Я принужден попросить читателя вернуться к тому времени моей жизни, когда я в первый раз встретил кавалера де-Грие; то было почти за полгода до моего отъезда, в Испанию. Хотя я редко расставался с моим уединением, но заботливость о дочери порою заставляла меня предпринимать небольшие поездки, которые я сокращал по мере возможности.
Однажды я возвращался из Руана, где она просила меня похлопотать в Нормандском парламенте по делу о наследстве некоторых имений: я передал ей иски на них моего деда со стороны матери. Отправившись через Эвре, где я ночевал в первый день, я на следующее утро прибыл к обеду в Пасси, которое от него в пяти или шести лье расстояния. При въезде в это местечко, я был удивлен, увидев, что все жители в тревоге; они спешно выскакивали из домов, и толпой бежали к воротам плохой гостиницы, перед которой стояло два крытых фургона. Лошади еще не были отпряжены и, по-видимому, были истомлены от усталости и зноя, – знак, что оба фургона только что приехали.
Я остановился на минутку, чтоб узнать о причине суматохи; но я немногого добился от любопытной толпы, не обращавшей на меня никакого внимания и по-прежнему спешившей к гостинице и толкавшейся в большом смятении. Наконец, у ворот показался стрелок с перевязью и мушкетом на плече, и я кивнул, чтобы он подошел ко мне. Я спросил его о причине беспорядка.
– Пустяки, сударь, – отвечал он, – я с товарищами провожаю до Гавр-де-Граса с дюжину веселых девчонок, а оттуда мы на корабле отправим их в Америку. Между ними есть хорошенькие, и это-то, по-видимому, и возбуждает любопытство этих добрых людей.
Я, вероятно, после этого объяснения отправился бы дальше, если б меня не остановили восклицания вышедшей из гостиницы старухи; она ломала руки и кричала, что это варварство, что это возбуждает и ужас, и жалость.
– В чем дело? – спросил я ее.
– Ах, сударь! – отвечала она, – войдите и посмотрите: разве от этого не разрывается сердце?
Любопытство заставило меня слезть с лошади, которую я оставил на попечение моего конюха. Я с трудом протолкался сквозь толпу и действительно увидел нечто трогательное.
Между двенадцатью девушками, которые были скованы друг с другом за середину тела, была одна, лицо и вид которой столь мало соответствовали ее положению, что во всяком другом месте я принял бы ее за особу из высшего сословия. Ее печаль, ее грязное белье и платье столь мало ее безобразили, что вид ее внушил мне уважение и жалость. Тем не менее, насколько дозволяла цепь, она старалась отвернуться, чтоб скрыть свое лицо от зрителей. Усилие, которое она употребляла для того, чтоб спрятаться, было столь естественно, что, казалось, проистекало от чувства скромности.
Шесть солдат, сопровождавших эту несчастную партию, сидели тут же в комнате, и я отвел их старшего в сторону, чтоб расспросить относительно участи этой красивой девушки. Он мог сообщить мне только самые общие сведения.
– Мы взяли ее из Госпиталя, – сказал он, – по приказу г. главного начальника полиции. Не похоже, чтобы она была заключена за добрые дела. Дорогой я несколько раз ее расспрашивал, но она упорно молчит. Но хотя я и не получал приказания обходиться с ней лучше, чем с другими, я все же оказываю ей некоторое снисхождение, потому что она, на мой взгляд, несколько лучше своих товарок. Вот этот молодой человек, – добавил стрелок, – может лучше, чем я, объяснить вам, причину ее несчастий: он провожает ее от самого Парижа и почти ни на миг не перестает плакать. Должно быть, он ей брат или любовник.
Я повернулся к тому углу комнаты, где сидел молодой человек. Он, казалось, был погружен в глубокую задумчивость. Одет он был весьма просто; но человека родовитого и образованного узнаешь с первого взгляда. Я подошел к нему; он встал, и в его взглядах, во всей его фигуре и движениях я заметил так много утонченности и благородства, что естественно почувствовал благорасположение к нему.
