и поставил против себя.
— Вам тяжело, Антон Николаевич? Вы не знаете, что делать? Вас поразила сила, бросившаяся на нас?
— Да... Да... Да...
— Она тоже меня поразила. Но я знаю и верю, что мы победим немца...
— Вы верите?
— Верю, — твердо сказал Богдан, — сегодня я получил телеграмму от зятя. Завтра я получу еще десяток от родных, от членов своей семьи, пошедших на фронты. Если не верить победе, значит, нужно навсегда расстаться со своими родными воинами, пошедшими на эту самую силу, которая вас так пугает. Если не верить в победу, нужно бросить работу, убежать в Бразилию, примерно, плясать там джигу, чорт возьми... Вы русский?
— Да.
— Я украинец. Говорят, мои предки были запорожцы. Возможно и так. Но хотя бы этого и не было — я никогда не оставлю родину в дни несчастий. Так будет не по-сыновнему. Так будет подло. На сегодня Россия — вот этот завод, делающий самолеты. Кусок России, который мы должны защищать... трусом сделаться очень легко, падать легче, чем подниматься. Машину в шестнадцать я пришлю вам, и вы прихватите в город семью.
Данилин пытался что-то сказать, оправдаться, но слова его были бессвязны. Богдан вызвал шофера, и тот проводил Данилина. Дубенко сел, и снова страшная боль в ноге... По старой кавалерийской привычке он выругался вслух, — как будто полегчало.
Он погасил свет в кабинете, приоткрыл штору и вышел на балкон. Темный далекий город угадывался за аллеей тополей, как бы отметивших фасадную часть завода. Ровное дыхание корпусов, которые строились на его глазах, почти что его руками. Тяжела была стройка, но она звучала как продолжение юности и была дорога и родна. Там работает его отец, простой человек, без разговоров принявший на себя тяжесть нового несчастья, там его друзья, с которыми он связан тысячами нитей любви к заводу. Над головой пронесся истребитель — машина старой марки, он узнал по шуму мотора. Скользнули прожекторы. Они скрестились, как мечи предков, и сразу упали в темноту.
Ночью Дубенко проснулся от гула зенитных орудий. Сухие и резкие выстрелы. Дребезжали стекла. Над городом гул самолетов. Одеваясь, Богдан прислушался к шуму моторов и узнал свои машины. Сегодня должна быть учебная тревога, проводимая для сверки секторного обстрела и наслоений огня зенитными батареями. Но могли налететь и немцы. На войне возможны всякие неожиданности. Валя уже быта одета в шубку, в руках держала сумочку с деньгами и документами, возле нее стоял и позевывал Алеша, еще не совсем проснувшийся. Снова задребезжали стекла от выстрелов, и Алеша, перестав зевать, посмотрел на отца. Он любил отца, хотя и относился к нему сдержанно. Отец был для мальчика авторитетом. Дубенко показал сыну язык, Алеша по-детски улыбнулся углами губ; заметив, что отец ему подморгнул, показывая на Клаву, протиравшую сонные глаза, он совсем развеселился. Валя выпустила его руки, и он подошел к вошедшей бабушке, надевшей белые валенки и шаль.
— Бабуся, это не по-настоящему, — сказал Алеша.
— Разве учебная? — спросила Анна Андреевна сына.
— Ну, конечно.
— Но почему летают самолеты? — спросила Валя.
— Наши летают. С учебными целями.
— Но ты поднялся, оделся.
— Надо все же посмотреть — в чем дело.
— Ты не выйдешь на улицу, Богдан, — попросила Валя и, подойдя к нему, прильнула к его плечу.
Богдан погладил ее волосы.
— Вот по этому самому солдаты без жен на войну ходят. Алеша, со мной!
На улице с противогазами стояли дворники и дежурные пожарного звена. Присмотревшись и узнав Дубенко, поздоровались с ним. Зенитки открыли очередной огненный шквал. Трассирующие пули прочертили красными и зелеными пунктирами чернильную темь. Они привели в восторг Алешу. Он показывал пальцами, кричал, хватая отца: «Пана, папа, папочка, смотри, смотри!».
— Теперь надо под крышу, — сказал дворник, и все сгрудились у крыльца.
По асфальту и крыше защелкало. Падали осколки снарядов. К различным учениям по противовоздушной обороне жители привыкли еще в мирное время. Правда, тогда не стреляли, как Алеша говорил, «по-настоящему». Постояв еще немного на улице, Богдан поднялся наверх. Валя лежала одетая на кровати, возле нее сидела мать и на коврике у окна Клава.
— Учебная? — спросила Валя.
— Слово предоставляется Алеше, — Богдан снял плащ и кепку.
— Мама, бабуся, какие пули... Папа, пап, как они называются?
— Трассирующие, Алешенька.
— Трассирующие... Огоньками, один за одним в небо... Красиво...
— Как там Танюша, — сказала Анна Андреевна, задерживаясь у дверей. — Успеет приехать из Киева?
В голосе ее — материнская скорбная тревога. Богдан поцеловал сухую, морщинистую щеку матери и проводил до ее комнаты.
— Спите, мамочка, все будет хорошо.
— Я думаю тоже так, сынок...
Она, пользуясь тем, что никого не было, обняла сына и, неловко его поцеловав, быстро ушла к себе...
Оперативную сводку только в первый день передало Главное Командование Красной Армии. Потом было создано Информационное бюро. Богдан с волнением развернул газету.
Советское Информбюро сообщало об оставлении нашими войсками Бреста, Ломжи и Ковно и об уничтожении трехсот германских танков и пятидесяти шести самолетов. Германское командование ринулось на Советский Союз соответственно своей излюбленной стратегии — молниеносного удара. Немцы не считались с потерями для достижения стратегических успехов. Пока им многое удавалось.
Проходил призыв. По улицам, с котомками за плечами, в ногу шагали мобилизованные. У высокого нового забора призывного пункта пригородного военного комиссариата сидели, стояли и заглядывали через забор тысячи женщин. Многие были с детьми. За забором выстраивали и рассчитывали «по порядку номеров» их мужей, братьев и отцов.
У ворот часовые в гражданском платье, из мобилизованных. Винтовки, только сегодня выданные им, как-то не соответствовали их мирной одежде — сереньким пиджачкам и штанам навыпуск. Кожаные пояса с подсумками были поверх пиджаков.
На вокзале прошел стрелковый полк. Дубенко узнал командира полка, идущего впереди с каким-то торжественным выражением на лице и гордо поднятой головой. Полк состоял в гарнизоне и был на хорошем счету. Твердо печатая шаг новыми, только что выданными сапогами, с песнями проходили роты. Молодые здоровые лица. Прекрасное вооружение, ранцы, свернутые подковами шинели, равномерное покачивание оружия, спин и шанцевого инструмента. Богдан вышел из автомобиля и, пропуская развернутое полковое знамя, приложил руку к козырьку. Чувство глубокой признательности к этим парням, загоревшим в лагерях до цвета бронзы, охватило его. Многие из них, может быть, последний раз идут по этой земле. Начнется страда войны, обмундирование выгорит на солнце, потемнеет от пота, выпачкается. Посуровеет взгляд, и твердые складки лягут возле белозубых ртов.
В три ряда поползли танки. У откинутых бронелюков стояли такие же веселые ребята в черных шлемах. Танкисты были преисполнены собственного достоинства, и когда группа девушек забросала один из танков цветами, танкист улыбнулся, что-то сказал своему товарищу и тот молодцевато расправил плечи и даже сдвинул шлем немного набок.
— Лихачи, — сказал кто-то рядом, — броневая кавалерия.
Богдан обернулся. Рядом с ним стоял Рамодан, парторг ЦК ВКП(б) на их заводе.
— Здравствуй, Рамодан, — приветливо сказал Дубенко.
Рамодан улыбнулся, пожал руку, продолжая смотреть на танковую колонну. Он кого-то искал глазами и вот увидел и, крепко сжав Богдана за локоть, чтоб обратить его внимание, крикнул:
— До свиданья, Петька!
Рамодан сдернул кепку с головы, протолкался через толпу, увлекая за собой Дубенко, и снова прокричал:
— Петька! Давай, давай...
Молодой, худощавый паренек, стоявший на башне танка, сделал слабый приветственный жест и покраснел.
— Сынишка мой, Петька, — сказал Рамодан, надевая кепку,— робеет командира. Видел, даже ничего не сказал. Застенчивый паренек... Так домой и не сумел забежать... читал сегодня: триста танков у Гитлера долой. А кто бьет? — Вот такие Петьки. На завод?
— Да.
— Подвезешь. Я своего шофера отпустил попрощаться с семьей. Тоже забирают. Придется следовать твоему примеру — самому садиться за баранку.
Они ехали к заводу по хорошему шоссе, помеченному указателями и обставленному «грибами» для отдыха пешеходов. Обгоняли синие автобусы, подвозившие к заводу рабочих. Чаще попадались милиционеры, — пешие и на мотоциклах. Милиционеры были вооружены винтовками и пристально присматривались к людям и номерам машин.
Рамодан сидел рядом с Богданом. Он глубоко опустился в сиденье и прикрыл глаза. Дубенко наблюдал его как-то сразу постаревшее лицо, и ему бесконечно жалко стало этого человека, которого обычно он привык видеть только как парторга. Как-то не приходилось раньше видеть его вне работы, а тем более в роли отца.
— Ничего, Рамодан... все обойдется с сыном.
Рамодан встрепенулся, быстрыми движениями ладоней потер щеки.
— Конечно, ничего. А ты думаешь, я что? Сегодня-то как постреляли. Отвыкли мы от таких концертов... Петя мой... — Рамодан осекся, отвернулся, вынул платок, — ну и гонишь, Дубенко. Когда-нибудь голову свернешь... Глаза захлестнуло...
На завод прилетел из Москвы известный конструктор, который два дня занимался с Тургаевым и Дубенко. Надо было изменить несколько конструкций основного типа самолета. Конструктор был очень занят, мозг его, перегруженный новыми соображениями по модернизации своих машин в связи с потребностями фронта, не выносил возражений. Дубенко приходилось, скрепя сердце, соглашаться на изменение машины, находящейся уже в воинской серии. Надо бронировать «пузо», но тогда утяжелялась конструкция, для облегчения необходимо снимать часть вооружения. Но конструктор усилил вооружение, и по его расчетам машина не утрачивала основные тактические качества, исключая небольшую потерю в скоростях. Насыщение немецких танковых частей прорыва зенитными средствами и автоматическим оружием предъявляло новое требование — создать мощный в огневом оснащении штурмовик. Сроки сократились. То, что в мирное время размазали бы, пожалуй, на месяц, теперь нужно было сделать буквально в несколько дней. Конструктор, прежде довольно медлительный человек, вдруг сделался удивительно подвижным и требовательным. Все изменения технологического процесса в связи с конструктивными изменениями были проработаны за одну ночь бригадой инженеров-технологов во главе с Дубенко. Утром Богдан вызвал начальников цехов. Они взяли синьки, просмотрели их и без всяких возражений понесли в цеха. Все понимали — надо работать, как на фронте.
— Я улетаю дальше, — сказал на прощанье конструктор, — надеюсь на вас, Богдан Петрович.
— Меня уговаривать не нужно. Меня несколько смущает быстрое продвижение немцев. Кривой Рог — наш поставщик специальных сталей, Днепропетровск — цельнотянутых труб, и вообще на линии Днепра наш дюраль, приборы, моторы. Если они так будут переть...
— Не будем терять надежды, Богдан Петрович, — сказал конструктор и поспешил на аэродром. Его ждали другие заводы.
Вечером Дубенко впервые поехал в поликлинику. Боли не прекращались, и он боялся, что в такое время он выбудет из строя из-за какой-то глупой болезни.
Немолодой профессор допил стакан чая с лимоном, молча выслушал пациента, постучал молоточком по ноге, уколол в нескольких местах чем-то острым. Потом поставил коленями на стул, так что Богдан видел только голубую стену, постучал молоточком в области ахиллового сочленения.
— М-мда, — промычал профессор и, поморщившись, съел лимон с коркой, — что же вы, молодой человек, врачей не признаете?
— Почему не признаю? — ответил Богдан, испытывая давнее чувство ученической робости. — Люблю врачей.
— Запустили, товарищ Дубенко.
— Недавно началось, — пробовал оправдаться Богдан.
— Э, батенька мой, в ваших аэропланах я, конечно, не разбираюсь, но здесь... Придется лечь в больницу.
— Что вы! — воскликнул Богдан.
— Некогда, вероятно? — профессор поднял очки на лоб. — Нет времени? А если вы ноги лишитесь, кому будет взбучка? Вам? Нисколько. Мне...
— Не могу, не могу. Мне нужно работать... фронт идет...
— Лечиться будете? — строго спросил профессор.
— Буду.
— С завтрашнего дня — регулярно. Светолечение и массаж. Попробуем. Меньше нервничайте, больше находитесь в спокойном состоянии, — он подал руку, — вот так...
— Спасибо.
— Э, батенька, благодарить не за что. Будете мотаться, болтаться, все одно не вылечу... — помолчал, пристально посмотрел на Богдана, на грудь, украшенную орденами, спросил: — Почему же это отступаем, молодой человек, а?
— Немцы. Сила...
— А раньше этого не знали? — он постучал пальцами по орденам Богдана.
— Знали. Но когда внезапно навалится такая сила...
— Все из газет знаю, — перебил он сварливо. — По-моему, если просто, по-русски сказать, — прозевали, товарищи. Не так ли?
Подождал немного и спросил:
— Ваше имя, отчество?
— Богдан Петрович.
— Богдан Петрович... да... Мы хотя люди не военные, а по-своему разбираемся. — Он прошелся по кабинету, помолчал и опять заговорил сварливо:
— Наполеон тоже перешел границу в воскресенье, ровно в этот день, что и немцы, но тогда было двадцать четвертое. Неужели этого не могли предвидеть?
— Случайность, товарищ профессор, — улыбнулся Дубенко.
— Как случайность?.. Случайность. Нет случайности...
Но смутился. Опустился на стул, потом снова встал, близко подошел к Дубенко. — А теряться нечего, Богдан Петрович. Упустили — ладно. Но теперь остановить надо немцев, остановить. Пошел по Наполеону, сделать то же, что с Наполеоном... Вытурить, вытурить из России... Русский я человек... — профессор пожал руку Дубенко и подтолкнул его к двери, — завтра аккуратно на процедуру, Богдан Петрович. Без ноги можете остаться...
Дубенко заметил увлажненные ресницы профессора и ответно дружески пожал ему руку.
Выходя из поликлиники, Дубенко столкнулся с Беланом, членом парткома, работавшим начальником транспортного отдела завода. Белан подъехал к поликлинике на бежевом «Шевроле» и был в своем обычном веселом расположении духа. Бывший шофер-таксомоторщик, он продвинулся на заводе благодаря своей неутомимой работоспособности и предприимчивости. Белан находился на хорошем счету у Шевкопляса, но Дубенко не нравился. Слишком много было в нем выпирающей изо всех «пор и нор» активности, крикливости и одновременно угодничества перед начальством. Правда, угодничество обставлялось широким жестом рубахи-парня, но это было противно. И сейчас, несмотря на то, что Белан равнодушно потряс его руку и с приветливой улыбкой осведомился о состоянии здоровья «нашего любимого Богдана Петровича», Дубенко сухо улыбнулся и попытался пройти дальше.
Белан взял его под локоть и пошел рядом, стараясь поддержать. Дубенко отстранился.
— Не думайте, что я настолько беспомощен, товарищ Белан.
— Ах, оставьте. Здоровье — это все, Богдан Петрович. Потеряете здоровье, никто спасибо не скажет. Клянусь жизнью!
Он стоял перед ним черный, как жук, с блестящими карими глазами и курчавыми волосами, выбивающимися из-под отличного английского кепи. Улыбался, обнажая хорошие белые и ровные зубы. Летние ботинки, привезенные из Риги, белые с желтой отделкой, отлично сшитый, тоже оттуда костюм, шелковая сорочка без галстука с расстегнутым воротом. Много мускульной силы, животной энергии, вытекающей, очевидно (как зло подумал Богдан), от полнейшего бездумья, так и перло из этого человека. «Неужели я завидую его здоровью, его беззаботности, — подумал Богдан. — Как это глупо».
Дубенко решил не обижать этого человека и более приветливо попрощался с ним. Обрадованный Белан отворил дверцу автомобиля и подсадил Дубенко.
— Счастливый путь, Богдан Петрович. Кланяйтесь вашей милой Валентине Сергеевне, Алешу целуйте, маму...
— Спасибо. Передайте привет вашей супруге...
— Ксении Романовне?
— Ксении Романовне.
— Бедняжка беспокоится, Богдан Петрович, — сказал он, наполовину влезая в машину Дубенко. — Ведь мой возраст-то призывной. Правда, я на спецучете, оборонное предприятие, но этот твердокаменный Рамодан может сунуть меня на фронт в порядке партийной мобилизации. — Белан моментально сбросил с себя ухарскую фатоватость и, заискивающе задерживая руку Богдана в своей широкой руке, продолжал говорить, смотря в упор своими нагловатыми красивыми глазами. — Я могу итти на фронт, но чем я меньше принесу пользы здесь? Оборонное предприятие. Почти весь транспорт наш мобилизнули. Будьте уверены. Все налажу. Даю слово!
— Разве уже Рамодан говорил вам о мобилизации?
— Нет... Нет... Но он может.
— Рамодан замечательный человек и коммунист.
— Я не хочу обижать Рамодана. Простите... Только, прошу вас, не говорите ему ничего. Вы слышали новость? Из надежных источников: наши взяли Варшаву, Кенигсберг и Бухарест. Восточная Пруссия горит, как солома. Я был перед войной на границе. Там такие мальчики сидели в самолетах, умереть можно.
— Кто вам рассказал эти... новости?
— Надежные источники. Информбюро не сообщает. Политика! Нельзя раскрывать тайну наших стратегических ударов, — с особым удовольствием повторив последнюю, очевидно, подцепленную им где-то фразу, Белан подморгнул, приложил руку к козырьку и, когда «ЗИС» рванулся вперед, помахал кепи.
Город был полон слухов. Что сообщил Белан, было пустяки. Но как велико желание услышать хорошую весть! А в самом деле — почему бы не взять Варшаву и Кенигсберг? Почему бы нашей южной армии не ворваться в Бухарест? На юге теперь, очевидно, сражается его друг детства и сподвижник по «шалостям гражданской войны» Николай Трунов. Неужели отходят блестящие дивизии, которые с такой гордостью показывал ему Николай? Неужели падают разорванные бомбами германских «юнкерсов» кавалеристы его дивизий и выхоленные строевые кони? Как справился Николай с огромной ответственностью — водить в бой несколько тысяч людей, доверенных его воле?
Плотники обшивали досками зеркальные стекла магазинов, окна парикмахерских, ресторанов обкладывались мешочками с песком. Город, за которым с любовью ухаживали все, следили за цветом стен, гармоничностью реклам и вывесок, постепенно слеп. Саперы опрыскивали из краскоопылителей изящное здание штаба округа. На город опускалась война. Начинались ее будни.
Сбросив в прихожей пальто и шляпу, Богдан прошел в столовую. Сестра уже приехала и сидела к нему спиной.
— Танюша!
Сестра бросилась ему на шею и зарыдала. Девочка, которую держала на руках Валя, увидев плачущую мать, приготовилась зареветь.
— Танюша, что с тобой?
— Тима... Уже на фронте...
Богдан ощутил на своих руках слезы сестры, не так давно веселой и жизнерадостной девушки, заметил, что она была одета в черное платьице, помятое в дороге и запыленное, волосы давно не чесаны, ленточка, стягивающая пучок, — загрязнилась. Таня похудела, лицо вытянулось, веки покраснели, на шее появились морщинки. Пытаясь улыбнуться и застенчиво прикрывшись пеленкой, она начала кормить грудью ребенка. Анна Андреевна поглаживала ее плечо.
Сестра только что приехала с вокзала. Так как поезда ходили не по расписанию, ее никто не мог встретить. Она кое-как втиснулась в автобус, и на остановке ее случайно увидела Валя и донесла чемодан до квартиры.
— Только-только ввалились, — сказала мать. — Еще умыться не успела.
— Не смотри на меня, Даня, — сказала Танюша, — я грязная, нечесаная. Четверо суток ехали из Киева. Замучилась... Тиму призвали в первый день и тотчас отправили эшелоном. Сказали — на Перемышль или Львов. Там сейчас бои...
— Вот хорошо, — сказал Алеша, — дядя Тима повоюет.
Танюша прикусила губу.
— Счастье небольшое, Алешенька, — Танюша горько улыбалась, — в самое пекло.
Нелегко пришлось сестре. Только что начали устраивать свою жизнь, и вот... Гитлер. Его зловещая тень поплыла над страной.
Таня рассказывала.
В Киев уже везли раненых. Их бомбили по дороге. Бомбили почти все эшелоны, идущие к фронту, в том числе и поезда с мобилизованными, которые следовали в Западную Украину. Беженцы приграничных областей переполнили Киев. Город разгружается. Хорошо помогают школьники. Танюша вспомнила их трогательную заботу с глубоким чувством признательности. Несколько школьников, в возрасте от тринадцати до пятнадцати лет, подошли к ней на вокзале, вынесли вещи, вывели ее на перрон и усадили в вагон. Все женщины с детьми усаживаются при помощи этих маленьких патриотов. И в это время воют сигналы воздушной тревоги. Девушки идут на фронт. Она тоже пошла бы на фронт, если бы не Ларочка. Сестра говорила, но теперь уже с сухими глазами, что нужно всем итти на фронт, что если все мужчины и женщины возьмутся за оборону, враг будет остановлен и разбит. Она боялась одного — не все понимают надвинувшуюся на нас опасность.
Богдан понял: на сестру, двадцатилетнюю женщину, упал первый пепел войны. Для нее уже начались страдания, которые будут возрастать. Для нее теперь все надежды сконцентрировались в одном, только в одном: нужно победить. Тогда она вернется в свой тихий Кияновский переулок, что невдалеке от Сенного базара, она вернется в Киев, который уже полюбила, тогда вернется ее ненаглядный Тимиш и запоет своим чистым голосом те песни, которыми он заворожил ее сердце. Милая, дорогая Танюша! Хотелось долго держать ее в своих объятиях, приголубить ее и утешить. Все будет так, как она желает. Богдан мог сделать одно: подойти к ней и сказать довольно неуверенно: «Все будет хорошо».
Она почувствовала его сдержанность: чувства ее сейчас значительно обострились — и, сдерживая слезы, навернувшиеся на глазах, она ответила: «Иначе вообще кончится жизнь».
Отец, наконец-то заглянувший домой, после «всенощных бдений», подошел, обнял дочку, поцеловал, похлопал по спине.
— Небось, седому Днипру добавила воды, Танюха?
— Добавила, папа, — сказала Танюша, смотря на отца с любовью.
— Добре, дочка. Нехай им солоней будет, а мы... — он оглянулся, подмигнул Богдану, — ну-ка, сынок, тут уж я тебе могу приказание отдать, выставь на стол доброй горилки. Надо за наших воинов выпить.
— Конечно, надо выпить, — Анна Андреевна засуетилась, сменила тарелки. Клаша принесла капусты, селедочку, чашку дымящейся картошки — по вкусу старика.
Богдан откупорил бутылку с вином, принес из холодильника водку.
Старик налил стопку — рюмок он не признавал, бросил туда стручок красного перца и растер его так, что водка покраснела. Посмотрел на свет, огладил усы, чтобы не мешали при столь важном деле и, чокнувшись со всеми, выпил.
— Итак, выходит, за нашего Тимиша.. А ты наливай, Богдан, еще есть много хороших хлопцев, за которых можно опрокинуть чарку. Вторая чарка будет за Кольку Трунова — за генерала. — Что, Богдане, угадал?
— Угадал, отец. Я тоже хотел за него выпить.
— Он у Днестра, кажется, — сказала Танюша, — видела я на станции раненого из корпуса Николая. Случайно разговорились — сказал, что пока там фронт держит.
— Ну, раз держит фронт, нельзя никак обойти Николая. Выпьем...
— Ты что-то уж больно налегаешь, — заметила Анна Андреевна, — так можно и под стол скоро.
— Под столом все встретимся, — отшутился старик, — а выпить не мешает рабочему человеку. Неделю на заводе проканителился. Вот что, Богдан. Этот самый фигурный броневой лист придется штамповать. Спустишь если этим медникам, жестянщикам — труба.
— Как же ты его будешь штамповать, отец?
— А это дело мое. Уже там померекали кое с кем. Завтра начнем, только давай заготовку.
— Подожди, отец, если мы сделаем так... — он вынул карандаш, взял лист бумаги, прочертил две параллельные линии. Отец, скосив глаза, посмотрел на лист бумаги и на сыновние руки и отмахнулся. — Брось пока, Богдан. Наши дела для баб скучные. Не так ли, Валюнька?
— Пожалуй, так, папа, — ответила Валя, с любовью глядя на него.
— Не смотри, что я сегодня плохо побритый. За тем и домой пришел...
— Вы всегда хороший, папа.
— Опять смеяться над стариком! Давайте лучше выпьем... У меня есть слово. Надо выпить за нашего старого партизана, за Максима Трунова. Хороших хлопцев вырастил. Что и говорить. Остался он один на Кубани. Скучно, небось, Максиму в такое время.
Отец разошелся. Любил его Богдан таким, когда сбрасывал он с себя деловитое беспокойство дотошного мастера и становился этаким чумаком. И казалось странным, что судьба закинула такого степного «дядьку» в большой город. Да еще на четвертый этаж каменного дома. Казалось, нельзя оторвать этого человека от волов круторогих, от воза, от подсолнечного поля, от рукастых часовых Украины — млынов[1].
— Танюша, будет жив наш Тимиш, — сказал Богдан, обнимая сестру за плечи, — а мне всегда сердце правду предсказывало.
— Я верю тебе, — благодарно ответила Танюша, — глаза ее загорелись великой женской надеждой на счастье, — верю тебе, Даня.
— Мы будем жить вместе теперь, — сказала Валя, держа на руках девочку Тани, — проживем вместе войну, а потом поедем в гости к вам в Киев...
— Неужели поедем когда-нибудь в Киев?
— Поедем, дочка, — ответил отец, — не может быть такого дела, чтобы мы не могли попасть в Киев. Выпьем за Киев...
Отец выпил полную чарку, а потом, положив голову между двух своих крепких, как железо, ладоней, задумался. Видно, нелегко было старику, хотя и скрывал он чувства под напускной веселостью.
Богдан подсел к нему и сказал тихо:
— Батя, — он назвал его так, как называл в милом детстве, — будем жить.
Отец посмотрел на сына из-под нависших бровей. Большая человеческая теплота была в этом взгляде.
— Понял ты меня, сын, — сказал он тихо, — не даром тебя так высоко вознесли... спасибо...
Неутомимый майор Лоб летал на фронт и обратно. Категорически отказавшись от работы на санитарном самолете, майор пересел на транспортный «Дуглас», поставив там пулеметы по своему способу, чтобы возможно было вести не только верхний, но и боковой огонь. За пулеметы посадил опытного стрелка-радиста тоже из «штрафных». Майор возил с завода запасные части, но приходилось в каждый рейс прихватывать листовки, газеты, корреспондентов, кинооператоров, патроны, медикаменты, кровь доноров.
Свой «Дуглас» он называл теперь «старухой-универмагом». Возвращаясь, он ухарски приземлялся, «бросал возжи» механикам и техникам и шел в столовку.
Дубенко иногда заглядывал в комнату летчиков-испытателей послушать фронтовые новости. Там обычно, по морскому выражению, «травили», но за шутливыми разговорами и подтруниванием друг над другом летчики серьезно вникали в сущность войны и положений фронтов.
С каждым приходом с фронта майор все больше и больше мрачнел, меньше говорил.
— Скучаете, майор? — спросил Дубенко.
— Скучаю, Богдан Петрович.
— Как дела?
— Где?
— Там.
Майор долго смотрел на свои обветренные руки.
— Чорт его знает, на чорта жабе руки, — произнес он, и сжал волосистый кулак, — скоро стыдно будет штаны носить.
— Почему так мрачно, майор?
— Горят города, — майор стукнул кулаком по столу так, что подпрыгнули бутылки и стаканы, — села горят. Идешь на бреющем, чхаешь. Как над кострами. Чьи города и села горят? Черт возьми, наши... А что творится на дорогах! Народ тронулся, скот гонят, детишки бредут, бабы... Исход, Левит, Второзаконие! Библия! А над ними немцы! А тут летаешь, воняешь в воздухе...
— Рапортишку подал бы, майор — сказал Романченок, испытатель с двумя боевыми орденами.
— Есть рапортишка. Нет ответа на рапортишку.
— Мечты... — заметил Романченок.
— Думаю, вот, в следующий заход прихватить десятка два осколочных, жахнуть бы кое-где по колоннам.
— На земле дров мало. Хочешь «Дуглас» добавить?
Майор тосковал. Последний раз он привез экипажи, которые должны были на месте получить материальную часть и уйти с нею на фронт.
Фронтовики-летчики были суровы, исполнены злобой к противнику и одновременно сконфужены. Они рвались в бой и, пока еще не прославившие себя подвигами, неохотно вступали в разговоры. Летчики избегали людей, торопили с подготовкой и заправкой самолетов, отказывались выступать на собраниях в цехах. Все так понимали опасность, нависшую над родиной.
Богдан насильно затащил к себе на квартиру трех летчиков, которые так и не разговорились как следует. Они посматривали на часы, обменивались между собой короткими деловыми фразами и, видимо, тяготились тем, что они «в гостях», что к ним хорошо относятся, что на них смотрят как на героев. Когда Валя спросила об их семьях, они почти одновременно полезли в карманы гимнастерок и вытащили оттуда фотографии жен и детей.
— Они остались там, — сказал один из летчиков, капитан с осунувшийся лицом и темными впадинами глазниц, — на территории, захваченной немцами.
— Вероятно, их уже нет, — заметил второй, уставившись глазами на фотографию, изображавшую миловидную женщину и девочку с куклой.
— Разве пощадят... — сказал третий, пряча карточку.
На глазах его блеснула скупая слеза, слеза мужчины-воина.
Утром их машины оторвались от земли и легли на курс — на запад. На аэродроме, на линии их пробега, спускались продолговатые облачка пыли.
— Счастливые, на дело пошли, — сказал со вздохом майор Лоб. — Этих уже на сахаре не подыграешь.
Подошел Белан. Он сменил заграничный костюм на полувоенный, из тонкой саржи-хаки. На ногах шевровые сапоги с низкими голенищами, на защитного цвета фуражке небольшая звездочка.
— Вас разве призвали? — спросил Дубенко, оглядывая Белана.
— Ну, что вы, — крепко встряхивая руки майора и Дубенко, ответил Белан, — совершенно неожиданно я почти инвалид. Полное расстройство сердечной деятельности. Какие-то там сосуды. Вы помните, Богдан Петрович, прошлый раз в поликлинике? Осмотрела меня целая комиссия — признали чрезвычайно больным... кроме шуток... инвалид.
— На таком инвалиде землю пахать, — мрачно пошутил Лоб, оглядывая Белана.
— Шутки, шутки... обычный сарказм старого воздушного волка.
— Но все же вы в военном, — сказал Дубенко, — я никогда вас не видел в военном, товарищ Белан.
— Иначе невозможно заниматься, Богдан Петрович. Приходится мотаться, как окаянному, представьте себе. Ведь вчера еще десять трехтоннок мобилизнули. Теперь в гаврилке не появляйся. Во-первых, в очереди настоишься, во-вторых, разговаривают подозрительно. Мне вас на минутку, Богдан Петрович.
— Я вас слушаю, — сказал Дубенко, помахав уходившему от них майору.
Белан огляделся и немного смущенно спросил:
— Как вы думаете о Ташкенте?
— Не понимаю.
— Пора понимать, Богдан Петрович. Надо искать хороший городок, где не мешает приземлиться.
— Опять не понимаю.
— Ну, что вы так строго?! Я хотел с вами поговорить, как с разумным человеком. Ну, пусть мы, мужчины, на работе, на войне, но семьи?.. По-моему, лучше Ташкента вряд ли подберешь местечко. Причем надо спешить. Когда туда все бросятся...
— Белан, вы коммунист?
— Богдан Петрович, — вспыльчиво оборвал его Белан, — что такое коммунист? Я своих детей не в навозе нашел...
— Уходите, Белан, — сжав кулаки, сказал Дубенко, — уходите. Если вы сейчас не уйдете от меня, я вам побью морду. — Белан испуганно взглянул на Дубенко и сделал несколько шагов назад.
— Прошу прощения, Богдан Петрович... Не думал... Вы можете сказать Рамодану. Но насчет морды...
Он юркнул в дверь. «Какой мерзавец, — подумал брезгливо Богдан, — какой... сукин сын». Богдан посмотрел на свой кулак, разжал его и опустил руку.
— Что ты думаешь о Белане? — спросил Дубенко Шевкопляса. Директор посмотрел на Богдана с некоторым изумлением.
— Чего это ты решил вдруг так, ни с того ни с сего?
— Не нравится он мне, Иван Иванович.
— Брось пустяками забивать голову, Богдан Петрович. Он мне тоже сегодня кое-что рассказал. Ташкент у него вроде пунктика помешательства. Так? С войной у многих какой-нибудь пунктик появляется. Вот Данилин ходит и подсчитывает, столько Европа дает Гитлеру самолетов, — Шевкопляс посмотрел на Богдана более пристально и с какой-то игривой уличающей лукавинкой, — так? Ну и пусть подсчитывает, шут с ним. Лишь бы хорошо работал на оборону. Микроскоп... Так?
— Пожалуй, что так, — согласился Богдан.
— Белан неплохой парень. Ретивый и резвый. А резвости у нас вообще нехватает. Копаемся часто. Если я Белану скажу — достань мне чорта с рогами — достанет. Так? На нашей спине, вишь, какая махина, Богдан. Заводище! Самолеты надо печь, как блины, сразу на десяти сковородках. Мне нужны резвые люди... чтобы крутились волчками. Брось ты думать о Белане. Не твоя забота — давай лучше решим, как нам наладить свою поковку, вот по этим деталям.
— Но поковки нам доставлял...
— Знаю, знаю... Сегодня уже не мог туда дозвониться. Как бы там близко немчура не орудовала. Вывозят, наверное, завод. Считай, один завод выпал, а работать должны... Сейчас обмозгуем здесь, а потом пройдем в цеха. Так, кое-что нужно переставить...
Весь день ушел на ликвидацию выпада фасонной поковки. Кое-что придумали у себя, позвонили в смежные заводы, посоветовались с мастерами. Справились. Но впереди угадывалось худшее. Корни завода, на котором рождался их самолет, питались соками юго-западных районов Украины, где находились специализированные заводы сортового проката, алюминий, моторы. Германские воздушные силы достигли заводов-поставщиков. Но если к ним подойдут наземные армии? Если противник захватит? Тогда Данилин может подсчитать новые ресурсы врага, новые тысячи самолетов.
Вечером, по поручению горкома, Дубенко выступал на общегородском собрании интеллигенции. В зале сидели писатели, художники, артисты, академики, врачи, преподаватели. Сотни глаз с надеждой устремлены на Дубенко, на непосредственного творца оружия, ждали от него, от инженера, точной формулы победы, ответа на мучившие их сомнения.
Дубенко стоял у трибуны, обтянутой красным бархатом, глядел в напряженный зал и говорил. «Выпады!» — вот что мучило его и сверлило его мозг. Слово, конечно, непонятное большинству сидящих в этом зале. «Выпады». Но, скованный строгой секретностью своей работы, он туманно говорил о проблеме, только сегодня реально вставшей перед страной. Они жадно слушали его и мало понимали. Фронт требовал самолетов, а у него на производстве начались «выпады». Страшная проблема лежала на его плечах, на плечах Шевкопляса, Рамодана... Государство и народ доверили им создать оружие, и с них спросят. Он говорил медленно, и те, кто знал его раньше, как хорошего оратора, удивлялись и перекидывались с соседями тревожным шопотком. Его обостренный до предела слух вникал во все, но он не мог заставить себя говорить быстрее, зажигательней. Он говорил и одновременно, находу решал задачу, как справиться с ужасным словом, задавившим его мозг. Его проводили менее шумно, чем встретили. Тревожный шопоток не прекращался, когда он сел в первом ряду, чтобы из приличия послушать длинную концертную программу. В концерте выступали со старыми довоенными номерами, невеселыми шутками, длинными отрывками из старых книг — никто пока ничего не придумал нового, — а от него требовали... Снова боль вступила в икру, потом распространилась выше и, когда Дубенко после закрытия занавеса хотел подняться, он чуть не застонал от боли. Его приподнял и поддержал сидевший с ним Тургаев, и он же усадил его в автомобиль и повез домой...
— Профессор рекомендовал поменьше нервничать, побольше находиться в спокойном состоянии, — с грустной улыбкой произнес Богдан.
— Надо слушать профессора, — строго сказал Тургаев.
— Я тоже так думаю, Алексей Федорович... Скажите, кто-нибудь понял меня из этой публики?
— Сейчас люди понимают без слов, Богдан Петрович. По глазам... А глаза у вас были выразительные...
— Тоскливые?
— Немного и тоскливые. С выпадом справимся, Богдан Петрович.
— Как же?
— Повернуть надо глаза, и тоска пропадет.
— Куда?
Тургаев молчал. Они мчались по темным улицам города, и им непривычным были мрачные громады домов, нависшие, как утесы, тусклый свет фонарей, которыми регулировали движение милиционеры, пустынные асфальтовые мостовые, политые дождем. Казалось, машина летит по черной реке, на которой иногда вспыхивают и снова погасают сигнальные огни бакенщиков.
Дубенко тронул Тургаева за кожаный рукав пальто, повторил вопрос.
— На Восток, Богдан Петрович. Надо обернуться на Восток, и все будет в порядке.
— Оттуда и так снабжается много заводов. Восток всех не прокормит.
— А, по-моему, прокормит.
— Не думаю... Хотя — не знаю.
— На Востоке чертовски много ресурсов.
— До войны в поезде я ехал с одним крупным работником черной металлургии. Он категорически уверял меня, что потери южных металлургических районов равны проигрышу кампании.
— Ну, и загнул, — засмеялся Тургаев, — ей-богу загнул.
— Как вы сказали?
— Загнул.
— Хорошее слово. Веселое...
— Конечно, нужно веселей смотреть на жизнь. Русскому человеку тем более необходимо. Вы же, Богдан Петрович, были веселым человеком. Неужели выпады съели ваш смех?
— Какие там, к чорту, выпады... ишиас... Какое противное слово.
— Вот если бы ишиас выпал, а?
— Отлично... Воскрес бы... — улыбнулся Дубенко.
Подъехали к черной громадине дома, где жил Дубенко. Раньше, бывало, так приветливо светились окна их квартиры. Богдан мог безошибочно угадать — ожидают ли его Валя и мать, но сейчас, как говорил Шевкопляс, все было «задраено». Ни один луч света не проникал на улицу. У подъезда дежурили. Дворник, низенький мужичок, отлично знавший Дубенко, все же добросовестно проверил его ночной пропуск и так же, с торжественной внимательностью, проверил пропуск Тургаева. Две женщины с противогазами подошли к ним и в свою очередь, как показалось Дубенко, проверяли дворника, точно ли он выполняет свои обязанности старшего дежурного.
— Ну, не диверсанты? — пошутил Тургаев.
— Пальто-то у вас кожаное. На парашютиста походите, — в тон ему ответил дворник. — Дайте закурить папироску... Нет, нет! — спохватился он. — Тут прикуривать нельзя. Я в коридорчике прикурю: а тут чиркни спичку, эти бабы разом раскассируют...
Фронт приближался. Заводы вывозились с правобережья. Эшелоны проходили мимо города. С платформ, наспех заваленных станками, слитками цветного металла и другим материалами и оборудованием, соскакивали запыленные, обгорелые и исхудавшие люди.
Составы тащили паровозы, приписанные к депо станции, где уже были немцы. Паровозы-беженцы везли сотни вагонов, иногда спрягались по два и тащили все на Восток.
Машинисты протирали паклей усталые и как бы оскорбленные лица и неохотно отвечали на вопросы. Они ели хлеб, еще испеченный в печах, оставленных немцам, замешенный на воде, которую они пили с детства, и горек был этот хлеб... Но никто не жаловался... Люди посуровели и замкнулись в своих чувствах.
— Вернемся еще...
— Недолго поцарствует...
— Успели вывезти завод, али только с пятого на десятое?
— До шплинта, — отвечали рабочие.
— А корпуса, стены?
— А что в стенах толку... А какие с толком — взорвали...
— Сами взорвали?
— А то дядю попросим?
— Жалко, небось.
— Эх — что говорить... Понимать надо...
На заводе не совсем представляли себе угрозу непосредственной опасности.
Из Москвы поступило первое предупреждение. Оно исходило от Государственного Комитета Обороны. Ничто не должно быть оставлено противнику, в случае вынужденного отхода нужно все вывезти. Стационарные агрегаты должны быть уничтожены.
Завод работал напряженно. День и ночь собирали самолеты, облетывали их, комплектовали полки и отправляли фронту.
Неужели все нужно вырвать с корнем, бросить на платформы и везти в неизвестное? Партийная организация собралась ночью. Коммунисты пришли из цехов — выслушали информацию Шевкопляса, Рамодана и Дубенко и ушли снова в цеха.
Мастер Хоменко, высокий и сутуловатый человек, с умными и печальными глазами, задержался:
— А я не уйду от своего завода, — сказал он.
— У немцев хочешь остаться? — спросил Шевкопляс.
— Не уйду с завода, — повторил он убежденно.
Хоменко, не глядя ни на кого, ушел.
— Задержал бы, Рамодан. Партбилет на стол! — вскипел Шевкопляс.
— Поручите мне, — сказал Рамодан, нахмурив брови, — поговорю с Хоменко... Итак, предупреждение ясно. Надо подготовить рабочих.
— Рабочих всех вывозить? — спросил Белан.
— Кадровых рабочих всех, — ответил Дубенко.
— Не сумеем, — безнадежно махнув рукой, сказал Белан, — трудно.
— Трудно, это еще не невозможно.
— Я транспортник, мне понятно, сколько нужно колес, чтобы поднять всех. Наверное, каждый поедет со всем своим семейством, со старыми и малыми, с барахлом.
— Вывозить всех. Семейства бросать не будем.
Для того, чтобы эвакуировать завод, требовалось около тысячи вагонов. Один пресс, недавно полученный из-за границы, краса и гордость старика Дубенко, требовал сорок платформ. Для демонтажа пресса необходимы сильные подъемники, в свое время отправленные в Москву. Деррики, находившиеся на заводе, были маломощны. Дубенко предложил считать пресс неподвижным агрегатом, то-есть подлежащим взрыву в случае отхода. На него строго поглядел Рамодан и отложил этот вопрос до точного выяснения. Рамодану хотелось вывезти все, «до шплинта» — это стало признаком настоящей работы. Ночью соединились с Москвой и попросили указаний относительно демонтажа пресса. Краны прислать не могли. Предложили взорвать — если не будет возможности вывезти. Богдан решил не говорить отцу о принятом решении, но отец узнал об этом от других.
— Решили отрубать заводу руки, — сказал он, увидав Богдана, — заместо чемоданов, что все понаготовили, лучше пресс вытянуть. Непорядок...
— Тронем с места, не довезем, развалим.
— И тронем, и довезем, и не развалим.
— Займешься, отец?
— Займусь, — пообещал старик. — Чего же не заняться... Разве уж так кисло приходится, Богдан? — старик снизил голос до шопота.
— Профилактика.
— Вам виднее...
Отец отошел, и Богдан заметил в нем ту же скорбь, какую он видел у Хоменко. Трудно и непривычно рабочему. Привыкший созидать, он не мог смириться с разрушением.
Танковое сражение, небывалое в истории по количеству вступавших в сражение машин, происходило на перевале старой границы государства. Тысячи танков бросились друг на друга, стреляли, скипалась броня, люди пели «Интернационал» и бросали гранаты, заклинивались башни, подрывались гусеницы. Скрежетало железо на горячих полях Украины и Белоруссии. Там сражался и сын Рамодана. Рамодан ждал конца сражения и страдал. Привезли раненых из-под Новоград-Волынска. Танки противника прорвались, но победа купилась огромной ценой. Раненые танкисты, обросшие коркой грязи и порохового дыма, говорили о сражении тихо, со стиснутыми зубами. На марлевых повязках просачивалась кровь, страдания физические усугублялись страданиями душевными.
Еще никто не знал тогда, что значение этого сражения выше громких побед, что тысячи уничтоженных германских танков значили больше, чем оставление нами обгорелой, исковерканной металлом земли.
Танкистов перевязывали, поили молоком и фруктовыми сиропами, давали спелую вишню и везли дальше.
От них Рамодан узнал о своем Петьке. Он храбро сражался, был тяжело ранен и, кажется, его успели вывезти... лейтенант с изломанными снарядом ногами знал Петра Рамодана и, скупо похвалив его, заснул.
Рамодан вышел из госпиталя твердыми шагами, сел в машину и поехал к Дубенко, в их семью. Рамодан остался теперь совершенно одиноким. Жена с меньшим сыном незадолго до войны поехала на границу, в гости к сестре, и тоже пропала.
— Петька-то мой... я с ним почти не простился, — сказал Рамодан Вале, — такой маленький и щупленький паренек. У него всегда было плохо с носоглоткой. Потом взяли в армию и вылечили... Теперь ранили... тяжело ранили...
— Ранили — вылечат, — утешала Валя, — вывезут в госпиталь, выходят.
— Конечно, вылечат, Валя. А я думаю, разве, что не вылечат? Вот и жена пропала, — ни слуху, ни духу.
— Где-нибудь едет, не успела сообщить.
— Конечно, едет где-нибудь. Не могла же она остаться у немца.
Рамодан пил чай, ел вареники с вишней, которые так вкусно готовила Анна Андреевна, но вдруг, отставив чашку, сидел в какой-то пустой задумчивости, уставясь глазами в одну точку. Потом встряхивался, застегивал пуговицы гимнастерки, крутил головой, улыбался.
— На то она и голова человечья, чтобы в нее ползли всякие ненужные мысли. Что там пишет Тимиш?
Танюша быстро приносила письма, перевязанные красной ленточкой, вынимала последнее письмо из конверта, покрытого печатью военной цензуры и номерами воинской части, и читала. Некоторые фразы пропускала, вспыхивала — они касались только ее.
— «Танюша, — читала она, — враг очень силен и опасен. Я боюсь, что многие не понимают этого простого факта. Нам не стыдно уходить — потому что мы уходим с боями, о которых, конечно, ты не имеешь никакого представления. Современная война громкая. Она состоит из взрывов, свиста и такой пулеметной стрельбы, что, кажется, за одну минуту будут выпущены все патроны, имеющиеся в запасе армии... Еще в первый день войны, когда подъезжал наш эшелон к фронту, и кругом такие поля и лесочки — я услышал глухую отдаленную канонаду. Как не вязалась она с прекрасной природой украинского июня! Мы ехали и еще не понимали, что такое война. Ты же знаешь своего вояку. Но потом мы поняли войну. Вот только сегодня над нами прошло четырнадцать немецких бомбардировщиков. Они сбросили на нашу колонну больше сотни бомб. Они рвались везде, и самое главное, мы отступали и не могли ничего сделать. Потом на небе появился один наш истребитель. Нам думалось: что может сделать один истребитель против четырнадцати страшных и черных машин, которые летали над нами и поливали из пулеметов и пушек? Но истребитель бросился на них, как молодой петух, сразу же запалил одного, потом сшиб другого и остальные бросились врассыпную. Ястребок гонялся за ними по всему небу, пока не вышел бензин. Я никогда не забуду того летчика, — после мы узнали — это был герой Степан Супрун. Мы приветствовали его, поднимали винтовки. Но он вряд ли видел нашу радость, хотя на прощанье прошел над нами и помахал крыльями... Мы отходим под лавиной огня, Танюша, и вероятно я какой-то бронированный — ничто меня не берет, или, может быть, пуля знает, что у меня есть ты и хорошая дочка, хай вы будете здоровы...» — дальше мне, — сказала Танюша, краснея от волнения и гордости за своего мужа.
— Там он ничего не пишет о танкистах? — спросил Рамодан.
— Нет... ничего...
— Вероятно, он не встречал танкистов, а то написал бы и о них, как о Степане Супруне... как же, знаю я Супруна. Герой... чего и говорить...
— Вот он пишет о встрече с братом, с Николаем.
— Ну, прочитай об этой встрече, — согласился тихо Рамодан.
— «На днях я увидел нашего Николая. Он тоже отводит свой корпус. Надо сказать, что когда я решил поцеловаться с генералом, мне стало немного не по себе. Шут с ним, что он мой брат. Но теперь я только лейтенант, а он — вон какой начальник. Притом он чистый, а я грязный и похож на чучело. Николай работает в полной форме. Кавалеристы его едут с песнями. В полках я видел оркестры. У Николая есть все, даже танки...
— Он видел, наконец-то, танки! — воскликнул Рамодан. — Вот, бродяга.
— Там не могло быть Пети, — сказала Валя.
— Я знаю, что не могло быть, — но видел танки. Это здорово.
— «Надо сказать, мы вздохнули свободно и немного повеселели, взглянув на кавалеристов. Даже выправочку сделали и тоже рванули песню. И знаешь, какую? Ту, что спивали мы с тобой в Ирпене. «Ой ты, Галя!» Вышло, как надо... Хай думает, что хочет, Гитлер. А мы спиваем, как на Ирпене... «Галю, Галю».
— Хорошую песню они заспивали, — сказал Рамодан, — значит, не так им страшно. Ничего, пообвыкнут, обомнутся, оботрутся, и все потом пойдет на лад... а народ надо понимать... Еще кое-кто ходит вразвалку...
Многие и в городе, и на заводе не верили в возможность воздушного нападения. Фронт проходил далеко, к линии фронта тянулась мощная сеть противовоздушной обороны, концентрическими кругами охватывающая крупные индустриальные центры Украины.
В небо были нацелены сотни зенитных орудий, пулеметов, звукоулавливателей. Прожекторы уже с неделю прощупывали каждую точку, проносившуюся над городом, и только достаточно ознакомившись с ней, отпускали ее. У каждого дома дежурили жильцы и дворники. Милиционеры получили стальные шлемы, противогазы и винтовки. Дежурные команды ПВО еще шутливо оценивали свою будущую работу спасителей города от пожаров. Молодежь выходила на дежурство и, пользуясь темнотой, тихо шепталась, и иногда громкий поцелуй тревожил душу какого-нибудь ответственного дежурного, обследовавшего свои посты.
Майор Лоб предупреждал всех, что воздушный океан велик, а авиация — самый неуловимый род оружия и глупо было бы думать, что противник не попытается бросить на город, питающий фронт, свои бомбардировочные эскадрильи.
— Если мы сейчас уверим рабочих, что налет невозможен, — говорил он, — а на нас посыпятся апельсины, скажут — что же вы трепались...
Майор Лоб посоветовал сделать поодаль несколько фальшивых корпусов из фанеры, верней, положить на землю несколько крыш, поставить трубы и далее кое-где пустить свет. Он приехал из города со специалистами по маскировке, и Дубенко, выделив бригаду в сто пятьдесят человек, быстро построил фальшивый завод, в пяти километрах от настоящего. Майор, задумывая какую-то новую хитрость, вывез в другое место, к берегу реки, пятнадцать тонн мазутных отходов, отработанной обтирочной пакли и других легко воспламеняющихся отходов. Он никому не раскрывал смысла своей хитрости, но Рамодан, конечно, знал, что замышляет боевой майор Лоб, все еще вынужденный ждать своего настоящего воздушного дела.
Во дворе завода и на аэродроме заложили глубокие траншеи и покрыли их от осколков бревнами в два наката и сверху завалили метровым слоем глины.
По плану предполагалось построить железобетонные бомбоубежища, но цемента нехватило и сооружение бомбоубежищ отложили. К тому же завод должен был работать, несмотря на воздушные нападения, и только во время непосредственной опасности часть рабочих должна была удаляться из цехов.
Дубенко впервые имел дело с подготовкой объекта к противовоздушной обороне и поэтому не представлял себе, как могут рабочие работать, если начнется воздушная атака. Не побегут ли? Не вызовет ли решение о непрекращении работы во время тревоги настроения подавленности и даже паники? Коммунисты провели работу в цехах, и рабочие приняли вполне спокойно те требования, которые к ним предъявляли. Они серьезно подходили к делу и втягивались в войну по-настоящему, без излишней суеты.
