Гошу Защёлкина повязали на рассвете.
Кодла вломилась в квартиру, как обычно, по-революционному. Сначала, бодро протопав по лестнице пятью парами казённых говнодавов, кодла сосредоточилась у обитой ветхим дерматином двери. Затем старшой, утробно ахнув, отвесил этой двери залихватского пинка. Хлипкий замок сдался под революционным напором, и уже через пять секунд Гоша огребал по роже для профилактики.
— Попался, сука, — жизнерадостно оскалившись, сообщил старшой шестёркам. — Так, хату по-быстрому шмонаем, фраера — за рога и в стойло.
Следак оказался знакомым. Он был пламенным революционером, не выговаривал букву «л», вожделел к представителям своего пола и ненавидел диссидентскую мразь.
— Какие юди, — обрадовался Гоше следак. — Месье Защёкин! Попася таки, юбимый ты мой. А мы тут вонуемся, переживаем, можно сказать — куда, дескать, Защёкин наш юбезный пропа.
Следующие полчаса следак азартно уговаривал Гошу добровольно признаться. В случае признания он сулил роскошную камеру без клопов и гнид, а в противном — кокетливо кося дурным глазом, грозился заняться подследственным лично.
Защёлкин, как и подобает идейному инакомыслящему, включил несознанку и пошёл в отказ. Он не признал ни сопротивления синему террору, ни заговора с целью покушения на пахана, ни шпионажа в пользу Украины.
Под конец следак исчерпал запас весомых аргументов и потерял революционную выдержку.
— Ты меня доста, поня?! — заорал он, отбросив мужское кокетство. — Ну, ничего, я тобой займусь, козик. Поюбю тебя пыкой юбовью. В камеру его! К рецидивистам!
Рецидивисты, все трое, были сидельцами опытными, Защёлкину знакомыми, и встретили его как родного.
— Георгий Ильич, дорогой! — распахнул объятия Иван Абрамович Иванман, правый уклонист по кличке Пестель. Прозвищем Иван Абрамович был обязан привычке упоминать имя первого русского революционера к месту и без оного. — А мы всё гадаем, что же Георгия Ильича эти пестели никак изловить не могут.
— Я всегда сидел, — заговорил примостившийся на параше зиц-председатель Финт. — Я сидел при Вовке Картавом, потом при Ёське Кровавом. Ах, как я сидел при Ёське!
Финту было далеко за сотню, сколько именно не знал никто, включая его самого. Он был профессиональным председателем тайных обществ. Профессия досталась Финту по наследству — говорили, что его дедушка сидел чуть ли не при самом Трубецком. Тайные общества создавались, Финты неизменно их возглавляли, потом общества распадались, подпольщики спасались бегством, а Финтов волокли в каталажку.
— Это были лучшие дни моей жизни, — бормотал, шевеля нечистыми губами, Финт. — При Ёське я провёл на свободе не больше трёх месяцев. Я выдал замуж внучку, Голконду Евсеевну, и дал за ней крышку от фортепьяно, ещё птичку из фальшивого серебра и восемьдесят рублей, которые сожрала реформа. Я вас спрашиваю — где это всё? Где общество имени Бестужева-Рюмина? Где товарищество на вере а ля Муравьёв-Апостол? Где подпольная организация с радикальной платформой? Где организация с либеральной платформой? Где?..
— В Караганде, — прервал Финта правый уклонист. — Вот же заладит, старый пестель, — сказал он в сердцах. — Проходите, Георгий Ильич, проходите, голубчик.
— Здравствуйте, здравствуйте, — пробасил, протягивая руку, лже-историк Карломарксов. — Где мы с вами последний раз виделись, Защёлкин? Не на воркутинском ли лесоповале?
— Там, — подтвердил Гоша, устраиваясь на свободной шконке. — Сейчас, видимо, лесоповалом отделаться не удастся, Энгельс Фридрихович. Статьи шибко поганые. Шпионаж в пользу Украины шьют, да ещё заговор с покушением. На главного медвежатника.
— Ух, ты, серьёзные статьи, — привстал со шконки Карломарксов. — За одно покушение могут червонец припаять. И шпионаж серьёзный, не на Занзибар какой-нибудь или, там, США. Как думаете, Иван Абрамович? — обратился он к правому уклонисту.
— А пестель его знает, — искренне ответил тот. — Сейчас, с новой властью и синим террором, пестель разберёшься.
— При Никитке Болтливом я тоже сидел, — вступил с параши Финт. — Затем при Лёньке Бровастом. Сидел я при нём сиськи-масиськи.
Зиц-председатель замолчал и, задумчиво глядя на оконную решётку, предался ностальгии. Воспользовавшись образовавшейся тишиной, лже-историк приступил к любимому занятию — чтению лекций из курса несуществующей науки.
— Революция в России обречена на победу, — назидательно выпятив указательный палец, заявил Карломарксов. — С тех пор, как Алексашку Романова угораздило не вовремя отдать богу душу в Таганроге — обречена, господа. За без малого двести лет сколько их было, этих революций…
— Действительно, сколько? — заинтересовался Защёлкин. — Любопытно было бы посчитать.
