Юлия Качалкина Источник солнца

© Качалкина Ю. А., 2015

© Буркин В., иллюстрация на обложке, 2015

© Издание. Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015

Источник солнца. Семейный роман

Посвящается моим родителям.

…ты же, малое, неразумное дитя, что видишь в отце своем достойную и серьезную особу, прочитай историю приключений… и задумайся над тем, что один папа не слишком отличается от другого.

Туве Янссон

Глава 1.

Пренеприятное известие омрачило утро Евграфа Дектора: за завтраком он узнал, что в Тарусу первого июня они не поедут, а когда поедут и поедут ли вообще – неизвестно. Пристройка к дачному дому, о которой давно мечтала его семья, еще не была завершена, и конца этому строительному произволу, казалось, не предвиделось.

– С моим мнением в этом доме вообще никто не считается! Впрочем, я это знал давно.

Скомкав салфетку и бросив ее в тарелку, он встал из-за кухонного стола, окинул жену усталым взглядом поверх старомодных квадратных очков и, ссутулившись, ушел к себе в кабинет, чтобы никого не видеть. Кабинет был ласков и привычен: его стены, державшие на себе массивные железные стеллажи с книгами – с пола до потолка одни книги, – ореховое кресло-качалка (подарок отца), просторный письменный стол с двумя тумбами – все это несказанно радовало глаз хозяина. И еще больше нравился ему вид из высокого окна: с седьмого этажа деревья и соседние дома казались маленькими, а небо – огромным. И ничто не мешало причудливым облакам переползать всегда в одну сторону – на восток. Облака изо дня в день неукоснительно двигались на восток – когда он впервые заметил это, он уже и не помнил. Помнил только, что случилось все давно, в те далекие времена его молодости, когда облакам он придавал гораздо большее значение, ибо был поэтом. А кто, впрочем, им тогда не был?!

На этом воспоминании Евграф Соломонович глубоко вздохнул. А что теперь? Взгляд привлекла толстая пачка писчей бумаги на подоконнике. В этих исписанных мелким почерком листах, как город в руинах, лежала его последняя пьеса, над которой он работал вот уже больше года. Не спал ночей, договорился с издательством о выпуске сборника – и вот, пожалуйста, срывал все сроки.

Он бился с рукописью, как родитель с капризным ребенком, и не знал, как подступиться. Пробовал бросить писать – и бросал действительно месяца на два, но потом возвращался, пристыженный собственным поступком, и с сизифовым упорством продолжал катить этот камень. Теперь – именно теперь, когда в Тарусе начиналось короткое северное лето, когда в его любимой Тарусе отогревался песок на тропинках и старые яблони в саду зеленели пуще молодых… Теперь, думая об этом, он понемногу впадал в творческое беспокойство: об отдыхе не могло быть и речи.

Но забыть о комнатке на втором этаже, крохотной уютной шестиметровке окнами на озеро, где потертый гобелен на стене и письменный стол врастает в стенной проем год от года прочнее, – это было слишком. Со злостью вспомнив подрядчиков, которые безбожно тянули время (и деньги), он ужаснулся своей же собственной злости. И это – тонкий творческий человек, интеллигент в третьем поколении! А ведь злость такое категоричное и грубое чувство. Как тут писать! Он подошел к окну, погладил рукопись морщинистой ладонью. Господи, накажи всех подрядчиков по делам их!


Евграф Соломонович Дектор был драматург. И, надо сказать, драматург талантливый, но, увы, не слишком востребованный. Нет, он когда-то был и талантливым и востребованным одновременно: его ставили в Театре Содружества, по его сценариям снимали фильмы, его имя значилось в городских афишах… а сегодня? Сегодня он состоял членом Московского союза писателей… а сценарии не продавались даже на ярмарке, устроенной в Интернете. Он отдал бы их и даром какому-нибудь вгиковскому пареньку с идеей, бедному старшекурснику или выпускнику – такому, с голодными глазами художника, – чтобы только тот взял и наконец пустил их в дело. И именно сейчас, в эти дни. Потому что пьеса… Евграф Соломонович махнул рукой, словно какой-то случайный наблюдатель мог его пристыдить, и отошел от окна к креслу.