Богдану почти не приходилось бывать дома. Перевооружение самолета подходило к концу. Броневые листы, которыми нужно было обшивать штурмовики, были закалены и испытаны на полигоне. Бронебойная немецкая пуля оставляла на броне только небольшой беленький след, как будто в металл ткнули мелом. Артиллерийские снаряды зенитного германского автомата, которым были в основном вооружены противовоздушные мотоколонны прикрытия немецких танковых дивизий, делали небольшие вмятины в броне, которые можно было выправить легко, с небольшим нагревом. Поскольку штурмовик должен все же испытать немало таких ударов, для облегчения ремонта придумали ставить броневые листы на особые замки. Конечно, не убрали и пушки. Все осталось на месте, только добавили новое грозное оружие, о котором тихо шептались на заводе. Работа проходила в спешных темпах, и «всенощные», как называли рабочие бессменную работу, становились обычным явлением. Можно было видеть разбросанных по заводу кучками спящих рабочих, прикрывшихся принесенными из дому одеялами или чехлами от самолетов и моторов. Подремав немного, рабочие вскакивали, бежали под душ и снова становились на работу. Жены, особенно из рабочего поселка индивидуальных домов, расположенного возле реки, приносили своим мужьям и братьям пищу, которой так много было тогда на Украине. Сказочно урожайный год был на Украине, да и по слухам — во всем Союзе.
Шевкопляс, приехавший с пленума городского комитета партии, сказал Богдану, что средняя цифра урожая зерновых культур по Украине равна двадцати шести центнерам, свеклы — двумстам пятидесяти центнерам. Но будет ли собран этот урожай?
Над главным трактом, проходившим в трех километрах южнее жилых корпусов, уже третий день не опускалось облако пыли. И, когда ветер дул с юга, пыль относило к заводу, и все было покрыто серой пеленой. По тракту целый день двигались обозы беженцев. Это были первые колонны гужевого транспорта, успевшие дойти сюда с правобережья Днепра, а возможно, из Бессарабии и западных украинских областей. Рабочие выходили на обочину тракта и молча наблюдали это переселение. Если вначале проходили только автомобильные колонны, обычно на разболтанных машинах, непригодных к фронтовому использованию, то теперь ехали на лошадях, волах, даже на коровах. На возах везли разный домашний скарб, поверх которого сидели запыленные дети и старухи, укрывавшие лица от солнца и пыли платками и рваными полушалками. Хворостинами гнали коров, подталкивали обессилевших телят, гнали овец, коз. На измученных лицах людей было написано какое-то трагическое безразличие, и только при разговорах в коротких словах и блеске глаз, спрятанных под пыльными бровями, угадывалась ненависть.
Везли раненых — детей, стариков, женщин. Они поднимали забинтованные головы и рассказывали о беспощадной подлости вторгшегося врага. Немцы расстреливали с воздуха отходившие обозы беженцев. Многие матери уже успели потерять детей, и теперь они шли, понурив головы, или сидели на возах, охватив головы руками. Бесконечная скорбь витала над людьми, выброшенными ветром войны... но над скорбью расправляла могучие свои крылья народная ненависть...
А туда, к линии фронта, двигались моторизованные колонны армии. Мчались одна за другой грузовые машины, обычно уже не новенькие, а простые, облезлые, полученные в порядке мобилизации автотранспорта. На грузовиках плотно друг к другу сидели красноармейцы, ощетинившиеся штыками или ажурными стволами автоматов. Красноармейцы смотрели на беженцев, они видели этих близких им людей, и каждый узнавал в опечаленных людях своих матерей, отцов, детей. Красноармейцы не пели, они только смотрели на левую сторону шоссе, где по гужевому пыльному тракту тек поток бездомных людей. На коротких привалах бойцы подходили к беженцам, и на груди этих парней женщины выплакивали свое горе. Красноармейцы клялись отомстить врагу, но делали это скупо, без лишних фраз:
— Подожди, гад...
Стиснув зубы, бойцы вскакивали на машины, стучали по кабинам: «Давай скорей... швидче...» Шоферы не нуждались в понуканиях товарищей. Они тоже стискивали зубы и с места рвали полным ходом. Сколько седых волос на висках, сколько морщин появилось в то тяжелое время у молодежи, призванной родиной для отпора! Но это была благородная седина преданных ей сынов, это были почетные морщины...
Дубенко, наблюдавший вместе с Шевкоплясом картину великого переселения, думал также и о своей семье. Вот так, склонив сонную голову на узел, покашливая и вытирая ребром ладони потрескавшиеся губы, будет сидеть его мать. Его жена будет итти рядом с повозкой и ничего не видеть перед собой, кроме скрипящих колес идущей впереди телеги и пыльной, размолотой колесами колеи. А может быть, она будет рыдать, как вон та женщина на высоком возу, потерявшая сынишку, расстрелянного германским истребителем на днепровской переправе... Будет рыдать и биться о деревянные корыта и бадейки, набитые тряпьем и другим имуществом... А сынишка его!..
Богдан тихо сказал Шевкоплясу:
— Я, пожалуй, съезжу домой, Иван Иваныч.
Шевкопляс посмотрел на Дубенко и кивнул головой:
— Заночуй дома, Богдан Петрович. Мы сегодня ночью без тебя обойдемся. Как раз дежурит сегодня Рамодан, покалякаем с ним ночку...
Дубенко попросил шофера везти побыстрей, и тот, любивший езду «с ветерком», мигом домчал его до дому. Богдан, не обращая внимания на боль в ноге, торопливо взбежал по лестнице и позвонил. Ему казалось, что он больше никогда не увидит своих, и, когда он увидел улыбающееся лицо жены, он долго целовал ее.
— Что с тобой? — сказала Валя, когда он выпустил ее из своих объятий.
— Мне почему-то померещилось, что я еду в пустой дом, что я никого из вас не застану, что вы бредете куда-то туда, по пыли, за возами...
— Ты получил какие-нибудь известия, Богдан?
— О, нет... Я видел страшное. По дорогам потекли беженцы... Беженцы с Украины... Как это тяжело, Валюнька. Где Алеша? Мама дома? Как Танюша?
— Все хорошо. Алеша бегает по улице. Мама легла вздремнуть. Танюша пишет письмо Тимишу. Это ее единственное утешение. Ты будешь обедать?
— Пожалуй, буду. Хотя я не так давно пообедал на заводе... Вот что, Валюнька, нам надо обсудить кое-какие семейные вопросы....
Богдан прилег на диван, принял удобное положение, чтобы успокоить ногу, закинул руку за голову. В комнате уютно и прохладно. Тяжелые портьеры почти полностью прикрыты, и поэтому до слуха его не достигал уличный шум и не мешал свет. Солнце и горячая пыль преследовали его, и только сейчас отпустили. Перед ним сидела любимая им женщина, с которой вот уже десять лет он делит и радости, и печали. Он знал, что, прийдя домой, он найдет всегда поддержку и понимание, и, если нужно, утешение. Сколько тревог входило вместе с ним в этот дом, но всегда они рассеивались в семье, и отсюда он уходил всегда бодрый, способный к дальнейшей работе.
— Как ты смотришь на то, если всем вам придется уехать из города, Валя?
Она посмотрела на него и, подавив внезапно вспыхнувшую тревогу, спросила:
— А ты останется один?
— Останусь один.
— Как же ты останешься один, с твоей ногой...
— Я буду лечиться... ну, и вылечусь когда-нибудь, не вечно же...
Валя покачала головой.
— Ты не будешь лечиться, Богдан. Сколько раз ты был на процедуре? По-моему, только два раза...
— Три раза. Но однажды я не застал сестру, которая должна была сделать мне диатермию.
— Разве положение настолько безнадежно? — спросила она, изучая его своими черными, затуманенными глазами, в которых напрасно хотела подавить тревогу.
— Положение не безнадежно, но нужно выезжать заранее. Из города уже отправляют женщин и детей. Сегодня отбыли первые эшелоны...
— Но мы можем выехать в любое время на машине.
— Нет.
— Почему?
— Я не могу сопровождать вас в любое время. И притом мы не знаем, будет ли к тому времени возможность выбраться на машине. Немцы расстреливают машины, расстреливают и бомбят шоссе, дороги...
— Я не уеду от тебя, Богдан.
— Нет, ты должна уехать...
— Я не брошу тебя одного.
— Но ведь сейчас очень опасно.
— Все равно. Я не брошу тебя одного.
Богдана начинало раздражать ее упрямство. Раздражение готово уже было перейти в нервную вспышку, но усилием воли он сдержался и привлек к себе ее худенькое, гибкое тело. Она уткнулась лицом в его грудь и зарыдала. Богдан не ожидал этого и, поглаживая ее вздрагивающие плечи, говорил что-то невнятное и невразумительное, как обычно бывает в такие минуты.
Она подняла заплаканные глаза, покусала губу, попыталась улыбнуться, но потом снова зарыдала.
— Что, с тобой, Валюнька?
— Я боюсь потерять тебя, Богдан... боюсь... такое время, что нельзя разъединяться. Как разъединились, так и все... полная разлука. Я не хочу терять тебя... сколько я пережила сейчас, не видя тебя. Ты даже запретил мне беспокоить тебя звонками... Ты здесь далек от меня, но если мы разъедемся...
— Но в городе оставаться опасно.
— Я хоту переживать опасности вместе с тобой. Все равно без тебя у меня нет жизни. Если я потеряю тебя...
— А как же быть с Алешей? Начнутся воздушные тревоги, налеты.
— Я буду ходить в убежище с Алешей. Все будем ходить: мама, Танюша с девочкой... все... мы даже тюфячки такие начали с мамой шить, чтобы ходить с ними в убежище...
— Если бы ты посмотрела сегодня беженцев, ты бы так не рассуждала, Валюша.
Она посмотрела на него с некоторым удивлением:
— Но ты хочешь нас сделать беженцами.
— Вот тебе и женская логика.
— Почему женская? — Валя отерла глаза, и на лице ее появилась улыбка. — Ты насмотрелся беженцев и хочешь нас сделать такими же. Для чего мы должны уехать? Ты коммунист...
— Безрассудность никогда не была отличительной чертой коммунистов. Но... вообще... как хочешь...
— Останемся, останемся!
Валя вскочила и закружилась по комнате.
— Мама, Танюша, мы остаемся!
Они ужинали всей семьей, поговорили о многом и, конечно, прежде всего о войне. Танюша всплакнула — кстати сказать, она была сторонницей эвакуации. Пережив воздушные налеты, она стремилась как можно дальше уйти вместе со своим ребенком от ужасов войны. Но мнение свое она высказывала осторожно, не стараясь вмешиваться в решение, категорически принятое Валей. Над городом опускался хороший летний вечер. Сумерки, бродившие по улицам, влились в комнату. Лица всех побледнели и стали туманны. Решили зажечь свет, но для этого нужно было опустить светомаскировочные шторы. Но тогда стало бы душно. Отдернув портьеры, раскрыли окна, вышли на балкон, обвитый повителью и уставленный цветами. Внизу деловито шумела улица, кричали мальчишки, и среди них особенно пронзительно раздавался голос Алеши. Отец перегнулся через перила балкона, покричал сыну, тот, заметив отца, бросился к входным дверям и уже через минуту, сналету вскочив на колени Богдана, приник к нему разгоряченным своим лицом.
Так хорошо и знакомо было дома. Все было попрежнему, и казалось, что идущие где-то далеко кровавые сражения совершенно не тронули их семью...
Сирены воздушной тревоги завыли в десять часов. Противный звук, повторенный тысячами репродукторов, моментально вымел из домов и улиц всех, кому не положено принимать удар неприятельских бомбардировщиков.
Рамодан позвонил Богдану — машина была выслана и ему нужно было явиться на завод. Богдан отвел жену в бомбоубежище, приспособленное из обычного подвала в их доме. Подвал заблаговременно укреплен был добавочным креплением — стойками из толстого бруса, подпиравшими бетонированный потолок, устроены запасные выходы и наружные полуокна, отдушины зашиты досками и заложены мешками с песком. По стенам и между стекол поставлены топчаны, у входа в беспорядке свалены ломы, кирки, лопаты и топоры. Когда Богдан устраивал мать и Алешу, дежурный в фуражке речного пароходства с белым чехлом громогласно объявил всем, что если «навредит бомба» и подвал завалится, пострадавшим надлежит «откапываться на волю» вот этим инструментом. Заявление дежурного, сделанное в угрожающих и довольно похоронных тонах, нагнало на многих женщин страх, и они менее жизнерадостно начали присматриваться к подвалу, ощупывать брусья, поглядывать на серый потолок и перешептываться. В подвал со смехом спустились несколько молодых людей в белых брюках и рубашках-апаш. Дежурный пожурил их за смех и заявил, что «ежели упадет на их объект больше бомб, чем полагается», он вызовет их для поддержки. Пришли несколько старушек, принесших с собой подушки, хлеб, огурцы и воду в бутылках. Казалось, они всю жизнь прятались в бомбоубежищах — настолько предусмотрительно деловитым было их поведение. На топчан к семейству Дубенко подсел молодой паренек без фуражки и пояса, в форме техника-интенданта. Он, не глядя ни на кого, немного стесняясь, уместил рядом с собой миловидную блондинку. Ее знал Дубенко, она работала в каком-то тресте, жила в их доме повыше этажом, и при встречах с Богданом бросала на него зовущие взгляды. Техник-интендант, очевидно, пришел к ней в гости, но, будучи захвачен тревогой, должен был спуститься в подвал. Он сидел, схватившись за щеку, явно симулируя сильную зубную боль, — ему не хотелось лезть на крышу для борьбы с зажигательными бомбами в этом, чужом ему, доме. Девушка вызывающе оглядела Богдана. Богдан, часто замечавший на себе откровенные взгляды женщин, сегодня расценил это по-особому: жизнь шла, и никто не мог остановить ее непреложных законов. Он приветливо кивнул блондинке, как знакомой, и она, покраснев до корней волос, невнятно прошептала: «Здравствуйте, товарищ Дубенко».
— Береги себя, — сказала ему на прощанье Валя.
— Не волнуйтесь, — успокоил Богдан.
Ему не хотелось оставлять семью, но его ждали на заводе. Мать сидела, наружно спокойная, и держала на руках заснувшую внучку. Алеша прикорнул возле бабушки. Танюша волновалась, но старалась не проявлять своего волнения. В этом она походила на мать.
Дубенко поднялся по каменной и сырой лестнице и вышел во двор. На постах стояли дежурные с противогазами, брезентовыми перчатками, с сосредоточенными и серьезными лицами. Дежурный, служащий речного флота, снял с фуражки белый чехол и засунул его в карман. Все смотрели на небо, по которому плыли редкие кучки облаков, мигали звезды и где-то далеко вспыхивали и гасли холодные искры — стреляли орудия зенитных батарей, расположенных за чертой города. Отдаленный гул долетел уже до слуха. Это было начало большой и мужественной борьбы так называемых мирных жителей города с воздушными нападениями противника. Люди, стоявшие возле темных стен и глядевшие в небо, люди, стоявшие на черных крышах, охватившие обеими руками дымовые трубы, девушки санитарки, прикорнувшие с носилками в подъездах, отныне вступали непосредственно в войну и пока еще не сознавали этого. Всем казалось, что вот-вот прозвучит отбой и, потягиваясь от усталости, ночной сырости, они разойдутся по домам, чтобы утром бежать на настоящую работу...
Дубенко вышел из ворот, машины не было. Он посмотрел на часы. С момента объявления тревоги прошло всего десять минут. Орудийная стрельба приближалась. Вступали новые батареи, разбросанные по всему городу и по окраинам. Резкие звуки зенитных орудий и разрывы снарядов не прекращались. Дубенко прислушался и уловил приближающийся гул мотора. Его опытное ухо определили по звуку шум хорошо работающих многосильных моторов. На город шли «юнкерсы».
Зенитные батареи покрыли небо клубчатыми разрывами снарядов и вспышками. Огонь велся в несколько наслоений. Казалось, совершенно невозможно пробраться сквозь этот огненный вихрь. Но моторы неумолимо гудели. Вспыхнули лучи прожекторов. Рассекая темноту, они впились в небо и принялись шарить в каждой тучке. Лучи сходились и по-двое-трое бежали по небу, потом гасли и снова вспыхивали в разных местах. Невдалеке, с крыши дома, закашляла автоматическая пушка. И, наконец, в воздух, навстречу усиливающемуся гулу моторов, полетели трассирующие пули, оставляя красный пунктирный след, заработали пулеметы. Раздался свист, точно взмах гигантского стального хлыста, затем грохот и вспыхнул яркий корончатый смерч, рванувшийся кверху. Богдана рвануло и сшибло с ног взрывной волной огромной силы, продувшей всю улицу. Он упал на тротуар. Со звоном, похожим на выстрелы, лопнули стекла, и осколки понеслись вниз, как пули. Богдан инстинктивно прикрыл лицо ладонями и, немного оглушенный, поднялся на ноги. Опустив руки, увидел на них острые порезы и кровь. Зенитный огонь и взрывы бомб, казалось, шатали дома от фундамента до крыши. Впереди, за черной громадой соседнего дома, круто поднимались быстрые воланы дыма, из-за крыши, контурно очерченной задним освещением, выпрыгнули острые языки огня. На лицо упали крупинки гари. Сразу посветлело. Так же быстро и просторно полыхнуло слева, в том районе, где находился спиртово-водочный завод. В горле запершило. Во дворе кричал хриплый голос дежурного: «Клещами ее... в воду ее... песком...»
Его заглушил гул разнобойных голосов, прорывающихся как прибой, сквозь артиллерийскую канонаду. Доносились отдельные выкрики «Не подступай!», «В нос шибает», «Бери ее... клещами...», «За хвост ее...», «Горит, брызгает, черт».
К Дубенко, прислонившемуся к косяку дома, подбежали три девушки с носилками. В одной из них он неожиданно узнал блондинку.
— Вы не ранены? — спросили девушки хором.
— Нет, — ответил Богдан, — благодарю вас.
— Насчет нашего убежища не волнуйтесь, Богдан Петрович, — сказала блондинка, — там даже шума не слышно. Только немного трясет.
В соседнем переулке призывно засвистел милиционер. Девушки побежали туда, стуча каблучками по асфальту.
— Почему нет машины? — зло подумал Дубенко. Он снова посмотрел на часы. На стекле была размазана кровь. Он стер ее рукавом. С момента объявления тревоги прошло всего двадцать семь минут. Дубенко стоял ближе к карнизу, и возле него изредка падали осколки. По улице проехали пожарная команда, два мотоциклиста с автоматами за спинами, прошагал взвод истребительного батальона. Из ворот вышли дворник и дежурный в фуражке речного флота. Они возбужденно продолжали неоконченный разговор.
— Ведь я кричу тебе: песком ее, песком, клещами, в воду. А ты топчешься возле да около, — тоном начальнического упрека говорил дежурный.
— Не подступить сразу. В нос шибает, стерва, — оправдывался дворник, но не так, чтобы рьяно, а с чувством достоинства.
— Надо ее клещами и в воду. Зашипит, забульчит, не бойся.
— Я и не боялся. Я ее потом, проклятую, клешами. Бульчала и шипела, стерва... Только почему я сразу не кинул ее в воду — ведь не всяку можно в воду.
— Тогда песком.
— Каку можно песком, каку нельзя песком.
— Всякую можно песком. Они одинаковые.
— Не согласный с этим. Чего ему смысл кидать одинаковые бомбы. Немец тоже хитер. Всю Европу обвоевал... это нам-то впервой... — дворник подошел к Дубенко, присмотрелся, узнал. — Это наш, Богдан Петрович. У ево пропуск на всю ночь. Машину дожидаетесь, Богдан Петрович?
— Дожидаюсь машину.
— Может не прийти. По всему видать, он бомбы кладет везде. Тю, чорт, опять гудет... До петухов взялся, что ли.
Подошла машина. Шофер довольно несвязно принялся объяснять Дубенко причину запоздания. Раздосадованный ожиданием, Дубенко оттолкнул шофера на первое сиденье и без гудков и света помчался к заводу. Ему что-то кричали вслед патрули, но он не остановился, на выезде, когда он пролетел контрольно-пропускной пункт, его догнал мотоциклист-сержант, задержал, проверил пропуска и отпустил только после того, как Дубенко горячо доказал сержанту причину спешки.
Город, освещенный заревами пожарищ, остался позади. Перед Дубенко лежала отполированная линия шоссе, обсаженная молодыми тополями. Богдан видел, как на ветровом стекле играли багряные блики, и он не хотел смотреть никуда, а только на эту узкую полоску шоссе, несущегося перед ним, как лезвие кинжала. Он пролетел железнодорожный виадук, мост через реку и тогда поднял глаза. Горел завод. Пламя поднималось на большой площади, черный дым высоко стоял в небе, и над этим местом — его слух до боли обострился — летали немецкие бомбовозы со своим характерным гулом.
— Канава, товарищ Дубенко! — закричал шофер.
Машину подкинуло, тряхнуло так, что Богдан ударился о ребровину крепления, но руль, ловко охваченный закостеневшими руками, не был вырван. Дубенко летел вперед. Зарево, приближающееся с каждой минутой, выжгло из сознания всякую опасность автомобильной катастрофы. Посеревший шофер ежесекундно пытался перехватить руль у Дубенко, но всякий раз его руки ловили только воздух. Дубенко свернул с шоссе и летел напрямик, по полям, засеянным клещевиной и свеклой. Кусты стегали по кузову, шипели под покрышками, сочные гроздья клещевины взлетали на капот, но моментально уносились прочь, сдуваемые ветром.
Вот снова дорога. Рабочий поселок! Беленькие коттеджи, курчавые деревья, телефонные столбы, острый и частый забор из штакетника... Машина вылетела из поселка и подлетела к речке. Завизжали тормоза... Богдан выскочил наружу, и шофер наконец-то схватил горячий руль.
Богдан, перескакивая бурьяны и пробираясь сквозь кустарники, очутился на берегу. Черная река, расцвеченная крапинками огня, текла у его ног. Горело на той стороне, и там же рвались бомбы. Богдан зачерпнул воды, плеснул себе в лицо. Струйки прорвались за воротник, потекли по разгоряченному телу. Он оглянулся. Да... это рабочий поселок... так называемый «Поселок белых коттеджей»... на северо-востоке от него должен быть завод. Горело же в юго-западной стороне от поселка. Какие же объекты так яростно бомбили немецкие бомбардировщики? Богдан вернулся к машине, подтолкнул шофера, чтобы снова сесть на его место, но тот не подвинулся. Тогда Дубенко обошел машину и сел рядом с ним.
— Что же там горит? — спросил он, снимая кепку, — что?
— Всякий хабур-чабур, товарищ Дубенко.
— Как это хабур-чабур? — вскипел Дубенко, думая, что шофер издевается над ним.
— Мы тоже до сегодняшнего дня ничего не знали. А выходит, майор Лоб вместе с нашим секретарем Рамоданом перехитрили немца...
— Что вы плетете!
— Богдан Петрович, да разве вы-то не знаете... Мазут горит там, пакля старая... как только первый немец сбросил бомбы, так и подожгли. Потом уже все немцы шли туда, на пламень, и клали бомбы одну за одной... Сюда ехали, клал он бомбы, и отсюда ехали, клал он бомбы. В пять волн прошли самолеты. Видать, штук, полсотни, навдак меньше...
— И когда мы сюда ехали, вы все это знали?
— А как же?!
— Что же вы мне ничего не сказали?
— Хотел сказать... да вы разве послушали бы. Вцепились в баранку и прете... разве вы ехали? Честное слово, Богдан Петрович.
— Выходит, завод цел?
— Цел.
Богдан откинулся на спинку сиденья и тихо сказал:
— Тогда везите на завод...
Хитрость майора Лоба удалась. Дубенко, Шевкопляс, Рамодан, Тургаев ездили на место пожара и насчитали восемьдесят шесть воронок от бомб разного калибра. Лоб спрыгивал в воронки и кричал оттуда: «Давай лестницу, лезу из механического цеха» или «Давай лестницу, никак не вылезу из цеха сборки, гидравлики и шасси!» Все понимали под безобидными шутками майора, что, упади гостинцы на завод, вряд ли сейчас пришлось бы беспокоиться о предстоящей эвакуации.
Утром к городу прилетал разведочный «хейнкель», его сшибли наши истребители. Вторые два разведчика были сбиты огнем зенитной артиллерии. Вместе с пятью «юнкерсами», сбитыми в первую ночь налета, зенитчики сшибли уже семь самолетов. В сводке германского командования один из южных заводов, производящий грозные для них штурмовики, был разрушен. Через два дня налет на город был повторен, но район завода не бомбился. Чтобы окончательно убедить противника, Рамодан, по предложению центра, произвел маскировку завода «на разрушение». Летавший над заводом наш разведчик привез фотоснимки, показывающие обугленные стены корпусов, изъеденный воронками аэродром и черные, как бы сгоревшие, жилые дома.
Эвакуация семей проводилась в обязательном порядке. Но некоторые не хотели уезжать. Страшно и незнакомо было бросать насиженные места, оставлять мужчин и бросаться в неизвестное. Приходилось иногда принуждать к эвакуации.
Автобусы, обычно доставлявшие рабочих, проживающих в городе, подъезжали к жилому кварталу, останавливались у подъездов. В автобусы весело садились дети, и печально — женщины. Они везли с собой свой скарб, набитый в чемоданы и связанный в узлы. Некоторые предусмотрительно захватывали теплые шарфы, валенки, шубы. Таких было немного. Кто же думал зимовать в чужих местах... Но над великим трактом попрежнему курилась пыль. Снималась с потревоженных гнездовий не только вся правобережная Украина, но уже стали на колеса левобережные области.
Но если не так было трудно поднять семьи, жившие в казенных квартирах, то гораздо труднее оказалось тронуть с места семьи белых коттеджей. Более тысячи семейств рабочих и инженерно-технического персонала жили в живописных домиках на берегу реки. Поселок был детищем Дубенко. Побывав в Америке на заводах «Дуглас», «Кертисс-Райт» и «Консолидейтет», Дубенко привез оттуда это новшество.
В короткий срок вырос поселок. Постройкой этих коттеджей начиналась рабочая оседлость. Люди заводили свои огороды, скотину, сады, виноградники и закреплялись на предприятии. Были семьи, имевшие в своем составе по три-четыре человека, работающих на заводе. Обычно утром щебенковая дорога, посыпанная песком, оживала. Мимо светлозеленых молодых тополей и полей клещевины, гречи и подсолнуха мчались автомобили, мотоциклы, велосипедисты. Они перегоняли друг друга, люди озорно кричали и как бы гордились друг перед другом своим достатком и хорошей жизнью. Обычно это были лучшие стахановцы, примерные мастера, талантливые инженеры. Самоотверженный труд их хорошо оплачивался и, как говорил Рамодан, для рабочего класса уже наступил золотой период его жизни. Когда нужно было поднимать людей на выполнение какого-либо срочного и важного задания, всегда можно было в первую очередь опереться на жителей белых коттеджей. Они любили свой завод и не хотели чем-либо опозорить его славу.
Но вот пришло грозное время, жители белых коттеджей не хотели покидать свои дома. Заправилой молчаливого сопротивления посельчан оказался Хоменко. Рамодан вызвал Хоменко и пробеседовал с ним не менее двух часов. Из парткома они вышли оба с покрасневшими веками.
— Не могу принимать никаких мер к Хоменко, — сказал Рамодан Шевкоплясу, — наш он человек, настоящий...
— А какую он бучу подал? — горячился Шевкопляс. — Через твоего настоящего человека все индивидуальники ни с места. Хоть аммоналом их взрывай. Так? А как немец подопрет, что я с ними буду делать? Так? Я буду завод спасать, а не их рухлядь, понял? Выгнать из партии нужно Хоменко, вот что... с треском выгнать.. Так?
— Нет, не так, — сказал Рамодан, — сейчас каждый боец на учете. Выгнать Хоменко легче всего. Но это потеря коммуниста, бойца.
— Чорт его знает, — отмахнулся Шевкопляс, — ничего не поймешь. Хоменко не хочет уезжать — плохо, а вот Белан все уши мне протурчал — тикать хочет в Ташкент. Тоже плохо. Так?
— «Тикать» в Ташкент? Что же ты сравниваешь его с Хоменко?
— А может, нас в Ташкент и повезут с заводом? Ты откуда знаешь.
— Ведь мы подобрали дублирующую площадку на Урале. Еще до войны ее выбрал Дубенко.
— Площадку вон Дубенко выбрал и в Грузии, а, оказалось, туда других дублеров всунули, — Шевкопляс застегнул китель на все пуговицы. — А пока суть да дело, Рамодан, поедем на аэродромы, поглядим. Сегодня отстрел этих новых пушек. Чорт их знает, поставила такие страшилища. Боюсь, обратим в дым и наши машины...
Окончательную доводку и облет самолетов теперь проводили не на главном аэродроме, как раньше, а на трех запасных площадках, рассредоточенных примерно в 15-20 километрах одна от другой. Там же, в палатках, разбитых в лесках, ожидали самолетов фронтовые летчики и военные представители. Прямо «горяченькими» машины гнали к фронту, где они проходили боевое испытание.
В палатке испытателей Шевкопляс встретил Дубенко. Он сидел среди летчиков, пил пиво. На дощатом столике, стоявшем посредине палатки, большая чашка с крупными раками. Две девушки-буфетчицы, подъехавшие на развозном автомобиле, подали из термосов украинский борщ, лангет и компот из свежей вишни. Летчики шутили с девушками, приглашали за стол, те краснели, отказывались и, забрав грязную посуду, уехали прибрежной полевкой к другой площадке, где также их ждали. Шевкопляса и Рамодана испытатели встретили радушно. Разговор шел об испытании модернизированного штурмовика. Шевкопляс сообразил, что Дубенко в товарищеской обстановке узнает у летчиков все то, что необходимо для окончательной доделки машины. Дубенко полагался, кроме официальных актов, еще и на интуитивное чутье летчиков, тем более, почти все они были старыми воздушными волками и к мнению их следовало прислушиваться.
— По-моему, — говорил летчик подполковник Романченок, — машина классная. Мне тоже казалось вначале, что броневое покрытие затяжелит конструкцию. Признаюсь, и садился на нее с некоторой опаской. Ведь какого только чорта на нее ни напихали. Крепость! Пошел осторожно...
— Знаем Романченка, — сказал Шевкопляс, наливая пива. — Видать, твой дед простоквашу на базар возил, чтоб не расплескалась.
— Не только дед, — улыбнулся Романченок, — отец возил. Тележного скрипа боялся, а вот сынок на твоих громобоях летает, Шевкопляс...
— Ну, ну, говори... продолжай...
— Пошел осторожно. Хорошо слушает, прибавил газку — ничего себе... Заложил небольшой виражик — познакомился. Дал площадку — слушает... Но, когда пошел на бреющем, скажу вам, самому стало за немца страшно. Прет этакое чудище, огня вагон. Зашел на полигон и как жахну по танковым макетам, ведь чуть ли не из рельсов их понаделали, только дым внизу. Все покорежило... Если таких невозмутимых машин послать к фронту тысячи две... — Романченок принялся за рака, старательно обсасывая лапки и искусно разделывая шейку.
— Если две тысячи, — подморгнул Шевкопляс, — тогда что?
— Не пошлешь же! — сказал Романченок,
— А если пошлем?
— Ну, что ж. Придется заказывать панихиду кой-каким бронетанковым немецким генералам...
— А машина не проваливается? — спросил Дубенко.
— При потере скорости?
— Да.
— Представьте, нет ощущения. Такой громобой, а планирует превосходно...
— Ну, доволен, директор?
Шевкопляс похлопал Романченка по плечу.
— Я это все раньше тебя знал, дорогой... Так?
— На то ты и директор, — раньше нас все знать. Кто же тебе сказал?
— Из Москвы прислали вырезки из германской газеты.
Вышли из палатки. Перед ними лежало поле. Не так еще давно на нем колосилась пшеница. Теперь, недозревшую, ее скосили на сено, поле утрамбовали катками, но так, чтобы это было не очень заметно с воздуха. На опушке рощицы, прикрытие ветвями клена, стояли три самолета. Возле них возились техники и мотористы. Подошли летчики, присланные непосредственно с фронта за получением материальной части. В разговорах летчиков угадывалась большая тоска всадников, потерявших боевых коней. Сколько таких пилотов ожидала дела! Потери двадцать второго июня сорок первого года должны были быть восстановлены! Под натиском танковых колонн, под бомбами «юнкерсов», под дулом автомата...
Дубенко понимал Романченка, говорившего о двух тысячах боевых самолетов. В несколько шутливом тоне Романченка проглядывала все та же нескрываемая тоска летчиков о возможности их использования, о возможности отмщения зачастую безнаказанно разбойничающему воздушному противнику.
Штурмовик получился. Дубенко был доволен. Если все пойдет так же хорошо, вот отсюда, с полевых аэродромов один за одним будут подниматься воздушные полки мстителей. Враг должен быть остановлен, сломлен и прогнан. Ощущение этой необходимости какой-то физической тяжестью давило не только на Богдана, но и на Шевкопляса, на Рамодана, на всех рабочих. Поражение несло одно ясное ощутимое понятие — смерть.
Еще вчера здесь красовался «Поселок белых коттеджей». Ведь в этом году впервые здесь должны были снять урожай бумажного ранета и южного белослива, привезенных из кубанских питомников Максима Трунова. Еще вчера, возвращаясь с аэродрома, Дубенко хвалился своим детищем — «Поселком белых коттеджей», а Рамодан подтрунивал над ним: «забыли уже про тебя, про архитектора».
Но женщины в клеенчатых передниках, поливавшие клумбы и газоны, узнав Дубенко, приветливо махали ему руками. Дети играли в войну, атакуя кусты смородины и желтой акации, стоявшей как щетка у заборов. Только холмы глины — вершины полевых щелей, напоминали о войне. Это было вчера, а сегодня...
Дубенко смотрел на картину разрушения. Так любовно выстроенные, побеленные и крытые цветной черепицей, коттеджи либо догорали, либо были изуродованы взрывной волной. Три немецких пикирующих бомбардировщика, сбитых с боевого курса зенитным артиллерийским огнем, прошли над поселком. Предполагали, что немцев якобы привлекли огни костров, разложенные невдалеке от поселка тракторной колонной, уходившей на восток. Но немцы напали на рассвете, они могли ясно определить цель, и кроме того, они сделали два захода — первый, сбросив фугаски и освободив бортовые кассеты зажигательных бомб, второй — расстреливал из пушек и пулеметов выскочивших из домов и щелей людей. Ошибки не было — немцы уничтожали мирных жителей. Они хотели напугать и подавить волю к сопротивлению. Этот, довольно часто мелькавший в газетах тезис, вдруг ощутимо встал перед Дубенко, наполненный кровью и горем...
Халаты врачей и санитаров запятнаны этой кровью и выпачканы сажей сгоревших домов. Автомобили отвозили в город раненых и убитых. Пожарные, в мокрых и задеревяневших как латы спецовках, перетаскивали брезентовые шланги. Из медных стволов карабинов били плотные струи. Еще кое-где вспыхивали и разбегались лапчатые зеленые и красные огоньки. Ленивые дым и пар поднимались от напитанного водой обуглившегося дерева. На реке жирными кругами — сажа, черные доски, брошены в воду. Всюду размятая колесами и сапогами черепица. Листья плодовых деревьев пожухли, стволы спеклись. Клумбы затоптаны, завалены обгорелыми бревнами.
Здесь в центре Украины, мертвая печать Герники, Ченстохова, Ковентри! Мозг еще несовсем осваивался с этим, кулаки сжимались инстинктивно, сердце закипало злобой. Люди, владельцы этих домов, еще вчера не допускали мысли, что враг может быть таким жестоким.
— Сто девятнадцать, — сказал Рамодан, просмотрев длинный список жертв, — что же это такое, а? Девяносто восемь — женщины и дети!
Вокруг них собралась группа рабочих и инженеров завода — жителей поселка, все усталые, мокрые, грязные. Они тушили пожары, кое-что удалось отстоять, но не столько, чтобы хоть капля радости могла упасть в их сердца. В глазах жителей поселка Дубенко прочитал то же, что в глазах Рамодана, — не растерянность или испуг, а ненависть.
На грузовике прибыла саперная команда. На углу, возле беленького здания почты, лежала неразорвавшаяся бомба. Саперы быстро, как будто всю жизнь этим занимались, окружили воронку кольями, натянули канат и принялись копать землю вокруг, чтобы подойти к бомбе. Кто-то сказал им, что бомба, очевидно, замедленного действия, нужно обложить место падения мешками с песком и ожидать взрыва.
— Пустое дело, — сказал веселый паренек, выкидывая землю, — психотерапия.
Он смачно и с очевидным удовольствием произнес это слово. Лопата цокнула о металл.
— Кажись, добрались, товарищи... Это... часа на три хватит ковыряться.
— Какой вес? — спросил старичок из толпы.
— А тебе зачем, папаша. В аптеке, что ль, служишь?
— Мое учреждение вон рядом, — старичок указал на домик почты, — почтальоном я с самого первого дня войны.
Сапер снял пилотку, отставив лопату, посмотрел. Со здания почты исчезла черепичная крыша: изломаны перекрытия, вылетели рамы. Телеграфный столб, расщепленный у основания, валялся на земле, навернув на железные рогатки густую косму проводов. Возле лежали разбитые изоляторы, электрочасы. Сапер взмахом головы откинул со лба чубчик, поплевал на ладони:
— Весит бомба двести пятьдесят. Кабы лопнула, не нашел бы, почитай, своего учреждения... Иди, отец, вставляй стекла, собирай канцелярию.
Дубенко и Рамодан направились к инженеру Лаврову. Его домик мало пострадал, вылетели двери, рамы, перекосило потолки, в комнатах валялось стекло, бумажки. Жена Лаврова навзрыд рыдала, держа в руках какую-то мультипликацию, которую на мелкие кусочки изорвало силой взрыва. Лавров стоял у окна, держа в руках молоток и гвозди. Он был растерян и, казалось, еще ничего не понимал. Кивнув головой вошедшим, сказал:
— Как в Бресте! Я уже испытал такое двадцать второго июня! Раму... вырвало с корнем...
— На работе поговорим, — оказал Дубенко, — зайдите.
Лавров вскочил, замахал молотком.
— Сейчас не пойду я на работу.
— Ты что, — жена отложила мультипликацию, подошла к мужу, — разве так можно разговаривать? Так нельзя с людьми сейчас разговаривать... простите его...
— Я не могу, — упавшим голосом произнес Лавров, — я не могу... У меня не выдерживают нервы... Я сам вставлял эта стекла, сам штукатурил стены, сам строгал полы... Вы должны понимать, а если вы не понимаете...
— Пойдем, — сказал Дубенко Рамодану, — он успокоится. — Жена проводила их через веранду, усыпанную битым стеклом, по пути подняла разбитую тарелку, куклу в пестреньком платьице и еще какую-то тряпку.
— Ведь далеко от нас упала бомба, говорят, угодила к Хоменко. И подумать только, какая волна...
Рамодан посмотрел на Дубенко.
— Пойдемте проведаем Хоменко, — обратился он к Лавровой. — Хоменко сам не пострадал?
— Он был на работе. Но семья... Они спрятались, но щель недалеко от дома. Их сдавило землей... Жену и двух девочек... — Лаврова прикусила губу, отвернулась.
...Хоменко сидел на подножке грузовика, опустив голову, и смотрел в одну точку. Лицо его посерело и как-то вытянулось. С колен свисали кисти рук, покрытые ссадинами и кровоподтеками. На шее, сухой и морщинистой, кровоточила небольшая рваная ранка, белый, но почерневший от гари воротничок промок кровью. Когда с ним поздоровались, он поднял глаза, посмотрел на подошедших и с секунду как-будто припоминал, что это за люди. Потом на лице промелькнуло выражение, похожее на благодарность, конвульсивно дрогнули губы.
— Ничего не поделаешь, — сказал Рамодан, подсаживаясь к нему, — у меня тоже... жена, сынишка...
— Да, — сказал Хоменко, шевельнув рукой, — знаю.
— Петьку моего ранило, слышал?
— Слышал...
— Будем вместе переживать горе, Хоменко.
— Нет, — Хоменко покачал головой, — нет... каждому свое...
— Что у тебя? — Рамодан указал на затылок. — Ранили?
Хоменко пощупал пальцем, и потом все тем же невидящим взглядом долго смотрел на руку, вымазанную в крови.
— Пустое, — сказал он, еле разжимая челюсти, — пустое... сколько времени?
— Вы можете сегодня не выходить на работу, товарищ Хоменко, — сказал Богдан.
— Нет... я пойду... пойду...
Впереди, за речкой, за линией леса курился дымок — черный, узкий, точно нарисованный на голубом небосклоне. Хоменко кивнул в ту сторону головой.
— Говорят, Романченок сбил... Вон там валяется «юнкерс»... если только правда, руки поцелую Романченку...
— Собственно говоря, не мое дело заниматься этим мусором, — сказал Романченок, — но нужно было так случиться, что угадал я оказаться в воздухе, когда налетела эта шпана. Пришлось провести испытание нашей машинки на таком дьяволе, — он указал на остатки немецкого самолета.
— Ты его ловко шарахнул, — похвалил Шевкопляс, с интересом профессионала рассматривая фирменный знак «юнкерса» — дюралевую пластинку, отодранную Романченком, — выпуск 12 июня 1941 года. — За десять дней до войны испекли и... ты его уже спек в свою очередь, Романченок. Разреши мне фирму эту на память оставить потомству. Так?
— Оставляй, пожалуй, не жалко, У меня еще есть трофеи. Знатные бандюги попались.
Романченок выбросил на траву четыре железных креста, два грубых нарукавных знака «За Нарвик»: на них выдавлены виньетки из перекрещенных якоря, пропеллера и тевтонской розы с длинным стеблем.
— Знатные... — сказал Шевкопляс, поднимая с земли ордена.
— А вот еще, — Романченок показал два золотых кольца с фамильными печатками и бумажник, набитый документами, оккупационными марками, карточками на хлеб и на получение летного пайка — из крупы, гречи и сгущенного молока. — Там еще всякая мерзость в карманах была, будь они трижды рыжи, не хотелось пачкаться. Из штаба ПВО приедут, составят опись.
— Где же они сами — твои трофейные?
— Там лежат рядышком, в холодке. Думали, парашюты выручат — не прошло. Разыскали трупы на поле, колхознички помогли.
Германские летчики, спокойно уничтожавшие мирный поселок, не были для Романченка солдатами, заслуживающими уважения. И он не гордился своей победой. Романченок, всегда гордо носивший свои два ордена «Красного Знамени», брезгливо толкал ногой ордена и значки, которыми были увешаны сраженные им враги. Воинские награды, обычно выдаваемые за отвагу и честную храбрость, были заработаны поступками, недостойными солдата.
Немцев сложили рядышком в тени кленов. Возле них стоял бородатый и молчаливый колхозник, лет пятидесяти, с дробовиком в руках.
Немецкий летчик — длинноногий майор в кожаных сапогах с замком «молния», остекляневшие серые глаза... притрушенные по ресницам землей — лежал посредине. Лоб его был проломлен, вероятно, при падении, на полысевшем черепе запеклась кровь. Желтоватые, с сильной проседью, волосы слиплись в косички. Майор лежал важно, начальнически строго сжав губы, и возле него — люди его экипажа, в помятых и окровавленных мундирах.
Хвостовое оперение «юнкерса», с огромной свастикой, поднималось над ними. Было что-то роковое в этом усеченном, скрученном кресте.
— Смотрю и не испытываю обычной человеческой жалости, — тихо сказал Дубенко, — мне кажется, у них нет ни семьи, ни отцов, ни матерей... Плохо служить в таком войске.
— Падаль, — сказал Шевкопляс, — сколько слез принесли людям... Завидую Романченку, устроил им свой трибунал!
Дубенко долго держал в объятиях только-что ввалившегося Николая Трунова. Неужели этот перекрещенный ремнями человек, с зелеными фронтовыми петлицами, на которых крапинками такие же зеленые звездочки генерала, его старый друг Колька? Запыленные сапоги, матовые шпоры, с особым фасоном носимые Николаем, серебряная шашка — подарок старика Трунова, бинокль, который так мешал объятию.
— Ну, отпусти, чертило, — попросился Николай, — а Валя писала, что болен, что греет тебя день и ночь утюгами. Было кости сломал.
— Рад тебе, рад, Николай. Давно не видел, скучал страшно. А тут ты первый близкий друг фронтовик, с которым можно поговорить откровенно, напрямики...
— А что ты хочешь говорить напрямики, — улыбнулся Николай. — Знаю... знаю... по глазам вижу...
Трунов снял пояс, ремни, полевую сумку, оружие. На столике, где обычно Анна Андреевна держала семейные альбомы, лежали короткий автомат с заряженным магазином и две ручные гранаты.
— Ты что-то больно весел, Николай, — сказал Богдан, присаживаясь возле друга.
— Почему больно весел? Ну, вот опять пристанешь с разговорами. Давай-ка лучше организуй ванну, хорошее полотенце, я люблю мохнатое. Представь себе, я уже двадцать дней не мылся.
— Можно было искупаться в речке где-нибудь.
— Э, ты, брат, отстал от жизни. При нашей войне некогда сейчас генералу в речках купаться. Немцы столько понасовали везде своего «шелкового сброда», что приходится купаться с опаской. Видишь, приходится с собой возить ППШ, бомбы. Когда это видано в войнах прошлого, чтобы генерал таскал оружие рядового бойца? А вот приходится.
— А их генералы?
— Тоже ходят с опаской. Партизаны, партизаны... Война пошла на всю глубину, Богдан. Вот бы сейчас по ту сторону перекинуть моего старика. Там везде идет слух про Максима Трунова, Представь себе, когда узнали, что командует Трунов, шли ко мне его соратники, думали Максим. Смотрели на меня и отходили...
— Разочарованные...
— Очевидно.
— В сражениях-то был хотя?
— Больше, чем полагается, Богданчик. Ничего, справляемся. Кстати, мне нужен хороший пилот, чтобы подбросить туда радиостанции, немного патронов и кое-какие указания. У тебя, как у самолетчика, вероятно, есть хорошие парни этой квалификации?
— Найдем. Придется снова посылать майора Лоба.
— Фамилия подходящая. Сразу видно, лихой. А теперь еще больше возможностей проявить себя. Поле деятельности для военного человека широченное. Вот уж когда в самом деле у каждого солдата в походном ранце может обнаружиться маршальский жезл... Но ты думаешь меня купать или нет?
— Ванна готова, — сказала вошедшая Клаша.
Трунов потрепал ее по щеке.
— Спасибо, дорогая Клаша. Только ты меня и спасаешь...
— Белье тоже приготовила, Николай Максимович, — сказала Клаша, зардевшись от похвалы, — еще ваше оставалось. — Я постирала.
— Вот это забота об усталом бойце... Придешь, Богдан, спину мне потрешь. Давно спину не терли...
Трунов ушел. Вскоре приехала Валя, которой позвонил Богдан. Она была в госпитале, дежурила. От нее пахло йодоформом, спиртом и еще какими-то запахами, свойственными только больнице. Валя поцеловала Богдана, осмотрела комнату. Попробовала осторожненько пальцем матовый ствол автомата.
— Ничего Николай?
— Как ничего?
— Не ранен?
— Нет.
— Тяжело смотреть на раненых. Такие молодцы... — Валя задумалась. — Посмотрела сегодня на этих мальчиков... Ты знаешь, Богдан... Я плакала... Вот какая из меня сестра... Не правда ли, Богдан? Плохая у тебя жена.
— Это естественное чувство. Защита родины — суровая необходимость, а не праздник чувств. Как-то глупо я выражаюсь. Противно выражаюсь, Валюнька. Но мозг настолько скован цифрами, и... самолетами, что иногда, когда хочется выразить свои мысли в другой области, — не находишь слов. Узкий специалист, чорт побери... а тут еще эта проклятущая старческая боль...
— Опять болит?
— Опять? Эх ты, сестра милосердая! Она у меня не перестает. Иногда хочется пойти к хирургу и попросить оттяпать ее по самое бедро.
Вошла Клаша.
— Богдан Петрович, пора в ванную...
— Зачем в ванную? — не понимая, спросил Богдан.
— Вы разве забыли, Николай Максимович просил.
— Забыл... Побегу спину тереть генералу. А ты приготовь нам после трудов праведных что-либо из спиртного. Коньячку можно для Николая, ему полагается, а нам все же «Абрау-Рислинг»... Только одну бутылочку. Через час я должен быть на заводе.
Николай фыркал под душем. Он тер подмышками, хлопал себя по сильным загорелым бокам ладошами, тряс головой. Это был прежний Колька, озорной и веселый.
Богдан намылил мочалку так, что хлопьями падала пена, и принялся натирать спину генералу. Николай вначале терпел, а потом принялся выгибаться, уклоняясь от мочалки, которая ходила по его телу, как рашпиль.
— Ну, довольно, приятель... все... — он повернул свое смеющееся лицо, — коньячку приготовил?
— Будьте уверены.
Прибежавший с улицы Алеша очарованный стоял возле оружия и мундира Трунова. Как приятно все казалось мальчишескому сердцу. Когда появился свежий и пахнущий духами Трунов в отцовской пижаме, Алеша даже сделал шаг назад. Он не узнал дядю Николая. Но когда тот, раскрыв объятия, поманил его к себе, стремительно бросился ему на шею. Поцеловав в нос и щеки, Алеша сделал движение плечами, чтобы освободиться, и, спрыгнув на пол, сказал:
— Дядя Коля, а мне что привез?
— Тебе привез орден.
Николай вытащил из бокового кармана гимнастерки железный крест первой степени и подал мальчику.
Алеша заложил руки за спину, покачал головой.
— Ну, бери...
— Нет...
— Почему нет?
— Я уже пионер.
— Ну так что ж?
— Эта фашистский... я знаю...
— Вот тебе и молодая смена... — удивился Трудов, — с них толк будет. Эти повоюют...
— Да что, вы еще восемь лет думаете воевать? — спросила Анна Андреевна. — Не дай бог... Неужели это не последняя?
— По-моему, нет... — Трунов обратился к Богдану: — Ты почему же своих не отправляешь?
— Не хотели.
— Как так не хотели? Время военное — приказать нужно.
— Пойди прикажи...
— И прикажу. С сегодняшнего дня я начальник гарнизона вашего города. Надеюсь, это до вас доходит? Приказываю немедленно эвакуироваться...
— Неужели так серьезно наше положение? — спросила Валя. — Мы все же думали, что наш город не будет сдан.
— И мы так думаем. Но на войне главное — предусмотрительность. Всегда надо заглядывать вперед. Короче говоря, придется вам завтра собираться в путь-дорогу и послезавтра, как крайний срок, чтобы вас уже в городе не было.
— Куда же нам ехать? — опросила Анна Андреевна.
— По-моему, на Волгу или в Сибирь.
— Туда не поедем, — твердо сказала Танюша. — Тимиш не рекомендует.
— Тимиш пока только лейтенант, Танюша, а его старший брат как-никак генерал. Его распоряжение я могу отменить.
— А если на Кубань, — сказала Таня, — к Максиму Степановичу?
— Возможно, это дело. Но старик неспокойный. Вряд ли он усидит на месте...
— Я не уеду, — твердо сказала Валя.
— Почему так?
Трунов посмотрел на нее улыбающимися глазами.
— Не хочу бросать Богдана.
— Богдан малютка?
— Не малютка, но я должна за ним смотреть.
— Вопрос явно дискуссионный, — Трунов налил рюмку, выпил. — Вернемся к нему после того, как расколотим немца. Как говорил бравый солдат Швейк приятелю Водичке: «Встретимся после войны в шесть часов и поговорим...» А отправляться нужно. Богдану нельзя сковывать себя семьей. Предстоят большие испытания. Богдан тоже солдат. Армия во время войны должна быть холостой... Представьте себе, я замучился в своем корпусе с одними письмами. Ведь, кажется, некогда писать, так нет, пишут ребята, и бойцы, и командиры ежедневно. Где ни приткнется, сейчас из-за пазухи бумагу и карандаш и уже строчит. И что можно писать каждый день? Не понимаю... Вот тебя, Танюшка, часто бомбардирует письмами Тимиш?
— Уже пятый день не получала, — на глазах ее навернулись крупные детские слезы.
— Вот видишь, к чему приучил жену Тимиш. Пять дней нет письма, уже в слезы, а если бы писал в месяц раз, все было бы нормально.
— А по-моему, ты перехватил, Николай.
