Великую Отечественную я провоевал, как говорится, от звонка до звонка. Всю тысячу четыреста восемнадцать дней и ночей.
За эти долгих четыре года всякое бывало. И отступал и наступал. Меня окружали, и я врага с тыла обходил. Не сосчитать перестрелок, атак и контратак…
Одним словом, хлебнул лиха. Война щедрая — полной мерой на каждого солдата отпускает.
От Днепра до Волги и от Волги до реки Преголя, что в бывшей Восточной Пруссии, всю географию досконально вдоль и поперек изучил.
Не хвастая, скажу: бывал, что называется, на коне и под конем, попробовал и горького и горячего…
Видишь, какую метку на моем лице война оставила? Всю что ни есть фотографию испортила. Много тогда докторам повозиться со мной пришлось. Но все же выкарабкался, в строй вернулся. Теперь зарубцевался шрам, привык я к нему. Будто так и надо. А первое время посмотрюсь в зеркало, сам себя не узнаю.
Эта редкая, можно сказать, история приключилась со мной осенью, на первом году войны. Нашему полку приказ поступил: немцев с рубежа сбить.
Разметала артиллерия проволочные заграждения, помолотила по ихнему переднему краю, пришла очередь матушке-пехоте оставлять обжитые окопы.
Не знаю, кто как думает, а по-моему, нет ничего труднее на свете, чем первому в атаку подняться. И вовсе не потому, что ты трус… Кажется, стоит только вскочить на бруствер и мгновенно пулю проглотишь. Руки-ноги дрожат, сердце замирает, к горлу подкатывает тошнота.
Когда ты в ротной цепи, ты не один. Справа и слева товарищи. Но первому… Сырая узкая траншея кажется тебе самым уютным, самым безопасным местом на земле.
Но вот поступила команда — командир роты кричит хрипловатым, срывающимся голосом: «За Родину, вперед!»
Конечно, каждому жизнь дорога, доказывать не приходится, но боевой приказ — дело святое. Вскакиваешь на ноги, и какая-то сила словно пружиной выбрасывает тебя из траншеи.
Вокруг тебя со злым цвиканьем проносятся пули. Но ты мчишься вперед, слыша рядом тяжелое дыхание товарищей.
И в тот день началась атака… Я хорошо помню, как в оглушительном грохоте немецкие позиции заволокло густым дымом. Помню, как в этой серо-черной завесе вспыхивали багровые разрывы снарядов. Помню, как бежал за огневым артиллерийским валом по изрытой воронками, обожженной земле.
Ложился. Вскакивал. Снова бежал с винтовкой наперевес. Потом будто кто-то изо всех сил саданул меня в лицо, и я провалился в глубокую темную пропасть…
Очнулся, когда нежаркое солнце подползало к темневшему вдали лесу. Во рту сухо и горько. В голове гудит, мысли путаются.
С трудом приподнялся на локте. Слева от меня густые кусты боярышника. Чуть поодаль одинокая сучковатая сосна.
Из наших окопов я не раз видел эту застывшую на пригорке сосну с обрубленной снарядами вершиной. Стало ясно: я на «ничейной» земле.
Но как кончился бой? Где товарищи? Где рота?
Откуда мне было знать, что при первых же залпах наших орудий немцы ушли из окопов в блиндажи и там переждали артналет. Не знал я и того, что атака сорвалась, полк отошел на запасные позиции, а гитлеровцы продвинулись на левом фланге.
Голова горела. Я ощупал лоб, щеки… На пальцах кровь — скула сильно рассечена. С левой стороны подбородка засел осколок.
Осторожно провел пальцем по неровному его краю, тихонько шевельнул. Будто бы неглубоко вошел.
Я стиснул зубы, зажмурился, словно от этого могло стать хоть немного легче, и дернул осколок. Казалось, к подбородку прикоснулись раскаленным гвоздем…
Невдалеке послышались торопливые шаги. Вот они все ближе и ближе.
Я несказанно обрадовался: «Санитары! «Видимо, ищут, кто еще живой. Сейчас и меня подберут».
— Братцы, а братцы! — со стоном позвал я. — Где-то тут моя винтовка? Винтовку не забыть бы…
Молчат. Не слышат, что ли?
Превозмогая боль, я обернулся и обмер. Перехватило дыхание. Сердце запрыгало, хоть рукой его придерживай.
Забыв о своих ранах, вскочил на ноги. Да куда там! Меня тут же схватили два немецких солдата. Справа плотный, красномордый. Маленькие, щеточкой, усики под мясистым носом. Слева долговязый, густо заросший светлой щетиной.