Он всегда знал, что будет драматургом, будет составлять список действующих лиц, а потом играть в забавную, никогда не надоедающую игру – разговаривать. На разные голоса и знать, что кто-то его уже слушает, словно у только рождавшейся пьесы был такой же только что рождавшийся зритель. Он знал и поэтому рискнул поступить на режиссерское отделение ВГИКа, где по истечении пяти лет узнал еще кое-что полезное, а именно: никаких организаторских способностей у него нет, никем он руководить не сможет (никто ему и не даст). И он, как человек, однажды узнавший последнюю правду о себе, обрел нежданное спокойствие. Из этого спокойствия незаметно появилась семья – точнее, Евграф Соломонович «оброс» ей.

Долгое время для Евграфа Соломоновича главным чувством семейного человека было удивление: он удивлялся, что они с Настей ежедневно приходят в один дом, вместе едят, читают, смотрят телевизор – напоминало жизнь с очень хорошим другом, которого, помимо всего прочего, можно было любить.

Настя родила двойню. При гомозиготном скрещивании по седьмой хромосоме получается… в общем получилось два маленьких почти одинаковых мальчика, одного из которых назвали Артемом, а другого – Валентином. И в этот момент Евграф Соломонович понял еще одну вещь: его теперь стало втрое больше на этом свете. И теперь год от года будет еще и еще больше, пока однажды не произойдет увеличение в геометрической прогрессии.


– Грань, Грань, извини за беспокойство, пожалуйста, ты яичницу будешь?

Дверь в кабинет жалобно скрипнула, приоткрылась, и в нее наполовину протиснулась Настя – теперь Анастасия Леонидовна, врач-гомеопат со степенью кандидата медицинских наук. Она, его жена, была невысока. На ее игривой расцветки халате, доходившем до пят, умопомрачительные кролики плотоядно обнимали не менее умопомрачительных котят. Евграф Соломонович посмотрел на всю эту живность, и в голову ему пришла мысль о непредсказуемости человеческого существования.

– Насть, я не голоден. – Привычно пожевал ус, обдумывая конец фразы. – Если можно, оставь меня одного, я хочу немного поработать. И скажи Артему, чтобы не шумел.

– Артем сейчас уходит, его не будет какое-то время… скажи, мы тебя чем-нибудь обидели?

– Ой, Настя, – Евграф Соломонович начинал повизгивать, когда раздражался, – не анализируй, пожалуйста!.. Я совершенно устал от ваших сострадающих глаз!.. Точно у меня что-то случилось, в самом деле!..

– …но что-то случилось, наверное…

– Что могло случиться? Все случилось уже давно, когда ты нашла этих, язык не поворачивается сказать, строителей!.. Где, объясни мне, ты их нашла? Нет, не объясняй! Я сам знаю: тебе их порекомендовала Галя. Я знал, знал!.. И что теперь?! Они станут там хозяйничать до конца лета? Да?! А мы все будем сидеть здесь, словно на привязи?! – Он пробежался по комнате. – И куда это ушел Артем? Сегодня же воскресенье, ему завтра в институт рано. Нет, это невозможно!.. невозможно!.. – Он присел на край письменного стола и отвернулся к окну.

Настя продолжала выглядывать из-за двери, не входя в комнату целиком. Было слышно, как тикают большие настенные часы.

– Он вернется через пару часов, Грань.

– Да, Валя тоже когда-то «возвращался», – последнее слово он протянул намеренно, – а потом решил, что хватит. И теперь он смеется над нами, надо мной и тобой смеется… ох, Настя!..

– Никто над тобой не смеется. И надо мной тоже. Грань, они растут.

– А мы стареем. Знаю я, знаю!.. почему ты все время мне говоришь об этом?!

– Все-все… ухожу-ухожу… – Настя почти скрылась за дверью, но тут же вернулась: – Грань, Галя уезжает в летний лагерь, она просила взять пока Сашу к себе.

– Сашу?

– Да, а что ты так удивляешься?

– А она не может взять ее с собой, в этот трудовой лагерь?

– Не будь занудой, Грань! Саша все-таки тебе племянница.

– Нет, она тебе племянница…

– А я тебе жена. Все, пока.

Настя затворила дверь, и звук ее шагов постепенно стих в прихожей. Евграф Соломонович остался один.


