Д. М. Петров (Бирюк) История моей юности

ДЕТСТВО

(часть первая)

Мать

Когда мне исполнилось сорок дней со дня рождения, дед мой, Дмитрий Антонович Бирюков, суровый старый казак, несмотря на отчаянные протесты моей матери, извлек меня из люльки и подстриг «под кружок». Совершив такой обряд, он от души пожелал:

— Ну, расти, внучек, добрым казаком. Дай тебе бог счастья!

На втором году моей жизни дед во время молотьбы попал под маховое колесо конной молотилки и был убит. Умерла вскоре и бабка. Потом в нашем доме произошел пожар, и меня едва успели вытащить из огня. От ожогов я болел с полгода.

На пятом году меня ударил копытом жеребец. Я две недели лежал без сознания, борясь со смертью, но выжил.

По натуре своей я был жизнерадостный мальчуган; всем этим несчастьям я мало придавал значения, или, вернее, скоро их забывал.

И только страшное горе, вдруг совершенно нежданно разразившееся в нашем доме, чрезмерно меня потрясло. Скоропостижно умерла моя мать.

Еще вчера мы всей семьей — отец, мать, я и младшая сестра, трехлетняя Оленька, — ходили в гости к нашему знакомому казаку Михаилу Александровичу Кривякину.

Чудесная это была, запомнившаяся на всю жизнь, прогулка.

Кривякин жил на окраине станицы, на берегу мелководной речушки Садовки. Ветхая его хатенка с потерпевшей от непогоды и времени соломенной крышей пряталась в гущине буйно и мятежно разбросавшегося сада. Мне казалось, что красивее и живописнее этого места не сыскать нигде.

Стояла пора цветения, и все здесь, как снегом, было покрыто кипенно-белыми, — чуть розовеющими лепестками яблоневого цвета. Мы вдыхали этот целительный запах весны и не могли вдосталь надышаться.

Под маленькими, подслеповатыми оконцами хаты протекала маленькая речушка. Летом она сплошь покрывалась огромными, как блины, гладко прилипнувшими к воде лопухами с поблескивающими, как звездочки, кувшинками.

Мы с сестренкой, зачарованные, не могли оторвать глаз от речушки. Каждый раз, как только нам удавалось увидеть в воде блеснувшую чешуей рыбешку, мы приходили в неистовый восторг…

На противоположном берегу раскинулись густые сады. Ветви груш и яблонь переплелись и повисли тяжелыми гирляндами над водой, роняя душистые лепестки. На лужайке Кривякин поставил пяток ульев. Над ними в солнечном сиянии кружились золотыми шариками пчелы.

Усадив всех на берегу под ветвистой яблоней, хозяин накормил нас горячей ухой. А потом стал угощать чаем с медом. До чего ж приятно было пить этот чай на свежем воздухе!

Нам с Олей так понравилось в саду у Кривякина, что мы расплакались, когда нас уводили оттуда.

Дорогой, чтобы мы не плакали, мама затеяла с нами игру в горелки, и мы с Олей, забыв о своем огорчении, взапуски бегали за ней.

…Это было еще вчера, а сегодня я и моя маленькая сестренка стоим на табуретах у большого раскладного стола в горнице и с испугом смотрим на окаменелое, неподвижное лицо нашей милой мамы.

Она лежит на столе, вытянувшись во весь рост, головой к огромной иконе «святой троицы». Перед иконой, покачиваясь и мерцая, горит граненая бордовая лампада, бросая дрожащие отсветы по сторонам.

Покойница одета во все белое, как под венец. Изголовье усыпано ландышами и тюльпанами. Нежные, ласковые руки матери сложены на груди. Глаза ее закрыты.

Но мне кажется, что мать видит нас, видит все, что делается в комнате. Внимательно смотрит она сквозь прикрытые веки, точно так, как умею это делать я — зажмурю глаза, а сам сквозь щелочки век вижу все-все!

Нет!.. Нет!.. Мама не видит ничего… И от этой мысли тяжелый ком подкатывает к моему горлу.

Лицо матери спокойно, но нехорошая синева разлилась вокруг глаз. Губы чуть приоткрыты, видны мелкие ровные зубы… Над головой ее кружится муха. Я возмущенно взмахиваю рукой.

— Кши!

Прекратив читать псалтырь, на меня строго посмотрела тетушка Христофора, старшая сестра матери. Я притих. Я был удивлен, как это у нас вдруг могла появиться тетя Христофора — ведь она живет за сотню верст от нашей станицы, в Усть-Медведицком монастыре.

Всю ночь я крепко спал и не видел, что происходило в нашем доме ночью. Только впоследствии я узнал, что у матери случился сердечный приступ, и она умерла от разрыва сердца, как тогда говорили. Тетя же Христофора как раз в это время ехала к нам в гости. Приехала она утром, когда мать была уже мертва.

Около нас, детей, стоит сгорбленный отец и печально смотрит на покойницу. По щекам его обильно текут слезы, и он их не стыдится и не отирает. Мне жалко отца, хочется к нему приласкаться, утешить, но я стыжусь это делать при посторонних. Я впервые вижу отца плачущим, и мне это кажется странным: разве взрослые могут плакать?

В горницу набивается множество старух в черных платках и платьях, и нас, детей, уводят.

Я весь холодею от мысли, что теперь у меня нет матери. Я убегаю на сеновал, забираюсь на сено и даю полную волю слезам.

— Милая моя мамочка, — тоскливо причитаю я, — кто же нам теперь будет печь блинчики и пирожочки?..

Я плакал долго, пока не заснул.

Днем в доме было не до меня. Но когда наступил вечер, наши всполошились. Многочисленные родственники бросились разыскивать меня по огородам и садам, заглядывая во все уголки, даже в колодезь и собачью конуру.

— Сашенька!.. Саша!.. — разносились их встревоженные голоса в вечерней тишине. Где ты?.. Откликнись!.. Ау!..

Я проснулся в кромешной темноте и от страха снова заплакал.

Похороны

На следующий день меня разбудили рано. Оленьку одевала старшая сестра Маша, гимназистка Урюпинской гимназии, приехавшая на несколько дней домой. Была она в бордовом гимназическом платье с белым кружевным воротничком и черном фартуке. Глаза у нее воспалены, веки распухли и покраснели.

Оленька стояла в белой рубашонке на кровати и, сладко потягиваясь, зевала, капризничала.

— Не хочу одеваться! — отмахивалась она от Маши. — Не хочу!

— Олечка, — уговаривала ее Маша, — надо одеваться… Надо, миленькая… Надо!.. Будем хоронить мамочку… — Она не могла договорить, из глаз ее хлынули слезы.

Из горницы доносился бубнящий голос Христофоры, читавшей псалтырь. Быстро одевшись, я со страхом и любопытством заглянул в горницу. Мать теперь лежала уже в гробу, обитом черным крепом и серебряными галунами.

Отец в той же позе, сгорбленный и печальный, стоял у гроба и смотрел на бледно-восковое лицо матери. Он всю ночь не спал, не отходил от покойницы.

Несмотря на раннее утро, в горнице было полно старух. Я разозлился на них. «Вот ведь, — думал я с негодованием, — сколько их здесь собралось, старых, и не умирают. А моя мама, такая молодая, умерла…»

Явился духовный притч: старенький, весь белый, словно обсыпанный мукой, священник, отец Николай; могучего телосложения, рыжий, волосатый дьякон, отец Василий; маленький дьячок в чесучовом пиджаке, Михаил Евграфьевич Васин, и церковный хор во главе с нашим знаменитым станичным басом портным Лукониным, прозванным за свой огромный рост Полторахохла.

Дом наш наполнился запахом ладана. Священник дребезжащим голоском что-то запел. Хор стройно подхватил: «Со святыми упокой…»

Послышались плач, заунывные причитания старух. Дюжие казаки подхватили гроб на полотенцах и понесли из дома. На дворе и на улице стояла огромная толпа. Вся наша семья — отец, Маша и я — шла за гробом. Отец вел меня за руку. Олю несла наша соседка, старушка Мартыновна, помогавшая матери по хозяйству. Оля, по-видимому, до сих пор еще плохо соображала, что делалось вокруг, поэтому она с изумлением оглядывалась, готовая вот-вот заплакать.

Стоял солнечный, жаркий день. С колокольни падал погребальный звон колоколов. Похоронная процессия растянулась почти на всю улицу. На перекрестках гроб ставили на табуреты, и духовенство служило панихиды. Потом снова все двигалось вперед, и гроб покачивался над толпой.

Кладбище было за рекой, верстах в трех от станицы. Все оно утопало в густых зарослях сирени. Прошлый год я ходил туда с мамой в поминальное воскресенье. Там тогда было много народу, все клали на могилки крашеные яички. Было весело и хорошо…

Отец подвел меня к свежевырытой могиле, я заглянул в нее, и мне стало страшно. До чего ж она была глубокая! На мгновение представилось: а вдруг я туда упаду? Я попытался вырвать у отца руку, но он держал меня крепко.

Хор продолжал петь: «Со святыми упокой…» Старый священник помахивал кадилом. Сладкий запах ладана щекотал ноздри… Казаки подтащили гроб с телом матери к могиле и стали осторожно на веревках опускать его в яму. Отец вздрогнул всем телом, покачнулся, будто намереваясь последовать за гробом. Я испуганно вскрикнул и, вырвав все-таки руку, отбежал в сторону. Рыдающего отца подхватили под руки какие-то женщины. Комья земли застучали о крышку гроба. Сквозь голоса хора прорвались душераздирающие вопли сестры Маши. Запричитали старухи:

— И на ко-ого же ты спокиинула-а свои-их сиротинок…

Казаки дружно работали лопатами. Вскоре над могилой вырос холмик.

Отъезд сестры

После похорон матери тетя Христофора жила у нас недолго. Было ей лет под сорок. Роста она была высокого, стройная, статная. Лицо свежее, розовое. Черные брови тонкие, как шнурки. Красивая женщина! Но мы ее не любили. Во всем ее облике было что-то надменное, холодное. Я не видел, чтобы лицо тети когда-либо озарялось приветливой улыбкой. Бывало, ходит она нахмуренная, с насупленными бровями. Тонкие ее губы строго поджаты. По натуре своей была она женщиной властной.

Христофора должна была ехать к себе, в монастырь, но списалась с игуменьей, которая разрешила ей некоторое время пожить у нас. Она сразу же забрала все наше хозяйство в свои руки.

Отец, видимо, побаивался Христофоры, а поэтому не мешал ей хозяйничать в нашем доме. Но я чувствовал, что он ей не рад, так же, как и мы с Машей.

Христофора часто рылась в наших сундуках, в ящиках, комоде, обшаривала все уголки, что-то перекладывала, рассматривала, выискивала… Мы с Машей, хотя и побаивались, но все-таки подсматривали за ней. Однажды тетя нашла в сундуке какой-то узелок. Воровато оглядываясь и не замечая меня, притаившегося за висящим на вешалке пальто, она развязала его. В руках у нее блеснули обручальные кольца и несколько золотых монет. Христофора проворно завязала узелок и сунула его в карман рясы.

Разыскав Машу, я рассказал ей о том, что видел. Маша возмутилась.

— Пойдем расскажем отцу, — сказала она.

Но, к нашему изумлению, сообщение это было принято им совершенно равнодушно.

— Да-а… — отмахнулся отец. — Пусть…

Однажды вся наша семья сидела за столом, ужинала. Ели мы молча, неохотно, а отец так совсем почти не притрагивался к еде, все вздыхал.

— Илья, — строго посмотрела на него тетя, — ты мужчина или нет?.. Ну чего раскис? Возьми себя в руки. Горе, конечно, большое. Но что делать? Все предначертано свыше. Значит, так господу-богу угодно. На все его святая воля… Грешно так отчаиваться. Безропотно терпи, господь-бог вознаградит тебя за это…

— Терпи, казак, — атаманом будешь, — горестно усмехнулся отец. — Тебе хорошо говорить, Христофора, — терпи… Ты вот на днях уезжаешь к себе в монастырь. А каково мне тут оставаться с тремя малолетними детьми?.. Что я с ними буду делать? Как буду растить-воспитывать?.. Жениться мне, ты сама знаешь, больше нельзя: трех жен похоронил:[1] Какой же выход?.. Женщину, что ли, какую пожилую найти, хотя бы за ребятами смотрела… Да разве же найдешь так сразу порядочную…

Христофора о чем-то сосредоточенно думала.

— Вот что, Илья, — заявила она, — я Олю заберу к себе. Воспитаю ее, человеком будет…

— Монашку, что ли, из нее хочешь сделать? — с испугом спросил отец. — Боже тебя упаси!.. Не дам!

— Монашку я из нее не думаю делать. — холодно проговорила Христофора. — Хотя ничего плохого в том и не вижу, если б она и монахиней стала. Я помогу девочке хорошее воспитание получить, в гимназию отдам… У меня есть сбережения… Я слуга господня, мне ничего не нужно… Все, что есть у меня, я потрачу на Олечку. А вырастет — за порядочного человека замуж выдам.

Отец молчал, раздумывая.

— Это, пожалуй, самый лучший выход, — согласился он. — Ты, Христофора, сумеешь ее воспитать… Бери! А мы уж как-нибудь втроем будем жить…

— Вам я подыщу подходящую экономку, — пообещала Христофора. — Поговорю там, у себя. Есть у меня одна на примете — хозяйственная, степенная женщина.

…Через несколько дней Христофора стала собираться в дорогу. Она деловито увязывала узлы с мамиными шубами и платьями. Озабоченно расхаживала по комнатам, высматривая, что бы еще прихватить, и брала все, что ей нравилось из наших вещей.

— Куда ты все это берешь, Христофора? — пробовал протестовать отец.

— Как — куда? — в изумлении вздергивала плечами тетя. — Олечке на воспитание много нужно… Я ведь беру-то ее не на день…

— Но ведь у меня, кроме нее, еще двое детей останется. Им тоже нужно.

— Ну, ты мужчина — наживешь. А я слабая женщина, где возьму на воспитание девочки?

Спорить с Христофорой было бесполезно, и отец махнул на все рукой.

В воскресенье к нашему дому подъехал казак на подводе.

Христофора усадила всех нас в горнице. Минуту мы сидели молча, тихо и торжественно. Потом тетя шумно поднялась со стула и велела всем встать. Мы послушно вскочили.

— Господи благослови! — набожно закрестилась Христофора, глядя на икону. — Дай бог нам счастливого пути!.. Креститесь, дети!

Мы охотно подчинились ее приказанию. Нам с Машей строгая тетка надоела, а поэтому мы не могли дождаться, когда она наконец уедет. Вот только очень жалко было Олю.

— Счастливого пути! — сказал отец. — Прощай, доченька! — Поднял он на руки Олю и стал ее целовать.

Девочка ласково обвила его шею своими пухлыми ручонками. Вряд ли она понимала, что ей предстояла долгая разлука с нами.

Я очень любил маленькую сестренку и знал, что Христофора увозит ее от нас навсегда. Но я крепился, делая вид, что все это меня мало касается. С безразличным видом наблюдал я за тем, как отец и Маша прощались с Олей, хотя сердце мое разрывалось от горя.

Маша горько плакала, а Оля гладила ее по белокурым волосам и лепетала, готовая разрыдаться от жалости к старшей сестре:

— Не надо, Маша… Не надо…

— Саша, — сказала мне Христофора, — обними и поцелуй сестричку, не скоро теперь увидитесь. Оленька, поцелуй своего братика.

— Не хочу! — насупившись, отвернулся я.

— Как это — не хочу? — удивилась тетка. — Поцелуй! — настойчиво потребовала она, крепко схватив меня за руку. — Поцелуй, я тебе говорю!

Властный тон тетки возмутил меня.

— Пусти! — с яростью попытался я вырвать руку, но Христофора, как клещами, сдавила ее и не выпускала.

— Ух ты, какой! — не то с удивлением, не то с угрозой озлобленно прошептала она. — Упрямый… Целуй! — прикрикнула она и так сжала мою руку, что я вскрикнул от боли.

— Пусти! — взревел я. — Пусти, дура!..

Это было совершенно неожиданно не только для всех присутствующих, но и для меня самого. Как это сорвалось у меня с языка, я и понятия не имел. Христофора ахнула и, выпустив наконец мою руку, тяжело села на стул.

— Вот так дождалась, — печально проговорила она. — Господи, прости мои прегрешения! — перекрестилась тетка и с укором взглянула на отца. — Вот, Илюша, как ты воспитываешь своих детей.

Отец пожал плечами и с грустью посмотрел на меня. Может быть, ничего бы со мной и не произошло в тот раз, если б не взгляд отца. Я не выдержал его и с глухими рыданиями повалился на пол. В слезах я изливал все: и гнев на тетку, увозившую от нас сестру, и горечь разлуки с ней и — а это, пожалуй, главное — раскаяние за свой проступок.

Отец поднял меня и положил на диван.

— Успокойся, сынок, успокойся. — Он ласково провел своей грубоватой рукой по моей голове. — Молчи, родной.

В горницу вошел казак-подводчик, закончивший таскать на подводу узлы и корзины.

— Пора ехать, — сказал он. — Уже не рано, а дорога дальняя.

— Да-да, — заторопилась Христофора. — Пора! Пойдем, Оленька!

Не переставая истошно вопить, я слышал, как все вышли из горницы.

Я тотчас же притих и прислушался. Со двора было слышно, как что-то проговорил отец, серебристо рассмеялась Оля, подводчик прикрикнул на лошадей, залаял Полкан…

Я сорвался с дивана и стремглав ринулся во двор.

— Оля! — закричал я, протягивая к ней руки. — Не уезжай!.. Не уезжай!..

На личике девочки отразилось беспокойство. Она хотела что-то сказать, но Христофора, зло глянув на меня, посадила Олю к себе на колени так, чтобы она меня не видела. Я понял намерение тетки.

— Дура монашка! — в бешенстве закричал я. — Дура!

— Поезжай быстрей! — сердито сказала Христофора подводчику. Тот, выведя лошадей на улицу, вскочил на телегу и свистнул.

— Эй, пошли, милые!

Сытые лошади легко рванули телегу и с места вскачь понесли ее по дороге, поднимая клубы горячей пыли. Я было ухватился за колесо, намереваясь остановить телегу, но меня с такой силой рвануло, что я больно ткнулся лицом в землю и зарыдал от боли и от горя. Помахивая хвостом, ко мне подбежал наш лохматый пес Полкан и сочувственно лизнул меня в щеку.

Неожиданная гостья

Старшей сестре было четырнадцать лет, и ей теперь пришлось принять на себя роль хозяйки. Правда, добрая соседка Мартыновна не оставляла нас. Она почти каждый день приходила помогать Маше.

По тому времени, когда почти все казачки в нашей станице были неграмотны, мать моя была культурной, начитанной женщиной. Дед мой, Дмитрий Антонович, дал образование своим детям. У него было два сына и две дочери.

Тетку Христофору до пострижения в монашки звали Мариной. Девушка она была тоже грамотная, красивая, завидная. В юности много у нее было женихов, но замуж она не торопилась.

Потом она кого-то полюбила, но неудачно. Эта-то неудачная любовь и заставила ее пойти в монастырь.

Сыновья деда были моряками. Старший, Иринарх, окончил мореходное училище в Ростове-на-Дону и теперь работал в Мариупольском порту капитаном какой-то шхуны. Он женился, обзавелся семьей и почти потерял связь с нами.

Младший, Никодим, служил мичманом на канонерской лодке в Черноморском военном флоте.

Никодим был любимцем всей нашей семьи. Он был хороший, душевный человек.

Каждый год он приезжал к нам в гости. Высокий, с тонкой талией, ловкий и изящный, он производил ошеломляющее впечатление на наших станичных барышень. О нас же, детях, и говорить нечего. Блестящий вид его поражал наше воображение. Мы часами могли влюбленно глядеть на него, рассматривая его золотые пуговицы, белоснежный крахмальный воротничок, болтавшийся на боку золоченый кортик…

Выросшая и воспитанная в семье, которой не было чуждо просвещение, мать моя всю жизнь мечтала о том, чтобы дать детям образование…

А теперь… все рушилось. Ни о какой учебе нечего было и думать. Отец — мы знали — очень нас любил. Но он был слабовольный человек, он не смог бы нас учить, у него не хватило бы на это сил и средств… Ведь это только мать могла как-то изворачиваться…

Ниже среднего роста, крепко сбитый, скуластый, со слегка косым разрезом глаз, похожий на монгола, отец был добрым, приветливым человеком.

Дед мой по отцу, Петр Петрович, умер еще молодым, оставив жену с малолетним ребенком. Отцу было лет десять, когда умерла и мать его. Остался он круглым сиротой. Взяла его к себе старшая сестра. Муж ее, Ефим Константинович Юрин, живший в Урюпинской станине, славился на весь Хоперский округ своими живописными работами. Он брал в церквах подряды на разрисовку и позолоту новых иконостасов и обновление старых. У своего шурина мой отец и научился живописному и малярному делу.

Дед мой по матери, Дмитрий Антонович, служа одно время станичным атаманом, иногда ездил по делам в окружную станицу. Там он заходил к Юриным, с которыми был знаком уже давно. У Юриных он видел моего отца. Своей скромностью и сноровкой он понравился деду, и позже старик решил взять его в зятья, женив на дочери Паране.

Единственное, что не понравилось деду в отце, так это то, что он был из иногородних. Но дед сумел подговорить стариков, чтоб принять отца в казаки, пообещав им за это хороший магарыч.

Все пошло хорошо: приговор станичного сбора был утвержден войсковым наказным атаманом и отец стал равноправным казаком станицы.

Когда у Юриных подросли сыновья, они уже больше брали подрядов на покраску и отделку церквей, школ и других государственных учреждений. Работников у них не хватало, и они приглашали моего отца. Отец охотно принимал такие предложения и уезжал от нас на все лето, возвращаясь домой уже поздней осенью с хорошим заработком.

На руках у матери оставался весь дом, все хозяйство и мы, дети. Мама была хорошая хозяйка, все у нее было в образцовом порядке — она выращивала овощи, ухаживала за свиньями, коровой и птицей…

— Теперь, как умерла мать, все пойдет прахом, — говорили соседки при мне.

Тогда я не понял этой фразы. Но она глубоко запала мне в душу…

Отец сильно тосковал по матери. Он опустился, стал неряшлив, редко брился.

Первые дни после смерти матери он еще старался кое-как помогать Маше, вставал на рассвете, выгонял корову на пастбище, кормил свиней, кур. А потом перестал. О работе и говорить нечего — он ее совсем забросил.

Часто он ходил взад-вперед по двору и рассуждал сам с собой.

— Ну что теперь делать? — разводил он руками. — Что делать? Эхо-хо!..

При матери он пил редко: побаивался, наверное, ее. А теперь стал запивать. Уходя из дому, где-то пропадал, возвращался пьяный, буянил. Метался по комнатам, ругался, сквернословил, требовал от нас, чтобы мы приносили водку. Мы с Машей уходили из дому, оставляя его одного.

Проспавшись, чувствуя свою вину, отец бывал с нами нежен, ласков.

— Дети, — говорил он нам, — вы уж того… Простите меня… не выдержал… Тяжело ведь мне, сами понимаете…

Однажды отец пришел домой с каким-то свертком. Был он немного пьян. Я со страхом смотрел на него, ожидая, что вот он сейчас начнет скандалить, требовать водки. Но отец был настроен миролюбиво.

— Голодные, небось, а? — спросил он у нас.

— Да нет, папа, — сказала Маша. — Я варила картошку…

— На-те вот, ешьте, — бросил он сверток на стол. — Бабка Софья прислала вам гостинец…

Бабка Софья была нашей дальней родственницей. Сердобольная старушка жалела нас, сирот, и иногда присылала нам что-нибудь лакомое.

Маша стала развертывать сверток. Я с нетерпением ждал, стараясь угадать, что могло в нем быть — пирожки с калиной или пампушки с маком?.. Но когда сестра развернула сверток, к нашему немалому изумлению и огорчению, в нем оказалась старая, драная калоша.

— Что это? — глядя на калошу, привскочил отец со стула. — Как она сюда попала? — Он посмотрел на меня, потом на Машу с таким видом, как будто мы всунули калошу в сверток. — А-а, мерзавец! — вдруг завопил он, багровея от гнева. — Это все проклятый Кудряш!.. Он, чертов сын!.. Я заходил к бабке Софье, она завернула вам пампушек… От нее я пошел было домой, да встретился Кудряш с компанией… Затащили меня выпить с ними… Когда выпивали, я видел, как Кудряш что-то возился с моим узелком. Да разве я мог подумать такое?.. Подлец!.. Над кем смеешься?.. Кому обиду наносишь?.. Сиротам. Я вот покажу, как над сиротами шутить!..

Он рванулся к двери, намереваясь, видимо, расправиться с шутником, но в это мгновение дверь широко распахнулась и в комнату с корзиной в руках впорхнула маленькая женщина.

— Здравствуйте! — тоненьким голоском весело пропела она. — Вот и я.

Не остывший еще от гнева отец, хмурый и злой, стоял перед ней со сжатыми кулаками.

— А кто это ты? — сурово спросил он ее. — Что за птица?.. Чего надо?..

Такой прием не смутил вошедшую. Она оглядела нас всех, улыбнулась и поставила корзину на пол. Не спеша скинула с себя светлую жакетку, повесила ее на вешалку. Затем, повернувшись к отцу, с любопытством наблюдавшему за ней, спросила:

— Уж не вы ли будете хозяином, а?

— Я, а что?

— Неласковый вы человек, — укоризненно покачала головой маленькая женщина. — А я вас представляла немножко другим… Мне почему-то казалось, что вы огромного роста, с длинной бородой, лохматый… Ну, одним словом, как и все художники.

— Художник, — засмеялся отец. — Какой я художник, я простой маляр.

— Вот именно, — кивнула женщина. — Вы, оказывается, простой человек, и в вас ничего нет интересного… Впрочем, неважно. Сколько вам лет?

— А вам для чего это? — несколько сбитый с толку ее бесцеремонным вопросом, спросил отец.

— Ну как же?.. Надо.

— Сорок два.

— А мне тридцать пять, — сказала неожиданная наша гостья. — Здравствуйте! — протянула она руку отцу.

Тот нерешительно пожал ее.

— Здравствуйте, детки! — обернула к нам свое маленькое, с морщинками у глаз, улыбающееся лицо женщина. И, так как я стоял ближе к ней, чем Маша, она схватила меня и чмокнула в губы. Я не успел даже увернуться. Я брезгливо плюнул и старательно вытер губы рукавом рубахи, потому что терпеть не мог всяких нежностей. С изумлением смотрели мы на эту вертлявую, визгливую женщину.

— А все-таки, кто вы? — спросил отец.

— Я Людмила Андреевна, — сказала женщина таким тоном, словно она сообщала нам что-то невероятное, отчего мы должны были пасть перед ней ниц. — Хозяйствовать к вам приехала.

— А-а, — протянул отец, — вон оно в чем дело… Хозяйствовать?.. А кто же вас просил к нам в хозяйки, а?

— Гм… — обиженно поджала сухие, тонкие губы Людмила. — Кто просил… Да вы же и просили. Матушка Христофора прислала меня по вашей просьбе…

— Фьють! — озорно свистнул отец. — Матушка Христофора?.. Какая заботливая-то… Ну, что же, раз она прислала, то милости просим. Пожалуйста! — шутовски протянул отец руку к столу, на котором все еще лежала рваная калоша.

Не знаю, почувствовала ли Людмила иронию в словах отца или нет, но приглашение его она восприняла церемонно. Величественно кивнув головой, она прошла к столу.

— Что это такое? — уставилась она с изумлением на калошу.

— Калоша, — пояснил отец.

— А почему она на столе?

— Кушаем.

Я захихикал. Маша толкнула меня в спину:

— Замолчи!

— А, бросьте глупости говорить! — отмахнулась Людмила и повелительным тоном сказала: — Пойдите уплатите подводчику.

— А сколько? — с беспокойством спросил отец.

— Рубль.

— У меня… — стал рыться у себя в карманах отец. — У меня мелких денег сейчас нет…

Я снова чуть не захохотал. У отца вообще никаких денег в кармане не было, я в этом не сомневался.

Маленькая женщина презрительно усмехнулась и, вынув из своего кошелька рубль, подала отцу.

— Уплатите. Потом мне отдадите.

Отец кашлянул и промолчал. Выходя расплачиваться с подводчиком, он пробормотал:

— Занятная дамочка… Городская, образованная…

Казаки уходят на усмирение

Время было неспокойное. К отцу приходили взволнованные соседи и рассказывали о жарких битвах в Маньчжурии, куда все время посылались казачьи полки.

По станице носились зловещие слухи о том, что наши войска не могут сдержать упорного натиска японцев и вражьи полчища идут по нашей святой земле, заливая ее кровью, вытаптывая крестьянские поля.

Поговорили-поговорили и замолкли. Война закончилась. Казаки вернулись домой. Правда, не все. Кое-кто сложил голову на чужбине.

А потом вдруг снова забегали бабы из хаты в хату, разнося по станице новую весть: начались рабочие беспорядки в городах.

— Революция, бабоньки!.. Революция!..

— Что это такое, кума, революция-то?

— А бог же ее знает… Говорят, что-то страшное…

Мало кто в станице знал, что значит революция. Говорили, что какие-то «релюцинеры» собираются толпами и все кругом громят, жгут, убивают…

…Однажды отец пришел домой чем-то расстроенный. С досадой хлопнул он картузом по столу.

— Что случилось, Илья Петрович? — спросила Людмила.

— Поругался с атаманом, — буркнул отец. — Опять новую партию казаков посылают на усмирение беспорядков…

— А вам-то что? — удивилась Людмила. — Да пусть посылают… Какое вам дело?.. Вас же не трогают…

— Ничего-то вы не смыслите, Людмила Андреевна, — отмахнулся от нее отец. — Казаки — не жандармы… Подумать, сколько казаков послали усмирять рабочих и крестьян… Мерзавцы!..

Брошенные отцом слова озадачили меня. Как можно было «усмирять» людей?.. И почему для этого посылают именно казаков?.. И почему отец говорит об этом с гневом?.. И кто это жандармы?..

Сотни вопросов возникали в моей голове, и на них я не мог дать ответа…

Закурив, отец нервно стал ходить по комнате взад и вперед.

— Вот поругался я с атаманом, — проронил он, — да зря… Зря!.. Жалею об этом… Разве я один могу поправить дело?.. Вот табунный смотритель Кривцов поплатился за это… Сцапали да на каторгу сослали…

— Да ведь тот, как я слышала, был революционер, — вмешалась Людмила. — А вы кто?.. Простой человек, никакого касательства не имеете до революции.

— Они все могут состряпать, — заметил отец. — Обжалуется атаман заседателю, скажет: народ мутил против посылки казаков на усмирение беспорядков, свидетелей выставит — и готово дело…

Я видел, что отец очень расстроился.

