ИСТИННАЯ ГЕРМАНИЯ

Когда в прекрасные дни конца августа 1918 года мы продвигались вдоль возвышенности Нуврон-Вентгра, в одном из покинутых окопов мы нашли труп высокого юноши,— каска сползла ему на глаза, рот был открыт. Смерть застала его за чтением, и он так и остался сидеть, но голова запрокинулась, и книга упала на землю рядом с ним, небольшая книга в блекло-розовом переплете с желтоватыми крестиками. Я поднял ее. Это была антология немецких поэтов, вышедшая в Кельне во время войны. Пока я рассматривал книжку, Эмиль, мой ординарец, приподнял каску, чтобы взглянуть на лицо; из ужасной раны с жужжанием вылетел рой мух.

Что читал он, когда смерть застигла его? Лилиенкорна, Рихарда Демеля, Франца Верфеля? Или изумительные переводы из Бодлера, Малларме и Рембо, которые благодаря Стефану Георге превратились в немецкие поэмы? Не знаю. Но я долго хранил это послание, оставленное мне неизвестным юношей,— книгу, благодаря которой через окопы донесся до меня голос истинной Германии. По антологии я ознакомился с основами новой германской поэзии, и это пробудило во мне желание глубже вникнуть в нее.

По окончании войны я понял, что необычайное взаимодействие, существующее между народами, называется поэзией. Понял, почему Гийом Аполлинер мог писать по-французски в манере Генриха Гейне прекраснейшие стихи о Германии, в которых можно было бы почувствовать влияние Гюго и Шиллера, Арнима и Нодье. Трудно себе представить, какой контрабандой являлись во время войны эти стихи. Сам Аполлинер был смущен, он чувствовал, что они подвергают его опасности. В ту эпоху поэты были объяты страхом. Перечисляя в первом издании «Европы» названия главных артерий столиц, Жюль Ромен не решился написать «Фридрихштрассе», он перевел «Рю-Фредерик», чтобы это звучало более по-французски. При подобном унижении человеческого достоинства, что чувствовал я, знавший наизусть «Тристана и Изольду»? Я отправился на фронт добровольцем, я с радостью помогал бить Германию, но мне во что бы то ни стало нужен был чистый воздух, и я хранил в душе, как мечту, ту, другую Германию, запретную.

Даже при всем своем возмущении я был недалек от общего безумия и общей путаницы всех понятий. От меня ускользал глубокий смысл противоречий той эпохи. Я любил Вагнера, Шеллинга, Дюрера, Шумана, и «Лесного царя», и «Лорелею»… Но я не вполне был уверен, имею ли я право любить их. И, следовательно, я был не столь далек от тех неистовых хулителей, которые ежедневно писали во французской прессе самые постыдные вещи о немецких поэтах, мыслителях и музыкантах.

После четырех лет войны, в течение которых наши так называемые руководители, пуская в ход самые сильные средства, отстраняли нас от творческого наследия поэзии и высоких идей, как трудно было одинокому молодому человеку, не допускавшему, чтобы духовные ценности могли находиться в полной зависимости от военной бури, восстанавливать прерванные связи между Германией музыкантов, поэтов и философов и тем миром, где он жил, миром, ограниченным военными нуждами и освещенным пламенем пылающих соборов!

Розовая книжка с желтыми крестиками сыграла большую роль в моей жизни. Она показала мне лживость наших учителей от Барреса до Бергсона, ибо они вместе с врагом отвергали то, что не могло быть враждебным Франции,— немецкую мысль, такую же пленницу варваров, как и наша, и тоже поющую в цепях.

Я пишу эти строки в начале 1939 года. Двадцать один год прошел с тех пор, как я нашел труп человека, последняя мысль которого была, вероятно, занята мирной игрою рифм. Двадцать один год — пора совершеннолетия для разума. Но мир не стал более мудрым, и теперь, когда возникают те же угрозы и разум рискует потерпеть крушение, перед нами воскресает былой кошмар.

Тогда была война… А разве теперь нет войны? Я пишу эту статью в мирной обстановке кабинета, но, быть может, когда она появится в журнале, для которого предназначена, война станет фактом, ощутимым для всех, войной в прежнем смысле этого слова. Но даже если этого не будет… Я говорю: мы, французы, ведем войну с немцами. Война ведется другими способами, вот и все. Но с минуты на минуту могут прибегнуть и к классическим способам. Война длится уже более двух лет; правда, в этой войне за нас сражаются другие. Надо быть безумцем, чтобы не признать этого факта: мы в состоянии войны. И в особенности сейчас, когда под лицемерными прикрасами скрывают настоящую борьбу, французам, быть может, еще более, чем в 1914—1918 годах, необходимо закалить себя и уметь ненавидеть, чтобы быть готовыми к отпору.

Однако есть разница между этими двумя эпохами, между той войной и войной теперешней; именно эта разница облегчает нам возможность по-прежнему любить ту Германию, которая не является нашим врагом, Германию гуманистов, поэтов и музыкантов.