«Безобразие! – подумал он, продолжая смотреть на дверь, словно там еще стояла Настя. – Все-таки тишина и одиночество не так уж вредят творчеству. Когда последний раз я был один и мог в свое удовольствие помолчать? Наверное, очень давно. Саша ведь маленькая девочка. Ей – десять, и ей будет хотеться в парк, мороженого и не ложиться до полуночи. И много чего еще – например, поговорить. А о чем нам с ней говорить? Ох, дети-дети… и мои дети тоже. Валя ведь не станет с ней проводить дни напролет, у него есть, с кем напролет. Разве только Артем…»

Евграф Соломонович взял со стола фотографию в деревянной, пестро покрашенной рамке и поднес к глазам: там, на фоне сиреневого куста, обдуваемые ветром, который всем волосы сбивает вправо, стоят они – Артем, Валя, между ними – Настя, еще совсем не седая, с короткой-короткой стрижкой студентки-первокурсницы, она и в сорок носила такую, и он сам, высокий, худой, в невероятной какой-то рубашке… стоят и смеются. И все отражаются друг в друге, и Артем с Валей все еще носят одинаковые куртки и джинсы… только вот стригутся уже по-разному. Один уже видно – либерал, другой – консерватор. Хотя глупо это все… при чем тут политика? Он ведь вовсе не о политике думал… Почему, собственно? Евграф Соломонович пробежался по кабинету.

«Потому что надо ехать в Тарусу». И очевиднее этого ничего быть не могло. Он поставил фотографию обратно на стол и посмотрел на нее с расстояния: фигурки стали маленькими, а лиц и подавно было не различить. Вот, посмотришь, бывало, как ветка жасмина гнется на ветру, как ящерица бежит по некрашеным ступеням крыльца, как дышит, вздымаясь и опадая, занавеска в окне второго этажа, и сразу ясно становится, почему герой подстрижен на французский манер, почему у него в кармане пусто и жена травит его мышьяком: в день по чайной ложке.

Может быть, оставить к чертям драматический жанр? Написать поэму. Детскую поэму для постановки на сцене. Или рассказ? Нет, после успеха «Гарри Поттера» дети меня обсмеют. И Саша в первую очередь, потому что я этого «Гарри Поттера»… не читал. Еще не читал. Коллега обещал подкинуть при встрече. А то как-то триста рублей на книжку тратить не хочется. Перечитать «Чайку»? Перечитать и наконец разобраться с размером постановки. Положи перед собой «Чайку» и пиши – не ошибешься. Помню-помню твой совет, папа. Только я ее уже знаю наизусть. И хочется мне, чтобы шла она на сцене МХАТа, а я – обычный зритель – сидел и смотрел где-нибудь в партере, а не ежился написать размер в размер… напоминаю себе Золушкиных сестер, силившихся втиснуть ногу в ее миниатюрную туфельку. Что ж мы все так лукавим, боже ты мой?

Или «забить» на это все, как выражается Артемов друг, и пойти преподавать в родные вгиковские стены? И кто меня там ждет? Нет… невозможно. Совершенно невозможно.

* * *

Тут Евграф Соломонович вспомнил, что дома нет хлеба. Значит, есть повод выбраться на улицу и дойти до магазина дворами. Длиннее пути он не знал, но в том, что ищет именно тот, что длиннее, никогда бы себе не признался. Он переменил брюки, надел поверх рубашки шерстяную жилетку, взял кошелек, никем не встреченный попал на кухню, нашел сумку и, вложив худые ступни в саламандровские ботинки, закрыл дверь снаружи своим ключом.

У каждого был свой ключ, и звонком не пользовались никогда. Спускаться на лифте – слуга покорный! Застрянешь между этажами, и тебя будут кормить сквозь щелку сосисками. Эта картина всегда столь живо представлялась ему, что Евграф Соломонович вздрагивал при одном виде лифта и спешил скорее спуститься по лестнице. Тем более что спускаться было близко. Как-то один знакомый очень метко выразил сущность здешнего подъезда. Он сказал: «Даже плюнуть не хочется – так чисто». Но главным тут, наверное, было не «плюнуть», а «не хочется». И в подъезде «не хочется», и уж в квартире тем более – давно перестало хотеться. Вообще чего бы то ни было. А не только самого романтического. Хотя и его – тоже. А хлеба все-таки хотелось.