— Знаете что, Людмила Андреевна, — обратился он к ней. — От скандала я на некоторое время уеду из станицы. Вот, кстати, и родственники Юрины письмо прислали, просят поехать с ними в одну станицу, поработать по ремонту церкви… Как вы смотрите на это, если я на несколько месяцев уеду, а?..

— А мне что, — вздернула та маленькими плечиками. — Езжайте.

— С детьми останетесь?

У Людмилы растерянно забегали глаза. Она не знала, что и сказать. Ей, по-видимому, очень хотелось остаться полновластной хозяйкой дома, но в то же время страшно было взять на себя такую ответственность. Как-никак, а на ее попечении должны остаться двое детей.

С минуту она молчала, обдумывая отцовское предложение.

— Ну, что же с вами делать, — сказала она, вздохнув. — Уж видно останусь… На меня вы, Илья Петрович, можете положиться… Вашим детям я буду вместо родной матери… И за хозяйство свое не беспокойтесь, все будет в целости…

— Вот и договорились, — довольный результатами своего разговора с Людмилой, промолвил отец. — Спасибо! Приеду, за все отблагодарю…

Он не успел договорить; распахнулась дверь, и в комнату вошел сиделец[2] из правления.

— Пойдем в правление, — сказал он отцу. — Атаман кличет…

— Атаман? — упавшим голосом переспросил отец. — Пойдем…

Они вышли. Но отец тотчас же вернулся.

— Людмила Андреевна, — сказал он. — Если… если что случится… прошу, пожалуйста, дайте сейчас же знать матушке Христофоре… Пусть приедет…

— Хорошо. Не беспокойтесь.

Отец ушел.

Улучив момент, когда Людмила была занята стиркой, а Маша полоскала белье у колодца, я выбежал из дому на улицу. Там я сразу же попал в веселую компанию своих товарищей. Мы поиграли, а потом кто-то из ребят предложил пойти на станичный майдан.

— Ох там зараз и весело же, как на ярмарке, — убеждал нас плотный веснушчатый и рыжеволосый мальчишка, Кодька Бирюков, мой троюродный брат. — Поехали!.. Арш!..

Вприпрыжку, один за другим, помчались мы на площадь, к правлению.

Кодька оказался прав: на майдане была настоящая ярмарка. Вокруг каменной церковной ограды рядами стояли подводы. Отмахиваясь хвостами от надоедливых оводов и слепней, лошади пережевывали духовитую сочную траву, накошенную казаками в степи по пути в станицу. Позванивая удилами, танцевали на привязи строевые жеребцы.

Тут уж было на что посмотреть.

Вот у крыльца правления комиссия во главе с ветеринарным фельдшером в военном мундире, полнотелым пожилым казаком с закрученными, напомаженными фиксатуаром усами, осматривает лошадей мобилизованных казаков.

В том случае, если комиссия не приходила к единому мнению относительно той или иной лошади, хозяину предлагалось сесть на нее и проехать по площади.

Казак вскакивал на спину лошади и несколько раз рысью и галопом проезжал по майдану…

— Хорош! — одобрительно кричал ветеринар.

— Годен! — вторили помощники атамана.

Писарь записывал что-то в книгу.

Мы буйной ватагой бегали из конца в конец майдана, приглядывались и прислушивались к тому, что делалось и говорилось тут.

Кое-где, собравшись группами, казаки о чем-то спорили.

Отлично разбиравшийся во всех происходящих здесь событиях, Кодька объяснял нам, что эти казаки торгуются, покупая один у другого лошадей для похода.

— Вот зараз они купят себе лошадей, — рассказывал Кодька, — и начнут водку пить… Это значит распивать магарыч будут.

Все выходило так, как говорил озорной мальчишка.

После удачной сделки тут же, на площади, у какой-нибудь подводы распивались эти магарычи… Подвыпив, казаки становились в круг и запевали:

Эй, да, за Уралом, за рекой, казаки гуляют…

Вдруг я заметил на крыльце правления отца. Он разговаривал с каким-то важным бородатым казаком. На плечах казака сверкали серебряные погоны. Я сразу же притих. Я вспомнил, что говорил отец дома, и испугался. Может, он уже арестован?

Всезнающий Кодька, проследив за моим взглядом, устремленным на отца и на казака с серебряными погонами, засмеялся.

— А я знаю, о чем они разговаривают, — поддразнил он меня.

— О чем?

— Ты знаешь, с кем разговаривает твой отец? Ну, кто это? — допытывался Кодька.

— Не знаю.

— Да станичный атаман.

Я похолодел и готов был уже расплакаться, но Кодька опять заговорил, поддразнивая:

— Я знаю, о чем они говорят… Знаю.

— Не знаешь, — проговорил кто-то из ребят.

— А вот и знаю. Его отец, — кивнул Кодька на меня, — полезет на церкву крест поправлять… Вот поглядите, — указал парнишка на церковный крест, — как он похилился-то… Должно, скоро упадет…

Мы посмотрели на золотой крест, который действительно так скособочился, что казалось, вот-вот сорвется с церковного купола.

— Атаман уговаривает твоего отца полезть на церкву, поправить крест, — продолжал Кодька.

— Откуда ты все это знаешь? — спросил я.

Никодим пояснил:

— А я давеча был со своим отцом в правлении и слыхал, как атаман говорил об этом… Он сказал, что, окромя твоего отца, никто не может поставить крест на место… Вот он какой, твой отец-то!.. Геройский…

Ребята с уважением поглядели на меня. Я был горд за своего отца.

Я не утерпел и похвастался:

— Мой отец все умеет. Он всех ловчее и храбрее в станице…

— Не хвались, — фыркнул Кодька, — он хочь и геройский, твой отец-то, но и мизинца моего бати не стоит… Твой-то отец не умеет драться на кулачках, а мой батя первый кулачник… Как выйдет в драку, так все от него разбегаются.

Кодька сразил меня. Я замолк. В ответ я ничего не мог придумать, так как знал, что его отец, Петр; Яковлевич, действительно славился богатырской силой: и был в числе лучших кулачников станицы.

Из затруднительного положения меня вывел отец:. Проходя мимо меня, он удивился:

— И ты тут? Пойдем домой!

Я ухватился за его руку, и мы пошли. Дорогой я спросил у него;

— Папа, мальчишки говорят, что ты полезешь на церкву крест ставить. Правда это?

— Правда.

Я задумался. Полезть на верхушку, церкви и не бояться — это было непостижимо.

На церкви

На следующее утро кто-то громко постучал в наши ворота. Отец открыл калитку. На улице стояли наши родственники — дед Карпо и бабка Софья. Были они грустные, с покрасневшими глазами. Их старший сын Николай, чубатый казак лет тридцати, одной рукой держал за повод оседланного крепкого, приземистого меринка, а другой обнимал плачущую жену.

— Илюша, — сказал дед Карпо печально, — провожаем вон Николу своего… Хочет с тобой проститься…

— Саша, — позвал меня отец, — пойдем проводим дядю Колю.

Николай легко подхватил меня под руки и усадил в седло. Не отпуская поводьев, он повел лошадь, а я сидел на ней, покачиваясь в седле, с торжествующим видом оглядывался по сторонам. Очень уж мне хотелось, чтобы в эту минуту меня увидели мои приятели. Но, как нарочно, ни одного из них в это время не было на улице.

Шагая рядом с моим отцом, дед Карпо размахивает узловатыми, огрубевшими от работы руками.

— Вот, — слышится мне его глухой, дребезжащий голос, — идет, стало быть, наш сынок Николаша на геройство… Царя-батюшку защищать от иродов-люцинеров… Ведь, могёт быть, и не сладко там придется… Могёт, и головушку свою сложить…

— Типун тебе, старый, на язык, — отмахивается от него бабка Софья. — Что ты гутаришь-то непутевое…

— А что ты, бабка, — оборачивается к ней старик, — разе ж не понимаешь?.. Они ж ведь, люцинеры-то, злые, страсть какие… Чуть чего, из-под угла — раз!.. И ваших нет. Крышка!.. Вот, когда я был…

— Ты опять, никак, про турок? — подозрительно подсмотрела на него бабка Софья.

— Да я бы хотел рассказать, как я однова…

— Дома мне расскажешь, — отрезала бабка Софья, — Зараз об этом некогда гутарить.

Дед Карпо, обиженно поджав свои сухие губы, замолк.

На площади казаки выстраивались в походную колонну.

Николай снял меня с лошади, расцеловался со всеми провожавшими и, легко вскочив в седло, поскакал становиться в строй.

* * *

Станичный атаман уговорил моего отца за пять рублей слазить на купол церкви и укрепить крест. Это была очень трудная и опасная работа. Редкий человек взялся бы за нее. Но отец не побоялся, согласился.

В назначенный день площадь около церкви заполнилась народом. Устремив взоры на купол церкви, собравшиеся казаки и казачки оживленно обсуждали предстоящее событие. Я с ребятами шнырял в толпе и прислушивался к тому, о чем говорилось вокруг. Одни уверяли, что моему отцу ни за что не добраться до креста. Другие — что, быть может, он и доберется до него, но укрепить не сумеет. Лишь немногие верили в успех. А какой-то подвыпивший казак с серебряной серьгой в правом ухе, расхаживая от одной группы казаков к другой, доказывал:

— Разобьется, истинный господь, разобьется он… Будем ныне хоронить Илью Петровича… Хе-хе-хе!.. Помянем!.. Ей-богу, поминки устроим…

Я так возненавидел этого казака, что готов был наброситься на него с кулаками.

— Да шут с ним, — утешал меня Кодька. — Пусть болтает. Ведь он же пьяный… Смотри, зараз дядь Илья полезет, вот по той лестнице на крышу…

Гомон толпы оборвался. Все смотрели на церковную паперть, где, как герой дня, появился мой отец, сопровождаемый атаманом, его помощниками, священником, дьяконом и наиболее почетными стариками.

До чего ж мне хотелось сейчас подбежать к отцу и показать всем, что этот человек, на которого все взирают с таким любопытством, мой отец. Мой! Как я гордился им! Но, увы! Подойти к отцу я стеснялся, да меня бы и не пустили к нему полицейские, стоявшие у ворот церковной ограды. Они никого не пропускали в ворота…

Как порыв ветерка, из конца в конец по толпе пронеслось:.

— Полез!.. Полез!..

Все замерли, напряженно следя за тем, как уверенно и проворно взбирался мой отец по лестнице… Я тоже смотрел на него. Вот он взобрался на крышу и смело зашагал по ней. Железо гремело под его ногами.

Он подошел ко второй лестнице, заранее приставленной к куполу, попробовал, прочно ли она стоит, и уверенно и быстро стал взбираться наверх.

С земли отец казался маленьким, совсем крохотным.

Вдруг случилось что-то ужасное. Сердце мое оборвалось. Я пронзительно крикнул:

— Папа-а!

В толпе многие женщины завизжали в испуге.

А произошло вот что: добравшись по лестнице до купола, отец протянул руку, чтобы ухватиться за цепь, которой была обмотана шейка купола, лестница качнулась, и он чуть не полетел вниз, но успел ухватиться за конец цепи и удержался.

Толпа, как один человек, вздохнула облегченно.

— Разобьется, истинный господь, разобьется, — упрямо твердил пьяный казак. — Будем ныне поминки справлять по Петровичу…

— Да иди ты к дьяволу, дурачина! — закричали на него. — Что каркаешь-то зря…

Отец поднялся на купол. С минуту он отдыхал, рассматривая толпу. А затем стал подниматься к позолоченной главе, чтобы всунуть там покосившийся крест в основание и закрепить его проволокой, но снова не удержался и покатился вниз… Снова раздались крики ужаса. Я закрыл глаза…

Кодька весело проговорил:

— Да и молодец же твой отец, Сашурка!.. Ей-богу, молодец! Упал ведь он, покатился по крыше… Ну, думаем, все… Блин из него будет. Ан нет… Хвать за цепь — и удержался…

Я со страхом глянул на церковь. Отец укреплял крест.

Толпа оживленно переговаривалась.

— Ну, быть ему теперь долго в живых, — весело говорил высокий старик с большой седой веерообразной бородой. — Дважды вновь на свет возродился…

— Да вот еще как он будет слазить-то, — проронил кто-то.

— Слезет. Слезать проще…

Лишь один пьяный казак, расхаживая по толпе, бубнил одно и то же:

— Разобьется… Истинный господь, разобьется… Справим поминки…

Но на него никто не обращал внимания.

Спускаться вниз отцу было не менее трудно, но все обошлось благополучно. На земле казаки встретили отца веселыми возгласами. Под крики «ура» стали его качать, а потом повели в кабак и напоили допьяна…

Дня через три отец уехал к Юриным.

Наш корабль

Играя однажды во дворе, я наткнулся на груду бревен, наваленных у забора. Я задумался: а что если из них соорудить корабль? Такой же, например, на каком плавал дядя Иринарх по Азовскому морю или дядя Никодим — по Черному…

Бывая у нас, дядя Никодим рассказывал мне чудесные истории о разных морских приключениях и пленил ими мою душу.

Со дня на день мы ждали приезда дяди Никодима. Как хорошо было бы встретить его на капитанском мостике своего собственного корабля!

Решено: я приступаю к постройке.

Но когда я попытался вытащить из груды первое же бревно, чтобы начать свое строительство, то убедился, что сил моих даже для этого не хватает. Пришлось звать на помощь ребят.

Приятели с большой охотой встретили мое предложение. Тотчас же шумной оравой заполнили они наш двор, и работа закипела.

Я попытался руководить постройкой. Дядя Никодим раза два привозил мне игрушечные пароходики, и я имел кое-какое представление о них. Да я даже рисовать их умел… Но Кодька захватил власть в свои руки и распоряжался ребятами по своему усмотрению, не считаясь ни с чьими советами.

Обливаясь потом, ребята таскали тяжелые бревна на середину двора и складывали их одно на другое. Корабль рос. Вот уже и остов готов. Но что это за корабль?.. От обиды, что мой замысел принял такое уродливое исполнение, я заплакал.

Кодька озадаченно посмотрел на меня.

— Тю!.. Да ты что, Сашурка? — растерянно сказал он. — Что ты расслюзился, как баба?.. Ну разве ж это не корабль?.. Настоящий, прям, паром… Ну, как ты хочешь?.. Говори, зараз же переделаем.

Вытирая рукавом рубахи глаза и всхлипывая, я сказал:

— Мачту надо поставить.

— Мачху? — опешил Кодька. — А это что такое?

Вот тут уж я возликовал: оказывается, все-таки мои знания пригодились.

— Ну, мачту, — оживленно стал я объяснять. — Ну, значит, палку вот сюда надо воткнуть и… флаг…

— А-а, — понимающе протянул Кодька. — Это такую слегу, как у правления, на какой флаг болтается?..

— Ну да, — мотнул я головой.

— Ладно, — согласился Кодька. — Сделаем!.. Андрюшка! — крикнул он бледнолицему мальчишке лет восьми-девяти, сыну недавно умершего сапожника Полякова. — А ну неси сюда вот ту слегу, потоньше. Зараз мачху установим…

— Не мачху, а мачту, — поправил я.

— Да это все едино, — отмахнулся Кодька. — Тащи, Андрей!

Андрюша притащил длинную жердь.

— Вот мужик-то сиволапый! — разозлился Кодька, замахиваясь на него кулаком. — Так вот и дам в морду!.. Вот ту слегу неси, а ты принес какую?..

Испуганно моргая, мальчуган послушно отнес жердь на место, а принес взамен другую.

— Вот! — одобрительно произнес Кодька. — Это подходящая.

Он укрепил мачту на носу корабля и неуверенно спросил у меня:

— Так или нет?

— Так, — поспешно ответил я, довольный тем, что хоть на этот раз мое указание было принято своенравным мальчишкой. — Только вот… флаг надо…

— Флаг? — переспросил Кодька. — Ну что ж, повесим и флаг.

Он задумался, смотря на мачту.

— Только какой флаг-то повесить?..

— Синий!.. — посыпались со всех сторон предложения, — Зеленый!.. Белый!..

Я вспомнил, как отец рассказывал о том, что революционеры ходят по улицам с красными знаменами.

— Ребята, — сказал я им, — давайте повесим на мачту красный флаг. Вот красота-то будет!

— А у вас, Сашурка, есть красная тряпка? — спросил у меня Кодька.

— Нету, — грустно сказал я.

— А у кого есть, а? — властно оглядел ребят Кодька.

Мальчишки молчали.

— Конешное дело, — глубокомысленно вслух размышлял Кодька, — можно бы лампасину от отцовских штанов отпороть, да какой же это флаг?.. Узкая она…

— У мамки нашей есть платок, — несмело заявил Коля Самойлов, застенчивый мальчик лет девяти, сын бедного, забитого нуждой казака.

— Брешешь, должно, — недоверчиво покосился на него Кодька.

— Вот, истинный бог, не брешу! — для убедительности крестясь, поклялся Коля. — Шелковый платок… Красный… В сундуке лежит… Мать по праздникам одевает.

— А можешь его утащить? — прямо поставил вопрос Кодька.

— С-могу, — нерешительно сказал Коля. Ему давно хотелось чем-нибудь отличиться перед Кодькой, снискать его расположение. Глаза его заискрились.

— Как только мамка пойдет на огород, — заговорил Коля, — так я сразу же в сундук… Он у нас не запирается… Цап — и под рубаху…

— Правильно! — одобрил Кодька. — Зараз могешь принести, а?.. Ежели б зараз притащил, мы б его и повесили… Иди, Колька, может, мать уже ушла из хаты…

Подтянув спускающиеся с живота старенькие штанишки с линялыми лампасами, Коля помчался.

Пока он бегал за платком, мы придали своему кораблю надлежащий вид: установили трубу из толстого чурбака, устроили капитанский мостик, расставили по бортам чурбаны потоньше, они должны были изображать пушки.

Я подсказал Кодьке, что мачты на кораблях не бывают без веревок. Кодька и на этот раз послушался меня. Появились веревки, и мы ими, как паутиной, опутали мачту.

Прибежал запыхавшийся Коля, радостный, возбужденный.

— Во! — вытащил он из-под рубахи алый платок.

Никодим развернул его, стал рассматривать. Ах, какой расчудесный был этот платок! Весь он блестел, ярко переливался на солнце серебряными узорами. Вероятно, этот платок был самой ценной вещью бедной женщины. Немало, видимо, радости он доставлял ей, когда она его надевала.

— Махры ни к чему, — закончив осмотр платка, сказал Кодька. — Флаги с махрами не бывают… Срезать надо… Неси ножницы, Сашка!

— Не надо срезать! — воспротивился Коля. — Мать изругает…

— Фьють! — пренебрежительно свистнул Кодька. — Боялись мы ее… Раз принес, то теперь все. Неси ножницы!

Из глаз Коли хлынули слезы.

— Не дам срезать!.. Я поиграть принес…

— Тю! — вытаращил на него свои наглые серые глаза Кодька. — Сказился, что ль?.. Дурак!.. Не реви, а то в морду дам… Неси, Сашка, ножницы.

Я стоял в нерешительности. Мне было жаль Колю, а в то же время я был согласен с Кодькой: ведь действительно же флагов с махрами не бывает.

— Давай, Кодя, так, с махрами, пока попробуем, — пошел я на хитрость. — А срезать мы всегда успеем.

Кодька подумал.

— Ну, нехай пока так повисит, — согласился он.

Мы прицепили платок к мачте, Он заплескался на ветру, ярко отсвечивая на солнце. Это было прекрасное зрелище. Корабль наш сразу же принял величественный вид.

— Ура-а! — закричали мы. — Ура-а-а!..

Отойдя в сторону, Кодька с минуту любовался великолепным видом корабля.

— А с махрами-то, пожалуй, еще лучше, — сказал он.

Потом Кодька стал распределять обязанности. Как я и предполагал, себя он назначил командиром корабля; меня, по-видимому, из снисхождения к тому, что я был хозяином бревен и двора, своим помощником. Остальные ребята были зачислены на корабль простыми матросами.

На темнеющем небе вспыхивали первые звезды. Пора было расходиться по домам.

— Сашка, — сказал мне на прощание Кодька, — ты сними на ночь флаг… А то еще кто-нибудь украдет.

— Я его домой возьму, — захныкал Коля.

— А вот этого не хотел? — показал ему кулак Кодька.

— Я его поиграть приносил…

— Ну, и поиграем дней пяток, — примирительно сказал Кодька, — а потом отдадим…

В тот день наша увлекательная игра на этом и закончилась.

По морям, по волнам

С утра следующего дня наш корабль отправился в путь. Его алый флаг гордо реял на всех морях и океанах мира. В каких только странах мы не побывали, каких только грозных бурь и штормов не пережили! Нам довелось сражаться с морскими пиратами, со злыми разбойниками, и всюду мы выходили победителями.

Капитан наш был просто чудо. Это был испытанный морской волк. А команда как на подбор: храбрая, отважная, закаленная в борьбе со стихией и многочисленными врагами…

Сколько чудесных, волнующих мгновений пережили мы на своем великолепном корабле!..

Перевоплотившись в суровых моряков, мы так увлеклись игрой, что ничего на свете не замечали. Не заметили даже, как с глухим ревом подкралась черная грозовая туча. Хлынул ливень. С визгом и смехом мы рассыпались во все стороны кто куда успел — кто под сарай, кто на сеновал, а кто в сени нашего дома…

Несмотря на осеннюю пору, разразилась сильная гроза. Темную, набухшую тучу беспрестанно разрывали на части мертвенно-зеленые молнии.

От грозы, от урагана и дождя небо и наша железная крыша грохотали, как безумные!..

Дрожа от страха, мы — я, Кодька и Коля — стояли в дверях коридора и смотрели, как вокруг нас все бурлило и клокотало, точно в огромном коловороте.

При каждом оглушительном ударе грома мы испуганно крестились.

— Господи помилуй и упаси!.. Господи помилуй! — шептали мы.

Я всегда боялся грозы. Как только раздавались первые удары грома, я забирался на кровать, накрывался с головой одеялом и притихал. И сейчас меня подмывало убежать от друзей и спрятаться на кровати. Но я пересилил свой страх. Ведь тогда б Кодька всю жизнь меня презирал, как последнего трусишку…

Но что это?.. Я даже не поверил себе. Взглянув на Кодьку, я изумился: он ли это?.. Куда девалась его самоуверенность? Передо мной стоял взъерошенный, побледневший, невзрачный мальчишка, который каждый раз при взрыве грома вздрагивал всем телом и неистово крестился… Его жалкий вид поколебал во мне веру в него как в неустрашимого, волевого нашего вожака.

— А флаг-то! — в ужасе вскрикнул Коля, указывая на мачту нашего корабля.

Второпях никто из нас не догадался снять с мачты платок, и теперь он, потемневший, вымокший, как тряпка, висел на палке.

Коля заплакал.

— Ну, заревел, — закричал Кодька. — Замолкни, мокрая курица!.. А то могу двинуть так, что с ног ковырнешься. Что, боишься матери, что ли?..

— Н-нет, — сквозь рыдания выдавил Коля. — Я… не боюсь… Мне мамку жалко…

— Дурак! — пробасил Кодька. — Надо было раньше думать… А теперь уже поздно… Да что с твоим платком сделается?.. Ну?.. Дождик обмоет его, как новенький будет…

Коля успокоился. Может, правду говорит Кодька: от дождя платок еще лучше будет.

— Ведь дождь-то чистый, — начал было — пояснять свою мысль Кодька, но в это мгновение грохнул такой невероятной силы гром, что, казалось, весь мир провалился в тартарары. Все мы трое, как подкошенные, повалились на пол.

— Господи спаси! — бормотал Кодька, не вставая. — Господи спаси!.. Закрывайте двери!.. Закрывайте скорей!..

Но никто из нас не пошевельнулся. Все мы лежали с закрытыми глазами.

— Сашка, закрывай!

Я приподнялся, чтобы захлопнуть дверь, но, выглянув во двор, радостно вскрикнул;

— Ура-а!.. Дождик перестал!..

Туча с глухим рокотом мчалась куда-то на запад. Сквозь провалы ее свисали снопы солнечных лучей. Дождь затихал. Лишь редкие крупные капли, срываясь с крыши, падали во вспененные лужи…

Засучив штанишки до колен, мальчишки с радостными криками бегали по лужам…

Мы снова собрались у своего боевого корабля.

Засветило чисто вымытое дождем солнце. Ярко вспыхнули на ветвях капли. Пенясь и пузырясь, сбегали к воротам ручьи…

Кодька, уже забыв о своих недавних страхах, лихо вспрыгнув на капитанский мостик, властно скомандовал:

— По местам!

Но его на этот раз никто не послушал. Играть в моряков уже не хотелось: лучше было побегать по лужам. Лишь один Коля взобрался на корабль и печально рассматривал намокший материн платок. С платка, как кровь, стекали красные капли. Мальчик хотел снять его с мачты, но Кодька сказал:

— Нехай висит. Подсохнет, тогда возьмешь.

Коля вздохнул и отошел.

Вечером нам из правления принесли телеграмму. Дядя Никодим извещал нас о том, что завтра приезжает.

Людмила заставила Машу в ночь перемыть полы в комнатах, а сама заквасила тесто для пирожков и сдобных булочек…

Я лег спать взволнованный. Долго не мог заснуть, все раздумывал над тем, как лучше встретить дядю: выйти ли с ребятами за станицу, и там, выстроившись в шеренгу, ждать его появления или, может быть, привести в порядок корабль и, как только дядя покажется в воротах, с криками «ура» салютовать из всех пушек…

Приезд дяди

Птичья болтовня, ворвавшаяся в распахнутое окно, разбудила меня. Я открыл глаза и осмотрелся. Было уже довольно поздно. Я вскочил с постели и, торопливо одевшись и умывшись, выбежал во двор, намереваясь быстрее собрать своих друзей, чтобы встретить дядю Никодима. Но сделать этого не успел: на улице послышался стук колес.

— Вот у этих ворот остановись, — услышал я голос дяди.

Я растерялся, не зная, что же делать. Планы встречи ломались. Я побежал к своему кораблю, взобрался на капитанский мостик, схватил палку и старое ведро, которое мы использовали для пушечной стрельбы, и замер в ожидании.

Вот в воротах показалась статная фигура дяди. Я загремел палкой по ведру: «бух-бах!..»

— Ура-а!.. Ура-а!..

Дядя недоумевающе взглянул на меня, а потом сразу же догадался, в чем дело.

— А-а, — весело рассмеялся он. — Это ты меня, малыш, встречаешь пушечной пальбой?.. Молодец! — Спасибо!.. За это ты от меня получишь соответствующую награду…

Я с еще большим усердием забарабанил по ведру.

— Ура-а!.. — кричал я. — Ура-а!..

Дядя, смеясь, поставил у крыльца объемистый чемодан, направился ко мне.

— Отставить, капитан! — сказал он. — Спасибо за службу!.. Иди ко мне.

Бросив палку и ведро, я кинулся к нему.

— Дядечка, милый!

Дядя Никодим сгреб меня в объятия и расцеловал.

— Это что же у тебя, дредноут? — кивнул он на мой корабль.

Я не успел ответить. Во двор вошел сам станичный атаман. Я намеревался было удрать, но так испугался его, что ноги мне не повиновались.

— С приездом, Никодим Дмитриевич! — ощерившись в улыбке, приветствовал атаман дядю.

— Здравствуйте, Павлин Алексеевич, — сердечно пожал ему руку дядя. — Как ваше самочувствие?

— Да не буду бога гневить, — самодовольно погладил свою бороду атаман. — Самочувствие неплохое… Не могу пожаловаться… Надолго к нам, Никодим Дмитриевич?..

— Недельки две, вероятно, побуду у вас. А если понравится и не будете прогонять, то поживу и побольше.

— Ну, что вы, — ухмыльнулся атаман. — Зачем же нам вас прогонять?.. Живите себе на здоровье… Вот хозяина-то не застали, уехал…

Минуты две еще атаман проговорил с дядей, а потом собрался уходить.

— Это я шел мимо, — сказал он, — да увидел вас. Дай, думаю, поздравлю с приездом.

— Спасибо! — поблагодарил дядя.

Вдруг взгляд атамана остановился на алом флаге нашего корабля.

— Что это? — спросил он, багровея.

— Это мой племянник устроил себе корабль, — пояснил дядя. — И вот на нем он меня встречал сегодня.

— Нет, вот это! — показал пальцем атаман на платок.

— Это, очевидно, флаг, — засмеялся дядя.

— Тут, Никодим Дмитриевич, ничего нет смешного, — обрезал его атаман. — Наоборот, все это печально…

Он взобрался на корабль и попытался сорвать злополучный платок с мачты. Но Кодька прикрепил его довольно прочно. Атаман с яростью начал рвать платок, раздирая его на клочья. Дядя насмешливо смотрел на него и молчал.

— Кто тебя научил вывесить эту тряпку, а? — грозно спросил меня атаман.

Я, потупив глаза в землю, молчал.

— Ну, говори ж! — прикрикнул он. — Я знаю, это отцовские штучки… Говорят, яблоко от яблони недалеко катится…

Я заплакал. Но, заметив, что в щели забора появился десяток серых, голубых, карих глаз моих приятелей, я притих. Мне было стыдно перед ними за свои слезы.

Дядя Никодим взял меня за руку и сочувственно пожал.

— Да пустяки это, Павлин Алексеевич, — сказал он, — Ну разве ребенок понимал, что значит красный флаг?

— Не защищайте, Никодим Дмитриевич, — распаленно сказал атаман. — Все они понимают…

Может быть, все бы на этом и закончилось, но в это мгновение в воротах появились плачущий Коля Самойлов с матерью. Лицо у нее было злое, расстроенное.

— Где платок? — не обращая ни на кого внимания, кричала она.

— Вот тут он висел, — указал Коля на мачту, обливаясь слезами. — А зараз не знаю, иде…

Атаман внимательно смотрел на них.

— Это твой, Аксинья? — показал он клочки платка казачке.

— Ай, боже мой! — простонала женщина. — Мой… Кто ж его так изодрал?.. Один-единственный платочек и был у меня, — заплакала она. — Господи!.. Берегла, как христово яичко.

— Значит, твой? — злорадно проговорил атаман.

— Мой, мой, — закивала головой казачка. — Эти дьяволята, должно, поизорвали его… Еще в приданое мать покупала.

— Так как же он, Аксинья, сюда попал, а? — допрашивал атаман строго.

— А вот этот дьяволенок, — дала она подзатыльника своему сынишке, — из сундука стащил.

— Почему он додумался именно красный платок стащить, а? — ехидно спросил атаман. — Почему, а?..

— А я уж не знаю, Павлин Алексеевич, — растерялась женщина, почуяв в вопросе атамана какую-то каверзу. — Потому, должно, что в сундуке он был единственный… Больше у меня нет платков… Глупый дитенок, вот и стащил…

— Нет, не скажи, Аксинья, он не глупый. Его кто-то научил понимать, что красный цвет — революционный… Вот видите, Никодим Дмитриевич, — обратился атаман к дяде, — и сюда эта зараза проникает.