— При Юрке Очкастом, Менте, я тоже сидел, — сообщил Финт.
— А вот считайте, — перекрывая басом поступающую от параши информацию, принялся загибать пальцы лже-историк. — Революция Пестеля-Трубецкого — раз. Затем устранение Пестеля Трубецким — два. Реставрация монархии. К несчастью, эти господа, пока дрались, допустили серьёзную ошибку — ненароком разбудили Герцена.
— Жаль, не надавали в своё время Герцену пестелей, — мечтательно произнёс Иванман. — И Огарёву за компанию.
— Вестимо, — согласился лже-историк. — Значит, переворот Герцена-Огарёва — три. Кровавое воскресенье — четыре. Затем реформа Столыпина, впрочем, за революцию её можно посчитать лишь условно. Зато вслед за ней — восстание Керенского, и чуть ли не сразу — красный террор Ульянова-Дзержинского. Власть бандитская, разбойничья. Чёрт, я уже сбился со счёта.
— При Мишке Райкине, Перестройщике, я опять сидел, — вновь включился Финт. — Затем при Борьке Седом, Алкоголике.
— Сталинская революция в двадцать втором, — игнорируя Финта, продолжил Карломарксов. — Власть палаческая. Хрущёвская так назывемая оттепель, и вместе с ней безвластие. Затем Брежневский застой, власть чиновничья и воровская. Тьфу, противно. Андроповский переворот, власть вертухайская. За ней мошенническая и рэкетирская. И вот, наконец, дожили — синий террор, власть авторитетов при бабках, наколках и кодлах.
— Да-а, — раздумчиво протянул Защёлкин. — Интересно, что дальше? По логике вещей получается, что следующая власть окажется не лучше настоящей. Например, сутенёрская. Или наркодилерская. Для нас, конечно, это мало что изменит.
— Будем сидеть, — оптимистично поддержал Финт. — Будем сидеть, я сказал.
— Не загреметь бы под вышку, — озабоченно проговорил Гоша. — С этим синим террором запросто могут шлёпнуть.
— Не шлёпнут, — успокоил Иванман. — Вы, Георгий Ильич, молодой ещё. На нарах как долго сиживали, голубчик?
— Четыре года в общей сложности, — признался Защёлкин.
— То-то. А мы с Энгельс Фридриховичем, считай, по четвертачку отмотали. Не говоря уже о старом пестеле. Сидельцы, дорогой мой, при каждой власти нужны. Так что мы с вами ещё посидим. Вот будет суд — сами убедитесь.
Суд не заставил себя ждать. Прокурор был зол, небрит и с похмелья, судья, напротив — весела, наштукатурена и в лёгком кокаиновом приходе. Кивалы, споро разбившись на две команды по шесть рыл в каждой, затеяли турнир в очко.
Прения сторон длились недолго. По их окончании прокурор, яростно почёсывая щетину, принялся клеиться к судье, а кивалы, недовольно сквернословя, сложили карты и удалились в комнату для совещаний. Через полминуты они вернулись, старшой кивала небрежно бросил «виновен, сука», и турнир возобновился.
— Десять лет с конфискацией, — постреливая глазками в прокурора, манерно произнесла судья. — Ах, да, конфисковывать нечего. Тогда десять лет без. И пять по рогам. Впрочем, сегодня я что-то в настроении божоле, то есть весьма покладистом. Напомните, подсудимый ведь не сознался?
— В отказе, падла, — подтвердил прокурор.
— Вот и хорошо. Не пойман — не вор. Пять лет общего без конфискации и без рогов. Все свободны кроме Фокса. В смысле нацепите подсудимому кандалы и все проваливайте. А вас, прокурор, попрошу остаться.
Зона имени Чикатилы мало чем отличалась от прочих. Осенью там шёл дождь и рота конвойных. Зимой падал снег и производительность труда. Весной стучала капель и лагерные стукачи. Зато летом — впрочем, до лета надо было ещё дожить.
Защёлкину повезло — его определили в самый престижный барак — петушиный. Контингент здесь был сплошь идейный, из закоренелых ненавистников власти нетрудящихся, нерабочих и некрестьян. Однополой любовью петухи, правда, не страдали, зато традиции угнетённых и опущенных блюли свято.
В бараке новоприбывшему, как положено, устроили «прописку».
— Кем на зоне жить думаете, голубчик? — задал первый традиционный вопрос смотрящий по бараку, потомственный интеллигент в третьем поколении по кличке Фанька Каплан.
— Да я бы хотел, — робко ответил Гоша, — если, конечно, возможно — петухом.
— Такую честь заслужить надо, — увесисто бухнул особо опасный рецидивист Валентина Терешкова. — А пока посмотрим, чем вы дышите. Антинародную литературу распространяли?
— Распространял, — радостно подтвердил Гоша. — Роман «Преступление и наказание» распространял, — понизив голос, принялся перечислять он. — Агитационный листок «Смерть убивцам и душегубцам» развешивал. А также, — Защёлкин сделал многозначительную паузу, — изучал манифест «Вор в законе».