— Гады! Пустите меня, гады! — кричал я, вырываясь, и еще что-то так, что звенело в ушах.
Долговязый больно зажал руку:
— Ком, ком, рус Иван! Ком!
Второй солдат молчал. Лицо у него было какое-то окаменевшее. Веки странные, безресничные. Взгляд тяжелый, недобрый.
Равнодушно, вроде бы даже не сердясь, а выполняя привычную работу, стукнул меня по шее.
— Шнеллер, шнеллер, русиш швайн!
Мной овладело отчаяние. Я просто задыхался от собственной беспомощности. Наверное, упал бы, не держи меня немцы за руки.
Все, что случилось сейчас, казалось невероятным. В своей роте я делал то, что и другие бойцы: наблюдал за противником, ходил в боевое охранение, отбивался от атакующих танков, стрелял по пикирующим на нас самолетам… И не думал, не хотел думать, что со мной может произойти что-то плохое. Каждый надеется, что уцелеет, что пули и осколки пролетят мимо, куда-то дальше. Без этой надежды и жить невозможно. А тут плен! Плен!
В груди защемила жалость к себе. Нет, не вырваться мне от этих дюжих солдат! «Плохие твои дела, Иванченко, — думаю. — Такие плохие, что хуже уж некуда».
Мысли роились в голове, метались в поисках выхода.
Подошли мы к неглубокой лощине. Немцы остановились у мотка колючей проволоки, перебросились несколькими словами. Усатый сказал: «Герсбах, где-то тут минное заграждение. Как бы не напороться…» Тот ответил: «Я тоже об этом думаю. Дай разобраться… Мне кажется, вот здесь проход…»
Немецкий язык я знаю давно. В нашем селе с незапамятных времен немецкие колонисты жили. Мы, сельские ребята, часто играли с их детишками. Конечно, свободно говорить по-ихнему я не умею, набора слов не хватает, Но понимать все как есть понимаю.
— Минен! Ферштейн? Понимайт, рус Иван? Микен! — произнес Герсбах и отпустил мою руку.
Я кивнул.
Ага, значит, тут проход через заминированный участок!
Теперь мы двигались гуськом. Впереди Герсбах, за ним тащился я. Позади грузно шагал усатый.
И вдруг я споткнулся о колышек. Присмотрелся. Вон чуть дальше еще один! Ясно: мины натяжного действия.
Решение пришло внезапно, молниеносно. Есть выход! Так, только так! Все же лучше, чем фашистский плен!
Я хорошо знал, что такое немецкая прыгающая мина «5» — «шпрингминен». Стоит наступить на разведенные в стороны стальные усики или задеть проволоку, соединенную со взрывателем, как из земли выскакивает темно-зеленый корпус «эски». Выскакивает почти на метр и взрывается в воздухе. Далеко вокруг разлетаются сотни кусочков смертоносной шрапнели.
Медленно, очень медленно переступаю ногами. Осталось два шага… Шаг… Все! Прощайте, друзья-товарищи! И упал на оттяжку мины.
…Герсбах лежал безмолвно, неподвижно. Мертвые его глаза смотрели в небо. Правая рука откинута, левая вцепилась в ремень.
Почему-то запомнился тот черный ремень, на пряжке которого, как было принято в германской армии, выдавлена надпись: «Готт мит унс» — «С нами бог».
Второй конвоир хрипел, зажимая ладонью рану на животе… Не пощадила «прыгалка» и меня. Пронзительная боль терзала левую ногу.
Если бы во вражеских траншеях, услышав взрыв, поспешили на выручку своим солдатам, мне бы непоздо-ровилось. Но немцам было не до того. Наши штурмовики загнали их в укрытия.
С трудом, весь в поту, снял я с шеи Герсбаха автомат. Потянулся к висевшему у него на ремне запасному магазину. Но вытащить из чехла сразу не смог, не хватило сил. Только чуть отдохнув, достал магазин и сунул за пазуху.
Вот тогда почувствовал себя увереннее. Даже показалось, что раны меньше болят. А может, я просто притерпелся к боли. «Ничего, — думаю, — живы будем — не помрем. Теперь-то, Иванченко, сможешь постоять за себя».
Раненый немей заворочался, протяжно замычал.
«Надо бы разделаться с ним…» — подумал я, но тотчас отогнал эту мысль. Ранение в живот — гиблое дело. И так видно, что не жилец он на белом свете. Навсегда отвоевался…
Я пополз обратно, цепляясь пальцами за жесткую траву. Каждый метр давался с огромным трудом. Соленый пот заливал глаза. Сердцу стало тесно в груди. Земля подо мной качалась, колыхалось над головой мглистое небо.