Дядя усмехнулся и пожал плечами. Я понял, что он не хочет спорить с атаманом.

— По глупости это он, господин атаман, — проговорила казачка, уже, по-видимому, раскаявшаяся в том, что она сюда пришла и влипла в эту историю. — По глупости.

— Сама ты по глупости говоришь, Аксинья, — продолжал отчитывать атаман бедную женщину. — Я знаю твоего Михаила. Он ведет при ребятишках подлые разговорчики. А они, эти маленькие негодяи, на ус себе наматывают. Отлично они понимают, что значит красный флаг… Сегодня же об этом сообщу заседателю [3]. Он разберется. Ишь ведь, тоже мне, революционеры.

— Да что вы, Павлин Алексеевич! — всплеснула руками казачка. — Какие они там рюлицинеры… А что касаемо моего Михаила, то он про это ничего не ведает. Вы уж его сюда не замешивайте… Вот я ему расскажу, как Колька стащил платок да сгубил его, так он с него живого кожу спустит.

После этого случая я охладел к дяде Никодиму. Мне показалось странным его равнодушие к тому происшествию, которое случилось на его глазах. Такой всесильный — с блестящими погонами, с золотыми пуговицами, с кортиком — и вдруг испугался атамана, не заступился за Колю.

Дядя это заметил. Он видел, что я стал его чуждаться, избегал. Он старался наладить наши отношения.

Как и всегда в свои приезды, он и в этот раз привез мне и Маше подарки. Сестре моей он подарил несколько книг с красочными картинками, мне же он привез двухтрубный пароход с заводом.

Пароход был чудесный. Если его, например, завести ключом, то он мог пробежать на своих колесиках целый круг по комнате.

Игрушка эта мне очень понравилась, но я сделал вид, что совершенно равнодушен к ней. Я поставил пароход на комод и при людях не только к нему не притрагивался, но даже не смотрел в его сторону. Но стоило только мне остаться в комнате одному, как я тотчас же бросался к новой игрушке и с наслаждением предавался игре с ней.

Однажды я так заигрался, что забыл обо всем на свете… Я заводил пароход и пускал его по полу. Погромыхивая колесиками, он плавно кружил по комнате, а я бегал за ним и кричал:

— Ту-ту!.. Ту-ту!..

— Ах ты, карапуз! — весело захохотал дядя, неожиданно появляясь в комнате. — Попался!.. Вот ты какой, оказывается. Обманывал меня. Пароходик-то все-таки тебе нравится, да?.. Нравится ведь?.. Ну, что же молчишь?..

Опустив глаза, я, красный от смущения, молчал.

Дядя сел на стул и притянул меня к себе.

— А ну, иди-ка сюда. Ты уже стал большой, давай с тобой поговорим по-серьезному. Ты меня должен понять.

Я молчал, понурив голову.

— Подними голову, — взял меня за подбородок дядя. — Смотри мне в глаза. Ну!..

Я взглянул на него, а потом опять опустил глаза.

— Нет! — сказал дядя. — Так не годится!.. Нам с тобой надо объясниться. Ты за что на меня обиделся?

Я молчал.

— Ну?

— За то, — прошептал я, — что ты не заступился за Колю и его мать… Ведь Коля не виноват, — заговорил я громко. — Мы сами послали его за платком. Коля не хотел брать из сундука платок, а Кодька велел, потому что он капитан. А ведь Кодька-то какой! Попробуй не послушайся его — морду набьет…

Дядя захохотал.

— Правильно. Приказы капитана надо выполнять… Но не всегда… Если капитан ваш что-то нехорошее приказывает, можно его приказ и не выполнять… А что касается «морду набьет», так ведь вас много, а он один. Одного вы его всегда одолеете. Глупыш.

Дядя приласкал меня, а потом серьезно сказал:

— Слушай меня, родной. Я не стал ничего говорить атаману потому, что не хотел вмешиваться. Если бы я стал защищать Колю и его мать, то атаман и мне мог бы сделать неприятность. А сейчас это может повредить моей службе. Мое начальство и так считает, что я революционно настроен… Понял ты меня?

— Понял, — кивнул я.

Мы помирились.

В это мгновение в комнату вошла Людмила.

— Пожалуйте, Никодим Дмитриевич, обедать, — сказала она.

* * *

Вначале дядя Никодим у нас скучал. Он писал кому-то письма, читал книги, гулял со мной по станице. Отношения с Людмилой у него были суховатые, деловые. Но постепенно он к ней привык.

До дядиного приезда мы питались очень плохо, жили впроголодь. Людмила варила нам жиденький суп или постный борщ, а на второе — неизменный картофель в мундире с огурцами или пшенную кашу с кислым молоком.

Целыми днями лежала Людмила на кровати, неряшливая, нечесанная, читала книги.

С приездом же дяди все, как по волшебству, изменилось. В доме все сияло. Да и сама Людмила стала неузнаваемой. Она опрятно одевалась, даже подкрашивалась и пудрилась.

Мурлыча песенки, она не отходила от жарко пылавшей печки, готовила разнообразные кушанья. Теперь к обеду у нас бывали вкусные ароматные борщи, жаркое с подливами, блинчики, вареники в сметане, сладкие кисели и компоты… Когда хотела, Людмила умела готовить. Конечно, большую роль тут играли дядины деньги — он давал ей на продукты. Людмила старалась угодить ему.

Иногда она даже покупала вина и угощала дядю. Он не отказывался. Они усаживались в горнице и пили.

Дядя брал Людмилину гитару и звучным баритоном пел:

Ты говорила вчера,

Тут, ровно в полночь в саду,

Мы проведем до утра

Время в любовном чаду…

Людмила приятным тонким голосом подхватывала:.

Сердцем летел я к тебе,

Но мой рассудок восстал.

«Полно! Не верь ты себе,—

Он мне все время шептал. —

Пройдет любви угар,

Развеются мечты,

Исчезнет прелести дар,

Разлюбишь его ты…»

Вечерами к дяде приходили какие-то мужчины и женщины. Мне особенно запомнился Кудряш — молодой, высокого роста, красивый казак, с большим белесым чубом.

Имени его я не знал. Но все называли его Кудряшом, наверно, потому, что его голова была покрыта мелкими белокурыми завитушками.

Мне понравился этот веселый, щеголеватый, румяный казак. Белая полотняная рубашка с цветной вышивкой на вороте, обшлагах и подоле ловко облегала его грудь и крутые плечи. Талию перехватывал лакированный казачий ремень с серебряным набором из ромбиков и сердечек. Брюки он носил широкие, синего сукна, с красными лампасами, ходил всегда прямо, пружинистой походкой, поскрипывая лакированными сапогами. Большой он был забавник, шутник и плясун, этот Кудряш.

Я предполагал, что именно он когда-то сунул отцу в сверток вместо пампушек старую калошу. Но я на него не сердился. Да на него и нельзя было сердиться.

Приятно бывало смотреть, как Кудряш, сверкая лаковыми голенищами сапог, ловко танцевал с Людмилой, выбивая каблуками дробь…

Когда горница дополна набивалась гостями, мы с Машей садились на кровати в кухне и прислушивались к веселым голосам и смеху.

Мимо нас мелькали выходившие во двор и возвращавшиеся обратно женщины и мужчины. Они весело смеялись над чем-то, тихо переговаривались. К нам доносились из сеней затаенные вздохи, звуки поцелуев…

Подходил Кудряш, совал нам в руки пряники и конфеты.

— Эх, вы, сиротинушки! — говорил он, наклоняясь и щекоча наши щеки своими пушистыми, мягкими, пахнущими фиксатуаром усами. — Болезные вы мои… Сидят себе помалкивают… Эх-ха!.. Ну, что вы молчите-то?

— А что же мы будем говорить, дядя Кудряш? — спрашивал я.

— Да пошли бы в горницу, посмотрели, как там пляшут, песни б послушали…

— А нам отсюда слышно.

— Ты умеешь в айданчики[4] играть? — говорил он.

— Умею, но их у меня нету.

— Я тебе в следующий раз принесу.

— Не принесешь: забудешь.

— Ей-богу, принесу, — обещал Кудряш и запевал:

Вышел случай очень странный:

Шел парнишка, нес айданы:

«Чик и бук!.. Тала! Арца!

Лампа-дрица! Ца-ца!..»

— Ловко? — хохотал Кудряш и уходил.

Подобные вечеринки обычно тянулись долго, почти до самого рассвета. Мы с Машей, не дождавшись конца, засыпали.

Когда мы просыпались утром, то обнаруживали, что в комнатах всюду валяются окурки, жженые спички, — бумажки от конфет, огрызки пряников и яблок. В горнице, где спит дядя, стоит зеленый мрак от табачного дыма. На столе — страшный беспорядок.

Я убегал во двор, на свой корабль, а Маша принималась за уборку. И когда поднималась с постели Людмила, в комнатах уже все было прибрано, полы вымыты.

— Молодец, Маша! — скупо бросала Людмила, — Молодец! Так и надо. Будь хозяйкой, приучайся… Тебе ведь не на кого надеяться.

Напрасно она это говорила. Девочка и без нее все отлично понимала.

Изредка отец писал нам письма, присылал деньги. Но когда он приедет домой, об этом он не сообщал.

Поездка в монастырь

Дядя Никодим уже несколько дней собирался поехать в Усть-Медведицкий монастырь навестить свою сестру Христофору, да все откладывал поездку, — все что-нибудь его задерживало. Но вот наконец он все-таки собрался.

— Ну, завтра еду, — заявил он.

— И я поеду с тобой, — сказал я. — Возьми меня, дядя.

— Тебя? Да что это ты вздумал?..

— Ты свою сестру хочешь проведать, а я свою…

Дядя засмеялся.

— Да, это ты прав, — сказал он. — Сестер надо проведывать. Значит, ты по Олечке соскучился?

— Вот еще, — с пренебрежением промолвил я. — Я никогда ни по ком не скучаю… Просто мне хочется поехать. Возьми!

— А если не соскучился, так зачем тебе ехать? — хитрил дядя, лукаво посматривая на меня. — Я вот соскучился по своей сестре, поэтому и еду к ней.

— Ну, возьми ж, — чуть не со слезами просил я его. — Я ж хочу поехать.

— Ну, если хочешь, — засмеялся дядя, — тогда другое дело. Ладно. Пожалуй, поедем. Подготовься. Только не проспи. Если проспишь — не возьму.

— А я всю ночь не буду спать, — храбро заявил я.

Ночью я и в самом деле спал плохо, боялся, что дядя не разбудит меня. Я то и дело просыпался и смотрел в окно: не рассветает ли? А под утро крепко заснул.

— Капитан! — толкал меня в бок дядя. — А, капитан!.. Отплываем. Слышишь гудок?

Я как угорелый вскочил с кровати и проворно стал одеваться.

— Ты бы все-таки умылся, а? — посоветовал мне дядя. — Освежись. Бодрее будешь чувствовать себя.

Я наскоро умылся и, захватив сверток с пароходом, который я брал с собой, чтоб показать Оле, направился на улицу, где нас ждала подвода.

— Что это у тебя? — поинтересовался дядя.

— Пароход.

— Хочешь подарить Олечке?

— Нет, — покачал я отрицательно головой, — покажу лишь.

— Покажешь. А что ж ты ей в подарок повезешь?

Я опешил. Действительно, что же я повезу в подарок своей маленькой сестричке?.. Я задумался. Везти мне ей было нечего, а пароход отдавать жалко.

— Ничего у меня нету, — пролепетал я уныло.

— Ну, вот, — издевался надо мной дядя, — я-то своей сестре везу подарок, а ты своей — нет, так едешь. Эх, ты!

Я уже готов был заплакать, но дядя утешил меня:

— Ничего. Не беспокойся. У меня есть подарок и для Оли. Мы с тобой вместе его подарим. Скажем, что это наш общий подарок. Ладно?

— Ладно, — согласился я.

На улице, у ворот, нас поджидала парная подвода. Казак-подводчик, сидя в телеге, покуривал. Я его сразу же узнал. Это был тот самый казак, который в прошлый раз отвозил тетку Христофору и Оленьку в монастырь.

Я вскарабкался в телегу и утонул в ароматном сене. Из ворот выскочила Маша и сунула мне узелок.

— Передай Олечке, — сказала она. — Да расцелуй ее за меня хорошенько.

Я промолчал. Чудная эта Маша, как будто она не знает, что целоваться я терпеть не могу.

Было свежее раннее утро. На базах призывно мычала скотина, просясь на пастбище… Кое-где дымились трубы казачьих хат. Причудливые завитушки дыма вязью поднимались к небу…

Когда мы въехали на мост, телега наша так громко загрохотала колесами по доскам, что утки и гуси шарахнулись от моста как ошалелые.

За станицей казаки распахивали поле под зябь. Маленькие казачата, почти такие же, как я, погоняли быков кнутами или, сидя верхом на лошадях, волочили бороны по пашне.

Наше путешествие было полно разнообразных развлечений. Через дорогу перебегали смешные, ожиревшие за лето суслики. А иногда, встряхивая длинными ушами, прыгали зайцы. Один раз мы даже увидели залегшую в придорожном кусте огненно-рыжую лису. Схватив ружье, которое он взял в дорогу у двоюродного своего брата, Кодькиного отца, дядя соскочил с телеги и выстрелил в нее. Лиса, очумело метнув хвостом, исчезла в кустах. Испуганные выстрелом лошади рванули в намет.

— Тпру-у!.. — орал подводчик, натянув вожжи. — Ошалели!

С полверсты, скакали лошади крупным галопом, пока успокоились. Дядя, запыхавшись, догнал нас, ввалился в телегу.

— У-у, устал! — сказал он, вытирая платком вспотевший лоб.

Вечером мы остановились у леска на ночлег. Стреножив лошадей, подводчик пустил их пастись, а сам разжег костер и стал в чайнике кипятить воду.

Мы долго сидели у костра, пили чай. Подводчик рассказывал страшные истории о ведьмах. Я, прижавшись к дяде, слушал казака, а сам озирался: не подкрадывается ли какая-нибудь из них ко мне?.. А потом так, на коленях дяди, и уснул.

…На другое утро мы снова отправились в путь. К вечеру дядя, указывая на далекие, заплывающие синеватой дымкой горы, сказал мне:

— Ну, вон и монастырь показался.

Но сколько я ни всматривался в горы, ничего не видел.

— Не вижу, дядя. Где?

— А вон, видишь, главы церковные на солнце горят.

Что-то действительно там, на горизонте, сверкало, как стекляшки в солнечных лучах.

Мы подъезжали к горам все ближе, и по мере приближения все отчетливее и яснее из голубой мглы вырисовывался монастырь, поблескивающий на солнце своими золотыми главами.

А когда мы поднялись на пригорок, то с него стала видна панорама не только монастырской церкви, как древний рыцарский замок, торчавшей на холме, но и всего подворья с нарядными, как игрушка, беленькими домиками, сбегавшими с горки к Дону, величаво проносившему свои воды мимо монастыря.

Я волновался. Мне хотелось поскорее увидеть Оленьку. Очень уж я соскучился по ней.

Мы подъехали к Дону, чтобы переправиться на другую сторону. Паром был на том берегу. Дожидаясь, пока он придет за нами, дядя стал мне рассказывать:

— Вот видишь, Саша, эту реку… Река называется Доном. «Тихий Дон» — так она величается в песнях и преданиях. Река пересекает всю Донскую область, течет мимо цветущих, утопающих в садах станиц и хуторов. Омывает своими водами станицу Старочеркасскую, бывшую столицу донских казаков. В этой станице до сих пор сохранились реликвии былой славы донского казачества. На станичной площади там лежат огромные ворота от турецкой крепости Азова и такие же коромысла от городских весов. Они весят десятки пудов. И ворота и весы имеют свою историю. В 1637 году три-четыре тысячи донских казаков во главе с атаманом Михаилом Татариновым штурмом захватили у турок крепость и засели в ней. В течение пяти лет они держали крепость Азов в своих руках, отбиваясь от стотысячной армии. И никогда казаки не сдали бы крепость туркам, если б не царь Михаил Федорович. Не желая ссориться с турецким султаном, он приказал казакам сдать Азов туркам. Не хотелось казакам сдавать крепость злейшим врагам своим, но царского указа ослушаться не могли. Отдали они крепость туркам, но, в знак того, что они пять лет владели ею, казаки чуть ли не на своих плечах приволокли в Старочеркасскую из Азова крепостные ворота и городские весы.

Много, Саша, в Старочеркасской такого, чем мы, донские казаки, должны гордиться. Там жили знаменитые люди, прославленные казачьи полководцы — Матвей Иванович Платов, генералы Бакланов, Денисов, дослужившиеся от рядовых казаков до генералов… До сих пор там сохранился дом, в котором жил и кончил жизнь самоубийством донской народный герой Кондрат Булавин, поднявший бедных казаков и крепостных крестьян против помещиков и феодалов при Петре Первом.

— А потом, дядя, куда течет Дон?

— Потом он пробегает мимо большого, шумного, торгового города Ростова… Так он и называется: Ростов-на-Дону. Город этот хороший, веселый… Дальше Дон бежит мимо города Азова, о котором я рассказывал сейчас, и впадает в Азовское море. В то самое море, на берегу которого раскинулся город Мариуполь, где живет твой дядя Иринарх. Ты его знаешь?

— Знаю, но никогда не видел.

— Ну, вот подходит наш паром. Пойдем.

Паром — два больших баркаса с дощатым настилом на них — причалил к берегу. Подводчик ввел на него лошадей. Вслед за подводой взошли на паром и мы с дядей.

— Поехали! — крикнул старый бородатый паромщик и отвязал веревку от причала.

Паромщик и наш подводчик взяли в руки палки с прорезями на концах и, втыкая их в стальной трос, переброшенный с одного берега на другой, медленно потянули паром.

Сидя на телеге, я с восхищением оглядывался вокруг. Никогда еще в своей жизни я не видел подобного зрелища. Паром медленно двигался по быстрой, сверкающей на солнце реке.

Когда мы очутились на середине реки, сильное течение сбило паром вниз. Трос, натянувшись, скрипел и звенел, как струна. Я с замиранием сердца ждал: а что вдруг он лопнет, и тогда мы поплывем вниз по течению мимо тех цветущих станиц, хуторов и городов, о которых мне только что рассказывал дядя…

По правде сказать, это было заманчиво и привлекательно. Я закрывал глаза, и мне представлялось, что мы плывем мимо станиц и хуторов и попадаем в море… А там нас вылавливают матросы с дядиного судна… Вот замечательно было бы!

Замечтавшись, я даже не заметил, что мы уже подплываем к берегу. Паром мягко стукнулся о причал. Подводчик свел лошадей на берег. Дядя расплатился с паромщиком, и мы поехали к монастырскому подворью.

На крылечке одного беленького чистенького домика я еще издали заметил маленькую девочку в красном платьице.

«Это Олечка!» — подумал я взволнованно, едва сдерживаясь, чтобы не спрыгнуть с телеги и не помчаться к ней. Потом мне показалось, что это вовсе не Оля, и я отвернулся.

Но подводчик, знавший, где жила Христофора, ехал именно к тому дому, на крылечке которого сидела девочка в красном платьице..

Когда мы подъехали совсем близко, маленькая девочка вдруг бросилась ко мне с радостным криком:

— Сашенька!.. Сашенька приехал!..

Подбежав ко мне, сестренка протянула свои ручонки, я отстранился от нее. Но, поняв, что этим я обидел Олю, я расплакался. Заплакала и Оля.

Дядя рассмеялся.

— Вот так встреча!.. Чего же вы плачете-то? Тоже мне, моряк, — похлопал он меня по спине. — Оленька, иди, поцелуй меня.

Но девочка отчужденно и застенчиво посмотрела на дядю и не двинулась с места. Она его уже забыла. Тогда дядя Никодим достал из саквояжа куклу с закрывающимися глазами. При виде ее у Оли заискрились глазенки, и она сразу же потянулась к ней.

— Сначала обними и поцелуй меня, — потребовал дядя, — тогда куклу дам.

Она поцеловала его.

До этого я никогда еще не бывал у своей тетушки. Переступая порог «кельи», так называлась ее квартира, я с робостью оглядывался вокруг, ожидая, что сейчас увижу какую-нибудь мрачную каменную нору, в которой живет моя тетушка с Оленькой. Мне почему-то представлялось, что монашки живут суровой жизнью, спят на жестких топчанах и едят одни сухари с водой. Но оказалось все не так, как я думал.

Келья Христофоры состояла из двух светлых комнат, сверкавших безукоризненной чистотой. Крашеные полы были натерты воском и сияли, как начищенные пятаки. Столики и тумбочки накрыты белоснежными кокетливыми скатерками. Кровати застланы красивыми одеялами. На взбитые пуховые подушки наброшены накидки, расшитые гладью искусной работы, выполненные руками мастериц-монашек.

Передний угол, как иконостас, сверкал золочеными ризами икон старинного письма. Слабо мерцавшая граненая лампада бросала отсветы на бархатные занавеси с позументными крестами.

Всюду — изобилие цветов в горшочках и вазонах.

Тетушка не выразила особой радости по поводу приезда брата и племянника.

— Ты вот что, — предупредила она меня, — не балуйся здесь…

А я вовсе и не собирался баловаться. С чего она взяла, что я буду шалить? Но после ее предупреждения я притих.

С каким волнением ехал я в монастырь, а сейчас вся прелесть от встречи с маленькой сестричкой пропала. Бедная Оленька, не сладко, видно, ей здесь живется.

Я заметил, что девочка вела себя странно: она не по-детски была тиха, по комнатам ходила как тень — неслышно, едва ступая, то и дело вопросительно поглядывая на строгую тетушку, как бы спрашивая взглядом: «Так ли я поступаю?..»

На душе у меня стало так горько, что захотелось сейчас же уехать отсюда.

— Дядя, — спросил я его, — а скоро мы поедем домой?

— Что-о? — изумился тот. — Ты что, друг, а?.. Или тебя плохо приняли здесь?..

У тетушки по лицу заходили красные пятна. Сузившимися, злыми глазами она посмотрела на меня.

— Значит, не понравилось у нас?

Я промолчал. Сестренка кинулась ко мне, прижалась.

— Не пущу, Саша, не пущу!

По случаю нашего приезда тетушка послала молодую свою послушницу Памфамиру в монастырскую лавку за сладким церковным вином. Сама же принялась готовить обед…

Мы гостили у Христофоры два дня. За это время мы с Олей облазили все монастырские горы, рвали шиповник, в изобилии растущий здесь, собирали чертовы пальцы — остроконечные отшлифованные камешки.

На третий день мы уехали.

Маша уходит из дому

После нашего возвращения из Усть-Медведицкой вечеринки в доме возобновились. К нам приходили молодые учителя, учительницы, станичные кавалеры и барышни. Как-то даже затащили дьякона. Напоили его и заставили плясать барыню. Душой таких вечеринок была «графиня» Шура Моругова, красивая черноокая женщина лет двадцати пяти, дочь мелкого станичного лавочника.

Она прекрасно играла на гитаре, хорошо пела цыганские романсы. Во время ее пения дядя Никодим искрящимися влюбленными глазами смотрел на нее.

Странно сложилась судьба Шуры. Несколько лет тому назад она убежала от своих родных в Петербург. Там ей пришлось тяжело, нигде не могла устроиться на работу… А потом ей все-таки удалось поступить в какой-то кабачок певичкой или танцовщицей. В кабачке с ней случайно встретился какой-то всамделишний граф и влюбился в нее. Так влюбился, что даже женился на ней… И теперь эта графиня приезжала в станицу с таким шиком, словно она и в самом деле была прирожденной аристократкой.

Иногда Шура пела вместе с дядей Никодимом. Получалось у них хорошо. Но особенно ловко они плясали…

* * *

Однажды Маша обнаружила пропажу большого никелированного самовара. Она подумала, что, может быть, Людмила дала его соседям. Но та заявила, что самовара никому не давала и не знает, где он. После этого девочка проверила комод и выяснила, что, кроме самовара, исчезли две вязаные скатерти и кружевные накидки на подушки.

Маша сказала Людмиле и об этой пропаже.

— Да неужели? — всполошилась та. — Что ты говоришь?.. Неужто украли… Какое несчастье!..

Поохав и повздыхав, Людмила не приняла никаких мер к розыску пропавших вещей. Мы решили, что это дело ее рук. Маша рассказала об этом дяде.

— Ну что ты, Машенька, — удивился дядя. — Да разве можно подумать на Людмилу Андреевну, чтоб она взяла? Она порядочная женщина. Напрасно ты ее подозреваешь. Кто-нибудь другой украл, наверно. Знаешь, Маша, я вот на днях уезжаю от вас, вы останетесь одни. Отец неизвестно когда еще вернется. Поэтому я не советую вам ссориться с Людмилой Андреевной. Она может обидеться на тебя — и уйдет…

— Ну и пусть уходит, — проворчала Маша. — Без нее обойдемся. Без нее нам лучше будет. Что я, дядечка, не сумею обед, что ли, сварить?.. А по дому она все равно ничего не делает… Я и полы мою, и стираю. Дядя, пусть она уходит от нас! — взмолилась девочка. — Ну пусть уходит!..

— Да что ты, глупая! — напустился на нее дядя. — Разве можно вас, детей, одних без присмотра оставить?.. Скверная ты девочка! Вместо благодарности наговариваешь на женщину черт знает что… Подумай, Маша.

Девочка заплакала.

А потом мы приводили дядю и остались одни.

Может быть, дядя перед своим отъездом сказал Людмиле о подозрениях, которые ему высказала Маша, а быть может, Людмила и сама догадалась об этом. Не успел он выехать за ворота, как она набросилась на сестру:

— Жаловаться на меня?.. Ну, ладно, я тебе покажу, лентяйка. Я с тобой церемониться не буду. Я тебя вышколю, будешь шелковая. Какая нахалка!

— Вы не имеете права на меня кричать, — сквозь слезы сказала Маша. — На меня даже мама никогда не кричала. А вы для меня совершенно чужая женщина, а поэтому и не кричите.

— Что-о?.. — взвизгнула Людмила. — Грубить мне! Дрянь! Вон отсюда!..

— Это не ваш дом, а наш, — ,дрожащим голосом проговорила сестра. — Лучше вы уходите отсюда…

Глаза у Людмилы гневно засверкали.

— Ах, так ты вот как? — завопила она. Подбежав к Маше, она ударила ее по щеке.

Побледнев, девочка торопливо оделась и молча вышла из комнаты.

В окна глядела темная ночь, по стеклу барабанил дождь. Мне было жаль сестру. Ну куда она пошла в такую непогоду?

— Ложись спать! — прикрикнула Людмила. Я послушно разделся и юркнул под одеяло. Но разве я мог заснуть, если Маши не было дома? Где она теперь?..

Долго я ворочался на кровати, а потом стал засыпать. Вдруг раздался резкий стук в дверь. Людмила, еще не ложившаяся в постель, накинула на себя шаль, вышла в коридор.

— Кто там? — спросила она.

— Откройте! — пробасил властный голос. — Это атаман.

Я похолодел от страха, укрылся с головой одеялом и притих, словно меня и не было в комнате.

— А, атаман? — умиленно запела Людмила. — Сейчас открою. Пожалуйста!.. Проходите в комнату.

Сбросив с себя мокрый брезентовый плащ, атаман вошел в кухню, Маша, вся вымокшая, дрожащая от холода, вошла вслед за ним.

Проделав в одеяле щелку, я наблюдал за тем, что делалось в комнате.

— Ну, здравствуйте! — прогудел атаман, останавливаясь у порога.

— Здравствуйте, здравствуйте, Павлин Алексеевич! — лебезила Людмила. — Проходите, пожалуйста, к столу… Или лучше всего в горницу.

— Спасибо, — ответил атаман. — Посидим и тут.

Он тяжело протопал к столу и сел на стул.

— Что это у вас тут происходит, любезная, а? — посмотрел атаман на Людмилу. — Зачем, любезная, обижаете сироту?

— Боже мой! — закатила глаза к небу Людмила. — Я обижаю?.. Да разве ж можно обижать сирот. Бог меня накажет… Да я всю душу свою на них кладу. Откуда вы взяли, господин атаман, что я обижаю сироток?..

Облокотившись на стол, атаман сидел массивный, грузный, как монумент. Был он, как и в прошлый раз, в синем мундире с серебряными пуговицами, но без шашки. Слушая Людмилу, он выставил вперед свою вымокшую на дожде бороду. С нее стекали на пол капли. Это рассмешило меня. Я хихикнул. Атаман взглянул в мою сторону. Я притих.

— Это все так, — промолвил атаман. — А вы все-таки, любезная, скажите, почему вы ссоритесь с… — он глянул на Машу, — с барышней, а?

— Я сейчас обо всем расскажу, — метнулась Людмила в горницу. — Сию минуточку.

— Раздевайся, барышня, — сказал атаман Маше. — Не бойся. Я не допущу безобразия.

Сестра моя скинула с себя мокрую жакетку и понесла ее в коридор.

Людмила все не появлялась из горницы.

— Что ж вы там запропастились-то? — прогудел атаман.

— Иду! — отозвалась наша экономка. — Иду!

И она действительно сейчас же выпорхнула из горницы в новом розовом платье.

— Может быть, вы все-таки пройдете в горницу? — кокетливо прихорашиваясь и улыбаясь, снова пригласила она атамана.

— Нет, нет! — отмахнулся тот. — Благодарствую. Посижу и тут. Мне, собственно, и некогда рассиживаться-то. Дела ждут… Вы вот расскажите мне, что у вас за скандал вышел?

— Сейчас расскажу, — засуетилась Людмила у стола. Она проворно расстелила белую скатерть, поставила графинчик с водкой, настоенной на лимонных корках, принесла из кладовой сало, огурчики.

Атаман с удивлением поглядывал на нее.

— Для кого это, собственно, вы стараетесь, а?

— Для вас, Павлин Алексеевич, — пропела Людмила. — Для вас. Вы ведь у нас такой редкий гость…

— Напрасно, напрасно, — сказал атаман, глядя замаслившимися глазами на графинчик.

— Да что там — напрасно, Павлин Алексеевич. Рюмочку ведь можно?

— Ну, разве что рюмочку… Хе-хе-хе!..

И вскоре Людмила, сидя с атаманом за столом, рассказывала ему:

— Поверите ли, милый Павлин Алексеевич, я ведь дама благородная, не из простой семьи. Жила я вместо гувернантки у генерала Свечникова… Знаете такого?..

Атаман молча кивал головой и жевал сало.