– Не обеспокоил ли я вас? – сказал я, садясь подле него. – Не можете ли вы удовлетворить моему любопытству относительно этой красивой особы, которая, как мне кажется, не создана для того жалкого положения, в каком я ее вижу?
– Но, тем не менее, я могу сказать вам то, что известно этим негодяям, – сказал он, указывая на стрелков. – Именно, что я люблю ее с такой жестокой страстностью, что стал от того несчастнейшим в мире человеком. В Париже я сделал все возможное, чтоб добиться ее освобождения, Но мне не помогли ни ходатайства, ни смелость, ни сила; я решился сопровождать ее, хотя бы на край света. Я сяду с ней на корабль, я поеду в Америку.
По крайнее бесчеловечие в том, – добавила, он, говоря о стрелках, – что эти подлые мошенники не дозволяют мне подходить к ней. Я имел намерение напасть на них открыто в нескольких лье от Парижа. Я подговорил четырех человек, которые за значительную сумму обещали помочь мне. Когда пришлось драться, эти негодяи бросили меня одного и убежали с моими деньгами. Невозможность одолеть силой заставила меня сложить оружие. Я предложил сделкам позволить мне, по крайней мере, следовать за ними, за известное вознаграждение. Желание поживиться заставило их согласиться. Они требовали, чтоб я платил им всякий раз за позволение поговорить с моей любовницей. Скоро мой кошелек истощился, и теперь, когда у меня нет ни су, у них хватает жестокости грубо отталкивать меня, только я сделаю к ней шаг. Сейчас лишь, когда, невзирая на их угрозы, я осмелился подойти к ней, они имели наглость прицелиться в меня. Чтоб удовлетворить их жадность, чтоб быть в состоянии продолжать путь, я принужден продать здесь дрянную лошадь, на которой ехал до сих пор верхом.
Хотя он, по-видимому, рассказывал, все это довольно спокойно, слезы капали у него из глаз, когда он кончил. Это приключение показалось мне одним из самых, необычайных, и трогательных.
– Я не требую, – сказал я, – чтоб вы посвятили меня в тайну ваших обстоятельств; но если я могу быть вам чем-нибудь полезен, то охотно готов оказать вам, услугу.
– Ах! – отвечал он, – я и просвета надежды не вижу. Надо вполне покориться суровой участи. Я отправлюсь в Америку; там я, по крайней мере, буду на свободе, с той, кого люблю. Я написал, одному из друзей, и он, в Гавр-де-Грасе окажет мне некоторую помощь. Мне трудно только добраться туда и доставить этой бедняжке; какое-нибудь облегчение участи, добавил он, печально глядя на се, любовницу.
– Ну, – сказал я ему, – я могу вас вывести из затруднительного положения. Вот тут немного денег, и я прошу вас принять их от меня. Мне досадно, что я не могу иначе помочь вам.
Я дал ему четыре луидора так, чтобы солдаты не приметили, ибо я подумал, что, узнав, что у него есть такая сумма, они станут продавать свои услуги по более дорогой цене. Мне пришло в голову также поторговаться с ними, чтоб добиться для молодого человека дозволения говорить беспрепятственно со своей любовницей до Гавра. Я кивнул старшему, чтоб он подошел, и сделал ему предложение. Несмотря на свое бесстыдство, он, по-видимому, смутился.
Не то, сударь, чтоб мы вовсе запрещали ему говорить с этой девушкой, – сказал он с замешательством, – но он хочет быть подле нее непрерывно; ну, это нам беспокойно, и справедливость требует, чтоб он платил за беспокойство.
Что же вам требуется, чтоб не чувствовать беспокойства? – сказал я ему.
Он имел дерзость запросить с меня два луидора. Я тотчас же заплатил.
Но глядите, чтоб без мошенничества, – сказал я, – я оставлю свой адрес этому молодому человеку, чтоб он мог обо всем уведомить меня, и будьте покойны, я найду возможность добиться вашего наказания.
