В 1929 г. система безопасности, созданная Версальским договором для противодействия Германии, еще сохраняла свою целостность. Германия оставалась разоруженной, Рейнская область – демилитаризованной, страны-победительницы демонстрировали внешнее единство, и эта конструкция была подкреплена авторитетом Лиги Наций. Семь лет спустя все это уже исчезло, причем без единого удара. Сначала международная стабильность пошатнулась из-за краха экономической стабильности в ходе Великой депрессии, которая разразилась в октябре 1929 г. Хотя в то время никто так не думал, депрессия имела мало отношения к прошедшей войне и вообще никакого – к еще действовавшим положениям мирного договора. Началась она, когда в США лопнул пузырь спекулятивного бума; последовавший за этим рост безработицы усугублялся тем, что покупательная способность населения не поспевала за ростом производства. Теперь это ни для кого не секрет, как и то, что выйти из депрессии можно только с помощью увеличения государственных расходов. В 1929 г. этого не понимал почти никто, а единицы понимавших не имели никакого влияния на политику правительств. Царила уверенность, что единственное средство в таком случае – дефляция. Нужны крепкие валюты, бездефицитные бюджеты, сокращение государственных расходов и снижение заработной платы. Считалось, что в этом случае цены каким-то образом снизятся до такого уровня, что люди снова начнут покупать.
Во всех странах, где проводилась такая политика, она провоцировала обнищание и массовое недовольство. Однако не было никаких причин, по которым она должна была стать причиной международной напряженности. Почти повсеместно депрессия снизила интерес к международным делам. В Великобритании в 1932 г. министр финансов коалиционного правительства Невилл Чемберлен предложил самую низкую за весь межвоенный период оборонную смету. Французы утратили даже ту скромную напористость, которую проявляли ранее. С приходом к власти Франклина Делано Рузвельта в 1933 г. американская политика стала более изоляционистской, чем при его предшественниках-республиканцах. Германия представляла собой особый случай. В 1923 г. немцы испытали на себе чудовищные тяготы инфляции и теперь зашли столь же далеко в противоположном направлении. В сознании большинства немцев дефляция не имела альтернативы, но ее последствия все равно оказались крайне непопулярными. Каждый аплодировал этим мерам, пока их применяли к другим, но возмущался, когда их применяли к нему самому. Рейхстаг не смог обеспечить провозгласившему курс на дефляцию правительству большинства голосов, хотя именно такого правительства он и желал. В итоге Генрих Брюнинг больше двух лет возглавлял правительство меньшинства и проводил политику дефляции, опираясь на решения президента. Честный и порядочный Брюнинг не пытался завоевать популярность смягчением суровых дефляционных мер; вместо этого его правительство сделало ставку на внешнеполитический успех. В 1931 г. министр иностранных дел Курциус попытался добиться экономического союза с Австрией, хотя этот проект и не обещал никаких экономических преимуществ; Тревиранус, еще один член правительства Брюнинга, начал выступать за пересмотр границы с Польшей. В 1932 г. преемник Брюнинга Папен потребовал для Германии равноправия в области вооружений. Никакого отношения к экономическим трудностям все это не имело, но ожидать понимания этого от рядового немца было бы бессмысленно. Ему годами твердили, что всеми своими несчастьями он обязан Версальскому договору; теперь, столкнувшись с трудностями, он верил в то, что ему говорили. Более того, депрессия лишила его самого сильного аргумента в пользу бездействия – благосостояния. Когда люди живут в достатке, они забывают свои обиды; в нищете они только о них и думают.
Были и другие причины для роста международной напряженности. В 1931 г. Лига Наций столкнулась с первым серьезным вызовом. 18 сентября японские войска оккупировали Маньчжурию, которая теоретически была частью Китая. Китай обратился за восстановлением нарушенных прав в Лигу. Проблема была непростой. У японцев имелись веские аргументы. Власть китайского центрального правительства – и везде слабая – вообще не распространялась на Маньчжурию, которая долгие годы пребывала в состоянии беззакония и хаоса. Торговые интересы Японии серьезно страдали. Прецеденты односторонних действий иностранных держав в Китае имелись: последний из них – высадка британских войск в Шанхае в 1927 г. Плюс ко всему – никакими рычагами воздействия Лига не располагала. Ни одна страна не приветствовала идею в разгар экономического кризиса прекратить и так сократившуюся международную торговлю с Японией. Единственной великой державой, имевшей какие-то интересы на Дальнем Востоке, была Великобритания; а от британцев менее всего можно было ожидать действий в момент вынужденного отказа от золотого стандарта и подготовки к непростым всеобщим выборам. В любом случае даже у Великобритании, пусть и великой дальневосточной державы, никаких рычагов тоже не было. По условиям Вашингтонского морского соглашения Япония обладала военно-морским превосходством в регионе; британские правительства одно за другим подтверждали это положение вещей, намеренно откладывая развитие своей базы в Сингапуре. Каков был бы результат осуждения Японии Лигой Наций? Это стало бы просто демонстрацией морального превосходства, которая, если и возымела бы хоть какое-то действие, лишь настроила бы Японию против торговых интересов Великобритании. В пользу такого морального осуждения имелся только один аргумент. США, хотя и не являлись членом Лиги, имели огромное влияние на Дальнем Востоке; а они выступали за «непризнание» любых территориальных изменений, осуществленных силовым путем. Это звучало утешительно для женевских доктринеров – но не для китайцев и прагматично настроенных британцев, так как сворачивать свою торговлю с Японией американцы не собирались.
Справедливо или нет, британское правительство придало большее значение восстановлению мира, а не демонстрации морального превосходства. Этой точки зрения придерживались не только прожженные циники, работавшие в министерстве иностранных дел, или якобы реакционные политики во главе с Макдональдом, составлявшие коалиционное правительство. Его разделяла и Лейбористская партия, которая в то время осуждала не «агрессию», но «войну». Любые действия Великобритании против Японии, если они вообще были возможны в 1932 г., столкнулись бы с единодушным сопротивлением левых, которые заклеймили бы их как предосудительное отстаивание империалистических интересов. Вместо этого лейбористы, отвечая тут чаяниям большинства британцев, стремились к тому, чтобы Великобритания не наживалась на войне. Они предложили запретить поставки оружия обеим сторонам – и Китаю, и Японии, и коалиционное правительство приняло это предложение, после чего пошло еще дальше. Британцы всегда считали Лигу Наций инструментом примирения, а не механизмом безопасности. Сейчас они задействовали этот инструмент. Лига учредила – кстати, по инициативе Японии – комиссию Литтона, которая должна была изучить ситуацию в Маньчжурии и предложить свое решение. Простого ответа комиссия не нашла. Оказалось, что бóльшая часть японских претензий оправданна. Японию не осудили как страну-агрессора, но осудили за применение силы прежде исчерпания всех средств мирного урегулирования. Япония в знак протеста вышла из Лиги Наций. Однако на деле политика Британии увенчалась успехом. Китайцы смирились с потерей провинции, которую уже много лет не контролировали; в 1933 г. мир между Китаем и Японией был восстановлен. В последующие годы Маньчжурский кризис приобрел некое мифическое значение. Его считали важной вехой на пути к войне, первым решительным «предательством» Лиги, прежде всего со стороны британского правительства. Но на самом деле Лига под руководством Британии сделала именно то, для чего, по мнению британцев, она и была создана: ограничила разрастание конфликта и положила ему пусть не безупречный, но все-таки конец. Более того, Маньчжурский кризис не только не ослабил механизмов принуждения, доступных Лиге, – он их фактически создал. Именно по этому случаю Лига – опять же по инициативе Великобритании – выработала отсутствовавший до тех пор механизм экономических санкций – механизм, который в 1935 г., ко всеобщему несчастью, позволил Лиге вмешаться в Абиссинский кризис.