— Была я экономкой у полковника Кривина… Тоже, наверное, знаете?.. Все люди благородные, дворяне, аристократы… А сюда попала, ужас какой!.. Ведь матушка Христофора, которую я очень уважаю, не совсем правду мне сказала… Она мне сказала, что Илья Петрович художник, человек интеллигентный… Буду, дескать, я вначале экономкой, а потом… — Людмила оглянулась на нас и что-то прошептала на ухо атаману. Тот опять кивнул. — Но оказалось все не так, — продолжала щебетать Людмила. — Илья Петрович не художник, а просто… некультурный маляр… Я хотела сразу же уехать домой, да вот детей жалко стало… А она в благодарность за то, что я за ними здесь ухаживаю, на меня же жалуется вам. Никакого сладу с ней нет. Капризная, своевольная. Прямо скажу — лентяйка. Ничего не хочет делать… А грубиянка какая! Вы и представить себе не можете, — всхлипнула Людмила. — Неблагодарная…

— Успокойтесь, дорогая, — мягко пробасил атаман, — Без слез разберемся.

— Нет, Павлин Алексеевич, не могу я так… Сил моих больше нет. Уйду я от них… Меня вот приглашал воспитывать своих детей сам полковник Туроверов… Я думаю, вы знаете его… У кого я жила, те, прекрасные, достопочтенные люди, всегда меня уважали, ценили… А здесь за что я терплю? Когда уезжал Илья Петрович на работу, то прямо-таки чуть ли не со слезами умолял меня не оставлять детей и быть им заместо родной матери. Вот я, глупая, и из сил выбиваюсь с ними. Даже деньги свои трачу на них, чтоб не голодали. Ведь Илья Петрович за все время, как уехал, только и прислал всего пятнадцать рублей. Разве же на эти деньги проживешь?

— Это-то верно, — согласился атаман. — На эти деньги роскошно не проживешь, но скромненько месяца два прожить можно… Я хоть и дальний родственник детям, но а все же родственник, как ни говори, и ответ за них перед богом несу… В случае чего, могу мучицы там али маслица отпустить… А ты, Маша, — взглянул он на сестру, — покорись Людмиле…

— Андреевне, — подсказала экономка.

— …Андреевне, — повторил атаман. — Слушайся ее… А отец приедет, тогда, как он хочет… Так вот.

Водка в графинчике была выпита. Разомлевший атаман поднялся.

— Благодарствую покорно за угощение, — поклонился он Людмиле. — Надобно идти… Помиритесь тут, не скандальте… Вот что, барышня, — покрутил пальцем атаман перед носом Маши, — чтоб без всяких тут фокусов. Поняла?.. И вы, Людмила…

— Андреевна.

— Андреевна, жалейте все-таки детишек-то.

— Да уж не беспокойтесь, Павлин Алексеевич, — сладко заулыбалась Людмила и, встав, протянула руку, намереваясь обнять Машу. — Мы с ней помиримся, все по-хорошему будет…

Маша вывернулась из-под ее руки.

— Вот видите, Павлин Алексеевич, какая она, — пожаловалась экономка. — Я хотела ее приласкать, а она…

Атаман ничего не сказал и вышел в коридор. Людмила его провожала. В коридоре они долго о чем-то разговаривали. Экономка наша повизгивала, смеялась.

— Вот тебе, пожаловалась на свою голову, — проворчала Маша, стеля себе постель на сундуке. — И атаман такая же дрянь, как и она. Увидел рюмку водки, весь разомлел. Нигде правды нет.

Наконец атаман ушел. Заперев за ним дверь, Людмила вошла в комнату возбужденная и смеющаяся.

— Ну что, взяла, гадина? — злорадно спросила она у Маши. — Вздумала атаману жаловаться. Ну и что из этого вышло?.. Атаман твой теперь у меня вот где, — подняв ногу, похлопала она себя по пятке. — Теперь я тебя, дрянь, со света сживу, так и знай… В гроб вгоню! Кому теперь будешь жаловаться?. Заседателю?.. И заседателя твоего сумею умаслить… Отцу отпишешь?.. Так знай, подлюка, отец твой в больнице лежит, может, уже сдох… Вы в моей власти, что хочу, то и делаю…

Маша, прижавшись ко мне, плакала навзрыд.

— Милый мой братик, — шептала она, — до каких пор мы будем терпеть ее тиранства?.. Нигде правды нет… Дядя Никодим на ее стороне был, атаман тоже… Кому же теперь жаловаться?.. Завтра я, Саша, уйду к отцу. Разыщу его во что бы то ни стало… Он вправду заболел, я слышала… Но найду и больного. Все расскажу, что она над нами делает.

— Как же ты будешь папу искать? — спросил я тихо.

— Пойду на станцию, — шептала Маша. — У меня есть три рубля, куплю билет до Урюпинской, поеду к Юриным Они знают, где отец… Завтра я тихонько убегу, а ты, Саша, никому не говори, куда я уйду… Если Людмила будет допытываться, куда я делась, скажи, что не знаешь. Пусть думает, что я утопилась.

— Спите, чертенята! — сердито закричала из горницы Людмила. — Чего шепчетесь?.. Замолкните сейчас же?

Мы притихли.

* * *

На следующий день Людмила, по обыкновению, встала поздно. Молча позавтракав, она отправилась куда-то. Маша только этого и ждала. Она торопливо собрала в узелок свое платье, чулки, еще что-то по мелочи, сунула в него краюху хлеба, надела пальто.

— Ну, прощай, Саша, — поцеловала она меня. — Ничего не говори обо мне Людмиле. — Видя, что я скривился, готовый заплакать, она прижала мою голову к своей груди. — Успокойся, глупенький!.. Ведь я же как найду папу, так мы сейчас же и приедем… Жди нас. — Я печально взглянул на сестру и вздохнул.

Когда Маша вышла из дома, я подбежал к окну. Из окна я видел, как шагала по грязи моя сестра, неся в руке, маленький беленький узелок.

Сердце мое сжалось от тоски. Я как будто предчувствовал, что нескоро увижу свою сестру.

Остался я теперь совсем одиноким, осиротевшим. Единственный родной человек, согревавший мое существование своей заботой и лаской, оставил меня.

— Где Машка? — войдя в комнату, грозно спросила Людмила. — Почему она, дрянь этакая, не подмела?

Я молчал. Людмила подумала, что я сплю и, сердито поворчав, замолкла, занялась какими-то делами.

Весь день она о Маше не вспоминала, но вечером забеспокоилась.

— Где твоя сестра? — прикрикнула она на меня.

— Не знаю.

— Врешь, гаденыш! Вот я тебя нахлещу веником, так сразу скажешь.

Для убедительности, что это она не только обещает, Людмила схватила из угла веник, подошла ко мне.

— Говори, дьяволенок!

Я молчал. Я был полон решимости не выдавать сестру.

— Говори!.. Вы с Машкой всю ночь шептались. Говори, где она, не то сейчас убью.

— Не знаю, тетя. Ей-богу, не знаю!

— Не знаешь?.. Так на ж тебе, негодяй! — хлестнула она меня грязным веником по голове.

— Тетечка, родненькая, не бейте меня… Я не знаю, где Маша.

Но Людмила, разъяренная, гневная, начала хлестать меня веником.

— Говори, дьявол!.. Убью!

Упав на пол, я закрыл лицо руками и плакал в голос, но не выдавал сестры.

Людмила избила меня жестоко и бросила на кровать. Я задыхался от обиды и боли.

…Проходили дни за днями, длинные, однообразные, скучные. На дворе беспрестанно лил нудный дождь. Я с утра до поздней ночи сидел у окна, всматривался в затуманенную даль улицы и ждал, что там вот-вот появится отец с Машей. Но они не появлялись.

Катание на салазках

Мне шел восьмой год. Все мои приятели-мальчишки учились в школе: кто в первом, кто во втором, а некоторые так даже в третьем классе. Я же не учился.

Когда отец уезжал из станицы, то не сказал Людмиле, чтобы она отвела меня в школу, а сама она и не подумала этого сделать.

Днями сижу я у окна, поглядываю на конец улицы, откуда, по моему мнению, должны показаться отец и Маша, листаю старый Машин букварь и, водя пальцем по странице, шепчу:

— Ма-ма… па-па… ра-ма… ла-па…

Буквы я знаю все, а поэтому начинаю уже складывать слова.

На мгновение, увлекшись чтением, я забываю обо всем. А потом вдруг снова вспоминаю о Маше, об отце и опять пристально вглядываюсь в мглистую даль. Но там серо и пустынно.

Иногда у меня появляется страшная мысль: а что если ни Маша, ни отец не вернутся домой?.. Никогда не вернутся. И мне всю жизнь придется жить с Людмилой. Что тогда делать?.. Я холодею от ужаса и стараюсь во что бы то ни стало гнать от себя такие мысли.

Я видел, что Людмила не на шутку встревожена исчезновением Маши.

Однажды я подслушал, как она говорила дьячихе, ее приятельнице, сухопарой женщине с длинным горбатым носом:

— Поверите, милая Анфиса Харитоновна, я так сокрушаюсь по Машеньке. Понятия не имею, куда она могла исчезнуть… Сердце изболелось. Я сиротам душу отдаю. Бог видит, как я за ними ухаживаю, обмываю их, обшиваю… И как им не угождаю. Все для них. Птичьего молока только разве не могу им достать. И вот поди же, какая черная неблагодарность. Сбежала. Да уж если жива, то бог с ней, вернется домой. А вот если что-нибудь случилось, то…

— А что вы можете предполагать, Людмила Андреевна? — полюбопытствовала дьячиха.

— Да ведь бог же ее знает, — проговорила Людмила, пожав плечами. — А вдруг, — голос ее дрогнул, — утопилась. Могут меня обвинить, что не усмотрела… — Боже мой, — приложила она носовой платок к глазам, — теперь вот и терзайся от дум… Спасибо, Анфиса Харитоновна, атаман-то, Павлин Алексеевич, сам видел капризы своенравной девчонки. Он может подтвердить, что это за бестия была.

— А вы ему сообщили об исчезновении Маши-то? — спросила дьячиха.

Людмила растерялась.

— Нет. А разве нужно?

— Да, обязательно, — воскликнула дьячиха. — Как же так!.. Умная вы женщина, а до этого не додумались.

— Да ведь немного времени-то прошло, — сказала испуганно Людмила. — Только четвертый день, как она исчезла… Все думаю, может, появится.

— А если в самом деле несчастье? — проговорила дьячиха. — Тогда вы и не распутаетесь с этим делом.

Людмила побледнела.

— Вы меня, Анфиса Харитоновна, до смерти напугали… Сейчас же пойду к атаману, заявлю…

— Пойдемте, — сказала дьячиха, поднимаясь. — Кстати, проводите меня.

Заявив атаману об исчезновении Маши, Людмила несколько успокоилась. А недели через две она и совсем забыла об этом неприятном инциденте. В нашем доме снова стали собираться веселые компании.

Участником всех этих гулянок почти всегда был Кудряш. Я радовался его появлению у нас. Кудряш был ласков со мной, как и раньше, он подходил ко мне, совал пряник или конфету и, подсаживаясь ближе, рассказывал что-нибудь смешное… Я весело смеялся, забывая обо всем.

* * *

Наступила зима, суровая, морозная, с обильными и пышными снегами. Я по-прежнему целыми днями просиживал у окна. Оттаивая дыханием ледок на стекле, я с тоской смотрел на заснеженную улицу, все поджидая отца и сестру…

Однажды на улице перед нашими окнами появилась веселая ватага ребят. Среди них были мои друзья: Кодька, Андрюша, Коля и другие. Со смехом они гонялись друг за другом, катались на салазках, барахтались в снегу, бросались снежками. Я уже давно их не видел. Они ко мне не приходили. Раз как-то зашел к нам Кодька с Колей, но это Людмиле не понравилось, и она их прогнала. Меня же Людмила не пускала на улицу: мне не в чем было выходить.

Глядя сейчас на ребят, я мысленно играл с ними вместе, хохотал до слез.

Как мне хотелось хоть часок с ними поиграть! Но это было невозможно: у меня не было ни пальто, ни валенок.

Однажды я не вытерпел. Как только перед моим окном снова появились ребята, я, воспользовавшись тем, что Людмилы дома не было, разыскал свое старое пальтишко, из которого уже давно вырос, кое-как натянул его на себя. На ноги надел Машины дырявые ботинки.

Ребята восторженным ревом встретили мое появление. Но на них, тепло одетых в шубы, шапки и валенки, мой далеко не зимний наряд произвел грустное впечатление. И, наверное, из чувства жалости они стали проявлять ко мне трогательное внимание, наперебой стали катать на салазках.

Я заливался счастливым смехом… Потом притих, потому что почувствовал, что мои руки и ноги коченеют от холода. Какой уж теперь смех?! Не хотелось сознаваться ребятам, что мне очень холодно. И я терпел… Так могло бы продолжаться долго, до тех пор, по-видимому, пока я окончательно не превратился бы в сосульку.

Кодька вдруг остановился, внимательно посмотрел на посиневшее мое лицо.

— Стой, ребята! — крикнул он. — Да ведь Сашка же наш замерзает!

Испуганные ребята окружили меня, сочувственно заглядывали мне в глаза.

— Сашурка, замерз, а?

— За-амерз! — чуть слышно выдохнул я.

— Повезли его домой! — приказал Кодька.

Ребята подвезли меня к крыльцу нашего дома. Я стал подниматься с салазок и упал. Окоченевшие от холода ноги не держали меня.

— Бери его на руки! — скомандовал Кодька. — Понесли, ребята!

С шумом и гамом внесли меня ребята в теплую комнату и посадили на стул.

— Где ты был, чертенок? — напустилась на меня Людмила. — Сдохнешь вот, а за тебя отвечай. А ну раздевайся!

Я попробовал раздеться, но замерзшие пальцы не слушались меня. Как деревяшки, скользили они по пуговицам.

Ребята с жалостью смотрели на меня.

— Да он же не могет сам раздеться, — сказал Кодька. — Давай, тетя, мы его разденем.

— Идите к черту! — рявкнула на них Людмила. — Марш!

Ребятишек как ветром сдуло.

— Даже раздеться не может, — сказала Людмила. — Вот я тебе сейчас ремня дам. Почему без разрешения ушел?..

Я молчал.

Людмила раздела меня.

— Своевольные, сволочи! — Она ударила меня по щеке так, что из глаз моих посыпались искры и я кубарем полетел под стол. И в этот раз она жестоко избила меня.

…Я простудился и заболел. Болел долго и тяжело. Может быть, я не выжил бы, но за мной заботливо ухаживала наша соседка, милая Мартыновна. Людмила запретила ей к нам ходить. Но добрая женщина, узнав о моей болезни, наперекор Людмиле пришла к нам и день и ночь ухаживала за мной, пока не выходила.

Приезд отца

Когда я в первый раз поднялся с постели, на дворе уже началась весна. Горячее солнце быстро согнало с полей снег. Сады покрылись яркой изумрудной листвой. В них поселились тысячи голосистых птиц.

Как только учеников отпустили на каникулы и мои друзья освободились от занятий, сейчас же наша босоногая ватага стала совершать походы за реку Бузулук, в лес.

В лесу было настоящее раздолье! Всюду чувствовалась жизнь невидимого лесного мира. То мы находили в кустарнике птичье гнездышко, с маленькими пестрыми яичками, то натыкались на сжавшегося в колючий ком ежа, то вдруг храбрый Кодька выискивал где-то ужа и, взяв его в руки, размахивал им, пугал нас…

А когда цвели ландыши, мы разыскивали поляны, на которых они росли, нарывали букеты цветов, а потом продавали их по копейке барышням. Ходили в луга за щавелем и скородой[5]

Однажды наша ребячья команда гарцевала на хворостинах за станицей. Как это всегда и бывало, командиром нашим и в этот раз был Никодим Бирюков. Так уж как-то получалось: какую бы мы игру ни затевали, главарем ее всегда оказывался он.

Почему мы так легко подчинялись ему? Наверно, потому, что Кодька был дерзкий, наглый мальчуган, спорить с ним никто из нас не хотел, мы его побаивались.

Сегодня Кодька проводит маневры своих «войск».

А мы — Кодька-командир и я, его адъютант, — стоим на кургане, следим за ними.

Все кругом сверкает в сиянии солнечного дня. У подножья кургана, пощипывая траву, лениво бродят овцы. Вправо, за балкой, в волнующем переливе зыби изумрудно зеленеют посевы озимой ржи. Слева, за темнеющими клубами садов, поблескивает маленькая речушка.

Отсюда станица кажется совсем близкой, вот как на ладони она вся. Залитая солнцем, словно дрожит она в золотом сиянии. Видны квадраты кварталов — вот станичный майдан с церковью, лавками, правлением и училищем. А вот и наш дом!

— Собирайсь! — машет фуражкой Кодька своим «войскам». — Становись во фро-онт!

К кургану со всех сторон, гарцуя на хворостинках, как на добрых конях, стекаются ребята. Кодька, точно заправский генерал, командует:

— Станоо-овись; сказал!.. Смирна-а!.. Ну, что вы толчетесь?.. Колька, становись!.. А то вот так и полосну шашкой, — замахивается он выструганной дощечкой.

Мы бестолково топчемся на своих «конях» у кургана, не совсем еще хорошо уясняя себе, чего требует от нас наш строгий командир.

— Да вы что, безмозглые, что ли? — орет недовольный нами Кодька, толкая нас в спины. — Становитесь вот так — один возле другого… Рядом друг с другом…

Наконец ему удается расставить нас в шеренгу. Начальнически сурово оглядывает он нас и подает команду:

— На первый и второй рассчитайся!..

Мы молчим, не понимая, чего он хочет от нас. Кодька злится.

— Быки непонятные! — кричит он. — Раз команда подана «на первый и второй рассчитайся», значит, надо, чтобы Васька сказал «первый», а Андрей — «второй»… Опять Петька должен сказать «первый», а Колька — «второй»… Неужто вы не видали, как вахмистр учит малолетков?.. Ну, теперь понятно?

— Понятно! — дружно и весело отвечаем мы.

— На первый и второй рассчитайся! — повторяет команду Кодька. — Ну, говори, Васька, «первый».

— Первый! — неуверенно говорит Вася Новичков.

— Второй! — отзывается Андрей Поляков.

— Третий! — смело выкрикивает Петя.

— Дурак! — отчеканивает Кодька. — Тебе надо сказать «первый!»

— Первый! — поправляется мальчишка.

Мимо нас вьется дорога со станции, по ней трусит рысцой пегая лошаденка, везя громко тарахтящую колесами тяжелую повозку. Прижимаясь к оглобле, рядом с лошаденкой бежит маленький рыженький жеребенок-сосунок… Иногда он шаловливо отбегает от дороги в сторону, весь как-то взъерепенивается и, напружинив свой спутанный и белесый, как пучок ковыля, хвост, взмахивает им, задрав красивую головку, призывно ржет… А потом, словно бы испугавшись своего же собственного ржания, взбрыкивает задними ногами и мчится вперед.

Я загляделся на этого забавного жеребенка и прослушал, что скомандовал Кодька.

— Ты что, Сашка, ай оглох? — рассвирепел он. — На первый-второй рассчитайся!

— Здорово, казаки! — послышался с телеги насмешливый, но такой близкий, родной мне голос.

— Па-па! — закричал я, бросаясь к телеге.

Подводчик остановил лошаденку.

— Сынок? — улыбчиво кивнул он на меня.

— Сынок, — ответил отец, сгребая меня в свои ласковые объятия. — Какой же ты большой стал! Я тебя сразу-то среди ребят и не узнал. Ну, как вы тут без меня живете?.. Как Маша?..

— Разве ж ты ее не видел, папа? — испуганно спросил я. — Ведь она ж осенью еще ушла к тебе.

— Как — ушла? — испуганно вскрикнул он. — Я ее не видел.

Я обо всем подробно рассказал ему.

— Вот это дела! — озадаченно сказал отец. — Где же она есть?.. Ай-яй-яй!.. Что же теперь делать?.. Ведь я же, сынок, всю зиму проболел, — как бы оправдываясь, сказал он. — Если б не болезнь, я б давно приехал.

Подъезжая к дому, я умоляюще попросил отца:

— Папа, прогони от нас Людмилу. Прогонишь, а?

— Ладно, — пообещал отец. — Посмотрим.

Новое пальто

Надежды мои на то, что теперь, с приездом отца, вся наша жизнь переменится, не оправдались. Все осталось по-прежнему. Отец и не подумал прогнать Людмилу.

Был он человек слабовольный и подпал под влияние этой злой женщины. Все он делал, как она хотела.

К своему огорчению, я убедился, что отец подружился с Людмилой. Они стали неразлучны. Вместе ходили в гости, вместе встречали гостей… Я слышал, как бывавшие у нас на гулянках мужчины и женщины смеялись, говоря, что скоро справят отцовскую свадьбу.

Замечал я, что наши комнаты начали пустеть. Вещи исчезали. Людмила с разрешения отца продавала их, а деньги они пропивали вместе. По настоянию Людмилы отец продал и корову.

И вот наступила опять осень, и снова мои друзья-ребята стали ходить в школу. Я просил отца, чтобы он записал меня учиться, но ему некогда было это сделать — каждый день он был пьян.

— Ну подожди, сынок, — как-то раз, будучи трезвым, сказал он мне. — Я говорил с учителем. Ты парень подготовленный, он говорит, что ты в любое время можешь в первый класс сесть… Понял?.. Вот сошьем тебе пальто и валенки сваляем, тогда и будешь бегать в школу, а то ж не в чем.

Я с нетерпением ждал обещанного, мечтая о том, как стану ходить в школу, готовить уроки, играть на улице в снежки. Но пошивка пальто и приобретение валенок все откладывались по тем или другим причинам: то денег не было, то портной был занят…

И снова наступила снежная, морозная зима. И снова я, опечаленный, сидел у окна, смотрел, как ребята после школы играли на улице.

В конце января у отца кончились деньги, вырученные от продажи коровы. Они с Людмилой сидели дома злые, скучные. Людмила внушала отцу, что нужно продать дом.

— Зачем он тебе нужен, Илья Петрович? — говорила она. — Хлопот с ним не оберешься. То одно надо ремонтировать, то другое… Лучше снять квартиру. Сколько домов-то пустует в станице! Любой занимай. Каждый пустит на квартиру.

Отцу эти доводы показались убедительными.

Пустовавших домов в станице действительно было много. Большинство зажиточных казаков, проживавших в хуторах, имели в станице дома, и в них никто не жил. И каждый из таких домовладельцев рад был пустить в дом свой квартирантов, лишь бы дом содержался в сохранности…

Однажды отец все-таки принес мне долгожданные валенки. Они были черные, поярковые[6]. Хорошие валенки. Я надел их и от счастья не мог прийти в себя.

— А когда ж, папа, пальто мне сошьешь?.. — спросил я. — Я в школу хочу ходить…

На что уж Людмила терпеть меня не могла, но на этот раз даже и она сжалилась надо мной.

— Пойди же к портному, — сказала она отцу, — пусть поскорее закончит шить ему пальто. А то ведь мальчишке по нужде не в чем во двор выбежать.

Отец во всем слушался Людмилу. Он пошел к портному. Я с нетерпением ждал его возвращения. Пришел он домой уже вечером, пьяный, с таким же пьяным портным.

— Здравствуйте вам, мадам! — сказал тот, кривляясь перед Людмилой. — Мое вам с кисточкой. Хлобыстов Василий Васильич.

— Здравствуйте, — недобрым взглядом окинула Людмила невзрачную фигуру портного. — Откуда ты, Илья Петрович, выискал такого красавца?

Я глянул на портного и прыснул со смеху. Вот это красавец! Длиннющий-предлиннющий и тонкий, как глиста, портной был уродлив. На его голове, словно перья, торчали всклокоченные, черные, как смоль, волосы. На груди лежала большая, взъерошенная борода. Но что особенно примечательно было в портном, так это его правый глаз — огромный, вытаращенный, словно когда-то портной со страху выпучил глаза, а потом, успокоившись, один глаз сумел вобрать в орбиту, а второй так и остался у него навсегда выпученным, застывшим.

Портной вытащил из свертка недошитое пальто и стал его примерять на меня. Затаив дыхание, я беспрекословно во всем ему подчинялся. Портной вертел меня как ему хотелось…

Не выпуская изо рта дымящейся цигарки, портной, бормоча себе что-то под нос, вычерчивал на моей спине мелом. Я мечтал о том мгновении, когда наконец это чудесное пальто будет дошито и я смогу его надеть…

После примерки отец поставил на стол водку. Портной и Людмила сели к столу.

Портной скоро свалился на кровать и уснул. Отец же с Людмилой решили идти к кому-то в гости. Я остался один со спящим пьяным портным… Он так храпел, что казалось, дрожат стены нашего дома.

Странное дело, портной спал крепко, а между тем его страшный глаз пристально смотрел на меня. «Может, портной не спит? — думал я. — Но тогда почему он храпит? Нет, спит, определенно спит».

Убедившись в этом, я храбро подошел к портному и стал рассматривать его удивительный глаз. Потом я принялся перед зеркалом выворачивать свое веко, стараясь сделать так, чтобы и мой глаз походил на портновский. Но, увы! Мне это не удавалось.

На другой день, когда портной проснулся и принялся дошивать мое пальто, я старался не попадаться ему на глаза. Мне думалось, что как только он увидит меня, так сейчас же схватит за ухо. «Ты зачем, — скажет, — заглядывал в мой глаз?»

Наконец пальто было готово. Меня заставили его надеть.

— Ну как? — с самодовольством посмотрел на отца портной. — Ловко, а?..

— Да-а, — невесело протянул отец и покачал головой. — Ловко, нечего сказать.

Я с испугом посмотрел на отца. У него было злое лицо. Ему, по-видимому, не понравилось пальто, и он хотел выругать портного за то, что тот его испортил, но Людмила сказала:

— Что ж, хорошее пальтишко. Для мальчишки лучшего и не нужно.

Отец вздохнул и промолчал.

В тот же вечер я вышел в своем новом пальто на улицу.

Ребята обступили меня. Кодька оценивающим взглядом оглядел мое пальто и сквозь зубы произнес:

— Барахло!.. На чучело огородное одеть, ворон пугать…

Я чуть не упал от такого оскорбления.

— Дурак! — в ярости вскричал я. — Сам ты барахло проклятое!

Кодька с кулаками бросился на меня. Мы барахтались в снегу, молотя друг друга. Я навалился на Кодьку, стал душить его.

— Говори: смерть или живота, — хрипел я воинственно. — Говори, а то задушу.

Кодька, упрямый мальчишка, хотя и видел, что перевес явно на моей стороне, но сдаваться никак не хотел. Он, как вьюн, вертелся подо мной, пытаясь вывернуться.

— Сдавайся! — кричал я задорно. — А не то смерть!

Кодька пыхтел, ворочался, но не сдавался. Вдруг он ухватился за карман моего нового пальто и потянул. Послышался треск.

— Пальто порвал! — завопил я.

Кодька отпустил меня. Поднявшись на ноги, я увидел, что карман мой висит, а из образовавшейся дыры торчит подкладка с ватой.

— Отец теперь изобьет, — взвизгнул я.

Шмыгая носами, ребята растерянно смотрели на меня и молчали.

— Пойдем к нам, — сказал Кодька. — Нюрка пришьет карман. Она так умеет шить, что и не заметишь.

Сопровождаемый толпой ребят, я направился к Кодьке. Дорогой я вдруг вспомнил, что у Кодьки недавно умер отец, и остановился.

— Ты что? — удивился Кодька.

— Не пойду, — сказал я.

— Почему?

Но я не сказал ему, что мне было страшно идти к нему в дом.

— Пойдем, — сказал Кодька. — А то как же ты пойдешь домой? Тебя ж Людмила изобьет.

Это было, пожалуй, страшнее, чем идти в дом к Кодьке. Я пошел.

— Нюрка! — властно крикнул Кодька своей десятилетней сестренке. — Пришей Сашке карман. А то его дома изобьют.

Рыжеволосая рябоватая девчушка деловито оглядела мой оторванный карман.

— Нет, — замотала она головой. — Не смогу.

— Да пришей, — пристал Кодька. — Чего ломаешься?.. Куклам-то ведь юбки шьешь.

— Да, то куклам, — протянула девочка. — А тут надо как портной, чтоб незаметно было.

— Ну и пришей незаметно! — строго потребовал мальчишка. — А не то вот этого получишь, — показал он ей кулак.

— Мама! — пронзительно закричала Нюрка. — Кодька хочет драться!

Из горницы вышла низенькая, располневшая женщина средних лет — Фекла Федоровна.

— Ну, чего вы тут не поладили? — спросила она. — Ой, сколько вас тут! Ноги-то хоть от снега обмели б, а то, вишь, наследили.

— Мама, — загнусавила Нюрка. — Кодька заставляет пришить карман Сашке, а я не умею…

— Ай-яй-яй! — всплеснула руками Фекла Федоровна, увидев мой оторванный карман. — Да как же это так?.. Кто тебе?

— Кодька, — всхлипнул я.

— Ах ты, оголец несчастный, — шлепнула она сына ладонью по затылку. — Очумелый! Как же это ты так?.. Пальто-то ведь новое. Теперь Людмила осатанеет. Сиротинка ты мой, скидывай пальто-то свое, уж я как-нибудь пришью, постараюсь получше.

Я скинул свое пальтишко. Вооружившись иголкой и ниткой, Фекла Федоровна так искусно пришила мне карман, что до самого износа никто не заметил, что у моего пальто карман был оторван.

Отъезд

Я хотя и был еще мал, но иногда задумывался над тем, почему все в жизни так несправедливо устроено.

Несправедливостей этих очень много. Ну, хотя бы взять пример такой; почему наши казаки живут неодинаково?

Вот дед Карпо со своей семьей живет в покосившейся от ветхости избенке, покрытой побуревшей соломой. Живет он, я знаю, в постоянной нужде. Семья у него большая, а на дворе — одна кляча да коровенка. Вот и все его богатство.

А рядом с ним живет богач Минай Ерофеевич Щербаков. Дом у него как игрушка, большой, просторный, стоит на виду и играет всеми красками. Ну прям что твое пасхальное яичко…

Живет Щербаков богато, весело… Захочет старик, запряжет пару дончаков в тарантас и уезжает на какую-нибудь ярмарку, пьет там, гуляет.

А что ж ему не гулять? Хозяйство у него доброе, крепкое. Быков, говорят, у него пар пять, шесть лошадей, пять коров, много молодняка, овец, коз… А птицы — кур, уток, гусей — столько на дворе, что им и счет потеряли. Два батрака едва управлялись с таким хозяйством.

Я знал, что дед Карпо часто обращался к Щербакову с просьбой выручить его деньгами. Однажды я даже был свидетелем того, как дед Карпо, встретив на улице жирного бородатого Миная Ерофеевича, сняв шапку, униженно клянчил у него:

— Уж будь благодетелем, Минай Ерофеевич, дай десятку… Нужда большая… Надобно девке справу сделать… невеста… Замуж надобно выходить…

— Да за тобой же, Карпо Парамонович, пять целковых еще, — напомнил Щербаков.