Все стоило мне шесть луидоров.
Судя по готовности и живому чувству, с какими молодой человек благодарил меня, я окончательно убедился, что он не простого рода и заслуживает моей щедрости. На прощанье, я сказал, несколько слов его любовнице. Она отвечала мне с такой тихой и прелестной скромностью, что, уходя, я невольно стал раздумывать о непостижимом характере женщин.
Возвратившись в мое уединенное жилище, я вскоре ничего не услышал о дальнейшем ходе этого приключения. Прошло два года, и я вовсе забыл о нем, пока случай не доставил мне возможности узнать досконально все его обстоятельства.
Я прибыл из Лондона в Калэ с маркизом N., моим учеником. Мы остановились, как помнится, в Золотом льве, где некоторые причины заставили нас провести целый день и следующую ночь. Мы гуляли после обеда по улицам, и мне показалось, будто я вижу того самого молодого человека, которого встретил в Пасси. Он был весьма дурно одет и гораздо бледнее, чем когда, я встретился с ним в первый, раз. Он только что приехал в город и нес в руках старый чемодан. Но он был очень красив, а потому его легко было признать; и я тотчас, узнал его.
Нам надо подойти к этому молодому человеку, – сказал я маркизу.
Его радость, когда он, в свою очередь, узнал меня, была свыше всякого описания.
– Ах, сударь! – вскричал он, целуя мне руку, – итак, я еще раз могу выразить вам мою вечную благодарность.
Я спросил его, откуда он приехал. Он отвечал, что приехал по морю из Гавр-де-Граса, куда незадолго перед тем прибыл из Америки.
Кажется, ваши денежные дела не в порядке, – сказал я ему, – идите в гостиницу Золотого льва, где я стою; я сейчас приду туда.
Действительно, я воротился туда, полный нетерпения узнать подробности его несчастия и об обстоятельствах его путешествия в Америку. Я обласкал его и распорядился, чтоб он ни в чем не нуждался. Он не ждал, пока я стану просить его поскорей рассказать мне историю его жизни.
Вы так благородно отнеслись ко мне, – сказал он мне, – что я стал бы упрекать себя в низкой неблагодарности, если б что-нибудь скрыл от вас. Я вам расскажу не только о моих несчастиях и страданиях, но также о моем беспутстве и о самых позорных моих слабостях. Я уверен, что, осуждая меня, вы невольно меня пожалеете.
Здесь я должен предуведомить читателя, что записал историю его жизни почти тотчас же, как услышал, и поэтому могу заверить, что ничто не может быть точнее и вернее этою рассказа. Все в нем верно до передачи размышлений и чувств, которые молодой искатель приключений выражал с величайшей в мире готовностью. Вот его рассказ, к которому я до конца не прибавлю от себя ни слова.
Мне было семнадцать лет, и я окончил курс философии в Амьене, куда послали меня родители, принадлежащие к одному из лучших родов, в П. Я вел, себя так, благоразумно и добропорядочно, что учителя ставили меня в пример всей коллегии. Не то, чтоб я употреблял чрезмерные усилия, дабы заслужить такую похвалу, но у меня от природы был такой тихий и спокойный нрав; я учился прилежно вследствие природной склонности, и мне ставили в добродетель некоторые признаки природного отвращения к пороку. Мое происхождение, успехи в науках и довольно приятная внешность были причиной, что меня знали и уважали все, честные люди в городе.
Я выдержал публичное испытание ее таким, общим одобрением, что присутствовавший при том господин епископ предложил мне вступить в духовное звание, где по его словам, я, несомненно, мог бы достигнуть более высоких отличий, чем в Мальтийском ордене, к которому меня предназначали родители. Благодаря им, я уже носил крест и назывался кавалером де-Грие. Приближались вакации, и я собирался вернуться к отцу, который обещал вскоре отправить меня в Академию.