— Но это же по-моему. У меня свое мнение. Я его еще не все высказал. А вот мой комиссар радуется, когда писем много пишут. Говорит, бойцы меньше об опасности думают. Сознаюсь, он прав. Но сейчас война и семьи при себе не всегда нужно держать. Да и невозможно. А вообще трогательно. Начнет вспоминать жену, вот таких карапузов. — Николай ущипнул Ларочку за щечку.
— Ты бы посмотрел, сколько детей вчера уничтожили немцы в поселке белых коттеджей. Если солдат будет всегда помнить свою семью и знать, что в случае поражения так будет с его детьми, я думаю, не хуже будет от этого их генералу.
— Убедили, — Николай поднялся, посмотрел на часы, — много побили детей в поселке?
— Девяносто восемь женщин и детей.
— Сволочи, — процедил сквозь зубы Николай, и на лицо его легло новое выражение, непохожее на прежнее шутливое. — А как рабочие? Не испугались?
— Поклялись на цеховых митингах работать еще лучше. Какие были трогательные и суровые выступления.
— Немцы не поняли одного в этой войне. С каждым днем наш народ будет все больше и больше нагреваться, а их — все больше и больше остывать. Русского человека тяжело накалить, но когда уже накалили, остужать приходится чрезвычайно долго... Завтра начнем рыть дополнительные противотанковые рвы вокруг города, Богдан. Надо укреплять город.
Николай оглядел всех, увидел потускневшие лица Анны Андреевны, Тани и улыбнулся.
— Война... ничего не поделаешь...
Пришел адъютант, лихо щелкнул шпорами, передал Трунову большой пакет, усыпанный печатями. Пакет, очевидно, был из Москвы. Трунов вскрыл его, там лежала небольшая бумажка, и она не соответствовала этому большому конверту и огромным сургучным печатям.
— Машина внизу?
— Так точно, товарищ генерал-майор, — снова щелк шпор.
— Комиссар в штабе?
— В штабе, товарищ генерал-майор.
— Ожидайте внизу, я сейчас спущусь.
Когда за адъютантом закрылась дверь, Трунов твердо сказал:
— Богдан, завтра же чтобы семьи здесь не было.
— Хорошо, Николай.
— Вы еще не получили приказания вывозить завод?
— Первое предупреждение было.
— Пусть сегодня ко мне в девятнадцать часов заедут Шевкопляс и Рамодан. Я постараюсь устроить вам платформы... Завод нужно начинать вывозить, Богдан.
— Но мы только наладили серийный выпуск.
— Сегодня состоится решение тройки. Я поехал...
Решительные слова Трунова подействовали на всех удручающе. Как-то так случилось, что все молча разошлись по комнатам и стало слышно, как захлопали крышки чемоданов. К квартире подошла война...
А вечером, когда Богдан на заводе готовил план демонтажа оборудования, возле дома, где жили Дубенко, остановился забрызганный грязью и укрытый засохшими ветвями автомобиль. Знать, издалека мчалось длинное механическое тело «зиса»: в грязи были не только кузов и колеса, но и крыша, и стекла. Помятые крылья, привязанный шпагатом бачок с бензином и маслом на багажнике, лопата, парусиновое ведро, и даже воронка из оцинкованного железа тоже были залеплены грязью.
Автомобиль произвел неблагоприятное впечатление на дворника и постового милиционера. Они подошли к нему с двух сторон и чего-то ожидали. Отряхиваясь и ворча, из передней кабинки вылез грузный мужчина, с широченными плечами, хищным носом и крепкой шеей атлета. Толстовка из серой парусины была настолько вымазана грязью и автолом, что стала черной. Широкополая соломенная шляпа, разорванная у тульи, так что один край ее свисал на плечо, дополняла облик вновь приехавшего человека. На ноги одеты обычные тапочки со стоптанным задником, болтались плохо подвязанные штрипки кавалерийских потертых брюк. И только отличный пояс золотой чеканки, производства великолепных аварских мастеров, и маузер, в отполированной годами кобуре, повешенный через плечо на ремне, украшенном кавказским ажурным набором, заставляли призадуматься, прежде чем потребовать от него документы. Милиционера подтолкнул дворник и тот, взяв подкозырек, попросил предъявить паспорт, права водителя и командировку.
Приехавший с изумлением поднял свои синие глаза на милиционера и, похлопав его на плечу так, что тот съежился, сказал добродушно:
— Ты что, Максима Трунова не узнаешь?
Но, видно, милиционер плохо знал историю. Он не знал Максима Трунова, что несколько обидело приехавшего.
Милиционер, нахмурившись, проверял документы странного человека. Все было в порядке: паспорт, командировка, но не было одного — прав водителя.
— Ты, что же, думаешь, голубь, — сказал Трунов, пряча в карман документы, — я буду с собой таскать всю канцелярию...
Он полез в машину, где находился разобранный и чудом втиснутый мотоцикл марки «Индиан» и лежала корзина с белосливом, тут же валялись дыни-скороспелки, побитые и помятые, видно, их здорово болтало в дороге. Трунов вытащил из-под колес мотоцикла такой же помятый френч, тряхнул им и набросил на плечи. Милиционер вытянулся и козырнул. На френче, один возле другого, три ордера «Красного Знамени» и медаль двадцатилетия РККА.
— Ты чего глядишь так, голубь?
— Вы тот самый Трунов?
— Тот самый, голубь. Тот самый. Признал, наконец. На-ка дыню. Сковырни это гнильцо и съешь. Здесь у вас еще нет такого добра. Да вы и не умеете их растить. Куда вам, городским хохлам...
Он сунул милиционеру дыню и пошел в подъезд. На ходу бросил:
— Поглядите за машиной. А то у вас здесь разом раскулачат. За сливами сейчас пришлю...
Поджидая сына, Максим Трунов переоделся в военный костюм, натянул сапоги, которые ему становились несколько тесноваты — почему-то отекали ноги. Широкий, могучий и какой-то встревоженный, он нетерпеливо посматривал на двери, в которых должен появиться сын. Он был обрадован, что Николай не видел его в костюме «аргентинца», прямо с дороги, но теперь он немного сердился, что вот приехал отец, и Николай, узнав о приезде, не прибежал сразу, как должен был бы сделать, по его мнению, хороший сын. Чтобы как-то убить время, он сходил во двор, помыл машину, смазал ходовые точки и собрал мотоцикл, но завести не сумел. Что-то испортилось в «Индиане», и он решил рассмотреть «это хозяйство» у Богдана, познания которого в механике он очень ценил. Отсутствие Богдана он извинил, но сам позвонил на завод и попросил не задерживать на работе старика Дубенко, с которым он хотел покалякать. Так получилось, что приезд его в этот раз не явился большим праздником, как обычно. Правда — война, Максим понимал это большое слово, знал, что люди заняты по-горло, но одновременно он считал войну не таким уже сложным делом, чтобы ради нее забывать родителей, радости и вообще правильную жизнь. Сейчас происходила война необычная, в душе много тревоги, но поддаваться этим тревожным сомнениям тоже нужно было с осторожностью. Еще третьего июля, услышав по радио голос Сталина, он понял — опасность, надвинувшаяся на родину, огромная, нельзя никому остаться в стороне от начавшейся борьбы. В голосе Иосифа Виссарионовича, которого он знал еще по гражданской войне, он чувствовал решимость человека, ответственного за судьбы родины. Третье июля вошло в сознание Трунова, как поворотный этап в его собственной жизни. Сталин призывал весь народ к отпору врагу. Тогда Трунов признал себя мобилизованным по долгу сердца. Вскоре, добившись от Центрального Комитета выезда на Украину, Трунов немедленно сел в автомобиль и, делая короткие остановки, только для заправки горючим, маслом и водой, докатил до города, где была обусловлена встреча. Проезжая по Кубани, Донщине, Донбассу, он встречал знакомых — теперь уже поседевших людей, бывших его соратников и подчиненных, они говорили с ним и все горели желанием пойти на врага.
Трунов молчал, он не знал еще, допустимо ли бросать клич и сажать на коней боевых друзей своих. С противником сражалась регулярная Красная армия, созданная более чем двумя десятилетиями мирного строительства. Следовало ли вмешиваться в работу этой армии? Может быть лишними они будут со своими старыми навыками и седыми забубенными головами? Правда, Сталин призывал организовывать народное ополчение и создавать партизанские отряды в тылу врага. В ополчении Трунов принял участие, но это как-то не могло заразить его военным пылом. Партизанить же нужно было на территории, временно оккупированной противником. Но нужно было достичь этой территории. Сидеть же на месте и заниматься трудом мирным становилось невмоготу. Вот так, полный неудовлетворенности и неуверенности в своем значении, прибыл старый Максим Трунов на свидание с сыном.
И вот сын, наконец, перед ним. Максим со скрытым удовольствием оглядел его, но виду не подал.
— Может быть, оторвал тебя от дела, товарищ генерал? — спросил отец несколько обиженным голосом.
— Прости меня, — тепло сказал Николай, — пришлось принимать кое-какие решения. Совершенно невозможно было вырваться. Вот и сейчас, побеседуем и должен снова туда, в штаб... совещание...
— Есть ли смысл в ваших совещаниях, Николай? Помню, мы меньше всего совещались в городах и хатах, а выходили в чистую степь, на высокие травы. Там и мысли просторней, и врага как-то видней...
— Выйдем и мы, отец, в чистую степь, на высокие травы.
— Когда? — Трунов прошелся по комнате большими шагами. — Нужно торопиться. Что же, вы, думаете, это женин брат в гости приехал на масленицу?
— Никто так не думает, отец, — со вздохом и, очевидно, начиная уже тяготиться разговором, ответил Трунов, — все знаем...
— Перед немцем нельзя труса праздновать. Как только ему раз спину покажешь, так и насядет на тебя, как копчик на зайца. Били мы немца, дважды били. Знаю я все его повадки, весь характер. Строем идет — силен, как строй разбил — все пошло у него кувырком. Нашего брата брось одного — чертеет все больше и больше. А немец в одиночку — воробей... Немец за спиной гонится, а от груди падает... понял, голубь? Грудью его нужно встречать.
— Встречаем, отец. Армия отходит, но спину не показывает. Принимает противника и огнем, и штыком. Над каждым рубежом курганы немецких трупов.
— И долго еще будет так?
— Сколько прикажут.
— А если прикажут остановиться?
— Остановимся.
— И ни с места?
— Как же ни с места, отец? Пойдем вперед!.. Или отвык воевать?
— Не верю, — твердо сказал отец, — хвастаетесь. Сколько городов, сколько рек отдали, да какие города и реки. Ежели бы по тем местам хоть галопом проскакал, ни за что бы не бросил. Дрался бы до последнего зуба, а не бросил... Стыдно мне за тебя, Николай. Таскаешь шашку, что из рода в род переходила по труновской линии. Фамилия наша — и то не зря дадена: труна — гроб. Кому гроб? Врагу. А ты что? Может зря отдали вам клинки? Может зря генеральские звезды на себя понацепляли? Может доверите нам отстоять свои земли?
Отец сел и долго и упорно смотрел перед собой. Сын тронул его за руку повыше локтя и ощутил будто стальные мускулы. Можно было позавидовать этой кряжистой и могучей фигуре почти шестидесятилетнего человека. Таких высекали из камня древние и поклонялись, как божеству.
— Я понимаю тебя, отец, — тихо сказал Николай, присаживаясь рядом.
— Понимаешь? — он поднял глаза.
— Да... Много непонятного, но происходит оно от незнания. Тяжелое и страшное испытание выпало на нашу долю, но сопротивление не сломлено, отец. Дух армии не подорван. Я повезу, если хочешь, по полкам тебя, поговори с бойцами. Они много сражались, прошли с боями от Прута, но дух стал еще крепче, отец. Нельзя победить такое войско...
— Ямполь проходили?
— Проходили.
— Помнит кто-нибудь там Максима Трунова?
— Помнят, отец, спрашивали...
— Не брешешь?
— Нет. Спрашивали тебя, многие думали, ты командуешь корпусом.
— А село Попелюхи?
— Проходили. Тоже спрашивали о тебе.
— А Джулинку?
— Проходили... Там приходил записываться к нам в дивизию партизан. Не вспомню его фамилию, такой высокий, сутуловатый и усы почти до плечей свисают.
— А на шее шишка?
— Вот насчет шишки не помню, отец. Но по правой щеке сабельный шрам приметил.
Трунов вскочил и так ударил сына по плечу, что тот даже присел от невыносимой боли.
— Что ты дерешься, отец?
— Да как тебя не бить... Ведь то приходил к тебе командир эскадрона Прокопий Семидуб. Я ж про него тебе сто раз рассказывал. Жив, значит, еще Семидуб.
— Верно, Семидуб, — припомнил сын, — он еще узнал на мне твою шашку.
— Ну как не узнает Семидуб. — Трунов ударил кулаком по столу. — А в Умани был?
— Ну как же, отец.
— Там такой народ, что с ним можно до Ламанша переть... Никогда они с немцем не помирятся, Николай. Вы бы гукнули к себе тот народ.
— Вот и гукни, — Николай с хитрецой посмотрел на отца, — могу устроить.
— Не брешешь, — отец приник к уху сына, — поднять там такую партизанщину, чтобы небу жарко стало.
— Партизанщину не нужно, а партизанское движение не плохо было бы, кстати, я сегодня говорил с командующим фронтом, он тебя хорошо знает, не возражает.
— Уже продал, отца, а! — пожурил отец шутливо. — Эх, вы...
— Не согласен?
— Ты что? Насмехаешься? Через тридцать минут готов седлать своего «Индиана» и катать до самого фронта и через фронт.
— На «Индиане» ты туда не докатишь, отец. Партизаны теперь организованные. Мы с ними имеем связь, они выполняют наши боевые задания. Отправим тебя на самолете, отец.
— Не дури, сыну. Я не голубь. Вы еще заставите меня прыгать на парашюте. У меня ноги для таких прогулок не приспособлены.
— С парашютом тебе, пожалуй, прыгать не придется. Доставят культурно. Кстати, повезешь с собой две радиостанции, патроны, а инструкции, может быть, даже сегодня ночью получишь в штабе. Твою кандидатуру мы телеграфно согласуем с верховным командованием.
— Неужели с Иосифом Виссарионовичем?
— Возможно.
— И он узнает, что снова Максим Трунов пошел в бой?
— Ну, это он узнает безусловно...
— Вот тебе и советские генералы! — восхищенно сказал Трунов.
Николай уехал в штаб, а Максим долго еще шагал по комнате своими широкими шагами. Решение, принятое сыном, не было неожиданностью для Трунова, но, видно, сказывались два десятилетия мирной и привычной жизни... старик волновался. И волновался не потому, что было страшно пускаться в опасное предприятие, не потому, что пугала смерть... нет — единственная мысль сверлила его мозг и заставляла ходить и ходить по комнате до одурения. «Сможет ли он поднять людей, и не останется ли он в одиночестве?» Но постепенно стирались в памяти прожитые года, моложе и ухватистей представлялся он сам себе, чернели седины у боевых его друзей, раскиданных по знакомым ему, как собственная ладонь, селам и городам правобережной Украины. Уже прежним парубком выглядел Семидуб из Джулинки, который пришел-таки по старой памяти к его сыну, уже щупала острая память Максима все балочки и перелески, где можно устроить и засаду, и небольшую каверзу, да почему бы и не заправский бой проклятому врагу...
И когда, осторожно приоткрыв дверь, заглянул старик Дубенко, Максим схватил его, втащил в комнату и принялся тискать его в своих медвежьих лапах.
— Что ты, Максим, — сказал Петро Дубенко, — чуть не вытряхнул с меня всю душу.
В сравнении с Максимом Петр Дубенко выглядел и старше, и тщедушнее, хотя вообще он был и достаточно высок ростом, и не такого уж слабого телосложения.
— Партизанить еду, Петр. Соберу ватагу, покуражусь еще над немцем.
— Да, немца нужно проучить. Слышал, небось, как он наш рабочий поселок... сто девятнадцать человек... Что они ему сделали? Воюй с солдатами, а то с бабами, детишками. Сшиб Романченок одного. Четыре прохвоста на нем присохли. Никто шапки не снял перед покойниками, не люди — зверюги, Максим. Как с этим поселком мой Богдан носился? Приехал когда из Америки, никому житья не давал. Сделать так, чтобы было лучше, чем в Америке. И сделал... Хотя я в Америке не был. Народ только жить начал, только в форму вошел, и вот. Налетели, сожгли, закидали бомбами, надругались.
— Выпущу я из них кровь и за ваших сто девятнадцать, Петро, — сказал с некоторой торжественностью Максим, — а вдруг откажут мне туда... Откажут — сам переберусь. Потом перед партией оправдаюсь, если буду жив. Ну, расскажи, Петро, как там в твоей «кузнице».
— Скоро все начнем вырывать с корнями. Куда-то подальше перекидывают. Придется переезжать пока с Украины, Максим. Откровенно сказать — тебе завидую.
— А старуху куда? Аленушку свою? С собой возьмешь?
— Не знаю, Максим. Мы еще проканителимся с заводом. Его на два эшелона не погрузишь. Я не был давно дома, не знаю, как решили с семьей.
— Богдан что говорил?
— Сегодня вызвал меня к телефону. Как будто, Николай советует отправить завтра же.
— Насчет семьи... по-моему... чего тут думать. Завтра же направим их на Кубань. Прямо в мой дом пускай и катают... Сейчас же дам телеграмму своему заместителю — он все обтяпает.
Позвонили. Трунов снял трубку и, чувствуя, что не может сдержать волнения, нарочито долго раскручивал шнур, ворчал. Дубенко остановился в выжидательной позе. Звонил Николай. Он сказал всего два слова: «Поздравляю, отец».
Максим положил трубку на рычаг, и на лице его появилась довольная улыбка.
— Ну, что ж, Петро, поздравляй нового красноармейца... Пригодились и наши старые кости. Не такие уж мы никудышные.
Рано утром Максим растолкал отца и сына Дубенко, заставил их быстро одеться и, сам сев за руль, помчался в направлении завода.
Богдан чувствовал прохладу утра, ежился, Максим приоткрыл все окна в машине и не хотел закрывать. Отец сидел рядом с Труновым, положив руку ему за спину. Они о чем-то говорили. Иногда Максим поворачивался, и Богдан видел его волевое лицо, острые глаза, блестевшие сегодня особенно по-молодому. Трунов великолепно водил машину. Как автомобилист Богдан никогда не мог достигнуть столь виртуозной легкости, блестящей ориентировки в разных профилях дорог, какими обладал старик Трунов. Вот он сделал крутой, но совершенно плавный поворот, выпрыгнул на проселок и помчал по направлению белых коттеджей. По поселку Трунов проехал медленно. Отец пытался ему что-то рассказывать, указывая пальцем, но Трунов остановил его и молчаливо смотрел из-под нависших бровей на руины поселка. Улица уже была прибрана, воронки засыпаны, кое-где восстановлены заборы, обугленные доски и бревна стасканы в кучи, но следы разрушения виднелись повсюду и их никак не могли замести трудолюбивые человеческие руки.
Трунов, выехав из поселка с южной стороны, понесся над берегом реки по узкой грунтовой дороге, поросшей лебедой. Перевалив мост, Максим еще несколько километров ехал параллельно главному тракту, изредка бросая хмурые взгляды на облако пыли, курившееся во всю длину шоссе.
— Поглядим тут, — сказал Трунов.
Он остановил машину и, разминая затекшие ноги, прошелся немного, вернулся, постукал баллоны носком сапога и только тогда, уперев кулаки в бока, осмотрел картину, представившуюся его взору.
— Вот тут, в восемнадцатом, мы задержали немцев на восемь суток. Удобное место. Возвышенность, на ней мы стоим, и внизу равнина! Хорошо для обороны, ой как гадко для наступления! Где-то тут лежал и ты со своим австрийским карабином. Помнишь, Петро?
— Помню, — ответил старик Дубенко, — как же не помнить такого дела. Тут, если пошукать, то, пожалуй, и разыскать можно ту ямку, где приходилось ховаться от пуль и осколков.
— Не найти той ямки, — сказал Трунов. — Степи были какие! А теперь? Все запахано. Даже вон те могильники запахали. Что бы оставить курганы! И сколько на тех могилах уродится подсолнуха или пшеницы?
— Для трактора лучше, — заметил старый Дубенко, — кабы пахать конями аль волами, разве стали бы трогать курганы. Обминули бы, и все. Не стали бы мучить худобу.
Внизу, перед ними, лежала плодородная равнина. Солнце побежало своими лучами по дозревающим полям пшеницы и «суржи». Невдалеке, выделяясь зеленым квадратом, стояли подсолнухи. Они повернули к солнцу свои золотые короны, на сочных шероховатых стволах играла роса. Заверещал жаворонок, упал. Где-то раздался тонкий голос перепелки, с характерным призывом: «пить пойдем - пить пойдем». Воздух был напоен теми щедрыми запахами, которые отдают растения от богатства своего, от переполнения соками.
Богдан наблюдал за Труновым с любопытством. Что чувствует сейчас этот человек, приехавший со своим другом на место давних боев, о которых сейчас уже сложили легенды? Трунов скрестил руки на груди и стоял, облитый лучами солнца, точно изваянный из камня, и видел Богдан, как упала на лицо старого ватажка большая тоска.
Влево, полосой от западного до восточного края, вдоль линии горизонта поднималась пыль.
— Там уходят? — спросил Трунов, ни к кому не обращаясь.
— Да, — ответил Богдан.
— Проедем к тракту, — сказал Трунов, — нам тоже приходилось отходить по нему. Так уж положено, что не миновать того большого шляха ни при отходе, ни при наступлении... А то кто еще жалует сюда?
К ним подъезжал зеленый автомобиль. За ним, примерно метрах в ста, мчались, ныряя в ухабах, грузовики с красноармейцами. Из автомобиля на траву выскочил Николай Трунов.
— Отец! — удивленно воскликнул он. — А мне сказали, что ты на заводе.
— Буду и на заводе, — ответил Трунов, — вот взбудоражил Петра и Богдана, таскаю их за собой. Им вот-вот на работу нужно, а я их таскаю. А ты чего, Николай, прискакал?..
— Рекогносцировка, отец. Надо посмотреть местность.
— Гостечков где встретить?
— Вот именно. Кстати, и твоего совета можно спросить. Пока подъедет командующий, кое-что и обмозгуем.
— Чего тут много мозговать. Заставляй рыть окопы, по всей этой кромке. Обстрел что надо... Тут поставь пулеметы, всю равнину просечешь. Когда-то восемь дней держали эту линию, против того же немца.
— Немного не против того, отец. У этого много танков.
— Ну, насчет танков я не мастер, товарищ генерал.
Генерал осмотрел в бинокль равнину, что-то сказал подошедшему адъютанту, тот вынул карту, разложил ее на траве, привалив по краям камешками. Грузовики с красноармейцами остановились. К генералу подошел командир саперного батальона — небольшого роста капитан, приложил руку к козырьку и остановился невдалеке от Николая Трунова, искоса поглядывая на грудь Максима, украшенную орденами.
— Мой отец, — сказал генерал.
Капитан почтительно представился.
Николай опустил карандаш, которым он что-то черкал на карте, и тоном окончательно принятого решения приказал:
— Товарищ капитан, противотанковый ров протянем так, — он ребром ладони провел условную линию по кромке плоскогорья. — Соответственно наметьте схему расположения минных полей, надолб и огневых точек.
Николай посмотрел на отца.
— Да... Рабочую силу, кроме наших бойцов, выделяет город. Завтра сюда придет сто тысяч человек. Сегодня же надо будет найти лопаты, кирки, приготовить тачки. Лопаты поможет сделать Богдан Петрович Дубенко.
Когда командир батальона отошел, Николай, взяв под руки Петра и Богдана Дубенко, сказал:
— Надо помочь лопатами и тачками. Мне кажется, на вашем заводе можно это сделать за одну ночь. Рабочие помогут внеурочно.
— Сто тысяч невозможно, — заметил Петро Дубенко, — надо несколько вагонов листа, штампы приготовить, не знаю как.
— Ну, разве нужно все сто тысяч? Многие принесут свои лопаты. Откроем склады. Лопат нужно будет добавить на первый случай тысяч двадцать...
— Померекаем, — согласился Петро, — поднимем народ. Только мне уже пора на работу... Вам-то, начальству, можно гулять...
— Вы можете поехать машиной. Саперы остаются, машины уходят за материалами.
Старик уехал. Трунов тронул за рукав сына.
— Какую-то ты адскую работу задумал, Николай. На сколько же ты думаешь протянуть свой ров? Или ты думаешь — немец такой дурень, что обязательно будет переть только туда, где ты ему выкопаешь ямку.
— Противотанковый ров с соответствующими препятствиями будет протянут до Азовского моря.
— Да до Азовского моря отсюда побольше тысячи километров наберется.
— Вот такой и будет ров, отец. Так и передадим его по цепочке от района к району. Надо прикрывать Донбасс, коренную Россию.
— Непонятно, сын. Не хочу старую голову ломать, с генералами спорить. Поедем лучше, поглядим вон туда... видишь, какую люльку запалили дороги.
Максим шел в самой гуще отходивших машин, возов и пеших людей, измученных горем изгнания. Старик расспрашивал о поведении немцев, искал знакомых, спрашивал о Джулинке, Поплюхе, Смеле, Чигирине, Умани. Были люди и оттуда и они рассказывали печальные вести, от которых закипало сердце старого вояки.
Беженцы рассказывая Максиму о мучениях, которым подвергли людей вторгнувшиеся орды. Каждая семья уже имела покойника, которого не успела даже оплакать. Шел Трунов в толпе людей и только слушал, и слушал. Потом сказал «довольно», остановился на бугре и долго стоял, опустив голову, как будто он был виновником страданий народа. Двигалась запыленные стада, подгоняемые мальчишками; босые черные ноги их ступали по колючке и горячей земле. Через плечи этих малышей висели сумки с хлебом и одежонкой, захваченной из дому. Мальчишки останавливались, когда по шоссе проезжали колонны пехоты, подбрасываемой на Запад, в жерло войны. Бичи свисали с их худеньких, почерневших от солнца плеч, и ребята, помахивая руками, кричали красноармейцам только три слова: «Дядя, бейте их!». Как будто они сговорились...
Пшеница, подсолнухи, греча, примерно на километр от шоссе, были смяты, затоптаны и превращены в пыль.
— Да что ж это такое, — наконец вымолвил Максим, в упор смотря на сына, — да что же это с народом сделали?
— Гитлер сделал, ты хочешь сказать, отец? Да?
Трунов молчал. Играли желваки на его щеках. Садилась пыль на лицо, на брови, на обнаженную голову. Он не смахивал эту пыль. Словно пепел Клааса, развеянный вихрем, опускался на голову Уленшпигеля-геза. Потом Максим поднял свои стальные глаза.
— Да... Гитлер... Так сказали и те, несчастные... Гитлер... Такое собачье имя и... вот...
Какой-то человек, в соломенной шляпе, с кнутом в руках и растерзанных опорках, слез с буланой худой кобыленки и, бросив повод второму всаднику, пареньку лет семнадцати, приблизился к Трунову. Постояв в отдалении, точно узнавая, человек вдруг закричал диким голосом, который мог быть принят одновременно за выражение гнева и радости.
— Максим Степанович! Максим Степанович!
Человек бросился к Трунову, но, не добегая одного шага, остановился, снимая шляпу.
— Максим Степанович...
Человек все еще продолжал глядеть на Трунова с каким-то умилением радости, но присутствие важных военных заставило его сдержаться. Человек кружил шляпу в руках и не решался сделать последнего шага.
Трунов вгляделся в незнакомца и вдруг заорал:
— Прокопий! Семидуб! Ах ты, голубь!
Максим расцеловал своего старого сподвижника.
— Максим Степанович, — счастливый от нахлынувших чувств, бормотал Семидуб, — как увидел я вас, глазам не верю... Гоню это скотину, гляжу по сторонам, ведь тут же мы воевали, такие у меня сумные думки пошли. Вспоминаю вас, Максим Степанович, потом гляжу и бачу: стоит наш командир Максим Трунов, самолично, на этом, кургашке. Помню и этот кургашек... Тру очи, мабуть, думаю, примерещилось! Нет. Стоит сам Максим Трунов, и вокруг его военные, и нехватает там только Прокопия Семидуба... Стоит наш командир, и все такой же, как был. Вроде вчера расстались...
Голос Семидуба осекся, он отвернулся, сбил слезу с ресниц и снова возвышенно, с какой-то наивной преданностью уставился на своего бывшего командира.
— Ну, где там «вроде вчера расстались», — сказал Трунов, приосаниваясь. — Постарел я, Прокопий. Постарел. И ты, вижу, пошел на убыль...
— Не глядите на меня так, Максим Степанович. Сами знаете, где Джулинка. От самой нее коров гоню, хай бы они повыздыхали. А тут еще в Днепропетровщине подкинули сотни три худобы. Вроде повысили в должности!.. Максим Степанович, да разве мое дело коров гонять! — горькие нотки обиды послышались в голосе Семидуба. — Вышел я из дому в новых чоботах, и поглядите, что с них стало. Стал, как босяк тот... Вышел из дому в новой рубахе, остались одни клочья. Это тут полегчало, а то по всему саше немцы ходят, или бомбами или с пулеметов поливают. Только и знал, что в канавах лежал. Обтрепался, обносился. Стал похож на старца. Кабы придумали мне другое дело — бросил бы тех коров. Ведь их доить нужно. Как пригоняю в район, так и бегаю, как заяц, баб шукаю, доярок. Где приготовят, а где и нет. Сорвал горло, на всех брешешь... Спаси ты меня, Максим Степанович, от такого сраму...
— А где усы твои, Прокопий? — спросил Трунов, с сожалением разглядывая старого соратника.
— Обкарнал я их, Степанович, — Семидуб прикрыл рот ладошкой, точно застеснявшись, — усы были хорошо для рубаки, а для пастуха только одни насмешки.
— А кто с тобой, верхом?
— Сынок, Максим Степанович. Илько... А старуху я похоронил. Еще в тридцать девятом. Счастье ее, что до этого года не дожила.
Семидуб быстро повернулся к Николаю Трунову, вытянул свои грубые растрескавшиеся кисти рук по швам и спросил:
— Помните, товарищ генерал, я подходил к вам в Джулинке?
— Как же, помню, товарищ Семидуб. Отцу даже рассказал.
— Вот за это спасибо, товарищ генерал.
Максим отвел сына в сторону, и неизвестно, о чем они толковали. Потом старый Трунов сказал Семидубу:
— Где приваливать будешь со своей худобой?
— Кажись, в Стодольском районе... рядом... Тут и вода, и доярки подойдут. Телеграмму давали.
— Тогда садись ко мне в машину, довезу я тебя до Стодола и найду тебе заместителя. Передашь ему свою худобу под расписку по описи. А тебя и Илька беру с собой...
— Куда?
— Да, может быть, в ту же Джулинку.
— Что вы, Максим Степанович. Да ведь в Джулинке немцы.
— Может, боишься с ними повстречаться?
— Понял, — лица Семидуба просияло, — понятно, Максим Степанович. Согласен вертаться в Джулинку...
И снова заметил Богдан, как необыкновенно помолодел и прекрасно раскрылся этот человек. Оправился Семидуб, оглядел себя как-то с плеча до плеча, подтянул рваный пояс, сдвинул набекрень грязную шляпу. И уже не осталось в нем ничего от недавнего приниженного вида. И походка у него стала другая, и опорки, так стеснявшие его и заставлявшие переживать свое «падение», вдруг защелкали по земле, как щегольские сапоги джигита, и даже шрам, протянувшийся от драгунской сабли по правой щеке, приобрел прежнее значение — печать отваги и доблести...
Так поднимались из пыли сердца воинов по всей нашей земле в те страшные дни...
Ночью на станцию железной дороги Богдан отвез Анну Андреевну, Танюшу с дочкой и сынишку Алешу. Вокзал был переполнен, в поезд посадили с большим трудом. Валя оставалась с Богданом. За Алешей взялась присмотреть мать — ей доверили они своего единственного сына. Максим Трунов нашел главного кондуктора и, указав на семью, приказал: «Доставить до места назначения в целости и сохранности».
Тысячи людей расставались в эту ночь друг с другом. Тысячи семейств раскалывались топором войны на две, три, четыре части. По всей стране миллионы людей расходились по разным дорогам и, казалось, не видно было даже проблеска того рассвета, когда семьи снова соберутся вместе к большому столу.
...В три часа ноль-ноль, как принято это было говорить на аэродроме, огромный и мокрый от росы «Дуглас» ушел в небо. За штурвалом сидел спокойный майор Лоб, специалист по всяким рискованным полетам. Майор шел над линией фронта, вспыхивающей зарницами танковых боев, артиллерийских дуэлей, пехотных атак. Дождь бил по бледным плоскостям самолета и срывался с них.
К окну приникал впервые летевший на самолете Прокопий Семидуб.
— А скоро ли Джулинка, Максим Степанович? — спросил он.
— Спи, Прокопий, — ворчал Трунов, опуская нос в воротник пальто, — какая там Джулинка. Еще не достали и Днепра. Какой ты швидкий... Илько не выпал случаем?
— Ни... Илько, мабуть, спит... что ему...
— Спи и ты, Прокопий...
Снизу стреляли. «Дуглас» проходил над Уманью.
— Ты могла бы остаться попрежнему в госпитале, — сказал Богдан жене, — тоже работа.
— Я хочу итти вместе с ними, Богдан, — с неожиданной для себя твердостью сказала Валя, — мне хочется принести свою долю.
— Но ты не совсем здорова, Валюша.
— Какие пустяки. Я совершенно здорова, Богдан. Во всяком случае многие женщины, которые роют укрепления, гораздо слабее меня.
Она надела старые туфли на низком каблуке, серенькую юбочку, голову повязала красной косынкой, использовав для этого Алешин пионерский галстук. Клава поджидала хозяйку. Она еще не верила, что ее хозяйка пойдет вместе с ней и будет рыть окопы, отбрасывать землю, работать тяжелой лопатой. Но хозяйка собралась, связала в узелок продукты, пошла вместе с ней на улицу.
— Может быть, вы бы остались, — сказала неуверенно Клава, — я бы и за вас поработала...
— Вот, у тебя есть союзник! — с улыбкой сказала Валя Богдану.
— Ну, что же, работай, моя девочка. Я довезу тебя на машине за город.
— Нет. Сборный пункт нашего района во дворе райкома. Я отправлюсь вместе со всеми.
Она помахала ему рукой на повороте. Как похожа она была сейчас на ту, с которой впервые познакомился Богдан в комсомольской ячейке. Красный платочек на голове, туфли на низком каблуке, знакомое покачивание бедер и плеч. Оставшись с ним, она захотела разделить все трудности, которые упали на его плечи и на плечи города. Она делала правильно, и Богдан был доволен ее поведением. К ней тоже вернулась ранняя юность. И, вероятно, она тоже чувствовала себя сейчас лучше. Ведь последние годы она не служила, скучала, поджидала его с работы, кормила его, ухаживала. Подошли года, в партию она не вступила. У нее остался только муж и все. Это не могло удовлетворить ее. Теперь она расцвела, загорела, поправилась. Никто не мог бы дать ей сейчас тридцати лет, — чем отличалась она от девятнадцатилетней Клавы? Может только больше морщинок у глаз...
Прошло две недели со дня отъезда Максима Трунова. Пока никаких сведений о нем не поступало. Может быть, погиб уже старик, а может, собираются около него пеший и конный и снова гремит имя старого Максима Труна далеко на правобережной Украине? Сводки упоминали о действиях партизан. Но в целях военной конспирации фамилии не назывались.
Завод работал со все большей и большей нагрузкой. Мобилизационные запасы материалов иссякали, и все чаще приходили поезда из Донбасса и с Востока, привозя необходимые металлы. Поступал американский дюраль — большие листы, звенящие и блестящие, как стекло.
Рабочие суровели. Богдан замечал это и по своему отцу. Все основные кадры были переведены на казарменное положение, но отцу как мастеру и имеющему возможность в любую минуту попасть на предприятие на машине сына, было разрешено ночевать дома. Отец отказался от привилегии, хотя усиленная работа заметно отражалась на нем: глубже провалились глаза, наершились и поседели брови и усы, тоньше стала шея. Отец через день писал письма — либо Тимишу, успокаивая его и обещая не покладать рук для разгрома гитлеровской банды, либо на Кубань — женщинам. Письма на Кубань содержали практические советы: старик беспокоился о зиме, советовал, как достать топливо, керосин, заготовить арбузы, помидоры, картофель и лук. Он скучал о семье, и Богдан ловил иногда на себе его теплые и задумчивые взгляды.
Докладывая сыну об изготовлении и отправке очередных десяти тысяч штыковых лопат, обещанных генералу Трунову, отец спросил:
— Как с ногой, Богдан?
— Хорошо.
— А как будто прихрамываешь?
— Показалось, отец.
— Дай бог, чтобы показалось. А то рецепт новый узнал...
— Какой же это? Четыре капли воды на стакан водки?!
— Горилка никогда не повредит в меру, — сказал отец, — а рецепт верный. Хоменко в прошлом году вылечился. Денатурат, нашатырный спирт, камфара, иод, и все в бутылку. Пропорции у меня записаны.
Он вытащил из своего кармашка мастера, где были натыканы карандаши и измерительный инструмент, засаленную бумажку, сложенную вчетверо.
— Все как рукой снимет, отец?
— Надо верить в средство. Тогда поможет. Попросишь Валюшку, пускай на ночь натрет покрепче.
— Валюшка пошла рыть укрепления.
— Ишь ты, — приподнимая брови, похвалил отец, — молодец, девка. Не зря я ее люблю. Ну, тогда захвати меня сегодня до дому, так и быть, нажарю этим снадобьем твою ногу. Кстати, голову помою... вода горячая идет?
— Идет, отец... Как штампуются гранаты?
— Простая механика. По правде сказать, когда ты заказ в цеха пустил, была неуверенность. Вроде не наше дело, да и незнакомое. Мелочь. Мы все к большим машинам приобвыкли. А такую штуковину вроде и в пальцах потеряешь. А теперь пошло гладко.
Ящики с наштампованными деталями гранат катили на вагонетках в сборочный цех. Там гранаты собирали и потом на грузовиках отправляли в город на зарядку. И гранаты и лопаты в мирное время показались бы оскорбительным ассортиментом для такого завода, но сейчас люди занимались производством их с таким же уважением и увлечением, как выпуском самолетов.
Страна перестраивалась на военную ногу. Постепенно выходили из строя заводы западных областей, их либо взрывали, либо ставили на колеса и двигали в глубь страны. Но фронт требовал оружия. Гранаты и мины начали делать не только крупные предприятия, но и небольшие мастерские, изготовлявшие кровати, ножи и вилки, игрушки и пуговицы.
В семь часов вечера к Богдану зашел Шевкопляс, с телеграммой в руках. Народный комиссар предлагал приступить к демонтажу завода в три очереди, без прекращения выпуска продукции до самого последнего часа. Теперь нужно было так распределить заделы, чтобы снятие оборудования не отразилось на сборке самолетов. Завод вывозился на Урал, на площадку, в свое время осмотренную Дубенко, туда же нужно было отправлять, тоже очередями, рабочую силу и инженерно-технический персонал.
Все ждали этого, но сейчас, когда телеграмма побывала в руках Дубенко и потом снова перешла в руки Шевкопляса, они поняли, какое испытание приготовила им судьба. Притворив дверь и мягко, на цыпочках, пройдя по ковру, опустился в кресло Рамодан. Он уже знал о телеграмме и молча посматривал то на директора, то на Богдана. Так ведут люди себя за дверью умирающего больного, дорогого им всем.
— Запомним этот день, — сказал Шевкопляс, — не все строить и строить по плану, надо и ломать по плану, в три очереди. Так?
— Демонтировать, — поправил Рамодан тихо.
— Демонтировать, — потухая, согласился Шевкопляс, и поднялся с кресла, — в древние времена тоже делали набеги на Россию, но тогда сниматься было легче. Вскочил на коня, второго в заводу и пошел. Ну, хижины сгорят — не страшно. Лишь бы оружие при себе бряцало... Так? А теперь...
— Заводы перевозим, — сказал Дубенко, — поставим на новых местах.
— В теории... Так?
— Может быть, и в практике, Иван Иванович.
— Не может быть, а так точно, — сказал Рамодан, и на лицо его опустилась прежняя решительность, — а дней приходится много запоминать. Не вредно. Вот я думал, никогда не забуду двадцать второго июня, потом пришел второй день. Петька уехал на танке, потом бой под Новоград-Волынском, потом день, когда заняли местечко, где жинка с Колькой, потом ранили Петьку, потом на город налетели, потом белые коттеджи, потом рвы начали копать, и подошел сегодняшний день...
— Ну, что же, — возразил Дубенко. — Кажется, что и не разогнешься, такой гирей дни эти на плечи давят. Но нет... Разгибаешься, идешь, работаешь и чувствуешь, как ноги все крепче становятся. Вот какая природа человеческая, товарищи. Понял, Шевкопляс?
Шевкопляс отмахнулся.
— Что вы меня агитируете? Хотелось вот со своими близкими друзьями отвести душу. Ведь и котел лопнуть может, когда в нем пару все больше и больше... Надо выпускать понемногу... Близкие мы стали за наши двадцать три года, родные... Так?
— Так, — сказал Рамодан, — когда-нибудь соберемся вечером, в шесть часов после войны, как говорил бравый солдат Швейк своему другу Водичке, — и поговорим.
— Не понял ты меня, Рамодан, — обиженно сказал Шевкопляс.
— Понял все. Может быть, впервые тебя понял по-хорошему, по-настоящему, без официальщины. А теперь нужно начинать работать всей нашей семье. Прикажи Белану обеспечить транспортом. Вагонов нужно много. Учти, что не только нам одним они нужны. Двадцать предприятий с города трогается. Чтобы были наряды. Хотя наряды что, — чтобы эшелоны были...
— Будут, — сказал Шевкопляс, — ты только людьми займись. Не всякого легко тронуть с места. Вспомни Хоменко.
— Хоменко теперь тронется, научен. После смены соберу на пятнадцать минут.
— Как, Богдан Петрович, с оборудованием?
— Расчет уже сделан. Снимем первую очередь за три часа. Только вагоны вот... Белана, Белана нужно накрутить.
— Накручу Белана, — сказал Шевкопляс, — он резвый мужик.
...Небольшие тучки бежали по небу. Дул порывами сухой ветер. Дубенко выехал из ворот вместе с отцом и помчался по шоссе, к «Поселку белых коттеджей». Он направлялся в город, по пути хотел прихватить Валю.
По кромке возвышенности, по неровной линии, намеченной в свое время генералом Труновым, протянулся глубокий противотанковый ров, усиленный рельсовыми надолбами, бревнами, вбитыми наискосок, дерево-земляными укреплениями в глубине обороны.
Десятки тысяч горожан, в подавляющем большинстве женщины, завершали колоссальную работу. Когда-нибудь эти почетные морщины русской земли будут служить наглядным пособием для изучения истории спасения отчизны, но сегодня люди работали, не задумываясь еще над величием своего труда.
Женщины докапывали ров, устраивали блиндажи и гнезда для пулеметов, противотанковых пушек, минометов. Тысячи лопат сверкали на изломанной линии рва. Пестрые юбки, блузки, косынки и платки. Ров тянулся точно черный огромный надрез на сверкающем золотом поле и светлозеленых отрогах возвышенности.
Дубенко, разыскивая Валю, ехал над кромкой. Ехать было неудобно. Попадалось много ям, холмов, свежевыброшенной земли, рельсов, бревен, мотков колючей проволоки, ежей — скрещенных и сваренных железных брусьев, которые должны были изломать гусеницы вражеских танков.
Пришлось остановить машину у колонны автомобилей, доставивших очередную партию тачек. Богдан попросил присмотреть за машиной шофера в синей спецовке с русыми кудрями и пошел с отцом. На стыке двух участков они увидали столб с фанерной дощечкой и надписью «Ленинский район». С этим районом отправилась Валя. Вот и она. Богдан придержал отца за штабелем брусьев.
— Понаблюдаем ее в работе...
Валя набрасывала глину на перекрытие блиндажа. Рядом с ней работали две женщины. Одна из них — пригородная колхозница, босая, с подоткнутыми юбками, обнажившими ноги со вздувшимися синими жилами, вторая — худенькая интеллигентная женщина, в туфлях на каучуке и заграничной шелковой кофточке. Крестьянка, почти не сходя с места, методично бросала землю на бревна, изредка подтрунивая над женщиной в заграничной кофточке. Та не отвечала, но всякий раз улыбалась ее шуткам, частенько передыхала, облокотившись на лопату и рассматривая белые ладони, очевидно покрытые волдырями. К Вале приблизился коренастый сержант, из саперов, выбритый, подтянутый. Он что-то сказал ей, взял у нее лопату и принялся вскидывать землю быстрыми привычными движениями. Отдавая лопату Вале, он прикоснулся к ее руке и громко сказал: «Работаешь, девушка, классно...» Отойдя на минуту в сторону, сапер снова очутился возле Вали, закурил, поставил ноги на бревно и поглядывал на нее.
Богдан направился к жене, помахивая шляпой.
Заметив их, Валя кивнула головой и продолжала работать. Когда они подошли ближе, она улыбнулась, отряхнула с юбки пыль и озорным жестом откинула прядь волос, упавших на лоб.
— Ну, чего вы приехали? Здесь не любят чистых.
Она смотрела на безукоризненный костюм мужа, вишневые туфли, шелковую сорочку, шляпу, которую он небрежно держал в руках.
— Ишь ты, какая, — удивился Богдан, — один день поработала и уже отрекаешься. Что же мне надо было предварительно выпачкаться?
— Поплавать в луже, — Валя засмеялась.
— Я грязный, Валюша, — сказал отец, — мне-то, пожалуй, можно при вас находиться. Да, кроме того, чей привезли инструмент? Мой... Лопатки, тачки... А без инструмента и блохи не убьешь...
— Приехали за тобой, — заявил Богдан, — вероятно, скоро отбой.
Валя искоса поглядела на сержанта, тронула руку мужа осторожно, одним пальцем.
— Поезжайте сами. Я пешком приду...
— Поедем, Валька. — Богдан полуобнял ее.
— Нельзя, — она освободилась, — кругом жены красноармейцев, жены ушедших на войну. Не хочу быть исключением.
— Извини, не додумал... Но собирайся. Ты так без чулок и отправилась?
— За нами приехали автомашины, — сказала Валя, подойдя ближе. — Они привезли вторую смену и должны были отвезти нас. Но мы согласились вернуться домой пешком, а машины захватят зерно, его намолотили комбайнами и сложили в поле. Если я поеду с тобой, будет стыдно перед товарищами.
Богдан не смог возразить ничего.
— Тогда поедем одни, отец, — сказал он.
— Поедем, Богдан. — Старик приник к уху невестки: — Молодец, девка. А я думал, как ты стала губы красить да носить эту самую прическу, испортилась. Все до поры до времени, Валюшка.
В пути отец сказал Богдану:
— Перед смертью все равные. А ведь не вступи в бой все до единого, прийдет до всех смерть. Валюшка твоя не хочет от остальных выделяться. Правильно делает. — Старик немного помолчал. — А все же с главным прессом пока неважно, Богдан.
— Почему?
— Махина! Не подступись. Придется оставить.
— Взорвем пресс!
— Что ты! — испуганно подскочил отец. — Такой пресс... Сколько тысяч золотом отдано американцам?
— А вот придется взрывать в случае чего.
— Беда... — отец смотрел перед собой, — просто беда... Надо поднатужиться. Вывозить пресс. А ежели — шахты?
— И шахты взорвем.
— А Днепровскую? Помнишь, ездили на открытие. По дну реки ходили, а потом вода, вода закипела... бревна поплыли, дороги всплыли пыльные, вместе с конским навозом, с сеном.
— Тоже.
Старик вобрал голову в плечи и замолчал.
— Чего ты, отец! — спросил Богдан, уже влетая в город.
— Долго прожил я... лучше бы раньше в труну. Сколько строили, лелеяли!
— Снова построим.
— Я-то не увижу... не доживу...
Шевкопляса срочно вызвали в Москву. Он улетел на «У-2» с Романченком. На следующий день Шевкопляс позвонил Дубенко. То, что сообщил он, было совершенной неожиданностью. Его посылали на юг, в Сарабуз. Исполнилось заветное желание Шевкопляса, которое он лелеял с начала войны: его возвращали в авиацию родного Чефа.
— Это он сам устроил, — сказал Рамодан, выслушав Дубенко, — это он нам, помнишь его выражение, «вставил фитиль в оглоблю». То-то он уже две недели беспокоился, нет ли ему пакета Наркомата Военно-Морского Флота.
Ночью к прямому проводу вызвали Рамодана, и ночью же он появился в квартире Дубенко.
— Не выдержал, лично приехал с поздравлением, Богдане. Придется тебе принимать завод.
— Как так, Рамодан?
— Очень просто. Говори спасибо Ивану Ивановичу Шевкоплясу. Приехал с тобой посоветоваться. По-моему, нужно будет рекомендовать наркому главным инженером Тургаева.
— Все совершенно неожиданно, — сказал Дубенко, — ну и Шевкопляс!
— Ругать его подождем, Богдане, — вступился за Шевкопляса Рамодан, — может, такая обстановка на Юге, что в самом деле необходим там такой воздушный бродяга, как наш директор. А здесь мы как-нибудь сами сумеем смотать удочки...
Шевкопляс вернулся из Москвы с видом победителя. Выскочив из кабинки самолета, он прошел к себе, потряхивая снятым с головы шлемом и козыряя встречавшим его.
Когда Богдан зашел к нему, Шевкопляс похлопал его по плечу.
— Пока ты будешь и за главного инженера. Тургаев пусть занимается своим делом. Кажется, он там что-то начинает мерекать с новой машиной, заложите опытную, и пойдет Тургаев главным конструктором.
— Как-то без тебя скучно будет, Иван Иванович.
— Вот это другой разговор, браток, — Шевкопляс подсел к Дубенко, — тебя наверху уважают. Мнения очень высокого. Мне тебя и рекомендовать не пришлось — сразу решили. Так получилось, что вроде я и не нужен. Здесь меня держали вроде в санатории для подкрепления здоровья! Так?
— Напрасно прибедняешься, Иван Иванович.
— Может, и напрасно. Ведь пришлось же поработать Шевкоплясу?
— Пришлось.
— Без дураков только?
— Иван Иванович, — Богдан укоризненно покачал головой, — я сейчас и не представляю, как мы будем без тебя.
— Повернетесь, Богдане! Только прошу, не разваливайте всего. Побеседовал я в Москве с настоящими людьми. Серьезно все принимают, трагедий не разыгрывают. Промышленность эвакуируется по плану. Все расписано. Ну, правда, не аптека, ты сам понимаешь, но дело обходится без паники. Самолеты нужно давать. Так? Как только на новое место приткнетесь, сразу же должно все завертеться. Не мы первые, не мы последние. А пока суть да дело, нужно будет, дорогой директор завода, подготовить для энской авиачасти, согласно общему договору, пятнадцать машинок...
Шевкопляс вытащил из бокового кармана наряд, разгладил его пальцами и передал Дубенко.
— Сам понимаешь, браток, надо уважить, если не старику Шевкоплясу, так уж Чефу... Хороший флот, чорт задери, ведь не проспал он двадцать второе июня... Так?
Через три дня на аэродром пришли два «пээса». Из самолетов, вымазанных черным, белым и зеленым, вывалилась веселая гурьба моряков-летчиков, штурманов и стрелков. Их торжественно встретил Шевкопляс у новых, приготовленных для Чефа, самолетов. Моряки разошлись по машинам, и глаза их зажглись той ненасытной жадностью, которая отличает пилотов, получающих новую технику...
«Наш батальон прошел вблизи Золотых ворот, и я смотрел на эти древние серые камни с чувством обиды. В эти ворота вошел Xмельницкий, принесший славу нашему оружию и посрамивший врага. Мы оставили Желтые Воды, Житомир, Новоград-Волынский и входили в Киев.
Не поворачиваются ли твои кости, Богдане, слушая, как шагают твои потомки? Веришь ли ты, что принесем мы славу родной Украине?
Киев! Мой старый дидуган Киев! Сыновьи слезы текут по щекам моим, покрытым копотью сражений. Хочется упасть и целовать землю твою, Киев... Батальон идет, и должен итти в ногу с ним лейтенант Тимиш Трунов. Мой родный дидуган. Как исковыряли тебя, изгрызли. Заставим споткнуться врата у твоего порога. Не узнаю счастливых и радостных улиц твоих, которые я покинул так недавно.