— Знаю, благодетель, знаю… Отработает мой Николай, отработает… Хочь зараз же возьми его.

— Да я знаю, что отработаете… Ладно уже, дам те десять целковых… приходи. А Николай-то твой мне понадобится к уборке хлебов… Косить рожь будет.

— Ну, что ж, — покорно кивал головой дед Карпо. — Пойдет косить… Может, и я еще подмогу, а?

— Ну, какой же из тебя косарь, — усмехался Щербаков. — Песок сыпется… Вон бабке своей огурцы на огороде подбивай…

Мне страшно жалко было деда Карпо.

Я не мог дать объяснения такой несправедливости. Почему бог не сделает так, чтобы все одинаково жили? Ведь ему же с высоты небесной все видно…

Однажды весной к нам пришел Щербаков.

— Здорово дневали, — приветствовал он отца.

— Здравствуй, Минай Ерофеевич, — ответил отец. — Проходи, садись.

Щербаков, поглаживая широкую, как лопата, черную бороду, степенно прошел в передний угол, присел на лавку под образа. Отец сел рядом, и они стали говорить о чем-то. Меня это мало интересовало. Я занимался своим делом: разрисовывал красным карандашом картинку.

Вдруг я услышал, что они называют мое имя.

— Сколько ему годов-то? — спросил Щербаков.

— Да ему только девять, — ответил отец. — Десятый пошел.

— Ну и что? — сказал Щербаков. — В погонцы вполне годится… Быков погонять — премудрости большой не надо… У меня вон мальчишки по семи-восьми лет погонцами были…

— Нет, Минай Ерофеевич, мал еще Сашка, — покачал головой отец. — Какой из него работник?.. Замордуется на пахоте… Не могу отдать.

— Подумай, Петрович, — настаивал Щербаков. — Денег себе на рубашку заработает… А то, вишь, пузо-то голое… А мне как раз до зарезу погонец нужен.

— Не могу, — твердил отец. — Мал мальчишка.

— Отдал бы, Илья Петрович, — вступила в разговор Людмила. — Все равно без дела бегает по улице…

— Нет… не могу мальчишку мучить.

— Эх, зря, — встав, сказал Щербаков. — Чего, Петрович, зазнаешься-то?.. Что он у тебя дворянин, что ли?.. Надобно приучать парнишку к труду.

— К труду надо приучать, — согласился отец. — Это верно. Но это еще успеется.

— Ну, прощевай, коли такое дело, — сказал Щербаков и вышел.

После его ухода отец рассвирепел.

— Кулак проклятый! — кричал он. — Пришел дитя брать, заморить хочет работой… Мироед!..

— Папа, — спросил я отца. — А что это такое «кулак»?

— А вот Щербаков кулак, — сказал отец, — Это люди, которые выжимают соки из трудового народа… И от труда народного богатеют, наживаются…

Вот так я тогда узнал, что означает слово «кулак».

* * *

Какая радость! Отец получил от дяди Иринарха письмо. Из этого письма мы узнали, что Маша, оказывается, живет у него…

Дядя Иринарх советовал отцу распродать свое имущество и переехать в Мариупольский порт, где он жил, открыть там бакалейную лавчонку и заняться торговлей.

Предложение это отца взбудоражило.

— А что, может, в самом деле дернем в Мариуполь, а? — проговорил он, обращаясь ко мне и Людмиле.

Я молчал. Да отец и не особенно посчитался бы с моим мнением, если б я и высказал его. Вопрос его относился главным образом к Людмиле.

— Так — как, а? — снова взглянул он на нее.

— Думаю, что предложение дельное, — проговорила она. — Вам бы следовало поехать…

— Вам? — опешил отец. — А вам? Ты что, не поедешь с нами?..

— А это уж как нашему хозяину заблагорассудится, — хихикнула она. — Если возьмете, то и поеду. Не возьмете — не поеду.

— Поедем, — умиротворенно сказал отец. — Чего там.

Решено было немедленно все распродать и ехать в Мариуполь.

С этого дня и началась у нас распродажа всего домашнего скарба. Распродавал отец все по дешевке, поэтому народу в нашем доме с утра до вечера толпилось много… Вечерами же у нас было море разливанное — распивали могарычи.

Вот с домом дело обстояло труднее. Кому его продашь? В станице жили разные казаки. Были богатые, имевшие крепкое хозяйство, несколько домов и батраков, работавших на них с утра до поздней ночи. Таким казакам наш дом, не отличающийся ни красотой, ни доброкачественностью, и даром был не нужен. У них свои во много раз лучше. Были в станице и середняки. У тех дома хотя и поскромнее, чем у богатеев, но крепкие, прочные. Им также не нужен наш дом. А что касается гольтепы казацкой, которой было в станице немало, то, быть может, и нашлись бы такие, которые с большой охотой приобрели бы наш дом, да денег у них не было ни гроша.

Долго отец не находил покупателя, а потом нашел. Недавно у казака Вохлянцева сгорел дом. И вот теперь он покупал наш, за девятьсот рублей. Но сразу таких денег у него не находилось. Надо было ждать, пока он продаст кое-что из имущества, чтобы уплатить нам.

Однажды мы с отцом остались в доме вдвоем. Людмила ушла в гости к своей приятельнице-дьячихе. Отец вышел в коридор и для предосторожности закрыл на засов дверь. Вернувшись в комнату, он сказал мне:

— Ну вот что, сынок, ты уже большой стал, десятый год. Все должен понимать. Правда ведь, а?

Я кивнул в знак согласия.

— Ну, это и главное. — Отец сел напротив меня и начал довольно смущенно и нерешительно: — Понимаешь, в чем дело, сынок, деньги текут, как вода. Пропиваем много… да… и, чего греха таить, должно, и Людмила-то Андреевна, малость… утаивает… Вот. Ты, конечно, об этом никому не пикни. Понял?.. Я ведь тебе об этом, говорю как сыну родному. Слышишь?..

— Слышу, папа. Я никому не скажу.

— Ну вот это и правильно, — обрадовался отец. — Не надо чужих людей в это дело посвящать… Люди только посмеются. Ты понимаешь, Саша, — прошептал отец, озираясь на дверь, — Вохлянцев вчерась отдал мне пятьсот рублей. Об этом Людмила Андреевна не знает. Через неделю он обещал остальные четыреста отдать… Как отдаст, так сейчас мы и поедем… Так вот, родной, я тебе отдам сейчас эти пятьсот рублей, ты их сохрани, христом-богом тебя прошу… Чтоб и сам сатана не мог бы их у тебя разыскать, не только Людмила… Понял?.. Чтоб она и не подумала об этих деньгах. Кто его знает, может, и вся надежда только на эти деньги будет… Ежели же у меня останутся, то я могу их все промотать. Понял?

— Понял, папа.

Отец вытащил из кармана сверток, завернутый в газету.

— На, — сказал он. — Да смотри, Сашурка, богом тебя заклинаю, не потеряй. Потеряешь — крышка нам тогда.

— Ладно уж, — сказал я снисходительно, но в то же время страшно польщенный таким доверием отца. — Не потеряю, не бойся.

Я засунул сверток за пазуху.

— Э! — сказал отец. — Разве ж можно сюда? Ребята вытащат.

— Да что ты, папа, — засмеялся я, — чудак ты. Разве я тут буду носить деньги? Я запрячу их так, что никто не разыщет… А потом, когда поедем в Мариуполь, я их в мешочек положу да на шею привяжу…

— Ну, гляди!

Я запрятал сверток с деньгами под стреху в сарае.

* * *

Весна была в разгаре.

Вохлянцев отдал отцу последний взнос за дом — четыреста рублей. Назавтра мы готовились выезжать в Мариуполь.

А сегодня я решил в последний раз пойти с ребятами в лес. Хотелось попрощаться с ним.

…Лес стоял в своем роскошном весеннем уборе тихий и задумчивый, немного, казалось мне, даже грустный. О чем же он грустит?.. Не о моем ли уж отъезде?..

В этот памятный день мы бегали по полянкам, заросшим молодой сочной травой, рвали букеты алых тюльпанов, играли в чехарду… Да чего только не делали мы в этот день?! А ребята, зная о моем завтрашнем отъезде, были ко мне трогательно внимательны, предупредительны.

Возвращались мы в станицу уже под вечер немного уставшие, страшно голодные, но счастливые и довольные… Как все-таки хорошо быть в кругу своих друзей! Во время веселой игры я вдруг вспоминал о завтрашней разлуке с ними, со всем тем, что я сейчас вижу, к чему так со дня своего рождения привык, и мое сердце наполнялось грустью, к горлу подступал ком…

Я оглядывался во все стороны, стремясь надолго запомнить милую картину родного края.

Кругом тихо. Ни малейшего дыхания ветерка. Болтливые птицы, усаживаясь на ночлег, выкрикивают что-то на своем птичьем языке.

Я, погрустневший, молчаливый, иду вслед за ребятами по лесной тропе. Шурша в траве, от нас шарахаются какие-то мелкие зверушки. Где-то в густой вершине тополя звонко закуковала кукушка. И такая, показалось мне, безысходная тоска была в ее куковании, такая печаль, что я не выдержал. Слезы полились по моим щекам.

Весело смеясь, ребята кричали кукушке, чтобы она накуковала им, сколько лет каждому из них жить на свете. Кукушка куковала, а они считали…

…На следующий день отец разбудил меня рано.

— Вставай, Сашурка!.. Подвода уже приехала. Вставай! — Наклонившись ко мне, дыша перегаром алкоголя, он прохрипел мне на ухо: — Насчет денег-то не забудь. Слышишь, не забудь.

— Ладно, — прошептал я, — не забуду.

В горнице за столом уже сидели приятели отца, пришедшие его проводить. В числе их были Кудряш, однорукий Алексей Костин, Вохлянцев, купивший наш дом, ну и еще некоторые другие.

Перед ними на столе красовалась четвертная бутыль с водкой.

— Ну, так что же, друзья, — сказал отец, разливав водку по стаканам, — погладим, стало быть, дорожку, чтобы она гладкая была… Будьте здоровы!

— Счастливого пути, Илья Петрович! — послышались пожелания.

— Дай тебе бог счастья на новом месте!

Отец раскланивался и благодарил.

Людмила была какая-то серьезная, задумчивая. Она даже отказалась от водки и принялась укладывать вещи на телегу.

Украдкой, чтобы меня не увидела Людмила, пробрался я под сарай и вытащил из-под стрехи сверток с деньгами. Я развернул его, чтоб убедиться, целы ли деньги. Все было в порядке. Я положил сверток в сумочку, заранее приготовленную мной, повесил ее себе на, шею и завязал. Сумочку эту мне сшила в дорогу Нюрка Бирюкова.

Пока я управлялся с этими делами, отец уже успел напиться пьяным. Людмила, не стесняясь никого, ругала его.

— Дурак!.. — визгливо кричала она. — Свинья!.. Уже успел нажраться. Как теперь с тобой ехать?

— Ничего, Людмила Андреевна, — успокаивал ее отец. — Доедем. Я ж не пьяный, а только выпивши…. Пьяный всегда проспится, а дурак никогда.

— Ты и дурак и пьяница, — отвечала она. — Все вместе.

— Ладно, — отмахивался от нее отец. — Просплюсь, тогда увидишь — дурак я или нет… Садись, Саша, поешь, а потом поедем.

Я было уселся за стол, но Людмила заторопила:

— Дорогой поешь. Некогда. Надо ехать… К поезду опоздаем.

Задвигав стульями и табуретками, все поднялись из-за стола, стали молиться богу, целоваться с отцом.

— Ну, дай бог, Илья Петрович!.. Ни пуха, ни пера..

Сопровождаемый собутыльниками, отец, пошатываясь, подошел к телеге, взобрался на нее.

— Поехали! — сказал он подводчику. — Где Сашурка?

Я же в это время полными слез глазами в последний раз оглядывал двор, дом. Потом я подошел к Полкану, гремевшему цепью. Собака от радости завизжала, запрыгала.

— Прощай, Полкан! — сказал я собаке. — Уезжаю, теперь не увидимся.

Собака, на мгновение прислушавшись к моему голосу, будто поняв сказанное, взвизгнула и, подпрыгнув, лизнула меня в губы.

Сдерживая рыдания, я выбежал за ворота и взобрался на телегу.

— Ну, все уселись? — спросил подводчик. — Эй, пошли, милыи-и! — щелкнул он по сытым лошадиным спинам.

Лошади побежали рысью.

Не успели мы отъехать от дома, как отец повалился на сено, которое было в телеге, и захрапел.

Я с тоской смотрел на отдалявшийся от меня родной дом с огромной грушей у крыльца. Мне казалось, что груша прощально кивает своей верхушкой.

Меня очень огорчало, что ни один из моих друзей не пришел проводить меня. А ведь вчера, когда мы расходились по домам, они все уверяли, что обязательно придут.

Мы выезжали уже из станицы, когда вдруг из-за угла хаты, стоявшей на окраине, выскочили несколько молодцеватых «всадников», лихо сидевших верхом на длинных хворостинах. Размахивая деревянными саблями, они с криками «ура» ринулись в атаку на нашу подводу.

Подскакав к телеге, «всадники» осадили своих «коней». Подводчик захохотал и, приостановив лошадей, перевел их на шаг.

— Эй, казаки-молодцы! — крикнул он им. — Что ж, стало быть, хочете дружка своего проводить с парадом, что ль?

— Дядя, — попросил я его, — можно мне к ним на минуту спрыгнуть?

— Сиди на месте! — прикрикнула Людмила. — Ехать надо, а то к поезду опоздаем.

— Что уж ты на него так, — укоризненно сказал ей подводчик. — Ну нехай же слезет на минутку. Непонимающий ты человек. К нему друзьяки сбеглись со всей станицы проводить, а ты даже не разрешаешь ему и попрощаться с ними. Слазь, Сашка! — сказал он мне. — Погутарь маленько с ребятишками.

Людмила зло посмотрела на него, но промолчала. Я соскочил с телеги. Ребята окружили меня. Кто-то из них даже великодушно предложил мне хворостину, чтобы я сел на нее верхом, но я отказался.

Некоторое время мы молча шли за подводой. Но потом молчание прервал Кодька.

— Сашурка, — сказал он мне, — ты как только приедешь на море, так зараз же напиши нам. Ладно?

— Ладно, — кивнул я. — Напишу. Обязательно напишу. Обо всем напишу… Только и вы, ребята, напишите мне… Будете писать?

— А как же! — пообещал Кодька. — И мы будем… Вот напишешь нам, мы, может, приедем к тебе…

— Как — приедете? — даже приостановился я от изумления.

— Очень просто, — ответил Кодька. — Нам учитель в школе объяснял, что наш Бузулук впадает в Хопер, а Хопер — в Дон, а Дон — в Азово море.

— Не в Азово, а в Азовское, — поправил я.

— Ну, это все едино, — сказал Кодька. — Нехай в Азовское. А Мариуполь же, ты мне сам говорил, стоит на Азове-море, — продолжал он. — Ну, лодка у нас есть. Наберем хлеба поболе, сала, пшена, картошки — и поплыли. Вот красота, а! Ден за пять и доплывем.

— Ну, Александр, — сказал подводчик, останавливая лошадей, — прощайся со своими друзьями. Надобно ехать побыстрее, а то ж в сам деле могете на поезд запоздать.

Я по очереди пожал каждому мальчугану руку. Кодька предложил мне:

— Давай, Сашурка, с тобой поцелуемся. Мы ж родня.

— Давай! — согласился я.

Мы поцеловались.

Я вскочил в телегу. Подводчик тронул лошадей. Они бодро побежали по дороге, поднимая клубы сизой пыли. Некоторое время ребята, верхом на хворостинах, следовали за нами, а потом отстали. Долго они стояли на дороге, смотрели нам вслед и размахивали фуражками. Я им в ответ тоже помахал своим картузом.

Потом наша подвода перевалила за пригорок, и мои друзья исчезли из виду.

В порту

Скоро мы приехали на станцию. За дорогу отец немного проспался, протрезвел. Расплатившись с подводчиком, обрюзгший и заспанный, он, оставив нас с Людмилой у багажа, пошел разузнать о билетах. Не появлялся он около часа, а придя, рассказал:

— Сейчас у кассы я встретил одного моряка-офицера. Знает, оказывается, нашего Никодима. Уверяет, что Никодим наш женился и взял богатую невесту… Отец ее, говорит, трактир содержит. Вот ведь какой, и не написал об этом…

— Ну, а как билеты? — оборвала его Людмила.

— Билеты я взял до Царицына, — сказал отец. — В Царицыне у меня есть дела. Остановимся там дня на два… Потом заедем в Ростов, может, найдем Никодима или жену его…

На это Людмила ничего не ответила. Я заметил, что она в последнее время стала какой-то странной, флегматичной, все о чем-то думает, словно бы решает какую-то важную задачу. Даже водки в рот не берет теперь…

К платформе с шумом и грохотом подкатил запыленный пассажирский поезд. Мы уселись в вагон третьего класса. Я первый раз в своей жизни ехал в поезде, поэтому все было для меня необычным.

Народу в вагоне было много. Кроме нас, в нашем купе находилось еще двое пассажиров: священник лет сорока пяти и толстый казак лет пятидесяти с большой, тронутой сединой бородой.

Я забрался на верхнюю полку.

Отец, устроившись у окна, достал из кармана бутылку водки, поставил ее на столик и попросил у Людмилы закуску. Людмила подала ему пирожки, яйца.

Как это часто бывает в поездах, отец быстро перезнакомился со своими попутчиками и пригласил их выпить с ним. Те не стали отказываться… Людмила, ссылаясь на головную боль, и на этот раз не пила.

В купе нашем делалось все шумней и веселей. Компания увеличивалась, из соседних купе пришли мужчины и женщины. Началась попойка — смех, шум, крики, песни. К потолку поднимались синие клубы табачного дыма. На больших остановках бегали в буфет за водкой.

Я не дождался окончания пиршества, заснул…

На рассвете меня разбудил отец. Был он взъерошен, бледен, чем-то взволнован.

— Саша, — сказал он дрожащим голосом, — Людмила-то сбежала от нас… Сбежала и ограбила. А у тебя-то деньги целы, а?..

Я нащупал под рубахой сверток.

— Целы, папа.

— Ну, слава богу! — перекрестился отец.

— Что она у тебя украла, папа? — поинтересовался я.

— Деньги, стерва, из кармана вытащила… Двести рублей… Спасибо не все забрала… Половину я в другой карман отложил. Ушла, — всхлипнул он как-то смешно и по-детски, рукавом, стал вытирать слезы. — Плохо ей было у нас, — сказал он и, сев за столик, налил из недопитой бутылки водки в стакан.

— Папа, не пей, — сказал я.

— Я, сынок, немножко, с горя. — И он снова всхлипнул.

Я понимал, что отец плачет не столько по деньгам, украденным у него Людмилой, сколько по ней самой. Он привык к ней, а может быть, и любил ее… Я же радовался. Наконец-то мы отделались от этой противной женщины. Хоть и дорого нам это обошлось, но на душе у меня стало так празднично, так легко и хорошо, словно огромная ноша, все время давившая меня, свалилась с плеч. Даже не жаль было украденных денег.

Проснулись вчерашние собутыльники — священник и толстый казак, оказавшийся торговцем из соседней, Ярыженской, станицы. До самого Царицына они пили.

В Царицыне отец кутил со своими, новыми знакомыми несколько дней. Он развлекался, заказывал музыку, плясал, а я сидел в уголке и наблюдал за тем, что творили пьяные люди.

Отвратительное это было зрелище. Но что я мог сделать? Куда я мог деться?..

Отец пропивал пока те деньги, которые были у него. К заветной сумочке, что хранилась у меня, он еще не прикасался.

Первым очухался от пьянки поп. Ему надоело пьянствовать. Пожалев меня, он взял у отца деньги, купил нам билеты до Ростова и усадил нас в поезд.

Но в Ростов мы приехали напрасно: ни дяди Никодима, ни жены его, ни родственников ее мы не нашли.

Отец стал меньше пить. Он купил билеты до Мариуполя, предварительно известив телеграммой дядю Иринарха о нашем приезде.

Приехали мы в Мариуполь к вечеру следующего дня. Нас встретили Маша и дядя Иринарх. Я не мог налюбоваться своей сестрой. Как она изменилась, повзрослела! И уже мало походила на ту деревенскую девчонку, какой была у нас, в станице. Вся она была какая-то лучезарная в новом розовом платье, отделанном кружевами.

Мы поцеловались с Машей, а потом с дядей Иринархом. Дядю я никогда до этого не видел. Стройный мужчина лет сорока, чернобородый, красивый, одетый в морскую форму, он своим видом поразил меня.

— Доехали благополучно? — спросил дядя.

— Доехали ничего, — сказал отец несколько смущенно. — Заезжали в Ростов, думали разыщем Никодима… Я прослышал, что он женился будто на какой-то ростовской богачке… Да разве там найдешь…

— Это верно, что он женился, — подтвердил дядя Иринарх. — Но в Ростове-то его не найдешь. Его тесть живет в Аксае, верстах в пятнадцати от Ростова, а Никодим работает капитаном речного парохода, курсирует по Дону…

— А разве он теперь не в военном флоте? — изумился отец.

— Нет, — сказал дядя Иринарх. — У него вышла история одна. Его разжаловали в матросы и уволили… Поехали, а то поезд наш уйдет.

— Что за поезд? — не понял отец. — Разве нам еще куда-нибудь ехать?

— А в порт, — сказал дядя. — Мы живем ведь в порту, а до него верст пять-шесть. Поезда ходят туда.

Жена дяди Иринарха, Лидия Николаевна, надменная женщина лет тридцати, встретила нас не особенно гостеприимно. Да ее, собственно, нельзя и винить в этом. У нее своих детей было пятеро, а тут еще мы трое свалились на ее голову… Но жить у дяди нам пришлось всего два дня. На третий мы перебрались в квартиру из двух маленьких комнат, снятых отцом. Отец купил два стола, две кровати, стулья и разную необходимую домашнюю утварь.

Первые дни отец крепился, не пил. Он забрал у меня деньги и занялся постройкой лавки, задумав торговать бакалеей.

Плотники быстро соорудили деревянную лавчонку.

Отец накупил в Мариуполе рублей на двести сахару, чаю, селедок, карамели и начал торговать. Но торговля шла плохо, покупатели обходили нашу лавку. Местные богатеи-торгаши смеялись над отцом.

— Купец явился, — издевались они. — Товару у него на ломаный грош… Через неделю придет к нам милостыню просить.

Они были правы. Дела у нас шли очень плохо. Торговать-то мы торговали, а жить нам было не на что. То, что отец выручал за день, мы тотчас же проедали.

Через месяц отец продал за бесценок лавку со всеми товарами богатому греку Попандопуло.

Выгоняют из квартиры

Отец опускался все больше. Мы часто видели его в обществе местных босяков. С ними он пил, с ними спал в канавах.

Мы с Машей голодали. А тут случилась еще одна беда: хозяин дома, в котором мы жили, не получая плату за квартиру, предложил нам немедленно освободить ее.

Почти каждый день к нам стал приходить хозяин дома — старик лет шестидесяти, высокий, горбоносый украинец. Он ругал нас на чем свет стоит.

— Хочь бы вас, дьяволов, холера забрала, — орал он, стуча костылем об пол. — Совести у вас нема. Живут на фатере и грошей не платят.

— Дядечка! — умоляюще упрашивала его Маша. — Да подождите еще немножечко. Вот папа устроится на работу, уплатим за квартиру.

— Ге-ге! — озлобленно ухмылялся старик. — Устроится… Вин вже устроился в босяки… Ни! И слухать не хочу, ослобоняйте фатеру!

— Дядечка, куда же мы денемся? — заплакала сестра. — Ну, подождите немножечко, мы куда-нибудь перейдем… Ой, господи… и за какие такие грехи ты нас мучаешь?

Слезы сестры подействовали на старика удручающе. Он закашлялся. Переминаясь с ноги на ногу, постоял немного, а потом молча вышел.

На следующий день он пришел к нам под вечер какой-то принаряженный, в новой поддевке, в смушковой шапке, с небольшим свертком в руках.

— Здорово були, сироты! — необычно приветливо поздоровался он с нами.

— Здравствуйте! — ответила Маша, ожидая нового скандала.

— Ужин себе готовите? — кивнул старик на керосинку, на которой сестра варила кашу.

— Да… — ответила Маша. — И ужин, и обед, и завтрак — все вместе… Мы еще не ели…

— Бедные сиротки, — сочувственно покачал головой хозяин, — беда с вами. Ей-ей, беда!.. И что с вами робить, ума не приложу.

Старательно обтерев ноги о половик, он прошел к столу и положил на него узелок.

— Возьми-ка вот, девица. — Он вынул из узелка кольцо колбасы домашнего приготовления. — Кабана мы резали да вот начинили колбас… Скушайте с хлопчиком.

Вынув из кармана нож, он раскрыл его и, отрезав порядочный кусок колбасы, протянул мне.

— На, ешь, — сказал старик, — да тикай на улицу, там ребятишки бегают, а я покель побалакую с твоей сестрой…

— Ладно, — буркнул я. Порывисто выхватив из его рук колбасу, я стремглав вылетел на улицу. Я сел на скамейке, врытой у нашего дома, и, весело болтая ногами, стал есть… Ой, до чего ж вкусно!.. Кажется, ничего вкуснее я никогда в своей жизни не едал. «Эх, — мечтал я, — да кабы к этой колбасе кусочек хлеба!» Но хлеба у нас не было.

Вдруг я услышал приглушенные крики сестры. Она звала меня на помощь. С колотящимся от испуга сердцем я подбежал к двери и, распахнув ее, столкнулся с хозяином. Согнувшись и закрывая голову руками, он бежал из комнаты. Маша яростно хлестала его веником.

— Гад бессовестный! — кричала девушка. — Ты в прадеды мне годишься, а лезешь с любовью… На ж тебе!.. На!..

— Подожди, девка! — бормотал старик, пятясь к двери. — Я ж шутейно… Понимаешь, шутейно… Пошутковал…

Из их скупых слов я ничего не мог понять, но одно для меня было ясно, что старик сказал моей сестре, что-то омерзительное, гадкое. Я бросился на него, молотя его кулаками по животу, по спине.

— Уйди, дьяволенок! — взревел старик. — Не то расшибу!..

Ударом ноги он отбросил меня в угол и выбежал во двор.

Побледневшая Маша, тяжело дыша, подняла меня.

— Не зашиб он тебя?

— Нет.

— Ну и слава богу. Закрой дверь на запор. А то еще вернется.

— Не вернется, — сказал я уверенно. — Не посмеет. Я ему так надавал, что он долго будет помнить.

Мои хвастливые слова рассмешили сестру.

— Это верно, что побоится тебя.

— Маша, а что он тебе говорил?..

— Да так, — покраснела девушка. — Глупости говорил.

Только что мы успели поужинать, как в дверь громко постучали.

— Неужели опять старик идет? — недоумевающе посмотрела на дверь Маша, не решаясь открывать ее.

— Да нет, — сказал я, — это папа. Ты, папа? — спросил я, подойдя к двери.

— Откройте! — строго проскрипел хриплый незнакомый голос. — Это городовой. Немедленно откройте!..

Я понял, какой городовой к нам пришел. Я его знал. Он всегда ходил по нашей улице, такой толстый, важный, с черными закрученными усами. На шее у него мотался красный жгут от револьвера, висевшего в желтой большой кобуре на боку.

У меня от страха оборвалось сердце. Городовой! Тут есть от чего испугаться. Я совсем растерялся и не знал, что и делать.

— Ну, вы что же не открываете-то?! — с силой тряхнув дверью, рявкнул городовой. Крючок, сорванный с двери, звякнув, упал на пол. Через порог перешагнул полицейский.

Не снимая фуражки, стуча сапогами, он протопал на середину комнаты и обвел ее строгим, начальственным взглядом.

— А иде ж сами хозяева-то? — недоумевающе спросил он, не видя в комнате взрослых.

— А вот же и хозяева, господин полицейский, — показал на сестру и меня следовавший за ним старик хозяин. — Вот они-то сами и есть.

— Брось ты мне чепуху-то городить! — сердито прохрипел на него городовой. — Какие это хозяева?.. Ты ж заявляешь, что тебя избили. Разе ж они могут тебя избить?.. Ребятишки ведь…

— Так вот они-то меня и избили… Веником. Вот це побачьте, господин полицейский, — подбежал старик к порогу и поднял с пола два-три обломка от веника. — Бачите?.. Це они меня так молотили.

Городовой глянул на меня и Машу и хмыкнул.

— Что ж у них родителев-то нету, что ли? — поинтересовался он.

— Да у них есть батько, — сказал старик, — да такой непутевый… Ни до чего сам не доходит… Пьянчуга… Пропащий человек — с босяками босякует.

— Подожди, подожди, — поднял густые брови городовой. — Это какой же?.. Не тот ли, что лавку себе было построил да пропил ее со всеми товарами?

— Во-во! — оживленно закивал бородой старик. — Це ж самый и е… Такий красномордый… С дырочкой на щеке… Вин же бросил своих детей… А они, холера их забери, живут в моей фатере и не платят… Четырнадцать целковых задолжали… Почти кажний божий день хожу я до них и христом-богом прошу, щоб ослобонили они мне фатеру, бо я можу пустить добрых квартирантов… Вот же ж и ныне пришел я до них с добрым сердцем: ослобоните, мел, добром фатеру. А вона ж, бисова дивка, як схвате веник да як зачне меня им хлестать… А цей дьяволенок, — указал он на меня, — тоже кинулся на подмогу сестре, зачал поддавать мне под живот… Вот яки они, господин полицейский. За мое ж добро меня же бьют.

— Сколько тебе годов, барышня? — спросил совершенно, казалось бы, некстати городовой, обращаясь к Маше.

Та испуганно взглянула на него.

— Шестнадцать, — ответила она. — Семнадцатый идет…

— Дитя еще, — заключил городовой. — Правду он говорит? — глядя на не, кивнул он на старика.

Потупив глаза, девушка молчала.

— Ну что же ты молчишь-то? — сказал городовой. — И за квартиру ему не платите?..

— Да ведь денег у нас нету, дяденька городовой, — заплакала Маша. — Если бы были, разве ж мы не уплатили бы… Мы с братиком голодные совсем… Вот работу ищу. Как найду, сейчас же и заплатим… Просим его обождать… А сейчас у нас ни копейки нет, голодаем…

— Голодаете, — усмехнулся городовой. — А еды-то у вас сколько, — кивнул он на стол, где еще лежало фунта полтора колбасы.

— Да… — застенчиво запнулась сестра, — это ж нам хозяин принес.

— Хозяин? — изумился городовой. — Ничего не понимаю. Жалуется, что обижают его, не платят за квартиру, а сам их жалеет, колбасу таскает… Как это понять, Кондратич, а?

Старик побагровел от смущения, забегал глазами по сторонам.