При отъезде из Амьена, меня печалила единственно разлука с другом, к которому я всегда чувствовал нежную привязанность. Он был несколькими годами старше меня. Мы воспитывались вместе; но у его родителей было более скромное состояние, и он принужден был вступить в духовное звание и оставался еще в Амьене, ради приобретения необходимых для того познаний. Он обладал, тысячью добрых качеств. В течение моей истории вы познакомитесь с лучшими из них и особенно с его рвением и великодушием в дружбе, превосходящими самые славные примеры древности. Последуй я тогда его советам, я всегда был бы и благоразумен и счастлив. Если б я, по меньшей мере, воспользовался его упреками, когда очутился в пропасти, куда увлекли меня страсти, то я спас бы кое-что от крушения моего благосостояния и доброго имени. Но ему не пришлось вкусить иного плода от своих забот, кроме огорчения при виде их бесполезности, а порою и жестокой оплаты со стороны неблагодарного, который оскорблялся ими и видел в них одну докуку.
Я назначил время моего отъезда из Амьена. Ах, зачем я не назначил его днем раньше; я приехал бы к отцу вполне невинным. Накануне моет отъезда иль города, я прогуливался с моим другом, которого звали Тибергием; мы увидели, что из Арраса приехала почтовая карета и пошли вслед за нею до гостиницы, где всегда останавливаются эти кареты. Мы сделали это чисто из любопытства. Из дилижанса вышло несколько женщин, которые тотчас же разошлись. Осталась только один, очень молоденькая; она стояла среди двора, пока пожилой человек, бывший, по-видимому, ее провожатым, опешил выгрузить корзины. Она показалась мне такой прелестною, что я, никогда не думавший о различии полов, никогда сколько-нибудь внимательно не засматривавшийся на женщин, я, наконец, чьему благоразумию и скромности удивлялись все, – я сразу почувствовал, что влюбился в нее до безумия. Одним из моих недостатков была чрезмерная робость и конфузливость; но в ту минуту меня нимало не остановила эта слабость, и я прямо подошел к владычице, моего сердца.
Хотя она была еще моложе меня, но мои любезности, по-видимому, ее не смутили. Я спросил ее, зачем она приехала в Амьен, и есть ли у нее здесь знакомые. Она простодушно отвечала, что родители прислали ее сюда для поступления в монастырь. Любовь всего мгновение как поселилась в моем сердце, а уж настолько просветила меня, что я гонял, что такое обстоятельство нанесет смертельный удар моим желаниям. Я заговорил с нею так, что она поняла мои чувства, ибо была гораздо опытнее меня; ее отправили в монастырь помимо ее воли, без сомнения, ради того, чтоб воспрепятствовать ее уже обнаружившейся склонности к наслаждениям, ставшей впоследствии причиною и ее, и моих несчастий. Я стал оспаривать жестокое решение ее родителей при помощи всех доводов, какие только могли мне подсказать зарождающаяся любовь и мое школьное красноречие. Она не выказала ни суровости, ни презрения. После; минутного молчании она сказала мне, что прекрасно предвидит свое несчастие; но что такова, по-видимому, воля неба, потому что оно не дало ей средств избежать этого. Нежность ее взгляда, прелестный вид печали, с которой она произносила эти слова, или, вернее, воля судьбы, влекшей меня к гибели, не дозволили мне колебаться и минуты относительно ответа. Я стал уверять ее, что если она доверится моей чести и той бесконечной нежности, которую она уже внушила мне, то я посвящу всю мою жизнь на освобождение ее от родительской тирании и на то, чтоб сделать ее счастливой. Размышляя об этом, я дивился тысячу раз, откуда взялось, что я сумел объяснить с такой смелостью и легкостью: но любовь не считали бы божеством, если б она часто не творила чудес. Я сказал еще многое в том же решительном тоне.