Маньчжурские события действительно сыграли в свое время важную роль, однако не ту, что им приписывали впоследствии. Они отвлекли внимание мирового сообщества от Европы как раз в тот момент, когда европейские вопросы приобрели особую остроту; в частности, из-за Маньчжурии британское правительство начало проявлять особую раздражительность по поводу европейских проблем. Этот кризис предоставил неопровержимые доводы в пользу того предпочтения, которое Великобритания и до этого отдавала примирению в противовес укреплению безопасности. Он же задал образец аргументации, развернутой на Конференции по разоружению, начавшейся в феврале 1932 г. Момент для проведения конференции был как нельзя более неподходящим. Державы-победительницы обещали что-то подобное еще с 1919 г., когда Версальский договор навязал Германии разоружение в качестве первого шага ко «всеобщему ограничению вооружений всех стран». Победители ни в коем случае не давали обещания разоружиться до уровня Германии; но кое-что они все же обещали. Исполнения этого обещания они упорно избегали на протяжении всех 1920-х годов. Такая политика была только на руку Германии. Немцы все настойчивей требовали, чтобы победители либо сдержали свое слово, либо освободили Германию от данного ею. Лейбористское правительство Британии, придя к власти в 1929 г., поддержало в этом немцев. Англичане в массе своей считали, что мощные вооружения сами по себе могут стать причиной войны; или, иначе говоря, при наличии таких вооружений всяческие разногласия и недоразумения с большей вероятностью перерастут в войну (как случилось в августе 1914 г.), прежде чем «период охлаждения» успеет принести свои плоды. Премьер-министр Рамсей Макдональд стремился вернуться к инициативе, выдвинутой им в 1924 г., и завершить дело умиротворения. Лондонская морская конференция 1930 г., которая распространила взаимные ограничения числа линейных кораблей, согласованные Великобританией, США и Японией в 1921 г., на более широкий класс судов, – в первую очередь его заслуга. Но даже в рамках Лондонской конференции прозвучал тревожный звонок, который тогда был проигнорирован. Развернувшиеся там дискуссии побудили Италию впервые потребовать военно-морского паритета с Францией – требование, которому французы решительно воспротивились; с этого началось отчуждение между этими двумя государствами, которое в конце концов привело Италию в объятия Германии.
Формируя свое второе лейбористское правительство, Макдональд нехотя уступил министерство иностранных дел Артуру Хендерсону. Эти двое не всегда смотрели на вещи одинаково. Хендерсон, в отличие от Макдональда, был членом правительства в Первую мировую и едва ли мог считать ту войну ненужной авантюрой. Макдональд просто отметал французские опасения, как блажь, тогда как Хендерсон искал способ совместить разоружение с укреплением безопасности. Он стремился использовать разоружение в качестве рычага для укрепления британских обязательств перед Францией, подобно тому, что Остин Чемберлен ранее надеялся сделать в Локарно; хотя, разумеется, в условиях всеобщего сокращения вооружений эти обязательства не были бы слишком обременительными. Хендерсон намекал французам, что сотрудничество в области разоружения обеспечит им усиление поддержки со стороны Великобритании. С точки зрения французов, это была отличная сделка. Хотя почти (или даже абсолютно) никто из них в полной мере не осознавал, насколько неэффективна французская армия в качестве наступательной силы, перспектива вечно держать Германию в узде без посторонней помощи их тоже не воодушевляла. Система безопасности обрела бы новые очертания, если бы британцы, вместо того чтобы надеяться на достигнутые в Локарно договоренности, стали бы руководствоваться практическими военными соображениями. Возможно, они наконец осознали бы, что большая армия Франции просто необходима; в качестве альтернативы они могли бы увеличить свою. Поэтому французы тоже ратовали за проведение Конференции по разоружению, причем под председательством Хендерсона. Это был не просто знак признания его талантов миротворца, как бы велики они ни были. Это был еще и расчет: вряд ли Великобритания смогла бы уклониться от исполнения возросших обязательств, которые должно было повлечь за собой всеобщее разоружение, если бы на Конференции по разоружению председательствовал британский министр иностранных дел.
К моменту старта конференции в начале 1932 г. обстоятельства кардинально изменились. Правительство лейбористов пало. Хендерсон лишился поста министра иностранных дел; как председатель конференции, он больше не мог связывать Великобританию обязательствами, а мог лишь безуспешно давить на правительство, к которому находился в оппозиции. Хендерсон больше не подталкивал Макдональда вперед; если кто-то его и толкал, причем назад, так это новый министр иностранных дел сэр Джон Саймон, либерал, который едва не ушел в отставку с началом войны в 1914 г. – и на самом деле ушел в знак протеста против введения воинской повинности восемнадцатью месяцами позднее. Саймон, подобно Макдональду, считал страхи французов воображаемыми. Кроме того, новое коалиционное правительство было твердо настроено экономить: оно не только не желало брать на себя дополнительные обязательства, но и стремилось урезать уже имеющиеся. Французы, к своему отчаянию, обнаружили, что их заставляют разоружаться, не предлагая ничего взамен. Макдональд снова и снова повторял им: «Французские требования всегда приводили к затруднениям, поскольку пытались возложить на Великобританию дополнительные обязательства, а это в данный момент не обсуждается»{1}. Единственной фальшивой нотой в этом заявлении был намек, будто позиция Великобритании может со временем измениться.
У британцев имелся свой хитрый план, как обеспечить дополнительную безопасность в ходе разоружения. Французы надеялись задействовать британцев, а те, в свою очередь, хотели вовлечь США, которые принимали участие в Конференции по разоружению, несмотря на то что не состояли в Лиге Наций. Пока у власти были республиканцы, какой-то смысл в этом плане был, но в ноябре 1932 г., когда на президентских выборах победил демократ Рузвельт, все пошло насмарку. Несмотря на то что Вильсон заставил демократов поддержать Лигу Наций в 1919 г., а Рузвельт впоследствии все же вернул США на международную арену, их победа на выборах 1932 г. была победой изоляционизма. Демократы разочаровались в идеях Вильсона. Одни из них думали, что Вильсон обманул американский народ; другие были уверены, что это европейские политики обманули Вильсона. Практически все они без исключения считали, что европейские державы, особенно бывшие союзники, были неисправимо преступными и что чем меньше Америка имеет дело с Европой, тем лучше. Идеализм, который некогда вдохновлял американцев на спасение мира, теперь заставлял их повернуться к нему спиной. Демократическое большинство в конгрессе провело ряд мер, которые сделали невозможным какое-либо вмешательство США в международные дела; президент Рузвельт без малейшего внешнего недовольства с ними согласился. Влияние этих мер усиливала крайне националистическая экономическая политика, сопровождавшая «Новый курс». Второстепенным по значимости выражением этой же тенденции стал тот факт, что администрация Рузвельта наконец признала Советскую Россию, после чего он принял в Вашингтоне наркома иностранных дел Литвинова. В глазах американцев изолированность России на Европейском континенте воспринималась теперь как знак ее правоты. Невозможно было рассчитывать, что США свяжут себя какими бы то ни было обязательствами перед Европой; сами британцы под американским влиянием – в той мере, в какой оно имелось, – отошли от континентальных дел.