— Это я вон мальчику… Жалко навроде сиротинку…

— Дяденька городовой, — заплакала девушка, — не верьте ему. Это он не из жалости к нам принес колбасу, а… — Она подошла к городовому и что-то ему прошептала. Городовой даже попятился от неожиданности.

— Да ты что, девчоночка? — поразился он. — Да неужто ты правду говоришь?

— Истинный господь, дяденька городовой, — перекрестилась Маша. — Перед святыми иконами клянусь.

Старик, чувствуя недоброе, переминался с ноги на ногу, покашливал и, по-видимому, раскаивался, что позвал городового.

— Вот старый охальник, — с возмущением посмотрел на него городовой. — Да ты что ж это, Кондратич, с ума, что ли, рехнулся, а?.. Бога ты не боишься.

— Гм… Гм… — смущенно откашливался хозяин. — Брешет девка!.. Брешет сука!

— Совести в тебе нет, старый хрыч, — укоризненно покачивал головой городовой. Ишь ведь какими делами задумал займаться, мерзкий греховодник… Что ж это ты измываешься-то над сиротами?..

— Мне гроши за квартиру треба, — упрямо затвердил старик. — Более ничего… Деньги…

— Ну, вот что я тебе скажу напоследок, Кондратич, — внушительно произнес городовой. — Нами, городовыми, хочь и пужают малых детей, да не токмо малых, но и взрослых, но не все мы совесть потеряли. Конешное дело, многие из нашего брата злые, сердца не имеют… А я, брат, хочь и городовой, одним словом, полицейский, а сердце человеческое и совесть имею, что она значит-то, сиротская жизнь… Да у меня у самого трое детей, да не дай бог, они осиротеют, а к ним придет такой вот старый обормот, как ты, да зачнет над ними измыву совершать… Да такого мерзавца я собственноручно могу задушить, — в ярости прорычал городовой.

Несколько успокоившись, он снова заговорил, обращаясь к старику:

— По закону ты правый. Ежели не платят за квартиру, то надобно таких квартирантов удалять с квартиры… Но я прошу тебя, хозяин, поимей совесть, обожди немножко. Пущай поживут еще ден пяток… Я сейчас, ребята, — сказал он, обращаясь ко мне и Маше, — строюсь. Новый дом строю. Так вот на своем новом подворье я вырыл погреб… Завтра и послезавтра я обкладу его досками, пол выстелю, покрою… Ну вот вы и переходите жить ко мне в погреб… Никакой платы не возьму с вас… За так живите…

— Спасибо, дяденька, — поклонилась ему Маша, не зная еще, как отнестись к такому поступку городового.

После мы убедились, что городовой пустил нас жить в свой погреб не из добрых побуждений. Новое подворье его находилось на горе, в довольно пустынном месте. Он боялся, что разворуют строительные материалы, которые он подвозил к постройке. Мы же были бы для него надежными сторожами. Хитрец он был большой, но мы в этот момент видели в нем своего благодетеля.

— Прощевайте, ребятки! — сказал городовой. — Я тогда скажу, когда переезжать… Да и подводу дам. А хозяина не бойтесь, он не тронет вас… А ежели будет приставать, скажете мне, я… гм, гм!.. — он посмотрел на старика таким взглядом, что у того даже ноги подкосились.

Через неделю городовой прислал за нами подводу. Мы с Машей уложили на дроги свой скудный домашний скарб и переехали жить в погреб.

Отец все эти дни где-то пропадал и не знал о нашем переезде.

В погребе

Мы спустили в погреб свои пожитки. Сестра посередине погреба поставила стол, вокруг стола стулья, застелила кровать, развесила на стенах фотокарточки. Потом зажгла лампу.

Я огляделся вокруг и от удовольствия даже засмеялся. Замечательно! Красота!

Отец наш, узнав, где мы, пришел к нам однажды поздно вечером.

Подойдя к погребу, он крикнул:

— Эй вы, хозяева!.. Слышите?.. Спускайте меня в преисподнюю.

Мы с Машей бережно спустили его в погреб, уложили спать.

А утром, проспавшись, он снова пропал на весь день. Сказал, что идет искать работу. Так стало повторяться каждый день.

Маша тоже часто уходила из дому. Иногда она находила случайную работу: то полы мыла кому-нибудь, то стирала. Я же в то время находился в погребе: караулил, чтоб кто-нибудь не обокрал нас.

Но однажды я все-таки не укараулил. Отлучился на полчаса, и нас обворовали, утащили последние вещи, которые так берегла сестра. Нечего и говорить о том, сколько, было пролито слез по этому поводу.

Мне скоро должно было сравняться десять лет, а я в школу по-прежнему не ходил, хотя читал уже бегло и зачитывался книжонками о приключениях знаменитых сыщиков Ната Пинкертона, Шерлока Холмса и Ника Картера. Брал я эти книги у двоюродного брата и его друзей.

Брат Митя нынешней весной уже закончил начальную школу и готовился осенью сдавать экзамены в гимназию. Остальные мои приятели, дети состоятельных родителей — капитанов, штурманов, механиков, тоже или учились в гимназии, или готовились поступить в нее. Только я среди них был неучем. Но надо сказать, что по развитию своему я от них не отставал.

Начитавшись Шерлока Холмса и Ната Пинкертона, мы очень любили играть в сыщиков и преступников. Роль сыщика почти всегда я брал на себя.

Иногда в наших играх принимали участие девочки — мои двоюродные сестры Лида и Нина и их подружки. Но они решительно отказывались играть в сыщиков. Нам приходилось играть в горелки, в испорченный телефон, в краски, водить хороводы, петь песни.

Среди девочек была одна, которая мне очень нравилась. Это была десятилетняя дочь капитана, Катенька, гимназистка первого класса, хорошенькая розовенькая девочка. Она мне так нравилась, что даже снилась во сне. И если когда-либо мне приходилось становиться в паре с Катей, я страшно робел и смущался. Я так терялся, что даже забывал, что мне надо делать… Когда надо было бежать, я стоял, как столб. Дети весело хохотали надо мной. Несмотря на то, что друзей у меня было много, я тосковал по своей станице, по ребятам. Иной раз от тоски по родному краю я просыпался ночью и плакал.

Я давно, еще как приехал в Мариупольский порт, написал Кодьке Бирюкову письмо, описал ему подробный маршрут, по которому он с ребятами мог бы плыть на лодке в Мариуполь. Но ни ребят, ни ответа от них не было. Это молчание друзей очень меня угнетало…

Наступила осень. Наш хозяин — городовой, уже не такой добрый, как вначале, потребовал, чтобы мы освободили погреб.

Мы не стали возражать. На зиму нам все равно надо было перебираться куда-нибудь в теплую квартиру.

Отец наш несколько облагоразумился, перестал пить. Он нашел маленькую комнату за умеренную плату, и мы перебрались в нее.

— Эхо-хо-хо! Довел же я вас, ребята, что называется, до ручки, — вздыхая, как-то раз сказал нам с Машей отец. — Дожили мы… Скотина я. Простите уж меня, дети, ради бога… Пойду к Иринарху Дмитриевичу, буду просить его, чтобы помог мне устроиться куда-нибудь на работу.

Дядя Иринарх был добрым человеком. Он искренне хотел помочь нам. Обрадованный тем, что отец бросил пить, он предложил ему работу на пароходе, на котором служил капитаном.

— Поваром сумеешь быть? — спросил он у отца.

Никогда в своей жизни отец поваром не работал. Но отказываться ему не хотелось.

— Да как тебе сказать, — неуверенно ответил отец. — Домашнюю пищу приходилось готовить. Думаю, что сумею и команду твою обслужить… Угожу, постараюсь.

Первое время все шло хорошо. Отец вроде приспособился к своей новой специальности и научился готовить команде борщи, супы, котлеты. Может быть, все это было и не так уж вкусно, но матросы помалкивали, зная, что новый кок — близкий родственник капитана.

Но все же обеды были, видимо, неважнецкие, потому что команда стала выражать вслух свое недовольство, и однажды чуть не произошел бунт.

Дядю Иринарха вызвали в управление порта к самому высокому начальству, сделали нагоняй и приказали немедленно выгнать незадачливого кока с парохода.

С горя отец снова запил… Опять наступили голодные дни.

— Саша, — сказала мне однажды сестра, — ты уже стал большой, должен все понимать. Так больше жить нельзя. Если сидеть дома, то мы будем все время голодать… Ты оставайся с отцом, а я поеду в город. Может, там устроюсь на завод какой или еще куда… Устроюсь, тебе помогать буду… Прощай, братик. Печку-то ты сам можешь затопить и кашу себе сварить…

И она уехала.

Мечты о станице

Предоставленный сам себе, я был волен делать все, что мне хотелось. К дяде Иринарху я теперь не ходил. Считая меня уличным мальчишкой, могущим дурно повлиять на детей, Лидия Николаевна запретила мне приходить к ним. И я почти не виделся со своим двоюродным братом и сестренками. Оборвалась моя дружба и с «чистенькими» детьми капитанов и механиков. По совету тети родители запретили им играть со мной…

Однажды я пошел за чем-то в бакалейную лавку. Там я неожиданно встретился с Катенькой. Разодетая, как куколка, девочка куда-то торопилась. Увидев меня, она с надменным выражением лица отвернулась и прошла мимо. Меня это очень огорчило.

Но вскоре я нашел себе новых друзей. Это были наши дворовые ребята — дети матросов, грузчиков и сапожников. С ними я тоже играл в сыщиков. Игры наши были интересные, шумные.

Иногда мы веселой ватагой бегали на пристань. Там кипела напряженная трудовая жизнь. Скрипели краны. Как муравьи, суетились грузчики.

По пристани под руку с проститутками расхаживали иностранные моряки. Мы клянчили у них деньги, сигареты, спички.

— Гив ми, — орали мы, — смоук сигарэтес, плиис!

— Гив ми, бокс ов мэтчиз, плиис!..

— Гив ми, пенс!

Моряки, шаря в карманах, охотно бросали нам монеты, сигареты или спички. Мы, как одержимые, сбивая друг друга с ног, кидались, норовя первыми захватить брошенный предмет, крепко стукались лбами. Иностранцы хохотали над нами.

В воскресенье к нам из города приехала Маша, привезла мне конфет и сообщила, что она устроилась судомойкой в аптеку, мыла флаконы и баночки из-под лекарств. Хозяин аптеки, провизор, был добрый немец, к Маше относился хорошо и обещал, если она будет внимательной, сделать ее даже фармацевтом.

Потом она стала приезжать к нам каждое воскресенье, привозила мне деньги, подарки. И я зажил неплохо. Правда, бывало не раз и так: проем я все деньги, а потом и сижу голодный… Жду, когда снова приедет сестра.

Мы спали с отцом на одной кровати. В комнате было холодно, и мы лежали, крепко обнявшись, согревая друг друга.

Однажды утром отец, проснувшись, сказал:

— Слышишь, Саша, я пить-то все… бросил…

— Как, папа, бросил? — удивился я. — Насовсем?

— Ну, может, и не насовсем, — заколебался отец, — но… на некоторое время… Надо, брат, за дело браться. Да, надо! — решительно заявил он. — Нынче же пойду работу искать… Уголь у нас есть ай нет?

— Вчера я из порта ведро принес, — сказал я. — С ребятами наворовал из вагона…

— Нет, Саша, — сказал отец, — воровать не надо. Я хоть и пьяница, но вором никогда не был… И тебе не велю. Слышь, не воруй!.. Ну, уголь это еще ничего… Уголь можно, потому что он казенный… Но вот что касаемо другого, то боже тебя упаси!..

Он вскочил с кровати, оделся и растопил печку. Сразу же от раскалившегося чугунка потекло по комнате тепло.

— Ежели хочешь, то полежи, Сашурка, — сказал мне отец ласково. — Понежься… У тебя картошка-то есть?.. Сейчас наварим.

Я лежал в постели, наслаждался. Трезвый отец такой добрый, ласковый, мягкий.

Намыв картошки, отец положил ее в кастрюлю, поставил на чугунок варить. Он заглянул в шкафчик, где обычно хранился хлеб. Там было пусто.

— Что, хлеба-то нет, оказывается? — спросил отец.

— Н-нету-у! — протянул я виновато. — Вчера доел весь.

— Ах ты, черт возьми! — выругался отец. — И денег, должно, у тебя нет, а?

— Нету, папа, все закончились… Маша давно уже не привозила.

Отец задумался, а потом стал рыться в карманах своего пиджака. Что-то бормоча себе под нос, он рылся долго. Но, увы! Карманы были пусты. Кроме табачных и хлебных крошек, там ничего не было.

— Не повезло! — вздохнул он. — Не повезло!..

Он стал ощупывать полу своего драного пальтишка… Что-то нащупав в уголке полы, он просиял.

— Вот, никак, есть… Но, может, пуговица?..

Он распорол ножницами подкладку в том месте, где-что-то прощупывалось.

— Пятиалтынный! — выкрикнул отец радостно, вынимая серебряную монету. — Ну, брат, живем!.. Вставай, Саша, беги в лавку хлеба купить да пяток огурцов соленых… Ну, брат мой, повезло так повезло… — Он смеялся таким счастливым смехом, словно выиграл по лотерейной облигации крупную сумму.

Одевшись, я быстро сбегал за хлебом и огурцами. Картошка сварилась. Она стояла на столе, белая, разварившаяся, такая аппетитная.

После завтрака отец пошел на пристань искать работу. Не найдя работы, он уже поздно вечером, злой и голодный, возвращался домой. В этот момент с ним случилось несчастье, едва не стоившее ему жизни. Идя в темноте по пирсу, он шагнул и, не нащупав ногой опоры, полетел вниз. Ремонтируя здесь днем помост, рабочие забыли закрыть на ночь дыру. Падая в пролет, отец каким-то чудом попал ногами на перекладину и сумел на ней устоять.

Всю ночь отец простоял на бревне, тщетно взывая о помощи. Только утром рабочие вытащили его.

Некоторое время отец держался, не пил. Кое-как мы сводили концы с концами., жили на случайные отцовы заработки. Когда он приносил домой несколько заработанных рублей, для нас это было настоящим праздником. Мы покупали на них картошки, масла, сахару, кренделей и пировали. В такие минуты я считал, что мы самые богатые и счастливые люди на свете.

В последнее время отец все чаще стал задумываться.

— Эх-хо-хо! — вздыхал он. — Зря мы уехали из станицы: Ей-богу, зря!.. Там все свои… В беде не оставили б, помогли б… Да и работенка там всегда была б.

— Папа, а давай поедем туда, — сказал я. — Ну чего мы тут будем бедствовать?.. Будешь в станице красить дома, иконы рисовать. Я тебе буду помогать… Поедем, папа. Заработаешь там денег, опять купим дом… Будем себе жить-поживать.

— Э, дорогой мой помощник, — притянул отец меня к себе, обнимая. — Я б с удовольствием сейчас бы уехал отсюда. На что уедешь-то?.. Денег ни копейки нет. А дядя Иринарх не даст, мы ему и так сколько задолжали… Его из-за нас жена загрызла… Прямо-таки жалко становится…

На мгновение задумавшись, он проговорил:

— Вот заработаю, Сашурка, денег на билеты, тогда, брат, и поедем… Обязательно уедем!..

— А Машу тоже заберем?

— Беспременно. Заберем и ее. Чего ей тут делать?

Творчество

Обычно в здешних местах зимы бывают сырые, промозглые, но не холодные, терпимые. В этом же году зима, на удивление всем, выдалась морозная, снежная, вьюжная. Море замерзло. Маломощные ледоколы не успевали прокладывать фарватер во льду. Жизнь порта замерла. Появилось много безработных.

Отец пал духом. Если до этого на пристани еще находилась кое-какая работенка, кормившая нас, то теперь ее невозможно было найти. Для нас наступили самые тяжелые дни. Мы стали жестоко голодать. Все, что можно было еще продать, отец уже давно распродал. Больше у нас ничего не оставалось. Надеяться было не на что. К дяде Иринарху мы не смели обратиться за помощью.

…Днями отец бродил по городу, ища работу. В отсутствие его ко мне приходили мои приятели — Гришка Чубарь, озорной мальчишка лет двенадцати, сын прачки-вдовы, и Володька Свистун, сын портового грузчика. В их компании мне было не скучно, я отвлекался, и мне меньше хотелось есть. Правда, иногда они приносили чего-нибудь покушать — луковицу, морковку или пару картошек. Все это они добывали на рынке, где окрестные крестьяне торговали с возов разной снедью.

— Пойдем с нами, — уговаривали они меня. — Шапнем там картошки или капусты. На красоту будет… Пойдем, Сашурка!

Я отказывался.

— Дундулук ты, — с презрением говорил Гришка.

Ребята уходили промышлять на рынок, а я жарко растопив печку-чугунок, ложился на кровать и принимался читать книги Фенимора Купера или Густава Эмара об индейцах. Забывая о голоде, о своей нищете и обо всем на свете, я уносился в иной мир, жил жизнью героев этих чудесных произведений. Я переживал радости и печали полюбившихся героев, жил в индийских вигвамах, скакал по девственным прериям и саваннам на быстрых, как ветер, мустангах, охотился на львов и бизонов…

Подолгу всматривался я в портреты авторов этих, поистине волшебных книг, изумляясь, как они, эти писатели, по виду своему ничем не отличающиеся от других простых смертных людей, обладают такой чародейской силой, заставляют своих читателей уноситься в созданный ими прекрасный мир.

Однажды я и сам, потрясенный до глубины души книгой «Последний из могикан», взял ученическую тетрадь и принялся писать повесть об индейцах. Но так как индейцев я знал совсем мало, только по книгам, то для большей убедительности я решил включить в повесть в качестве героев и донских казаков. Их-то уж я знал отменно.

Над повестью я трудился с неделю, а когда прочитал написанное, то так растрогался, что даже прослезился. Мне показалось, что до того хорошо написал повесть, что затмил и Майн Рида, и Фенимора Купера, не говоря уже обо всех других писателях, когда-либо писавших об индейцах.

Я заважничал, с большим почтением стал относиться к себе.

Наконец я решил прочесть повесть ребятам. Воспользовавшись тем, что отца не было дома, я позвал их к себе. Пришли семь мальчишек во главе с Гришкой Чубарем. Все они чинно расселись на табуретах и стульях в нашей комнате. Двое даже взгромоздились на кровать.

— Ребята, — сказал я с волнением, — послушайте! Я написал повесть об индейцах… Я вам ее сейчас прочту, а вы послушаете и скажете, понравилась она вам или нет?.. Ладно?

— Да, — проворчал кто-то из ребят, — скажешь тебе плохо, а ты морду набьешь.

— А вот этого он не видел? — показал мне кулак Гришка.

— Только вы, ребята, не шумите и не разговаривайте, — предупредил я, не обратив внимания на Гришкин кулак.

— Ну да ладно уж, — недовольно скривился Гришка. — Валяй, трепись!

Я снова не удостоил его вниманием и стал читать:

— «Смелое Сердце вскочил на полудикого мустанга и помчался по прерии…»

— А что это такое «прерия»? — спросил самый маленький из моих слушателей, шестилетний Павлик.

— Не перебивай, — толкнул его в спину Гришка.

Но я охотно ответил Павлику:

— Прерия — это степь. Так она там называется…

— А где там?

— Да там, — терпеливо отвечал я, — где, значит, живут индейцы. Понял?

— Понял, — мотнул головой мальчишка.

— А вот что это «мустанг», а? — спросил Володька Свистун.

— Лошадь такая.

— Не мешайте ему, — снова прикрикнул Гришка. — Не бухтите! Читай!..

— «А в это время на горизонте показалась группа всадников. Их было человек десять. Это были донские казаки, — читал я. — Увидев Смелое Сердце, они помчались ему наперерез…»

Снова посыпались вопросы:

— Кто это «Смелое Сердце»?

— А казаки с пиками?

Меня сбивали с толку эти многочисленные вопросы, но я старался спокойно на них отвечать. Удовлетворив любопытство ребят, я снова продолжал читать:

— «А в стороне, по балке, ехали индейцы. Их было много — человек сто. Казаки их не видели…»

— Сашурка! — вскричал пораженный Павлик. — Как же это так? Ведь это ж они увидят друг друга и зачнут воевать, а?..

— Ну да, — кивнул я. — Так же оно и должно быть.

Хотя и с перерывами, но все же мне удалось дочитать до конца свою повесть. Я пытливо посмотрел на слушателей: что скажут они о моем произведении?

Несколько секунд мальчишки сидели молча, с серьезными, сосредоточенными лицами. Потом все разом заговорили:

— Вот здорово-то!

— Неужто это ты, Сашурка, сочинил?

— А вождь у индейцев-то какой хороший!

— А казаки ловко воевали!

Нахмурившись, Гришка с недовольным видом слушал ребячью болтовню.

— Замолкните! — прикрикнул он властно. — Раскаркались, как вороны.

— А тебе что? — огрызнулся кто-то из ребят.

— Гляди, а то я те покажу «что», — грозно посмотрел на него Гришка.

Удивительно, до чего же Гришка Чубарь похож на Кодьку. Такой же властный, грубиян. Такой же зачинщик шумных игр и налетов на огороды. Я выжидающе смотрел на Гришку. Его-то слово для меня, конечно, было авторитетно.

— Брехня! — выпалил Гришка.

— Что — брехня? — подскочил я от изумления.

— А то брехня, что это не ты написал.

— А кто же?

— Это ты переписал из какой-нибудь книжки.

Мне было лестно слышать от Гришки, что он мне не верит, что это именно я написал об индейцах, а в то же время обидно, что он усомнился в моих способностях.

— Да ты что, Гриша, — миролюбиво сказал я. — Чего же мне переписывать. Да ты знаешь, какой я писучий?.. — расхвастался я. — Да если я захочу, то и получше этого могу сочинить…

— Тож мне, сочинитель, — с пренебрежением процедил сквозь зубы мальчишка. — Напишет он… Знаем мы таких бумагомарак… — В добавление к этому он сказал такое отвратительное и похабное, от чего ребятишки смущенно захихикали, а меня так взорвало, что я закатил ему добрую пощечину.

— Ах ты, гад! — взвыв от ярости, ринулся на меня Гришка. — Драться еще…

Сцепившись друг с другом, мы завертелись по комнате, опрокидывая стулья и табуретки. Мальчишки, давая нам место для драки, рассыпались по сторонам, искрящимися глазенками наблюдая за каждым нашим движением.

— У-у! — скрипел зубами Чубарь. — Изу-ве-чу!

— А я тебя покалечу! — в тон ему отвечал я.

Мой противник был года на два старше меня, крепче и сильнее. Но я ему не уступал. Крепко сжимая друг друга в объятиях, мы катались по полу.

— Сдавайся, Сашка! — кричал мне Чубарь. — А то все едино задушу.

— Я тебя сам задушу, — воинственно хрипел я, чувствуя, что последние силы мои иссякают. Гришка, по-видимому, это понял. Он еще раз встряхнул меня и шваркнул на пол. Падая, я услышал, как на мне затрещала рубашонка. Я похолодел: она у меня была единственная. Ребята испуганно завопили:

— Рубашку порвал!.. Рубашку порвал!..

Я заплакал. Моргая, Гришка озадаченно смотрел на меня.

— Ну чего ты ревешь-то? — сказал он ворчливо. — Сам же налез… Ежели б не лез, так ничего б и не было.

— Не плачь, Сашурка, — сочувственно сказал Володька Свистун. — Мы ее тебе зашьем… Есть у тебя нитки и иголка?..

— Чего зря ляскать-то, — оборвал Гришка Свистуна. — Разве ж ее теперь зашьешь? Она же свой век-то отжила уж. Вишь, какая трухлявая. Надо Сашке новую рубаху добывать.

— А где ты ее добудешь-то? — недоумевающе поднял на него глаза Володька.

— А это уж не твоя забота-печаль, — подмигнул Гришка. — Может, свою рубаху отдам…

— Фьють! — насмешливо свистнул Володька. — Богач, продай куски!

— Вот возьму и отдам свою рубашку. Понял? — презрительно произнес Гришка.

— Хвастаешь, — махнул рукой Володька.

Я тоже, конечно, не особенно-то верил Гришке. Подумаешь, действительно, какой богач. Откуда бы он взял рубашку? У него и у самого-то, наверно, не более двух.

Поговорив о происшедшем, ребята разошлись. Ушел и Чубарь. Я остался один. Плача, я стал зашивать рубашку. Но у меня ничего не клеилось. Я то зашивал, то снова распарывал… За этим занятием меня и застал Гришка Чубарь.

— Да брось ты ее к дьяволу, — вырвал он у меня из рук рубашку. — Она же негожа… Бери-ка вот эту лучше, — сунул он мне почти новую ситцевую синюю рубашку. — Надевай!

Недоверчиво взглянув на мальчишку, я надел ее, но она была мне велика.

— Где ты ее взял? — спросил я у Гришки.

— А тебе не все едино, — ухмыльнулся мальчишка. — Носи себе на здоровье.

— Нет, ты все-таки скажи, где ты ее взял? — допытывался я упрямо.

— Ну, украл, а что?

— Ворованную не буду носить, — твердо заявил я и, проворно сняв с себя рубаху, вернул ее Гришке.

Чубарь опешил. Этого он от меня никак не ожидал.

— Не будешь носи-ить? — протянул он и расхохотался. — Подумаешь, фря какая. Не хочешь носить — не надо. Я сам изношу. А ты вот походи голый. Ха-ха-ха!..

— Буду ходить голый, а ворованного не надену, — сказал я.

— Ну и черт с тобой, дурак! — рявкнул Гришка. — Не надевай. Пожалел гада, а он еще задается.

Сунув рубаху себе в карман пальто, он, гневный, распаленный, направился к двери. Но у порога остановился и сердито взглянул на меня.

— А мою рубаху возьмешь? — спросил он хмуро.

— Какую?

— А вот эту, — распахнул он пальтишко и показал мне свою старенькую, латаную, но чистую рубашку.

Я молчал.

— Ну, что молчишь-то? — гаркнул Гришка. — Ежели будешь носить, так бери, носи, пока дают… Возьмешь, что ли?

— Твою бы взял, — нерешительно проговорил я, все еще сомневаясь в том, что Гришка делает это искренне.

— Ну и бери, — простодушно сказал мальчуган и, сбросив пальто, стянул с себя рубашку.

— Надевай!.. Когда дают — бери, а бьют — беги, — нравоучительно приговорил он.

Я надел на себя Гришкину рубашку, а он ту, синюю, которую предлагал мне раньше. Потом Гришка любовно оглядел меня со всех сторон, похлопал по спине и расплылся в довольной улыбке.

— Ну, чертяка, носи себе, да знай, что Гришка, брат, такой человек, что для дружка своего он ничего не пожалеет.

Я промолчал, хотя видел, что мальчишке очень хочется услышать от меня слова признательности и благодарности за свой великодушный дар.

Постояв у порога, Гришка сказал:

— А знаешь, Сашка, сочинение-то об индейцах ты здорово написал. Ей-богу, не брешу! — И он вышел.

* * *

Однажды отец пришел домой чем-то возбужденный и немного подвыпивший.

— Ну, Сашурка, — сказал он весело, — наши дела поправляются.

— Работу нашел, папа?

— Нашел, сынок, слава богу. Всю зиму буду работать, пока лед на море не стает. Море будем обмерять… Понимаешь, сынок, — говорил радостно отец, — какая выгодная работа-то. По целковому в день будут платить. Это, пожалуй, ежели лед продержится зиму, то можно рубликов пятьдесят-шестьдесят подработать.

— Соберем на дорогу, — мечтательно проговорил я, — и уедем в станицу… Правда, папа?

— Непременно, сынок, — подтвердил отец. — Подсоберем деньжат и трахнем отсюда… Ха-ха!.. Ну их и с морями, не подходят они нам для жизни.

Улегшись спать, мы долго не могли заснуть, все строили планы на будущее, мечтали. Утром отец проснулся еще до рассвета. Он растопил чугунок, вскипятил чай и, одевшись потеплее, ушел на море.

В первые дни работы отца морозы были легкие. Отцу даже приятно было работать при такой бодрящей температуре. Приходил он с работы уже вечером, раскрасневшийся от мороза, веселый и жизнерадостный.

Каждый раз к его приходу я докрасна накалял чугунок. В комнате нашей стояла приятная теплота. Мы с отцом ели горячую картошку, пили чай с кренделями, блаженствовали, наслаждаясь жизнью.

Уходил отец на работу с рассветом, наскоро позавтракав холодной картошкой с луком. С партией рабочих и специалистов он отправлялся далеко в море. Там, прорубая во льду лунки, они лотами производили обмер глубины фарватера.

Недели две все шло хорошо. Отец был доволен работой. Он уже заработал рублей пятнадцать. Мы зажили сытнее. Из этих денег отец сумел даже купить мне новые штаны и рубаху и отложить на наше возвращение в родные края пять рублей.

И вдруг случилась непоправимая беда — ударили сильные морозы. У большинства рабочих, выходивших в море на обмер фарватера, были валенки и меховые полушубки. А отцу и еще двум-трем подобным ему беднякам в их пальтишках и сапожонках пришлось плохо. Все они простудились и обморозили ноги. Отец заболел воспалением легких. Его положили в больницу.

Пролежал он в ней до весны. За его лечение платила администрация порта. В больнице отцу ампутировали большие пальцы на обеих ногах.

Вышел отец из больницы уже в конце апреля, под пасху, бледный и похудевший, весь какой-то прозрачный. Дня через два к нам зашел дядя Иринарх.

— Ну, что теперь будешь делать, Илья? — спросил он у отца.

— Да и сам не знаю, — нерешительно проговорил тот. — Советуют вот судиться с управлением порта, чтоб уплатил мне за увечье.

— Чепуху говоришь, — отмахнулся дядя, — С казной трудно судиться. Ничего с нее не высудишь… Я думаю, тебе надо отсюда уезжать… Зря я тебя сюда выманил. Я вот тебе принес на дорогу денег. Собирайся и уезжай. В станице для маляра работа всегда найдется. А к здешней жизни ты не приспособился. Надоело мне на твою горемычную жизнь смотреть, порой так даже от людей стыдно становится за тебя.

— Значит, не советуешь мне с казной судиться? — спросил отец.

— Нет, — сказал дядя. — Все равно ничего не получится. Езжай вот лучше.

— Ладно, — согласился отец. — Ехать так ехать. Поедем, Сашурка, в родные края… Навроде приезжали мы с тобой на море полечиться… Вот мы тут полечились, маленько облегчились, а теперь и полетим налегке… Ха-ха!.. Люди там все свои, — заключил отец, — помогут.

— Когда же в путь-дорогу соберетесь? — спросил дядя Иринарх.

— Голому собраться — лишь подпоясаться, — усмехнулся отец. — Сегодня соберемся, а завтра поедем.

— Ну, в добрый час! — сказал дядя, вставая. — Езжайте с богом. Проводить вас не смогу: в море завтра уйду.