Моя прелестная незнакомка прекрасно знала, что в мои годы не обманывают; она, призналась мне, что если у меня есть какие-либо надежды освободить ее, то она сочтет себя обязанной пожертвовать мне тем, что дороже жизни. Я повторил ей, что готов предпринять все, но, не обладая достаточной опытностью для того, чтоб придумать сразу средство, как услужить ей, я не пошел дальше этого общего уверения, которое не могло оказать особой помощи ни ей, ни мне. Подошел ее старый аргус, и все мои надежды рушились бы, если б ее догадливость не пришла на помощь бесплодным усилиям моего ума. Я был удивлен, что когда подошел, ее проводник, то она стала меня знать своим кузеном, и без признаков какого-либо смущения сказала мне, что в виду того, что ей посчастливилось встретиться со мной в Амьлне, она отлагает вступление в монастырь до завтра, желая доставить себе; удовольствие отужинать со мною. Я отлично подхватил эту хитрость и предложил ей остановиться в гостинице, содержатель которой перед тем, как обзавелся своим хозяйством в Амьене, долго был кучером у моего отца и был вполне мне предан.
Я проводил ее туда лично; старый проводник, по-видимому, поварчивал, а мой друг Тибергий, ничего не понимавший в этой сцене, последовал за мною, не сказав ни слова. Он не слышал нашего говора. Все время, пока я объяснялся в любви с моей возлюбленной, он ходил по двору. Я побаивался его благоразумия, а потому отделался от него, просив его исполнить какое-то поручение. Таким образом, в гостинице я имел удовольствие один угощать владычицу моего сердца.
Вскоре я узнал, что я не такой уже ребенок, как… думал. Сердце мое открылось для тысячи восхитительных ощущений, о которых я не имел и понятия. Сладостная теплота распространилась по всем моим жилам. Я был в каком-то восторге, который на некоторое время лишил меня употребления голоса и выражался только при посредстве глаз.
М-le Манон Леско, – так звали ее, – казалось, была весьма довольна действием своих чар. Мне казалось, что она взволнована не меньше моего. Она созналась, что находит меня прелестным и будет в восторге, если мне будет, обязана своей свободой. Она пожелала узнать кто я такой; и это знание увеличило ее благосклонность: будучи низкого происхождения, она была польщена тем, что одержала победу над таким, как я, возлюбленным. Мы говорили о том, как бы нам принадлежать друг другу.
После долгих рассуждений мы не нашли иного средства, кроме бегства. Требовалось обмануть бдительность проводника, с которым надо было считаться, хотя он и был простым слугой. Мы решили, что ночью я найму почтовую коляску и явлюсь в гостиницу ранним утром, пока он еще будет спать; что мы скроемся потихоньку и отправимся прямо в Париж, где и обвенчаемся по приезде. У меня было около пятидесяти экю, – плод моих небольших сбережений; у нее было почти вдвое больше. Как неопытные дети, мы воображали, что этой суммы хватит навсегда, и мы с такой же уверенностью рассчитывали на успех прочих наших предположений.
Поужинав с таким удовольствием, какого я никогда не испытывал, я отправился, чтоб выполнить наш план. Мне тем легче все было устроить что, располагая завтра воротиться к отцу, я уже уложился. Мне не представило никакого труда приказать перенести мой чемодан и заказать почтовую коляску к пяти часам утра, – время, когда отворяли городские ворота; но я встретил препятствие, на которое не рассчитывал и которое чуть было не разрушило вполне моего намерения.
Хотя Тибергий был всего тремя годами старше меня, он был юноша зрелый по уму и вполне порядочного поведения. Он любил меня с чрезвычайной нежностью. Простой вид такой хорошенькой девушки, как m-lle Манон, услужливость, с какой я провожал ее, и старательность, с какой я удалил его, желая от него отделаться, – породили в нем некоторое подозрение относительно моей любви. Он не посмел воротиться в гостиницу, где меня оставил, из страха оскорбить меня своим возвращением: но он поджидал меня на моей квартире, где я его и застал, хотя уже было десять часов вечера. Его присутствие огорчило меня. Он легко заметил, что оно меня стесняет.