— Ого! Это про главного медвежатника, — уважительно сказал Терешкова. — Похоже, наш человек. Преступления против власти совершали?
— Совершал, — не стал отрицать Гоша. — Много совершал. На овощебазе отказался воровать фрукты. Был за это показательно избит во избежание. На заводе ежедневно выполнял норму, а то и перевыполнял. Был трижды наказан лишением зряплаты и четырежды — профилактическим мордобитием. Затем на митинге…
— Достаточно, — прервал особо опасный. — Сдаётся мне, сгодится нам этот петушок. Я думаю, Фаина Хаимовна, — обратился он к смотрящему, — стоит представить его Троцкому.
Гоша затаил дыхание. Познакомиться с легендарным демократ-оппозиционером, мировым авторитетом по кличке Троцкий, это вам не с каким-нибудь левым буржуа или правым уклонистом поручкаться. Имя Троцкого каждый день неоднократно звучало по всем вражеским голосам, включая радиостанции «Вольная Беларусь» и «Свободная Чукотка». И не мудрено — не каждый авторитет может похвалиться пожизненным сроком за политическую проституцию.
Троцким оказался неказистенький, сутуловатый старичок со старомодной эспаньолкой и в не менее старомодном пенсне. Жил он в отдельном флигельке, пристроенном к зэковской столовой. Дверь во флигелёк украшала размашистая надпись «Хорошо сидим».
— Ко мне можете обращаться запросто, — благожелательно предложил Гоше Троцкий. — Называйте просто — Лев Давидович. Присаживайтесь, молодой человек, располагайтесь. Чайку, пожалуй, сейчас прикажу. Эй, служивый! — крикнул он, и в дверях вырос обильно татуированный вертухай. — Чифирьку нам завари-ка покрепче, дружок.
Освоив кружку чифиря, авторитет довольно отрыгнул и приступил к беседе.
— За что сидите, коллега? — осведомился он.
— Шпионаж шили, Лев Давидович, — пожаловался Защёлкин. — Потом заговор с целью устранения. Ну, и так, по мелочам — сопротивление властям, инакомыслие, отсутствие тяги к совершению преступлений.
— Вот как? И давно эта тяга у вас отсутствует?
— С рождения, Лев Давидович. В детстве по каким только врачам меня не таскали. Не могу воровать, и всё тут, хоть ты тресни. И мошенничать не могу, не говоря уже о разбое или там грабеже. Доктора так в один голос и сказали — редкий случай, врождённая патология.
— Понятно. На самом деле, не такой уж редкий. А скажите, Георгий Ильич, нравится ли вам сидеть?
— Да кому же это понравится…
— Не скажите, не скажите, голубчик. Мне, к примеру, сидеть вполне по нраву. Вот вы как считаете, почему мы сидим?
— Как почему? — растерялся Защёлкин. — Мы же несчастные люди. Жертвы системы. Преступники, можно сказать — отщепенцы. Законы нарушаем. Не воруем, не кидаем, не рэкетируем.
— Это всё так, — отмахнулся Троцкий. — Только ведь мы никому не мешаем. Зачем же нас сажать?
— Не знаю, Лев Давидович. Правда, мне говорили, что мы нужны при всякой власти. Иванман говорил, Иван Абрамович. Но зачем нужны — не сказал.
— Знаю Иванмана, толковый сиделец, — кивнул авторитет. — Не сказал, значит? Ну, так я вам скажу. Мы нужны, чтобы было на кого валить все грехи. Мы, если угодно — козлы, молодой человек. Козлы отпущения. В стране, где постоянно идёт революция, козлы отпущения необходимы. Хотя бы для того, чтобы списать на них революционные твердолобость, глупость и жадность. Только вот какое дело, Георгий Ильич, это не мы сидим.
— Как не мы? — опешил Защёлкин.
— А так. Мы с вами находимся на свободе. А в тюряге — все остальные. Их обворовывают, динамят, иногда грабят. Им систематически врут, их оболванивают, облапошивают, обжуливают, объегоривают, объё… Просто удивительно, сколько в русском языке синонимов к глаголу «обманывать». А от нас сидельцев ограждают колючей проволокой, чтобы случайно на свободу не вырвались. Они там, за проволокой, жрут, пьют, совокупляются, собираются в кодланы и шоблы, дерутся друг с другом, бодаются… В точности как стадо. Да-да, козлов, только не отпущения, а обыкновенных. Caprinae vulgaris, это по латыни. История России, голубчик — это история козлов, так-то вот. По крайней мере, за последние пару веков.
— В-вы хотите сказать… — запинаясь, пробормотал ошалевший Гоша.
— Именно то, что сказал. Теперь идите, свободный человек Георгий Защёлкин. Поразмыслите над моими словами. Как я вас перевербовал — за пять минут и без всяких фокусов, а?
Защёлкин вышел из флигеля наружу. Недавно прошёл дождь и рота конвойных. Над зоной висел туман и плакат с надписью «На свободу — с нечистой совестью!». Подмигивающая жуликоватая рожа под надписью показалась Гоше не столь отвратительной, как обычно.