Он расцеловался с нами и ушел. После этого мы дядю Иринарха уже никогда не видели.

На следующий день мы с отцом, захватив с собой небольшие узелки с вещами, поехали в Мариуполь, там разыскали Машу и попрощались с нею.

Неласковый прием

Приезд наш к Юриным был неожиданным для них, они даже немного растерялись. Когда из комнаты все ушли и мы остались вдвоем с сестрой отца, тетушкой Агафьей Петровной, она мне прямо и откровенно высказала свое отношение к нашему приезду:

— Черти вас принесли, оглоеды проклятые…

Как ошпаренный, выскочил я из комнаты, разыскал во дворе отца и, обливаясь слезами, рассказал ему, что услышал по поводу нашего прибытия из уст тетушки. Отец это сообщение принял совершенно равнодушно.

— Э, да пусть! — усмехнувшись, махнул он рукой. — Она всегда такая. Ты, Саша, не обращай на нее внимания… Все дело в Ефиме Константиновиче. А он человек золотой.

Ефим Константинович, супруг моей тетушки, маленький, тщедушный старичок, добрейшей души человек, с патриаршей серебряной бородой, веером лежавшей у него на груди, был живописцем, имел свою мастерскую.

Хороший он был старик. За всю свою жизнь никогда никому грубого слова не сказал.

На облысевшей, блестящей, словно отполированной, его голове росли реденькие кучерявые седые волосы, будто серебристым ореолом окружая его лысину.

Я находил разительное сходство между дядей Ефимом Константиновичем и богом-отцом Саваофом, изображенным на большой иконе «святой троицы», висевшей на стене в мастерской.

Всматриваясь в бога-отца, я думал, что у него борода была точно такая же, как у дяди, — широкая, серебряная, лопатообразная. Да и серебристые петушки на лысине у бога-отца были такими же, как и у Ефима Константиновича.

Долго я не мог понять такого совпадения, а потом разгадка пришла сама собой. Оказывается, живописцы, работавшие в мастерской дяди, образ бога-отца списывали со своего хозяина.

Это показалось мне до того забавным, что каждый раз при встрече со стариком я фыркал от смеха.

— Ты чему это смеешься-то? — недоумевал дядя.

Я отмахивался и, давясь от смеха, убегал от озадаченного старика. Ну разве же это не смешно: представить себе дядю Ефима Константиновича, сидящего на троне рядом с Иисусом Христом и богом-духом святым на иконах в церкви и домах казаков?

Нас с отцом поселили жить во флигеле, в котором находилась мастерская Юриных.

Флигелек этот состоял из двух комнат, дополна забитых мольбертами, иконами, картинами, вывесками, красками, кистями, коробками, бутылками и самым разнообразным хламом.

Конечно, кроватей в мастерской не было, и мы с отцом, расстелив на полу рогожи и дерюги, укладывались спать.

— Вот раздолье-то, Сашурка, — смеясь, говорил отец.

Я молчал. Раздолье это мне совсем не нравилось.

Все бы, конечно, было ничего, да уж очень вставать рано не хотелось. А что делать? Приходилось. Работа в мастерской начиналась в семь часов утра. К этому времени мы должны были уже убрать свою постель…

Первым в мастерскую приходил дядя Ефим Константинович.

— С добрым утром! — приветствовал он нас.

Затем появлялись два мастера — длинноволосый рыжий Иван Максимович Лужин и плешивый старичок Егор Лукич Курочкин. Вслед за ними торопливо прибегали заспанные, вечно зевающие ученики Васька Морковкин и Андрей Орлов.

Все усаживались за мольберты. Кто писал Николая-чудотворца, кто богоматерь, а кто просто вывеску или, по заказу, какой-нибудь фривольный, веселенький этюд.

Минут через пять после этого в мастерскую приходил старший сын Ефима Константиновича — Степан. А через час после этого появлялся здесь и самый младший сын хозяина, любимец всей семьи, Петя, девоподобный юноша лет семнадцати, с вьющимися длинными волосами, локонами спадающими на плечи.

Были у Ефима Константиновича и еще два сына — Павел и Александр. Павел отбился от семьи и жил сейчас где-то в Ростове, а Александр отбывал военную службу.

Отец бросил пить, работал у Юриных прилежно, копил деньги, чтобы с чем-нибудь приехать в станицу. О станице своей мы с отцом мечтали, как о чем-то несбыточном. Так уж нам хотелось попасть в нее поскорее!

Возможно, мы скоро бы и уехали туда, но возникло обстоятельство, которое нас задержало на довольно продолжительное время: совсем неожиданно приехала Маша. Ей надоело жить на чужбине одной и она, скопив денег на дорогу, решила приехать к нам.

Для меня приезд ее был большой радостью. Я не мог наглядеться на свою сестру. Она повзрослела, похорошела, стала настоящей барышней.

Но тетка Агафья Петровна на приезд Маши посмотрела совсем по-другому. Никого не стесняясь, тетушка недовольно ворчала:

— Не было заботы, так вот господь-бог наслал мне ее… Что мне с тобой делать?.. У меня у самой дочь на выданье, а тут ты еще заявилась… Надо тебя поскорее замуж выдать.

И, не откладывая в долгий ящик, она с большим рвением начала подыскивать для Маши жениха. И старания ее не пропали даром. Жених нашелся. За Машу приехал свататься молодой парень, казак с хутора Белогорского, Георгий Ковалев.

Устроили смотрины. Жениху невеста понравилась очень. Невесте жених — не особенно. Но девушка понимала, что ей надо наконец устраивать свою жизнь, и дала согласие выйти за Георгия замуж.

Чтоб поскорее спровадить с глаз своих нелюбимую племянницу, тетушка Агафья Петровна поспешила сыграть свадьбу. Она даже не поскупилась справить ей кое-какое приданое.

После свадьбы Георгий увез Машу к себе на хутор.

Побег

Вот так мы и дожили до зимы 1912 года. Мне шел двенадцатый год.

— Балбес какой вырос, — ворчала тетушка, неприязненно оглядывая меня, как только я попадался ей на глаза. — Шлындает здесь. Тьфу, прости меня господи!.. К делу надо определять.

К какому, собственно, делу хотела определить меня тетушка, я не мог понять. Если она вообще имела в виду, чтобы я приучался к какой-нибудь профессии и помогал отцу, так это я уже делал. Я вместе с отцом красил палисадники и заборы. Мне даже очень нравилось красить. Обмакнешь этак кисть в ведерко с краской и размазываешь по забору. Сначала нарисуешь чертика с рожками и хвостом, а потом закрашиваешь его постепенно, и он исчезает, словно в пучине морской. Интересно!

Но тетушка имела в виду другое. Ей очень нравились приказчики, живые, веселые пареньки, торгующие у купцов в лавках. Она мечтала выдать замуж свою дочку Любу за приказчика. Ей хотелось, чтобы отец отдал и меня на выучку к какому-нибудь купцу.

— Ведь они, приказчики-то, живут, боже мой, как! — внушала она моему отцу. — В крахмалочках ходят, на жилетах золотые цепочки… Многие лисопеты имеют…

Все это, быть может, и очень было соблазнительно, но меня мало трогало. Я хотел быть маляром и живописцем, как и отец мой. Но тетушка, не переставая, зудела отцу:

— Отдай же ты мальчишку-то в приказчики… Слышь, брат, отдай. Нехай-ка приучается к делу… Человеком ведь будет.

Разговоры тетушки все же возымели действие. Отец послушался своей старшей сестры и договорился с купцом Чаговым, чтобы тот взял меня на выучку.

Как-то раз вечером отец сказал мне:

— Завтра, Саша, отведу тебя к лавочнику. Говорил я с одним, берет тебя. Будешь у него покуда керосин разливать, а потом приглядишься и за прилавок станешь.

Я стал умолять отца, чтобы он не водил меня к купцу. Но отец был непреклонен.

— Пойдем, пойдем. К делу ведь приучишься. Я тоже приказчиком был.

— Не хочу, папа, приказчиком. Буду маляром.

— Одно другому не мешает.

— Но мы ж в станицу уедем летом. Зачем мне учиться на приказчика?.. Разве ж за зиму я научусь?

— Когда надумаем ехать в станицу, тогда возьму тебя от купца, а пока учись.

И вот на следующий день отец отвел меня к купцу Чагову. Чагов, сухой, поджарый мужчина лет под пятьдесят, с козлиной бородкой и злыми тонкими губами, одетый в крашеный черный полушубок, встретил меня насмешливо:

— Вот это и есть твой деляга? — спросил он у отца, оглядывая меня своими черными глазами.

— Он и есть, Павел Николаевич, — подобострастно произнес отец. — Приучите его к делу, пожалуйста.

— Пущай остается, — важно сказал купец. — Поглядим, на что он будет пригоден…

— Он парнишка-то смышленый, — промолвил отец. — Понятливый.

— Сказал, погляжу, — раздраженно прикрикнул купец, — стало быть, и все. Нечего приставать-то зря… Ленька! — строго крикнул Чагов пареньку лет четырнадцати, вертевшемуся в лавке.

— Чего изволите, Павел Николаевич? — подскочил к хозяину тот.

— Научи-ка вот этого мальца керосин покупателям разливать. Понял?

— Понял, Павел Николаевич, — угодливым голоском пропел паренек. — Научу.

— А как научишь, я тебя к другому делу приставлю.

— Благодарю покорно, Павел Николаевич, — ответил Ленька.

Я заметил, что не только Ленька, но и старшие приказчики подхалимничали перед хозяином. С первой минуты мне стало все это невыносимо противно. Еще не приступив к работе, я стал уже обдумывать, как мне убежать отсюда.

— Ну, я пошел, Сашурка, — сказал отец. — Бог тебя благослови. Слушайся тут старших, будь покорным, не своенравничай…

Хмуро выслушивал я нравоучения отца. Не нравилось мне здесь.

Отец ушел. Ленька шепотом спросил меня:

— Как тебя зовут-то?

— Сашурка.

— Это как же понимать? Сашка, что ли?

Я мотнул головой.

— Ты. Сашка, не бойся, — промолвил Ленька. — Тут хорошо… Поперву, конечно, страшновато… а потом привыкнешь… Я тож поначалу боялся, а потом вот, видишь… Хозяин-то повышение мне обещал. Слыхал, небось? Ну, пойдем, я тебя научу керосином орудовать.

Он подвел меня к большим железным бочкам, стоявшим в углу. У каждой бочки был кран, а под краном таз.

— Ежели к тебе подойдет, скажем, какой-нибудь покупатель, — поучал меня Ленька, — так ты его спроси; сколько ему надо фунтов керосину… Ну, он, к примеру, скажет: десять фунтов. Ты возьмешь у него посуду и нальешь ему десять вот таких фунтовых корцов… А когда нальешь, то пошлешь его оплатить в кассу за десять фунтов… Да старайся недоливать керосину. Понял?

— Понял.

— Хозяин это любит, потому как ему прибыль, — продолжал поучать меня паренек. — Вот этот корец полуфунтовый. А этот — четверть фунта.

Целый день возился я с керосином. Я не мог дождаться вечера, когда наконец лавка закроется. У меня теперь окончательно созрело твердое решение не приходить больше сюда.

Я думал о том, как мне избавиться от ненавистной лавки с ее вонючим керосином. И вот придумал.

Завтра утром я сделаю вид, что собираюсь идти в лавку, сам же между тем, захватив коньки и кусок хлеба, махну на Хопер, приверну к сапогам коньки и помчусь по льду к Маше…

Наступил долгожданный вечер. Купец подсчитал в конторке дневную выручку, приказчики навели порядок в лавке. Гремя ключами, хозяин попрощался, с нами и стал запирать лавку.

— Эй ты, малец! — крикнул он мне. — Гляди не проспи. Чтоб завтра к семи был здесь, как стеклышко. Как он, Ленька, работал-то?

— Хорошо, Павел. Николаевич, — закрутился перед хозяином Ленька. — Из него будет толк… Ей-богу, правда!.

— То-то же, — снисходительно сказал купец, кладя ключи в карман. — У меня и должен быть толк у всех… Бестолковых мне не надобно. Понял, Сашка? Не опоздаешь?

— Понял, — буркнул я угрюмо. — Не опоздаю.

— Разве ж так хозяину отвечают? — сказал мне старший приказчик, старик лет шестидесяти. — Надо быть учтивым, вежливым.

— Невежа! — сказал купец. — Ленька, как надо ответить?

— Не извольте беспокоиться, Павел Николаевич, — тоненько пропел мальчишка, — не запоздаю. Приду ровно к семи часам утра.

Сказав это, Ленька с превосходством взглянул на меня, как бы говоря своим взглядом: «Эх ты, размазня, вот как надо!»

— Ну, так-как надо сказать? — строго спросил у меня Чагов.

Я был упрямый мальчишка. В другой раз он черта с два бы от меня чего добился. Но сейчас я шел на все, лишь бы скорее отделаться от хозяина с его лавкой и керосином, от Леньки, от всех. Кривя душой, я даже слаще, чем Ленька, угодливо пропищал:

— Не извольте беспокоиться, Павел Николаевич. Завтра я чуть свет приду сюда.

— Хе-хе!.. — удовлетворенно засмеялся лавочник. — Это ты уж того, переборщил… Ну, ладно, прощайте!

Только этого я и ждал. Как стрела понесся я домой. Жили мы с отцом в это время уже не у Юриных, а снимали комнату неподалеку от них.

— Ну как? — встретил меня отец. — Понравилось?

— Очень, — сказал я угрюмо.

— Я же говорил, что понравится, — оживленно заговорил отец. — Пойдет у тебя дело на лад. Ей-богу, пойдет.

Потом отец куда-то ненадолго вышел из комнаты. В одно мгновение я разыскал под кроватью свои заржавленные коньки, сунул их и кусок хлеба в сумку…

Отец разбудил меня еще до рассвета.

— Вставай, Саша, — сказал он. — Уже шесть часов… Вставай и умывайся… Да садись завтракать.

Когда я сидел уже за столом, отец сказал мне:

— Может, тебе и не понравится возиться с керосином, но это недолго. Все-таки, я думаю, весной мы с тобой уедем в станицу. Но поработать в лавке тебе надо, потому как навык будет, да и вообще, что тебе бездельничать-то?

Я молча слушал отца…

Позавтракав, я схватил приготовленную с вечера сумку с хлебом и коньками и побежал на Хопер. Он протекал верстах в трех от станицы.

В полынье

Наступал мутный рассвет. Над рекой на яру в задумчивом оцепенении, словно завороженные, стояли покрытые инеем молчаливые дубы, тополи, клены, ясени. Посреди реки, прямо на льду, сосредоточенно глядя в лунки, сидели несколько ранних рыбаков.

Пристроив к сапогам коньки, я двинулся вверх по течению реки. Лед был скользкий и блестящий, как стекло. Бежать по нему было одно удовольствие. Река извивалась змеею… Мимо мелькали коричнево-желтые крутояры. С них, как будто с любопытством глядя на реку, интересуясь, что там делается, свешивались верхушки кустарников.

Еще издали завидя меня, не иначе как злословя на мой счет, взбалмошно начинали стрекотать болтливые сороки…

Я мчался уже часа два-три. Спина моя взмокла, по разгоряченному лицу струился пот. Я снимал шапку и подставлял потную голову ветру, и он ласково теребил мои волосы. Хотелось пить. По сторонам изредка мелькали синие полыньи. Я мог бы прилечь к краю и напиться, но боялся простудиться. В прибрежных кустарниках в снегу, как на кусках ваты, пятнами крови краснели тяжелые гроздья калины. По моим расчетам, я пробежал уже около тридцати верст. Казалось, давно бы должен был показаться Машин хутор. Ведь по прямой дороге до него всего только семнадцать верст. А я, наверно, и полпути еще не проделал.

Хопер сделал крутой изгиб влево, и передо мной вдруг предстало десятка два столпившихся на обрывистом берегу казачьих куреней. Из труб их поднимались тусклые клубы дыма.

Что это за хутор? Как бы узнать здесь, далеко ли до Машиного хутора?

На мое счастье, посередине реки я увидел древнего старика, удившего в лунке рыбу.

— Дедушка, — подъехав к нему, спросил я, — это какой хутор?

Старик поднял на меня свои выцветшие, затуманенные глаза.

— Это не хутор, — сказал он, шамкая беззубым ртом, — а станица Добринская… А ты откель, детина, будешь-то?

— Из Урюпинской.

— Да ну?! — вытаращил на меня глаза старик и с необычной для его лет живостью вскочил на ноги. — Да ты что, ай дьяволенок, а? Хи-хи-хи!.. Очумел, что ль?.. Неужто из Урюпинской на коньках притилюпал, а?

— На коньках, дедушка.

— Вот холера те забодай, — смеялся старик, оглядывая меня. — Прям, истинный господь, дьяволенок. Чудеса!.. Ведь это, почитай, ежели по Хопру ехать, так верстов, должно, сорок будет… Тебе куда ж надоть-то?

— А я к сестре еду, на хутор… — Я назвал, куда мне надо.?

— Ого-го! — всплеснул руками старик. — Это ажно к сатане на кулички… Это далече тебе… Верстов, должно, двадцать пять с гаком отмахать надобно. Докатишься, а?..

— Ну а чего ж, конечно, — сказал я.

— Ну, и чертушка ж ты, сукин сын, — доброжелательно похлопал меня голицей по спине старик. — Одним словом, молодчага!.. Ну, дуй!.. Господь тебя благослови. К вечеру доберешься. А ну катись — погляжу на тебя.

Я распрощался с веселым дедом и, желая показать ему свое молодечество, лихо разогнался и, как вихрь, исчез за поворотом реки.

Но я все-таки порядочно утомился и чувствовал огромную усталость во всем теле.

Теперь я бежал тише, чаще отдыхая. За дорогу я очень проголодался и, съев весь свой хлеб, даже не почувствовал, что утолил голод..

На сугробы легли фиолетовые сумеречные тени. Скоро завечереет, а до конца пути еще далеко. Ноги налились свинцовой тяжестью, и я еле передвигал ими.

С лесистого яра вдруг грохнул выстрел, у меня с испугу все внутри дрогнуло. Эхо долго рокотало по лесу, постепенно затихая где-то вдалеке. Затем снова прогрохотали один за другим два выстрела. И оттуда, где только что стреляли, на лед стремглав выскочил ошалевший от страха заяц. Прижимая уши и скользя по льду, он бежал в мою сторону. Но вдруг, завидя меня, он круто шарахнулся назад и запрыгал вдоль берега. Свернув, я помчался за ним. На льду, как горошины, алели капельки крови. Видимо, заяц был ранен…

— А-яй-яй! — вопил я пронзительно, несясь за косым. — Держи его!.. Держи!..

Азарт был до того велик, что я забыл обо всем на свете — и об усталости, и о голоде, и об осторожности. Единственным моим желанием было сейчас поймать зайца. Я уже нагонял его. Вот-вот я нагнусь и схвачу его за длинные уши.

Впереди мне почудилось что-то подозрительное, как будто распласталась синяя полынья, слегка подернутая ледком и запорошенная снегом. Вообще-то таких замаскированных полыней по пути мне попадалось немало. Я научился их распознавать.

Но сейчас я плохо соображал. Мне мерещился только заяц.

— Держи его! — истошным голосом крикнул я.

В это мгновение я услышал предостерегающий крик. Но… было поздно. Подо мной треснул лед, и я провалился в полынью.

Пришел я в сознание уже у Маши на горячей печке.

Охотник, казак с Сатраковского хутора, успел ухватить меня за шиворот и вытащить из полыньи. На счастье мое, казак этот был родственником Георгия, гулял на Машиной свадьбе. Он узнал меня и привез к Маше.

* * *

Как и следовало ожидать, купание это не прошло для меня бесследно — я заболел. Чем болел — неизвестно. Поставить диагноз было некому: не только врача, но и захудалого фельдшера в хуторе не было.

Меня лечила древняя старуха Панкратьевна разными отварами из трав.

— Горячка у него, горячка, — говорила она. — Простудился… Это ничего… Вот попьет моих травок, попотеет и очунеется.

И, действительно, я скоро «очунелся», выздоровел.

Некоторое время я жил у Маши, а потом за мной приехал отец. Я боялся, что он будет меня ругать за побег от лавочника. Но об этом он ничего не сказал.

— Я приехал за тобой, — обнял он меня. — Поедем, родной, в нашу станицу.

Я затрепетал от счастья — так уж мне хотелось туда поскорее попасть.

На другой день, распрощавшись с Машей и ее мужем, мы уехали.

В родной станице

— Вон она, ваша станица-то, — сказал подводчик.

Сердце мое бурно заколотилось. С пригорка хорошо были видны сквозь зеленые клубы садов белые стены казачьих куреней. Из-за косматых верхушек верб ослепительно вспыхивали золотые кресты маленькой станичной церковки.

Боже мой, как колотилось мое сердце! Оно, кажется, готово было выскочить из груди и полететь туда, откуда доносило к нам душный и терпкий аромат цветения.

Когда мы въехали на окраину, то увидели, что вся станица белеет в весеннем цвету.

Был воскресный предвечерний час. Отовсюду слышались веселый говор, смех. Кое-где, расположившись прямо на траве, играли в карты и лото казаки. Слышались заунывные казачьи песни. Надрывно плакала где-то гармошка.

По улицам бегали мальчишеские ватаги. Я присматривался к ним, стремясь найти среди них моих товарищей. Но никого из них не увидел.

Казаки узнавали отца и весело кричали ему:

— Илья Петрович, с приездом, родной!..

Отец, помахивая фуражкой, раскланивался с ними.

Некоторые казаки даже подбежали к нашей повозке, стали обниматься с отцом, целоваться.

Такая теплая встреча станичников тронула меня.

Мы подъехали к покосившемуся, замшелому домишке деда Карпо. Отец стал расплачиваться с подводчиком.

Из ворот выскочила бабка Софья.

— Здравствуйте, бабушка! — сказал отец.

— Здравствуйте, родные! — старуха потянулась целовать нас.

— Милые мои, — расплакалась, она.

— Можно у вас, бабушка, остановиться на недельку? — спросил у нее отец. — Пока мы квартиру себе найдем.

— Ой, и о чем там спрашивать, — всплеснула руками добрая старушка. — И спрашивать нечего… Живите у нас сколько вам захочется.

— А Карпо Парамонович не будет возражать?

— У-у ты, боже мой! Да он рад без ума будет.

Пока отец разговаривал с бабкой Софьей, я внимательно оглядывал улицу.

Вот большой, крытый железом, дом Кодьки Бирюкова, а вот рядом с ним и наш бывший дом, в котором теперь живут Вохлянцевы… У меня тоскливо заныло сердце. Сколько милых воспоминаний связано с нашим домом. Такой он родной, близкий, и вот теперь в нем живут чужие люди… Глаза мои затуманились…

— Сашурка! — окликнул кто-то меня.

Широко расплывшись в улыбке, по улице бежал веснушчатый мальчишка.

— Хо! — закричал я обрадованно. — Коля!

Ко мне бежал один из друзей детства — Коля Самойлов.

Подбежав, мальчуган с радостным изумлением уставился на меня своими серыми глазенками.

— А где ж Кодька? — спросил я.

— Кодька-а, — протянул Коля, — в Усть-Медведице… Он там второй год уже учится в духовном училище… И вохлянцевы ребята тоже там учатся.

Вот, оказывается, почему не видно Кодьки. Учится. Меня это поразило. Никодим не был большим охотником до учения, и вдруг он в духовном… Чудеса!

— А Андрей Поляков где?

— Ну, Андрей-то тут… — сказал Коля, — Да и другие ребята тоже тут.

Он не спускал с меня восторженного взгляда.

— Совсем приехал, Саша? — спросил он.

— Совсем. Теперь никуда уже не поеду.

— А дом свой не отберете у Вохлянцевых?

Вопрос был коварный. С каким удовольствием я отобрал бы свой дом, но ведь это же невозможно.

— Нет, Коля, — вздохнул я. — Как же его отберешь? Ведь деньги-то мы с отцом растранжирили.

— А надо б отобрать, — сказал Коля. — А то они все, Вохлянцевы, такие задаваки… Ванька с Андреем, когда приезжают из Усть-Медведицы, так на нас и не глядят… Корчат из себя благородных. Подумаешь! Мы им собираемся морду набить.

— А Кодька тоже задается?

— Нет. Кодька не задается. Он с нами играет… А ты, Сашурка, тоже где-нибудь учишься?

Я смутился, покраснел.

— Фу ты, подумаешь, — с пренебрежением сказал я. — А чего мне учиться?.. Я и так все знаю… Я так читаю, — расхвастался я. — Я все книги про индейцев прочитал… Ты читал Майн Рида?

— Нет, — закрутил головой Коля.

— А Фенимора Купера?

— Н-нет.

— А Густава Эмара?

Бедный Коля заморгал, пораженный моей начитанностью.

— Н-нет.

— А Жюль Верна? — с горячностью наступал я.

— Нет.

— А про сыщиков Нат Пинкертона и Шерлок Холмса читал?

— Н-нет, — сконфуженно прошептал мальчик, совершенно ошеломленный и уничтоженный моим превосходством.

— Я и книги Вальтер Скотта читал, — стал перечислять я. — И Виктора Гюго, и «Пещеру Лехтвейса»… Да я и сам книгу написал про войну индейцев с казаками. Вот как-нибудь прочту ее тебе…

Коля посмотрел на меня с изумлением.

— Вот ты какой, — прошептал он почтительно. — Ты, наверно, пишешь красиво, с нажимом?..

Этот вопрос немного охладил меня.

— Да как тебе сказать, — с запинкой проронил я. — Ничего так пишу, но… подучиться писать лучше не мешает.

Коля обрадовался.

— А я, Сашурка, пишу, ух, как красиво!.. — сказал он, довольный тем, что хоть чем-то он может похвалиться. — Я учусь в третьем классе на пятерки… А по чистописанию все время мне ставят пять с плюсом… Хочешь, я тебя научу красиво писать?

«Тоже мне, учитель», — подумал я, но вслух ничего не сказал.

— А арифметику ты тоже знаешь? — спросил Коля.

— Есть чего, — самодовольно фыркнул я.

— А сколько семью восемь? — спросил Коля.

— Семью восемь? Семью восемь… Семью восемь… — Я вспотел. — Да черт его знает, сколько это семью восемь… Семью восемь, — шептал я, — это семь раз по восемь… семь да семь — четырнадцать… Да еще четырнадцать — двадцать восемь…

— Ну, чего ты, Саша, шепчешь? — весело рассмеялся Коля. — Семью восемь — пятьдесят шесть.

Я был поражен тем, как быстро считает Коля.

— А шестью семь? — спросил он снова, весьма довольный тем, что привел меня в замешательство.

Я было снова начал шептать, складывая в уме, но Коля, развеселившись, перебил меня.

— Да сорок два ж! — воскликнул он, — Да ты что, Саша, не знаешь таблицы умножения, что ли?

— Нет, — сконфуженно ответил я. — А это что такое?

— Неужели не знаешь? — изумленно спросил мальчуган. — Да ведь ее еще в первом классе изучают…

Я был окончательно посрамлен. Авторитет мой был подорван.

Опустив голову, я молчал. Мне было стыдно.

— Ну, ничего, — успокаивающе проговорил Коля. — Я тебе дам таблицу умножения, ты ее выучи… Это пустяки. За два дня ты ее выучишь и сразу будешь знать, сколько пятью пять и шестью шесть…

— Завтра же принеси. Ладно? — попросил я.

— Ладно.

— Сашурка! — позвала меня бабушка Софья. — Иди вечерять.

Мы расстались с Колей, договорившись назавтра встретиться.

Хочу учиться

Отец взял в аренду пустовавший дом казака Астахова, проживавшего в хуторе Березовском.

В доме было три комнаты. Для нас с отцом как будто и многовато, но дом нам сдали за такую ничтожную плату, что отец решил все-таки поселиться в нем. Правда, в первые дни у нас не было ни кроватей, ни стульев, ни столов, и мы спали на полу, ели на подоконнике стоя. А потом все постепенно появилось у нас — и кровати, и стол, и стулья.

Отец всерьез занялся малярной работой, а ее в станице оказалось очень много. Мы с отцом ходили малярничали, красили в домах казаков полы, окна, ставни, палисадники, крыши. У нас появились деньги, вкусная, сытная еда. Казаки часто расплачивались с нами натурой.

Я с содроганием вспоминал теперь об ужасной нашей жизни в Мариупольском порту, о том, как мы голодали, как жили в погребе… Все это казалось страшным сном.

Теперь отец и пить стал реже. Совсем бросить он не мог, так как соблазнители-собутыльники находились всегда.

* * *

В июне на каникулы из Усть-Медведицы приехали Кодька Бирюков и братья Вохлянцевы — Иван и Андрей, «духовники», как их называли ребята. «Духовники» ходили важные и подобранные, в темно-серых форменных костюмчиках с голубой окантовкой, с эмблемами УДУ — Усть-Медведицкое духовное училище — на серебряных гербах и бляхах.

Мы, ребятишки, с завистью поглядывали на них. А я так просто голову потерял от огорчения: уж так мне хотелось пощеголять в штанах с голубыми кантами и в фуражке с ветвистым гербом!

Я даже ночи стал плохо спать, все мерещилось мне, что я тоже «духовник» и у меня есть костюмчик с голубыми кантами.

Однажды я не выдержал и заявил отцу:

— Папа, я хочу учиться в духовном училище.

— Где-е? — изумленно протянул отец. — В каком это таком духовном?..

— А вот где учатся Кодька Бирюков и вохлянцевы ребята.

— Где ж они учатся, что-то не слыхал?

— В Усть-Медведице, где наша Оля.

— Гм… Ты что же, дьячком, что ли, захотел быть? — засмеялся отец. — Чудак!

— Ну и что ж что дьячком, — захныкал я. — Буду и дьячком.

— Я лучше из тебя хорошего маляра сделаю.

— Не хочу маляром, хочу в духовном учиться. Отдай меня в духовное училище.

— Ну что ты пристал, как смола, — отмахивался от меня отец. — Куда ж тебе в духовное училище, ежели ты малограмотный. Самоучкой научился писать-читать… Ни арифметики, ни закона божьего не знаешь. Тебя ж не примут в училище.

Целыми днями я ныл, лежа на кровати. Даже на работу с отцом перестал ходить.

— Пойдем к Василию Никитичу, — как-то сказал, мне отец, видя, что я не унимаюсь. — Посоветуемся с ним, что делать.

Василий Никитич Морозов был старый приятель отца. Он заведовал станичным двухклассным училищем.

Когда мы пришли к учителю, отец рассказал ему, чего я от него требую. Тот отнесся к моему желанию весьма положительно.

— Молодец!.. Сам додумался, что ему учиться надо… Давно б тебе, Илья Петрович, надо его учить… Я тебе не раз об этом говорил. А ты все свое: маляру, дескать, не обязательно знать грамоту. Не те теперь времена. Сейчас все стараются учиться. Вон вохлянцевы ребята и Бирюков учатся. А твой Саша разве хуже их?.. Раз просится, значит, учи.