Второй помехой для Конференции по разоружению стало окончательное урегулирование проблемы репараций летом 1932 г. Было бы чудесно, если бы от нее избавились раньше, но сейчас момент был самый неудачный. Правительство Германии, возглавлял которое уже не Брюнинг, а Папен, было слабым и непопулярным, как никогда раньше, и все настойчивей стремилось завоевывать популярность внешнеполитическими мерами. Репарации больше не могли служить причиной недовольства; их место обязано было занять одностороннее разоружение Германии. О реальных переговорах речи не шло: германскому правительству нужен был сенсационный успех. Выражая бурный протест, немцы покинули Конференцию по разоружению; уговорить их вернуться удалось только обещанием «равного статуса в системе безопасности». Никакого смысла в этих посулах не было. Если французы добьются безопасности, равного статуса у Германии не будет; если не добьются, то равный статус долго не продержится. Немецких избирателей это обещание не впечатлило, как не впечатлили бы даже реальные уступки. Их заботила бедность и массовая безработица; а суету вокруг разоружения они считали грандиозным отвлекающим маневром, чем она в действительности и была. Жонглируя словами, лидеры союзных стран как могли помогали Папену. Им еще не приходило в голову, что от Германии может исходить серьезная опасность. В 1932 г. люди боялись, и справедливо боялись, краха Германии, а не ее укрепления. Какой компетентный наблюдатель мог предположить, что страна с 7 млн безработных, без золотовалютных резервов и с непрерывно сокращающимся объемом внешней торговли внезапно станет грозной военной силой? Весь недавний опыт свидетельствовал, что мощь приходит с богатством; в 1932 г. Германия казалась практически нищей.
Все эти расчеты были опрокинуты 30 января 1933 г., когда канцлером стал Гитлер, – событие, нынче столь же обросшее мифами, как прибытие в Кент Хенгиста и Хорсы[27]. Вопреки бахвальству национал-социалистов, это не было «захватом власти». Президент Гинденбург назначил Гитлера канцлером в строго конституционном порядке и по твердо демократическим соображениям. Что бы ни говорили изощренные фантазеры как либерального, так и марксистского толка, Гитлера сделали канцлером не для того, чтобы он помог немецким капиталистам обуздать профсоюзы, и не потому, что он должен был обеспечить немецким генералам большую армию или тем более большую войну. Его назначили на этот пост, потому что он и его союзники-националисты потенциально могли получить большинство в рейхстаге и таким образом положить конец четырехлетней политической аномалии – правительству, действовавшему на основании президентских указов. Никаких революционных изменений ни во внутренней, ни во внешней политике от него не ожидали. Напротив, консервативные политики во главе с Папеном, который и рекомендовал его Гинденбургу, оставили за собой все ключевые посты, отведя Гитлеру роль послушной марионетки. Как выяснилось, они обманулись в своих ожиданиях. Гитлер разбил искусственные оковы, которыми его надеялись сковать, и постепенно стал всесильным диктатором – хотя и более постепенно, чем гласят легенды. Он поменял в Германии почти всё. Он уничтожил политические свободы и верховенство права; он перекроил немецкую экономику и финансовую систему; он разругался с основными конфессиями; он упразднил составлявшие Германию государства и впервые в истории сделал страну единой. И только в одной области он не стал менять ничего. Его внешняя политика продолжала политику предшественников, проводилась профессиональными дипломатами из министерства иностранных дел и отвечала чаяниям буквально всех немцев. Гитлер тоже хотел освободить Германию от ограничений мирного договора, возродить великую немецкую армию, а затем за счет ее собственного веса сделать Германию величайшей державой Европы. Отличия были разве что в расстановке акцентов. Возможно, Гитлер уделял бы меньше внимания Австрии и Чехословакии, если бы не был рожден подданным Габсбургской монархии; возможно, в силу своего австрийского происхождения он первоначально питал меньше враждебных чувств к полякам. Но в целом курс немецкой внешней политики не поменялся.
Эту точку зрения не назовешь общепринятой. Авторитетные ученые видели в Гитлере системно мыслящего деятеля, который с самого начала готовился к большой войне, призванной уничтожить существующую цивилизацию и сделать его самого владыкой мира. На мой взгляд, лидеры государств обычно слишком погружены в водоворот событий, чтобы следовать заранее продуманному плану. Они делают один шаг, из которого с неизбежностью вытекает другой. Системы всегда выстраивают историки; так было и с Наполеоном. Системы, приписываемые Гитлеру, на самом деле созданы Хью Тревор-Ропером, Элизабет Вискеманн и Аланом Буллоком. Для их предположений есть определенные основания. Гитлер и сам был историком-любителем, или, скорее, болтуном об истории; в свободное время он любил выстраивать системы. Эти системы были грезами наяву. Чаплин с гениальностью художника уловил это в сцене, где Великий диктатор превращает земной шар в воздушный шарик, подбрасывает его к потолку и вертит на кончике пальца. В этих мечтах Гитлер всегда воображал себя владыкой мира. Но мир, которым он мечтал владеть, и способ, которым он собирался достичь этой цели, менялись вместе с обстоятельствами. Mein Kampf[28] он написал в 1925 г. под впечатлением от французской оккупации Рура. Тогда Гитлер мечтал лишить Францию господства в Европе; средством достижения этого ему виделся союз с Италией и Великобританией. Свои «Застольные разговоры» он вел в глубине оккупированных территорий во время кампании против Советской России; тогда Гитлер мечтал о некоей фантастической империи, которая придала бы смысл череде его завоеваний. Последний завет Гитлера прозвучал уже из бункера, и неудивительно, что, находясь на грани самоубийства, он проповедовал доктрину всеобщего уничтожения. Вчитываясь в эти его заявления, въедливые ученые видели в Гитлере то последователя Ницше, то изощренного геополитика, то подражателя Аттилы. Я же вижу в этих текстах лишь поверхностные обобщения, сделанные могучим, но непросвещенным умом; соображения, перекликавшиеся с разговорами, которые можно было услышать в любой австрийской кофейне или немецкой пивной.
Безусловно, во внешней политике Гитлера присутствовал элемент системности, но он был не нов. Его мировоззрение было «континентальным», как и у Штреземана до него. Гитлер не пытался возродить Weltpolitik – глобальную политику, которую Германия проводила до 1914 г.; он не строил планов создания мощного военно-морского флота; он не напирал на ущемленность Германии из-за потери колоний – разве что для того, чтобы уязвить англичан; Ближний Восток вовсе его не интересовал – потому он и не разглядел великолепного шанса, который открылся ему в 1940 г. после поражения Франции. Это можно объяснять его австрийским происхождением – Австрия далека от морей – или влиянием какого-нибудь мюнхенского геополитика. Но, по сути, такое отношение отражало обстоятельства того времени. В ноябре 1918 г. Германия потерпела поражение от западных держав, но годом ранее сама нанесла поражение России. Гитлер, как и Штреземан, не оспаривал западного урегулирования. Он не желал ни уничтожить Британскую империю, ни даже отнять у Франции Эльзас и Лотарингию. Взамен он хотел, чтобы союзные страны согласились с вердиктом марта 1918 г. – отказались от его искусственного аннулирования в ноябре того же года и признали победу Германии на востоке. Эта программа не была какой-то безумной. Многие англичане, не говоря уже об Альфреде Милнере и Яне Смэтсе, не имели ничего против нее даже в 1918 г.; иные поддержали ее позднее; да и большинство французов постепенно склонялись к тому же мнению. Национальные государства Восточной Европы не пользовались популярностью; Советская Россия – тем более. Стремясь вернуться к условиям Брестского мира, Гитлер мог еще и изображать из себя защитника европейской цивилизации от большевизма и красной угрозы. Может, его амбиции и вправду ограничивались востоком; а может, завоевания на востоке стали бы лишь прелюдией к завоеваниям в Западной Европе или даже в мировом масштабе – сказать не может никто. Ответ могли дать только последующие события, которые по странному стечению обстоятельств так и не произошли. Вопреки всем ожиданиям, случилось так, что Гитлер оказался в состоянии войны с западными державами прежде, чем покорил восток. И тем не менее восточная экспансия была главной, если не единственной, целью его политики.