Меня отпустил командир на сорок минут, и я бегу по Крещатику, поднимаюсь, запыхавшись и вытирая пот, к Сенному базару, спешу в тихий Кияновский проулок. Вот и дом наш, где жили мы немного, но хорошо с моей Танюхой, где родилась моя дочка, где обнимала она меня своими пухлыми ручонками. Взбегаю по лестнице и останавливаюсь у дверей. Я знаю, что здесь нет семьи моей, что пуста моя комната, но, видно, в каждом человеке живет надежда на чудо. А может они здесь? О, дай мне такое счастье перед новыми тяжкими испытаниями. Я стучу... Не отворяют. Я стучу громко. Выходит моя квартирная хозяйка. Она часто была сварлива и несправедлива к Танюше, а сейчас она узнала меня и упала мне на шею. Она тоже мать, и ее сын тоже на фронте. Она рыдала на плече моем, а я смотрел, не откроется ли дверь и не раздастся ли знакомый радостный крик: «Тимиш!». Нет... Дверь закрыта, и, постояв в раздумье, я взломал легко ее и вошел. На полу валялись бумажки, и на столе лежало письмо, написанное рукой Танюши. Я схватил письмо, разорвал конверт и прочитал несколько строк. Танюша предчувствовала, что я буду снова проходить через Киев. Я поцеловал этот милый клочок бумаги и спрятал его на своей груди. Он поможет мне в тех тяжких испытаниях, которые выпадут на мою долю. Я не помню, как вышел из комнаты, спустился вниз и шаги мои простучали по щербатым камням мостовой.
Неужели судьба будет так жестока и не соединит нас навеки? Неужели я паду, не прижав еще раз к груди свое счастье? Ведь только начиналась жизнь и ушла... Нет, не ушла... Я ощупываю оружие, которое доверила мне моя родина для защиты Киева, седого Днепра... Слез нет на моих глазах. Они высохли разом... Батальон переходит Днепр, я останавливаюсь на левом берегу и плачу крепко, крепко, но так, чтобы слез моих не видел мой взвод, который уже уважает меня и считает чуть ли не ветераном.
— «Почему мы отходим от Киева, а не остаемся на его обороне?» — так спрашивают меня бойцы. И я отвечаю им: «Потому, что мы долго сражались — командование решило дать нам отдых».
— «Мы не устали, — говорят бойцы, — мы хотим защищать Киев вместе с теми, кто остается здесь». Я понимаю их. Они не могут покидать реки, вспоившей их дедов и отцов. Им больно и горько...
Страх перед немцем давно ушел, усталость скрывается, и я верю, — крепнет в войне дух, который в конце концов принесет нам победу. А пока... горит ридна Украина, пылают хаты и поля, топчет землю железо, улетают птицы. Носятся над Украиной только птицы огня и металла, и жаль до обиды, что больше среди них черных»...
Валя читала «щоденник» Тимиша, присланный для Танюши, и слезы, одна за одной, капали из ее глаз. В этих листках, написанных на линованной бумаге, вырванной из ученической тетради, излилось горе и надежды человеческой души.
— Надо переслать Танюше, — сказала Валя,— неужели он не получил еще ее новый адрес?
— Дневник Тимиша я перешлю сегодня же, — согласился Богдан, — майор Лоб везет запасные части в Ейск. Он опустит письмо в Ейске, а оттуда оно мигом дойдет к Танюше... Кстати, тебя может захватить майор на Кубань.
Вала вытерла платочком глаза, отрицательно покачала головой.
— Я не оставлю тебя одного в такое время.
— Но со мной оставаться опасно.
— Раз будешь ты переносить опасности, буду и я с тобой разделять их. Все равно я не проживу и одного дня без тебя, Богдан.
— Но нужно подумать о сыне... Об Алеше...
— Не будь так жесток, Богдан.
— Я не хотел тебе говорить, Валя, но ты вынуждаешь меня... Согласно приказа я должен остаться в городе до самого последнего момента... существования завода.
— Я останусь с тобой.
— Повторяю, мы оба будем подвергаться огромной опасности. Может быть не все будет гладко. Немцы зачастую сбрасывают авиадесантные части, отрезывают пути отхода. Может быть придется выходить из окружения... Ты свяжешь меня. Я вынужден буду делить обязанности между долгом и тобой.
— Если бы Шевкопляс не ушел на фронт, и ты оставался главным инженером, было бы по-другому. Ты выехал бы с первыми эшелонами...
— Но теперь я не могу выехать с первыми эшелонами. Я директор завода. Я должен быть примером для всех остальных, а тут капитан корабля все время держит на мостике свою супругу...
— Ты начинаешь обижать меня...
Она замолчала и сидела, держа на коленях листочки дневника Тимиша. Готовое сорваться возражение потухло в душе.
— Я согласна, Богдан, — сказала вдруг Валя. — Прости меня.
— Спасибо.
Богдан взял ее за руки, листочки дневника упали на пол. Богдан откинул ее голову и кротко поцеловал вначале губы, потом щеки, лоб. Она принимала его поцелуи, прикрыв глаза и прижимаясь всем телом.
— Как хорошо с тобой, Богдан. Вероятно, я большая эгоистка. Мне стыдно своего счастья. Вероятно, когда-нибудь я поплачусь за это... Надо собрать письмо Тимиша.
Они нагнулись, собрали листки, подобрали по страничкам и потом, сидя рядом, перечитали вновь все.
— Какой хороший человек Тимиш, — сказал Богдан, — часто я завидую ему, его доле воина... Там проще понимаешь события, там все понятней. Есть грусть, тревоги, но его письма чистые, настоящие и, главное, мобилизующие дух... Прости, Валюнька, я как-то говорю слишком выспренно. Завтра ты уедешь в Москву. Железную дорогу изредка бомбят, но будем надеяться, все сойдет благополучно.
— Я не боюсь бомбежки. Привыкла... Тяжело покидать тебя, родной. Боюсь, что теперь наша семья разобьется уже на четыре части. Папа едет с эшелоном?
— С последним. — Он держал ее за руки и ощущал мозоли на ее ладонях. — Закончили укрепления?
— Почти. Вчера туда уже пришла пехота и спешенные кавалеристы Николая. Они привезли орудия, пулеметы. Обживают блиндажи. Езжай, Богдан. Я хочу повидать сегодня Николая. Прощусь с ним.
...Шел дождь. Низкое небо нависло над городом. Струйки стекали по асфальту мостовых, по стеклам машины, по каскам красноармейцев, направляющихся за город, по стволам расчехленных орудий, по граням штыков. Вдоль шоссе, в желтых ямах, накрывшись плащ-палатками, лежали бойцы, кое-где устанавливали зенитные орудия, нацеливая их на дорогу, чтобы использовать как противотанковые. Шлагбаум контрольного пропускного пункта выкрашен в красный и черный цвета. Документы проверяли тщательно. По скошенным полям, пригибаясь, бежали бойцы истребительного батальона. Шло учение. На колесики пулемета налипала грязь. По железнодорожному полотну один за одним прошли три поезда — два с орудиями и бричками и один с войсками. Над эшелонами на бреющем полете пронеслось звено истребителей, вскоре потерявшихся в дымке дождя.
Богдана ожидал Данилин. Он был одет в дорожный костюм: плащ, сапоги, поверх плаща ременный пояс, противогаз, на которой написано химическим карандашом — А. Н. Данилин. За спиной небольшой зеленый рюкзак с голубыми наплечниками.
— Вы уже готовы? — спросил Дубенко, пожимая породистую руку Данилина.
— Нет, не готов.
— Почему? Не успели собрать эшелон?
— Все готово. Погрузили двадцать платформ, сейчас пригнали пять, а остальных не предвидится, Богдан Петрович.
— Как не предвидится? Мы должны были начать погрузку второго эшелона...
— Оборудование снято, вывезено из цехов, свезено на площадки, мокнет под дождем, ожидает. Там и рабочие. Я хотел их отпустить домой, надо же и им собраться, не разрешили.
— Кто?
— Белан.
— Какое он имеет отношение к этому...
— Он начальник транспорта. Сейчас все зависит от него. Поскольку завод становится на колеса, начальник колес — главная фигура, Богдан Петрович.
Дубенко посмотрел на Данилина, но не уловил в его лице насмешки. Данилин был искренно расстроен, очевидно боясь критиковать Белана. Богдан позвонил, вызвал Белана. Тот явился минут через десять. Он держал в опущенной руке туго набитую полевую сумку, на сапогах комья глины, зеленая пилотка, почему-то очутившаяся на его голове, лихо сбита набок. На черных кудрях играли росинки дождя.
— Приветствую, директор! — воскликнул он со своей обычной развязностью, — что я говорил вам однажды? Надо сохранить Белана! Транспорт все. Нерв страны... И, несмотря на полное расстройство своего организма, работаю... поднимаю...
Дубенко стоял, положив руки на стол и чуть-чуть согнувшись. Он наблюдал улыбающееся лицо Белана.
— Почему не отправлен первый эшелон? — спросил глухо Дубенко.
— Первый эшелон? — Белан приподнял брови, развел руками. — Проворачиваем, Богдан Петрович. Не так-то легко...
— Я спрашиваю: почему не отправлен первый эшелон?
Веки Богдана вздрогнули. По щекам прошли темные пятна.
— Я же сказал... Не так-то легко. Нужны вагоны, а где они?
— Вы должны были отправить первый эшелон сегодня в одиннадцать тридцать. Данилин, со своей стороны, все приготовил, рабочие и станки мокнут под дождем... а вы в своей... своей... пилотке...
— Вон как вы со мной разговариваете. — Белан прошелся по кабинету, с каким-то особым вывертом работая пятками, раскидывая грязь с сапог, и сел в кресло. — Можно подумать, что вы меня захотели напугать. Не на того напали...
Белан выхватил из кармана пачку папирос, бросил в рот папироску и зажал ее крепкими белыми зубами.
— Через час эшелон будет отправлен, товарищ Белан?
— Не нажимайте на психику, товарищ Дубенко... В крайнем случае...
— Выйдите отсюда, — процедил Дубенко, стискивая зубы, — и если я увижу вас еще на заводе...
Белан хотел снова возразить, но, поймав что-то страшное в глазах Дубенко, приподнялся, вынул изо рта папироску, сжал ее в кулаке и вышел из кабинета.
— Теперь мы никогда не получим вагонов, Богдан Петрович, — простонал Данилин, взявшись за голову, — без Белана мы погибли.
Дубенко опустился в кресло. Мучительно вспыхнула боль. В кабинет вошел Рамодан.
— Белан срывает план эвакуации, — сдерживая грозные нотки, сказал Дубенко Рамодану. — Срывает. Первый эшелон еще не отправлен... Вагоны были занаряжены... Я его выгнал. Что? Кто будет организовывать транспорт? Через час эшелон должен уйти с территории завода.
— Но еще нет вагонов.
— Они будут.
Данилин ушел. Дубенко позволял Трунову с просьбой помочь. Тот обещал. Потом Богдан вызвал Тургаева, и они составили почасовой план погрузки оборудования и материалов. Тургаев должен был сегодня вытянуть из города четыре железнодорожных состава.
Дубенко вызвал четырех комсомольцев, работающих в термическом цехе. Они жили в поселке «белых коттеджей» и имели свои мотоциклы. Он поручил им наблюдение за подачей подвижного состава и паровозов на заводскую ветку. Сейчас они должны были выехать с его письмами к генералу Трунову, в горком партии, к начальнику дороги. Комсомольцы, крепкие, преданные парни, злые после разгрома «Поселка белых коттеджей», лихо повернулась на каблуках, и вскоре три мотоцикла вынеслись из заводских ворот.
— Вы останетесь при мне, — сказал Богдан четвертому. — Горючее есть, машина в порядке?
— Полный порядок, — приложив руку к козырьку, ответил паренек, очевидно, осчастливленный своим новым назначением. — В цехе-то делать почти нечего. Сворачиваемся, товарищ директор.
— Не жалко бросать завод?
— Что поделаешь. Не иголка — не потеряется.
— А если вас на фронт?
— Так и придется. Меня со спецучета снимают. Говорят, на Урале мастеров по термитной хоть отбавляй... — паренек несколько замялся, — вот хотел бы вам сказать, Богдан Петрович.
— Говори.
— Отправляются эшелоны с оборудованием, материалами, людьми... неправильно...
— Почему?
— А продукты? Их хотел Белан переправить предпоследним эшелоном, а по-нашему, лучше при каждом составе цеплять вагон с продовольствием. Женщины пугают, что по пути тридцать рублей литр воды, а на Урале зимой снегу не выпросишь, такой народец.
— И ты слушал такие глупости?
— Слушать все приходится. Не придавал значения.
— С продовольствием наладим, рассредоточим. Насчет воды в тридцать рублей — вранье... Пойдем-ка со мной на демонтаж.
— Глаза бы не смотрели, — сказал комсомолец, — вроде кожу сдирают. Неприятно.
— Приятней, конечно, строить, чем ломать. Так воспитались мы. Но иногда родина может предъявить и другие требования. Так-то, товарищ. Не так давно и я был комсомольцем, когда только-только начинали закладывать первый котлован на площадке завода...
Когда Дубенко прибыл на завод, там уже «вырывали» из фундаментов оборудование и тащили его к выходу. Потом поднимали на грузовики и подвозили к площадке железной дороги. Работали гуртом, на полном мускуле, но лица рабочих осунулись, почернели. После «перекурки» они зло мяли окурки и, затоптав ногами, шли к очередному станку. Рабочие искоса поглядывали на Дубенко, в надежде найти ответ на мучившие их вопросы. Теперь никто не спрашивал, как раньше: «А может, не тронем завода, а может, не дойдет сюда герман?». Эти честные и умные люди, связанные общим принципом жизни, ничего не сказали Дубенко. Вот одна группа подошла к станку, возле которого, ссутулив узкие плечи, стоял Хоменко.
— Осторожней, — сказал тихо Хоменко, — а то молотком по голове. Убью...
— Не убьешь... — сказал без улыбки коренастый токарь-лекальщик с седыми висками.
Лекальщик поплевал на ладони и принялся рубить зубилом запеченный ржавчиной болт крепления. Тихий, уловимый только обостренным слухом специалиста, звук заиграл в станке. Хоменко отстранил плечом лекальщика и закончил его работу. Выбили костыли из бетона и по общей команде принялись подваживать станок.
Включили рубильник. Цех осветился. Лампы, их было немного, горели слабо. На полу, расчерченном белыми линиями, там, где день назад матово поблескивали автоматы, шеппинги, револьверные, фрезерные станки — новое оборудование, детище последней пятилетки, — серели призмы и квадраты бетонных площадок, фундаментов и рваные дыры. Тусклый свет электрических ламп освещал это печальное кладбище. Гулкое эхо сопровождало каждое движение демонтажников.
Крикнул паровоз, зашипел. Отдаленно звякнули тарелки буферов. В цехе появился один из комсомольцев мотоциклистов. Разыскав Дубенко, он передал ему пакет. Платформы пришли. Комсомолец сопровождал их до самого завода.
На погрузке распоряжался Рамодан. Одна из погрузочных бригад рубила ветви акации. Они предназначались для маскировки оборудования. Стучали топоры, с шумом падали ветви. Их волочили к платформам. Акации стояли как бы с отрубленными руками. Рамодана не волновало это. А ведь он сам сажал деревья, и когда, в засушливое лето, они стали подсыхать, Рамодан организовал поливку, спас деревья.
На платформах, между станками, наскоро сбивали из теса шалаши, обшивали толем. Черные конусы торчали из-за зеленых ветвей, как вигвамы кочевников.
— Про Белана знаешь? — спросил Дубенко Рамодана.
— Знаю.
— Как?
— Вижу результаты.
Рамодан указал на платформы, кончавшие погрузку.
— Надо ночью еще сто вагонов погрузить, — сказал Рамодан. — С первым эшелоном даем два вагона муки, сахара, крупы. С остальными тоже по два вагона продовольствия. Сейчас из города звонили. Предлагали забрать двадцать тонн колбасы и сто тонн крупчатки. Ну, куда все будешь девать?...
Мелкий дождь застучал по крыше пакгауза. На небе засверкали бенгальские огоньки от разрывов зенитных снарядов. Отдаленно, тревожно и разноголосо загудел город. Рамодан прошел в конторку, соединился с заводским штабом ПВО. Из города передали сигнал «воздушной тревоги». Завыли сирены. Разрывы приближались. Послышался гул. Все тот же знакомый гул немецких «юнкерсов». Заработали автоматы, установленные на кромке аэродрома. Ках-ках-ках! Ках-ках-ках! Но вот резнули воздух удары дальнобойных. Со свистом понеслись вверх снаряды. Мотор гудел над головой. Погрузка не прекращалась. Рабочие молча втаскивали на платформы станки, покрывали сверху тавотом. Нежные части дополнительно накрывали плотной бумагой.
Сейчас на заводе работали цеха сборки. Кончали отделку четырех самолетов. С неполной нагрузкой работали термитчики, сварщики, заготовщики. Работал прессовый цех и в нем отец Дубенко, старик Петро. Стрельба зениток как бы подгоняла людей. Уже кончили погрузку последних трех платформ, и слесари потащили такелажный пруток для крепления, когда прибежал Хоменко и попросил поднять его станок. Рамодан разрешил, он хотел поддержать дух этого старого рабочего. Распахнулись запасные ворота цеха, блеснул свет. Рабочие выкатили станок из цеха.
— Осторожно со светом! — закричал Рамодан.
Гул неприятельского самолета вырос над головами, в небо побежали пунктиры трассирующих пуль, усиленно закашляла зенитка, моторы потухли, но вслед раздался свист пикирования и несущейся мимо бомбы. Моторы снова ревели.
— Ложись, — раздался чей-то крик.
Огненный столб рванулся кверху, блеснули крыши ангаров сборочного цеха, раздался оглушительный гром и свист осколков. Взрывная волна пронеслась как какое-то тяжелое тело. Свист утих. Последний близкий звук — зазвенело и упало стекло.
Рамодан стоял у телефона.
— Как? жертвы?
— В цехах нет жертв. Вылетели стекла.
— Чорт с ними, со стеклами.
Едкие сернистые запахи принесло ветром. Близко заревели моторы. «Юнкерс» снова над головой. Перед глазами, вверху, промелькнули вспышки выхлопника. Короткая пулеметная очередь. Хоменко поднял руки и встал у станка, как бы прикрывая его своим телом. Когда упали столбики грязи, подброшенные пулями, и бомбардировщик ушел, лекальщик поднялся и ударил Хоменко под бок.
— Вот чудак. Еще бы немного и рассек он тебя на четыре куска говядины... Ложиться надо, а не руками махать. Его этим не напугаешь... Тю, чорт, опять зашел... ложись!
Лекальщик бросился на мокрую землю, но гул моторов пронесся дальше.
— Наши! Ястребки!
Рабочие кричали, подкидывали шапки. Лекальщик поднялся, конфузливо отряхнулся.
— Разве в них разберешься...
— Романченок пошел, — сказал восхищенно Хоменко. — Романченок!
Над городом вставало зарево. Слышались отдаленный гул и взрывы.
С заводских подъездных путей были выведены первые четыре эшелона. В каждом составе было погружено продовольствие: мука, печеный хлеб, сахар, консервы, крупа, соленое свиное сало, овощи. В каждом эшелоне Дубенко и Рамодан назначили начальников, комиссаров, а те, в свою очередь, назначили старших вагонов. Начальником первой очереди эвакуации уехал Тургаев.
За городскую черту поезда сопровождал Романченок со своим звеном истребителей. На первой же станции эшелоны застряли на всю ночь. На фронт прогоняли поезда с войсками и боеприпасами. Богдану позвонил Тургаев в четыре часа утра. Станцию бомбили немцы, но особого вреда не принесли. Во втором эшелоне Данилина двух человек ранило. С первой очередью отправилось около четырех тысяч человек вместе с семьями. Дубенко беспокоило, сумеют ли они благополучно выйти из сферы действий неприятельских бомбардировщиков. Он настоятельно потребовал от Тургаева быстрее прогонять поезда. Тургаев успокоил Дубенко своим приятным спокойным баском. Дубенко вполне надеялся на хладнокровного и инициативного Тургаева, но ведь столько непредвиденных случайностей могло встретиться на дороге и, конечно, самое главное — немецкие «юнкерсы», которые пиратствовали и группами и в одиночку.
Клуб завода сейчас был превращен в казармы для рабочих. Здесь находились и семьи, ожидавшие отправки. В зрительном зале, в фойе, во всех помещениях этого большого здания стояли топчаны и дешевые железные кровати. Между кроватями бегали дети, в коридорах женщины зажгли керосинки, хотя питание было налажено в столовой. Женщины готовили манную кашу грудным детям, кипятили молоко. Вечером, когда завывали сирены, матери прихватывали детей, узелки и спускалась в убежище. Все горести и радости, страх и бесстрашие переживались на виду у всех. Люда вышли из своих квартир, и это как-то сблизило всех.
Рамодан устроил выставку плаката в одном из помещений клуба. Плакаты привезли из городского музея Октябрьской революции. Они в большинстве относились к временам гражданской войны. Дубенко смотрел на красочные листы бумаги, тронутые благородной желтизной времени. Он видел их в детстве на вокзалах, эвакопунктах, в столовых, на стенах фабрик и заводов, на заборах. Их трепал ветер, обмывал дождь, заносил снег. Теперь эти ветераны-плакаты снова призывали к отпору, к сплочению, лишениям во имя победы справедливости.
Тогда тоже было очень и очень плохо. Тогда также войска требовали оружие, патроны, снаряды, тогда также в огромных количествах требовались хлеб, чистое белье, бинты, мыло. Вот человек в красной рубахе, подпоясанной ремнем, с солдатским подсумком, с винтовкой в руке. Он спрашивает, на любого указывая пальцем: «ты записался добровольцем?». Сколько людей пошло в отряды, подчиняясь этому требованию!
Вот плакат: «Победа начинается в мастерских, катится по рельсам и кончается ударом штыка на фронте». Такой плакат был нужен и сейчас, так остро понималось это, но...
Завод пустел. Снимали электрическую проводку, рубильники, трансформаторы, телефонную сеть, выкапывали кабель. Все забивали в ящики, маркировали и грузили на платформы. Вагоны подавали покусанные пулями, кое-где расщепленные осколками. Они приходили с поля боя. Сбросив там оружие и боевые припасы, они принимали оборудование и снова катились по рельсам. Когда-нибудь мы поставим в музее такие вагоны, как окружили почетом героя степных сражений — пулеметную тачанку гражданской войны.
Последние пять самолетов окончили доводкой и вывели тягачами из цеха окончательной сборки. Возле самолетов уже находились экипажи, ожидавшие их, как голодные хлеба. Они торопили летчиков-испытателей и ведущих инженеров, показывали на небо, ударяли себя в грудь.
Старик Дубенко вышел из цеха и смотрел исподлобья на эту картину. Последние машины их завода! Занимаясь изготовлением гранат, лопат и кирок, вместе со своей бригадой, подобранной тоже из старичков, Петро Дубенко кое-как разгонял тоску. Он боялся остаться без работы. Его руки должны быть всегда чем-то заняты.
Низкая туча медленно продвигалась по небу. Потемнело. Дождь застучал по листу железа, брошенному невдалеке. Стволы акаций почернели, напитавшись влагой, и отчетливей выделялись свежие раны на местах ветвей, обрубленных для маскировки эшелонов. Обрубленные деревья напоминали Петро Дубенко родной завод, родную Украину. Как и на заводе, все везде оголялось, вывозилось.
У самолетов появился сын. Он лазил внутрь машин, что-то говорил с летчиками, инженерами. Потом один самолет подрулил на старт. «Неужели Богдан полетит сам в такую погоду?» — подумал тревожно отец. Но самолет остановился, закинув хвост, постепенно затих гул моторов и торчком стали «палки» — винты. Богдан спрыгнул из штурманской кабины, его окружили. Старику показалось, что сын на полголовы выше всех. Чувство гордости поднялось в сердце старика. Он разгладил усы, приосанился. Дубенко гордился сыном, хотя зачастую не понимал, как мог сделаться его сын таким умным, нужным стране человеком. Непонятно было, как из мальчонки Даньки, которому он не раз давал подзатыльники, вырос директор и главный инженер Богдан Петрович Дубенко.
...Ночью налетели немцы, зажгли фальшивый завод. Фанера и жесть сгорели быстро. Пикирующий бомбардировщик сбросил две бомбы на заводскую железнодорожную ветку. На место происшествия выехали Дубенко, Рамодан и председатель завкома Крушинский, тихий, стеснительный человек. Вслед за ним приехали на «эмочке» из штаба ПВО, из города. Одна бомба упала у виадука, построенного над сухим логом. Рельсы завернуло и скрутило. Основная ферма длиной в двадцать метров, изуродованная, лежала на земле. Один из быков был разрушен наполовину. Вторая бомба угодила в железнодорожную насыпь. Путь был разрушен на протяжении ста пятидесяти метров. Разорванные на куски рельсы валялись в лесозащитной полосе. Многие деревья были срезаны или измельчены в щепы.
— Вот тебе и вывезли заводик, — сказал Рамодан, присаживаясь на краю воронки, — каких чертей наломал.
— Очень подозрительно, — сказал подполковник, приехавший из штаба ПВО, — такое меткое попадание с пикирования. Метеоусловия, как-будто, были неподходящие: сигналил кто-нибудь.
— Просто случай, — заметил Крушинский, — кто станет сигналить?
— Ну, как кто? Много имеется всякой дряни.
Подполковник произвел замер пути, воронки, что-то еще записал в полевой книжке и, приложив руку к козырьку, сел в машину.
— Надо восстанавливать полотно, — сказал он уже из машины, — мобилизуйте всех, кто у вас есть. Рельсы подождем.
«Эмочка» ушла. Вымазанная грязью для маскировки, она сразу выпала из глаз.
Подкатила ручная дрезина, усеянная бойцами истребительного батальона. Дрезина остановилась на той стороне виадука. Бойцы соскочили, спустились по насыпи, шурша щебенкой, и вскоре появились возле Дубенко и Рамодана.
— Подполковник из штаба ПВО утверждает, — сказал Рамодан командиру батальона, — что кто-то сигналил.
Дубенко внимательно посмотрел на Рамодана.
Они возвратились на завод. Рабочие ожидали их. Взрыв отрезывал пути эвакуации. Все сознавали это. На восстановление не пришлось выбирать людей, пошли добровольно. Чтобы не сорвать демонтаж оборудования, на линию послали триста человек.
На следующий день окончательно выяснилось, что ремонт пути силами завода займет не менее трех дней. Дубенко решил побеспокоить Николая Трунова, попросить его помочь имеющимися в его распоряжении войсковыми средствами.
Конечно, просить было неудобно, у Николая свои заботы и ответственность, но вывоз завода дело важное и государственное. Дубенко позвонил Николаю. Его не было. Адъютант сообщил что генерал будет в шесть часов. Сейчас выехал к фронту. Дубенко решил забежать на городскую квартиру, в которой он не был со дня отъезда Вали. Дом был пуст. На лестничных клетках лежали мешки, из них просыпался песок, его разнесли ногами. Многие окна заколотили фанерой. Почтовые ящики квартир набиты доверху газетами и письмами. Их не очищали — хозяева были далеко. Огромный оставленный дом, казалось, омертвел. Богдан вынул из ящика письма Тимиша. Были письма от Тани, от матери. От Вали не было. Это волновало Богдана. Зайдя в комнату, он положил на столик, подернутый пылью, шляпу, поморщился, снял шляпу, смахнул пыль тряпкой, валявшейся на полу. Распахнув окна, прилег на диван и принялся за письма. Он читал медленно, вдумываясь в каждое слово, по два-три раза перечитывал строчки. На Кубани было благоприятно, сын готовился в школу, мать сварила два килограмма варенья, кончили с уборкой подсолнухов. Письмо Тимиша было наполнено горечью воина, вынужденного говорить о временных неудачах.
Среда писем затерялся небольшой конвертик с адресом, написанным незнакомым почерком. Богдан вскрыл его последним. От кого? Письмо от почти совершенно забытой женщины с зелеными глазами. Как далеко то время. Женщина писала с Урала. Она скучала, работала в театре, мечтала о Сочи. В наивной и немного бестолковой болтовне письма было что-то трогательное, детское. Богдан вспомнил ее губы, когда она потянулась к нему при прощании на маленькой станции, приклеенной к обрыву, вспомнил ее мягкие, пепельные волосы. Внизу стояла подпись: Лиза. Он забыл ее имя и вот, смотря на подпись, не верил, чтобы та женщина, далекая и экзотическая, встреченная под пальмами на фоне синих гор, носила такое простое русское имя.
В дверь постучали. Богдан вздрогнул от неожиданности. Знакомые обычно всегда предупреждали его по телефону. Он отворил дверь.
На площадке стояла его соседка, блондинка, которую он однажды видел в бомбоубежище. Она была хорошо одета — в светлой шляпке, с выпущенными локонами, упавшими на плечи, легком шелковом платьице, в туфлях из белой замши. Локоны ее светлых волос доходили до плеч. Она, несколько смущаясь, выдержала его взгляд, потом сдержанная улыбка дрогнула в уголке подкрашенных губ.
— Простите, Богдан Петрович, мне хотелось бы видеть вашу жену... Валю.
— Валю? — удивленно переспросил Дубенко.
— Не удивляйтесь, Богдан Петрович. Мы с ней хорошо познакомились там... — она указала пальчиком, — внизу, в бомбоубежище. Она просила зайти к ней и оставить адрес портнихи.
— Вали нет дома, — разглядывая молодую женщину, сказал Богдан, — она уехала.
— Эвакуировалась?
— Да.
— Вот оно что... — произнесла она, приподняв брови, — тогда простите.
Она постояла в нерешительности. Ей, очевидно, не хотелось уходить.
— Вы пишете ей?
— Пока не писал. Она, вероятно, еще не добралась. Но писать, конечно, буду...
— Я хотела бы написать ей несколько слов. Вы разрешите? Вы пошлете в своем конверте, — она раскрыла элегантную сумочку, достала крошечный карандашик в оправе из слоновой кости, такую же миниатюрную записную книжечку, прислонилась к стене.
— Зайдите, — пригласил Дубенко, решившись на эту запоздалую вежливость, — здесь неудобно.
— Если разрешите. На минутку.
Она присела к столу, все еще смущенная, и принялась писать маленьким почерком, изредка покусывая кончик карандаша. Богдан сел напротив. Она чувствовала его взгляд, смущалась. Покраснели маленькие ее уши, на шее пульсировала жилка.
— Вот и все, — сказала она, вырывая листок.
Она подняла наконец глаза, и их взгляды встретились. Она задержала свой взгляд, покусала губы и, отдав записку, опустила веки. Девушка была необъяснимо очаровательна, и какая-то хорошая открытая простота, проглядывавшая в ее движениях, привлекала к ней.
— Я пойду, — сказала она.
— Посидите еще немного.
— Тогда разрешите снять шляпу, я как-то не привыкла к ней.
— Прошу вас...
Она подняла полные руки, вынула шпильку с голубым камнем, сняла шляпку. Оправила волосы легким и быстрым движением пальцев.
— Расскажите мне что-нибудь про себя, — сказал Богдан и смутился.
Она заметила краску, упавшую на его щеки, улыбнулась. У нее были немного кривоватые зубы, почему-то это придавало ее лицу особую привлекательность.
— Мне рассказать о себе? Хотя вы ничего не знаете обо мне. Вы не знаете даже моего имени.
— Ваше имя...
— Не припоминайте напрасно, Богдан Петрович. Мы встречались случайно и официально не были знакомы. Мое имя — Виктория.
— Виктория?
— Вас удивляет?
— Нет. Но вот только-что одна женщина... я тоже забыл, как ее зовут — вдруг оказалась Лизой. А она непохожа на Лизу. Вы больше похожи на Лизу, а та — на Викторию.
— Может быть, — спокойно сказала Виктория, — так бывает.
Она поставила локти на стол, приложила ладони к щекам.
— Щеки горят.
— Нездоровится? — спросил Богдан.
— Пощупайте лоб, — сказала она и, взяв его руку, поднесла к своему лбу, — не правда ли, холодный? Следовательно вполне здорова?
Он почувствовал теплоту ее руки, мягкие ищущие пальцы.
— Я могу рассказать о себе все, Богдан Петрович. Хотите?
— Говорите, Виктория.
— Хорошо. Только я присяду на диван.
Она пересела на диван, облокотилась на валик и, усмехнувшись уголками губ и глазами, начала говорить. Она рассказывала нехитрую повесть своей жизни очень просто, с наивными подробностями, с меткими сравнениями, показывающими ее неглупый и наблюдательный ум. Она несколько скептически относилась к себе, хотя знала цену своей женской обаятельности. О людях она отзывалась неизменно хорошо, даже о тех, которые сделали ей плохо. Она еще не была испорчена и верила в людей, в жизнь. На своей родине, в Проскурове, она познакомилась с инженером-строителем. Инженер, молодой и красивый, очаровал ее и предложил ей выйти за него замуж. Она охотно согласилась, вопреки воле родителей, простых и добрых людей. Они не возражали против замужества дочери, но просили подождать, так как ей тогда не исполнилось даже семнадцати лет. Она не послушалась и уехала с мужем. Через год он бросил ее. Она не решалась возвращаться к родителям и очутилась здесь, в этом городе. Родители ее остались в Проскурове и, может быть, уже погибли. Когда она говорила о родителях, слезы заволокли ее глаза. Она вынула платочек, промокнула ресницы, улыбнулась.
— Неинтересно и тоскливо. Зачем вы попросила меня... — она вынула пудреницу, быстро провела по лицу пуховкой, вытерла губы.
— Я вначале считал, что ваш муж военный, тот, который был с вами в убежище.
— Нет! То был просто хороший знакомый... Он военным стал недавно. До войны он работал в нашем тресте калькулятором. Щелкал арифмометром.
В комнату вползала темнота. Улица утихала. Виктория спустила ноги с дивана.
— Может быть, прикроем окна и включим свет, я не люблю сидеть впотьмах. Очевидно, я не кошка... хотя мой муж называл меня кошкой...
Они закрыли окна, опустили светонепроницаемые шторы. Упала, шурша, бумага.
— Надо проверить вначале. Подождите, не зажигайте... Я сама. Это по моей специальности. Представьте, одно время я работала электромонтером. Я вам забыла сказать... Ой... я могу споткнуться.
Богдан нащупал ей локоть, и они пошли к дверям. Но она быстро освободила свою руку и самостоятельно прошла вперед.
— Вы не там ищете, — сказал Богдан.
— Покажите.
Он ваял ее руку и положил на выключатель. Она медлила, потом повернула выключатель. Вспыхнул свет.
— Какой яркий, — прикрывая ладонями глаза, сказала она.
— Мы зажжем настольную лампу.
— Пожалуй, лучше,— согласилась она, — только накройте сверху чем-нибудь. Спасибо. Так будет хорошо. Я не люблю сидеть впотемках, особенно в помещении, но не переношу и слишком яркого света.
Он опустился возле нее, взял ее руку. Она осторожно высвободила ее, взяла его руку и положила на валик.
— Вам не бывает скучно, Богдан Петрович?
— Не думал над этим, — сказал он суховато, — работа.
Она погладила его руку и лукаво заглянула ему в глаза.
— А я знаю, почему вы вдруг надулись. Не надо, Богдан Петрович, дуться. Ведь вы хороший... Помните, тогда я как дура прилетела к вам с носилками? Мне вот хочется сейчас сделать подвиг, большой, красивый. Быть героиней. И вот увидеть — как тогда будут ко мне относиться. Вероятно, тогда я умру, как женщина. Не правда ли? Я прожила с мужем всего шесть месяцев. Тот военный, наш калькулятор, ухаживал за мной, целовал мне руки и все. Я на него иногда кричала. Вот на вас нельзя кричать, вы такой большой, сильный, — она засмеялась, погладила его руку. — Как все странно получается, Богдан Петрович! У вас хорошая жена. Замечательная она женщина. Какая она счастливая! Каждому свое счастье. Как вы относитесь ко мне?
— К вам?
— Ко мне. Только откровенно.
— Вы мне нравитесь, — смущенно произнес Богдан. — Вы хорошая.
...Богдан несколько помедлил, вглядываясь в опущенные ее ресницы, от которых вниз падала легкая тень.
— Дома я привык к семье, Виктория... Я возвращался домой и находил полное успокоение, радость. Вот сегодня мне было тяжело войти в эту пустую, заброшенную квартиру. Я внезапно почувствовал себя тоже вот таким же заброшенным, необитаемым...
Виктория слушала его внимательно, изредка понимающе кивая головой. Когда он замолк, она еще несколько секунд подождала, точно ожидал продолжения его мысли, потом подняла ресницы.
— Мне это очень понятно, Богдан Петрович. Я вас и представляла именно таким... большим и чистым. Поэтому мне казалось, что я вас боюсь... Если вас не раздражает мое присутствие, если только это в какой-то мере может заменить вам присутствие вашей жены, Вали, я буду... счастлива. Я тоже живу в пустой и страшной квартире, тоже одинока... — она встряхнула волосами, — а вы знаете, мне хочется кушать.
Она сказала это так необыкновенно просто, что Богдану неожиданно стало легко с ней и даже весело.
— Мне больше ничего не нужно... Лишь бы вам было приятно. После отъезда Вали вам ведь скучно. Никакая работа не заменит женскую ласку, что бы там ни говорили. Мне хочется кушать, — сказала она просто, — хочется кушать.
— У меня что-то должно быть в буфете. Правда, последнее время я здесь не живу, но, вероятно, что-нибудь обнаружится.
— Я сама буду хозяйничать, Богдан Петрович.
Она подошла к буфету, открыла дверку, приподнялась на цыпочках, рассматривая, что имеется на верхних полках.
Вскоре на столе очутились коробка сардин, сыр, сморщенный лимон и сухая колбаса. Богдан достал бутылку вина, звучно откупорил ее.
— У нас будет пир, — сказала Виктория, — вы не браните меня?
— Нисколько. Мне приятно, что вы у меня в гостях. Вы такая милая.
— А все же я хорошая? — спросила она вызывающе.
— Хорошая.
— Ну, не будем больше ни о чем думать. Может быть, с большой радостью будем вспоминать этот пир.
Она выпила бокал вина, отставила его, задумалась. Потом встряхнула волосами, засмеялась.
— У меня уже кружится голова. Я больше не буду пить.
— Больше и не надо.
— И не буду, — она умостилась с ногами на диван, погладила пальцем каблучки, — вот если бы кто-нибудь зашел сюда, Богдан Петрович, никогда бы не подумал, что можно так сидеть вдвоем, просто так...
— Пожалуй, вы правы, Виктория. Зачастую даже жалеешь, что оканчивается все просто так. — Он задумался, она погладила его руку, и он принял это как должное, как хорошо знакомое, родное, — так делала Валя. Он продолжал в прежней задумчивости. — Вот сегодняшнее короткое письмо одной, казалось бы, давно забытой женщины. Лиза... Она появилась возле меня в такое время, когда так нужна была женская ласка, прикосновение легких пальцев. Я тогда очень страдал физически. Я не мог почти сам ходить. Просить костыли, или кататься на тележке — стыдно. Она пришла и помогла мне. И сейчас я вспоминаю свои страдания и непременно ее. Хорошо вспоминаю, и храню ее облик в своем сердце. А вот я не узнал ее ближе. Мы не были близки, Виктория. Только на прощание я поцеловал ее. И после жалел, что так коротка была эта встреча. И она, очевидно, полюбила меня тогда за... несчастье. Ведь странно, когда такой огромный детина корчится от боли...
— Я бы тоже поступила так, как она, — сказала Виктория, — я бы непременно ухаживала бы за вами, исполняла всякие ваши желания... бегала бы за лимонадом, апельсинами, цветами...
— Следовательно, вы тоже хорошая.
— Может быть, — сказала она, задумавшись, — но только по отношению к вам... хорошая не к каждому, Богдан... Петрович...
Он повернул кисть руки, и на его ладонь она положила свою маленькую, слегка подрагивавшую руку. Он сжал ее сильно-сильно... Она прикусила губу и полузакрыла глаза. Снова тень от ресниц упала на ее щеки. Богдан разжал пальцы и долго сидел, не шелохнувшись, наблюдая еле заметное подрагивание ее губ.
— Вы хорошая, Виктория, — как-то выдохнул он и осторожно, боясь оскорбить ее, поцеловал ее волосы....
...Она ушла как-то незаметно. Неясные блики света стояли в комнате. На столе светилась недопитая бутылка и наполненный вином бокал. Ее не было, но в комнате остались ее манящие запахи, какие-то особые духи — неизвестные ему.
Резко позвонил телефон. Дубенко взял трубку, заметил, что на ней густо осела пыль, брезгливо поднес к уху.
— Слушаю... Николай? Уже половина седьмого? Ты разыскивал меня? Да, я немного вздремнул, Коля. Неожиданно попал к себе. Сейчас приеду. Хриплый голос? Все в порядке. Вполне здоров, Николай.
Трунов принял Дубенко в одной из комнат штаба. Они сидели на диване, шуршащем накрахмаленным чехлом. На полу лежал афганский ковер с пышной бахромой, на стене, напротив, висела картина «Тильзитский мир». Император Александр шел на пакетботе к островку Немана для переговоров с коварным завоевателем Европы.
Николай был в новеньком кителе, тщательно вычищенных сапогах, выбрит и даже надушен. Богдану стало стыдно за себя. Он обнаружил — брюки вздулись на коленях колоколами, туфли в грязи, рубашка не первой свежести, на шляпе пятна от автола.
— Что хорошего, Богдан? — спросил Николай.
— Хорошего мало, Николай.
— Вижу по обмундированию.
— Заметил?
— Ну, как же. Привычка, в армии служу. На гражданской грязный костюм — признак деловитости.
— Ты не очень, — шутливо огрызнулся Дубенко, — генерал может командовать, были бы только телефоны под рукой, а наш брат, производственник, лезь в каждую дырку.
Трунов внимательно приглядывался к нему.
— Ты сегодня мне что-то не нравишься, Богдан. Лицо бледное, помятое. Так нельзя зарабатываться.
— Николай, — вспыхнул Богдан, — я пока тебе не подчиняюсь непосредственно.
— Богданчик, — он полуобнял его, — сердишься? Что случилось?
— Полотно и виадук разбомбили.
— Знаю.
— А завод нужно вывозить, знаешь?
— Тоже знаю.
— А что мы своими силами ковыряться будем три дня, тоже знаешь?
— Не похвалюсь, не знал. Что тебе нужно практически?
— Твоей помощи, Николай.
— Все понятно, Богдан. Через часок на месте вашего мелкого происшествия будет железнодорожный батальон. Своих людей не отпускайте. Гуртом и батьку бить легче.
— Спасибо, Николай. Мне казалось, что ты не сумеешь помочь мне.
— Если бы помогать только тебе, пожалуй, подумал бы. — Николай прищурил глаза. — Ведешь ты себя плохо.
Дубенко привстал от изумления. Краска залила его лицо.
— Ты брось, Николай... если ты помог мне...
— Не тебе, дурень, нашему общему делу... А чего ты покраснел?
— А, брось, ну тебя... а если бы мне лично, не помог бы?
— Вот что! За что тебе помогать? Валю куда сбагрил?
«Неужели он что-либо узнал или догадывается?» — промелькнуло в мозгу Богдана.
— Я отправил Валентину в Москву, — сказал он, стараясь не смотреть на Николая.
— Точно уверен?
— Уверен ли я? — у Богдана захолонуло сердце. — Что случилось с Валей?
— А ты ее, оказывается, любишь, бродяга. Даже в лице изменился. А она беспокоится, какие-то там измены... какие-то блондинки...
— Блондинки?!
— Конечно, ее фантазия. Чего жены не нафантазируют. Им кажется, что за их мужьями всю жизнь охотятся какие-то блондинки. Простим нашим женам, Богдан.
— Но, что с Валей?
— Ты ее проводил?
— Проводил.
— В вагон усадил?
— Усадил.
— Ручкой помахал?
— Как ручкой помахал?!
— Ну, поезд при тебе тронулся?
— Нет, я спешил на завод и она меня отпустила... Поезд был задержан. Как раз подошли санитарные с фронта.... Ну, что ты тянешь?
— Все понятно. Может быть, хочешь повидать свою жену?
— Повидать?!
— Ну, что ты изумляешься! На тебе лица нет. Как будто бы ты узнал ужасную новость. Радоваться нужно, дурень. Раз повидать — значит она где-то близко. В городе она.
— В городе, — Богдан еле подавил волнение, — не может быть.
— Работает в эвакогоспитале № 1124.
— Это безобразие, — возмущенным голосом произнес Богдан. — Это безобразие!
— Никакого безобразия нет. Не хочет покидать тебя.
— Это ты ее надоумил.
— Не будем вникать в подробности, Богдан. Вчера звонила она мне. Над заводом висело зарево. Ну, беспокоилась о своем благоверном.
— Я сейчас же поеду к ней.
— Э, нет. Не найдешь.
— Эвакогоспиталь 1124. У меня отличная память на цифры.
— Цифру-то я тебе и соврал, Богданчик! У нее сейчас много работы — скажу по правде, поехала с санитарным к фронту...
— Ты с ума сошел?
— Ну, ну. Ты не кричи. Теперь понимаю беднягу Валюшку. Пусть работает...
— Но если что случится?
— Случиться может и здесь. Тоже уже перешли в прифронтовую... По налетам чувствуешь? Когда будешь трогать из города, захватишь Валю с собой. Возьмешь на свой «дуглас». Не хочет от тебя отрываться.
— Но я должен вылететь в последнюю минуту. Самолет могут сжечь!
— Ну, сгорите вместе. Доставь ей такое удовольствие. Она у тебя хорошая, Богдан, но ты часто забываешь о ней. Надо все же не очень увлекаться... работой. Как настроения на заводе, в эшелонах?
— Как и тогда, в наши времена. Но сейчас значительно тяжелей.
— Сейчас тоже наши времена. Только тогда мы были с тобой менее зрелы и меньше забот было. За нас думали, а теперь самим приходится и мозгами поворачивать. Потому — кажется тяжелей. Надеюсь, говорю понятно?
— Убедил.
— Ты, конечно, знаешь, что город должен быть, в случае чего, оставлен противнику в неудовлетворительном состоянии?
— Знаю.
— Кто отвечает за взрыв завода? Ты?
— Я.
— Приготовил, чем?
— Привезли динамит из Кадиевки.
— Сегодня получишь две тонны тротила и детонаторы.
— Ты спокойно говоришь о таком ужасе, Николай.
— Приходится. Обязанности жестокие, Богдан.
— Но, может быть, не придется? — с надеждой в голосе спросил Богдан.
— Будем защищать город до конца. Столько, сколько нужно для планомерного стратегического отхода. Под городом устроим мельницу...
— Какую мельницу?
— Новое наше выражение. Для перемола его дивизий. Командую мельницей я. Это, правда, не твой гигант-заводище, но хозяйство ничего себе. — Трунов поднялся, обнял друга. — Может, не встретимся. Выезжаю туда...
— Туда?
— Да, тянет в сечь. Бродяжья кровь играет, труновская. Кстати, про отца. Работает старик, но в связи с продвижением немцев все труднее им. Позавчера еле-еле наладили радиосвязь...
Богдан ушел от друга с чувством грусти. Колька-пулеметчик, чубатый и озорной, с надорванным воротом гимнастерки, а теперь вот — генерал Трунов. Время, время. Почему тяжелей сейчас кажутся испытания? Неужели потому, что стали старше? Машина несла его к заводу. Вскоре позади остался наершенный, придавленный баррикадами город. Солнце гуляло по мокрым от вчерашнего дождя жнивьям и не могло их просушить. Подходила осень. В это время уже покрываются поля квадратами зяби, но сейчас... Он не находил этих черных квадратов. Земля ждала, но к ней не приходили!
В цехе гранат он застал отца за наладкой вторичной прессовки стакана. Руки старика были выпачканы в масле, он держал порванный стакан гранаты и журил рабочего-давильщика.
— Валюнька в городе, — сказал Богдан радостно.
Старик спрятал улыбку в усах.
— Ну? Стало-быть вернулась?
— Не уезжала она! — воскликнул Богдан. — Обманула.
— Вот оно что. И ты только узнал?
— А ты разве знал? — поймав улыбку у отца, спросил Богдан.
— Где мне все знать, — схитрил отец, — проста припомнил: какой-то голос, пискливый такой, звонил по телефону. Почудилось, Валькин.
— Вот, заговорщики!
— Непослушание от любви, Богдан, — резонно заметил старик, — надо ей простить. Был у Николая?
— Пришлет железнодорожный батальон. Желбат.
— Желбат, желбат, — старик усмехнулся чему-то.
Железнодорожный батальон восстановил движение через восемь часов. Дубенко прошелся по свежим шпалам, по рельсам, сохранившим еще кое-где сизую окалину прокатки. Вместо готовой фермы использовали для перекрытия двухтавровые балки, укрепив их на стыке опорой из толстых деревянных брусьев. Бык в разрушенной части разобрали ступенчато, после чего восстановили шпальной клеткой. Дубенко поблагодарил командира батальона — седого, весьма упитанного человека. Комбат сказал: «Спасибо, коллега». Оказывается, он был инженером-путейцем, строил Турксиб, вторые пути на Дальнем и еще кое-что.
К вечеру от завода прошел еще один состав. Семьдесят три вагона тяжело тащили два паровоза. Дубенко погрузил кроме оборудования большую половину сортового проката.
Богдан еле добрался до своего рабочего кабинета. Снова начиналась острая боль в ноге. Он лежал, прикрытый пледом, стиснув зубы. Отец, устроившийся вместе с ним, вошел, включал настольную лампу. Заметив страдание на лице сына, он подошел к нему и, откинув плед, принялся растирать ногу Богдана своими заскорузлыми, словно железными пальцами.
— Натру-ка тебе тем самым снадобьем, — сказал он. Вытащил из стола бутылку, засучил рукава, принялся массировать ногу. Едкие запахи денатурата, камфарного масла и нашатырного спирта разлились по комнате. Богдан почувствовал облегчение, благодарно пожал отцу руку выше локтя.
— Эх, ты! Главный инженер и директор! Дважды орденоносец! — пожурил старик. — Данька ты... Помнишь, как мальчонкой свалился с двухсаженной гати? Еле-еле в чувство тогда тебя привел. И чем? Как думаешь? Денатуратом. А помнишь, как ты да Колька Трунов из-под Горловки на побывку прискакали на буланых коньках?
— Ну, что же? Тогда дело обошлось без растираний.
— К случаю вспомнил. Были времена...
Он нашарил в ящике стола мыло, расположился возле умывальника. Богдан наблюдал его опущенные плечи, морщинистую шею, полысевшую макушку. Вот они снова вместе. Война соединила их, как в детстве. А ведь перед этим старик все дальше и дальше отходил от сына, редко показывался дома на городской квартире. Как будто стеснялся появляться. «Родной мой батя, — тепло подумал Богдан, — хороший мой отец».
Отец достал из шкафа, где раньше хранились чертежи, кувшин с молоком, хлеб, масло. Налил в стаканы, нарезал хлеб, тонко намазал ломти маслом. Они ужинали у его кровати. Отец задумался, молчал. Убрав посуду в шкаф, закурил махорку.
— Когда свой завод запустим? — спросил он, отгоняя дым взмахами руки.
— Пустим завод, батя!..
— Дай боже, чтобы ваше теля да вивка зьило. Пора укладываться...
Солдат германской армии Ганс Дрейф участвовал в завоевании Бельгии, Голландии, Франции. Его выбрасывали сверху на Роттердам, он участвовал в парашютном десанте у Седана.
Перед нападением на Советский Союз его подготовили.
Два месяца он коверкал русский язык, который он ненавидел, и в конце концов превратился в «знатока русского языка и славянских привычек». Для операций на Востоке из их дивизии отобрали наиболее смелых и решительных парней и послали для диверсии коммуникаций русских.
Неделю назад четырехмоторный «Фокке-Вульф», пройдя на большой высоте, сбросил диверсантов в окрестностях города. Ганс Дрейф собственными глазами видел, как крестьяне прямо на лету подцепили на вилы его двух закадычных собутыльников Кляйна и Лессмайера. За ним тоже погнались, но его спасли резвые ноги и хорошее сердце... Он ушел и спрятался в леске, в ямке от раскорчеванного дуба. Съев свой неприкосновенный запас, Дрейф вышел на работу. У реки его заметили мальчишки. Он ушел от них и больше не рисковал появляться на людях, хотя и был одет в гражданское платье и обучен «большевистским привычкам».