Евграф Соломонович жил на «писательской» Красноармейской улице. Где-то по левую руку высилось за слегка пооблезшими топольками здание МАДИ с неизменным памятником Эрнсту Тельману, похожим на памятник Ленину на питерской площади двух вокзалов, у которого такие же неизменные студенты так же неизменно – изо дня в день – пьют пиво. Евграф Соломонович их не видел, но ему и не нужно было: он и так знал, что они там. И он шел, негодуя на тунеядцев: как же так? Поступить и ничему не учиться? Не испытывать никаких интересов, кроме самых что ни есть плотских? И ведь учатся и сессии сдают. И вот Валя тоже как-то сдает. Но зачетку не показывает. И совсем ничего не рассказывает – даже не знаешь, дома он, нет его и будет ли он ночевать. Поедет ли куда-нибудь?.. Сидишь и ничего не знаешь о своей семье. Можно узнать, только застав врасплох.

Евграф Соломонович привычно повернул налево, в переулок, и пошел мимо двухэтажной школы из красного кирпича. В ней три года назад танцевали на выпускном его Артем и Валя. Валя бессовестно напился. Артем тоже выпил, но до дома дошел сам и брата довел. Валя не сопротивлялся. И после этого год в рот не брал, пока уже на втором курсе не запил вдруг по-страшному. Так, что Настя, сидя ночами на кухне, плакала. Долго и некрасиво, как плачут, когда никто не видит и когда действительно плохо. Он возвращался пьяным в течение двух или трех месяцев подряд, а потом так же внезапно, как начал травиться, кончил. И теперь пить не может в принципе. И иногда – есть зефир, салат с майонезом, жареную картошку, тещин лимонный пирог… ибо печень. Ибо надо было думать головой.

Мимо Евграфа Соломоновича проплыла витрина местного книжного магазина с яркими бутафорскими книгами невиданных размеров. Сколько бумаги ушло бы на такие книги, будь они настоящими! Сколько времени нужно писать одну такую книгу! Не то что пьесу…

Проехала машина, поблескивая тонированными стеклами, девочка тянула за поводок толстого щенка, который никак не хотел переходить улицу, немолодая, но сохранившая следы былой красоты восточная женщина на углу торговала нарциссами, ветер пах теплым хлебом…

Евграф Соломонович сглотнул слюну и открыл стеклянную дверь булочной. Хлеба какого угодно и сколько хочешь! Бородинский… школьником едал с аппетитом, как же; ароматный – с вареньем, в Тарусе… о больном не будем; нарезной – с розовым ломтиком докторской поверх мягкого желтого масла, чтоб с чмоком… и – с кофе. Крепким, черным…

А теперь лишь черственький, на второй-третий день, потому что – язва. Потому что… правильно. Думать нужно было головой.


– Девушка, доброго вам утра. А нарезной свежий? Да? А столичный? Тоже? Ну что ж, три нарезных и два столичных. И еще штучек шесть булочек сдобных. Нет сдобных? А какие есть? Давайте с корицей. И с повидлом давайте. Тогда не шесть, а восемь. И две с маком. Все.


Лента чека, капризно вереща, поползла из кассового аппарата. Чеков Евграф Соломонович не брал никогда.


– Сколько? Вот, пожалуйста. – Он отсчитал деньги, взял сдачу, собрал покупки в пакет и пошел к выходу. Придержал дверь какой-то неведомой старушке в кримпленовом платье – от нее приятно пахло «Красной Москвой» – и сам вышел следом. До самого входа смотрел только под ноги. Шаги не считал. И когда уснуть не мог – никогда никого не считал. Ни скамейки, ни овец, ни маргаритки под их копытами. В подъезде поздоровался с одним знакомым писателем, именем которого была названа соседняя улица, но это писателя, казалось, совсем не вдохновляло. Он выглядел угрюмым, впрочем, на дела не жаловался. Как и сам Евграф Соломонович. Поднялся на свой этаж, открыл дверь, закрыл и снова был дома. Хлеб унес на кухню и попутно включил телевизор. Показывали футбол. Его теперь, в сезон чемпионата, показывали всем и везде. Даже таким, как он, которые его ни в жизнь не смотрели. Белые и красные человечки бегали по зеленому полю, гоняя мяч. На секунду Евграф Соломонович замер с батоном в руках в дверном проеме: белым забили гол.

Зазвонил телефон.


– Алло. Да. Нет, Анастасии Леонидовны еще нет дома. Будьте добры, перезвоните позже. Пожалуйста.