Силы иссякли, и я прижался щекой к холодной земле.
Тишина. Гнетущая. Мертвенная.
Через минуту-другую пришел в себя, справился с дыханием. Головокружение прошло. Я осмотрелся. Один, как былинка, на этом не имеющем ни конца ни края молчаливом поле. Ночь вокруг, и лишь бледная луна равнодушно смотрела с высоты.
Взять себя в руки! Не поддаваться, ни в коем случае не раскисать! Пусть медленно, но двигаться вперед. Только бы добраться к своим…
На пути встретился какой-то старый оплывший окоп. Я пополз по его брустверу. Пальцы нащупывали то стреляные гильзы, то осколки, то стабилизатор мины… Пробитая пулей каска… Несколько увесистых патронов к противотанковому ружью, напоминающих снаряды малокалиберной пушки…
Неожиданно правая рука соскользнула. Я потерял равновесие и свалился на дно окопа.
Обламывая ногти, дважды пытался выбраться и дважды срывался обратно. Вконец ожесточись от постигших неудач, несколько минут лежал не двигаясь, стараясь ни о чем не думать.
То ли отдохнул, либо злость прибавила сил, но на третий раз удалось выкарабкаться из окопа.
Луна скользнула за большую растрепанную тучу. Ночь навалилась на землю. Ни ракет, ни выстрелов. Совсем не по-фронтовому тихо. Где-то далеко глухо гремели, напоминая горный обвал, артиллерийские раскаты.
Густая, как нефть, темнота затушевала все вокруг. Вытянешь руку — пальцев не видать. В какой стороне свои?
Я вертел головой, напряженно всматривался, пытаясь определить направление.
Но что это? Я прислушался. Чуть в стороне прострекотали моторы. Промелькнула неясная двукрылая тень. Другая… Третья… «Кукурузники» пошли…
Так наши пехотинцы прозвали самолеты У-2. Эти юркие фанерные машины умели летать у самой земля, садиться на любом пятачке. На У-2 не было пулеметов и пушек. Не было бронированных сидений для пилотов, как, например, у истребителей и штурмовиков. И все же наши летчики бесшумно подбирались к вражеским позициям, на бреющем полете забрасывали их бомбами итак же бесшумно исчезали.
Я посмотрел вслед самолетам и подумал: «Сейчас дадут фрицам по зубам!»
И точно: над немецкими траншеями загремели частые взрывы. Багровые языки пламени лизнули небо. Тревожно зашарили прожектора. Желтые, красные, зеленые нити трассирующих пуль понеслись вверх.
Снова, но уже в обратном направлении, прострекотали У-2. Возвращались две машины. Где же третья? Неужто подбили?
Словно отвечая на мой немой вопрос, послышалось слабое, неуверенное тарахтенье мотора. Рокотал он с перебоями, захлебывался, будто жаловался на острую непроходящую боль.
На минуту я забыл о собственной неопределенной судьбе и стал думать о неведомом летчике. Только бы дотянул!
Постепенно рокот мотора затих, и я остался один. Но теперь воспрянул духом. Стало ясно, где наши, в какую сторону подаваться.
Заморосил мелкий промозглый дождь. Он уныло шелестел по траве, по темному полю…
И вот же как удивительно устроен человек! На мне не оставалось сухой нитки, весь изранен, а уже думал о том, как подлечусь и снова вернусь в строй. И не было, казалось мне, лучшего места на свете, чем наша вторая стрелковая рота.
Впереди заплясали венчики огня. Желтоватые, с фиолетовым отливом.
«Та-та-та!» — сердито стучал пулемет. Я сразу узнал: «максим»! И так обрадовался, словно лучшего друга встретил. Ах какой же у тебя замечательный, какой приятный голос, Максим Максимыч!
Ноги не держали, разъезжались на скользкой раскисшей земле. Я поскользнулся и тяжело шмякнулся на кочку.
Где-то совсем рядом просвистели пули. Фить! Фить! Фить!
Но я встал на колени, затем на ноги и, опираясь на автомат как на палку, сделал несколько нетвердых шагов.
Не могу я погибнуть после того, что было со мной. Разве напрасно ходил в атаки, когда каждую минуту можно было и десять и сто раз умереть? Разве зря мерз в окопах, изнемогал от зноя, мок под дождями?.. Не могут меня убить после того, как уцелел я в июне сорок первого под Львовом, не сложил голову в Житомире, остался жив в боях за Киев… Я обязан, обязан дойти до Берлина! И дойду во что бы то ни стало!
Окровавленный, в грязи с головы до ног, лишь на рассвете доковылял я до нашего боевого охранения.