В этой политике не было ничего оригинального. Уникальным качеством Гитлера был его талант воплощать банальные мысли в реальные действия. Он воспринимал всерьез все то, что для других было пустой болтовней. Им двигал ужасающий буквализм. Разнообразные писаки полвека ругали демократию, но построить тоталитарную диктатуру смог только Гитлер. Почти каждый в Германии думал, что с безработицей нужно «что-то делать». Гитлер первым настоял на «действиях»[29]. Он пренебрег общепринятыми правилами и в результате натолкнулся на идею экономики полной занятости, в точности как Рузвельт в США. Не был он оригинален и в своем антисемитизме. На протяжении многих лет антисемитизм являлся «социализмом для дураков». Из него ничего не следовало. Игнац Зейпель, канцлер Австрии в 1920-х гг., говорил об антисемитизме, который его партия проповедовала, но не практиковала, так: Das ist für die Gasse{2}. Гитлер и был die Gasse. Многих немцев одолевали угрызения совести, пока одни притеснения евреев сменялись другими, вылившись в итоге в немыслимое злодеяние газовых камер. Но мало кто понимал, как против этого протестовать. Все, что Гитлер делал с евреями, логически вытекало из расовых доктрин, в которые немцы в массе своей смутно верили. Так же было и с внешней политикой. Мало кого из немцев на самом деле страстно и неотступно волновал вопрос, будет ли Германия снова доминировать в Европе. Но они говорили, что волновал, и Гитлер поймал их на слове. На горе немцам, он заставил их жить в соответствии с их же уверениями.
В своих принципах и доктринах Гитлер был не более порочным и безнравственным, чем большинство современных ему государственных деятелей. В злодеяниях он превзошел их всех. В конечном счете политика западных государств тоже опиралась на силу: французская – на армию, британская – на военно-морской флот. Однако их лидеры надеялись, что прибегать к силе им не придется. Гитлер же собирался применять свою силу или, во всяком случае, угрожал ее применением. Если западная мораль казалась предпочтительнее, то лишь потому, что это была мораль сложившегося порядка вещей; аморальность Гитлера была аморальностью его пересмотра. Между целями и методами Гитлера существовало любопытное, хотя и всего лишь поверхностное противоречие. Его целью были перемены, слом существующего европейского порядка; его методом – терпение. Несмотря на свою громогласность и агрессивность, Гитлер был мастером игры в выжидание. Он никогда не шел в лобовую атаку на укрепленные позиции – по крайней мере, пока легкие победы не вскружили ему голову. Подобно Иисусу Навину у стен Иерихона, он предпочитал выждать, пока противник не погрязнет в собственных сомнениях и не вручит ему победу. Таким способом он получил власть в Германии. Он ее не «захватывал». Он ждал, когда ему ее навяжут те самые люди, которые ранее пытались его до власти не допустить. В январе 1933 г. Папен и Гинденбург умоляли его стать канцлером, и он любезно согласился. Точно так же он вел себя и во внешней политике. Гитлер не выдвигал конкретных требований. Он объявлял, что недоволен, и ждал, когда на него посыплются уступки, периодически протягивая руку за добавкой. Гитлер не имел личного опыта пребывания в других странах. Он редко слушал своего министра иностранных дел и никогда не читал донесений послов. Он формировал мнение об иностранных политиках на основе интуиции. Он был убежден, что все буржуазные политики, как немецкие, так и иностранные, одинаковы и что нервы у них сдадут раньше, чем у него. Это представление было достаточно близко к истине, чтобы поставить Европу на грань катастрофы.
Скорее всего, поначалу его выжидательная стратегия была неосознанной и непреднамеренной. Величайшими государственными деятелями становятся те, кто не ведают, что творят. В первые годы своего правления Гитлер мало занимался внешней политикой. Бóльшую часть времени он проводил в Берхтесгадене, вдали от всех событий, по привычке предаваясь своим несуразным мечтаниям. Когда он переходил к практической деятельности, его сильней всего заботило сохранение полного контроля над национал-социалистической партией. Он внимательно наблюдал за соперничеством в нацистской верхушке – и сам его разжигал. Во вторую очередь его занимало сохранение контроля нацистов над германским государством и немецким народом и уже затем – перевооружение и экономическая экспансия. Гитлер обожал технику – танки, самолеты, пушки. Его приводило в восторг дорожное строительство, а еще больше – грандиозные архитектурные проекты. Международные дела стояли в конце списка. В любом случае он мало что мог сделать до тех пор, пока Германия не перевооружится. Обстоятельства навязывали ему выжидание, к которому он и сам был склонен. Он мог спокойно оставить внешнюю политику на опытных профессионалов из министерства иностранных дел. В конце концов, цели у них были общие; они тоже хотели покончить с версальским урегулированием. Им лишь время от времени требовался толчок к действию – дерзкая инициатива, внезапно ставившая вопрос ребром.
Вскоре эта закономерность проявилась в дискуссиях по вопросам разоружения. Политики союзных стран не питали иллюзий относительно намерений Гитлера. Послы в Берлине снабжали их точной и достоверной информацией, которую сэр Джон Саймон называл «ужасающей»{3}. К тому же они могли прочесть правду в любой газете, несмотря на регулярную высылку из Германии британских и американских корреспондентов. Нет большей ошибки, чем полагать, будто Гитлер держал иностранных государственных деятелей в неведении. Напротив, он давал им слишком много предупреждений. Западные политики видели проблему как нельзя более отчетливо. У Германии было теперь сильное правительство, и оно опять сделает ее великой военной державой. Но что они могли предпринять? Они снова и снова задавали этот вопрос друг другу и самим себе. Очевидный ответ состоял в силовом вмешательстве с целью предотвращения перевооружения Германии. Этот вариант предлагал британский военный представитель на Конференции по разоружению{4}, на нем же неустанно настаивали французы. Это предложение неоднократно рассматривали и всегда отклоняли. С какой стороны ни взгляни, реализовать его было невозможно. США точно не стали бы участвовать в интервенции. Напротив, американцы были бы категорически против, что для Великобритании имело огромное значение. Против высказывались и англичане, причем не только левые, но и изнутри самого правительства. Даже не учитывая возражений из принципа, британское правительство не могло пойти на увеличение расходов – а интервенция обошлась бы недешево – и не имело в своем распоряжении свободных наступательных резервов. Муссолини гордо держался в стороне, уже надеясь обратить «ревизионизм» на пользу Италии. Оставалась одна только Франция, а французы с самого начала твердо решили, что действовать в одиночку не станут. Будь они честны с собой, они бы добавили, что сил для интервенции у них тоже нет. Да и что могло дать такое вмешательство? Если правительство Гитлера падет, Германию охватит хаос похуже того, что последовал за оккупацией Рура; если не падет, перевооружение Германии, по всей видимости, возобновится немедленно после вывода оккупационных войск.