Ох, уж эти жаждущие излечения «частники»! И звонят, и звонят… В телевизоре оглушительно кричали «оле!». Евграф Соломонович поставил себе погреть чайку. Подходило время поесть. Ел он раз в три часа, совсем по чуть-чуть. Тут опять зазвонил телефон.


– Алло. Да. Воля? Вольфрам, ты? Здравствуй-здравствуй, рад слышать!.. Я? Да, скриплю понемногу. Таис говорит, чтоб сосиски не ел. А я, грешный, их разлюбить не могу. Ты? Когда? Да ты что! И много? Третий тираж? Поздравляю, Воль. Ну, конечно, конечно… ты мне скажи, ты в Москве надолго? Да? Да-да… дома. Один пока. Понял. Жду.


Евграф Соломонович повесил трубку и вздохнул, выключил газ и достал чашку. Чайник закипел, но продолжал подрагивать крышкой. На чашке полулежал нарисованный динозавр. И Воля был прав, когда сказал, что хищная у нас в доме только посуда. Не то что у него самого: три хищника на семьдесят квадратных метров жилплощади. И кошка – отдыхает.

Чем кормить Волю? Буду его поить. Будет у меня пить кофе, если это кофе еще есть.

Наполовину пустая банка одиноко стояла в полке над плитой.

Евграф Соломонович достал ее, открутил крышку и сладострастно понюхал содержимое. Потом налил себе теплого безопасного чаю, достал из холодильника рисовую кашу и сел есть.

В телевизоре снова забили гол.

Глава 2

Артем точно, совершенно точно – так, что разбуди его посреди ночи и спроси, – знал о себе три вещи: во-первых, каждый человек в его глазах имел презумпцию невиновности; во-вторых, сам он был инопланетянином, который каким-то образом научился жить по законам Земли; и в-третьих, он знал, что умрет в 64 года, сидя в кресле-качалке на открытой веранде дачного дома. И последним, что он увидит, будет цветущий яблоневый сад – насколько хватит глаз. Конечно, он много еще чего знал или хотя бы предполагал о себе. Но эти три вещи – особенно. С какой-то несомненной очевидностью. Он, вслед за отцом, инстинктивно любил Тарусу с ее несколько однообразной и сухой красотой тамошней природы: с песчаными берегами мутновато-голубых речушек, с облезшими лодками вдоль этих берегов, с липовыми рощицами, кривыми скамейками у заборов писательских домов, с ежевечерним закатным солнцем, – и ему казалось, что стоит посмотреть на это солнце сквозь ивовые ветви, и сразу поймешь что-то главное. Стоит только вовремя посмотреть. Но до сих пор он главного не понял, вероятно, потому, что то время еще не пришло или в его время взглядывали другие. Он был спокойным. Спокойно смотрел на совершающуюся вокруг жизнь и на самого себя в процессе взросления. В детстве был застенчивым, но не долго. И скорее не из внутренней необходимости, а из любопытства. Ведь как это – быть застенчивым? Он вообще очень долго жил и не знал, что он такое, потому что ему и в голову не приходило об этом задуматься. Лет до четырнадцати читал из-под палки и изящного был чужд. А потом случилось что-то, и проснулось эстетическое чувство, столь долго дремавшее. И он стал смотреть, как живут и жили до него другие люди. Чем они жили. И понял, что такое вдохновение и что такое «воспевать». Писал стихи – длинные, плохие, без начала и конца. С середины. И было во всем этом какое-то бурление и гудение, какое-то медитативное замирание на одной ноте до полного ее исчезновения.

Он был спокоен и любил Тарусу как место, где жил до семи лет, до самой школы. Он не стремился на лоно природы, не бежал от цивилизации во время противоречий – с восьми до восемнадцати. Он просто жил на природе и с удовольствием пользовался плодами прогресса, как то: горячее водоснабжение, телевидение и главным образом велосипед. И ничем он не терзался. И был он спокоен.

Так что не одного Евграфа Дектора огорчило утреннее известие. Оно огорчило и Артема Дектора, которому летом там писалось лучше, чем осенью, зимой и весной здесь. Но он доел свою неизменную кашу, собрался и поехал в университет, никого ни в чем не упрекая и не желая зла вольнонаемным строителям. Он просто решил ждать.


Артем помыл посуду и пошел в большую комнату, где жил после Валиной болезни. Артема как выселили из их общей детской, так никак обратно вселить и не собрались. Он легко переносил свою бесприютность и спал на кровати…

Загрузка...