Я уверен, – откровенно сказал он, – что вы задумали нечто, что желаете скрыть от меня. Я вижу это по вашему лицу.
Я довольно резко отвечал ему, что вовсе не обязан давать ему отчет в своих намерениях.
Нет, – отвечал он, – но вы всегда обходились со мной, как со своим другом, а это предполагает известное доверие и откровенность.
Он так сильно и так долго настаивал, чтоб я сообщил ему свою тайну, что я, никогда ничего не скрывавший он него, вполне сознался ему в своей страсти. Он принял мое признание с таким видимым неудовольствием, что я содрогнулся. Я особенно раскаивался в неосторожности, с которой открыл ему о намерении бежать. Он сказал мне, что он вполне мой друг, а потому воспротивится этому насколько может; что он сначала представит мне все, способное, по его мнению, заставить меня уклониться от своего намерения; но что если я и затем, не откажусь от этого несчастного решения, то он известит лиц, которые, наверное, сумеют задержать меня. Он сделал мне на этот счет серьезное увещание, длившееся более четверти часа, и заключил его угрозой донести на меня, если я не дам ему слова вести себя благоразумнее и умнее.
Я был в отчаянии, что выдал себя так некстати. Но любовь в течение двух-трех часов чрезвычайно расширила мою сообразительность, и, вспомнив, что я не сказал ему о том, что завтра же хочу привести в исполнение мое намерение, я вздумал обмануть его при помощи двусмысленности.
– Тибергий, – сказал я, – я до сих пор думал, что вы мой друг, и желал испытать вас этим признанием. Правда, я влюблён; я вас не обманул; но что касается моего бегства, то на такое дело нельзя решиться наудачу. Зайдите завтра за мною в девять часов; если будет можно, я покажу вам мою возлюбленную, и вы рассудите, достойна ли она, чтоб ради нее отважиться на такой поступок.
Он ушел, сделав тысячу заверений в своей дружбе. Ночь я употребил на то, чтоб привести в порядок свои дела, и на рассвете отправился в гостиницу к m-lle Леско; она уже ждала меня. Она сидела у окна, выходившего на улицу; таким образом, увидев меня, она сама отворила мне дверь. Мы вышли без шума. У нее не было другой клади, кроме белья, которое я понес сам. Коляска уже была готова; мы тотчас же выехали из города.
Впоследствии я расскажу, как поступил Тибергий, заметив, что я обманул его. Его привязанность ко мне от того не охладела. Вы увидите, до какой степени она доходила, и что мне приходится проливать слезы, вспоминая, какова была его всегдашняя награда.
Мы до того торопились, что к ночи приехали в Сен-Дени. Я скакал верхом подле коляски, и мы могли разговаривать только, когда переменяли лошадей; но когда мы увидели, что до Парижа так близко, т. е. что мы почти в безопасности, то решились отдохнуть, потому что ничего не ели с самого выезда из Амьена. Какую страсть я ни чувствовал к Манон, она сумела убедить меня, что ее страсть ко мне нисколько ни меньше. Мы были так мало сдержаны в ласках, что у нас не хватало терпения дождаться, пока мы останемся одни. Почтари и содержатели гостиниц с изумлением поглядывали на нас, и я заметил, что они удивлялись, видя, что двое детей наших лет любят друг друга с такою горячностью.
Намерение наше обвенчаться было забыто в Сен-Дени; мы преступили законы церкви и, не подумав о том, стали супругами. Я, будучи по природе; нежен и постоянен, наверное был бы счастлив всю жизнь, если б Манон осталась мне верна. Чем больше я ее узнавал, тем более увлекательных качеств открывал я в ней. Ее ум, ее сердце, ее нежность и красота образовали такие крепкие и прелестные оковы, что я полагал все мое счастье в том, чтоб не освободиться от них. Ужасная перемена! то, что довело меня до отчаяния, могло составить мое блаженство! Я стал несчастнейшим из людей именно благодаря тому самому постоянству, от чего мог ждать самой сладкой доли и самой совершенной награды за любовь.