Был еще вариант ничего не предпринимать: покинуть Конференцию по разоружению и предоставить событиям идти своим чередом. И англичане, и французы отмахивались от него как от «немыслимого», «невообразимого», как от «жеста отчаяния». Какой же выход оставался? Где тот гениальный ход, который всегда, казалось, прятался сразу за горизонтом и который удовлетворил бы немцев, не подвергая опасности французов? Французы упорно настаивали, что на военное равенство с Германией они готовы пойти только при наличии твердых гарантий со стороны Британии; гарантий, подкрепленных взаимодействием на уровне генеральных штабов и увеличением численности британской армии. Англичане так же решительно отвергали это предложение и заявляли, что, поскольку равенство устроит немцев, никаких гарантий и не потребуется. Если Гитлер подпишет договор, «он может даже будет заинтересован в его соблюдении… его подпись свяжет Германию так, как ни одна другая за всю ее историю»{5}. Если же Германия нарушит такое соглашение, «противодействие мирового сообщества невозможно будет переоценить»{6}; «весь мир узнает, каковы ее истинные намерения»{7}. Нельзя сказать, насколько серьезно англичане относились к этим своим аргументам. Вероятно, они по-прежнему считали, что главным препятствием на пути к миру в Европе является неуступчивость французов, и не отличались щепетильностью в попытках эту неуступчивость преодолеть. Они ориентировались на прецедент 1871 г. Тогда Россия отказалась от обязательств по Парижскому трактату, навязавшему ей разоружение на Черном море, а другие державы согласились на это при условии, что Россия обратится за разрешением к международной конференции. В тот раз система европейского права устояла. Одна конференция согласовала договор, значит, другая могла его отменить. Поэтому теперь важно было не предотвратить перевооружение Германии, а обеспечить его проведение в рамках международных договоренностей. К тому же британцы предполагали, что Германия не откажется заплатить «за узаконивание своего беззакония»{8}. Британцам всегда нравилось видеть себя законопослушными, и они, само собой, предполагали, что и немцы думают так же. Мысль, что какая-либо держава может предпочесть возврат к «международной анархии», не укладывалась у них в голове. К тому же Гитлер, естественно, не собирался возвращаться к международной анархии. Он тоже хотел международного порядка – только «нового порядка», а не модифицированной версии системы 1919 г.
В наибольшей степени атмосферу тех лет определяло еще одно соображение. Все, и в особенности англичане с французами, исходили из того, что времени у них предостаточно. Когда Гитлер пришел к власти, Германия все еще была практически полностью разоружена. У нее не было ни танков, ни самолетов, ни тяжелых орудий, ни обученных резервистов. Для того чтобы стать грозной военной державой, ей, как считалось исходя из общего опыта, потребовалось бы десять лет. Этот расчет был не совсем ошибочным. Гитлер и Муссолини тоже так думали. В своих беседах они всегда исходили из того, что судьбоносным годом станет 1943-й. Многие из первоначальных тревог по поводу перевооружения Германии оказались ложными. Черчилль, например, утверждал в 1934 г., что размер немецких военно-воздушных сил намного превышает расчеты британского правительства; Болдуин ему возражал и, как мы теперь знаем из немецких источников, был прав, а Черчилль ошибался. Даже в 1939 г. немецкая армия не была готова к длительной войне, а в 1940-м немецкие сухопутные войска уступали французским во всем, кроме качества командного состава[30]. Западные державы допустили две ошибки. Они не учли того факта, что Гитлер был азартным игроком, готовым играть по-крупному даже в условиях нехватки ресурсов. Не учли они и экономических достижений Шахта, который сократил нехватку ресурсов в Германии относительно того, какой она могла бы быть в противном случае. Страны с более-менее свободной экономикой работали в те годы с эффективностью около 75 %. Шахт первым применил метод полной занятости и задействовал экономику Германии практически на полную мощность. В наше время это избитая истина. Тогда же это казалось буквально магией.
Сама Конференция по разоружению недолго протянула после прихода к власти Гитлера. Летом 1933 г. британцы и итальянцы вынуждали Францию пообещать Германии теоретическое «военное равенство». В конце концов, до реального равенства на деле было далеко. Эти уговоры чуть не увенчались успехом. Французы почти решились. 22 сентября британские и французские министры встретились в Париже. Французы дали понять, что согласны на равенство или что-то близкое к нему. Затем Даладье, французский премьер, спросил: «Каковы будут гарантии соблюдения Конвенции?» Старые препятствия в очередной раз напомнили о себе. Саймон ответил: «Правительство Его Величества не может принять на себя новые обязательства в части санкций. Общественное мнение Англии этого не поддержит». Затем раздался голос еще более авторитетный. Желая присутствовать на встрече, из Экс-ле-Бена прибыл Болдуин, лидер Консервативной партии и негласный руководитель британского правительства. На отдыхе он много размышлял о ситуации в Европе и теперь поддержал Саймона: никаких новых обязательств Британия брать на себя не будет. Он добавил: «Если бы удалось доказать, что Германия перевооружается, тотчас сложилась бы новая ситуация, и Европе пришлось бы с ней разбираться… Если бы эта ситуация возникла, правительству Его Величества пришлось бы рассмотреть ее очень серьезно, но пока такая ситуация не возникла»{9}. Голос принадлежал Болдуину, но по духу это все еще был Макдональд. Французов просили отказаться от превосходства, которое они полагали реальным, а взамен предлагали всего лишь перспективу неких неопределенных мер в случае, если немцы поведут себя неправильно. Естественно, французов это не устроило, и они отозвали свое предварительное согласие. Когда конференция возобновилась, они объявили, что согласятся на военное равенство с Германией, только если немцам будет запрещено вооружаться в течение еще четырех лет «испытательного срока».
Именно такого шанса и ждал Гитлер. Он знал, что Франция осталась в одиночестве, что и Великобритания, и Италия симпатизируют Германии. 14 октября Германия покинула Конференцию по разоружению, а неделей позже вышла из Лиги Наций. Ничего не случилось. Немецких министров инициатива Гитлера поначалу привела в ужас. Теперь же он заявил им: «Ситуация складывается так, как и предполагалось. Никаких угрожающих шагов в отношении Германии не сделано и не ожидается… Критический момент, скорее всего, миновал»{10}. Так и оказалось. Гитлер опробовал свой метод во внешней политике, и он сработал. Он дождался, пока силы, противодействующие Германии, будут внутренне деморализованы, а затем отмахнулся от них, как от пушинки. В конце концов, Франция не могла ввести в Германию войска только из-за того, что Германия покинула Конференцию по разоружению. Перейти к действиям французы могли, только если бы Германия действительно перевооружилась; а тогда уже было бы слишком поздно. Британцы по-прежнему с пониманием относились к претензиям Германии. Даже в июле 1934 г. газета The Times писала: «В ближайшие годы у нас больше оснований бояться за Германию, чем бояться Германии». Лейбористская партия продолжала настаивать на всеобщем разоружении как предварительном условии обретения безопасности. Макдональд по-прежнему задавал курс и правительства, и оппозиции. Гитлер был настолько уверен в себе, что дразнил французов готовностью согласиться на неравные условия: ограничить численность немецкой армии цифрой в 300 000 солдат, а размер военно-воздушных сил – половиной французских. Самоуверенность Гитлера была оправданной: французы к этому времени просто кипели от раздражения. 17 апреля 1934 г. Луи Барту – правый министр иностранных дел в коалиционном правительстве, сформированном после беспорядков 6 февраля, – отказался узаконить какое бы то ни было перевооружение Германии и объявил: «Франция отныне будет обеспечивать свою безопасность собственными силами». Конференция по разоружению была мертва, несмотря на некоторые последующие попытки вернуть ее к жизни. Французы дали старт гонки вооружений. Что характерно для них, сами они стартовать не смогли. Свои оборонные расходы они урезали в ходе подготовки к Конференции по разоружению и до 1936 г. не вернули их даже к уровню 1932 г.
