Хмурым осенним днём в лето 6420 от сотворения мира на холмах близ Киева по вине не родившегося ещё в ту пору преподобного Нестора срывалось историческое событие.
— В тридцать три главы летописца мать! — в сердцах выбранился Вещий Олег, приподнимая ногу и разглядывая сапог. — Даже и не прокусила! У, гадюка!..
Змея испуганно пригнула точёную треугольную головку и, пресмыкаясь от неловкости, снова заползла в конский череп.
— Да не одолеть ей княжьего сапога… — покашливая, вступился за оплошавшего гада боярин. — Кожу-то, чай, на совесть дубили… Вот ежели бы кобру сюда индийскую! Та, сказывают, на дыбки встаёт — выше голенища. Могла бы и за коленку уклюнуть… Стопа, колено — всё едино нога…
— Эва! — сердито подивился князь. — Где ж ты под Киевом кобру-то сыщешь? — Насупился Вещий, помыслил. — Может, длань на череп возложить?
— Писано, что ногу… — кряхтя, напомнил другой боярин.
— Или старый сапог надеть, с дыркой?.. — окончательно расстроившись, прикинул Олег.
Бояре в сомнении уставили брады, неодобрительно закачали горлатными шапками.
— Невместно, княже…
Высунувшаяся было из конской глазницы змея тоже приуныла и вяло втянулась обратно. Того и гляди в спячку впадёт: не лето, чай, — осень.
Вещий Олег оглянулся. На холмах толпились изрядно озябшие киевляне. Там уже всё было готово к погребению и великому плачу.
— Пишут — сами не знают чего… — проворчал он. — Ладно! Босиком наступлю. Пусть сами как хотят, так потом и толкуют…
Сел на услужливо подставленный ременчатый стул и, сняв с правой ноги сапог, с досадой принялся разматывать портянку.
Зять Сусанина Богдан Собинин беспомощно развёл руки.
— Душегубцев, батюшка… как велено было… Да ты не изволь сомневаться — согласные они…
— Так это ж наши!
Приведённые, покашливая в ладошку, переминались у порога. Ничего польского в их смущённых рылах даже и не сквозило. Был, правда, среди них один литвин, да и тот какой-то неярко выраженный.
— Понятно, что наши, — жалобно сказал Богдан. — Где ж я тебе в Костромском уезде поляков-то сыщу? Они сейчас в Волоке стоят, а путь туда, сам знаешь, неблизкий…
Тесть грянул в сердцах кулаком по столу.
— Учишь тебя, учишь! — пробурлил он. — Ничего нельзя поручить…
— Ты, мил человек, не беспокойся, — робко заверил один из приведённых. — Замучим в лучшем виде. Не хуже ляхов…
Остальные приосанились, переглянулись, кое-кто даже хмыкнул надменно: подумаешь-де, ляхи…
— Да кто нас там будет разглядывать! — вскричал похожий на литвина. — Поляки мы, не поляки… Рожи разбойничьи — и ладно!
Вознегодовал Иван.
— Умный тя поп крестил! — уязвил он бойкого душегубца. — Жаль не утопил… Да разве ж в рожах дело! Это что ж я, получается, царя-батюшку от своих спасать буду?
— Да почему ж от своих? — обиделся тот. — А вдруг мы королевичу Владиславу присягали? Мало, что ль, у нас таких! Ивашка вон Болотников — тот и вовсе Тушинскому Вору присягал…
Насупился Сусанин, поразмыслил.
— А и вправду! — молвил он наконец, малость охолонув. — Писано: «приходили польские и литовские люди». Может, и не поляки то были, а прихвостни их… Тут ещё как прочесть… Тогда так. Мотайте на ус, чтобы потом промашки не вышло… Идёте сейчас за село — там встречаете меня. А встретивши, принимаетесь пытать, где царь…
— А он где сейчас? — полюбопытствовал кто-то раньше времени.
— Да кто ж его знает! В грамоте сказано — на Костроме.
— В которой грамоте?
— Ну, в той, которой он Богдашку через семь лет пожалует… По совету и прошению матери своей инокини Марфы…
— И никаких других грамот не сохранится?
— Нет. Только эта…
Вовсе озадачились.
— Даже если выпытаем… — растерянно начал один.
— Не выпытаете, — успокоил Сусанин.
— Нет, ну… Кострома-то! Сам помысли! Нешто с нашей ватагой Кострому приступом брать?
— Так ить… — поспешил вмешаться зять Богдашка. — Может, в грамоте-то разумелось — не в самой Костроме. Где-либо под Костромой. Да вот хотя бы в нашем селе, в Домнине… Опять же вотчина их… Шестовых… Романовых…
— А что ж… — подумавши, рёк Сусанин. — Дело говоришь, Богдан… — И взглянул сурово на приведённых. — Како мыслете?
— Како-како… — недовольно бросил тот, что спрашивал про царя. — Да никако! Нелепо выходит…
— Почему нелепо?
— Сам смотри! Ежели их царское величество Михал Фёдорыч на селе, так об этом, почитай, всё село знает… Вот, скажем, замучали мы тебя, ничего не выпытали. И что ж, после этого прочь пойдём? Да это курам на смех! Ты уж мне поверь, мил человек, я в этом толк смыслю — не первый, чай, год разбоем промышляю. Одного запытали — другого начнём пытать. Один не скажет — другой обмолвится. Вот ежели бы, кроме тебя, и спросить было некого…
Нахмурили лбы, призадумались сокрушённо.