— Да ведь вырос он, — слабо возражал отец. — Куда его такого большого? Ведь ему скоро двенадцать будет.

— Учиться никогда не поздно, — сказал Василий Никитич. — Вон Ломоносов уже парнем стал учиться и, видишь, великим ученым стал… Неизвестно, может, твой Сашурка выучится да еще каким-нибудь генералом станет.

Отец, польщенный, засмеялся.

— Да, он у меня башковитый. Может, в сам деле до чего дойдет…

— Ты как читаешь-то, Саша? — спросил у меня учитель. — На-ка почитай. — Он подал мне какой-то журнал с педагогической статьей.

Я от начала до конца одним залпом прочитал страницу. Василий Никитич поразился.

— Читаешь ты хорошо. А как пишешь?.. Ну-ка, садись к столу. Вот бумага, чернила… Пиши, я буду тебе диктовать… Ну, пиши: птичка поет в лесу… Написал? Дальше: на дворе мычала корова…

Продиктовав еще несколько предложений, он сказал:

— Хватит. Покажи-ка, что написал.

Прочитав, он покачал головой.

— Читаешь ты хорошо, а с письмом у тебя дело неважно… А как с арифметикой дело обстоит? Таблицу умножения знаешь?

— Знаю, — уверенно ответил я.

Учитель спросил у меня несколько примеров. Я отвечал без запинки. Таблицу умножения я вызубрил на отлично.

Со сложением и вычитанием у меня тоже было неплохо. Ну а вот с делением ничего не выходило — делить я не умел.

— С такими зданиями мальчика в духовное училище не примут, — сказал Василий Никитич. — Но способности у него есть. Месяца за два его можно подготовить к экзаменам. Надо тебе как-то помочь, Саша.

Закурив папиросу, учитель стал задумчиво ходить по комнате.

— Так, — сказал учитель, что-то надумав, — мои дочки приехали из Москвы на каникулы. Я поговорю с ними. Может быть, кто-нибудь из них и согласится подготовить тебя…

Закончив в Урюпинской гимназию, дочери его теперь учились в Москве на каких-то педагогических курсах.

— Приходи, Саша, завтра к нам, — сказал на прощание Василий Никитич.

На следующий день, придя к Морозовым, я, к радости своей, узнал, что младшая дочь учителя, восемнадцатилетняя, хорошенькая белокурая Леля, согласилась подготовить меня к экзаменам в духовное училище…

И вот я теперь ежедневно после обеда ходил к Морозовым, занимался с Лелей.

На ярмарке

Собрав ватагу ребят из числа самых отчаянных головорезов станицы, Кодька Бирюков совершал с ними налеты на огороды и сады. Раза два и я участвовал в них, в чем впоследствии очень раскаивался.

Как только сторож сада, какой-нибудь ветхий старичок, отлучался из своего шалаша, наша орава, перескакивая через плетни, влетала в сад и бесчинствовала вовсю, срывая еще зеленые яблоки, груши, сливы, ломала и калечила деревья, кусты малины, смородины, вытаптывала грядки…

В такие минуты главарь наш — Кодька — весь преображался: ноздри у него раздувались, глаза загорались необузданным молодечеством. Весь он отдавался дикому озорству, неуемная его душа не знала, где применить свою энергию. Он делал гадости как только мог: ломал деревья, разрушал шалаши, бил посуду, горшки, пакостил в ведра с питьевой водой.

Мне казалось, что в таком состоянии ему ничего не стоило убить и человека. «Вот бы ему быть атаманом разбойничьей шайки», — думал я, глядя на него. В конце концов так и получилось. После наших налетов на сады и огороды по станице ходили самые зловещие рассказы. Я сам был свидетелем того, как, горько рыдая, бедные казачки рассказывали о сорванцах-хулиганах, вытоптавших у них на огородах все грядки с огурцами и помидорами.

— Проклятые, — плакали женщины, — да ежели б им надо было пожрать огурцов али помидоров, ну, и нарвали б сколько их чертячьей душе угодно… Пусть бы, но зачем же вытаптывать грядки?.. Ведь они ж, дьяволы, оголодили нас с малыми детьми в зиму…

После этого походы на сады и огороды мне так опротивели, что, как ни упрашивал меня потом Кодька пойти с ними, я наотрез отказывался.

Вспоминая о своем детстве, я думаю, сколько же разных соблазнов было тогда. Рос я без надзора, предоставленный сам себе, и как легко мог бы я скатиться тогда на преступный путь.

Однажды в середине августа, в день престольного праздника успенья, в соседней станице, Ярыженской, открылась ярмарка.

Ярмарка!..

Может быть, целый год каждый ждал этого великого дня. И вот наконец он наступил…

…Ранним утром, когда на траве еще искрилась роса, а с голубых озер струился легкий пар, мы, ребячья ватага, все одетые в новые цветные сатиновые рубахи и штаны с лампасами, уже поджидали Кодьку у его дома.

Кодька вышел из ворот в своей форменной фуражке с серебряным гербом, в белой полотняной рубашке и длинных, навыпуск, брюках с голубым кантом….

— Пошли, ребята! — сказал он.

Мы тронулись в путь.

До Ярыженской было верст семь-восемь.

Стояло тихое, задумчивое утро. Из-за верхушек левад тянулся ввысь багровый шар солнца.

По дорогам и тропам к Ярыженской беспрерывными лентами тянулись целые обозы подвод, запряженных быками и лошадьми. Телеги полны людьми. За телегами бредут на привязи лошади, коровы, бычата для продажи. Справа и слева обочь дороги большими группами идут молодые нарядные казаки, бабы, парни, девки. На девушках и молодых бабах широкие цветастые юбки, шелковые кофточки, махрастые, броских расцветок и тонов, дорогие платки. Казаки и парни, как лохмоногие петухи, шагают в широченных, синего сукна, с алыми лампасами, шароварах. На них переливаются разноцветьем атласные рубахи, вспыхивает солнце на голенищах их лакированных сапог.

Отовсюду слышатся смех, гогот, веселые возгласы, песни.

Мы, ребята, как воробьиная стая, перелетаем от одной группы к другой, всюду успеваем побывать: и среди поющих какую-то задорную, залихватскую казачью песню парней, и среди девушек, радостных и смеющихся.

Из-за левад доносятся пронзительные мелодии шарманок. Мы вглядываемся туда: сквозь ажур ветвей белеют ярмарочные балаганы.

— Ура-а! — кричит Кодька, бросаясь вперед.

— Ура-а! — подхватываем мы и кидаемся вслед за ним.

Навстречу нам плывет ярмарочный гул. Все здесь стонет, ревет, надрывается. У каруселей и лодочек визгливо и нудно поют шарманки. У балаганов рычат в трубы клоуны, зазывая народ на представление. Тонкоголосо тянут песню слепцы… Бренчат балалайки, визжат флейты… Все в движении, народ толкается взад-вперед между шатрами и палатками… Под смех и испуганные выкрики толпы пьяный цыган борется с не менее пьяным медведем.

Хотя я и не впервые попал на ярмарку, но она меня прямо-таки очаровала. Удовольствий здесь было хоть отбавляй. Мы лазали на верх каруселей, крутили их, за что хозяин разрешил нам прокатиться на деревянных конях; лакомились мороженым, которое в то время нам, деревенским ребятам, было в диковинку; смотрели на женщину-русалку с рыбьим хвостом и на женщину-паука; хохотали до упаду над острыми прибаутками клоунов, паясничавших у балаганов, где шли представления.

Много увидели мы в тот день интересного. Солнце клонилось к закату, когда некоторые из нас стали намекать на то, что пора уже, дескать, и домой собираться.

— Погодите, ребята, — подмигнул нам Кодька и остановился около торговца, хрипло выкрикивающего:

— Любая вещь пять копеек!.. Пятак — любая вещь!.. Только пятак! Пять копеек!.. А ну, налетай!

— Видал его? — кивнул на торговца Кодька.

— Очки, крючки, брошки, ложки — пятак!.. — выводил торговец. — Пятак на выбор!.. Снимательные картинки, для чулок резинки — все по пять копеек! Занимательные книжки, игральные картишки, носовые платки, детские катки! Все по пять копеек!

— Ребята, — таинственно проговорил Кодька, — интересные вещи он продает… Давайте «купим» у него, а?

— Да у нас уже денег не осталось, — наивно заметил я.

— А они нам не нужны, — рассмеялся Кодька. — Мы без денег у него «накупим» товару… Давайте так: подойдем к нему все гурьбой. Я навроде буду покупать, прицениваться, рассматривать товары, а вы станете сзади меня… Как торговец засмотрелся, я под мышку вещь, а вы сзади хватайте и передавайте другому. Ладно?..

Мысль эта понравилась нам.

— Ладно, — согласились мы.

— Ну, пошли «покупать», — захохотал Кодька, таща нас к прилавку, на котором были разложены пятикопеечные товары.

— Любая вещь пять копеек! — выкрикивал длинновязый, худой, как высушенная тарань, торговец. — Пять копеек!..

Как только он заговаривал с каким-нибудь покупателем, Кодька совал под мышку первую попавшуюся ему под руку вещь. Мы подхватывали ее и передавали друг другу, пока она не исчезала у кого-нибудь из нас в карманах.

Нам это нравилось. Мы так увлеклись своей «игрой», что вскоре на прилавке незадачливого торговца товаров заметно поубавилось. Торговец с беспокойством стал поглядывать то на Кодьку, то на нас, то на убавляющиеся товары.

— Молодой человек, — сказал он Кодьке, — ты уже час стоишь у прилавка, а ничего не купил. Отходи!.. Дай другим подойти к товарам.

— Как так не купил? — огрызнулся Кодька. — На гривенник давай вот те очки и карандаши цветные.

Торговец взял гривенник и, завернув в бумагу очки и карандаши, передал Кодьке. Оставаться теперь у прилавка было нельзя. Хохоча и дурачаясь, мы отошли от него.

— Ну, ребята, — сказал Кодька, — теперь домой!.. Товаров «накупили», всего насмотрелись.

Мы завернули в лесок и высыпали в кучу все, что успели наворовать у торговца. Чего только тут не было. Очки, свистки, монисты, куколки, подвязки, ручки и прочая мелочь.

— Ну, давайте дуван дуванить, — сказал Кодька как заправский атаман средневековой казачьей разбойник чьей ватаги и стал наворованное делить на восемь равных частей, никого не обделяя.

Каждому мальчишке досталось по пять вещей, на двадцать пять копеек. Следовательно, мы обокрали торговца на два рубля. А у того, видимо, и всего-то товару было рублей на десять.

Я вспомнил желтое испитое лицо торгаша, его потрепанную одежду, голодные глаза, и мне его стало жалко. Может быть, на эти товары бедный человек истратил все свое состояние, надеясь заработать несколько рублишек, а мы вот обокрали его.

— Бери, Сашка, это твои, — указал Кодька на мою долю.

— Не возьму.

— Как — не возьмешь? — изумился Кодька. — Это почему же?

Моим отказом были поражены и все ребята.

— Почему ты не хочешь взять? — допытывался Никодим. — Ведь это ж твоя доля, а раз твоя — то и бери.

— Не хочу вором быть, — сказал я мрачно.

— Ха-ха-ха! — расхохотался Кодька.

Засмеялись и ребята.

— Подумаешь, какой честный нашелся, — проворчал Кодька. — Бери!.. Да пошли домой, а то уже поздно.

— Бери уж, Сашурка, чего там, — стали уговаривать меня и ребята.

Коля Самойлов собрал мою долю и стал засовывать наворованные вещи в мои карманы.

Потом в нашей квартире долго валялись без всякого употребления эти украденные вещи, напоминавшие мне о моем позоре.

* * *

Леля Морозова занималась со мной месяца полтора. Хотя сдавать экзамены в духовное училище я и не поехал, зато меня без экзаменов приняли в третий класс станичного двухклассного училища.[7]

…Учеба захватила меня. Учился я только на пятерки. Смущало меня лишь то, что в классе я был самый большой, почти на голову выше всех учеников. Мне шел четырнадцатый год. Роста я был высокого, и среди своих маленьких одноклассников выглядел настоящим Гулливером.

Экзамены я выдержал и с похвальным листом перешел в четвертый класс. Из Усть-Медведицы на каникулы приехали «духовники».

Началось наше ребячье привольное летнее житье, полное увлекательных приключений и забав.

Вставая утром, я хватал кусок хлеба и бежал на улицу. Там меня уже ждали друзья. Мы отправлялись на целый день в лес, на реку. Купались, жарились на солнце. От загара мы стали совсем черными, носы у нас облупились, а волосы так выгорели на солнце, что были как седые.

Учитель Морозов имел небольшую, хорошо подобранную библиотечку.

В свободные часы, когда мне не надо было помогать отцу, я укрывался где-нибудь в лесу или на лугу от досужих глаз и предавался чтению Джека Лондона. Как живые, передо мной возникали образы сильных, волевых людей — золотоискателей Клондайка. Не отрываясь, запоем читал я «Мартина Идена», переживая все его злоключения. Я искренне, всем сердцем полюбил умных собак Белого Клыка, Джерри и Майкла…

* * *

В июне 1914 года в Сербии был убит австрийский престолонаследник Франц Фердинанд.

— Будет война! — печально покачивали серебряными бородами старики. — Будет!

Утром семнадцатого июля от станичного правления помчались с алыми флажками на пиках верховые курьеры объявлять по хуторам всеобщую мобилизацию казаков.

Теперь станичный майдан целые дни шумел от народа. Много семей приезжало из хуторов в станицу провожать своих служивых. Слова команды, причитания матерей, рыдания жен слышались здесь со всех сторон.

Под звуки старенького дребезжащего оркестра, играющего «Боже, царя храни», казаки воинственно кричали «ура» и отряд за отрядом отправлялись на фронт.

И так каждый день.

Около нашего дома, на плацу, старый боевой вахмистр Зиновий Иванович учил воинскому делу малолеток — девятнадцати-двадцатилетних парней.

Когда малолетки, неуклюжие, деревенские увальни, выезжали на лошадях на станичный плац, поглядеть на их учение собирались толпы народа. Движения молодых казаков были пока еще неловкими.

— Эй ты, раззява! — под смех толпы кричал парню какой-нибудь служивый казак, познавший на военной службе все премудрости строевой муштры. — Тебе не на коне ездить, а свиней бы пасти.

— Тоже, казак! — подхватывал второй. — Ему б надобно не казаком, а бабой родиться.

Приезд дяди Никодима

Однажды в августе, уже под вечер, к нам совершенно неожиданно заявился дядя Никодим. Был он не в морской форме, как раньше, а в широких, синего сукна шароварах с лампасами и гимнастерке, подпоясанной щегольским казачьим ремнем, украшенным серебряным набором в виде сердечек и ромбиков с прочернью искусной кавказской работы.

— Здравствуйте, мои дорогие! — сказал он, ставя на пол чемоданчик и бросая шинель на кровать. — Не ожидали?

Он обнял отца, расцеловал меня.

— Да, конечно, не ожидали, — сказал отец. — Какими судьбами к нам?

— А вот умоюсь, расскажу.

Я не спускал с дяди восхищенного взгляда.

Пока дядя умывался, отец приготовил закуску, поставил на стол припрятанную на всякий случай бутылку водки.

За обедом дядя рассказал о причине, заставившей его приехать к нам в станицу. Последнее время он работал капитаном пассажирского речного парохода на Дону. Сейчас его призывали на военную службу. Как казак нашей станицы, он обязан был явиться в распоряжение станичного атамана.

— Дурацкий закон, — жаловался дядя Никодим. — Я моряк и, казалось бы, должен быть мобилизован во флот. А вместо этого я, как казак по происхождению, обязан явиться в свое станичное правление, которое и должно направить меня в действующую армию, в один из казачьих кавалерийских полков. Ну, разве ж это неглупо?.. Я и на лошади-то боюсь ездить, а меня в кавалерию… Дураки!

— Ты ведь морской офицер, Кодя, — заметил отец. — Как же тебя могут сделать рядовым казаком, кавалеристом?

— Был когда-то офицером, — усмехнулся дядя. — Я ведь разжалован…

— За что же это тебя разжаловали-то, а? — спросил отец.

— Да была там одна история, — неохотно ответил: дядя. — Подрался… Морду набил одному офицеру-дворянчику… Но это предлог… А вообще-то, только между нами, разжаловали меня за революционную деятельность… За связь с рабочими организациями… Только ты никому не говори об этом.

— Ты, значит, революционер, Кодя?

— Да выходит, что так.

— Да… — задумался отец. — А как же ты без коня пойдешь на фронт?

— Вот в том-то и дело, — вздохнул дядя. — Надо коня покупать, надо обмундирование справлять… Сволочи! — выругался он озлобленно.

— Так как же ты теперь? — полюбопытствовал отец.

— Буду просить, чтоб атаман под мой паевой надел выдал ссуду на покупку коня и обмундирования.

На другой день дядя пошел в станичное правление. Атаман сказал ему, что нужно подождать недели две, пока будет запрошена войсковая канцелярия…

Мы с дядей очень подружились. Ходили с ним в лес, купались на речке, иногда удили рыбу в Иванкове.

Как-то раз в воскресный день мы отправились на реку.

— Какая благодать! — воскликнул дядя, когда мы с ним вошли в лес. — Разве ж можно этот чудный лесной воздух сравнить с пыльным воздухом города?

— Дядя, а почему люди живут в городах, если там так плохо?

— Так уж при капитализме устроено. А вот придет время, когда люди будут жить везде одинаково хорошо.

— Когда же это, дядя?

— Не скоро, мой милый, — при социализме.

— А что такое «социализм»?

— Социализм — это, дорогой, мечта лучших людей о том времени, когда все люди будут равны, когда не будет ни богатых, ни бедных… Когда…

Всю дорогу дядя объяснял мне, что такое социализм. Я внимательно слушал его.

Мы шли по едва приметной тропе между кустарничками. Навстречу нам все время попадались парочки.

— Беззаботная юность, — улыбнулся дядя. — Ей и дела нет до того, что сейчас на фронте кровь льется.

Мы свернули к реке и расположились с удочками под огромным тополем. Долго сидели молча на горячем песке, устремив взоры на торчавшие из воды поплавки. Рыба не клевала.

На противоположном берегу, под тенью коричневого крутояра, на подмостках, сделанных из ветвей и травы, разместились рыболовы. Их взоры, как и наши, словно магнитом, прикованы к поплавкам.

Изредка кто-нибудь из них вынимает из кармана кисет, не спеша скручивает цигарку и закуривает. Над рыболовом всплывает голубоватый дымок.

И вдруг клюнет — поплавок задергается, заколеблется из стороны в сторону, от него по гладкой воде пойдут кольца. Весь напружинившись, рыболов судорожно хватается за удилище, напряженно ждет, когда поплавок совсем нырнет в воду. И вот этот блаженный миг наступает: поплавок исчез. Видимо, клюнула большая рыба. Как отпущенная пружина, рыболов вскакивает на ноги, подсекая, делает рывок удилищем и торжествующе выбрасывает на берег серебристого трепещущего леща.

Заклевало и у нас. Мы с дядей начали вытаскивать красноперых окуней. А один раз дядя поймал даже крупную щуку с оскаленной пастью, унизанной мелкими острыми зубами. И поймал-то он ее как-то странно — за брюхо. Видимо, щука как раз проплывала мимо крючка, когда дядя дернул лесу и подсек ее…

Вечером к дяде пришли два казака в форменных защитных рубахах с погонами. Я не знал, откуда они появились. Поручив мне наблюдать за удочками, дядя отошел с ними в сторону. Они расположились в кустах, и стали о чем-то говорить. В разговоре они часто упоминали о каком-то Владимире Ильиче.

Наконец казаки стали собираться уходить, дядя проводил их и вернулся ко мне.

— Ну, как, поймал что-нибудь за это время? — спросил он у меня.

— Поймал, — сказал я. — Трех окуней больших.

— Молодец! — похвалил дядя и подсел ко мне.

— Кто это приходил?

— Да знакомые казаки.

— Чего они приходили?

— Какой ты любопытный! — засмеялся дядя. — Так просто.

— А кто это Владимир Ильич? — спросил я.

— Где ты о нем слышал? — удивился дядя.

— Да вы же о нем говорили.

— А-а… — протянул дядя. — Подслушал.

— И вовсе не подслушал. Я так слышал. Вы громко разговаривали… Кто это?

— Ну, брат, тебе о таких вещах еще рано знать… А много будешь знать — состаришься.

Мы возвращались уже вечером, когда солнце заходило за вершины леса. Было еще совсем светло. Заря ярким пурпуром заливала небо, и в ней, как в крови, плавали нежно-розовые облака.

Было так тихо, что, казалось, все вокруг замерло в томлении. Пахло дурманящим ароматом сочных трав… Теперь в лесу уже почти никого не было. Лишь суетливые птицы, готовясь на ночлег, о чем-то звонкоголосо переговаривались.

Мы шли по той же лесной тропе, по которой пришли и сюда, в траве шуршали какие-то мелкие зверушки.

В станице, как всегда вечерами по воскресеньям, большое оживление. По улицам, поднимая пыль, бредут с пастбища сытые коровы, овцы и призывно блеющие козы. Девки и ребята с криками и смехом загоняют скотину по дворам. На завальнях и крылечках, беседуя о былых ратных делах и почти забытых походах, сидят седобородые старики. Ребятишки шумными ватагами бегают с одного конца улицы на другой.

К правлению стекаются молодые парни на гульбище. Вот, управившись со скотиной, подоив коров, скоро придут сюда девушки, и тогда здесь начнется бурное веселье. Сначала будут петь сладкие и тягучие, как мед, и буйные и хмельные, как забродившее вино, хватающие за душу песни, а затем начнутся под гармонь веселые пляски.

До чего ж хорошо поют у нас в станице парни и девушки!.. А пляшут!.. Посмотрели бы вы!

Мы проходим мимо куреня деда Карпо. На бревнах, у плетня, сидят старики и старухи. Увидев нас, дед Карпо вскакивает с бревна, бежит к нам.

— Ну, что, рыболовы, наловили? — спрашивает он.

Дядя открывает кошелку, и дед с любопытством заглядывает в нее.

— Ух ты! — изумляется он. — Вот это да!.. Доброй рыбины наловили. А щука-то какая!.. Ну, что ж, Никодим Митрич, зови, видно, на уху-то..

— Милости просим, — приглашает дядя.

— А что ж, придем со своей бабкой, — охотно отзывается старик на приглашение… — А ежели уж так, то, — хитро подмигивает дед, — и сороковочку могем принести с собой. Припрятана у меня там… Раздавим по стакашку.

Еду на войну

На запрос атамана из Новочеркасска ответили, что дядю надлежит отправить на пополнение в 30-й Донской казачий полк без коня и обмундирования. Там его снабдят всем необходимым.

Дня через три после этого, получив в правлении документы, дядя собрался в путь. У него оказались и попутчики — военный фельдшер Беликов и два казака, отправлявшиеся из отпуска в 30-й полк. Это дядю устраивало: веселее ехать.

Отъезд дяди Никодима меня сильно огорчил. За время его пребывания у нас мы с ним очень подружились.

Меня вдруг осенила мысль: «А что если мне поехать с дядей на войну?»

Убежать на фронт мне давно хотелось. В станице, в училище нашем, да и всюду, только и говорили, что о войне.

Бывало, прислушаешься к разговорам парней, чего только не услышишь: и о нашумевшем на всю Россию подвиге усть-медведицкого казака Кузьмы Крючкова, и о том, как два шестнадцатилетних казачонка в лихой атаке полонили взвод австрийцев, и о многом другом.

А тут, на грех, еще я увидел фотографический снимок отличившегося на войне мальчугана с двумя георгиевскими крестами и лычками унтер-офицера на погонах, напечатанный в журнале «Нива».

«А что я, хуже этого мальчишки, что ль? — размышлял я. — Может быть, еще и похрабрее его… Убегу на войну!.. Уеду обязательно с дядей…»

Открыто сказать дяде о своем намерении я не решался, так как наверняка знал, что он меня не возьмет. А вот тайно уехать, чтоб он меня не видел, это другое дело. Ну предположим, дядя сядет в один вагон, а я — в другой. Ведь это же замечательно. Когда будем подъезжать к фронту, я объявлюсь. Дяде тогда некуда будет деваться, и волей-неволей придется ему взять меня с собой.

Так я и сделал. Как только дядя, распрощавшись со всеми, уселся в телегу вместе с казаками, своими попутчиками, и поехал, я тотчас же принялся за дело. Я надел защитного цвета рубашку, которую мне недавно сшили, приделал к ней погоны, приберегаемые с давних пор. Фуражка у меня была с кокардой. Сунув в сумку кусок сала и хлеб, я побежал на станцию.

На вокзале, дожидаясь поезда, дядя сидел в ресторане; я спрятался на перроне.

Когда подошел поезд, я проследил за тем, в какой вагон сел дядя Никодим. И, переждав некоторое время, нырнул вслед за ним. Кондуктор, стоявший у вагона, даже не спросил у меня билета. В вагоне мне удалось залезть на самую верхнюю полку, куда обычно пассажиры ставят багаж.

До самого Киева никто меня не беспокоил.

В Киеве дядя со своими товарищами вышел из вагона. Сдав в камеру хранения багаж, казаки поехали куда-то на трамвае, наверное, осматривать город.

Я вскочил во второй трамвайный вагон.

Объехав город, казаки вернулись на вокзал и забрали из камеры хранения свой багаж. В переполненном солдатами зале ожидания они сели за стол, стали развязывать мешки. На столе появились яйца, курятина, сало, пирожки… У меня потекли слюнки. Никогда в жизни я не хотел так есть, как сейчас, свой запас я уже давно истребил. Я решил, что теперь уже можно показаться дяде.

Когда я предстал перед дядей, он от изумления даже откинулся на спинку дивана.

— Ты? — воскликнул он, пораженный. — Откуда? Как ты попал сюда?..

— Есть хочу, дядя, — вместо ответа сказал я.

— Садись! — подвинулся он на скамье, давая мне место.

Утолив голод, я рассказал, дяде, каким образом я попал сюда. Слушая меня, казаки качали головами, посмеивались.

— Удалец, нечего сказать, — заметил фельдшер Беликов.

— Ты что же это, в самом деле, что ли, хочешь попасть на фронт? — спросил дядя.

— Очень, — кивнул я. — Возьми меня с собой.

— А что ты будешь делать на фронте?

— Воевать, — храбро сказал я.

Казаки расхохотались.

— Вояка, — покачал головой дядя. — Ты думаешь, что это все так просто…

— Я все понимаю, — твердо заявил я. — Я не маленький. Мне уже скоро четырнадцать лет.

— Вот это дела, — усмехнулся дядя. — Но ты подумай, что я с тобой буду делать?.. Я и сам не знаю еще, что меня ожидает, а тут с тобой надо нянчиться…

— А тебе нечего со мной нянчиться, — возразил я. — Я сам по себе устроюсь… Мне б только добраться до фронта.

— Давай возьмем его, Никодим Митрич, — сказал фельдшер, — Я поговорю с военным врачом, мы заберем его в свой околоток. Будет у нас заместо санитара.

Вот так сказанул фельдшер! Разве я за этим с такими трудностями пробираюсь на фронт? Чудак! Я хочу совершить подвиг!

— Ну, ладно, поедем, — сказал дядя. — Там посмотрим, что с тобой делать, куда определить. Только так нельзя. Отец, наверно, беспокоится… Надо ему телеграмму послать, что ты со мной.

И он послал отцу телеграмму.

Дальнейший свой путь я продолжал уже вместе с дядей. 30-й полк находился где-то в Румынии. Из Киева мы поехали в сторону Бессарабии. Железнодорожные пути были забиты эшелонами с солдатами и военными грузами. Ехали мы медленно.

Мне страшно надоело ехать, так надоело, что я уже и передумал продолжать свой путь на фронт. Я затосковал по станице, по ребятам, своим друзьям. Я был бы уже не прочь возвратиться домой. Но мне стыдно сознаться в этом дяде. Вот если б он сам сейчас предложил мне вернуться. Но он молчал… А я уже начал придумывать, как бы так сделать, чтобы мне вернуться, не вызвав насмешек дяди и казаков…

И вот на станции Раздельной, под Одессой, нам надо было сделать пересадку на другой поезд.

В то время, когда наш поезд подходил к станции, у платформы стоял встречный, готовый вот-вот двинуться на Киев.

Замедляя ход, поезд остановился у перрона. Мои спутники стали выгружаться из вагона. Поезд, направлявшийся на Киев, дрогнул, загремел буферами и медленно двинулся. Я сообразил, что более удобного случая вернуться домой мне не представится. Отстав от дяди, я вскочил на подножку вагона и поехал обратно. Оглянувшись на дядю и казаков, я убедился, что они не заметили еще моей проделки.

…Погоны на моих плечах совершали чудо. Они позволяли мне без всяких документов и билетов входить в любой вагон. Я ехал домой беспрепятственно.

Пошли четвертые сутки, как я расстался с дядей. Еще каких-нибудь часов восемь-десять езды, и я буду на своей станции, от которой до нашей станицы всего семь верст. Всего десять часов езды!.. Это не так много. Не много, но я изнемогал. С того момента, как уехал от дяди, я крошки хлеба не съел. От голода я обессилел, вялый, аппатичный, лежал на полке. Вагон, в котором я ехал, был переполнен солдатами. Они ели, пили чай, смеялись, шутили. Никто из них и не подозревал, что вот этот лежащий на полке мальчишка четвертые сутки ничего в рот не брал…

Был уже вечер, когда я приехал на свою станцию. Я тотчас же отправился в станицу.

Но я напрасно надеялся на свои силы. Хотя от станции до станицы нашей и близко, но шел я до нее очень долго и так ослаб, что едва передвигал ноги.

Часам к десяти я наконец с великим трудом добрался до своего дома. Рванув дверь, я крикнул во все горло:

— Давайте скорее есть!

В глазах у меня потемнело, все в комнате закувыркалось. Я упал на пол и потерял сознание.

Когда я открыл глаза, то, к своему удивлению, увидел наклонившуюся надо мной встревоженную сестру.

— Маша! — крикнул я.

— Ну, слава богу, — сказала она. — Пришел в себя. Ты, Саша, голодный?.. Попей-ка молочка горячего…

Я с наслаждением выпил сразу два стакана.

— Когда ты приехала, Маша? — спросил я.

— Вчера приехала с детьми проведать вас, — сказала она. — А ты, видишь, воевать ушел, — улыбнулась она.

Я покраснел.

Ко мне подошел отец.

— Ну как, Сашурка, — спросил он. — Навоевался?

Я промолчал. Мне было стыдно. Но зато как хорошо оказаться дома, в кругу своих родных.

Загрузка...