Провал Конференции по разоружению не обязательно означал войну. Несмотря на все бурные протесты Британии, оставался и третий путь: возвращение к традиционным инструментам дипломатии. С момента появления на сцене Гитлера политики принялись смущенно к ним возвращаться. Первым был Муссолини. Ему никогда не нравилась Женева и все, что она собой олицетворяла. Как старейшине европейского фашизма, ему льстило, что Гитлер ему подражает; он полагал, что Германия всегда будет приспешницей Италии, а не наоборот. Несомненно, он считал угрозы и браваду Гитлера такими же пустыми, как свои собственные. В любом случае возрождения Германии он не боялся; он его приветствовал как инструмент, с помощью которого можно было добиться уступок от Франции, а впоследствии даже от Великобритании – обстоятельство, которого британцы, к счастью, не замечали. Муссолини выступил с предложением заключить Пакт четырех. Четыре великие державы – Германия, Великобритания, Франция и Италия – должны были стать европейской «директорией», диктующей правила малым государствам и способной довести до конца «мирный пересмотр» положений Версальского договора. Англичане пришли в восторг. Они тоже хотели добиться уступок от французов – в первую очередь, правда, в интересах Германии. Идея, что Великобритания и Италия возьмут на себя незаинтересованное посредничество между Францией и Германией, была не нова. Это было зафиксировано в локарнских договоренностях, хотя в тот раз Муссолини отводилось подчиненное положение; в 1914 г. то же самое предлагал Джон Морли, пытаясь предотвратить вступление Великобритании в войну. Саймон и Макдональд поддерживали эту идею как в 1914 г., так и сейчас – бывшие радикалы обнаружили себя в странном положении людей, считающих Муссолини главной опорой мира в Европе. Гитлер был тоже не прочь позволить Муссолини прощупать почву вместо него. Французы негодовали, в прямом и переносном смысле зажатые с двух сторон британскими и итальянскими надзирателями. Поначалу они уступили, хотя и настаивали на том, что к пересмотру можно приступать только при условии единодушного согласия, в том числе и заинтересованных сторон. Но позднее, под предлогом выхода Германии из Лиги Наций, они потопили Пакт окончательно. Он так никогда и не был ратифицирован. Тем не менее Пакт четырех составлял фундамент итальянской политики еще несколько лет, а британской – почти до начала войны. Что еще более странно, ближе к развязке о нем вспомнили и французы.
На тот момент Пакт четырех больше всего повлиял на ситуацию в Восточной Европе. Он встревожил и Советскую Россию, и Польшу, хоть и подтолкнул их в противоположных направлениях. Россия переметнулась от Германии к Франции; Польша сделала ряд шагов от Франции к Германии. Союз четырех европейских держав всегда был кошмаром советских лидеров, уверенных, что он станет прелюдией к новой военной интервенции. До прихода к власти Гитлера они принимали меры предосторожности, разжигая немецкие обиды на Францию и развивая экономическое и военное сотрудничество с Германией, начавшееся в Рапалло. Теперь они резко сменили курс. В отличие от западноевропейских государственных деятелей, советские воспринимали слова Гитлера всерьез. Они верили, что он собирается уничтожить коммунизм не только в Германии, но и в России; и боялись, что европейские политики в большинстве своем будут этому только рады. Они не сомневались, что Гитлер намерен захватить Украину. Их собственные интересы были чисто оборонительными. Мечта о мировой революции давно потухла. Больше всего они опасались за Дальний Восток, где – учитывая присутствие Японии в Маньчжурии и ее перемирие с Китаем – чувствовали неминуемую угрозу японской агрессии. На Дальнем Востоке Советcкая Россия сосредоточила свои самые боеспособные войска; от Европы советские лидеры хотели только того, чтобы та оставила их в покое. Если раньше они критиковали «кабальный мир» Версаля, то теперь проповедовали уважение к международному праву; они неукоснительно участвовали в работе Конференции по разоружению – бывшей «буржуазной фикции»; а в 1934 г. даже вступили в другую буржуазную фикцию – Лигу Наций. Это был готовый партнер для Франции: твердо настроенная против «пересмотра» великая держава, которая избавит ее от давления со стороны Великобритании и Италии. Это партнерство начало свое неформальное существование в течение 1933 г., но было весьма ограниченным. Русские переметнулись на сторону французской системы только потому, что считали, будто она обеспечит им бóльшую безопасность; они не рассчитывали, что этот шаг может повлечь за собой и бóльшие обязательства. Русские переоценивали как материальную силу Франции, так и силу ее духа; подобно всем остальным, за исключением Гитлера, они переоценивали и значение зафиксированных на бумаге обязательств – несмотря на свой предположительный отказ от норм буржуазной морали. Они тоже воспринимали как преимущество тот факт, что международное право на их стороне. Французы, в свою очередь, не собирались восстанавливать союз с Россией в сколько-нибудь серьезных масштабах. Они мало верили в силу России и еще меньше того – в советскую искренность. Они знали, что дружба с Советской Россией совершенно не одобряется в Лондоне; и пусть они порой злились на Британию, когда та подталкивала их к умиротворению, гораздо сильнее Францию пугала перспектива лишиться даже таких жалких крох британской поддержки. Сближение Франции с Россией было перестраховкой, не более.
Но и этого хватило, чтобы встревожить людей, определявших курс немецкой внешней политики. По их мнению, дружба, основы которой были заложены в Рапалло, являлась неотъемлемым компонентом процесса возрождения Германии. Она обеспечивала защиту от Польши; она помогала добиваться уступок от западных держав; на практическом уровне она отчасти позволяла нелегально перевооружаться. Министр иностранных дел Германии Константин фон Нейрат заявлял: «Нам не обойтись без того, чтобы Россия прикрывала наш тыл»{11}. Его сотрудник фон Бюлов писал: «Хорошие германо-советские отношения крайне важны для Германии»{12}. Один только Гитлер оставался тверд. Нет сомнений, что его антикоммунизм был искренним; нет сомнений, что, будучи австрийцем, он не разделял свойственных прусским консерваторам симпатий к России; и он, несомненно, считал, что разрыв между Германией и Советской Россией придаст убедительности его роли защитника европейской цивилизации от коммунистической революции. Однако на тот момент он руководствовался прежде всего практическим расчетом: Россия ничего не может сделать Германии – и не только потому, что ее от Германии отделяет Польша. Советские лидеры в принципе ничего не хотели делать. Напротив, они перешли на сторону Франции, так как считали, что такое положение вещей предъявляет к ним меньше требований и связано с меньшими рисками, чем сохранение дружественных отношений с Германией. Они охотно голосовали против Германии в Женеве, но действовать против нее не стали бы. Гитлер наблюдал за исчезновением всего, достигнутого в Рапалло, без малейшего сожаления.
С другой стороны, Польша вполне могла выступить против Германии и даже говорила об этом; из Варшавы регулярно доносились призывы к превентивной войне, какими бы пустыми они ни были. С 1918 г. ни один германский министр и не помышлял о дружбе с Польшей, пусть даже временной; слишком глубока была рана, оставшаяся после потери Данцига и Польского коридора. От этого предрассудка, как и от всех прочих, Гитлер был совершенно свободен. Тот факт, что Гитлер мог пренебрегать самыми глубокими обидами немецкого «правящего класса», свидетельствует о власти, которую он успел над ним получить; тот факт, что никакого недовольства в народе этот его шаг не вызвал, свидетельствует о безразличии немцев к своим так называемым обидам. Некоторые утешали себя мыслью, что отказываются от этих претензий лишь на время, и Гитлер позволял им так думать. В своих собственных намерениях он тогда еще до конца не определился. По большому счету он хотел не просто «пересмотра» границ Германии; он хотел сделать Германию доминирующей в Европе силой и потому скорее был склонен превращать соседние страны в сателлиты, а не отрезать куски от их территорий. Этой стратегии он придерживался и в отношениях с Италией, отказавшись от гораздо более важной для него, чем Данциг или Польский коридор, претензии на Южный Тироль и обменяв его на итальянскую дружбу. Он понимал, что Польша, подобно Италии, была «ревизионистской» державой, несмотря на то что своей независимостью она была обязана победе союзников в 1918 г. Поэтому – думал Гитлер – Польшу, подобно Италии и Венгрии, можно привлечь на свою сторону. Ради такого дела стоило пожертвовать и Данцигом, и Польским коридором. Гитлер никогда не аннексировал территорий ради самих территорий. Как показала вся его дальнейшая деятельность, он ничего не имел против существования других стран, пока они действовали как подручные Германии.