Ганса Дрейфа изловили бойцы истребительного батальона и привели на завод, в штаб. Пленник жадно кусал хлеб, держа краюху обеими руками, и воровато посматривал на окружающих. Он ожидал смерти, но хотел перед отправлением в загробный мир вволю наесться. Он был оборван, худ, глаза разъела грязь и пыль. Наевшись, он заулыбался обступившим его людям. На диком наречии он объяснил, что из солдатского нормального состояния его выбили не только лишения, но непонятность обстановки. Он искал кулаков, но все гонялись за ним. На Украине, куда они шли, как освободители от большевиков, жили одни большевики и никто больше.
Дрейфа отвезли в город, а через три часа Рамодан пришел к Дубенко с удивленным лицом.
— Теперь все ясно, — сказал он, разводя руками, — вот этот самый сморчок Дрейф был наводчиком на нашу ветку.
— Да так ли это?
— Сообщили из штаба. Признался, бандит.
Надвинулась одна из последних грозных ночей. Дубенко получал инструкции в городском партийном комитете. Приходили и уходили коммунисты. Они были молчаливы, кивками здоровались друг с другом. Многие были вооружены, подпоясаны желтыми ремнями.
Отсюда, из приземистого особняка, построенного одним из екатерининских деятелей Украины, выходили будущие командиры и комиссары партизанских отрядов, будущие мстители за поруганную честь советской земли.
Позванивал стакан на горлышке графина. Стреляли. По телефону отдавались приказания, тихо, с выделением каждого слова. Передавалось решение тройки, принятое на основе постановления Государственного Комитета Обороны.
Две комсомолки в синих беретах, работницы горкома, сжигали бумаги, которые не следовало оставлять врагу. Девушки помешивали в печах кочережками, бумага вспыхивала, рассыпалась жаром. Кафельные плиты накалялись и щеки девушек играли румянцем. Люди шагали мимо, стуча каблуками. На ногах комсомолок тоже грубые сапоги из военной юфти.
Дубенко вышел из горкома вместе с Рамоданом. В карманах их кожаных регланов лежали новенькие пистолеты и обоймы с патронами. Черные лепестки копоти носились повсюду. Они были легки, чтобы сразу же опуститься на землю. Везде сжигали бумаги, и трубы выбрасывали эти лепестки. Черная метель — признак покидаемого города.
Рамодан приостановился при выходе возле колонны и нагнулся к уху Богдана:
— Не следует никогда забывать этой ночи... Вот как покумовала нас судьбина...
Голубые лучи рыскали по небу. Орудийная канонада, стоявшая все время в ушах, сливалась с неумолчным шумом, напоминавшим рокот океанского прибоя. Это по главным магистралям, протянувшимся через город, проходила армия.
На улицах — баррикады. Они возникли повсюду и совсем недавно, но уже нельзя было представить города без них. Возле баррикад орудия. Посты. Ежеминутные окрики, светлое пятнышко фонаря на пропусках и разрешительное: «Проходите».
Шла тяжелая артиллерия на новый огневой рубеж. Скрежетали и поблескивали гусеницы тягачей, глушители раскалены до-бела. За орудиями покачивающимися квадратами шли бойцы. Люди шли спокойно, как и полагается для того, чтобы на новом месте продолжать прерванную работу.
В небе гул чужих моторов. Навстречу побежали прожекторы, заработали зенитки. Но вот взвился столб огня и зарево осветило северо-восточную часть города. Резко очертились крыши, трубы, колпаки водосточных труб и силуэты людей на крышах. По улицам двигались автомашины, пехота, полевая артиллерия на конной тяге, понтоны, дальнобойные зенитные орудия, снятые с противовоздушного пояса. Бесконечный поток людей и техники шел организованно, в порядке.
— Танковых частей не вижу, — сказал Рамодан, — может, кто знает моего Петьку?
— Ранили же его...
— А может, и не ранили. Что же он, не написал бы мне из госпиталя?! А может, нет в живых моего Петьки...
Рамодан на ходу всматривался в лица бойцов, проходивших бесконечной вереницей. Он забыл, что его Петька танкист. Но все равно, разве найдешь в этом море суровых и обожженных боями и солнцем голов худенького Петьку.
Автомобиль, который должен был отвезти Дубенко в Рамодана на завод, ожидал на панели. Шофер поставил машину в притирку к самому зданию.
— Хорошо, что пришли. Столько хозяев на нашу машину, ужас, — сказал шофер.
Дубенко заехал домой. Рамодан остался ждать внизу. Богдан взбежал по лестнице наверх. Валя поджидала его, стоя у распахнутого окна. Стекла позванивали от стрельбы, и на них играли огоньки пожара. Внизу доносился все тот же рокот. Изредка в темное небо летели пунктирные линии трассирующих пуль, взвивались ракеты, разбрызгивая голубой свет.
— Я думала, ты не придешь.
Валя обняла его за шею. Он почувствовал ее холодные губы.
— Пойдем, Валюнька. Попрощаемся с домом.
Они присели, Богдан снял кепку. Потом они поднялись, еще раз поцеловались и направились к выходу.
— Мы разве все бросим, Богдан?
— Вряд ли будет время и возможность возиться с вещами.
— Разреши мне взять мой желтенький чемоданчик.
— Ты собрала его?
— Да.
— Возьми, пожалуй.
— Там все то, что нужно мне и тебе на первый случай. И вот это я возьму на счастье, Богдан, — она приколола к груди безделушку, купленную в Мексике, — неизвестный по названию матерчатый цветок с двумя зелеными листиками. Богдан принял из ее рук чемодан светложелтой кожи — тоже его подарок из Америки — любимый чемодан Вали.
Они на минутку приостановились в дверях, окинули последним взглядом свое жилище и переступили порог.
— По этой лестнице бегал Алеша, — сказала Валя.
— Да.
— Тебе как будто все безразлично...
— Нет.
— И ты тоже вспомнил сейчас нашего Алешу?
— Вспомнил.
Она приникла к его руке, и слезы обожгли вожу.
— Перестань, Валя.
— Как тяжело... Невыносимо тяжело и обидно...
— Мне тоже не легче, Валюнька. Возьмем сердце в руки, так писал нам Тимиш.
Они спустились. Богдан положил чемодан в машину.
— Надо ехать поскорее, — сказал Рамодан, — ишь какой гул. Человека не слышно. Тут мотоциклист проскочил, где-то на левом фланге немцы прорвали оборону.
Шофер не мог протолкнуться. Вперемежку с воинскими частями двигались беженцы. Шли женщины, заспанные плачущие дети, ковыляли старики. Беспощадный злобный враг стучался в ворота. Никто не ждал от него пощады.
Баррикады, с оставленными щелями для проезда, мешали движению. На линии стояли трамваи. Их подвели к баррикадам, чтобы заткнуть бреши. В вагонах лежали мешки с песком. Возле баррикад дежурили ополченцы, — обвешанные гранатами. Город много делал «карманной артиллерии» — ее с избытком хватило на всех.
— Нам придется объехать боковыми, — посоветовал Богдан шоферу, — так мы никогда не переждем.
— Ни туда, ни сюда, товарищ Дубенко.
— Надо ехать.
— Не давить же народ, товарищ Дубенко.
— Давайте, я сам.
Дубенко пересел к рулю. Сильные звуки «клаксона» раздвинули немного толпу. Богдан тронулся осторожно. «Зис» пополз с тротуара на мостовую и начал продираться. Богдан решил опуститься в следующий переулок и, сделав небольшой крюк, выбраться из города.
— Вот как надо, — шутливо укорил он шофера, — а то стоял бы до прихода немца.
— Хай он сказится, тот немец, — смущенно проворчал потный шофер. — А вот опять пробка!
Из переулка выливалась стрелковая часть. Колыхались штыки. Шинели в скатах. Настоящие русские солдаты. Обмундирование обтрепано, обгорело от сражений. Но поступь уверенна, четка. И то, что они шли навстречу с такой уверенностью, рождало к ним доверие и благодарное чувство. Люди посторонились, прижались к домам. Походкой баловней сражений прошел взвод автоматчиков со своим короткоствольным оружием. Некоторые были перевязаны, значит, они уже сражались. Свежая кровь пятнами чернела на марлевых бинтах, даже ночью заметно.
От второй роты отделился человек с немецким автоматом, опущенным на ремне дулом книзу. Он бегом обогнал товарищей, что-то покричал командиру, шагавшему по тротуару, и бросился к дому Дубенко. Валя, смотревшая из окошка машины на этого человека, вдруг закричала: «Тима!» — хлопнула дверью и побежала к нему, расталкивая людей.
— Тимиш! Тимиш!
Дубенко побежал за Валей. Конечно, она обозналась, подумал он. Слишком часто вспоминала она Тимиша и, вот, в первом похожем на него бойце она узнала его. Но рост тот, широкая спина, хорошие плечи. Он повернулся на крик.
Тимиш поднял руки, особенно, по-своему, так делал он всегда в избытке восторга.
— Валя!
Валя упала в его объятия. Богдан достиг их одним прыжком.
— Тимка, родной!
— Други мои! Други мои!
Он смахнул слезу с ресниц, заулыбался своей хорошей улыбкой. Богдан щупал его крепкие плечи, мускулы рук, ремни снаряжения — еще не верилось, что перед ним тот человек, которого все больше и больше он боялся потерять в этом вихре. С каждым его письмом Богдан ближе познавал красивую душу этого человека.
— Друг мой, Тимка. Откуда, куда, родной?
— С фронта и на фронт. Мы передохнули четыре часа в вашем городе. Никак не мог выбраться к вам. Нельзя было... а теперь — прикрываем отступление. На нашем военном языке — в арьергарде.
— Но почему так, — вскричала Валя, — неужели нельзя было отпроситься к нам? Ведь ты идешь с боями от самой границы!
— Идем с боями — так нужно.
— Но тебя могут убить!
Это наивное восклицание заставило широко улыбнуться Тимиша.
Улыбка, осветившая изнутри это скорбное и постаревшее лицо, вдруг вернула им прежнего Тимиша, любившего и выпить и заспивать песни своим приятным голосом.
— Могут убить, Валюха? — сказал он. — Ну, щож будишь робить. Така, знать, моя доля. А можэ будя щастья и не убьют.
— Хотя бы, — сказала Валя, поглаживая автомат.
— Ну, что ж вы не говорите, где Танюха с дочкой?
— На Кубани. Отправили в хозяйство Максима Степановича.
— Писала уже оттуда?
— Писала, — сказал Богдан, — там мама, Алеша.
— Ну, дай им бог щастья. А де ж мой батько?
— На правом берегу. Перекинули его туда...
— Тогда правильные слухи бродили по Украйне. Взаправду гуляет наш батько по правому берегу. Хай, буде и ему щастье.
— А Николай в городе, — сообщила Валя.
— Говорят, подался Николай на передовую. Может, и побачу его. Ну, други мои, желайте и мини щастья. Спешу, спешу...
Тимиш снял каску, чтобы было удобнее попрощаться. Под каской взмокли волосы и лоб был в капельках пота.
Они расцеловались. Валя разрыдалась на плече Тимиша.
— Опять двадцать пять, за рыбу гроши, — сказал растроганный Тимиш, — вот бы нам такого генерала? Прошел бы тогда, мабуть, немец до самого Урала. Вот тебе и героиня, Валюха!
Он погладил ее волосы.
— Прости, Тимиш. Я говорила глупости. Прощай!
— Зачем прощай... До свидания, Богдан! Помогай Танюше.
— Не беспокойся, Тимиш.
— До свидания, други. Пожелайте удачи в боях за ридну Украйну!
Вскоре его каска затерялась в мерном покачивании сотен таких же касок. Как-то быстро прошла эта неожиданная встреча. И какие-то не те слова сказали они друг другу, да разве подберешь их в такую встречу...
Дубенко шел по заводу. Все до боли в сердце близко и дорого. Сколько сотен километров исхожено им за последние пять лет по этим отшлифованным подошвами ступенькам и полам. В цехах пустынно и тихо. Необычна эта большая тишина. Он последним обязан оставить капитанский мостик. Но неужели все зря — столько бессонных ночей, труда, столько человеческих мук, горя и радости?
Сколько споров на совещаниях, собраниях. Совсем недавно здесь была жизнь, а вот сейчас электрические сушильные шкафы напоминали склепы. Но теперь... люди ушли отсюда.
Нет, не все ушли. Кое-где с винтовками на ремне, с гранатами у пояса, стояли часовые. Они молчаливо провожали его глазами. Дубенко и не пытался заговаривать с ними, хотя всех знал хорошо, они его давнишние производственные товарищи. Он медленно шел мимо часовых, которые молча провожали его глазами, это были последние часовые, — наиболее преданные сыны родины. Им было доверено проследить за уничтожением драгоценного имущества родины. Все было рассчитано. Тротил — бесформенные куски твердого желтоватого камня — и динамит были заложены в разных местах — для полной надежности. К ним добавлены кубики детонаторных шашек и пиропатроны с двумя обыкновенными проводниками. Завод опутан тонкой проволокой. Часовые должны охранять весь механизм взрыва. События навалили на их плечи гору страданий. Но поступки их подчинены железной дисциплине. Еще вчера не мог примириться с этим и сам Дубенко, но теперь уйди кто-нибудь со своего поста или вытащи заряд, он сразу бы схватился за рукоятку оружия...
Враг подходил. Гром орудий — предвозвестник его неумолимого приближения. Войска Советского государства отходили, но сражались так, как никогда еще не сражались воины в многовековой истории человечества. Из вен врага должно уйти побольше крови. Потери разрушают армию противника, и поэтому нельзя оставлять баз, на которых он может подремонтировать свою машину войны. Необходимо взорвать казармы, предприятия, на которых можно производить оружие, боевые припасы, аммуницию. Враг вступает в развалины — таково решение.
Дубенко шел. Кровь сердца растекалась по этим построенным и выпестованным им цехам. В термическом, с полуавтоматом в руках, стоял Тарасов. Он сам ставил печи, потом из строителя вырос в мастера. Это он добился такой закалки броневых листов, что их почти не могло уязвить вражеское оружие. Под фундаменты сам же Тарасов и заложил взрывчатку. Мастер пристально посмотрел прямо в глаза Дубенко и молча отвернулся.
Длинные линии сборочных цехов. Как мертвые руки, повисли краны эстакады. Здесь собирали центропланы, крылья, фюзеляжи. Некоторые стапели для сборки, громоздкие и непригодные для далекого путешествия, скоро должны тоже обратиться в черную пыль, которая сядет на каски немецких солдат и бронелюки танков, как пепел проклятия. Сверху на лицо Богдана упала капля. Он поднял голову и увидел сквозь стеклянную крышу, разбитую взрывной волной, клочья черной тучи, прощупываемые прожекторами. Далеким и чужим вдруг показалось ему небо, непривычным и раздетым цех и насторожившиеся стены. Отец сидел на чурбане, поставив винтовку между колен. Поверх малескиновой куртки на ремне висел подсумок с патронами. Таким был снят отец в группе партизан восемнадцатого года, только был он тогда помоложе. Отец смерил глазами сына и поднял голову кверху.
— Кажись, дождь.
— Да, начинается дождик.
— Сегодня, видать, не налетит.
— На фронте занят. Слышишь, как палит...
— Жалко, — отец посмотрел в глаза сыну, — жахнул бы сверху. Чужими бы руками...
Богдан сел на обломок рельсы.
— Тяжело, батя?
— Спрашиваешь, — старик махнул рукой, — иди, Богдан. Дождик начался, а потом зарядит на всю осень. Станки проржавеют до материка. Руки оторвешь, отчищая...
— Так что ты хочешь?
— Пошли телеграмму по эшелонам. Пускай не скупятся, добавят по ходовым частям тавоту аль трансформаторного масла. Мы в каждый эшелон на свой риск по тонне сунули.
Дубенко прошел через цех окончательной сборки и вышел наружу. Перед ним в дожде раскинулся аэродром, покрытый воронками и увядшей травой. Широкие колеи, промятые баллонами самолетов, поблескивали водой. Аэродром пуст. Вдоль завода, прорезав газоны, тянулся ров. Здесь, по заданию Дубенко, вырыли кабель. На горизонте вспыхивали зарницы, освещая быстро бегущие тучи. Канонада не утихала. Над городом попрежнему висело зарево.
Зенитчики увели батарею с завода сегодня утром. Артиллеристы подорвали подземные помещения, казарму, столовую, погреба. Оставили только ленинский уголок в блиндаже, куда Дубенко приказал вывести управление взрывом. Он спустился под землю. Рамодан дежурил у городского телефона. Тут же сидели и ели яблоки два связных — рабочие сборочного цеха.
— Проверил? — спросил Рамодан.
— Все в порядке.
— Сколько человек точно?
— Двадцать четыре. С тобой двадцать пять.
— Важно знать, а то как бы кого не прихватило взрывом.
— Майор звонил?
— Только что... Самолет готов. Там подвезли пять раненых командиров — просят отправить в Москву. Придется тебе прихватить. Они только из боя... Жарко... Еще триста танков бросил немец...
— Тогда мы не сумеем всех на самолет, Рамодан, если возьмем раненых.
— Я приготовил автобус. Поставили у виадука, чтобы не поломало при взрыве. Там обеспечивает Белан.
Рамодану позвонили из горкома. Трунов отходит? Приготовиться? Есть, приготовиться. Все в порядке... Транспортом обеспечены. Раненых принимаем на «Дуглас». Сам? Сам выскочу на автобусе. Не выскочу? Не может того быть. У Дубенко руки не дрожат... Ну, что ты, не знаешь Дубенко... Рамодан положил трубку. Он старался сдержаться, но непроизвольно подрагивала челюсть. И глаза как-то сразу ввалились и окружились черным. Дубенко спросил, еле сдерживая внутреннюю дрожь:
— Отходим?
— Да. Приготовиться. Ожидать условного сигнала. Спрашивал насчет тебя. Ты что-то насчет психологии с секретарем балакал?
— Так, в дружеской беседе, — сказал Богдан, — такие дела не обходятся без психологии...
Дубенко вышел. Дождь усиливался. Он поднял воротник реглана. Струйки стекали по пальто. Резко стучали в ушах орудийные выстрелы. К ним присоединились глухие минометы. Подъехал санитарный автомобиль. На подножке стоял один из коммунистов, дежуривших в воротах.
— Хоменко привезли, Богдан Петрович, — сказал он, — подолбали немного. Генерал Трунов послал сюда. Приказал вывезти самолетом.
К Дубенко подошла девушка-медсестра, неловко козырнула.
— Принимайте раненого. А мне обратно, туда...
— Он сам может двигаться?
— Раздробило руки миной. Как-то неудачно попало... Ополченец...
Девушка помогла сойти Хоменко. Он посмотрел на Дубенко. «Вот до чего произвели» — буркнул он.
— Пройдите в блиндаж, товарищ Хоменко. Сестра, помогите ему...
— Под землю не пойду. Посижу тут, — сказал Хоменко.
— Здесь небезопасно.
— На завод посмотрю. Имею право?
Девушка захлопнула двери, села рядом с шофером, и машина покатила, чавкая шинами по мокрой траве. Дождь усилился. Хоменко присел на пенек, положил руки на колени и смотрел, как набиралась на марле кровь.
— Руки мастерового помешали Адольфу, — покривившись от боли, произнес он.
Из блиндажа выскочил связной.
— Товарищ Дубенко! Просят вас!
Дубенко спустился. Рамодан говорил по телефону.
— Что там, Рамодан?
— Через пятнадцать минут, — Рамодан осмотрелся. — Где раненые?
— Там один Хоменко. — Богдан, пристраиваясь у индукторного телефонного аппарата, вынул часы и положил перед собой. — Снимай посты, Рамодан.
Последним спустился отец. Он старательно очистил в тамбуре сапоги, снял шапку и стукнул прикладом винтовки об пол. Дубенко пересчитал глазами всех. Каждый из этих людей проходил перед ним, как страница какой-то трагической книги. Двадцать пять — вместе с ним. Двадцать пять человек, которые никогда не забудут друг друга.
Отдаленный взрыв тряхнул землю. За ним последовал второй. Колыхнуло переговорную трубу, выведенную из блиндажа наружу. На пол упал кусочек земли. Рамодан снял кепку, вытер вспотевший лоб.
— Где рвали? — спросил Тарасов, наливая воды в кружку.
— Водохранилище и электростанцию.
— Включай! — громко сказал Рамодан.
— Включаю!
Дубенко ощутил в руках черный карандашик ручки индукторного аппарата. Покрутил. Прислушался. Дрогнула совсем близко земля. Свист, как будто вверху пронесся ураган огромной силы. Еще раз... и еще... несколько последовательных взрывов. Тротил и динамит, заложенные под фундаменты, взметнули в воздух труды их рук... Все сидели, склонив головы и опершись на винтовки. Пальцы, ухватив оружие, закостенели. Поднялся побледневший Дубенко. Пригнувшись, чтобы не задеть притолоку, он вышел из блиндажа.
Когда последний человек скрылся в блиндаже, Хоменко встал и пошел к заводу. Руки он держал перед собой. Если он поскользнется, будет больно. Эта мысль вошла в его сознание и не покидала даже тогда, когда он вспомнил, что время ограничено короткими минутами. Он побежал по аэродрому, разбрызгивая воду из луж, но быстро запыхался и подходил к заводу уже усталый, измотанный. Потом остановился, отдышался. Брошенный всеми кирпичный корпус завода был перед ним. Еще несколько усилий, и он попадет к себе, к тому месту, откуда его хотели увезти. К тому месту, куда приходили иногда жена и дети. Он поднял руки, на залоснившиеся колени упали несколько капель крови и покатились по голенищу. И в это время огромный конус огня и камня выпрыгнул перед ним, прокатился грохот, его швырнуло...
На месте завода, в бурно подымающемся пламени, стояли выщербленные стены. Гарь и седой пепел. Люди, вышедшие наружу, сняли шапки, повинуясь какому-то единому порыву. Капли дождя упали на их обнаженные головы. Пепел все больше и больше кружился вокруг. Первым надел шапку Дубенко и твердо сказал:
— Пошли, товарищи.
— Мы не можем найти Хоменко, — догоняя Богдана, сказал Рамодан.
— Как же так? — как бы очнувшись, спросил Дубенко и остановился. — Вы поискали вокруг?
— Тарасов слышал, как Хоменко еще тогда сказал: «А я пойду принимать смену».
Дубенко ничего не ответил и пошел. Камни и большие глыбы железобетона, отшвырнутые взрывом, попадались на пути. Поле боя! Но только не было воинов.
Вот и Хоменко. Что-то привело Дубенко именно к этому месту. Хоменко лежал, примятый к земле. Кусок швеллерной балки, пронесшийся как осколок чудовищного снаряда, рассек и придавил Хоменко. Он раскинул руки, точно пытаясь убрать их от удара.
Хоменко освободили от придавившей его балки и понесли. Вот длинная канава — следы вырытого кабеля. Силой взрыва из канавы выдуло воду. Труп положили на дно и завалили камнями — почерневшими обломками завода...
Канонада стихала. Они ускорили шаг. Прошли дубовой рощицей, оскальзываясь на намыленной глинистой дорожке. Молодые дубки шумели над их головами. На полянке, освещенной заревом, Дубенко приостановился, подсчитал всех. На всю жизнь запомнит он эту страшную дождливую ночь. Сердце окаменело. Челюсти сошлись так, что, казалось, не в силах было разжать их. Колыхались спины товарищей, освещенные блесками огня.
Автобус приткнулся у железнодорожной насыпи, вблизи виадука. Валя появилась внезапно. Она пошла рядом, и Богдан ощущал ее справа своим локтем. Она ничего не сказала ему и только, когда сели в автобус, нагнулась к нему и поправила шарф на его оголенной шее.
— Ничего, Богдан, — сказала она успокоительно, — ведь ничего другого не оставалось.
Майор Лоб встретил их у самолета.
— Всех не заберу, — заявил он, — не трамвай.
— Мы поедем на автобусе, — сказал Рамодан.
— Протолкнетесь? Дороги забиты...
— Проедем полевыми, — заявил шофер, — дороги знаю. Не полезу в кашу.
— Белана уговорите, — майор потолкал пальцем в темноту. — Если погрузить все его барахло, не оторву свою старуху.
Белан, пыхтя, втаскивал в самолет чемоданы и корзины. Жена совала швейную машину, тазы, завернутые в клеенку, одеяла и подушки.
Дубенко поднялся по трапу в самолет, и оттуда полетели чемоданы, узлы и многое из того, что успела погрузить чета Беланов.
— Партизанщина, — грозился Белан, — я ему покажу...
— Когда он успел! — возмущался Лоб, проталкиваясь в самолет. — Приказывал же не пускать — пустили. Вы с нами, Богдан Петрович?
— Я поеду на автобусе.
— Разрешите мне выполнить приказание высшего начальства, — майор вытащил бумажку, присветил фонариком-карандашом, — вот список за подписями тройки. Майор Лоб должен доставить наряду с другими Дубенко и... его жену. Майор Лоб солдат и он должен выполнять приказания начальства. Помогите там женщине, бортачи. Не хочет? Что я буду канителиться, пока меня за огузья не вытащат гусары смерти... Приказываю...
— Я попрощаюсь с Рамоданом. — сказал Дубенко.
— Прощайтесь и будьте исполнительны.
Валя поднялась в машину. В руках она держала неразлучный чемоданчик.
— Может быть, мы на автобусе, Богдан?
— Устраивайся, Валя, — он увидел чемодан. — Я приказал выбросить чемоданы Белана, а ты...
— Тут у меня все. Я не брошу его.
Майор осторожно разжал ее пальцы, и чемодан уплыл куда-то в темноту самолета.
— Я заплачу, — сказала Валя.
— Плакать женщине не вредно, — прохрипел над ухом Лоб, обдавая табачными запахами, — но пока нет причин. Майор прибрал ваш чемодан в надежное место, в хвост. Хозяин он своему хвосту или нет?
Богдан попрощайся с Рамоданом, подошел к отцу.
— Полетим со мной.
— Нет, — старик отрицательно качнул головой. — С Рамоданом будем догонять последние эшелоны. По всему видать, они дальше Лисок не дотянули.
— Ну, хорошо, отец. Догоню и я тебя на пути где-нибудь.
Убрали трап, закрутили винты. «Дуглас», покачиваясь, вырулил на старт, оторвался от земли и исчез в дымовом облаке пожарища. Рамодан поторопил старика, и автобус покатил под виадук. Курс был один с самолетом — на Восток. На площадке остались только Белан и его жена. Он набросал вещи в «Шевроле», прыгнул за руль и погнал вслед автобусу.
«Позади остались бои под Новоград-Волынском, Житомиром, Полтавой, Орлом, Харьковым. Сердце обливается, кровью, вспоминая те страшные дни, когда падали вокруг боевые мои други, а я оставался жить. Вероятно, оберегала меня судьба-злодейка, чтобы дожил я до страшного часа — прощания с родной Украиной. Я сшил мешочек из подкладки кисета и положил его себе в карман. Черные смерчи поднимались вокруг меня — немцы били тяжелой. Вот рвануло возле меня и обсыпало землей. Тогда вынул я мешок из кармана и насыпал в него обгорелую землю, землю моей родной Украины. И, чтобы не видели мои бойцы, повесил себе на шею, как ладанку.
Ветер нес мелкий и колючий снежок... Снова степи, степи и степи... Но это уже — Курская область. Сегодня я положил на бруствер саперную лопатку и на нее кусок бумажки и написал заявление в партию. Мне тяжело, тяжело и партии. Так буду я, комсомолец, переносить вместе это горе и помогать избавиться от него. Больше не увидит никто моих слез. Высохли они у меня надолго. В великие мучения брошен народ мой многострадальный, и не успокоюсь я, пока не отомщу за эти страдания. Кровь за кровь! Я благословляю этот лозунг, и сердце мое одевается сталью...
Последний раз я встретил тебя, Богдане, на улице и не сказали мы тех слов, которые были у тебя и у меня. Так всегда бывает при встрече с близким человеком. Теряются куда-то слова.
Нас послал Николай в арьергард. Он знал наш батальон за проверенных, испытанных бойцов. Мы шагали и закрывали глаза от дыма. Горел город, в котором так долго жила моя Танюша. Люди смотрели на нас, как на идущих на подвиг, на смерть. Но мы шли к жизни. Мы ускоряли шаг, видя, как кругом хлещет горе. И что ты думаешь, — мы запевали песню. Я научил взвод — «Ой ты, Галю». Так приходилось, в тяжелые минуты она поднимала дух наш. Вскоре наши глотки высохли, и мы шагали молча. Впереди гудело, гремело, рвалось. Но мы привыкли. Ко всему человек привыкает, будь даже до войны он чем-то вроде кинорежиссера. Из боя выходила конница. Конечно, нам было жалко. Многие седла были пусты, многие кони хромали. Потом пробежала танкетка. Она остановилась, и из нее вылез Николай. Он остановил наш батальон, поздоровался и был спокоен. Чорт забери, ведь и в самом деле Николай храбрый хлопец. Он не увидел меня, а я не посмел его окликнуть.
Мне тяжко вспоминать, Богдане, тот страшный бой. Но я защищаю и тебя, и Валю, и Танюху, и дочку. Зло кипело в сердце моем. Я не щадил жизни своей и снова остался невредим. Танки бросились на яр, что выкопали женские руки, и отхлынули. Потом они снова бросились и снова отхлынули. Я командовал голосом, но потом, сорвав голос, принялся командовать руками.
Бойцы понимали меня. Нужно было сражаться и сражаться. На нас пошла пехота, и мы поднялись для контрудара. Я пошел в атаку с плоским штыком, которому я еще не совсем доверял. Но плоский штык не подвел меня, Богдане. Я дрался и помнил одно: я убиваю врагов моей родины.
Потом в ров пустили нефть пополам с керосином. Сюда подвели канавы от складов. Нефть вспыхнула. Ров пылал. И нас заклубил такой дым и смрад, что все плевались черным. Я никогда не забуду этой картины. Немецкие танки горели и взрывались. Немцы остановились, и мы могли, наконец, отойти под прикрытием дыма, который понимался до неба. Огонь взлетал вверх, и воздух сотрясался, как бешеный. Дантов ад, вероятно, показался бы домом отдыха в сравнении с тем, что окружало нас. Мы уходили. Батальон поредел, но никто не скулил, Богдане.
Сегодня я смог немного передохнуть. Видишь, достал даже чернила, а почта привезла мне неожиданную радость — целых двадцать писем от тебя, Танюхи и Вали... Вот так счастье... Я упиваюсь письмами, я пьяный от них. Я таскаю их с собой, и, представь себе, они не обременяют меня, хотя всех писем собралось больше сотни.
Как ты думаешь насчет семьи? Все ли там благополучно. Командуй ими сам, мне не придется, так как скоро получу роту. Ротный командир — даже звучит важно. Чем чорт не шутит, когда бог спит — не догоню ли в чинах самого Николая!».
...Эшелон шел на Восток. На платформах возвышались крылья, винты, фюзеляжи, шасси... На одной из них закреплен автомобиль «зис-101». Сверху его накрыли брезентом. Дубенко набросал внутрь одеял. Желтенький чемоданчик всегда был на виду. Валя частенько подтрунивала над Богданом, вспоминая, как он хотел выбросить его на аэродроме. В чемодане, кроме ее платьев и безделушек, находилось мыло, три смены мужского белья и новый костюм Богдана. Валя уютно обставила внутренность автомобиля и говорила Богдану, что здесь ей гораздо больше нравится, чем в их городской квартире. Она даже принимала гостей — инженеров, ехавших в их эшелоне. Чтобы попасть в «квартиру Дубенко», гости должны были на платформе снять обувь и под понукания Богдана и Вали скорее захлопнуть дверку, чтобы не выпускать драгоценного тепла. Автомобиль обогревали керосинкой. На ней же готовили пищу. Обычно обед делали на остановках, они были длительны, обед успевали приготовить без тряски. Валя была несказанно счастлива, что наконец-то она находится все время с мужем, что не приходится томительно ожидать его целыми сутками, и что, как казалось ей, он может, наконец, передохнуть немного.
Но эшелон тащился медленно, и Богдан томился по работе. На каждой станции он искал составы, отправленные с завода, и постепенно обнаружил пять эшелонов. Установил с ними связь, организовал посылку вперед «десантов» — двух-трех расторопных людей, которые помогали расчищать путь и проталкивать эшелоны к Уралу.
Транспорт жил напряженно. Это была небывалая в истории транспорта эпопея. Немцы устремились к Москве. День и ночь на фронт летели воинские поезда, которые пропускали по «зеленой улице», то-есть без всяких задержек, при зеленых семафорах. Пять остановок на восемьсот километров! Остановки только для смены паровоза, добавки воды. Чтобы пропустить максимальное число поездов по однопутке, разделили перегоны на две-три части, выставили посты — наспех сколоченные домики в лесу. Поставили сосновые семафоры, выкрасив в зеленые и красные цвета для дневного регулирования и оборудовав световую сигнализацию для ночи. Такие семафоры получили название: — деревянная автоблокировка.
Поезда летели один за одним. Начальники станций стояли на стрелках. Иногда железнодорожники не уходили с постов по нескольку суток. На линию выехали крестьяне с тачками. Увязая в болотах, люди делали насыпи, клали шпалы и рельсы, забивали костыли. Удлиняли пути на станциях и разъездах. На линию выходили работники управлений, школьники, учителя, резервные соединения войск.
Дороги Востока принимали колоссальный вагонный парк. Задача страны — вывезти из-под бомбардировок людей, материалы, хлеб, оборудование, ценности музеев, картины, библиотеки, театры... Эшелоны с людьми, оборонными грузами двигались в пункты назначения. Армия сражалась — нужно было давать ей оружие. На Восток вывозилась промышленность западных областей страны.
Рабочие ехали на новые места. Вечерами, в женских теплушках, много говорили об оставленном имуществе. Каждая посудина, всякая тряпка приобретались всей семьей, и вот почти ничего нет. Женщины расхваливали оставленное: платья из какого-то особого крепдешина или шелка, шубки, посуду, кастрюли, косынки, ковры, шифоньеры, купленные в самом Харькове. Все впопыхах оставили рукоделия — самые лучшие рукоделия! Глаза женщин разгорались радостью — припоминались предметы домашнего обихода и уюта, связанного с семьей, разворошенной и прогнанной с насиженного. Далеко позади остались крыши родимых жилищ — люди начинали военное кочевье...
Какой хорошей и настоящей казалась недавняя жизнь.
Как все было отлично и правильно. Когда-то многие из этих женщин ворчали — и то плохо, и это нехорошо. Но какие пустяки — те заботы и недостатки.
Посредине теплушки накалилась чугунная печка. На ней кастрюльки. Готовили по очереди. Чтобы не спутать очередь, на полу выстраивались чугунки и чайники самых разных размеров и формы.
Мужчины ехали на открытых платформах, в шалашах, сделанных из теса и толя. Но когда приходило время обеда, мужчины шли в женскую теплушку, визжали блоки дверей, лязгали стремянки. Женщины ухаживали за своими мужьями с нарочитой подчеркнутостью своего превосходства: наливали суп в железные чашки, подавали ложку. Мужчина с достоинством ел, как-никак кругом сидели женщины, которые не знали его в домашней обстановке. После того, как всполаскивалась миска и мужчина отирал усы и пробавлялся чайком, женщина садилась рядом и старалась прикоснуться к его руке или полуобнять его. Ей хотелось, чтобы видели все, какая она счастливая, — наивное стремление простых и по-настоящему хороших людей.
Пообедав у сына, старик Дубенко присел на платформе на алюминиевый кругляк, сваленный между деталями главного пресса. Поезд катился уже несколько перегонов без остановки. Из-под колес летел ветер и снег. Старик плотнее укутался в тулуп, мерзли колени. На усах и бровях начал засахариваться иней. К отцу подошел Богдан и сел рядом.
— Дотянем.
— Ты что-то сумный.
— Уходим от войны, в тыл уходим, — после некоторого молчания сказал отец. — Не знаю, как вы, а думки сумные у многих, Богдане.
— Продолжай, батя.
— Никто не знает, чего на Урале ожидать. Балакают, что на Урале народ, не в пример нашему, тяжелый, недоверчивый. Видишь, местность какая — как тюрьма для нашего брата, для степового. Лес и лес. Вздохнуть нечем, прямо задавил, — отец свернул папироску и прикурил, прикрывая от ветра полой тулупа. — Как-то нас примут новые хозяева? Едем в Строгановщину, так на какой-то станции объясняли. Зря такое название не дадут — видать народ строгий там.
— Строгановщина? — удивленно переспросил Богдан. — Откуда бы такое название?
— От строгого слова, понятно.
— Строганов — промышленник, первым пришел в те места. Он, собственно говоря, и основал горнозаводский промысел на Урале. Отсюда, вероятно, и Строгановщина пошла.
— Знаешь, что ли?
— История, отец. В книгах написано.
— Книга людьми делается.
— Ну, был же я на Урале. Уже во время войны летал. И раньше был. Люди там не плохие, но склада другого, чем украинцы.
— От природы. Ишь, какая, давит просто... Глушь, дичь, болота...
— Может быть, и от природы. Но больше от милостивцев. Так называли они бывших своих хозяев. Приезжали те, трехрублевики разбрасывали, но зато на коленях приходилось их принимать. Многие уральцы и сейчас помнят этих «милостивцев»...
— У нас трехрублевок нет. Разбрасывать нечего. — Отец наклонился к Богдану. — Смотрю вперед и ничего угадать не могу...
— Потому что не работаешь, отец.
— Может и поэтому, — согласился старик, — около месяца в пути. Зарплату получаем, кашу варим — дорого кухарка стоит государству. Надо машины выпускать, а мы болтаемся на колесах, картошку ищем, свинину торгуем над путями. Шутка сказать, какую машинищу стронули. Так вот: стоит себе дом и стоит, и люди в нем живут, а начни его переносить на другое место... половины не соберешь. Мало того, что станки тронули, людей тоже. В чужом краю работник не тот.
— Привыкнет.
— Пока-то привыкнет... Нога не беспокоит? В Москве лучи помогли?
— Иногда чуть-чуть прибаливает. Пожалуй, помогли.
— Дай бог, чтобы до конца войны чуть-чуть. Тебе теперь болеть нельзя. Ты теперь во главе. Тысячи, поди, за две от Украины отвезли. — Он провел рукой по плечам сына. — Ишь снег. Всю спину запорошило. Тут и снег какой-то жигучий. В полшестого будто гудок меня будит. Радостно станет, вскочу и головой о доски бах... А спешить, выходит, некуда. И гудок-то только чи приснился, чи примерещился. Некуда спешить...
Отец надолго замолчал. Он не требовал ответа, зная, что сын понимал его. Когда Богдан хотел ответить ему, он глухо сказал: «Не надо, сыну. Не обращай внимания на старика. Все от безделья. Нашим пошли еще одну телеграмму. Что-то никак не свяжемся. А письмо Тимки прочитала мне Валюшка сегодня в обед, туго ему пришлось под нашим городом».
Рядом остановился эшелон, груженный полевыми авторемонтными мастерскими, монтированными на автофургонах. Из пармов выпрыгивали люди в шинелях и комбинезонах. Один из прибывших, соскочив на землю, принялся снегом растирать себе лицо, шею.
— Романченок! — обрадованно воскликнул Дубенко, — какими судьбами?
Романченок, улыбаясь, разводил руками. — Простите, не могу пожать вашу руку, Богдан Петрович. Откуда? Из Москвы.
— Выходит, плохо там, — вмешался термитчик Тарасов.
— Почему плохо? Все нормально. Порядок.
— А вы почему тут?
— Приказали, товарищ Тарасов. — Романченок обратился к Дубенко. — Вас разыскиваю. Нарком сказал, что через месяц начнем самолеты испытывать на Урале.
— Какие? — удивленно спросил Тарасов.
— Наши.
— Но завод на колесах.
— Через месяц мне приказали испытывать, а там не мое дело, — Романченок утерся, лицо его горело от снега. — В Москве хоть полетал немного. Душу отвел. Сейчас немец ходит в сопровождении. Пришлось двух фрицев сковырнуть. Думал, наконец, начну работать по-настоящему. Нет. Вызвали и послали опять к вам.
— Лоба не встретили?
— Майор Лоб сейчас бок-о-бок с Шевкоплясом, на Чефе. Говорят, дают кое-кому жизни, Богдан Петрович. А где Валя?
— У себя в квартире.
— Дома осталась?
— Здесь.
— Не понимаю.
— Пойдемте.
— Я пошел подменять дежурного, — сказал Тарасов. — До свидания, товарищ Романченок. А может, к нам пересядете?
— Невыгодно. Своим эшелоном скорей дотянем до места. Литерный. Кстати, предупрежу там Рамодана, чтобы к вашему приезду оркестр состряпал и два эскадрона кавалерии на правый фланг.
Валя радушно встретила Романченка. Он сбросил у входа в «квартиру» свои волчьи унты и сидел веселый, посвежевший, поджав ноги и охватив колени сильными кистями рук.
— Как хорошо, что вдруг мы с вами встретились, — обрадованно оказала Валя, — какие-то все люди... родные стали... Несчастье, что ли, сблизило?
— Ну, какое там несчастье, Валя. Простите, что я вас так величаю. Побольше машин, побольше машин. Техника нужна на фронте, как воздух. Тогда может быть и о счастье заговорим.
Они пили кофе, который приготовила Валя на неугасимой керосинке, ели черный хлеб. Чашек не было. Пили из стеклянных консервных банок. Романченок принес с собой струю свежего воздуха в этот домик на колесах, который так долго двигался к месту своего назначения.
— Встретил на Шахуньи горняков с Донбасса, — рассказывал Романченок. — Едут в Кизел на уголь. Поведали, как пришлось шахты взрывать. Вспоминают и плачут... Честное слово. Такие крепкие, здоровые шахтеры, и плачут. Куда ни глянешь, столько рассказов, что голова становится дурная. На сто лет вспоминать хватит. Спасибо, хозяюшка, за угощение. Давно такого отличного кофе не пил.
Серый день повис над лесом, заснеженным первой метелью. На крутой насыпи собрались летчики, моряки. Они стояли вокруг костра и пели:
Ой вы, хлопцы-запорожцы,
Сыны славной доли.
Шож не йдете вызволяти
Нас с тяжкой неволи...
Летчиков перебрасывали на работу в новые воздушные арсеналы страны. Они двигались туда, куда шли заводы. Это были летчики испытатели: рядом с ними стояли инженеры — военные представители на заводах, производящих самолеты, оружие и броню. Всем хотелось на фронт, они считали оскорблением своей воинской чести уходить в тылы. Но страна требовала этого подвига. Да, это был большой подвиг — уйти в тыл, когда все существо рвалось туда, в беспримерное историческое сражение, решающее судьбу родины.
Моряк в бескозырке, с мужественным лицом, с расстегнутым воротом бушлата, обнажавшим полосатую тельняшку, стоял неподвижно, опираясь на полуавтоматическую винтовку. Одна рука у него была забинтована. Дубенко заметил увлажненные глаза его. Моряк пел о родной Украине. Богдан почему-то вспомнил Максима Трунова. Где он сейчас, могучий, оскорбленный старик? Где Тимиш — двадцатисемилетний парубок, познавший всем существом своим правду освободительной войны? Он ползет где-то сейчас под огнем минометов и орудий на штурм врага, а может, лежит, раскинув мертвые руки, подставив свой лоб ноябрьскому снегу, который падает, падает и тает... Может быть сейчас более счастливы те, кто сражается там?
Мимо проносились эшелоны. На помощь Москве шли новые дивизии сибиряков и уральцев, дивизии лучшей русской пехоты, не раз выручавшие родину в тяжелые дни.
Проносились поезда с орудиями, патронами. Высокие платформы с авиабомбами, пульманы с пулеметами и снарядами и поезда с танками. На танках бились зеленые брезенты, как крылья пойманных птиц. Хотелось бесконечно умножать эти поезда. Орудия их были нацелены на Запад!
Может быть, отсюда начиналась победа?
Эшелон шел на Восток. Все дальше и дальше отодвигалась родная Украина.
Ночь... Оборвался лес, и впереди, точно брошенное на снежную равнину ожерелье, засверкал огнями поселок. Первый освещенный поселок на их долгом пути. Они пересекли зону затемнения. Все выскочили из шалашей, тормозных будок, открыли двери теплушек. Люди, исстрадавшиеся по свету, увидели свет. Здесь тоже была Родина, здесь горели огни России!
Дубенко перебрался в эшелон к Романченку и довольно быстро продвинулся к месту, где предполагалась встреча с Рамоданом. По пути Дубенко проверял свои эшелоны, поставленные на отстой на станциях и полустанках. Третья очередь эвакуации, шесть составов и триста двадцать четыре вагона медленно, но продвигались к конечному пункту.
В пути он инструктировал начальников эшелонов, договаривался с военными комендантами и при помощи Романченка и еще нескольких человек из военных представителей проталкивал свои составы. Месячный срок, данный ему правительством для передвижения, скоро кончался. Еще через месяц завод должен был приступить к выполнению той программы, какую они выполняли на месте, и уже в следующий месяц дать тридцать пять процентов увеличения выпуска боевых самолетов.
Дубенко еще неясно представлял себе, как будет все это происходить. Он должен был познакомиться на месте с обстановкой и там решить, что и как. Впереди проехали первые шесть эшелонов во главе с Тургаевым и Рамоданом. Дубенко надеялся на этих двух людей: все, что в их силах, они сделают.
Дубенко видел поезда с эвакуированными заводами. Станки из Кременчуга, Запорожья, Днепропетровска, Гамалеи. Ходовые и ножные части при погрузке были смазаны и обернуты бумагой. Но смазку обмыли дожди и ледяная крупа, бумагу растрепали ветры. Между станками густо набросаны чушки алюминия, магния и других цветных металлов. Задание — ни одного килограмма цветного металла противнику — выполнялось особенно тщательно. Украина вывезла весь цветной металл, — так говорили встречаемые Дубенко директоры заводов, инженеры, рабочие.
Попадались уже разгрузочные площадки. Заводы прибывали к месту назначения. Оборудование складывали тут же, под откосом полотна, и потом с окриками: «Эй взяли, еще раз взяли», тащили в сараи, наспех построенные из бревен, теса и ветвей хвои. Рубились леса, по глубоким сугробам прокладывали дороги и тащили лес к месту стройки. Пусть не по нормам, но строительство шло. Горели леса и поляны огнями автогенной сварки, горели костры, возле которых жались рабочие и тут же варили пищу. Прокладывали новые линии передач, подтягивая поближе электрическую энергию. В тылах люди сражались с упорством и жертвенностью солдат.
На коротких остановках Дубенко, проваливаясь в снегу, бежал к этим новостройкам. Он предъявлял документы и спрашивал: как строят? Какие трудности? Как они выходят из положения с материалами, как закладывают фундаменты в мерзлом грунте, как идет сборка станков, как с энергией, с отоплением, откуда могут поступить материалы для выпуска продукции? Связи были нарушены, нужно было давать новые, и это волновало Дубенко.
— Построю, построю, — бормотал про себя Богдан, — не хуже других... — Ему хотелось скорее добраться до места и развернуть работу этими, невиданными еще в истории строительства темпами.
Два месяца от Украины до Урала, от разрушения до восстановления! Эти два месяца мучили его и стояли в мозгу, как серьезное предупреждение, как испытание.
Прозвенел под вагоном мост через реку, лежавшую уже под тонким ледком. Огнями встретила станция — место встречи с Рамоданом.
На станции они пошли в агитпункт. Там толпился народ. Агитпункт не мог вместить всех желающих. Все с эшелонов бежали сюда. На лицах многих какое-то ожидание не то неожиданной радости, не то еще большей тревоги. На всех станциях люди спрыгивали и бежали в агитпункты: узнать новости. Над толпой поднимался пар — все хотели протиснуться внутрь. Два политрука вынесли табуреты и в двух местах на перроне начали громко читать.
— О чем они? — спросил Дубенко.
— Доклад товарища Сталина, — ответил, не оборачиваясь, красноармеец в ватнике и черных обмотках. Он почти лег на спину впереди стоявшего человека и внимательно слушал, подняв уши шапки.
— А теперь речь товарища Сталина на Красной площади, — сказал тот же красноармеец, оборачиваясь к Дубенко. Его лицо сияло довольной улыбкой. Он весело сказал: — Все в порядке! Слышал: «Мы победим. Все немецкие захватчики, пробравшиеся на нашу территорию в качестве оккупантов, должны быть уничтожены до единого...».
Никогда, может быть, так не слушал народ. Сейчас решалась судьба родины, судьба семей, судьба завоеваний, купленных исполинским трудом. Решалась судьба каждого человека — жить или не жить. Смерть или победа! И здесь, в глубоких тылах, только так понимали новое испытание, возложенное на плечи народа.
В Москве, на мавзолее бессмертного Ильича, стоял спокойный человек в шинели воина и говорил на всю страну, на весь мир свои простые слова, от которых закипало сердце, поднимался дух, становилось легче дышать. Великая правда сияла над миром, реяло знамя грядущей победы...
— Еле-еле тебя разыскали, — Рамодан крепко пожал руку Дубенко, — кабы не был ты таким грязным и заснеженным, расцеловал бы.
— Рамодан! — обрадованно воскликнул Дубенко, — вторая радость за сегодня... Слышал?
— Еще по радио слышал. Настроение сразу поднялось, Богдане. Ты прямо не поверишь, посмотрел бы на наших хохлов: стали целоваться, обниматься. Куда кручина ушла, Богдане!
— Тургаев где?
— Ты что-то сразу принялся по-деловому, по-директорски. Пойдем, помоешься, поешь, что бог послал, может быть, и стопку найдем ради такого праздника, а потом все пойдет по-другому.
— Тургаев где? — снова переспросил Дубенко.
— Да там уже. На новом месте. Двести сорок вагонов разгрузки, сейчас мои сто пятьдесят кончают. Тяжеленько пришлось, если бы не пособили местные люди, просто караул кричи...
— Надо пойти в управление дороги, — предложил Дубенко, — как только эшелоны начнут прибывать, так чтобы их без задержки посылали к месту. Надо спешить — сроки знаешь?
— Звонил же по телефону. Знаю... Значит, прямо в управление? А людей ты не напугаешь? Погляди на себя в зеркальце.
Дубенко взял из рук Рамодана круглое зеркальце и увидел совершенно чужое лицо: намерзшие брови и ресницы, запавшие щеки, покрытые густой щетиной, начинающей уже распускаться в натуральную бороду, усы, торчавшие, как у ежика, ввалившиеся глаза.
— В самом деле, свинство полное, — сказал Дубенко, — просто неприлично. А все же в управление пойдем, Рамодан.
В управлении дороги их немедленно принял заместитель начальника дороги, молодой человек с тремя звездочками на черных петлицах гимнастерки. Он молча выслушал Дубенко, посмотрел на него своими черными, измученными от бессонницы глазами, и просто сказал:
— Ваши эшелоны я обязуюсь сам протолкнуть немедленно к месту, товарищ Дубенко. Мы сейчас работаем по-фронтовому.
— Спасибо, — поблагодарил Дубенко, шедший в управление с некоторым предубеждением. Но из короткого разговора в этом теплом кабинете, таком теплом, что Дубенко даже разморило, он понял, что железнодорожники тоже солдаты и готовы всячески помочь ему.
— Благодарить не за что, — сказал зам. начальника дороги и приподнялся, — делаем одно дело. Надо разбить Гитлера. Читали сегодня?
— Ну, как же!
— Вот это все...
Он улыбнулся хорошей улыбкой, пожал им руки, и вскоре его голос, иногда запальчивый, иногда убеждающий, услышали все диспетчеры дороги. Эшелоны авиазавода должны были итти без задержки.
Очередной эшелон должен был притти к вечеру. Ночью поступали еще три. Отсюда их переправляли уже по горнозаводской линии в Предуралье. Рамодан провел Дубенко в комнаты для приезжающих Наркомата угля. Рамодан встретил здесь знакомых до Донбассу и они приютили его. Дубенко сходил в баню, поужинал, наконец, за настоящим столом, накрытым скатертью. Девушка, подававшая ужин, неожиданно оказалась женой крупного командира. Она тоже эвакуировалась, тоже с Украины, и работала здесь в столовой. После бесконечных мытарств по поездам, в метели и непогоды, все казалось настолько неожиданно приветливым, родным, что Дубенко чувствовал, как быстро восстанавливаются его физические и духовные силы. Здесь все было по-настоящему, тыл жил уверенно и чисто, и люди, попадавшие на места, попадали как бы домой. И вот, наконец, он мог лечь на холодные чистые простыни, укрыться одеялом и вытянуть свободные ноги. Дубенко прикрыл глаза, сладкая истома смертельно уставшего человека разлилась по его телу, и он заснул.