— А ну как… — запинаясь, дерзнул подобный литвину, — встретили мы тебя… ну, скажем, возле Деревенек… и велели привести в Домнино, где Михал Фёдорыч… А ты притворно согласился и в такую нас дебрь завёл, откуда и не выбраться… И ни души вокруг… Тут-то мы тебя лютой смерти и предадим!
Замерли, переглянулись.
— Точно! — подхватил бывалый разбойничек. — Только уж не в дебрь, а прямиком в болото. Все там увязнем — и концы в воду!
— Погодь! — оторопело приказал Сусанин. — А люди что потом скажут? Скажут ведь: сам заблудился, старый хрыч…
Вновь закручинились. Скажут, ох, скажут… У нас ведь народ такой — без охальных баек не живёт.
Но ведь другого-то ничего и не придумаешь!
— Эх!.. — Крякнул Иван, встал, подпоясался, шапку нахлобучил. — Стало быть, такая уж у меня судьба… Ну что, други? Пошли царя спасать.
— Батюшка! — спохватился тут зять Богдашка. — Да ежели тебя убьют, а сами утопнут, откуда ж я обо всём об этом узнаю-то?
Но будущие душегубцы пёрли уже ватагой в сени. Последним шёл тесть. На пороге обернулся.
— А голова на что? — сурово напомнил он. — Ну, скажешь, послал-де я тебя тайком в Домнино — царя предупредить… чтоб поглубже спрятался… А чего не докумекаешь — то историки домыслят.
— Так а что ж мне через семь лет матушке государыне в челобитной писать?..
— Пожалостнее что-нибудь… Ты, главное, не суетись. Всё равно челобитная твоя потом потеряется… — Тень обречённости легла на чело будущего мученика — вздохнул, опечалился. — Эх, зятёк… Давай попрощаемся, что ли…
Умирать никому не хотелось. Но не лишать же грядущую Россию баллады Рылеева и оперы Глинки!
Третий день допрашивал его штабс-капитан Благолепов, рафинированный садист, сволочь золотопогонная, ещё и с моноклем. Всего истерзал, зверюга. А сегодня, надо полагать, поведут на расстрел. Что ж, пусть ведут! Пусть посмотрят, как умирают коммунисты. За идею. За правое дело. Товарищ Сервис в своё время ссылку прошёл, тюрьму, каторгу… Уж он-то сумеет выкрикнуть напоследок в белые от бессильной ненависти эксплуататорские зенки: «Да здравствует мировая революция!»
Со скрипом и стуком откинулась тяжёлая крышка погреба. Болезненно прищурившись, узник взглянул вверх, на квадрат тусклого света, показавшегося в кромешной тьме нестерпимо ярким. Обозначились в нём две головы в плоских белогвардейских фуражках.
— Вылазь, краснопузый…
Покряхтывая от боли в сломанных на допросе рёбрах, товарищ Сервис кое-как вскарабкался по приставной лесенке и, подталкиваемый прикладами, проковылял в горницу с липкими от пролетарской крови полами. Нарочно, видать, не моют. Чтоб страшнее было.
Странно, однако бледное измождённое лицо штабс-капитана Благолепова показалось ему на сей раз несколько смущённым.
— Соблаговолите сесть, товарищ комиссар…
— Гусь свинье не товарищ, — буркнул тот и сел на табурет, хотя после такого ответа можно было бы и не садиться — сейчас собьют на пол и примутся топтать.
Но вместо ожидаемого удара в ухо последовало нечто странное: штабс-капитан вздёрнул бровь, уронил при этом из глаза монокль и, кажется, сам того не заметил — настолько был чем-то впечатлён.
— Да-с, милостивый государь, — медленно, будто сам удивляясь каждому своему слову, проговорил он. — Такие вот у нас теперь дела…
— Это какие же? — криво усмехнулся товарищ Сервис не поджившими ещё после вчерашнего губами.
— А такие, что воленс-ноленс придётся нам поменяться местами…
Опешил комиссар, даже моргнул разок.
— В каком это смысле?
— В прямом, милостивый государь, в прямом… — Благолепов встал и, озабоченно поигрывая моноклем на шнурочке, прошёлся взад-вперёд по горнице. — Не думал я, честно признаться, что этот год настанет, а он вот взял да и настал… — с загадочным видом обронил он.
Товарищ Сервис не понял.
— А какой это у нас год настал? Как был восемнадцатый, так восемнадцатым и остался…
— Это у нас тут с вами восемнадцатый! А у них там, в будущем, тысяча девятьсот девяносто первый стукнул!
— И чего?
— Да так, знаете ли… Советскую власть отменили.
— Быть не может!
— Ну вот представьте… Учебники истории переписывают. И значится в них отныне, что зверствовали-то, оказывается, не мы, а вы. Так что мы теперь не просто Белая Гвардия — мы теперь Белая и Пушистая Гвардия.
Несколько секунд товарищ Сервис сидел неподвижно. Новость ошеломила.
— А ваша баржа смерти? — хрипло выдохнул он наконец.
— Была наша — стала ваша!
— Ни-че-го себе!
В растерянности комиссар оглянулся на дверь горницы, почему-то оставленную открытой. В сенях он увидел обоих конвоиров. Один спарывал погоны, другой примерял папаху с пришитой наискосок красной ленточкой.
— И как же теперь?
— Я — в подвал. А вы принимайте хозяйство… — И Благолепов кивнул со вздохом на разложенные по столу пыточные принадлежности, явно позаимствованные в кабинете дантиста.
Товарищ Сервис с болезненным стоном поднялся с табурета, подошёл, взглянул.
— Вот ведь! — через силу подивился он. — А как хоть с ними обращаться-то?
— Научитесь, — обнадёжил штабс-капитан, освобождаясь от портупеи и монокля. — Дело нехитрое…