Однако в этом польском вопросе, как и в большинстве других случаев, Гитлер не проявлял инициативы. Он предоставил делать свою работу другим. Пилсудский и его соратники, стоявшие у руля Польши, мечтали сделать свою страну великой державой. Пакт четырех, который, казалось, был направлен в первую очередь против Польши, выводил их из себя; кроме того, их тревожило сближение Франции с Советской Россией. Данциг и Польский коридор возбуждали немецкие обиды у западных границ Польши, но поляки все время держали в уме тот факт, что на востоке им отошло в десять раз больше непольских земель; полковники Пилсудского очень боялись Германии, но Советской России они боялись еще больше. Кроме того, полякам льстила роль главного стратегического партнера Франции в Восточной Европе, но их совершенно не устраивало положение передового отряда франко-советского альянса. Польский министр иностранных дел Юзеф Бек всегда отличался высоким самомнением, но этим его таланты и исчерпывались. Он не сомневался, что сможет держаться на равных с Гитлером, а то и укротить этого тигра. Он предложил улучшить польско-германские отношения, и Гитлер пошел ему навстречу. В январе 1934 г. Польша и Германия подписали Пакт о ненападении, выдернув очередной колышек, подпиравший покосившуюся систему европейской безопасности. Теперь Гитлер мог не опасаться, что Польша поддержит Францию; взамен, не отказываясь от претензий Германии, он обещал не пытаться удовлетворить их силой – благозвучная формулировка, к которой после Второй мировой войны не раз прибегало и западногерманское правительство. Договор с Польшей стал первым большим достижением Гитлера во внешней политике и в дальнейшем принес ему немало пользы. Условия этого договора были крайне двусмысленными, как и следовало ожидать от соглашения между такими людьми, как Гитлер и Бек. Гитлер исходил из того, что Польша теперь выведена из французской системы безопасности, как оно в действительности и было. Далее он предполагал, что «полковники» примут и то, что из этого логически вытекало: Польша превратится в верного сателлита Германии, приспосабливающегося к немецким планам и пожеланиям. Но Бек предлагал это соглашение вовсе не для того, чтобы стать чьим-нибудь сателлитом, а, напротив, чтобы укрепить независимость Польши. Пока в союзниках у Польши была одна только Франция, Польша вынуждена была следовать французской политике, а в новых обстоятельствах даже рисковала оказаться в подчинении у СССР. Соглашение с Германией позволяло Польше не считаться с рекомендациями Парижа; в то же время у нее сохранялся союз с Францией, на который она могла бы опереться в случае возникновения проблем с Германией. Пакт не был решением в пользу Германии даже при выборе из Германии и России; он задумывался как средство, с помощью которого Польша могла надежнее уравновесить обоих соседей.
Разрешение всех этих противоречий было делом будущего. В 1934 г. Польско-германский пакт значительно расширил свободу маневра Гитлера, который, однако, пока еще не был готов ею воспользоваться. Германия только приступала к перевооружению, к тому же Гитлера занимали внутренние проблемы – противодействие со стороны как прежних покровителей-консерваторов, так и своих же революционно настроенных последователей. Внутренний кризис удалось преодолеть только 30 июня, когда возмутителей спокойствия по приказу Гитлера отправили на тот свет. Месяц спустя умер Гинденбург. Гитлер сменил его на посту президента, сделав еще один шаг к верховной власти. Момент для авантюрной внешней политики, да и вообще для внешней политики был неподходящим. Однако течение событий, на которое всегда рассчитывал Гитлер, в кои-то веки обернулось против него. Причиной стала его родная Австрия. В 1919 г. миротворцы искусственно навязали независимость этому последнему осколку империи Габсбургов. Независимая Австрия была основной гарантией безопасности Италии, служа безобидным буфером, отделявшим ее от Европы. Если бы Германия поглотила или взяла под свой контроль Австрию, Италия уже не могла бы гордо дистанцироваться от остального континента. Кроме того, на территории, которая раньше была Южным Тиролем, а теперь называлась Альто-Адидже, проживало 300 000 человек, говоривших на немецком языке, – в прошлом австрийцев, теперь итальянцев, но всегда немцев по внутреннему самоощущению. Если бы в Австрии победил общегерманский национализм, это повлекло бы за собой дополнительные угрозы для Италии.
Гитлер прекрасно понимал, что улучшение отношений с Италией будет даже выгоднее хороших отношений с Польшей. Уже в Mein Kampf[31] он указывал на Италию как на готового союзника в борьбе с Францией. Теперь, в 1934 г., всякий мог видеть, что союз двух диктаторов будет иметь огромное значение для Германии в ее «опасный период». Однако отказаться от Австрии ради Италии Гитлеру было труднее, чем отложить споры о Данциге ради Польши. Труднее не как вождю немецкого народа: немцев мало трогала эта якобы немецкая проблема, тогда как вопрос Данцига и Польского коридора действительно всерьез волновал многих из них. Ему было труднее как человеку, который задолго до того, как возглавить националистическое движение в Германии, отстаивал идеи немецкого национализма в Австрии. Кроме того, австрийский вопрос упорно выходил на первый план даже вопреки соображениям высокой политики. Независимая Австрия пребывала в плачевном состоянии. Она так и не обрела уверенности в себе, хотя с экономической точки зрения дела у нее обстояли вовсе не плохо. Австрийские клерикалы и австрийские социалисты никак не могли преодолеть враждебности друг к другу, и их не сблизила даже угроза со стороны нацистской Германии. Вместо этого клерикальный канцлер Энгельберт Дольфус перешел под покровительство Италии, с подачи Муссолини уничтожив в феврале 1934 г. и австрийское социалистическое движение, и саму демократическую республику.
Это гражданское противостояние, в свою очередь, всколыхнуло австрийских нацистов. Клерикальная диктатура не пользовалась популярностью; нацисты надеялись привлечь на свою сторону большинство прежних сторонников социалистов. Австрийские нацисты получали деньги и оружие из Германии; их подбадривало мюнхенское радио. При этом, вопреки распространенному среди иностранцев мнению, они не были послушными немецкими агентами, которых Германия могла задействовать и придерживать по своему усмотрению. Задействовать их Гитлеру было нетрудно, но трудно придерживать – особенно при мысли, что если бы он не стал фюрером Германии, то сам бы сейчас распространял в Австрии нацистские идеи. Максимум от него можно было ожидать, что он не будет активно педалировать австрийский вопрос. Своим министрам Гитлер заявил: «Я готов сбросить Австрию со счетов на многие годы вперед, но я не могу сказать этого Муссолини»{13}. Немецкие дипломаты, неспособные контролировать Гитлера самостоятельно, надеялись, что в личном общении Муссолини сможет склонить его к уступкам, и с этой целью организовали 14 июня встречу двух диктаторов в Венеции. В первый, но далеко не в последний раз Муссолини предстояло выполнить задачу, которая оказалась не по плечу никому другому: «урезонить» Гитлера.