Утром он проснулся рано. Рамодан спал, уткнувшись носом в подушку, охватив ее руками. Одеяло сползло. Дубенко постоял над приятелем — «будить или не будить?» — уж очень сладко спал Рамодан. Решил разбудить. День приносил свои заботы. Нужно было договориться в обкоме партии, договориться с Угрюмовым, — уполномоченным Государственного Комитета Обороны по их заводу. Рамодан проснулся после короткого окрика, посмотрел на Дубенко, улыбнулся и, быстро спустив ноги с кровати, спросил: «Не проспал, Богдане? Ты бы меня сразу же растолкал. Что-то я тоже немного того... приустал...»
Дорогой в обком выяснилось, что Рамодан первый раз за трое суток по-человечески отдохнул. Секретарь обкома был занят размещением танкового крупного завода. Из отрывочных телефонных звонков секретаря Дубенко стало ясно, что он действительно попал в богатый край, располагающий колоссальными возможностями. Пожалуй, завод попал на настоящее место.
Оставив Рамодана в обкоме, Дубенко отправился к Угрюмову. Навстречу вошедшему в кабинет Дубенко из-за стола приподнялся плотный человек в серой коверкотовой гимнастерке.
— Ожидаем вас уже несколько дней, — сказал Угрюмов, пожимая руку Дубенко, — я уже послал по линии запрос-розыск. Может, думаю, приболел где-либо в пути.
— Все обошлось благополучно, тов. Угрюмов. Приехал вчера вечером — сегодня думаю двигаться дальше.
— Мы это все сейчас решим, может быть, поедем вместе. Кажется не совсем ретиво ваши устраиваются. Хотя теперь приехал сам хозяин, — Угрюмов с какой-то испытующей хитринкой посмотрел на Богдана своими серыми мягкими глазами.
Дубенко также смотрел на собеседника. Ему понравился его облик. Широкое мужественное красивое лицо, густые темные волосы, чуть-чуть волнистые, коротко подстриженные усики, широкие плечи. Из дальнейшего разговора выяснилось, что Угрюмов коренной уралец, чем очень гордится, родился в семье шахтера, сам работал на шахте, но после перешел на партийную работу, окончил индустриальный институт, одно время работал на Кубани. Наряду с особенностями уральского характера он приобрел черты, свойственные кубанцу, — казачью хитринку, которая не мешает, если в меру. Дальнейшие судьбы предприятия зависели во многом от этого человека, и потому Дубенко тщательно взвешивал его качества, деловые и личные. В свою очередь и Угрюмову тоже небезынтересно было знать нового человека. Как водится, вначале поговорили на темы, не имеющие прямого отношения к заводу.
— Ну, а теперь приступим к непосредственному делу, Богдан Петрович, — сказал Угрюмов, — я ознакомился с состоянием вашего завода. Если верить предварительным данным, вы сумели почти все вывезти.
— Вывезли все, конечно, исключая стационарные агрегаты, — Дубенко хотелось тоже назвать Угрюмова по имени, но он не знал, как, и с некоторой досадой пожурил себя в душе. — Я мог бы подробно рассказать вам о моих планах восстановления завода, но пока я не прибыл на место, не познакомился с обстановкой, пожалуй, это будет излишне. Кстати, сейчас не такое время, чтобы расписывать словами. Откровенно говоря, меня сейчас беспокоят три вопроса: монтаж оборудования и стройка сборочных цехов, так как, насколько мне известно, на нашей новой площадке нет зданий, в которых можно было бы собирать самолеты, и третье — номенклатурное снабжение. В начале войны я прилетал на Урал, вас тогда не было, вы были в Москве... — Он говорил горячо, и это, очевидно, понравилось Угрюмову. Наблюдая собеседника, Угрюмов давал ему свою собственную оценку: «Пойдет, пойдет парень на уральской почве». Потом говорил Угрюмов. Богдан поразился его большой осведомленности. Угрюмов знал характеристику основных кадров, вывезенных из Украины, знай даже некоторые биографические подробности и деловые качества инженеров, мастеров. «Конечно, он уже детально поговорил с наркомом», — подумал Дубенко.
Богдан видел, что завод попадал в хозяйские руки. А хозяйство было большое. Огромный край, от тайги до плодородных равнин, край качественной металлургии, прокатных заводов, химии, соли, угля, нефти, судоходных рек, прекрасной древесины, край золота и драгоценных камней. Угрюмов, очевидно, понимая состояние своего собеседника, пытался еще более укрепить в его сердце любовь к этому благодатному краю. Он говорил о прошлом этих мест, о славной истории, о радостях и горе, мельком сказал, что ему пришлось оборонять эти места от колчаковцев, а потом заниматься стройкой, организацией края.
Угрюмов подвел Дубенко к карте. Широким жестом он указывал районы разных богатств, которые только недавно подняты на службу стране. «Они должны спасти родину, — сказал Угрюмов, — мы откроем все закрома земли».
— Мне нужен алюминий, — сказал осторожно Дубенко.
— На Урале имеется алюминий. Уральские бокситы вы знаете. Но для выплавки алюминия нужно чрезвычайно много энергии. Мы развивали ее в соответствии со своими потребностями, с некоторым, конечно, запасом, но этого недостаточно. Мы поднимаем добычу угля, нефти. Энергию съедает наша коренная, уральская танковая, орудийная, моторостроительная промышленность... Короче говоря, я неожиданно начал прибедняться. Богдан Петрович, — он остановился перед Дубенко, пытливо посмотрел ему в глаза, — я думаю сейчас над заменителями. Надо ломать устаревшие понятия. Идет война — надо давать оружие любыми средствами. Мы не можем остановить выпуск самолетов из-за того, что вдруг у нас не окажется под рукой какого-то нужного материала.
— Имейте в виду, товарищ Дубенко, — сказал Угрюмов, — во всем мире в качестве материалов для самолетных конструкций преобладают полуфабрикаты из легких сплавов. Конечно, они обладают неплохими технологическими качествами, но у них есть один недостаток.
— Недостаток? — улыбаясь спросил Дубенко.
— Да, — подтвердил Угрюмов, — они очень дорого стоят! Правильно говорю?
— Безусловно.
— Теперь о заменителях. Я слышал, что для конструкции одного из наших истребителей, прекрасно действующих сейчас на фронте, применили дерево.
— Да. Есть такой истребитель.
— Очевидно, нагрузка на истребитель несколько меньше, чем на тяжелые машины. Теперь меня интересует ваше мнение: может ли дерево применяться для тяжелых самолетов? Какова практика?
— В Америке на ряде заводов мне пришлось видеть опытные самолеты, в конструкции которых применено дерево. Примерно, четырехмоторный «Де-Хавиленд Альбатрос» весом более пяти тонн, сделан из дерева. Но надо заметить, что дерево не обладает свойством так называемой изотропности, то-есть постоянством механических качеств во всех направлениях приложения нагрузки, даже не обладает изотропностью в определенном направлении...
— Каков отсюда вывод?
— Увеличение однородности механических качеств, — сказал Дубенко. — Дерево улучшили, склеивая тонкие листы при помощи вакелита, поливинилацетата и других клеев. Но для всего этого требуется выбрать определенные участки леса для заготовки авиадревесины.
— Мы заготавливаем не один миллион фестметров древесины, и это капля в океане наших возможностей, — похвалился Угрюмов, — наши леса тянутся на десять тысяч километров к востоку, на восемьсот к северу, да, примерно, на шестьсот к западу. Это вам не степи!
— А транспорт! Рекой нельзя сплавлять, потеряем качество. Конечно, я человек степной и не представляю всех ваших возможностей.
— Вот именно, — Угрюмов помолчал, что-то соображая, и потом несколько нерешительно предложил: — А если мы на месте заготовим вам полуфабрикат? На месте будем разматывать дерево на пластины, клеить под давлением и привозить вам готовый брус.
— Но, вероятно, это чрезвычайно трудно! — воскликнул Дубенко.
— Имейте в виду, вы работаете отныне с уральцами, а они очень своеобразны. Они мало обещают, но много делают.
Угрюмов позвонил, в кабинет зашел пожилой человек в защитной рубахе и почтительно остановился в дверях.
— Андрей Андреевич, — сказал Угрюмов, — сегодня в пять тридцать прикажите прицепить мой вагон к поезду № 10.
Андрей Андреевич вышел, мягко прикрыв за собой дверь.
— Поедем ближе к «деревянному алюминию» и вообще к лесу, — Угрюмов с улыбкой поглядел на Дубенко, — начнем работать. Кстати, примем меры к быстрейшей разгрузке эшелонов. Разгрузка первых ваших эшелонов отняла все же много времени. Итак, Богдан Петрович, в пять двадцать жду у вагона.
Дубенко ушел. Он слышал, как в соседней комнате по телефону переговаривались с районом добычи нефти. Оттуда требовали цистерн — добыча увеличивалась, и нефть не успевали вывозить на крекинг-заводы в Башкирию. На лестнице он увидел двух человек, обнявшихся и постукивавших друг друга по спине. «Привет искателю алмазов!» — воскликнул человек в шляпе. — «Не счесть алмазов в каменных пещерах!». Второй, в меховых унтах, ушанке и шубе, пробасил: «Ах ты, химия, химия, сугубая химия».
У исполкома стояло несколько новых «зисов». Позади машин, в садике, запорошенном снегом, стояла витрина с сообщением Советского Информбюро, написанным от руки крупными буквами. Люди останавливались возле, читали и шли дальше. Издалека, с равными промежутками, стреляли тяжелые орудия. Очевидно, стреляли на заводском полигоне.
Встреча с Рамоданом должна была состояться в общежитии в два часа. Сейчас было немногим больше часа. Дубенко зашел на телеграф и дал, в который уже раз, телеграмму на Кубань. Связь с матерью и сыном была потеряна. Это беспокоило Богдана.
Салон-вагон был прицеплен к хвосту, поэтому его сильно раскачивало. Два электровоза тащили более ста вагонов порожняка пятидесятитонных «хопперов» и американских полувагонов. Дубенко стоял у окна рядом с Угрюмовым и, не отрываясь, смотрел на зимний пейзаж, пробегавший мимо. Горы, пологие, уральские, обмытые тысячелетиями, и между ними лога, а в них замершие речушки, кое-где тронутые проталинами. Из деревьев — кедрач, похожий на сосну, но более кустистый, ели, много березы. Березы стояли прямые и белые. Они сейчас оголены, но стоит только этому горному лесу зазеленеть! Угрюмов искоса посматривал на Дубенко. Он уловил восхищение на лице спутника.
— Вот почему удивляются характеру уральца, — сказал Угрюмов, — что спокойный он, не склонен к быстрому раздражению, немного угрюм, но преисполнен собственного достоинства. Вот отгадка характера уральца, Богдан Петрович. А какие горы! Мальчишки носятся на лыжах с этих гор, как хотят. Приезжие спрашивают — почему уральцы такие бесстрашные и выносливые? Крепкие люди получаются среди этой природы и смелые духом. А сколько здесь всего — под нашими ногами! Жемчужная земля. Руки еще до всего не дошли.
Поезд пробегал мимо новых копров, поставленных невдалеке от железной дороги, в долине, за небольшим лесным загривком из кедрача. Рядом свежесрубленные дома, черными слегами отмечены огороды, отвоеванные у тайги.
— Шахты? — произнес Дубенко, показывая на копры.
— Вот ковырнули здесь и нашли уголь. Близко железная дорога — почему не заложить шахту. А поселок, вероятно, из переселенцев. Сколько деревьев! Здесь дерева очень много. А вот на юге дело другое. Там каждому дереву рады. Помню, работал я на партийной работе в шахтах. Голый поселок. Решил устроить озеленение. Подобрали со специалистами такое дерево, которое не боится копоти и газов, — серебристый тополь. Развивается в тех местах хорошо. Четыре тысячи деревьев посадили. После приезжал туда, сидят шахтеры под тополями и не хочется им оттуда никуда. А когда в Ейске работал, построил дамбу на лимане. Когда начинали строить, казаки руками замахали: «Суворов хотел строить — не получилось». Отвечаю я им: «Ну, Суворову, видно, было не до этого. Если бы Суворов захотел, построил бы непременно. А мы тоже попробуем». Попробовали и построили...
Справа поднялось яркое пламя и черные космы дыма. Река, сдавленная скалами, поднимала пар. В реку спускали теплые вода грэса и коксохимического завода, огни которого и виднелись справа.
Поезд остановился на станции. Печи коксохима горели прямо перед глазами Дубенко. Он вспомнил свой далекий, родной город.
В вагон заходили какие-то люди. С ними говорил Угрюмов. Стране был нужен уголь, промышленности — энергия. Угрюмов произвел примерный расчет дополнительно необходимой энергии для нового самолетостроительного завода. Богдан слышал, как взмолился директор грэса, упирая на зашлаковку котлов, на частые аварии. Угрюмов резонно заметил ему, что все нужно предусмотреть, а за аварии ответит прежде всего не промышленность, которой нужна энергия, а сам директор станции.
Пока поезд стоял, Угрюмов сходил на грэс и вернулся оттуда запыленный, с пепельными бровями. Часа три они сидели в салоне с директором грэса и главным инженером. Щелкали счетами, чертили, записывали. Дубенко заснул в своем маленьком купе и проснулся, когда сильно звякнули буфера и кто-то прошелся по крыше вагона. Они прибыли к месту назначения. Раздвинув занавеску, Дубенко увидел неказистое здание вокзала, деревянные постройки управления и политотдела.
Угрюмов спал. Дубенко умылся и вышел из вагона. Вагон стоял в тупике, невдалеке от багажного пакгауза. Возле вагона стоял человек в заплатанном комбинезоне и разматывал с катушки белый телефонный провод. На крыше тоже кто-то работал, наращивал электрическую проводку от основной токонесущей магистрали. Работала девушка — тоже в комбинезоне и синем берете, ухарски сдвинутом набекрень. Дубенко мельком провел глазами по девушке, она сидела к нему спиной и что-то напевала. Монтеры подводили электропроводку и телефон к их вагону. Вероятно, Угрюмов решил задержаться на этой станции.
— Здравствуйте, Богдан Петрович, — сказал человек, разматывающий проволоку, — не узнали?
— Трофименко! — Дубенко пожал ему руку, — снова вместе. Ты, кажется, ехал с Рамоданом?
— Да, Богдан Петрович. С ним...
Трофименко — один из тех двадцати пяти. Он устанавливал на заводе перед отъездом проводку для взрыва. Он шел тогда вместе с Дубенко по скользкой тропке, намыленной дождем, между осенними дубками.
Трофименко стоял сейчас перед Дубенко с карманами, набитыми обрезками провода, изоляционной лентой, шурупчиками, с плоскогубцами в руках. Дубенко говорил с Трофименко, как с родным. Потом они замолчали и вместе смотрели на город, раскиданный по взгорью, на черные ряды неказистых шахтерских домиков. В воздухе носилась копоть. Копоть опускалась на снег, на крыши, на лица людей. В заречье прошла шахтерская смена, оставляя на свежем снегу елочку черных следов.
— Тургаев здесь? — спросил Дубенко.
— На заводе. Он и послал нас сюда. Тут даже монтеров не оказалось на станции...
— Ну, это ты уж врешь, Трофименко.
— Это вру, — согласился Трофименко с улыбкой, — монтеров послали на шахту, на прорыв. Гнилой ток ночью дали шахтам, малой частоты, что-то с моторами. Мы вот с Витькой сюда прикантовали, — он покричал: — Витька, слезай, ведь все кончила.
— Слезаю, — сказала девушка и легко спрыгнула в сугроб.
Тут только Дубенко узнал девушку. Это была Виктория! Она остановилась невдалеке от него и кивнула головой.
— Здравствуйте! — несколько смущенно сказал Дубенко и протянул руку.
— Грязная, — сказала она, помахивая рукой,— выпачкаю.
— Знакомые? — спросил Трофименко.
— Еще бы не знакомые, — ответил Дубенко, — из одного дома!
— Вот как, — хмыкнул Трофименко, — а Витька ничего не говорила, откуда пристала к нам, кажись, в Арзамасе. В Арзамасе, Витька?
— В Арзамасе, — спокойно сказала Виктория и задорно улыбнулась.
Трофименко отправился проверить свет и телефон. Дубенко подошел к Виктории.
— Какие странные случайности бывают в наше время, Виктория.
Она посмотрела на него внимательно и добро.
— Да... В Арзамасе проходил ваш завод, а мы задерживались. Я попросилась к вам, и меня взял Тургаев.
— Вон как.
— Вы с женой? — спросила Виктория.
— Да.
— Здесь? — она указала глазами на вагон.
— Она приедет сегодня с эшелоном.
— Я прошу вас, Богдан Петрович, совершено не задумываться ни над чем. Есть монтер Витька и все. Идет Трофименко...
— Все в порядке — освещение и связь налажены, Богдан Петрович, — сказал Трофименко довольным голосом, — а то, и в самом деле, на стоянке можно все аккумуляторы сожрать. Ну, пойдем, Витька.
На пригорке, сворачивая в снежную траншею, прорытую над низкими домами, Виктория обернулась, сверкнули ее зубы.
Дубенко вошел в вагон с некоторым смущением. Соединился с Тургаевым. Ему ответил обрадованный голос. Тургаев обещал немедленно приехать на станцию. Из купе вышел Угрюмов, очевидно, услышавший конец разговора.
— Пусть остается на месте, — сказал Угрюмов, — поезжайте лучше вы к нему. Сейчас Колчанов вызовет лошадь.
Колчанов, помощник Угрюмова, — как его в шутку называл Угрюмов — «чиновник для особых поручений», угловатый человек, лет тридцати, вошел, поправляя дешевый галстук на синей рубашке. Короткий чубчик ежиком, глубоко запавшие глаза, мясистые щеки.
— Лошадь сейчас будет, — сказал он.
— Не сейчас, а минут через сорок, — поправил его Угрюмов и, присев к столу, снял трубку, соединился с управлением дороги. Оттуда ответили, что два эшелона прошли сюда с вечера. Просили обеспечить немедленную разгрузку, чтобы не «зашивать» станцию, а порожняк подать для перегрузки угля, чугуна и бронепроката.
— Так и начнем действовать, — Угрюмов прошелся по салону. — Колчанов, вели подавать чай, а потом займемся делами. Тут дельный секретарь горкома Кунгурцев. Ростом, правда, маловат, может, и не понравится вам, потомкам запорожцев, но как руководитель — талант. Как ты думаешь, Колчанов, сумеет Кунгурцев поднять несколько тысяч народа на разгрузку?
— Не знаю, Иван Михайлович.
— Ну, ты, конечно, не знаешь, потому что Кунгурцева впервые увидишь, а мне он известный как-никак земляк. Я его вот таким клопом помню...
Легкие сани-кошевка мчались по закопченной дороге, протянутой петлисто через два угорья. Складный гривастый жеребчик, брызгая пеной, донес Дубенко до оранжевых корпусов законсервированной фабрики, которая должна была вместить их завод. Здесь Дубенко был уже однажды, когда по заданию Москвы выбирал площадку для дублирования. Никак не предполагал он тогда, что им в самом деле придется перевозиться сюда. Обогатительная фабрика представляла собой три огромных недостроенных корпуса без крыши, окон и дверей. Рядом протянулась железнодорожная ветка, связывающая основную транспортную магистраль с десятком мелких шахт, заложенных по склону лесистой гряды.
Жеребчик остановился во дворе, заваленном станками, прутковым материалом, калориферами, ящиками с ценным оборудованием. На всем лежал пушистый слой снега. Группа рабочих перетаскивала станки при помощи вальков и тросов. Дубенко прошелся по двору. Тургаева он нашел в небольшой комнатке, наспех приколоченной к кирпичной стене. Это была заводоуправление. Машинистка, закутанная в шаль и обутая в меховые пимы, подкладывала уголь в накалившуюся печку. Тургаев сидел за кухонным столом, обложенный чертежами, поковками, рядом с ним находился Данилин. Оба они были одеты в ватные спецовки, в валенки, в меховые шапки и шарфы, которые они не снимали, несмотря на раскаленную печь.
Тургаев и Данилин бросились навстречу Дубенко. Это смягчило сердце Богдана. Ему все казалось, что он попал к людям, которые за все это время не проявили распорядительности: не смогли принять со двора станков, не привели в порядок ни одного цеха. Но нет! Эти лица, истомленные, исхудавшие, говорили о труде. Дубенко пожал им руки.
— Показывайте, что нахозяйничали, — сказал он, расстегивая шубу, — что-то несовсем у вас, по-моему, ладно?
— Несовсем, — согласился Тургаев.
Они вошли в здание, высотой, примерно, этажей в восемь. Как огромные соски, сверху свисали железобетонные бункера. Под ногами снег, заваливший битый кирпич, обледенелые бревна с натыканными в них скобами и гвоздями. Крыши не было, окон тоже, гулял сквозной ветер. Над стенами висели перекрытия, похожие на театральные балконы. Таких балконов было семь. Они также связаны из железобетона.
— Подняться наверх можно? — спросил Дубенко.
— Нет. Нужно делать лестницы.
— Делаете?
— Пока нет. Мы сейчас заняты корпусом № 1.
— Пойдемте туда.
В корпусе № 1 кончили заделку крыши. Вверху трудились люди, кажущиеся отсюда букашками. Они вязали брусья — перекрытия. Раскачивались люльки, привязанные к фермам канатами. Никакая строительная техника не предусматривала именно такой работы, но люди делали крышу, может быть некрасивую, горбатую, но совершенно необходимую. В цехе уже стояли и крутились станки, обтачивались и фрезеровались детали. У конторок, построенных как ларьки торговцев, сидели инструментальщицы-раздатчицы, браковщики, технологи. Тут же заливали фундаменты, подтаскивали станки и устанавливали их. Дубенко окликали, радушно здоровались, расспрашивали, как идут очередные эшелоны. Богдан узнавал в плотниках, арматурщиках, бетонщиках инженеров, техников, чертежниц конструкторского бюро, лаборанток. Работал единый, дружный коллектив. Женщины-домохозяйки отдирали ржавчину со станков, руки, засученные, были красны от холода и вымазаны в грязи и керосине.
Тургаев привел Дубенко в склад готовой продукции. Стеллажи из промерзшего теса были завалены готовыми изделиями. И над всем носился химический привкус угля... — горели чугунные печки, отлитые в собственной, кустарной пока, литейной.
Дубенко подобрел, но все же чувство неудовлетворенности не оставляло его. Конечно, пока не прибыли последние эшелоны, трудно было предъявлять большие требования.
Богдан понял, что для выполнения задания правительства к сроку нужно развернуть широкий фронт работ. Никакой очередности. Завод должен монтироваться сразу весь. Основная ошибка Тургаева заключалась в том, что он много внимания уделил только одному механическому цеху. Задача наладить полный производственный цикл была далека от выполнения.
— Сколько у вас используется людей? — спросил Дубенко.
— Примерно, пятьдесят процентов, — ответил Тургаев, — остальным просто нечего делать, не подошло время. Ведь пока не накроем крыши, нельзя устанавливать оборудование, нельзя думать об электрической подводке, паротрубопроводах и тому подобном.
— Где незанятые люди?
— Они в поселке, Богдан Петрович.
— Созвать их всех на вокзал к приходу эшелонов, — тоном приказания сказал Дубенко, — всех... Даже женщин, у которых нет детей. Хотя можно и тех, у кого дети. Я договорюсь сегодня с местными организациями, ребят нужно устроить в детсадах, пока не закончим монтажа завода и строительства сборочных цехов.
— Очень трудно двинуть всех, — заметил Данилин, — ну, куда их всех трогать. Будут болтаться без дела... Ладу мы им не дадим.
— Надо дать всем, — строго остановил его Дубенко.
— Вот расчет строительства сборочного цеха.
— Покажите.
Они сидели в конторке. Тургаев несколько обиженно вынул проект строительства. Поперечный разрез был сделан на полотняной кальке, остальное на хорошей александрийской бумаге.
Дубенко просмотрел изометрический эскиз, пожал плечами.
— Площадь застройки двадцать пять тысяч девятьсот двадцать квадратов?
— Да.
— Кубатура?
— Двести одиннадцать тысяч.
— Размахнулись, Алексей Федорович.
— Вы думаете?
— Точно, уверен.
Дубенко еще раз рассмотрел проект. Огромные количества вставали перед ним. Он прикидывал потребности транспорта для перевозки всех этих гор строительных материалов. Тысяча вагонов щебня, восемьсот песка, тысяча двести шлака, сорок тысяч вагонов кирпича, семьсот пятьдесят леса круглого и пиленого.
Дубенко поднял глаза на Тургаева.
— Вашим словом определить... загнули, Алексей Федорович.
— Нет.
— Представьте себе сорок тысяч вагонов кирпича. Для чего столько кирпича?
— Для печей. Натопить такую махину...
— Кирпич отменяем, — сказал Дубенко, — можно и не топить, дело идет к весне...
— Зима только началась, — перебил его Данилин.
— Раз началась, значит, скоро кончится. В крайнем случае поставим паровое отопление. Калориферы у нас есть, трубы также.
— Котельная не справится, — возразил Тургаев.
— Перерассчитаем котельное хозяйство. Может, добавим котлов. Словом, кирпич надо отменить. Стекла тоже, тем более семнадцать тысяч квадратных метров. Отменим стеклянные фонари, хотя это нужно и даже красиво. Будем освещаться многоваттными лампами. Лес достанем рядом в тайге, о шлаке узнайте в паровозном депо, там, вероятно, много его в отвалах. Щебень нужно найти на месте. Пожалуй, тут есть камень, нужно поставить дробилки, и все будет в порядке. Дело нехитрое. Смолить столбы и узлы нужно. Смолу достанем на коксохиме, кстати, там ее выпускают в реку. А площадь вообще нужно сократить. Вы даете, Алексей Федорович, большой запас. Размах крыльев самолета гораздо меньше... Ведь не восемнадцать же метров! Тут сократить. Тогда будет легче с перекрытиями и колоннами...
— Вы так быстро, на ходу разломали весь проект, — укорил Данилин.
— Антон Николаевич, сейчас все делается на ходу и быстро. Война... Да... Нам не миновать прокладывать в тайгу узкоколейку. Здесь имеется даже насыпь, строители фабрики, вероятно, тоже интересовались лесом. Нужен расторопный транспортник, как бы сказал Шевкопляс, резвый муж, чтобы достать рельсы, вагончики и хотя бы два мотовоза. В крайнем случае используем рудничные электровозы, пустим в тайгу небольшую электричку...
— Резвый муж есть, — сказал Тургаев с улыбкой.
— Кто?
— Белан.
— Белан? Ни за что не поверю. Здесь Белан?!
— Белан здесь и работает неплохо, — подтвердил Данилин. — Видите, как вы можете ошибаться в людях.
— Странно. В самом деле, некрасивая история. Рамодан знает?
— Ну, как же.
— Позовите Белана сюда.
— К сожалению, его нет здесь. Он достает гвозди, поковки, олифу и толь для сборочного. Должен быть здесь денька через четыре, не раньше.
— Как все это странно, — сконфуженно произнес Дубенко, и заторопился. — Вы поедете со мной, Алексей Федорович. Сегодня приступим к разгрузке оборудования. Эшелоны прибывают сегодня.
— Все шесть?
— Вероятно.
— Зашьемся с разгрузкой.
— Посмотрим. Хотя, если по вашему методу — по одному вагону разгружать, действительно зашьемся. И кто вас подменил, Тургаев? Вероятно, вы, Антон Николаевич?
— Так всегда, — буркнул Данилин, — как начальство прикатит, так и то не по нем, и то не так.
— Не бурчите, Данилин, — ласково сказал Дубенко, — вы работали, а я бил баклуши, поэтому мне видней...
Кошевка летела с горки на горку. Дубенко насчитал три подъема и четыре спуска. От станции к заводу три километра. Вагоны нужно будет подавать на подъездной путь.
Угрюмов встретил его в своем обычном расположении духа. Возле него сидели представители местных организаций — секретарь горкома, председатель горисполкома, начальник отделения дороги. Дубенко познакомился со всеми и сейчас же изложил свой план разгрузки эшелонов. Угрюмов выслушал его внимательно, задал несколько вопросов, подумал.
— Сколько сегодня выйдет народу? — спросил он Кунгурцева, секретаря горкома партии, небольшого человека в черной гимнастерке, с умными главами.
— Одиннадцать тысяч наметили. Но точно обещать не могу...
— Одиннадцать тысяч? — удивленно переспросил Дубенко, — слышите, Тургаев?
— Слышу. — Тургаев приподнял брови.
— Наших выйдет тысячи две с половиной? — спросил Дубенко у Тургаева.
— Примерно около этого.
— Друг друга не подавят? — осторожно спросил Угрюмов.
— Надо создать фронт разгрузочных работ, — предложил Дубенко, — разбить на эстакады, к каждой эстакаде прикрепить определенных людей и дать соответствующий срок для разгрузки.
— Обсудите, как лучше и спорее, — предложил Угрюмов и, запахнувшись в пальто, ушел к себе.
— Нездоровится ему, — сказал Кунгурцев, — вероятно, грипп, а может и сердце пошаливает. Только не любит он, когда насчет его болезни разговор.
— Пойдемте, решим у меня, — сказал начальник отделения дороги, — там все распланируем. Я позову своих.
— Только своих не зовите, — сказал Дубенко, — как пригласите специалистов, так все дело пропадет, имею опыт. Надо на все смотреть свежими глазами и не бояться решать даже то, что кажется с первого взгляда абсурдом. Я наблюдал новостройки на пути в вашу область. Интересовался.
— В общем, направляемся выносить абсурдные решения, — съязвил Тургаев.
— Не придирайтесь к словам, Тургаев, — сказал Дубенко.
К пяти часам вечера двести пятьдесят плотников и подмастерьев, присланных шахтоуправлениями, срубили на двух разгрузочных площадках двадцать восемь передвижных эстакад. Вязку бруса и досок закончили к шести часам при помощи подошедших рабочих завода. Таким образом, разгрузка состава должна была проходить одновременно в двух пунктах — на пятом запасном пути станции и на подъездном пути завода. Станция не была приспособлена для ведения крупных грузовых операций, и поэтому нужно было быстрее закончить разгрузку, чтобы не застопорить продвижение северных поездов с грузами для фронта и средней полосы России.
Эстакады, сделанные по длине вагона, с последовательным спуском, стояли у путей новенькие, желтые, пахучие. Плотники положили возле себя топоры и пилы и, закурив, смотрели на труды своих рук. Еще с утра, когда было получено задание, они считали его невыполнимым в такой срок, а теперь вот все сделано и неплохо. Начинался какой-то пересмотр человеческих возможностей. Это уже не было простым перевыполнением норм, это начиналось геройство. Но вряд ли плотники думали об этом. Махорочный дымок поднимался в воздух, глаза поблескивали от гордости за самих себя. Дубенко сказал им: «Молодцы, скоро справились». Они посмотрели на неизвестного начальника и ответили: «Такое всегда в срок сделаем». А ведь с утра они ничего не обещали, и Дубенко втайне негодовал тогда на этих спокойных, неторопливых людей. Вспомнил слова Угрюмова: «Уральцы мало обещают, но много делают».
Дубенко пришел к Угрюмову, сидевшему в комнате дежурного по отделению и спокойно проверявшему состояние участка дороги. Дежурный говорил по селектору, и Угрюмов нетерпеливо спрашивал его и поправлял. Огромное движение грузов по горной однопутке требовало ясного оперативного руководства. У Ивана Михайловича болело горло, вероятно, к гриппу присоединилась ангина, и он тихо спросил Дубенко о ходе подготовки к выгрузке. Дубенко выразил удовлетворение изготовлением эстакад, но боялся, что обещанные секретарем горкома одиннадцать тысяч человек не явятся. Угрюмов выслушал его, покачивая головой, потом поднял свои серые глаза и тихо произнес: «Кунгурцев обещал — сделает. Утром он был еще не совсем уверен и поэтому немного был сдержан, а сейчас он звонил мне. Люди подойдут через тридцать минут, точно к прибытию поезда. Шесть эшелонов подаются сюда двойниками. Здесь мы будем делить их и направлять одну половину к заводу, одну выгружать здесь».
В пять часов сорок пять минут к станции подошло семь тысяч горняков — мужчин и женщин и две тысячи заводских. Горняки притащили с собой листы котельного железа для перетаски оборудования волоком. В железе были пробиты дыры, в которые продеты крючья, цепи и тросы. Сотни три ребятишек, курносых и деловитых, пришли вместе с отцами и матерями, прихватив с собой санки на полозьях и на коньках. Людей распределили по эстакадам, установили очередность. Распоряжались со списками в руках парторги шахт и председатели шахткомов. Кунгурцев стоял на перроне рядом с Угрюмовым и тихонько, без излишней суеты, отдавал приказания.
Повалил липкий снег, быстро покрывший пушистым слоем рельсы и почерневшие за день крыши домов. Снег падал и падал. В ожидании поезда протянулась черная лента людей, рельефно выделяющаяся на белом фоне.
— Идет? — сказал кто-то.
— Идет.
Люди зашевелились, выступили вперед. Сколько поездов проходило здесь! Но обычно люди относились к ним без интереса — работала дорога, работали и они. Сегодня же они встречали гостей, которые должны будут надолго, а может быть, и навсегда, стать рядом с ними, плечо к плечу. Они должны были приютить людей и помочь пустить в ход механизмы. И то и другое приближало час торжества, час победы.
— Идет!
Два мощных электровоза неслись по заснеженным рельсам. Изредка под ними вспыхивали электрические разряды. Электровозы проревели, как эсминцы, и вскоре темные их корпуса промчались мимо Богдана.
На платформах, возле шалашей из теса и толя, стояли люди. Двери теплушек открыты — видны женщины, раскаленные печки. Хвосты искр неслись и рассыпались по ветру. Вагоны покатились медленней, шахтеры подняли руки, приветствуя гостей. Тогда с эшелона замахали шапками и платками.
«Надо разыскать Валю и устроить в нашем вагоне, — подумал Дубенко, — исстрадалась, бедная».
На ходу спрыгнул Рамодан с тормозной площадки, подошел, отряхиваясь от снега. Он шумно поздоровался с Дубенко, Угрюмовым.
— Дорога не подкачала, — сказал он, — все шесть на ходу.
— Это в наших возможностях, — спокойно заметил Угрюмов, — вот решили энский завод без очереди пропустить и пропустили...
Поезд остановился. Дубенко нашел Валю. Она стояла на платформе у автомобиля, закутанная в белый платок, в легком пальто, синих перчатках и поджидала его. Увидев Богдана, влезающего по ступенькам, побежала к нему. Он увидел снова ее хорошее лицо, яркие от холода щеки, лукавые смеющиеся глаза.
— Опять я возле тебя, Богдан, — сказала она, — никак ты не уйдешь от меня.
— Валюнька, опять ты снова возле меня...
— Здесь мы будем жить? — спросила она неожиданно и устремила взгляд на неясные очертания гор и огоньки домов.
— Здесь...
— Приехали, — сказала она грустно.
— Сейчас я тебя устрою в салон-вагоне.
— Ты шутишь, — сказала она, заглядывая ему в глаза.
— Нисколько.
— Тогда пойдем. Только захвати мой чемоданчик.
В салон-вагоне она остановилась в нерешительности. Ковры, электрический свет, уют, приветливая проводница, вышедшая навстречу, смутили ее. Валя взяла Богдана за руку и сказала:
— Не верится.
— Ты отвыкла, Валюнька.
— Отвыкла, — сказала она со вздохом, — мне казалось, я приеду в землянку.
— Располагайся. Вот здесь будет наше купе. Конечно, это временно, потом устроимся где-то в другом месте.
Она вошла в купе, разделась, присела и несколько секунд смотрела в одну точку. Потом, словно стряхнув какие-то нехорошие мысли, улыбнулась, прильнула к мужу.
— Ты останешься сейчас со мной?
— Нет. Я должен итти на разгрузку.
— Тогда и я иду с тобой. Да... Я должна тоже участвовать в разгрузке. Я обещала отцу... Кстати, где он?
Она снова набросила на себя пальто, быстро застегнула крючки, повязала платок.
— Иду, иду с тобой.
— Ну, что же, идем, если хочешь.
— Не обижайся, Богдан.
Состав разъединили. Половину вагонов отправили к заводу. Звонил Тургаев. На завод пришли четыре тысячи шахтеров и жителей города и полторы тысячи рабочих. Рамодан отправился на завод. Дубенко остался здесь. У эстакад в ожидании стояли тракторы с прицепами, грузовики. Казалось, бестолково копошились люди, усыпавшие платформы, железнодорожные пути. Но каждый занимался своим делом. Вначале сгрузили разную мелочь, сложенную между оборудованием: чушки металла, бунты проволоки и тросов, кабель, ящики с инструментом, с деталями задела, с полуфабрикатами. Вот когда пригодились детские санки. Впрягаясь по-двое, по-трое, ребятишки дружно тронулись к заводу. Станки ставили на железные листы, шахтеры плевали на ладони, брались за цепи и тросы и тащили поклажу в гору. Каждый станок тащили тридцать-сорок человек. Привезли бочку с мазутными отходами, навернули на палки паклю и тряпки и зажгли факелы. Багрово-черные огни вспыхивали один за другим, пока на всем протяжении не легла пунктирная линия факелов. Вскоре непрерывный поток людей, тракторов, грузовиков потек к заводу. Это было красивое и трогательное зрелище.
— Помогают, — сказал спокойно Угрюмов, подойдя к Дубенко. — Наши помогают — уральцы.
— И украинцы, — поправил Дубенко.
— И украинцы, — согласился Угрюмов, — ведь чорту рога могут свернуть такие люди. Люблю людей, когда дружные... когда вместе...
Он стоял, подняв воротник пальто, надвинув глубоко на брови шапку, наружно невозмутимый и кряжистый. Он смотрел на дорогу факелов, так ярко вспыхнувшую в крепких уральских горах. К нему подходили шахтеры, перекидывались словами, и в обращении их чувствовалось уважение к нему.
— Здорово, факелы придумали, — сказал он Богдану, — прямо скажу, здорово. Может, в них и толку-то мало, только коптят, а красиво и торжественно.
Угрюмов отвернул воротник пальто, поднял и завязал меховые уши шапки.
— Помогают по-настоящему, — сказал Богдану отец, — ребятишки тоже. Им бы уже спать полагается, ан нет. Смотри, какую кутерьму подняли. Из-за чего, думаешь? Каждый хочет везти, а везти-то уже почти нечего.
— Так выходит, что не строгановщина, отец?
— Ну, слепой сказал, побачим, — отшутился старик, — с первого взгляда никогда человека не узнаешь. Скажу одно, кабы не леса да горы, ну, прямо, наш Донбасс. Тут вот станцию какую-то проезжали — ей-богу, похожа на Краматорку... чудеса.
— Ночевать будем в салон-вагоне, отец.
— Не пойду. Я уж со своими ребятами, вон в том домишке. Видишь, на горе. Там уже и воду греют, помыться надо.
— Ну, как хочешь, отец.
— Ясно, как хочу, сын. От наших ничего не пришло?
— Ничего.
— А как с Ростовом?
— Не слышно.
— На товарища Сталина надежда, — убежденно сказал отец. — Тут в эшелон попали его доклады. Зачитали так, что от дыхания бумажка разлезлась.
Всю ночь Дубенко провозился с разгрузкой. Когда все платформы были очищены, он проехал на том же резвом жеребчике на завод. Двор был умят ногами, заставлен оборудованием, ящиками, завален материалами. Тургаев поставил часовых, и они расхаживали с дробовиками в руках. Горело много костров. Варили картошку, кипятили воду, грелись. От завода к городу уходили шахтеры. Скоро загудят гудки, и им нужно будет спускаться под землю.
Тургаев пил чай из консервной банки. В руках у него грязный кусок сахара. Рядом с ним сидел сильно исхудавший предзавкома Крушинский — у него остались только большие карие глаза. На столе и на двух сдвинутых вместе лавках приготовлены постели, сделанные из тулупов и плоских подушек с почерневшими наволочками. Тургаев и Крушинский приветливо встретили Дубенко, предложили чаю. Тургаев допил свой чай, всполоснул банку и налил Богдану. Тот с удовольствием прихлебывал, кусал сахар. Все казалось необыкновенно вкусным. От усталости ломило спину и горели подошвы ног. Обсудили завтрашний день. Эшелоны прибывали в десять и двенадцать часов.
Серое небо сливалось с горами. Снег проносился мимо окон вагона и завихрялся у пакгаузов, где сгружали продовольствие. Рабочие шагали из вагонов в пакгауз и обратно медленно и ритмично, как заправские профессиональные грузчики, умеющие беречь силы.
Угрюмов сидел у себя в купе, у него болело горло. Он выпил теплого молока с медом, отставил стакан, искоса посмотрел в окно. Ничего не было видно, кроме снега и ворон. У телефона сидел Колчанов.
— Позвонить еще надо на Андреевский завод, — тихо приказывал Угрюмов, наблюдая за рукой помощника, записывающего поручения, — под личную ответственность директора изготовить и отгрузить для Дубенко тридцать вагонеток узкой колеи...
— Скаты?
— Скаты получить из старых запасов Тагильского завода. Разрешить использовать товарищу Дубенко четыре паровоза-кукушки, эвакуированные из Донбасса и находящиеся сейчас в ведении заведующего шахтой «Капитальная».
— Рельсы?
— Ты стал умный, Колчанов, — Угрюмов дружелюбно усмехнулся, — вперед батьки в пекло лезешь, как говорят украинцы, записывай: рельсы металлургического завода в количестве согласно утвержденного мной проекта. Кажется, все по транспорту?
— Дубенко просил напомнить о своевременной отгрузке авиационных моторов и вооружения, — осторожно сказал Колчанов.
— Но он, кажется, напоминал об этом при мне?
— Да.
— Я помню... Дай-ка же еще стакан молока и, пожалуй, я могу выйти посмотреть, как сегодня идет разгрузка.
— Молока я сейчас принесу, но поглядеть придется другому.
— Кому это другому?
— Мне.
— Нельзя еще выходить, ты думаешь?
— Нельзя.
— Ладно, не выйду...
Он подошел к окну, приподнял выше занавеску. Санитарный поезд привез раненых. Угрюмов видел подвесные койки внутри вагона, лица раненых, прильнувших к стеклу, сестру со шприцем в руках. Угрюмов отошел от окна и сел на диване. У него на фронте сын — и вид раненых вызывал тревожные мысли. Колчанов принес молоко, подал Угрюмову.
— Теперь, вероятно, Иван Михайлович, в леса не поедем? — спросил он.
— Почему ты так решил?
— С металлом благополучно, поступает готовый алюминий.
— В леса поедем, Колчанов. Запиши еще одно поручение — сегодня ночью прицепить вагон к северному поезду. Надо найти «деревянный алюминий».
— Дубенко с нами?
— Дубенко оставим. Ему здесь работы хватит, Колчанов. И не стой надо мной, работай...
Колчанов присел у телефона. В окно стучала снежная крупа. Глухо кричали электровозы. Появился осыпанный снегом Дубенко. Он отряхнул валенки в коридоре, сбросил ватник и вошел в салон.
— Как? — вопросительно подняв брови, спросил Угрюмов.
— Кончаем, Иван Михайлович.
— Сколько работает?
— Семнадцать тысяч ваших...
— А с вашими? — он сделал нарочитое ударение на последнем слове.
— Двадцать тысяч девятьсот, не считая монтажной группы.
— Нравится?
— Неплохо бы закрепить, — Дубенко потер ладони, посмотрел на Угрюмова, улыбаясь, — мигом бы справились.
— А уголек кто будет давать? Самолеты хорошо, но уголек тоже неплохо... Короче говоря, завтра все субботники и воскресники от вас уходят. Обойдетесь своими силами. Нужно справиться...
— А то, что я просил?
— Транспорт, моторы, вооружение?
— Примерно, Иван Михайлович.
— Записано и исполняется... Как вам понравился Кунгурцев?
— Мне понравился.
— С ним придется работать вместе — всегда поможет. Кстати, ты, Колчанов, нас не слушай, а продолжай выполнять приказание...
Дубенко присел на диван рядом с Угрюмовым.
— Меня спросил однажды один человек: «Почему ты всегда спокоен, волосы у тебя причесаны, спишь нормально и ешь вовремя. И даже, как правило, через день бреешься?» А почему бы не так? — ответил я ему, — самое главное подобрать людей, дать им возможность поверить в свои силы, укрепить их. Очень важно, чтобы твои помощники взяли правильный тон. А раз взяли, с тона не сбивай, сохраняй инициативу и не дави их личное достоинство. Если его подавить, то он теряет волю, мямлей делается, или начнет без меры кричать и нервничать. Сам всего дела не обоймешь, будь хоть семи пядей во лбу...
— Судя по всему, это имеет отношение ко мне, Иван Михайлович? — спросил Дубенко, перебирая в памяти свое поведение на новом месте.
— Немножко, Богдан Петрович. Вы безусловно энергичный человек, но со всем справиться не сумеете. Вот у вас имеется заместитель, инженер Тургаев, замечательный, по-моему, товарищ... Не ошибаюсь?
— Нет.
— Можно за него поручиться?
— Можно.
— А вот вы его начинаете подавлять. Говорят, человек был без вас решительный, распорядительный, волевой, а вы прибыли, и он завял.
— Заметили?
— Заметил.
— Ну, и глаз у вас, Иван Михайлович, — удивился Дубенко, — но Тургаев не так, как надо, развернул монтажные работы.
— Понятно. Дайте ему курс, подтолкните, и пусть работает. Если его больше интересует конструкторская работа, выстройте ему опытный цех, я, как уполномоченный Государственного Комитета Обороны, разрешу — и пусть строит новую машину.
— После окончательного монтажа, пожалуй, это можно будет сделать.
— Вот сегодня вы зря волновались с разгрузкой, — продолжал Угрюмов. — Занялся этим Кунгурцев и пусть занимается. А вы сами на платформы бросались, станки тащили и, кажется, в словах не стеснялись.
— Не стеснялся, — признался Дубенко, — кого-то из своих инженеров здорово почистил... Через него «Сип» — точнейший станок — чуть не перекинули.
— Горячность, оставшаяся, очевидно, от Запорожской Сечи, — Угрюмов улыбнулся. — На нашем морозе горячкой не возьмешь — все равно остудит. Ну, это все между прочим... Говорим по-товарищески... делимся опытом работы, Богдан Петрович. Еще одно дело... Кто такой Белан?
— Вы узнали про Белана? — удивленно воскликнул Дубенко.
— Да что про него узнавать, — почесывая затылок, сказал Угрюмов, — прогнали вы его, накричали...
— Немного не так...
— Все пустяки. Конечно, каждый больше прав перед самим собой, чем перед другими. Но то, что Белан с таким трудом и мытарствами дополз сюда и именно на свой завод, много говорит в его пользу. Сейчас он сидит у меня в купе. По-моему, его надо будет использовать, и прежде всего — на транспорте. Поручите ему через две недели сдать узкоколейку, со всеми сооружениями и подвижным составом...
— Восемь километров дороги? Не сделает...
— Сделаю...
Дубенко и Угрюмов обернулись. В дверях салона стоял Белан, крепко сжав в кулаке ушанку. Черные кудри его рассыпались, глаза горели.
— Сделаю, — повторил он, шагнув вперед и обращаясь к Дубенко.
— Во-первых, здравствуйте, товарищ Белан, — сказал Дубенко и протянул руку. Тот крепко потряс ее. — Во-вторых, не хорошо жаловаться начальству.
— Я не жаловался, Богдан Петрович, — вскричал Белан, — я пришел проситься на работу по специальности, — он улыбнулся, обнажив ослепительно-белые зубы.
Угрюмов с деловым любопытством наблюдал эту сцену.
— Вы с Рамоданом говорили? — спросил Дубенко Белана.
— Рамодан не возражает, Богдан Петрович!
— Через две недели узкоколейка будет сдана?
— Будьте уверены...
— Согласен, товарищ Белан.
— Будьте уверены, Богдан Петрович. Я заверну на все сто. Спасибо, товарищ Угрюмов.
— Ну, я здесь при чем? — пожал плечами Угрюмов. — Ему можно уйти? — обратился он к Дубенко.
— Да.
— До свидания, товарищ Белан.
Белан бросил на свои кудри шапку, взбил пятерней чуб и, по-военному повернувшись на каблуках, исчез.
— Мне приходилось видеть много людей, — сказал задумчиво Угрюмов, — к Белану я отнесся с предубеждением. Но он, разбойник, мне понравился!
Колчанов, все время звонивший по телефону, доложил о выполнении приказания. Против каждого задания были поставлены количество материалов, сроки поставок, цены. Угрюмов взял бумажку, полузакрыв глаза, прочел ее.
— Дай ручку, — попросил он Колчанова.
Подписав бумажку, передал ее Дубенко.
— Здесь то, что вас волновало, Богдан Петрович. Только на хозяев нажимайте. У нас уральцы — разбойники, не любят с добром расставаться... Я говорю насчет рельсов и паровозов. На них Белана направьте!
— Его Шевкопляс называл резвым мужем, — заметил Дубенко.
— А кто такой Шевкопляс?
— Мой бывший начальник, директор завода.
— Что же, не справился? Сняли?
— На фронте он сейчас. Командует полком.
— Полком? Как его имя? Иван Иванович?
— Угадали.
— Угадать нетрудно. Вы, вероятно, давно не читали газет. Ваш Иван Иванович Шевкопляс теперь Герой Советского Союза. Понятно, а? Ну-ка, Колчанов, принеси газетку, у меня на столе. Там, кажется, и физиономия его увековечена. Немцы и румыны называют его полк — полком «Черной смерти». В газете его расписали.
Колчанов принес газету, и Дубенко смотрел на лицо Шевкопляса, на улыбающиеся помолодевшие глаза, беленькую полоску воротничка кителя, орден Красного Знамени на груди. Он работает на штурмовых машинах, сделанных на их заводе. Машины «Черная смерть». Шевкопляс! Он делом развеивает миф о непобедимости германского оружия.
— Таким парням нужно подавать самолеты, Дубенко! Как вы думаете? — сказал Угрюмов.
— Нужно делать, товарищ Угрюмов!
— Ну, что же, за дело. Восьмого декабря я приеду на торжество выпуска первого самолета «Черная смерть».
— Приезжайте, Иван Михайлович.
— Кончит Белан дорогу, посылайте людей в леса. Используйте дерево, не брезгуйте уральским лесом, он тоже может здорово помочь разгрому фашистов.
— Валюшка! Почему при каждой тряске нашего быта выплывают одни и те же аксессуары: печка-буржуйка, трут и огниво, гороховый суп, консервная банка вместо чашки, коптилка вместо керосиновой лампы? — Дубенко подбросил совок угля в печку, в комнате распространился характерный запах коксующего угля.
— Ты забыл упомянуть стеганые ватники, Богдан, — смеясь, сказала Валя, — помоги мне отодрать эту спецовку.
Она поерзала плечами, освобождаясь от куртки, потом протянула ноги, и Богдан снял с нее юхтовые сапоги. Валя стояла посредине комнаты с распущенными волосами, с обожженными морозом щеками, в ватных брюках.
— Какая ты неуклюжая девочка, — засмеялся Богдан.
— Чур не смеяться, — погрозила пальцем Валя.
И вот они сидят за дощатым столом, накрытым беленькой скатеркой с вышитыми петухами, и пьют чай из закопченного чайника. Сахар — в прикуску. На заводе имеется запас сахара, еще привезенного с Украины, но решено пить чай в прикуску. Вчера Кунгурцев привез пряников местного производства. Пряники твердые, как камень, а от мяты холодно во рту. Валя опускает пряник в стакан, размахивает и затем кусает, сморщившись от усилия.
— А все же ты со мной, — болтает Валя, — со мной. Когда мы были на Украине, ты был дальше от меня. Я тебя никогда не видела дома, а теперь я тебя вижу каждый день и даже могу наблюдать за работой. А то я никогда не видела, как ты работаешь. Да... Богдан... Я однажды услышала... ты ругаешься... Я никогда не думала, что ты можешь так...
— Да, это было, — смущенно говорит Богдан, — потом я стал сдерживаться. Но как ты могла слышать? Это со мной случается, когда поблизости не бывает женщин... Хотя, кто вас теперь отличит. Помню, я долго разбирался, увидев Викторию, парень или девушка. Вот только по волосам да по берету.
— Виктория очаровательная, — сказала Валя, — я работаю с ней рядом. Мы смолили столбы для сборочного, а потом дробили камень. Она такая нежная на вид, но сильная. Ведь она электромонтер, но почему-то работает на черной, на нашей работе.