В Париже мы наняли меблированное помещение, именно на улице В., и на мое несчастие подле дома г. де-Б., славного откупщика доходов. Прошло три недели, в течение коих я был так полон страстью, что мало думал о своей семье и о горе, которое должен был испытывать мой отец вследствие моего исчезновения. Однако, благодаря тому, что я нимало не предавался разгулу, и Манон также вела себя с большой сдержанностью, самое спокойствие нашей жизни привело к тому, что я мало-помалу вспомнил о своих обязанностях.
Я решился примириться, если возможно, с отцом. Моя возлюбленная была так мила, и я нимало не сомневался в том, что она ему понравится, если только я отыщу средство ознакомить его с ее благоразумием и достоинством; словом, я льстил себя возможностью получить от него позволение жениться на ней, потеряв надежду устроить это без его согласия. Я сообщил об этом Манон и дал ей понять, что сверх мотивов любви и долга, тут имела известное значение и необходимость, ибо наши капиталы чрезмерно уменьшились, и я начал отказываться от мысли, что они неистощимы.
Манон холодно встретила мое предложение. Но затруднения, которые она представляла мне, проистекали именно из ее нежности и страха лишиться меня, в случае, если отец, узнав о месте нашего убежища, не войдет в наши виды, – а потому я не возымел ни малейшего подозрения относительно того жестокого удара, который мне готовился. На возражение о нужде, она отвечала, что у нас еще осталось достаточно, чтоб прожить несколько недель, и что затем она найдет средства, благодаря любви к ней некоторых родственников, к которым она напишет в провинцию. Она усладила свой отказ столь нежными и страстными ласками, что я, живя только ею и нимало не сомневаясь в ее сердце, одобрил все ее ответы и решения.
Я предоставил в ее распоряжение кошелек и заботу расплачиваться за наши обиходные расходы. Пекаре затем я заметил, что стол у нас стал лучше и что она приобрела для себя довольно ценные наряды. Зная, что у нас осталось не свыше двадцати или пятнадцати пистолей, я выразил ей удивление относительно явного увеличения нашего достатка. Она, смеясь, просила меня не беспокоиться.
– Разве я не обещала вам, – сказала она, – что найду средства?
Я любил ее слишком простодушно, и растревожиться мне было нелегко.
Однажды, выйдя из дома после обеда и предупредив ее, что возвращусь позже, чем обыкновенно, я был удивлен, когда при возвращении меня заставили подождать у двери две или три минуты. Нам прислуживала только девочка почти одних с нами лет. Когда она отворила дверь, я спросил ее, отчего она так замешкалась. Она со смущенным лицом отвечала, что не слышала, как я стучался. Я постучал еще раз и сказал, ей:
– Но если вы не слыхали, как я стучался, то почему же вы пошли отворять дверь.
Этот вопрос до того смутил ее, что, не имея достаточного присутствия духа, чтоб отвечать на него, она расплакалась, уверяя, что она не виновата и что барыня приказала ей не отворять дверей до тех пор, пока г. де-Б. не уйдут по другой лестнице, с которой вход в маленькую комнату. Я был так смущен, что был не в силах войти в квартиру. Я решился уйти под предлогом, что у меня есть дело, и приказал девочке сказать барыне, что вернусь сейчас, но не говорить ей о том, что она сказала мне насчет г. де-Б.
Мое огорчение было так велико, что, спускаясь по лестнице, я проливал слезы, не зная еще, каким чувством они вызваны. Я вошел в первую кофейню и, сев у стола, облокотился головой на обе руки, стараясь разъяснить себе, что происходило у меня в сердце. Я не смел повторить того, что сейчас только слышал; мне хотелось смотреть на это, как на обман чувств, и два или три раза я был уже готов воротиться домой, не показывая вида, что обратил на это внимание. Мне казалось до того невозможным, чтоб Манон изменила мне, что я боялся оскорбить ее подозрением. Несомненно, я обожал ее; но я представил ей не более доказательств любви, чем она мне: почему же мне обвинять ее в том, что она менее искренна и не столь постоянна, как я? Что могло ее заставить обмануть меня? Не прошло и трех часов, как она осыпала меня самыми нежными ласками и с восторгом принимала мои; я знал свое сердце не лучше, чем и ее!