Встреча не оправдала ожиданий. Диктаторы сошлись в своей неприязни к Франции и Советской России, так что на радостях забыли договориться насчет Австрии. Гитлер отрицал, причем вполне искренне, какое-либо желание ее аннексировать. Канцлером Австрии должен был стать «человек с независимым мировоззрением»; затем должны были состояться свободные выборы, после которых нацисты войдут в состав правительства. Это было самым простым решением: Гитлер получил бы желаемое без боя. Муссолини в ответ заметил, что нацисты должны остановить свою террористическую кампанию и тогда Дольфус станет относиться к ним благосклоннее – это было вполне вероятно, если бы только они перестали представлять опасность{14}. Гитлер, разумеется, не сделал ничего, чтобы выполнить требование Муссолини. Он не попытался сдержать австрийских нацистов, а те, воодушевленные событиями 30 июня в Германии, рвались заварить собственную кровавую кашу. 25 июля венские нацисты взяли штурмом здание австрийского правительства, убили Дольфуса и попытались захватить власть. Гитлер, хоть и обрадовался смерти Дольфуса, ничем не мог помочь своим австрийским единомышленникам. Муссолини демонстративно перебросил войска к австрийской границе, и Гитлеру пришлось беспомощно наблюдать, как преемник Дольфуса Шушниг восстанавливает в стране порядок под защитой Муссолини.
Австрийский бунт обернулся для Гитлера ненужным унижением. Но он и нарушил тот удобный баланс, который по планам Муссолини должен был принести ему еще немало выгод. Итальянский лидер предполагал, что во внешней политике немцы будут действовать по старинке, требуя уступок сначала от Франции, а потом от Польши, но оставив Австрию в покое. Муссолини будет изящно балансировать между Францией и Германией, получая вознаграждения от обеих, но не взваливая на себя никаких обязательств. Однако все вдруг перевернулось с ног на голову: когда Австрия оказалась под угрозой, это ему потребовалась поддержка Франции, а не наоборот. Муссолини пришлось стать защитником договоров и поборником коллективной безопасности, хотя раньше он был сторонником их пересмотра – за чужой счет. Такое его преображение англичане восприняли с одобрением. Они постоянно переоценивали могущество Италии – почему, объяснить невозможно. Они никогда не обращали внимания на неопровержимые факты, вопиющие об экономической отсталости Италии: на отсутствие там угля и относительную неразвитость тяжелой промышленности. Италия была для них просто «великой державой» – хотя, конечно, миллионы даже плохо вооруженных солдат казались грозной силой по сравнению с их собственной небольшой армией. Кроме того, их обманывала бравада Муссолини. Он называл себя сильным лидером, прирожденным полководцем, великим государственным деятелем; они ему верили.
Французы поначалу были не так сговорчивы. Министр иностранных дел Барту надеялся обуздать Германию, ничего не заплатив Муссолини. Он предложил что-то вроде восточного варианта договоренностей в Локарно: Франция совместно с Россией гарантирует сохранение существующего порядка к востоку от Германии, подобно тому как Великобритания и Италия делали это на западе. И Германия, и Польша – две наиболее заинтересованные державы – были не в восторге от этой идеи. Немцы не хотели расширения французского влияния на востоке Европы, поляки были твердо настроены не допустить возвращения России на европейскую арену. Гитлер, задействовав свой талант выжидать, сидел сложа руки, пока поляки разрушали «восточное Локарно» вместо него. Барту пришлось удовольствоваться лишь смутными заверениями, что Франция и Советская Россия объединят усилия в том маловероятном случае, если их когда-нибудь об этом попросят. Как бы там ни было, дни его были сочтены. В октябре 1934 г. король Югославии Александр посетил Францию с визитом, чтобы укрепить союз двух стран. В Марселе его застрелил хорватский террорист, прошедший подготовку в Италии[32]. В находившегося рядом Барту тоже попала пуля, и он истек кровью на тротуаре. Его преемник Пьер Лаваль был человеком нового типа – самым умным и, пожалуй, самым беспринципным из всех французских государственных деятелей. Он начинал как крайний социалист, а во время Первой мировой войны занимал антивоенную позицию. Как и многие другие бывшие социалисты (например, Рамсей Макдональд), Лаваль был невысокого мнения о Советской России и высокого – о фашистской Италии. Хотя он позволил продолжиться политике Барту, приведшей в мае 1935 г. к заключению с Советской Россией Пакта о взаимопомощи, этот договор оказался совершенно пустым: в отличие от довоенного союза, он не был подкреплен контактами на уровне генеральных штабов, и ни одно французское правительство не воспринимало его всерьез, да и советское, вероятно, тоже. Единственное, что смогли получить от него французы, так это отданное Сталиным компартии Франции указание не препятствовать более усилиям правительства в сфере национальной обороны – одного этого указания оказалось почти достаточно, чтобы французские патриоты, в свою очередь, превратились в пораженцев.
Все свои надежды Лаваль возлагал на Италию. Он съездил в Рим, льстя себе, будто события в Австрии излечили Муссолини от болезни «ревизионизма». Гитлер, со своей стороны, как будто специально делал все, чтобы укрепить единый фронт против Германии. Он с нарастающим пренебрежением избавлялся от последних ограничений на вооружение Германии, пока наконец в марте 1935 г. снова не ввел в стране всеобщую воинскую повинность. В кои-то веки бывшие победители оказали некоторое сопротивление. В апреле 1935 г. в итальянскую Стрезу съехалось множество народа: Макдональд с Саймоном, премьер-министр Франции Фланден с Лавалем, а также хозяин торжества Муссолини сам по себе. Ничего подобного не случалось с заседаний Верховного совета Антанты еще при Ллойд Джордже. Стрезская конференция стала последней демонстрацией солидарности союзников, насмешливым эхом победных дней; тем более странно, что представителями трех держав, «сделавших мир безопасным для либеральной демократии», были теперь разочаровавшиеся социалисты, двое из которых – Макдональд и Лаваль – выступали против мировой войны, а третий, Муссолини, разгромил в своей стране демократию. Италия, Франция и Великобритания торжественно заявили о своей решимости сохранять существующий договорной порядок в Европе и сопротивляться любым попыткам изменить его силой. Это была впечатляющая вербальная демонстрация, хотя и довольно запоздалая, с учетом того, сколько всего уже изменилось. Верил ли кто-то из этих троих в свои собственные слова? Итальянцы обещали послать войска при необходимости защиты Бельфора, французы – при необходимости защиты Тироля. Но, по правде говоря, каждая из трех держав надеялась на помощь других, не помогая им в ответ; чужие трудности их только радовали.
Гитлер, со своей стороны, только что получил мощную психологическую поддержку. В январе 1935 г. в Сааре, отторгнутом от Германии в 1919 г., состоялся плебисцит, призванный определить его дальнейшую судьбу. Населяли Саар преимущественно промышленные рабочие – социал-демократы или католики. Они вполне представляли, что их ждет в Германии: диктатура, разгром профсоюзов, преследование христианских конфессий. И тем не менее на бесспорно свободном референдуме 90 % жителей Саара проголосовали за присоединение к рейху. Это доказывало, что притягательность немецкого национализма в Австрии, Чехословакии и Польше будет непреодолимой. С такой силой у себя за спиной Гитлер мог не обращать внимания на старомодные дипломатические маневры. Менее чем через месяц после конференции в Стрезе он отказался от соблюдения последних остававшихся в силе пунктов Версальского мира в части разоружения, «учитывая, что другие державы не выполнили возложенного на них обязательства разоружиться». При этом он обещал уважать территориальные положения договора и локарнские соглашения. «Искусственная» система безопасности была мертва – яркое доказательство того, что система не может заменить действий, а может лишь создавать для них возможность. Всего за два с небольшим года Гитлер избавился от ограничений на вооружение Германии, ни на секунду не столкнувшись с реальной опасностью. Опыт этих двух лет лишь подтвердил то, что он уже и так знал по опыту политической борьбы в Германии. Он верил, что выигрывает всегда тот, у кого крепче нервы, и что его «блеф» – если это вообще был блеф – никогда не разоблачат. Отныне он будет двигаться вперед с «уверенностью лунатика»[33]. События следующих двенадцати месяцев только укрепят эту его уверенность.