— Ах ты, моя чернорабочая девочка!
— А меня любят рабочие, — сказала Валя, — я им пришлась по душе. Знаешь, как они меня называют? Валя Дубок. А вот Виктория, она однажды мне интересную вещь сказала...
— Виктория сказала тебе? — Дубенко несколько смутился, но Валя не обратила на это внимания.
— Она спросила меня: что я делаю, чтобы нравиться тебе. Видишь, она меня считает не такой уж красивой для тебя и, вероятно, не такой уж умной...
— Что ты ей ответила?
— Ничего. А что я могу ответить? Я сама не знаю... Я сама не знаю, за что ты меня любишь, Богдан.
— Просто по какому-то недоразумению, Валюшка.
— Вероятно. Так ты говоришь, встретил свою знакомую с зеленым глазами и покатыми плечами?
— Она работает здесь в театре.
— Я тогда не спросила тебя, каким образом ты вдруг очутился в театре. Самое главное — без меня.
— Ну, театр сейчас не театр, Валюшка, — оправдывающимся голосом сказал Богдан, — там мы поместили детей. Нужно было посмотреть, что и как. Как устроились, и вот я наткнулся на нее. Она похудела, конечно...
— Но попрежнему интересная?
— Ну, как сказать... ничего.
— Ты меня познакомишь с ней, и тогда я определю сама, опасная она для меня или нет. Чего доброго, ты меня и разлюбишь. Она, наверное, не такая замарашка, как твоя жена. Ну, что за женщина в ватной стеганке, в валенках. Одно недоразумение, конечно.
— Я тебя такой люблю, Валюшка.
Она быстро поцеловала его в щеку.
— Ой, какой колючий. Бриться, бриться. Я сейчас приготовлю воды, кисть. Как жаль, ты бросил свой нессесер, там были хорошие пилочки для ногтей. А то и мне приходится ходить с таким маникюром, — она растопырила пальцы, покачала головой, — директорша называется!
Они жили при заводе, в доме для инженерно-технического персонала. Конечно, это мало походило на дом с таким назначением, привычно представляемым, как прекрасное многоэтажное здание с хорошими квартирами и всеми удобствами.
Недостроенный гараж, на пятьдесят автомашин, был приспособлен под жилье командиров-монтажников. Сделали полы, окна, двери, крышу, нагородили клетушек, поставили чугунные печки, гнутые трубы вывели в окна. Приземистое здание, сильно занесенное снегом, было похоже на таракана, перевернувшегося на спину... Это общежитие так и называли «таракан».
Работали уже неделю после отъезда Угрюмова. Рамодан любил вспоминать митинг, собранный ими на заводе. Когда ушли шахтеры и жители города, помогавшие им, когда последние черные спины потерялись в куреве снежной пыли, на сверлильный станок поднялся Дубенко и сказал:
— Прибыли на место. Нам помогли люди города, но у них своя работа. Мы должны теперь все делать своими руками... Мы все теперь строители. Немцы ведут наступление, фронту очень тяжело, мы должны помочь фронту. Государственный Комитет Обороны дал срок — месяц на восстановление завода. Мы должны выдержать этот срок, какого бы напряжения это ни стоило. Все мобилизованы на восстановление завода, и каждый отлынивающий — дезертир и предатель!
Митинг продолжался всего десять минут. Все поняли директора и приступили к работе. Восемь тысяч четыреста человек надели грубые рукавицы, взяли в руки кайлы, топоры, пилы, молотки, дрели...
Развернутый фронт работ! Этого-то и добивался Дубенко. Когда схватывался фундамент очередного станка, к нему подходил рабочий и станок начинал вертеться. Рабочий выходил из списков монтажной группы и должен был давать продукцию. Месяц — короткий срок. Нельзя было мешкать со сборкой самолетов, поэтому нужно было создавать заделы. Уральские заводы начали подвозить металл, полуфабрикаты. Чувствовалась заботливая рука Угрюмова. Он ежедневно по телефону требовал рапорта о состоянии работ, но и сам работал, давал советы, помогал.
С гор слетали обжигающие ветры, бешено крутился снег, ветер срывал людей с крыш огромных и неуклюжих корпусов. Стране нужны были самолеты, и все было брошено на это. Стране нужны были танки — и на одном из уральских крупнейших вагоностроительных заводов ставилось нужное оборудование. На Урал пришли сотни заводов. Взрывались скалы, валился лес. Люди спали в палатках и выдолбленных в мерзлой земле ямах. Урал расцвел огнями бесчисленных костров. Задымленные и черные люди клали фундаменты и стены, натягивали бревенчатые крыши, подводили ток, и крутились, крутились станки. В сказочно-короткие сроки вырастали новые заводы. Невероятное напряжение выдерживал народ. Беззаветно храбро, с редчайшей благородной самоотверженностью трудилась гвардия тыла!
...Огромные бункерные ковши задерживали монтаж. Бункера решили взорвать. Подрывники — многие из них работали на взрыве своего завода — заложили заряды тротила.
— Готово, — доложил Трофименко, зачистив контакты.
Из корпуса вывели людей. Дубенко снял шапку, потер сразу же схваченные морозом руки.
— Дело знакомое, — сказал Рамодан.
— Знакомое.
Люди ожидали во дворе, приготовив тачки, лопаты, кайлы.
Дубенко соединил контакты. Здание содрогнулось от взрыва. Бетонная пыль и мелкие камни летели вверх.
— Надо было бы постепенно, очередями, — сказал кто-то рядом, — как бы здание не разломали...
Бункера рухнули вниз. Гора камня и скрюченной арматуры лежала на земле. Дубенко поднялся на эту гору, осмотрелся. Над ним где-то вверху проходили густые облака. Высокие стены, рухнувшая сердцевина здания и облачный купол — как купол огромного храма.
— Удачно, — сказал он Рамодану, — по правде сказать, я боялся. А теперь вот выпустим здесь портальные краны, крышу поставим. Здесь будут цехи крыльев, фюзеляжей, капотов и оперения. Товарищ Тургаев, начинайте выброску мусора.
— Срок? — спросил Тургаев.
— Одни сутки.
— Хорошо.
Тургаев уже научился произносить слово «хорошо» по-уральски, с характерным округлением каждого «о».
Восьмой день огромного напряжения, — записал Дубенко в своей тетрадке проверки заданий. — Но нужно работать и работать. Я замечаю степень напряжения по своей Вале. Она приходит с работы все утомленней и утомленней. Она сваливается на кровать и иногда засыпает одетой. Приходятся раздевать ее. Я прошу ее отдохнуть, переждать день, другой, но она говорит: «Я буду тосковать без дела. А потом, если я буду работать, я помогу скорее всем окончить войну. Тогда мы соединимся с нашими».
Последнее время наши все больше и больше волнуют меня. Ничего не слышно. Никакие телеграммы не помогают. Долетают слухи, что немцы у Ростова. А Ростов — ворота Кубани. Отметаю дурные мысли... Работа! Кунгурцев помог с узкоколейкой. Белан развернулся во-всю, я начинаю уважать этого энергичного человека, однако я ему отпустил слишком мало людей. Но кто-то надоумил Кунгурцева и он прислал на стройку узкоколейки триста человек — парнишек и молоденьких девушек, они работают старательно, горячо. Я проехал сегодня к ним в тайгу и обещал поставить их к станкам после пуска завода. Пока мы тащим лес по рокадной дороге. Строительство цеха окончательной сборки идет, но плохо. Леса нужно огромное количество. Сейчас рубят ель, березу и кедрач, разделывают, подвозят к трассе по ледяным дорогам. Снег все глубже и глубже. Уже по пояс. Какие здесь снега! Карьеры камня под боком, мы берем его с каменного петушка над берегом речки. Туда уже протянуто два километра дороги, и мы, не дожидаясь окончания работы, пустили участок. Спешим! Спешим! Я боюсь одного, чтобы наши усилия не отстали от фронта. Кажется, из тетради проверки заданий получился дневник. Недаром кто-то сказал, что во времена общественных и семейных трагедий люди обращаются к бумаге...
Сегодня в нам в «хижину» ввалился Романченок. Он принес двух глухарей и маленькую белочку. Белку ободрал отец, он хочет сделать из ее меха варежки Вале, а глухарей мы зажарим на вертеле.
Романченок, которого местные жители почему-то путают с Рамоданом, вероятно из-за сходства фамилий, организует расчистку поля под аэродром. Он своевременно вспомнил об этом. Здесь всюду горы, холмы. Негде посадить машины, негде испытывать. Мы поездили с Романченком на санях, выбрали место рядом с заводом. Нужно выкорчевать и вывезти гектаров двадцать леса. Новая забота. Как корчевать? Посоветовался с местными людьми. Покачали головами и сказали: «Нужно ждать весны». Поехал на шахту, побеседовал. Предложили лес рубить и потом взрывать коряги динамитом. Обещали помочь. Они должны помочь. Аэродром нужен и городу. Ведь здесь не садился еще ни один самолет.
«Десятый день!»
Сегодня люди получили только по тарелке супа и каши. Продовольствие у нас имеется. Почему-то не сумели приготовить. Сильно повздорил с Крушинским. На него возложена работа по обеспечению питанием. В городе срочно кончают макаронную фабрику, пустили мельницу и наладили крупорушку. Все из эвакуированного оборудования. Строим вторую кухню, лудим котлы. Рамодан нашел в городе десять женщин-домохозяек, изъявивших желание готовить пищу. Колхозники привезли мясо. Мерзлые туши коров и овец сложили под навесом и накрыли брезентом. Часовой уверял, что ночью подходили волки. Вероятно, это выла метель.
Отец устанавливает пресса. Он сумел не только вывезти, но и сохранить в пути все прессовое хозяйство завода. Мы здесь продолжим нашу работу по упрощению технологического процесса. Штамповка и штамповка! Получение штамповок даже больших габаритов, с плоскостными участками и с поверхностями двойной и сложной кривизны. Я не могу помириться с тысячами деталей, необходимых для машины. Надо их сокращать. Вообще приходится бороться за поточно-конвейерную сборку агрегатов и машин, чтобы и сейчас, в условиях труднейших, соблюдать «геометрию»: изделия в процессе производства должны двигаться по прямым, не совершая возвратных движений.
Площади ущемлены настолько, что всякая неразбериха в потоке может создать такие «водовороты» и «омуты», что закрутит и затянет на дно все слова о темпах, жертвах, о трудовом фронте. Нужно видеть все вперед — с учетом настоящей безостановочной работы.
Кое-кто не верит в возможности здесь культурного производства и пытается навсегда закрепить этот первоначальный хаос «мироздания». Но задача, поставленная нам — серийный, увеличивающийся в количествах выпуск машин — невыполнима кустарными способами. Культура должна быть и здесь, хотя кругом воют ветры, шумит тайга.
В моем кабинете стоит наш «Червоный прапор» — переходящее красное знамя, заработанное нашим заводом на Украине. Вчера пришли горняки, они работают в шахтах, эвакуированы из Донбасса. Все они прошли возле знамени, трогали его руками, читали дорогие слова. Она захватали края своими «угольными» руками. Пусть! Это следы благородных рук великой гвардии тыла. Знамя вернется на Украину. Мы с Урала будем бить по фашизму и победим. Но, чорт возьми! Как дорога мне Украина, каким сладким сном кажется то прошлое. Как я вдвойне понимаю теперь Тимиша, он раньше меня узнал горечь потери и расставания. Я пишу ему ежедневно, но от него не получаю писем.
Угрюмов позвонил и требует не прибедняться, а сделать завод, как завод. Завтра приходят котлы, недостающие нам калориферы, оборудование компрессорной и вооружение для самолетов.
Угрюмов широко развернул производство дельта-древесины. Сегодня звонили из наркомата и предложили работать над новой конструкцией самолета. «Деревянный алюминий» даст все тот же щедрый Урал. Угрюмов будет доволен. Тургаев возглавил конструкторское бюро, и я освобождаю его от стройки. Завертелось еще одно колесо. Завод начинает крутиться как следует. Попрежнему холодно, но скоро, скоро пустим теплую воду, задымит наша котельная, загудят компрессоры. Уже стеклим окна, меньше стало ветра в цехах. Люди иногда поднимают уши шапок...
Валя чувствует себя все хуже. Пришла Виктория и сделала мне выговор, что я не обращаю внимания на свою жену. Она сказала мне, что нужно запретить Вале работать на непосильной работе. Надо ее жалеть. Виктория совершенная противоположность Лизе — женщине с зелеными глазами. Несмотря на расстояние, довольно не маленькое, Лиза находит время видеть меня, хотя бы мельком. Ей наплевать на Валю, которая что-то подозревает. Напрасно. Единственное, в чем можно признаться — Лиза привлекает, к ней тянешься, как к ядовитому, красивому цветку.
Мы все грязны, заняты только работой, грубы. Даже жены инженеров-техников. Все одеты в ватные спецовки, валенки и пимы из шкур телят и собак.
— Богдан, она опять приходила сюда, — сказала Валя, страдальчески искривив губы, — как-то стыдно, Богдан, смотреть на нее, в манто, в невозможной шляпке, которую сносит ветер. Наступит время, и мы оденемся, но сейчас я не могу помириться...
Валя присела на табурет и лениво стащила с себя куртку. Куртка упала на пол. Валя развязала тесемку и волосы ее упали на плечи. Она тряхнула головой, прикусила губу и долго смотрела на глазок печки. Там играло белое пламя. Щеки Вали, побледневшие вначале, покраснели.
Богдан прикоснулся к ним губами, ощутил нежный пушок и хорошую кожу. Валя не шелохнулась. Когда же он попытался поцеловать ее губы, она отвернулась и покачала головой.
— Не надо. Я сейчас поем супу и, если ты разрешишь мне, я лягу. Хорошо?
— Валюшка, я сейчас приготовлю тебе постель, — сказал Богдан.
— Я скажу спасибо тебе, — Валя чуть-чуть улыбнулась.
Дубенко откинул одеяло, взбил кулаками подушки, предварительно сдунув с наволочек крупинки гари, поправил матрац. Ему хотелось угодить жене, сделать ей лучше, помочь. Но одновременно он чувствовал, что она в чем-то подозревает его.
— Неужели ты ревнуешь меня? — спросил Богдан.
— Нет.
— Но почему ты тогда говоришь о ней?
— Может быть, мера предосторожности. Может быть, какое-то подсознательное чувство. Я даже не могу тебе объяснить... Прости меня, Богдан, я не должна была тебе говорить этого, все глупо, беспочвенно и, вероятно, очень наивно, но я говорю...
Она вяло ела суп. Не докончив тарелки, отодвинула, намазала маслом хлеб, откусила кусочек, отложила и сказала:
— Ты разрешишь мне лечь?
— Ну, конечно, Валюша.
В кровати она лежала, смотря перед собой, но, поймав взгляд мужа, позвала его, посадила рядом, погладила его шершавую руку.
— Ты еще пойдешь туда?
— Пойду. Какие-то неполадки в монтаже арматуры термических печей.
— Мне иногда хотелось бы называться не Валентиной, а... Арматурой. — Она улыбалась, пожала его руку... — Какая счастливая арматура, ей только бы и быть женщиной. Ну, иди, родной. Поцелуй меня на прощанье. Я засну, и завтра точно в срок буду на ногах. Я уж второй день режу стекло алмазом. Ни одного не испортила. Таким образом, я приобрела еще одну профессию — стекольщика. Сейчас я мучила тебя какими-то пустяками. Имя моей соперницы — Арматура. А что, ведь и в самом деле — новое женское имя!... Я засыпаю... Поцелуй меня...
Богдан вышел из «таракана», и мороз сразу охватил его. Он запахнулся, отстегнул пояс и подпоясался поверх куртки.
Снег скрипел под ногами. Мороз усиливался. Моментально намерзли ресницы, брови. Он пробовал моргнуть, ресницы склеивались. Он потер их пальцами. Но рука, вынутая из рукавицы, тоже замерзла. Вот поэтому так много костров. И огонь белый, и дым столбом, и искры гаснут на небольшой высоте. — Прихватывает, Богдан Петрович, — сказал какой-то человек, проходя мимо него. Богдан не узнал этого человека, мороз изменил голос, говорить было трудно.
Возле стройки сборочного цеха лязгали тягачи гусеницами и постреливали глушители. Бело-голубым холодным пламенем заиграла сварка. Виднелись электросварщики — черные контуры фигур со щитками в руках. Дубенко подошел к корпусам. Они равномерно гудели. Дубенко приостановился и вслушался в этот ритмичный гул станков. Какая другая музыка могла так полонить его сердце? Ожили мертвые корпуса обогатительной фабрики, брошенной на загривке могучей тайги. Светились окна, везде вставлены стекла, накрыты крыши. Кровли сделаны из дерева. Белые снежные шапки на темных стенах.
Двери похожи на зашилеванные крестьянские ворота с сизыми петлями, откованными деревенскими кузнецами. Двери уже захватаны пальцами. В техническом отделе работали — на столах, на фанерных листах и просто держа чертежи на коленях. Электрические лампы висели на временной проводке. Пол из некрашенных досок еще разговаривал под ногами. К Дубенко подошел начальник технического отдела инженер Лавров и попросил закурить, хотя и знал, что директор не курит.
— Плохо с табачком? — спросил Дубенко.
— Плоховато, Богдан Петрович. Свой, что из дому привезли, уже кончили, а здесь одни еловые шишки.
— Вот так меня примерно встретил Трофименко, монтер, в первый день приезда. В земле много, а сверху одна еловая шишка. Ничего не родит, кавунов не знают...
— Против фактов не попрешь, — сказал Лавров, несколько смущенный замечанием директора, — но без курева совершенно падает работоспособность. Причем, когда на физической находились, ничего, как перешли на умственную, голова стала тугая.
— Табачку привезем, — пообещал Дубенко, — нельзя инженерам носить тугую голову на плечах. Придется опять Угрюмова просить насчет табаку...
В складе листового и пруткового материала и труб порядок. Вывезенные с Украины материалы снова легли в стеллажи. В главном пролете, утрамбованном щебенкой, проложены рельсы для передвижки вручную тележек с материалом. Здесь было холодно и чем-то напоминало шахту.
Отсюда можно было попасть в заготовительно-прессовый цех, к отцу. Работали гидропресса по штамповке деталей больших габаритов. Штамп, длиной около четырех метров, изготовленный из суламина, получил одобрение отца.
— Ну как, отец, выпустим в срок птичек? — спросил Богдан.
— За нами дело не станет, — ответил старик, — все, что спускают, отшлепываем. Поторопи со сборочными участками, Богдан. Там на агрегатах поставили каких-то девчонок. Натяпают-наляпают — не разберешь потом в сто лет.
— Теперь придется и на девчонок надеяться, отец.
— Хай тебе бог помога. Только вряд...
— Что вряд?
— Кабы их в пропорции давать, еще ничего, а то пошел слух, что пришлют нам тысячи, верно это?
— Почти верно.
— Ну, хай бог помогай, — отец взял сына за рукав, — от наших ничего?
— Нет.
— Может, зря их на Кубань сунули... Валюшка тоже беспокоится, Богдан. Днем ко мне заходила, минут пятнадцать побалакали. Что-то она с лица вроде худей прежнего.
— Показалось.
— Да, может быть, и показалось. Полезу опять на своего «атамана». Мы с Беланом на спор. Он завтра сдает свою железку, а я «атамана». Сдаст Белан?
— Пожалуй, сдаст.
— Ну, тогда мне не мешай.
Налаживалось большое хозяйство. Все принимало свои законные формы. Редко вспоминали дни тревог и волнений.
Термические печи, взорванные на родине, были сделаны вновь за десять дней. Помогла привезенная полностью арматура, которую сейчас и монтировали. Дубенко около двух часов занимался проверкой монтажа, выпачкался в саже и машинном масле и ушел удовлетворенный. Оживал еще один цех...
«Теперь я могу спокойно возвратиться к своей Валюшке, — облегченно подумал Богдан, выходя во двор, — Арматура не присушила моего сердца, как беспокоилась Валя».
Дубенко догнал Рамодана почти при входе в «таракан».
— Прошу прощения, Богдане. Есть дело.
— Рамодан, уже четыре часа. Имею я право поспать немного?
— Друже, не лайся... надо нам вдвоем съездить к детишкам, что помещены в театре. Только-что прикатили оттуда. Напугали досмерти...
— Что с детьми?
— Подозрение на сыпной тиф.
— Еще чего нехватало, Рамодан!
— А я-то при чем? Может, и не тиф. Прикатила дамочка, что там за ними приглядывала. Артистка. И в одну душу: подайте ей Дубенко, и только.
— Где она?
— В твоем кабинете.
— Надо ехать. Врача известил?
— Едет... Вывезли детишек с какого-то аду. И вдруг такая зараза... Неужели тиф? Сраму не оберешься одного.
— Кунгурцеву сообщили?
— А чего его беспокоить? Надо выяснить, а потом уже поднимать панику.
Дубенко ускорил шаги. Рамодан еле поспевал за ним. Взбежав на второй этаж, в свой кабинет, он увидел в кресле Лизу.
Лиза поднялась навстречу Дубенко, протянула руки и с выражением наигранной мольбы произнесла:
— Умоляю вас, Богдан Петрович. Если подтвердится...
Она стояла перед ним хрупкая, надушенная, в черном платьице, обрамленном дорогами кружевами. Платье оттеняло ее плечи, белую кожу, а гладко, на прямой пробор, зачесанные полосы придавали ей какую-то естественную миловидную простоту.
Богдан подал ей шубу и поймал на себе ее недвусмысленный взгляд. Это как-то сразу отдалило его от нее. Она заметила свою оплошность и за всю дорогу не давала никаких поводов подозревать ее в чем-либо плохом. Дубенко отослал лошадь, на которой приехала Лиза, на конюшню, и они отправились на автомобиле. Когда машина ринулась в лог, Лиза вскрикнула и схватила руку Богдана. Он на секунду ощутил ее длинные пальцы, затянутые в кожаную перчатку. Но потом она быстро отдернула руку и подняла воротник.
Как и можно было ожидать, никакого тифа не оказалось. Доктор определил корь. Лиза извинялась, убеждала Рамодана, что она решила лучше ошибиться, чем допустить непоправимую ошибку и не принять мер. Ведь она ехала на лошади на завод, мерзла, нервничала.
— Очень хорошо, или добре, по-нашему, — умиротворенно произнес Рамодан. — Ладно, что не оказался и в самом деле сыпняк. И напрасно вы нервничаете.
Так получилось, что Дубенко пришлось завезти ее домой. У ворот небольшого деревянного домика, расположенного над обрывом, она задержала его, а потом пригласила зайти к себе. Дубенко зашел. Она быстро сварила кофе, подала конфеты и даже начатую пачку «Пети-фур». Все было неожиданно, по-довоенному. Синий огонек спиртовки, китайские крохотные чашечки, твердые салфетки с инициалами хозяйки. Дубенко просидел у нее полтора часа. Ему было приятно вдруг очутиться в ее обществе. Она не была назойлива, осторожно вспомнила юг, странный поцелуй на станции, у обрыва. Но здесь тоже обрыв, и ее домик похож на ту железнодорожную станцию... Она сделала это сравнение как бы нечаянно и сразу перевела разговор на другую тему.
На прощанье он пожал ее узкую руку, ощутил кольца на пальцах и у дверей сделал непроизвольный жест, как будто рассчитанный для поцелуя. Она отклонилась и тихо сказала: «Не надо».
Шахтеры уже шли на работу, когда он возвращался домой. Богдан ругал себя, искоса посматривал на шофера, который был свидетелем его посещения женщины. Шофер был новый, из местных, и глупое чувство виноватости заставило Дубенко сказать ему несколько комплиментов, хотя вел он машину отвратительно, переводил скорости неумело, рвал сцепление. Шофер принял похвалу, вероятно, как насмешку, не ответил ему и нахмурился.
Богдан на цыпочках вошел в комнату. Какой неказистой показалась она ему после уютного жилища Лизы. Не зажигая света, он лег в кровать. Валя лежала с открытыми глазами. Она наблюдала за ним.
— Я был на заводе, — сказал он.
— У Арматуры?
— У Арматуры, — повторил он и виновато улыбнулся.
— Она надушила тебя такими духами. Ты же знаешь, что сейчас нигде нельзя достать духов, кроме как... у Арматуры.
— Валя... ты не подумай ничего...
— Ах... Богдан... зачем эти оправдания. Только очень и очень обидно. Кажется, мне пора уже на работу.
— Можешь не ходить. Я договорился с доктором: он придет к тебе, выпишет бюллетень...
— Не нужно...
Она умылась, тщательно вычистила зубы, выпила стакан холодного молока с куском черного хлеба и ушла. Богдан еще немного полежал, заснуть не мог. Оделся и отправился на завод. По пути его встретил Белан. Он сиял. Его чуб, выпущенный из-под шапки, посеребрился от инея. Белан ночью закончил узкоколейку. Задание было выполнено на два дня раньше срока. Усталый и измученный, Дубенко сел в холодный вагончик и покатил в тайгу.
Он возвращался из больницы один, пешком, пустынными улицами города, по «траншеям», пробитым в снегу, мимо черных безмолвных домишек. Тоска охватила его. Вот только сейчас он остро понял, что для него означает Валя — жена, чуткий человек и благородный товарищ. Она в больнице, страдает...
В руках его Валин пиджачок, а на нем та памятная безделушка — «амулет счастья» — цветок с двумя матерчатыми лепестками, привезенный из Мексики. Под ногами скрипел снег, а он смотрел на эти два лепестка... Но они были мертвы. Надо держать сердце в руках, так рекомендовал Тимиш, но нет, хотелось облокотиться на забор и заплакать от душевной боли. Неужели он потерял Валю? Потерял в такое время, когда так нужен рядом близкий человек...
...Тогда он вернулся из лесу, где принимал дорогу, промерзший, усталый, но гордый новой победой. Вернулся во главе нескольких сотен человек, совершивших небывалый труд, вернулся, готовый к дальнейшей борьбе. Но, войдя в комнату, он, как показалось тогда ему, не нашел понимания. Она, всегда такая чуткая, не хотела разделить с ним его чувства. Лежала, отвернувшись к стене, и была равнодушна. «Что такое, Валя?» — спросил он погасшим голосом. Она ответила ему после пятиминутной паузы: «Вчера ты был у нее». — «Валя! Пойми...» «Не оправдывайся, Богдан. Женщины, узнав о тифе, побежали к своим детям. Они сказали мне о тебе. Неужели нельзя было дождаться конца стройки...». Ее слова настолько возмутили его, что он ничего больше не сказал и ушел.
Теперь он понимал, что глупое мужское самолюбие не дало ему возможности найти пути к ее сердцу. Он был эгоистичен в своих чувствах и требовал, чтобы она была весела, когда ему радостно, грустна, когда ему печально.
Ночью он спал на стульях. Она смотрела на него, он отвернулся и заснул. Проснулся и снова увидел настороженный взгляд ее печальных глаз.
— Богдан, — сказала она, — не обижайся на меня. Мне очень плохо.
— Ладно, — грубо оборвал он.
— Мне плохо, — сказала она, — подойди, поцелуй меня.
Он встал и холодно прикоснулся к ее лбу.
Он отошел от нее и проспал уже без всяких снов. Днем у нее был доктор. А вечером пришла Виктория и Романченок, в сопровождении летчиков, приехавших за материальной частью. Это были хорошие парни из-под Ленинграда. Один из них летал на Берлин, Кенигсберг и Мемель, второй сражался под Новгородом, Старой Руссой, Кингисеппом. Романченок был очень доволен тем, что увидел старых своих приятелей. Валя лежала на кровати, смотрела на мужа и была довольна, что он тоже развеселился, разошелся, запел одну из своих любимых песен: «Ой ще солнце не заходило». Но скоро ей стало плохо. Мертвенная бледность разлилась по ее лицу, губы посинели.
Богдан подскочил к ней и, встав на колени у кровати, взял ее руку. Он готов был все сделать, чтобы вернуть румянец на ее щеки, чтобы видеть ее прежней, но ей было плохо.
Летчики, поняв, что нужно уходить, надели «регланы» и ушли. Виктория и Романченок остались. Вскоре появился Тургаев, потом Крушинский.
— Сейчас будет скорая помощь, Богдан Петрович, — успокоил Крушинский.
— Не надо скорую помощь, — Валя отрицательно покачала головой.
— Распоряжаются старшие, — сказал Романченок.
Через полчаса у дома остановился автомобиль и в комнату вошли женщины в белых халатах и врач заводской поликлиники. Они при помощи Виктории одели Валю.
— Носилки!
Богдан увидел брезентовые носилки с пятнами крови.
— Нет. Я не могу, — грубо сказал он, отбрасывая носилки.
Он взял ее на руки, и она благодарно обвила его шею руками.
— Ты отнесешь меня, Богдан?
— Да.
Он вынес ее на руках и не чувствовал ноши, согнувшись, вошел в автомобиль, сел на полу и так продержал ее, балансируя во время тряски, до самой больницы. Он держал в руках свое счастье, а сознание того, что он доставил ей страдания, прибавляло ему силы. Когда автомобиль остановился, он вынес ее на занемевших руках, поднялся по ступенькам в холодный санпропускник при больнице. Пришла врач — женщина усталая и добрая.
— Все же придется положить ее на носилки, — сказала она, сочувственно смотря на Дубенко.
— Хорошо, — согласился он, — только скорее.
Валю переодели в фиолетовый старенький халатик и положили на носилки. Четыре заспанных девушки подняли ее. Когда Дубенко приник к губам жены и вздрогнули его плечи, девушки отвернулись.
— Приходи, Богдан.
— Буду, буду приходить, Валюша. Все будет хорошо... Не волнуйся.
Он сел на белую скамейку, снял шапку, пальто. Он не помнил, сколько просидел в полузабытье. Его тронула за плечо врач.
— Идите домой, товарищ Дубенко.
— Что с ней?
— Завтра скажем. Ее осмотрит профессор.
Санитарка, с родинкой на щеке, участливо посматривала на Дубенко, переписала вещи пациентки, выдала ему розовую квитанцию. Он видел ее ловкие руки, заматывающие узел, мелькнули зеленые листики «амулета».
— Я возьму пиджачок, — попросил он неуверенным голосом, — можно?
— Возьмите. Только тогда я вычеркну его из квитанции.
И вот он ушел из больницы через те же ворота, которыми сюда ввезли ее. Низкое здание больницы, колонны, побеленные морозом гранитные львы. Он шел, одинокий, с пиджачком в руках... Зеленые листики, привезенные из горячей Мексики. Листики, напоминающие тот последний день в городе, грустное прощание с квартирой.
«Я буду с ней, — шептал он, — я снова буду с ней... Не может быть так жестока судьба...»
— Сегодня форсируем сборочный и начнем аэродром, — сказал Рамодан Дубенко, — нам помогут горняки со шпурами и взрывчаткой. Они взорвут все коряги.
— Хорошо, — согласился Дубенко безучастным голосом, — хорошо.
Рамодан присел на стул, поближе к Богдану.
— Ты что это, Богдане, такую кручину на себя напустил? Словно уже похоронил свою Вальку. Нельзя так...
— Можно, Рамодан.
— Нельзя, Богдане. Что же, думаешь, у других легче? Ты ковырни каждого из нас... Либо семьи нет, либо сынка убили, либо ранили, либо без вести пропал. Без потерь сейчас нельзя, война.
— Понимаю, Рамодан.
— Пойдешь со мной на аэродром?
— Пойду.
На месте будущего аэродрома кончали валить лес. Шуршали лучковые пилы в опытных руках пильщиков, со свистом падали ели, поднимая снежную пыль. Потом ветви шатались несколько времени и замирали. Подходили люди с топорами и разделывали туши деревьев. Отсюда бревна волочили трактором к сборочному цеху, который вырастал на глазах.
Кунгурцев стоял почти по пояс в снегу и курил папиросу. Он был в меховом жилете, на шее шарф. Рядом торчком стояли лыжи, широкие и длинные.
— Греюсь в снегу, — сказал он подошедшим Дубенко и Рамодану, — на лыжах стоять сподручней, но холодней. Прихватывает ноги.
— Непонятная механика, — заметил Рамодан, — чудные вы люди.
— Вот сейчас чудные люди начнут кое-что показывать.
Горняки, приведенные Кунгурцевым, разошлись между зелеными кучками обрубленной хвои и свежими пнями. Снег сиял разноцветно и весело. На низком северном зените стояло солнце. Горняки заложили шпуры, и вскоре беловатые запальные дымки поднялись всюду. Старшой что-то покричал, подрывники присели. Короткие и негромкие взрывы донеслись до них. Поднимались и падали конусы земли, снега, дыма. На месте жалких пней чернели воронки, издалека похожие на воронки от бризантных снарядов. По проложенной лесорубами лыжине один за другим покатили Романченок и его приятели летчики, в собачьих унтах, каракулевых ушанках и грубых свитерах. Один из летчиков упал и долго выкарабкивался из снега, что-то озорно крича укатившим от него приятелям.
— Вот таким образом приготовим вам поле, — сказал Кунгурцев, бросая докуренную папироску, — воронки надо засыпать, утрамбовывать.
— Снег укатаем катками, — добавил Рамодан.
— Это уже ваше дело, — Кунгурцев положил лыжи на снег, ловко прыгнул на них, защелкнул крепление. — А кстати, товарищ Дубенко, Угрюмов вот-вот подъедет, обещал...
— Подходит наша очередь, — оказал Дубенко.
— Да, дни считанные, — Кунгурцев оттолкнулся с места, немного пригнулся и покатил.
— Видать, из комсомольцев, — с похвалой отозвался Рамодан, — как на лыжах чешет! А вот я никак не осилю эту премудрость. Вроде и простое дело, а сноровка нужна сызмальства. А ты не тужи, Богдане. Как это ты не можешь своих чувств сдерживать?
— Все думаю и думаю, Рамодан. Никак не могу избавиться от мыслей. — Дубенко решил поделиться с Рамоданом, — почему так, когда вместе, не ценишь, когда отдельно, такая тоска одолевает...
— Мне тоже бывает тяжело, Богдане. Верю тебе... Сам иногда вижу во сне и жену, и Кольку, и Петьку... Опять рвут!
Снова поднялись черные столбы, и рокочущий звук покатился над горами и тайгой.
Дома отец дал Богдану плитку шоколада для невестки. Старик посидел у входа, посмотрел на разбросанные вещи, неубранную постель, убрал комнату, бурча что-то себе под нос. В это время Богдан приготовил для Вали передачу; кроме плитки шоколада, две белые булочки, что становилось здесь редкостью, кусочек сыру и одно яйцо.
Пришел Романченок и от имени своих приятелей передал две коробки витамина с глюкозой и коробку «драже-хола». Заглянула Виктория — перемыла посуду, забрала постирать пару белья, брошенную в углу, написала записку Вале. Уходя, она добрыми глазами посмотрела на Богдана, подала свою огрубевшую руку и сказала тихо: «Я очень желаю, чтобы поправилась Валя».
Больница. Богдан сбросил пальто в раздевалке и, не обращая внимания на крики дежурной, быстро вбежал по лестнице. Валя лежала, укрытая плохоньким одеяльцем. По лицу ее было видно, что она страдала. Богдан припал к ней и снова тоска охватила его. Она тихо сказала:
— Как хорошо, что ты пришел.
Он смотрел на это дорогое лицо, освященное годами общих радостей и горестей. Она была бледна, на лбу поднимались морщинки. Силясь, она говорила:
— Не смотри так на меня... Скажи, как идет работа! Тебе нужно туда?
— Тебе плохо, Валя?
— Очень больно, очень. Я кричала утром. Мне холодно...
Из окна, возле которого она лежала, дуло. Голова ее упала с подушки, плоской, как лист.
Начинались какие-то процедуры. Богдана попросили выйти. Дубенко вышел в коридор. У стола писала женщина, повязавшая рот марлей. Заполняла графы истории болезни. «Валентина Дубенко» — прочитал Богдан.
— Вы разрешите мне посмотреть, — спросил он.
Женщина внимательно оглядела Богдана.
— Нельзя.
— Разрешите зайти в палату.
— Кажется, теперь уже можно.
Богдан снова опустился возле ее кровати. Женщины приподнимались и наблюдали его с любопытством людей, прикованных к постели.
Подошла сестра со шприцем в руке.
— Пора, — сказала она, — вы утомляете больную.
— Уходи, Богдан. Принеси мне носочки и туфли. Цел мой желтенький чемоданчик?
— Цел.
— Ничего не получил от наших?
— Нет.
— Весной я поеду к ним. Хорошо?
— Хорошо.
— Нельзя так долго ждать со стерильным шприцем, — проворчала сестра недружелюбно.
Утром Богдан позвонил в больницу. Сестра ответила: «Больная смеялась».
— Ура! — крикнул Дубенко.
На одиннадцать часов он созвал начальников всех работающих цехов. По некоторым узлам получалась некомплектность из-за неравномерного ввода в эксплоатацию станков. Нужно было перераспределить задания. Дубенко вызвал заведующего столовой и приказал приготовить для начальников цехов завтрак у себя в кабинете.
Из столовой принесли по чашке супа и по одному соленому огурцу. Когда инженеры пришли, Дубенко пригласил их к столу. Они быстро застучали ложками о железные чашки, взяли с собой по огурцу и, выслушав задание директора, ушли. Совещание вместе с завтраком отняло всего девятнадцать минут.
— У меня радость, Алексей Федорович, — сказал Дубенко, — большая радость.
— Это вы насчет стапельной сборки? Замечательно идет.
— Да... и это тоже... И другая есть радость: Валюшка смеялась.
— Вот оно что, — Тургаев приподнял брови, — очень приятно.
— Еще бы... Вчера я совсем было пал духом. Такие холодные губы, синие, в кулаке зажат платок, синие ногти. И вдруг... смеялась. Я приеду в лес. Вы знаете, что я придумал? В конце нашей узкоколейки, у реки, построить «Поселок белых коттеджей».
— Фантазия.
— Реальность, — Дубенко прошелся по кабинету, высокий, широкоплечий, с каким-то юношеским задорным блеском в глазах, — именно белых коттеджей. Обязательно домики выбелить. Я видел в здешних краях поселки переселенцев с Украины и Кубани. Они принесли сюда запахи своей родины. Домики их побелены известкой снаружи и внутри. На фоне могучей уральской тайги это звучит, как музыка. Ей-богу! Я стоял на берегу ледяной реки, видел запорошенные снегом утесы, березы, стройные, как мечты, кедры. Если там срубить «белые коттеджи»? Представьте себе, мы уедем отсюда, пусть памятником будет наш труд.
— Мне нужны чертежные столы, тридцать штук, и не могу достать, — сказал неожиданно Тургаев, — а вы — «белые коттеджи».
— Сделаем столы, но сделаем и «Поселок белых коттеджей». Если мы начнем давать в срок машины, я добьюсь кредитов на поселок.
Дубенко обошел цеха, побывал на стройке сборочного и вместе с Беланом выехал на паровозике в тайгу.
— Что у вас с рукой? — неожиданно спросил Дубенко, заметив, как Белан как-то неестественно держит левую руку.
— Ничего, — смутился Белан.
— Как ничего, да вы инвалид,
— Пустяки, — еще более смущаясь, сказал Белан. — Заметили, никому не говорите.
— Но затем скрывать?
— Чтобы жалости не возбуждать, Богдан Петрович, — сказал Белан, — меня через эту руку и от армии освободили. А в армии быть я всегда мечтал, клянусь. Люблю носить военную форму.
Белан разговорился. Он сбросил с себя обычную фатоватость. Руку ему в локте вывернули воры, забравшиеся к ним в дом, в Кременчуге, жена у него бывшая домашняя работница, в детях он души не чает, а из тех чемоданов, которые выбрасывал Дубенко с «дугласа», два были набиты игрушками, куклами и детскими книжками.
— А я когда-то вас обещал поколотить, помните? — спросил Дубенко.
— Я вас не одолею! Ишь, вы какой здоровый. А у меня проклятая рука... Клянусь жизнью!
Белан заразительно расхохотался.
— Но болтали вы много, Белан.
— Что правда, то правда!
Они сошли возле избушки, наспех срубленной из толстых бревен и носившей громкое название «Станция Капитальная». Бесконечные штабели древесины протянулись над дорогой. Пахло смолой. Дубенко осмотрел конюшни, сделанные из тонкого разнодеревья и ветвей, засыпанных снегом и залитых водой. Получились ледяные конюшни — теплые и крепкие при любом ветре.
— Как вы неустойчивы были на Украине и каким деловым человеком стали на Урале.
— Тут, Богдан Петрович, наверно, природа облагораживает.
Проваливаясь в снег, они облазили лес, вымеряя и высчитывая будущий «Поселок белых коттеджей». Дубенко так красочно рисовал будущее на берегу этой горной речушки, с таким вкусом расписывал охоту на косача, россомаху, медведя и даже лося, что Белан тут же вызвался начать работы по подготовке к строительству поселка, который они решили назвать именем Хоменко.
Дубенко и Белан, помогавшие, чтобы разогреться, грузить на поезд бревна, приехали на завод смеющиеся и как-то сдружившиеся. В кабинете Богдана охватило теплом, он сбросил мокрую шубу, отдал просушить валенки и, одев сапоги, прошагал по половицам. Мысли его вернулись к Вале и он придумывал ей подарок. Выбор был ограничен — кроме изделий из уральского камня в городе ничего не было. А хотелось угодить Вале. Позвонили. Он быстро снял трубку: «вероятно из больницы». Мелодичный и несколько ленивый голос: — Не узнаете? Лиза. — Я слышала, у вас заболела жена?
— Да.
— Что же вы думаете?
— Что именно?
— Она в больнице?
— Да.
— Слишком односложно... Но теперь вы можете быть более свободны...
— То-есть?..
— Приезжайте ко мне запросто. Если хотите, приезжайте сейчас. Мы допьем ту бутылку коньяку... поболтаем...
Чувство огромной неприязни поднялось в нем. «Неужели у нее нехватило обычного для любого человека, для любой женщины такта». Ее приглашение сейчас было неуместно и оскорбительно, и он сразу не нашелся что ей ответить.
— Вы так долго обдумываете мое предложение? — пропела она капризно.
— Я обдумал, — сказал он твердо, еле сдерживая раздражение.
— Вы обижены?
— Я очень занят...
Дубенко бросил трубку. Настроение, с которым он возвратился из лесу, было испорчено. Его вина перед Валей, вина, которая, как казалось ему, была первопричиной несчастья, упавшего на него, теперь стала невыносимо тяжелой. «И нужно было ей вмешиваться в его жизнь, и нужно было ей очутиться именно здесь, в этом глухом городке... и эта ее настойчивость, которой он не имел силы воли противостоять».
Зашел отец, не оставлявший его последние дни в одиночестве. Богдан искренно ему обрадовался, усадил на диван, сел сам рядом, потрогал его крепкие стариковские плечи. И в это время снова зазвонил телефон. «Неужели снова она?» — подумал Богдан. Он стыдился отца и решил не подходить к аппарату, но звонок повторился. Звонила незнакомая женщина. Она просила Богдана немедленно приехать в больницу. Богдан, еле сдерживая волнение, спросил: «Что случилось?» Женщина, помявшись, ответила: «Она скучает».
У Богдана похолодели руки. Он знал, что Валя никогда бы не попросила приехать его, бросить работу только из-за того, что скучает. Он быстро собрал кое-что из провизии, захватил стакан простокваши, вызвал машину.
У него был такой встревоженный вид, что привратница не осмелилась задержать его и покорно подхватила сброшенную одежду. Он бегом поднялся наверх. Палата прямо с площадки лестницы. Нет врача. Она лежала так, что отсюда видны ее руки. Она поднимает их, складывает пальцы, снова взмахивает. Она страдает. Богдану хочется броситься к ней, успокоить, узнать. Но возле нее двое в белом — они возятся, нагнувшись над нею. Богдан опускается на диван. Узелок, который он принес с собой, падает на пол. Разбился стакан с простоквашей. Подходит няня, поднимает узелок, утешает.
— Посуда бьется к счастью... Ой-ой, все испортилось.
Вверх по лестнице поднимается профессор. Небольшой плотный человек с рыжеватыми усиками на широком добром лице, с пучками волос, аккуратно уложенными на лысеющем черепе. Он приветливо берет руку Дубенко, поднимает глаза, просто говорит: «Слышал про вас, зайдемте ко мне». В кабинете он сажает Дубенко в кожаное глубокое кресло. Профессор садится напротив.
— Она очень страдает, профессор?
— Я еще не смотрел ее сегодня. Сейчас пойду. Вы посидите здесь.
Он уходит. Закрывается высокая белая дверь. Дубенко сидит, потонув в кресле. Холодная дрожь, охватившая его, не проходит. Не хочется думать, что там. Приходит в голову мысль, что теперь к ней не пустят, и он пишет записку, положив листок бумаги на кожу кресла. Буквы вдавливаются, неясны.
«Валюнька! Родненькая! Целую тебя, целую... Как тяжело тебе, мужайся. Все будет хорошо. Весь мир наполнен страданиями и мы должны пережить наше... Если даже...»
Входит профессор. Богдан неловко сует недописанную записку в карман.
— Будем делать операцию, — сказал профессор, снимая очки. — Можете пойти к ней. Только ненадолго и сделайте веселое лицо. Улыбнитесь... Ну, что это за улыбка. Идите... Что с вами сделаешь.
Валя лежала, полузакрыв глаза. Сестра сделала укол в левую руку. Дрожащей рукой Богдан прижимал на месте укола влажную ватку. Начался новый приступ болей. Она стонала все больше и больше. Богдан выскочил в коридор. У стола стоял профессор, перебирая письма и отдавая распоряжения своим тихим и вместе с тем безапелляционным голосом.
— Надо срочно делать операцию, профессор, — крикнул Дубенко.
— Готовим. Пойдите, погуляйте часок. Потом зайдите... Через часок...
Дубенко, не оглядываясь, спустился в вестибюль. «Выйти, как рекомендовал профессор, на чистый воздух». Нет, он останется здесь. Богдан сел возле круглого столика и поставил локти на стол. Он ждал конца этого страшного дела. Тогда было без четверти час. Сейчас час пять минут.
Там наверху решается ее судьба. Он чувствует, что она счастье его жизни, и еще холодней становится его одиночество. Минутная стрелка больших часов ползет медленно-медленно.
Из госпиталя пришла группа раненых красноармейцев — проверить зрение. У некоторых забинтованные лица, но они шутят, смеются.
Молодой паренек, младший командир, охотно разговорился с Дубенко. Уже надев халат, он спросил: «Вы доктор?»
— Я инженер, самолетчик.
— Вот оно что! — удивился раненый, — значит, тоже наш. А что же здесь делаете?
— У меня вверху жена на операции.
— Не беспокойтесь, будет порядок.
Дубенко не в силах больше ждать и идет наверх. Проходит женщина-врач, та, которая принимала ее тогда, в первую ночь.
— Что?
— Все хорошо, — говорит она и улыбается.
Дубенко опускается на диван. Ему кажется, что он переплыл свирепую реку и, наконец, выскочил на отмель. Его бросало о камни, относило от берега, он плыл, цеплялся, но выплыл и, обессиленный, лежит на песке.
Профессор машет рукой из своего кабинета. Богдан идет к нему. Профессор снимает тонкую резиновую перчатку. Она сдирается, как кожа.
— Как в пьесе... в «Платоне Кречете»... Ее жизнь спасена, — говорит профессор.
— Спасибо, — бормочет Дубенко, — спасибо.
— Идите домой, отдохните.
Дубенко садится в машину и говорит шоферу:
— Спасена.
— Стало быть, жить будет, — говорит шофер.
Первой его встретила Виктория. Она прибежала с работы, встревоженная и красивая.
— Как?
— Все хорошо...
Виктория опустилась на стул и разрыдалась.
— Чего вы, Виктория? — спросил Дубенко.
— Как я волновалась. Как я страдала. Если бы что случилось, я бы не вынесла... — она поднялась, улыбнулась, сквозь слезы.
— Какая я глупая. Простите меня, Богдан Петрович. Я очень полюбила Валю. Мы сделались большими подругами.
Дубенко позвонил в больницу.
— Больная проснулась, все хорошо.
Отлегло от сердца. Дубенко опустился на стул и почувствовал, как мелкая нервная дрожь прошла по всему его телу.
Тридцать градусов мороза с ветром. Вечером радировали о подготовке аэродрома к приему машин. Окруженный выкорчеванными и обгорелыми пнями, аэродром начинал обстраиваться службами. Вырастали желтые постройки складов, домик испытателей, метеорологическая станция. Из тайги теперь непрерывно поступал кругляк, который быстро распиливали работающие день и ночь круглые пилы.
Утром, в снежной пыльце, проносящейся над горами и тайгой, появились тени самолетов. Они шли кучно, звеном, точно прощупывая плечами друг друга. Ветер задирал посадочные знаки, их придавливали своими телами Романченок и его товарищи летчики, прибежавшие лично обеспечить посадку. Самолеты пророкотали над головами, зашли на второй круг и как будто нырнули в пушистое курево снега. Черные, неуклюжие фигурки людей бежали к машинам — тяжелым транспортным «тэбешкам». На таких трудолюбивых и выносливых машинах осваивали Арктику, на них пошли на Северный полюс отважные экипажи Водопьянова, на них возили бомбы, танкетки, батареи. Теперь они несколько устарели, но продолжали трудиться. Седые ветераны советской авиации!
Первые машины пришли к новому заводу! Это была большая радость для всех. Люди на минуту приостановили работу и, подняв вверх руки, приветствовали «ТБ», пролетавшие над заводом.
Еще замирали обледянелые винты, когда из первой машины вываливались люди в шлемах, меховых унтах и комбинезонах.
— Далече от Чефа, но люди, кажись, близкие, так? — сказал один из меховых людей и содрал очки и пыжиковую маску.
— Шевкопляс! — Дубенко бросился к нему. — Иван Иванович!
— Шевкопляс, Иван Иванович, — обнимая Дубенко, произнес Шевкопляс, — угадал, Богдане, чорт тебя задери...
— Но почему без предупреждения?
— Сюрприз, — засмеялся Шевкопляс, — мы теперь люди сугубо военные и работаем осторожно. Да и к тому же, как-никак, в герои выбились.
— Поздравляю, Иван Иванович.
— Да я не к тому, — отмахнулся Шевкопляс, — к слову. Все мы герои, если присмотреться. Вот сейчас покажешь, что ты тут нахозяйничал без своего батьки. Ты думаешь, у меня за всех вас душа не свербила?
— Не верится, не верится, Иван Иванович: казалось, мы навсегда оторваны друг от друга, заброшены.
— Ну, как заброшены. Теперь здесь будет шумная трасса... — Шевкопляс потер нос, губы, — ну и морозец у вас. Ты иди, Богдане, остальных принимать, может, знакомых встретишь. Я тут подожду. Потом побалакаем где-нибудь в хате.
Возле второй машины стояли Рамодан, Угрюмов, Романченок и майор Лоб. Штурманы и стрелки-радисты, вместе с другими летными людьми, пробывшими с ними, чехлили машины. Угрюмов тепло поздоровался с Дубенко и подтолкнул его к майору, расплывшемуся в улыбке.
— Только не заколите меня своей бородой, товарищ директор, — прохрипел Лоб, — вырастили ее, как у Ермака Тимофеевича.
— Привел к вам ваших друзей, — сказал Угрюмов, — вероятно, довольны неожиданностью.
— Еще бы. Действительно неожиданность.
— А если узнаете, зачем они пожаловали, то еще больше обрадуетесь.
— Не знает, разве? — спросил Лоб.
— Не знает. Придется сказать, чтобы не ошеломить. — Угрюмов с хитринкой присмотрелся к Дубенко. — За новыми машинами, хозяин.
— Но еще...
— Срок вот-вот выйдет. Что, не получится, разве?
— Получится, — вмешался Романченок.
— Так же когда-то начинали тот наш завод, — сказал Дубенко, — тоже ждали первых самолетов, волновались. Волнуемся и сейчас. Подталкиваете, товарищ Угрюмов... Может, так и надо.
— Пожалуй, придется вас реабилитировать, Богдан Петрович. Пойдемте посмотрим, что и как... Тут может ветром сдуть окончательно, даже меня, привычного.