Нет, нет! – повторял я, – невозможно, чтоб Манон изменила мне! она знает, что я живу только для нее; она прекрасно знает, что я ее обожаю! Не может же это возбудить ее ненависти.
Впрочем, посещение и уход украдкой г. де-Б. приводили меня в смущение. Я вспомнил также небольшие покупки Манон, которые, казалось мне, превосходили наши теперешние средства. Все это как будто попахивало щедростью нового любовника. А высказанная ею уверенность в неизвестных мне источниках доходов! Мне трудно было объяснить эти загадки в том благоприятном смысле, какого желало мое сердце.
С другой стороны, с тех пор, как мы жили в Париже, я ее почти не выпускал из виду. Занятия, прогулки, развлечения, – всюду мы были вместе. Боже мой! даже разлука на минуту сильно бы опечалила нас. Нам беспрерывно требовалось повторять, что мы любим друг друга; без этого мы умерли бы от беспокойства. Итак, я не мог вообразить себе почти ни мгновения, когда бы Манн была нанята не мной, а кем-нибудь другим. Наконец мне показалось, что я нашел разгадку этой тайны.
У г. де-Б., – сказал я самому себе, – крупные дела и большие сношения; родственники Манон могли отдать ему деньги на хранение. Она, быть может, уже получала их от него; он принес ей еще денег. Она, без сомнения, хотела позабавиться и скрыла это от меня, чтоб потом приятно поразить меня. Быть может, она и сказала бы мне об этом, войди я, как и всегда, вместо того, чтоб идти сюда плакаться на судьбу. Она, по крайней мере, не станет скрытничать, когда я сам заговорю с нею о том.
Я до того укрепил себя в этом мнении, что оно было в состоянии значительно уменьшить мою печаль. Я тотчас же пошел домой. Я обнял Манон с всегдашней нежностью. Она приняла меня очень хорошо. Мне хотелось сначала открыть мои соображения, которые более чем когда, казались мне верными; но я удержался, в надежде, что, может быть, она предупредит меня, рассказав все как было.
Нам подали ужинать. Я с веселым видом сел за стол; но при свете сальной свечи, которая стояла между нами, мне показалось, будто я вижу печаль в лице и глазах моей милой любовницы. Эта мысль обеспокоила меня. Я заметил, что взгляды ее останавливаются на мне иначе, чем всегда. Я не мог разобрать, была ли то любовь, или сожаление, хотя мне казалось, что то было нежное и томное чувство. Я смотрел на нее с тем же вниманием, и, быть может, ей было тоже трудно судить по моим взглядам о состоянии моего сердца. Нам не шли на ум ни разговор, ни еда. Наконец я увидел, как слезы полились из ее прекрасных глаз. Коварные слезы.
– О, Боже! – вскричал я, – вы плачете, милая моя Манон, вам горько до слез, и вы ни слова не скажете мне о своих страданиях.
Она отвечала только вздохами, которые усиливали мое беспокойство. Я встал, весь дрожа; со всем пылом любви, я заклинал ее сказать мне, о чем она плачет; осушая ее слезы, я сам проливал их; я был скорее мертвецом, чем живым человеком. И варвар был бы тронут проявлениями моей печали и страха.
В то время, когда я весь был занят ею, я услышал, что несколько человек поднимаются по лестнице. Потихоньку постучали в дверь. Манон поцеловала меня и, вырвавшим, из моих объятий, быстро вошла в свою комнату и заперла за собой дверь. Я вообразил себе, что одежда у нее была несколько в беспорядке и она желает скрыться от глаз посторонних, которые стучались. Я сам пошел отворять им.