Дело в том, что в войне, которую теперь ведут против нас немцы, они прежде всего обратили оружие против своих поэтов, музыкантов, философов, художников, артистов. Против живых, против современников, которые были изгнаны, а между тем таили в голове своей и в сердце неисчислимые сокровища; они обратили оружие и против славных мертвецов, имена которых стерты с фасадов, где господствует свастика. И теперь только в странах нефашистских можно без опасения читать Гейне, Шиллера и Гете.

Молодому человеку, убитому на возвышенности Нуврон, когда он читал стихи, было тогда, вероятно, лет двадцать. Верфеля, который, может быть, в последнюю минуту очаровал его молодую душу, мы теперь приняли в Париже как изгнанника…

Прежде чем гнев доведет французов до исступления и справедливая ненависть к гитлеровцам породит в их сердцах то неистовство, которое господствует в боях и приводит к досадным, но неизбежным промахам, я хочу во весь голос высказать мою благодарность истинной Германии.

Я хочу высказать то, что можно будет вспоминать во время военной грозы. Пока меня еще могут услышать, я хочу заявить, что мы будем бороться за истинную Германию, как борются за нас свободные сыны Испании, несмотря на наши измены, на нашу низость по отношению к их родине, несмотря на махинации наших руководителей и на чудовищный торг свободой.

В маленьких эльзасских деревнях, где я нес гарнизонную службу после перемирия, я впервые познакомился по их книгам с теми людьми, которые не дали поработить себя и в течение пятнадцати лет составляли славу Германии. Из Швейцарии, Голландии, Англии, Франции, из Советского Союза, из Америки голоса этих изгнанников еще доносятся до их родины, которой заткнули рот…

Какие славные уроки можем мы извлечь из их произведений, из их деятельности! В высказываниях Генриха Манна и Лиона Фейхтвангера слышатся, кажется мне, отзвуки того, что изгнанник Берне писал о Париже во времена Луи-Филиппа, о положении немецких писателей…

Следовало бы широко распространять высказывания великих изгнанников прошлого, чтобы бороться против той ненависти, которая порождает погромы и не умеет отличать Германию бессмертную от ее хозяев на один день. Слишком мало у нас знают Берне, Бюхнера, недостаточно читают Гейне…

Но, написав это, я подумал, что несправедливое пренебрежение к умершим менее возмутительно, чем почти полное незнакомство с живыми. Разве нет среди нас людей, подобных Гейне, Бюхнеру, Берне, которые дышат и творят? Их, живых, надо читать — это мощный и трепетный протест немецкой души!

Мало указывать на духовные связи прошлого. Надо поддерживать связи настоящего между живыми людьми. Есть Томас Манн и Брехт, Генрих Манн и Анна Зегерс, Лион Фейхтвангер и Вилли Бредель, Эгон Эрвин Киш и Людвиг Ренн, есть Франц Верфель и Музиль… И сколько еще имен, в которых воплощена надежда на светлое будущее! Есть современные песни, повести. Есть все то, что эти изгнанники восприняли от своего великого народа, которому заткнули рот, и что находит выражение в их пламенных словах, в их таланте, в их гневе.

Я лично считаю своей обязанностью признать здесь, что Франция в долгу перед ними. В сентябрьские дни некоторые из них, я знаю, я свидетель этому, готовы были своими руками, своею грудью защищать нашу землю, нашу родину. Этого я не забуду никогда, и пока у меня будет голос, чтобы кричать, я не дам другим забыть об этом.

Разве немецкая любовь к свободе не довела уже этих мужественных, закаленных людей до Тахо, до Эбро? Там, где дело шло о защите нашей Франции, мы видели, что это не пустые слова и что лицом к лицу с врагом их народа и нашего народа писатели Германии сумели сменить «оружие критики на критику оружием».

Наше чувство благодарности к Германии не пассивно. Эта насильственно уничтоженная культура, это высшее человеческое благо возрождаются в саду Франции, и духовную Германию будем мы защищать в тот день, когда преследователи ее нападут на нашу землю.

Наша благодарность Германии будет пустым словом, если мы не подкрепим ее материальной силой, если германскому оружию мы не противопоставим оружие французское, оружие защитников разума.

Чувство благодарности к Германии требует, чтобы мы и материально подготовились к предстоящему бою. Оно требует от каждого француза духовной силы и напряжения воли. Оно требует, чтобы каждый из нас знал, что он защищает не только свою свободу, но и свободу Европы, насильственно порабощенной, той Европы, которая называется Германией, называется Австрией, называется Чехословакией… увы!

«Кто поднимет меч против народа, тот от меча народного и погибнет. Германия теперь — кладбище, придет день, она будет раем»,— так писал Бюхнер в 1834 году, накануне изгнания, в «Гессише Ландботе», и эти оптимистические слова живут в моей памяти с того самого дня, как я прочел их,

Загрузка...