Подъехали два грузовика. Взобрались в кузов, и машины, раскачиваясь, понеслись по снежной дороге. Желание Угрюмова сразу же познакомиться со сборочным корпусом было выполнено. Майор Лоб рьяно принялся за осмотр. Шевкопляс снял шлем и шел рядом с Угрюмовым и Дубенко, приветливо кивая головой здоровавшимся с ним людям. «Наш полковник приехал», — прошумело по цеху. А полковник шел, и все шире и шире становилась улыбка на его обветренном лице. Настоящим чутьем хозяина он чувствовал дело, хотя с первого взгляда картина сборки и казалась хаотической. На жаровнях, в железных бочках и конусах, скрученных из котельного железа, горели поленья. Дым выходил вверх сквозь незастекленные фонари. Везде копошились люди, собиравшие самолеты. Они дули на руки, сидели на стапелях крыльев, на мощных сигарах центропланов, плечи их дрожали в такт электрическим дрелям и пневматической «чеканке». Еще стучали топоры на крыше третьего пролета и молотки строителей на каркасной обшивке стен, еще залетали в цех ветер и снег и падал сверху дым, разъедавший глаза, но боевые машины обрастали, оперялись и принимали форму.
Дубенко вел гостей по потоку, за организацию которого ему пришлось побороться. Он следил за выражением лиц своих спутников. Его присмотревшийся глаз зачастую уже не мог разобрать, что хорошо и что плохо, и он проверял на других, получающих сейчас свежее впечатление. Ему важно было мнение Угрюмова, любившего порядок и настойчиво требовавшего сделать «завод как завод». Угрюмов, наблюдавший за пуском сотни предприятий, мог не только сделать свой вывод по существу их работы, но и имел возможность произвести сопоставление. Конечно, многое не по правилам — хотя бы вот эти «жертвенные очаги», или длиннейшие перекрытия, сделанные из дерева, или сборка в недостроенном помещении, где еще летит стружка и продолжается возня с утеплителями...
Агрегатная, стапельная и окончательная сборка составляет тот поток, по которому выплывает новая машина. Вот стоят они, первые машины, приподняв плоскости и задрав носы.
Возле них вооруженцы, техники по приборам, инженеры. Каждый винтик, каждый квадратный сантиметр площади машины тысячу раз перещупаны человеческими руками. Машины как бы выходят из-под этих теплых человеческих пальцев и ладоней. Нет, сегодня они выходят из-под замерзших ладоней, каждый металлический предмет прилипает к рукам, словно притянутый магнитом. Но ничего... На выходе, упершись носами в свежесрубленные ворота, нацелившись на волю, на снежное поле нового аэродрома, стоят штурмовики.
Дубенко остановился, и отягченный думами и ожиданием приговора, сказал только одно слово: «Все».
Шевкопляс подошел к Дубенко, поцеловал его и тихо сказал: «Спасибо, Богдане».
Угрюмов искоса наблюдал этих двух людей и, когда они прошагали к выходу, пожал руку Дубенко. Это молчаливое пожатие тронуло Богдана. Наружно он ничем не выдал своих чувств. Может быть, несчастье с женой, может быть, все, что он пережил от Украины до Урала, сказалось сейчас, но Дубенко понял, что не может выдержать больше. Он бросил своих спутников и быстро прошел вперед. Он боялся разрыдаться. Хотелось ударить себя по лбу, по глазам, на которых готовы были вспыхнуть слезы. Он схватил горсть снега и быстро натер себе лицо. Немного отлегло, и, несколько успокоившись, он стал поджидать друзей.
— Мы пройдем в цеха, — сказал он, — сейчас работает уже две тысячи станков.
— На сегодня довольно, — сказал Угрюмов, посматривая на Дубенко, — нам нужно немного отдохнуть. По правде сказать, я не привык к воздушным передвижениям и меня немного укачало.
— Хай буде так, — Шевкопляс взял Богдана под руку, немного согнулся под порывом ветра и направился к основному корпусу.
— Вот что, Богдане, — сказал он по дороге, — письма тебе с Кубани, от ваших, сунул мне какой-то рыжий пилот в Куйбышеве.
Дубенко вскрывает два конверта: от матери и сестры. Он быстро пробегает письма. Далекие голоса родных... Кажется, непреодолимые пространства разъединили их. Тоска и ожидание свидания и страстное желание разгрома врага — вот что в этих письмах. И так все. Вся страна, как один человек, ждала разгрома врага.
Автомобиль мчится под гору и, пробивая своим сильным корпусом снежный вихрь, останавливается у больницы. Львы у подъезда наполовину заметены снегом. Но Дубенко кажется, что они рычат.
Профессор и Дубенко выходят из кабинета. На лестнице профессор говорит: «Напишите жене, передадим». Дубенко тут же, приложив бумагу к стене, пишет записку. В ней много хороших, но каких-то бессвязных слов. Он сообщает о письмах из дому, о приезде Лоба, Угрюмова и Шевкопляса. «Не много ли для нее?» — думает он. Профессор смотрит на него: «Лишь бы ничего грустного, а радости сколько хочешь».
Через десять минут няня приносит ему ответ от нее. Дубенко готов кричать «ура». Может писать! Хотя руки еще безвольны, буквы прыгают...
«Родной Богдан! Чувствую себя лучше. За все спасибо. Еще немного больно, но уход хороший и профессор очень внимателен. Писать трудно. Вообще хорошо, целую. Рада за наших. Теперь хочу узнать о Тимише. Пишет ли про него Танюша? Прошу тебя, работай и можешь ко мне не приезжать три дня. Ведь скоро срок задания... Я все помню и волнуюсь — будут ли твои птички. Береги себя... Твоя страдающая Валюнька».
Он уходит из больницы и шепчет: «Будут птички, будут». Это слово стоит перед ним всю дорогу. Почему именно «птички»? Вероятно, она воздержалась написать «самолеты»» или «машины» из боязни выдать тайну. Но как сохранишь тайну их производства, если вот-вот над тихим городом загудят машины их завода, а сейчас доносится сюда с полигона стрельба.
Дубенко подъезжает к своему «таракану», входит в комнату и находит там отца, распивающего коньяк с Лобом. При его появлении отец несколько смущается, отирает усы.
— Я на минутку, Богдан.
— Ерунда, батя, — кричит Богдан весело, — я тоже пропущу чарку за здоровье Валюньки.
— Как она? — спрашивают одновременно и отец и Лоб.
— Даже написала письмо, — хвалится Дубенко и садится к столу.
Лоб рассказывает о боях авиационных полков, действующих на Южном фронте. Лоб работал на Днепре, над Перекопом, штурмовал танковые колонны врага. Он рассказал, как Шевкопляс, уничтожив несколько десятков танков, попал в перепалку, был сбит, и его десять дней считали погибшим. Но Шевкопляс остался жив и прошел со своим экипажем по всему Крыму. Шевкопляс возвращался домой, сражаясь с немцами. Бахчисарай! Там немцы.
Дубенко припоминает недавнее прошлое. Осень прошлого года. Он проносится на «линкольне» через чудные Крымские горы, покрытые умирающими грабами. Золотые, красно-медные деревья. Долина горящих деревьев! Ручей, где пили они хрустальную воду. Бесконечные сады равнины Бахчисарая. Яблоки на грузовиках, на земле — огромными кучами, на волах, в корзинах сборщиц, на деревьях. Долина, казалось, захлебывалась в яблочных волнах. Валя сидела возле него. Они бродили по дворцу Гирея и видели потускневшее с годами величие хана-завоевателя. Смотрели на невзрачный фонтан слез, привлекший великого Пушкина. Кто думал, что через год во дворец Гирея ворвутся немецкие танки, предварительно разбив в пыль сотни домов трудолюбивых татар, владельцев яблоневой долины. Золотой Крым! Сокровищница солнца, винограда!
Лоб говорил о боях над Крымом, а Дубенко думал свое. Может ли он сейчас сидеть здесь, когда там, на заводе, работают его люди, чтобы вернуть родине и золотистый Крым, и Украину, и Белоруссию? Дубенко встает и уходит на завод.
Снова дымный цех агрегатной и общей сборки. У стапелей, у машин, у стендов люди. Они окружают его, задают вопросы, и он отвечает, он лезет в машину, проверяет работу, заходит в лабораторию, где с Угрюмовым сидит Тургаев над испытанием дельта-древесины. Сегодня он привез дельта-древесину, которую невозможно взять острым ножом. Дерево крепче стали. Испытания дают блестящие результаты. Угрюмов поднимается со стула, подбирает своей широкой рукой волосы и тепло улыбается Богдану.
— Итак, Тургаев, пикирующие бомбардировщики и торпедоносцы должны тоже вырастать в тайге, — говорит он.
Дубенко берет карту испытаний дельта-древесины и сидит над ней около часа. Потом ему приносят образцы, и он сам проверяет их на разрыв, на излом, на твердость. Угрюмов возвращается и заглядывает через плечо Дубенко на его записки. Довольная улыбка освещает его лицо.
— Будет? — спрашивает он. — Будет по-нашему?
— Будет по-нашему, — отвечает Дубенко.
— Как с женой?
— Удовлетворительно.
— Почему не говорите: хорошо?
— Боюсь испытать судьбу.
— Вон вы какие, украинцы... суеверные. Ну а Урал полюбили хоть немного?
— Полюбил, товарищ Угрюмов.
— Производственник поймет и полюбит Урал быстрее. А вы производственник. Уралец неотделим от Урала. Столетия борьбы с камнем, металлом огрубили его снаружи, но если расколоть, то внутри золотая жила... Теперь вы мне покажите остальные цеха.
Равномерное гуденье станков успокоительно действует на Дубенко. Он идет в этом ритмичном гуле, видит пятна желтого света, падающие из-под колпаков у каждого станка, подрагивание прутка, пережевываемого автоматами, тележки с деталями, автокары с крупными деталями... Завод живет. Еще не закончен, но живет!
Чавкали прессы, горели термические печи, гудел воздух в компрессорных трубах, градуировал по металлу станок, когда-то принадлежавший Хоменко. Хозяина давно не было. Он лежит, приваленный камнями, невдалеке от разрушенного завода. А станок привезен, установлен и выполняет точную работу.
Вот выстроились густо, один к одному, токарные автоматы. Они поставлены не по правилам. На прежнем заводе они занимали в четыре раза больше площади, но здесь приходится использовать каждый сантиметр. В цехе работает триста семьдесят парней и девушек, присланных их отцами, рабочими-горняками.
В замасленных рубашках и платьицах, они стоят у станков, стиснув зубы. Они сосредоточенны и горды своим трудом, и вряд ли они думают сейчас, что они уже сейчас люди красивой и пламенной легенды.
— Как звать тебя! — спрашивает Угрюмов парнишку с взъерошенным уральским вихорком.
— Юрий, — отвечает парнишка, не глядя на спрашивающего. Он занят своей работой.
— Сколько ты уже работаешь?
— Пятнадцать дней.
Юрка не смотрит на Угрюмова и не смущается.
— Никто не сломит такой народ, — тихо говорит Угрюмов, шагая между рядами автоматов, — никто.
Дома Дубенко садится за стол и долго и упорно смотрит на карточку Вали. Мысли снова о ней. Как ее здоровье? «Страдающая Валюнька». Так она назвала себя.
Сейчас на заводе работают сотни женщин. Все они трудятся для себя. Они трудятся для спасения родины, детей, близких, не из-за денег, не из-за славы.
Скопилось много белья дома. Нет чистого полотенца. Просить постирать женщин завода? Но им некогда. В город отвезти не удосужился. Дубенко прикрывает дверь на крючок и принимается стирать полотенце, носовые платки, пару белья. Он спешит, чтобы кто-нибудь не застал его. Руки побелели от горячей воды и мыла, кругом набрызгано. Жарко горит «буржуйка».
Стук в дверь. Дубенко быстро прячет стирку под кровать, подтирает пол тряпкой и, набросив куртку, отворяет дверь на повторный стук.
— Белан!
— Прошу прощения, Богдан Петрович, — говорит Белан, — на айн минут, как говорят наши враги. Я добыл белых булок для Валентины Сергеевны, стакан меду и яблоки.
Он выкладывает яблоки на стол, из карманов дубленки. Яблоки стучат, как биллиардные шары.
— Мерзлые? — спрашивает Дубенко.
— Анапские яблоки. Лоб привез. Ну, конечно, померзли, но яблоки мировые, клянусь жизнью!
— Спасибо, товарищ Белан.
Белан садится, снимает треух и встряхивает своими черными кудрями.
— Все пустяки по сравнению с вечностью. А поселок имени Хоменко начал...
— Молодец, Белан.
— Я его к весне отгрохаю, между прочим, клянусь жизнью. Если я попрошу гвоздей и стекла у Угрюмова, будет политично? Не скажет — за старое принимаешься, Белан?
— Не думаю, — Дубенко смотрит под кровать и разглядывает руки.
— Я вам, кажется, помешал, — говорит Белан и поднимается.
— Нет, — Дубенко краснеет, — нисколько.
— Пошел, спокойной ночи. Шевкопляс сейчас в сборочном. Сам все проверяет. Дошлый стал наш полковник...
Белан ушел. Дубенко вытаскивает из-под кровати корыто и, доканчивая стирку, выжимает белье. Развешивает возле печки на спинки стульев и ложится спать.
Радио принесло долгожданную весть. Начались зимние наступательные удары советских войск. Взят Ростов-на-Дону. Разгромлена бронированная группа Клейста. Притихшие толпы стояли у рупоров и ловили каждое слово. Над тысячами людей, заволоченных клубами пара, раздавался спокойный голос диктора из Москвы. Небывалый труд воинов фронта и тыла начал приносить плоды.
Рамодан отпечатал сообщение Информбюро и телеграмму Сталина на имя героев Южного фронта. Листовки распространили по заводу. Ими зачитывались, прятали за борта курток и ватников, потом снова вынимали и читали, разглаживая бумагу заскорузлыми пальцами.
Прервав отдых, стала на работу ночная смена. Усталость последних дней как будто исчезла. Вспыхнул смех. Люди вступали во вторую фазу борьбы с противником — поднялось движение рабочих за создание фронтовых бригад.
К чувству общей радости у Дубенко прибавилось личное: немцам не удалось прорваться на Кубань, где жила его семья.
Надо скорее же сообщить Вале! Но завод! Завтра должна выйти на летное поле первая машина.
С Шевкоплясом прибыли военные представители — они торопили выпуск машин.
Дубенко шел в сборочный цех. Данилин, исхудавший и сгорбленный, сопровождал его.
— Вот и начали обдирать перья с нашего мифа, — пошутил Дубенко, — так и общипем.
— А вы злопамятный, Богдан Петрович, — смущенно заметил Данилин.
— Без всякого зла, Антон Николаевич. Просто от радости.
В конторке сборочного Дубенко переоделся в комбинезон, чтобы удобнее было «обнюхивать» машину. В цех заходили члены военно-приемочной комиссии вместе с Шевкоплясом и Угрюмовым. Вслед за первым самолетом на аэродром летно-испытательной станции выйдут первые десять машин, и потом начнется серийный выпуск — результат их больших трудов и лишений.
— Волнуетесь? — спросил Дубенко начальника сборочного цеха.
— Естественно, Богдан Петрович, — инженер поежился, потер руки.
— Пойдемте, — Дубенко отворил двери конторки и окунулся в привычный шум сборочного цеха. Треск молотков, завывание дрелей и прочие шумы в сборочном напоминали ему шум уборки урожая. Как будто раздался рокот комбайнов на золотистых полях шелестящей усиками пшеницы. Снуют ножи хеддера, подрагивая, ползут по транспортеру срезанные стебли, шумит зерно в бункерах. Как здесь, так и там человек подходит к конечному результату своих усилий... Начиналась уборка урожая...
Одевали машины: из ящиков вытаскивали моторы, сработанные на берегах полноводной реки, скрипели лебедки, подвозили крылья на тележках, крепили, нивеллировали машину, чтобы она сражалась успешно.
Самолеты, вначале напоминавшие ободранных и прикорнувших птиц, расправляли крылья, обрастали перьями, вырастали стальные клювы орудий и пулеметов. Возле них, так, что не слышно человеческой речи, трещали и визжали молотки и дрели, шатались светлячки переносных ламп, катились автокары и ручные тележки и дым раскаленных жаровень поднимался вверх и уходил через фонари, как дым жертвенников.
Дубенко осматривал машины, давал указания. Чувство удовлетворения не покидало его.
Мастер сборочного цеха, докладывая директору о состоянии работ, нервничал; ему хотелось побранить бригадиров-монтажников, но, как опытный человек, он знал, что с ними не стоит портить отношений, хотя ему и казалось, что монтаж проходит медленно.
— В сроки уложитесь? — спросил Дубенко начальника цеха, поняв из сбивчивого тона мастера, что имеются какие-то сомнения.
— Новые сроки?
— Постановленные сегодня митингом.
— Должны уложиться, Богдан Петрович.
— Посмотрим, а то как бы не пришлось завтра за вас краснеть.
— Антон Николаевич проверяет, — начальник цеха показал в сторону Данилина. Тот стоял с контролерами, присвечивая лампочкой какие-то бумажки. Сюда доносился его бубнящий голос: «Самое главное зазоры... зазоры. Абсолютно важно, ответственно. Сейчас проверим на выдержку... вот под цифрой семь что у вас?»
— Теперь с микроскопом пойдет, — отмахнулся мастер, наблюдая Данилина, — с ним выдержишь сроки...
— Иногда не мешает быть микроскопом, — сказал Дубенко и завязал уши шапки.
— Сам директор полез, — послышался голос.
— Если чего не так, раскричится...
Монтажники, на минуту приостановив работу, наблюдали. Дубенко приказал приподнять машину на козелки и принялся опробовать механизм выпуска шасси. Потом просмотрел, как открываются закрылки, тщательно проверил пневмовыпуск оружия. Все управление самолета должно действовать безотказно. С каждым нажимом рычагов и кнопок машина постепенно оживала. В кабине он просмотрел приборы.
Затем была проведена холодная пристрелка оружия — пушек и пулеметов. Возле Дубенко стоял вооруженец. Он немного похож на Данилина, копуша, но дельный. Дубенко внимательно прислушивался к его словам и коротко приказывал приготовиться к проверке бомбосбрасывателей.
Вооруженец доволен:
— Прикажете стопятидесятикилограммовую и кассеты?
— Начнем с двухсот пятидесяти.
Ручной лебедкой, приспособленной из сподручных материалов, подняли одну за одной две «свиньи» — бомбы весом по двести пятьдесят килограммов. Мастер накинул на стабилизаторы веревочные петли и передал концы двум рабочим. Бомбы при падении могут откатиться и помять стойки шасси, и поэтому под машину на линии бомболюков положили соломенные маты.
— Уходи, — закричал мастер.
Дубенко сбросил бомбы вручную, потом проверил работу электросбрасывателя. Подошел военный представитель. Машина находилась в стадии «до предъявления», и поэтому военпред пока ничего не говорил. Ему хотелось в процессе доводки познакомиться с возможными недостатками. Машина первая, и он ждал ее с огромным нетерпением. Военпред обошел машину и, наконец, сказал: «Вот тут помято, не приму... вот здесь...»
— Какое же ваше окончательное заключение? — спросил Дубенко, потирая замерзшие руки.
— Завтра скажем, по предъявлении.
— Сегодня темните?
— Надо же вас помучить, товарищ директор, — сказал военпред.
— Ладно уж, выдержим. Идите, посмотрите на машины номер три и четыре. Вон их сколько народа окружило.
— Все нормально, Богдан Петрович? — спросил подошедший Данилин.
— Пожалуй. Небольшие доделки я указал бригадирам. Уже можно сказать: есть машина.
— Есть, — Данилин снял шапку, вытер лысину клетчатым платком. На пальце блеснул «лунный камень», в свое время привлекший внимание Богдана.
— Ну, что же, будем бить промышленную Германию, Антон Николаевич? Сколько они там в Европе предприятий прихватили?
— Опять, Богдан Петрович,— смутился Данилин.
— Не буду... Посмотрел на ваш знаменитый перстень и сразу вспомнил тот наш разговор. Кстати, такие камешки тоже на Урале добываются...
— Я вот над вашим замечанием думаю. Правы вы, Богдан Петрович. Ведь то, что мы тут за месяц сделали, прямо сказки Гофмана. Только такие, как вы, могли на такое дело решиться. Порох тут потребовался иного качества... советский порох, Богдан Петрович, уверяю вас. Где-нибудь за границей до сих пор не представляют себе ясно, как все это советская власть сумела. Мне теперь понятно: нужно сразу за дело, а не психологию разводить...
— А разве психология для инженера, для практического ума, идет вразрез с высшей математикой, а?
Данилин замялся и промолчал.
К машине подошел старичок-маляр с трафаретом и ведерком краски в руках. Старичок снял варежки, подул на руки и принялся украшать самолет звездами. Самолет ожил, стал солидней, веселей, стал похож на человека, только-что сбросившего гражданское платье и приколовшего к шапке звездочку. Старик кивнул Дубенко и ушел к следующему самолету.
— Ведь он было замерз в эшелоне, старик-то, — сказал мастер, — все стремился обратно. А теперь воскрес... Так и прошкандыбает еще годков двадцать!
— Завтра в девять тридцать. Не ударьте лицом в... снег! Не осрамите перед Угрюмовым и Шевкоплясом.
— Я у себя. В случае чего, звоните в любое время.
Угрюмов поджидал Дубенко, сидя на диване, вытянув ноги в бурках и скрестив на груди руки. Он слушал Шевкопляса, расхаживающего по комнате. Увидев Дубенко, Шевкопляс подошел к нему, потряс за плечи.
— О чем был разговор, Иван Иванович? — спросил Дубенко, раздеваясь.
— Все про то да про это. Стратегию разводим... Добре, что меня Иван Михайлович слушает. А то он все больше в молчанки играет. Северяне народ молчаливый, не то, что мы, хохлы-звонари, так?
— Не согласен, — Угрюмов улыбнулся, — не могу обижать украинцев... Тем более, если они начинают бить фашистов не только на фронте, но и с тыла.
— Начинаем бить! — воскликнул горячо Шевкопляс. — Помнишь, Богдане, наши разговоры вначале? Читал, какие наши орлы письма домой пишут? А возьми моих на Чефе! Один день без вылетов продержишь, ходят, как больные. Чем дольше на работе, тем веселей и бодрей. Честное слово. С таким народом будем колошматить фашистов и в хвост, и в гриву. Ну, хватит, — Шевкопляс взял графин. Забулькала вода в стакан. — Чего я вас агитирую...
— Посиди, Иван Иванович, отдохни, — Богдан усадил Шевкопляса в кресло.
— От отдыха наш брат вянет, понял?
— Не завянешь здесь. Мороз не позволит.
— У меня есть кое-какие соображения, навеянные осмотром вашего сборочного. Понравилось здание. Быстро, хорошо и дешево.
— Что-то загибает издалека, — перебил Шевкопляс, — не поддавайся, Богдане. Чую, на чем-то опутать хочет.
— А может, и опутаю, — пошутил Угрюмов.
— Продолжайте, Иван Михайлович, — сказал Дубенко.
— Видите ли, Богдан Петрович. Нам нужно собирать самолеты новой марки, истребители. Что, если мы поручим вам построить один сборочный корпус?
Дубенко прикрыл глаза. Угрюмов ожидал ответа, наблюдал за игрой мускулов на его обветренном, огрубевшем лице.
— Сроки? — спросил Дубенко, поднимая веки.
— Примерно такие же...
— Но теперь у меня весь народ вошел в производство, Иван Михайлович. Как с рабочей силой?
— Пришлем. Главное, чтобы под вашим руководством. Мы будем собирать здесь и отсюда на фронт... Летом начнется большая воздушная война и нужно к ней быть готовым.
— Я согласен.
Снова большой труд. Еще час тому назад, если бы ему сказали, что нужно построить такой корпус, он бы просто замахал руками. Откуда только берутся силы...
В стекла била снежная крупка, в беловатой дымке метели чернела изломанная линия леса.
— Вы согласны? — переспросил Угрюмов, заметивший мимолетные тени, упавшие на лицо Дубенко.
— Я согласен, — твердо повторил Дубенко, — выполним ваше задание.
— Задание родины, — осторожно поправил Угрюмов.
— Выполним задание родины...
Она пришла к нему, подала узкую руку и сказала, несколько растягивая слова:
— Вы совершенно невозможны, Богдан Петрович.
— Не понимаю.
Она присела на стул и, смотря на него с кокетливой укоризной, сказала:
— Я несколько раз видела вас. Вы проезжали мимо моей квартиры. Неужели так трудно было заглянуть на несколько минут?
— Трудно, — буркнул Дубенко.
— Вон как, — она скривила губы, — такой тон?
— Вы отлично знаете, моя жена тяжело больна...
— Но она поправляется, — поспешно перебила она его, — я звонила профессору, он успокоил меня.
— Успокоил вас?
— Да, — она поправилась, — конечно я беспокоилась прежде всего о вас. Вы, кажется, принадлежите к числу мужей, беспредельно влюбленных в своих супруг?
Дубенко нервическим движением пальцев передвинул чертежи, — он должен был сегодня обязательно их утвердить, — и внимательно оглядел женщину. Где-то в глубине сознания протянулась тень того недавнего, но одновременно и очень далекого прошлого. Аллея пальм, синие горы, обвязавшие цветущую весеннюю долину, женщина в платье из простого белого шелка. Он идет, облокотившись на ее согнутую руку и, невыносимо страдая от боли, все же с удовольствием ощущает вблизи ее тело и, если немного наклониться, локоны. Ведь не прошло еще и года. Но, кажется, проплыли перед ним далекие, как сны детства, видения, навеянные книгами Хаггарда... «Копи царя Соломона» за грядой упершихся в небо дымчатых гор. За этими горами тогда взрывали скалы, строили ангары, палатки раскинулись там как становище войск какого-то знаменитого завоевателя. Тогда только угадывалась война. Она казалась чем-то невесомым, просто понятием, а не реальностью, с ее разрушениями и смертями, прошедшими над страной. И отношения были довоенными, и люди были повернуты только одной стороной. Теперь прошла большая очистительная проверка. Друзья познались в несчастьи и личном и общественном. Не стало хороших знакомых, этого рыбьего понятия. Либо друг — либо враг. И великим светом засияло обновленное слово — семья...
Женщина же, сидевшая напротив него, продолжала жить попрежнему. Она сейчас смотрела на него, нисколько не понимая его мыслей. Она меньше его пережила. Нет. Не только это. Она была хуже Вали, хуже Виктории и других друзей, идущих сейчас с ним по дороге горя и радости. Пропасть, глубокая пропасть разделила их, и поскольку это стало совершенно ясным, нужно было быть снисходительным.
— Слышали, наши войска взяли Ростов.
— Вы шутите! — воскликнула она, пораженная этой неожиданной фразой после такого длительного молчания.
— Не шучу, взяли.
— Тогда вы просто решили поиздеваться надо мной. Если вы решили перейти на политику, то... какое мне дело до вашего Ростова. Это так далеко от Ленинграда. Почему до сих пор не отогнали немцев от Ленинграда?
— У вас там семья? — спросил Богдан.
— У меня там чудная квартира. Перед войной я купила очаровательный хрусталь!
Город невиданного напряжения и жертвенного подвига встал перед Дубенко. Город-легенда! И... «чудная квартира», «очаровательный хрусталь». Богдану просто стало жаль эту женщину.
— Я очень занят, Лиза, — произнес он, еле раздвигая челюсти.
— Наконец-то вы назвали меня по имени, — обрадованно пропела она, стараясь удержать какие-то нити, которые по ее мнению еще оставались между ними, — но почему снова ужасное слово «занят»? Пока никто не помешает нам, проехать бы на машине в горы, в леса...
— В горы на машине не проедешь, а тем более в лес.
— Говорю глупости? — кокетливо спросила она.
— Да.
Тогда она внезапно потухла, и горькая, вполне человеческая улыбка дернула ее тонкие накрашенные губы.
— Мне очень скучно и непонятно здесь. Ссылка. И конца ее я не вижу. Вы единственный человек, и такой... Здесь грубые и некультурные люди. Мало того, некрасивые, обрубки.
— Не верно. Здесь хорошие люди, — горячо возразил Дубенко, — замечательные. Перед ними нужно преклоняться.
— Ширпотреб, — коротко и зло бросила она.
Дубенко поднялся, уперся о стол полусогнутыми кулаками, больно, до хруста, и тихо процедил сквозь зубы:
— Вы мешаете мне...
— Занят?
— Если бы я даже был тем лоботрясом, который вам больше всего подходит, и тогда я бы сказал вам — «занят».
— Вы меня хотите оскорбить?
— Оставьте меня.
— Вы просто грубиян.
— И некультурный обрубок. Одним вашим словом — ширпотреб?
— Хотя бы.
Густая краска пятнами вспыхнула на ее красивом лице, она быстро и умело натянула перчатки, встала и ушла, не поклонившись ему.
«Какая глупая, невозможно глупая история», — опускаясь в кресло, подумал Дубенко. Вошедший почти вслед за ее уходом Рамодан недоуменно всмотрелся в его лицо.
— Опять печаль, Богдане?
— Все хорошо, Рамодан, — Дубенко крепко пожал его руку, — все замечательно, друг.
— Друг? Впервой ты меня так повеличал. Но что факт, то факт. А я было перелякался. Думаю, опять хуже с Валюшкой. Машина машиной, а человек человеком, тем более такой близкий, как жена. Чтобы понять это, надо потерять. Как тяжко-важко когда один. Вот я — в работе ничего, как один остаюсь, хоть волком вой. Один. Слово-то какое-то непривычное. Сегодня вспомнил своего гончака[2] — в городе бросил. Хорош был гончак. Видать, когда много общего, о своем не думаешь, а кончаешь общее, и начинает мутить тебя свое, личное, малюненькое. Тут и начинаешь припоминать не только жинку с детишками, что и полагается, а и какого-то гончака, хай он сказится.
Рамодан сидел в кресле, внимательно, по ходу своих мыслей, рассматривая свои опухшие кулаки. Вначале один, потом другой, потом по очереди все пальцы. Следы незаживающих на морозе ссадин и отметин (горячим железом, что-ли), ладони, затвердевшие от мозолей. У Дубенко тоже были такие же руки, а до этого он как-то не обращал на них внимания. Завернув рукав ватника, он также принялся поворачивать и рассматривать обожженные трудом руки. Повыше кисти сохранился еще загар — следы посещения Грузии — всего в мае этого года... Богдан встретился глазами с Рамоданом, и на лицах их одновременно прошла понимающая и несколько горькая улыбка. Потом каждый встряхнулся, и улыбка стала лучше, добрее.
— Не руки, а кочерыжки, — сказал Рамодан, — можно в печке шуровать.
— Приведем когда-нибудь в порядок кочерыжки, Рамодан. А в общем стыдно — просто неряхи...
— Может и так, — согласился Рамодан, — дойдем когда-нибудь до вольной горячей воды, Богдане. Жинку сегодня не проведывал?
— Нет.
— Надо съездить, Богдане.
— Вот только я об этом подумал. Недавно звонили опять оттуда. Как будто привязалась ангина. Профессор успокаивает, но не могу... должен сам. Когда-нибудь, может быть, проверят наше поведение и обвинят — в такое тяжелое время занимались пустыми делами.
— Что за пустые дела?
— Ну, как же! Умирают миллионы, и тут беспокоит здоровье одной маленькой женщины, — не генерала, не солдата, просто своей жены. Бросаешь завод, мчишься в больницу. Тут самолетов ждут как хлеб, а ты чувствуешь, что мысль о здоровье этого «ни генерала ни солдата» больше беспокоит, больше давит на мозги. Иначе не могу, Рамодан. Осматривал вчера машину, а мысли все там, с Валей. Не положено так директору, ничего не попишешь. А ну тебя, сам виноват. Притопал с этим гончаком... А ведь верно — страшно. Остался один, бегает, ищет тебя, а потом сядет где-нибудь возле пожарища, и завоет...
— Не дразни меня, Богдане. Вздумал проверять свое счастье, катай. Завидую я тебе. Почти вся семья в куче, а вот я остался один, как гончак...
Рамодан потер виски, поднялся, потом побарабанил пальцами по столу и направился к выходу.
— Рамодан, друг, — Дубенко нагнал его, полуобнял, — приходи к нам почаще. Просто как к родным...
— Спасибо, Богдане. Кати, езжай скорей к своему счастью. Передавай Валюхе от меня поклон, низкий до сырой земли...
Мороз крепчал. Голубой спиртовой столбик авиатермометра, прибитого к фасадной двери, показывал тридцать шесть градусов. Пальто, пуговицы сразу засахарило, мех воротника и шапки вспухнул сединой. Снег со скрипом ложился рубчатой линией за автомобилем. Дубенко сам сидел за рулем. И все же ему казалось — путь к больнице далек, подъем в гору труден и слишком медленно мчится машина.
Знакомые обледянелые львы, бетонные ступеньки. Он сбросил пальто в раздевалке, отряхнул унты.
— Вы куда? — нерешительно спросила его служащая.
— Туда. Дайте халат.
Женщина выполнила его приказание. Богдан завязал тесемки уже на ходу, взбегая по лестнице. На площадке ему встретилась больная — тогда она лежала рядом с его женой.
— Где Валя? — спросил он. — Какая палата?
— Там, — указала она, — вторая дверь от комнаты профессора. Но к ней еще нельзя. Никому нельзя в ту палату.
Богдан уже быстро шел по коридору. Его никто не останавливал. Хотя кто мог бы это сделать? Он мог бы оттолкнуть любого, кто попытался бы сейчас преградить путь к ней. Может быть он слишком много доверял и теперь будет наказан за это доверие. Ведь он не видел ее еще ни разу после операции. Может быть его обманули и положение хуже... гораздо хуже...
Вторая дверь от комнаты профессора. Он распахнул двери. Глаза побежали по кроватям, по испуганным, бледным от потери крови лицам. Ее не было. Богдан подбежал к третьей двери и остановился у порога. Валя лежала невдалеке от него, на крайней кровати и смотрела на него теми же испуганными глазами, какими смотрели женщины в предыдущей палате. Он бросился к ней и упал возле нее на колени.
— Как ты попал сюда? Сюда никого не пускают...
Она не могла повернуть головы, но испуг не покидал ее. Она знала, что сюда пускали только тогда, когда больным очень плохо, когда... смерть.
— Ничего не думай, Валюнька, — говорил он горячо и радостно, — никто не пропустил бы меня сюда к тебе. Но я прорвался сам, по-партизански. Ничего плохого. Я хотел тебя видеть.
— Хорошо, — она слабо улыбнулась.
Мелкая испарина выступила на ее лице. Она была рада его появлению, но не могла подавить страданий.
— Мне только что поставили банки. Тридцать восемь и семь.
Он продолжал стоять возле нее на коленях. Он взял ее руку, гладил ее, целовал, шептал какие-то бессвязные слова утешения и их общей радости. Он говорил о Кубани, о письмах, о начале наших побед, о будущем страны. Он говорил ей почему-то о Крыме, о медных горящих деревьях при спуске с хребта, о горном прозрачном ключе, о солнце, которое вернет ей силы, о своей любви к ней.
— Мы увидим Алешу? — прошептала она благодарно.
— Увидим, родная...
— Спасибо... теперь мне будет легче. Иди, родной...
— Ты устала?
— Да. Спасибо, что пришел. Кланяйся всем: Рамодану, Иван Ивановичу Лобу и обязательно Угрюмову. Он хороший человек и, может быть, единственный наш уральский друг...
Она закрыла глаза, и он увидел ее посиневшие веки.
— Открой глаза, — попросил он настойчиво.
Валя открыла глаза и улыбнулась, так хорошо, знакомо. Он увидел снова жизнь, возвращение к прежнему, родному до боли, до слез.
— Я... мне почудилось... Теперь хорошо...
Он провел ладонью по своему лицу, по волосам, поднялся и, наклонившись еще раз к ее лбу и руке, вышел.
В коридоре его встретил профессор. Он взял его об руку и завел в свой кабинет.
— Я слежу за вашей женой и прошу вас, дайте мне возможность ее вылечить.
— Простите, товарищ профессор.
— Прощаю, — он махнул рукой, — такие вы все мужья. Имеет — не ценит, а потеряет — плачет. Идите скорее к себе, и не забивайте голову пустяками. Давайте скорее свою «Черную смерть», а жизнью заниматься предоставьте нам, Богдан Петрович...
Шевкопляс вышел из барака, потер нос и щеки и недоуменно поднял глаза к термометру, покрытому, как бородой, игольчатыми наростами снега.
— Сколько? Тридцать девять?! Кабы с ветерком, сжег бы проклятый морозище, так?
— Пожалуй, так, — согласился Лоб, поднимая меховой воротник.
— Пойдем, пойдем, — сказал Романченок, подхватывая Лоба под локоть. — Ну, и толстый ты, разнесло на казенных харчах!
— Толстый, толстый, — хрипел Лоб, — сущность человека в здешних краях закрыта шкурами овцы, собаки и оленя. А вообще майор Лоб строен, как... Виктория.
— Насчет Виктории нужно осторожней, — сказал Романченок.
— Во всех войнах дамы играли значительную роль в судьбе воинов, не так ли, полковник Шевкопляс?
— Меня интересуют сейчас не дамы, а представители военной приемки. В девять тридцать Романченок должен отрывать от земли ноги, а военная приемка что-то медлит.
— Наверное, они всю машину уже успели обнюхать, — Романченок прибавил шагу, — ну-ка, прибавим газу!
Они шли к сборочному цеху, шутили, обгоняли друг друга на узкой тропке, протоптанной в глубоком снегу, толкались плечами, чтобы согреться, но думали об одном: о первой машине.
О том же думали и Дубенко, и Рамодан, и Угрюмов. Сегодня рано поутру, перевернувшись на другой бок, Дубенко открыл глаза и больше не мог заснуть, хотя еще храпел отец, который обычно поднимался на работу, «когда черти не вставали на кулачки». Дубенко не спал и думал о первой машине.
Беспокоился о ней и Рамодан, он бодрствовал всю ночь, ходил по цеху и подгонял сборку потока, который должен хлынуть вслед за «первенцем». При выходе из цеха он столкнулся с Данилиным и Тургаевым. Те спорили «по вопросу хвоста». Данилину не нравилось качество древесины, и, разбудив Тургаева, он потащил его в цех.
В салон-вагон поднялся Угрюмов, выпил стакан боржома и позвонил Кунгурцеву, попросил его к себе. Кунгурцев приехал через восемь минут. Когда от станции вверх по улице мчалась их «эмка», Угрюмов сказал Кунгурцеву: «Волнение школьника перед экзаменом?» Кунгурцев поднял свои черные глаза: «Меня попросили шахтеры пустить первую машину над поселком и шахтами в стык двух смен. Тоже их детище».
...Машина стояла, распластав упругие плоскости. За ночь из нее вымели стружки и сор, обычно остающийся после монтажников, подкрасили. Бока машины и ребра крыльев матово светились. Могучее тело самолета покрыто латами брони, видны сизые пятнышки нацеленных пушек и пулеметов. Вооруженцы приготовили машину для боя.
Люки и смотровые окна были раскрыты. У самолета работала военная приемка. Запах ацетона носился в воздухе. На линии ходил старичок в драповом пальто с ведерком краски и трафаретом. Старик прикалывал «звезды» следующим призывникам.
Романченок покинул Шевкопляса и Лоба. Он должен основательно прощупать мнение военных представителей-приемщиков. Ему ведь летать первому...
Шевкопляс беседовал с мастером, которого он знал еще «оттуда».
— Полетит, Матвей Карпович?
— Определенно, Иван Иванович.
— Как будто и не трогались с Украины?
— М-да, — мастер глубоко вздохнул, — как будто и не трогались с Украины, Иван Иванович.
— Поглядим — увидим.
— За этой машиной остальные пойдут, как цыплята, Иван Иванович.
— Нехай так. Такие машины нужны до зарезу. Матвей Карпович, читал Сталина? Чтобы свести к нулю превосходство немцев в танках, нужно также увеличить производство противотанковых самолетов, понял?
— Понял, Иван Иванович.
— То-то мне...
— Если моторы будут во-время подбрасывать, стаями пошлем туда.
— Очень правильно все понял, браток. Нужна сталь.
Военный представитель подписал предъявление. Начальник сборочного цеха махнул рукой. Команда, стоящая у дверей, налегла на створки и с трудом раздвинула их. Пахло холодом. Впереди открылось укатанное поле. От домика летно-испытательной станции подходили Угрюмов, Дубенко, Рамодан, Тургаев и Кунгурцев. Немного погодя вышел и Лоб.
— Давайте, — скомандовал Дубенко, посматривая на часы.
Рабочие взялись за машину и покатили ее из цеха. Романченок, покрикивая, помог «выправить» хвост. Виктория, работавшая в бригаде по монтажу электропроводки, позвала его. Романченок отошел от машины, приблизился к Виктории, подал ей руку.
— Не мое дело всем этим заниматься, Виктория.
— А занимаетесь.
— Горячка... Суета...
— Мне боязно... Вам первому лететь.
— Не впервой, — он благодарно взглянул на нее.
К самолету подъехал бензозаправщик. Протянулись шланги-пистолеты. Баки наполнили бензином. Зашумела форсунка водомаслозаправщика. Самолет перешел в распоряжение борт-механика, плотного человека с насупленными бровями. Борт-механик просмотрел герметичность маслобензосистемы, закрыл капоты. Он отвечал за подготовку самолета к выпуску и поэтому был придирчив. Он подогнал бригадира по отработке винтомоторной группы и полез в кабину. Вскоре закрутился винт, и воздух наполнился ревом мотора. Он пробовал его на разных шагах, и от гула, стоявшего на аэродроме, звенело в ушах. Потом борт-механик выскочил на снег и снова откапотил мотор, проверяя, нет ли течи бензина и масла после тряски.
— Ну, как? — спросил Романченок, начинавший уже терять терпение.
— Все нормально, товарищ подполковник.
— Распоряжайтесь дальше.
Выдавливая отчетливые следы, подошел гусеничный тягач. Прикрепили тросс к стойке шасси, и тягач, не спеша, потащил самолет к «красной черте». Люди продолжали поддерживать самолет за крылья. Казалось, что его еще только учат ходить.
— Разрешите, товарищ директор? — спросил Романченок Дубенко.
— Давайте.
Романченок надел парашют и поднялся в кабину. Через несколько секунд борт-механик помахал меховыми крагами и люди отскочили от машины. Романченок дал рабочие обороты мотору, винт завертелся, издали он стал похож на блестящий прозрачный круг. Машина покатилась, покатилась и, наконец, оторвалась от снега.
— По газам, — прохрипел Лоб.
— Пошла, — спокойно произнес Дубенко, провожая глазами белое тело машины.
— Пошла, — сказал борт-механик и пожевал губами.
— Видите, как все просто, а сколько тревог, — заметил Угрюмов.
— Тревог было много, — сказал Рамодан.
— От этого и движение, — неожиданно высказался борт-механик.
Романченок делал развороты, стараясь держаться невдалеке от аэродрома. Но вот он круто повернул, положил машину под большим углом и полетел по направлению к тайге. Гул мотора стал слабее. Угрюмов сделал шаг вперед, внимательно следя за полетом. Снова рокот мотора. Романченок пронесся над ними, то убирая, то выпуская шасси. Из окон корпусов, со двора от станции махали шапками люди. Им был нипочем этот свирепый уральский мороз. Они радовались своей победе. Романченок стал снижать на указанную полосу аэродрома. Вот прикоснулись баллоны, взлетели радужные от солнца столбики снега. Машина остановилась. Романченок выпрыгнул и подошел к Дубенко, неуклюжий в своей одежде пилота.
— Все нормально, товарищи!
— Надеюсь, — облегченно сказал Шевкопляс, — теперь погрузим для энского флота? Так, Романченок? Так, Богдане?
— Так, Иван Иванович.
Романченок подошел, держа подмышки краги и шлем. Волосы его вспотели и от них шел пар.
— Теперь приходится за вами ухаживать, — Дубенко натянул шлем ему на голову, — простынете.
— Пустяки. Пошла первая машина.
— Благодарю вас, Романченок.
Романченок потряс руку Дубенко, потом поочереди Тургаеву, Рамодану, Данилину, мастерам, рабочим. Десятки заскорузлых рук потянулись к нему. Он радостно встряхивал их. Это его товарищи по борьбе, он понимает и разделяет их чувства. Виктория тоже высвободила руку из неуклюжей варежки и тихо сказала:
— Поздравляю.
— Спасибо, Виктория.
— Не так крепко, — вскрикнула она и подула на руку.
— Прошу прощения, не рассчитал, Виктория.
Она отошла от них.
Угрюмов приблизился к Дубенко, ласково поглядел на него и просто сказал:
— Поздравляю.
— Спасибо.
— Поздравляю тоже, — Кунгурцев вопросительно посмотрел на Дубенко, — но как с горняками? Вы обещали послать машину над поселком и шахтами.
— Я обещал сделать это между двумя сменами?
— Да.
— Будет сделано. Придется снова вам полетать, Романченок.
— Есть. Давно не ходил в воздух, скучаю. — Он обратился к борт-механику. — Левая нога чуть-чуть заедает. Может быть застыла смазка, смесь, а может быть нужно что-то ослабить.
— Будет все нормально, товарищ подполковник. — Борт-механик подошел к машине, унося с собой парашют Романченка.
Возле самолета копошились люди. Еле заметное струйчатое облачко колебалось над машиной. Она остывала. Хвост уже засахаривался инеем.
— Завтра дадим восемь, — сказал Дубенко, — а потом... Каждые сутки выпуск будет все расти и расти.
— Тогда начнется обыденная кропотливая жизнь, Богдан Петрович, — сказал Угрюмов.
— Обыденная и кропотливая, — повторил Дубенко, — не хочется говорить тривиально, но нам эти будни принесут праздник победы...
Перед ним последние письма Тимиша. Они пришли с Южного фронта. Родной Тимиш! Он сражается, отважный сын родины, он грустит о потерянном, но знает, что зажегся уже факел, осветивший будущее.
По земле Украины идут полки Красной Армии. Пусть там черно от пожарищ, пусть на земле тени виселиц, но впереди горит звезда освобождения. Она вспыхнула под Ростовом, Тихвином и, наконец, под Москвой. Теперь оттуда бегут вооруженные иноземцы, запятнавшие навеки свою солдатскую совесть и честь.
В наступление пошли наши войска и наши генералы. Среди них кавалерийский генерал Трунов — его гвардейские полки скачут навстречу победе. Он получил признание и славу. Командир Николай Трунов — хладнокровный полководец, выросший из озорных конных разведчиков гражданской войны. Его брат, Тимиш Трунов — один из миллионов бойцов. Письма его шли долго, виляя по незнакомой трассе и, наконец, дошли сюда, к Уральскому хребту, приютившему тысячи кузниц победы.
«Всего год назад ты был мирным человеком, Тимиш, — так начал свое письмо Дубенко, — ты занимался искусством. Придя из села в древний город Киев, расположенный на крутогорье, ты познал науки и радость творчества.
Помнишь, как ты приезжал к нам, как тянулся ты к нашей Танюше, как подсолнух к солнцу, и вечерами твое лицо освещалось радостью и ты подпевал чистым голосом любезные нашим сердцам песни родной Украины. Ты напевал песню грусти и тоски — «Взял бы я бандуру» или широкую и игривую — «Ой ще сонце не заходыло». И тогда нам представлялись бескрайние поля пшеницы и гречи, соломенные крыши хат, вишневые садочки, вербы у прудов и подсолнухи у тына.
Киев ты всегда называл трогательно — «мий дидуган». Помнишь, мы стояли на Владимирской горке, и казалось нам, сидит над рекой знаменитый дидуган-лирник, рокочут старинные думки, плывут по просторному Днепру «дубы» твоих и моих предков. Тогда же мы слышали прекрасную, хотя и сумную песню о кандальных, ждущих избавления. Вставали перед глазами нашими могучее Черное море, галеры с прикованными хлопцами-запорожцами, невольничьи рынки Каффы, Констанцы. Знали ли мы тогда, что снова придут на Украину месяцы страданий и мук?
Мы вспоминали отчаянную вольницу Хортицы, степи, видевшие стремительность удачливых всадников, поборников воинской славы во имя родины. Они завещали ответственность перед родной землей, нерушимость товарищеской дружбы. У бедер висели клинки, сработанные лучшими оружейниками, и на булатах, свитых из шести стальных полос и после откованных и закаленных по особому способу, чернели арабские письмена. Мы знали эти сабли. Они передавались из рода в род. От прадеда к деду, от деда к отцу, от отца к сыну торжественно передавалось это оружие — символ верности родной земле, символ гибели черного недруга.
И когда началась година испытаний, были вынуты из ножен сабли предков, безмолвно мы поклялись на них и стали побратимами. Так назывались в нашем запорожском славном войске братья по духу. Ты родной мне человек, как и родной мой товарищ и побратим по гражданской войне — твой брат Николай, как родной мне твой батько — могучий старик Максим Трунов, человек, повторивший свою славу. Я вторично познал новых своих побратимов — людей труда, моих соотечественников украинцев и уральцев, чьи подвиги не овеяны дымом сражений, но также велики и благородны...
Настало время, и миллионы наших мирных людей пошли по дорогам войны.
Враги, вначале опьяненные успехами, увидели сопротивляющийся, могучий народ. Все народы, объединенные под солнцем Ленина-Сталина, сплотились, поднялись против иноземцев.
«Черная смерть» — лепечут враги, пораженные грозным оружием, а мы благодарно зовем наших соколов «Светлой жизнью». Боевое оружие создается везде, дорогой Тимиш. Отовсюду несутся к фронту полки «Черной смерти». Они летят по заданию великого полководца, по заданию отчизны и сердца. Их сработали узловатые руки рабочих Урала, Татарии, Сибири и нашей Украины. Тяжел и тернист был наш путь сюда, Тимиш. Трудно приходилось восстанавливать уже раз созданное. Но все осталось позади. Промышленность работает, невиданное переселение арсеналов окончено в нашу пользу.
Тут работают люди, которых мы смело можем назвать гвардейцами тыла. Их подвиг у мартенов, станков и домен так же почетен, как подвиг на бранном поле. Здесь тоже тяжело, но люди сурово насупили брови и сжали челюсти. Все для победы! Таков лозунг наш, работающих в трудовых арсеналах страны. Ты доживешь до победы, наш родной Тимиш! Мы все доживем до победы разума и справедливости. Родная наша Украина будет освобождена. Снова зацветут на полях, у тынов золотые подсолнухи, снова белым и душистым ковром раскинется греча и возвратятся люди на свои места. Будут построены новые дома, на оголенные стропила оставшихся хат и сараев лягут желтые навальни пшеничной соломы. Будет жить Украина!
Скоро снова запоет Украина, не удастся врагу онемечить певучую украинскую мову. И родина-мать простит своему сыну его раннюю седину, о чем ты кручинишься в своих письмах.
Пиши нам, родной Тимиш...»
Дубенко стоял на высоком холме. Рядом с ним, прижавшись к плечу, притихшая, похудевшая Валя. Снег слежался, и где-то внизу, ближе к земле, бродила влага. Венок сизой тайги окаймлял гористые горизонты, и над тайгой, в западной части, поднялись пушистые облачные лучи, подсвеченные солнцем. Может, это отражение недалекого северного сияния? Может, фантастически перенесенные за тысячу верст отблески далеких кровопролитных сражений?
Город разбросался черными домами, поселками шахт по склонам трудолюбивых Уральских гор, обмытых трудом поколений. Здесь на взгорье стояли снега, воздух был чист и можно было дышать всей грудью.
По тропке, протоптанной шахтерами, бежали школьники, размахивая сумками. Они краснощеки и веселы. Они счастливы, эта уральские дети, они не видели близко войну...
Дубенко смотрел на кирпичные стены завода, оранжевые от света и игры снежного фирна, на корпуса, срубленные из уральской ели, пихты и кедрача, сборочные цеха цвета пшеничной соломы. И чуть подальше, почти сливаясь с тайгой, — бараки, длинные, приземистые. Редкий ельничек, остаток вырубленных лесов, торчал из-под снега. Там ночью прошел заяц. Он трусливо наделал восьмерок и исчез где-то в сугробинах лога.
Рев мотора и снежная пыль. Дубенко снял шапку и помахал. С аэродромного поля плавно взвилась машина с приподнятыми крыльями — бронированный штурмовик. Самолет пронесся, оставляя след отработанного газа и клубчатый вихрик разбитого винтами воздуха.
— Романченок? — спросила Валя.
— Романченок! Его уральская пятисотая машина!
Когда-то Романченок сбил «Юнкерс» в отмщенье за нападение на беззащитный «Поселок белых коттеджей». С тех пор прошло не так уж много времени. Битва идет — и звезды, которые блеснули сейчас на серебристых крыльях машины, сияют и отсюда, с Востока...
Сыны Украины, побратимы, здесь тоже Советская Россия, здесь тоже наша Родина, товарищи!