Слышу негромкий строгий голос: «Стой, кто идет?» Угрожающе лязгнул затвор винтовки.
«Ну, Ваня, с благополучным тебя прибытием! — подумал. — Добрался домой!»
А губы не слушаются. Прыгают. Совладал я с ними и отозвался:
— Свой я, братцы! Свой! Если б вы только знали, какой я свой!
Несколько недель провалялся я на госпитальной койке в связи с тяжелым ранением.
Заштопали, починили меня врачи, и потом попал я для дальнейшего, как говорят в армии, прохождения службы в роту связи. Конечно, очень хотелось в свой полк вернуться, да где искать его будешь в сутолоке войны? «Не все ли равно, — утешал я себя, — где служить, где бить фашистов?»
Раньше, бывало, не раз приходилось видеть, как связисты линию тянут, но не задумывался, легко это или трудно. А вот как самому довелось тяжеленную катушку с кабелем таскать, еще раз убедился, что нет на войне легкой службы. Никому тут не дом отдыха и не санаторий…
Помню, вернулся я с линии и присел погреться у печки, как снова подняли:
— Иванченко! Нет связи. Иди поищи обрыв.
Ничего не поделаешь, хочешь не хочешь, надо идти.
Отставляю в сторону недопитую кружку кипятку, снимаю с гвоздя полушубок. За месяц он из белого стал грязно-серым. Правая пола пожелтела, сморщилась, словно печеное яблоко. Уснул я однажды у костра, вот и получилась неприятность… За ту полу здорово мне от взводного влетело.
Туго затягиваю брезентовый солдатский ремень, поплотнее надвигаю ушанку на голову и выхожу из блиндажа.
Конец февраля, вроде бы и зима на исходе, а ей, несмотря на календарь, захотелось силу свою показать. На прощанье, что ли. Закрутили, засвистели метели. Трещали от мороза деревья.
С шелестом вихрилась сухая поземка, белыми космами переметала дорогу. Еще вчера вечером лошади проволокли здесь «утюг» — огромный, окованный железом угольник. Несколько пожилых солдат, по всему видать из строительного батальона, вслед за «утюгом» старательно подчищали дорогу. А сегодня вон как намело.
По колено в снегу тащусь вдоль кабеля. Ветер швыряет в лицо охапки колючего снега, сечет глаза. Снег набивается за ворот, в рукава…
Морозище такой, что прихватывает ноздри. Поворачиваюсь спиной к ветру. Пусть хоть немного отдохнет обожженное снегом лицо.
Кажется, что на этом необъятном поле никого нет на десятки километров. А когда еще луна прячется за тучу, чувствую себя совершенно одиноким.
Впрочем, довольно стоять. Иду, низко наклонив голову. Где же он, тот проклятый обрыв? Как разыскать его в темноте?
В конце концов нахожу. В рукавицах работать несподручно. Сбрасываю их, начинаю торопливо сращивать провод.
Пальцы липнут к оголенному металлу, деревенеют от стужи… Когда терпеть становится невмоготу, оттираю негнущиеся руки снегом и снова за дело…
В густых клубах морозного воздуха, грохая сапогами, вваливаюсь в блиндаж. Приятно пофыркивает чайник. Раскалилась, стала темно-вишневой железная печка.
Я устал, промерз, заиндевел как Дед Мороз. Непослушными пальцами с трудом стягиваю шапку-ушанку, а затем и шерстяной подшлемник. На нем множество сосулек. Протягиваю к огню красные потрескавшиеся руки.
Сижу, отогреваясь, блаженствуя, несколько минут. Хорошо, очень хорошо! А выпив кружку горячего чаю с куском рафинада, совсем забываю о ночных невзгодах.
Младший сержант Аникин не спеша перебирает лады своей гармошки и тихонько поет:
На войне, совсем как дома,
Снег под звездами блестит.
Только тут раскаты грома.
Только тут никто не спит.
Спате нельзя, теперь не лею,
Можно насмерть задремать, —
Далеко от фронта где-то
Понапрасну будут ждать…
Неожиданно песня обрывается. Аникина вызывают на узел связи.
Я натягиваю на голову полушубок и, свернувшись калачиком, почти мгновенно засыпаю.
Но не успел, кажется, глаза закрыть, а уже тормошат, будят. Нет связи! Ищи обрыв, связист! И давай по-военному: одна нога здесь, другая там.
…Незаметно наступила весна. Почернел, растаял снег. Бездорожье. Распутица. Грязь наматывается на колеса повозок и машин, прилипает к сапогам. Катушка с кабелем, и без того увесистая, вроде бы вдвое потяжелела.
Между высотками на танкоопасном направлении вытаяли продолговатые деревянные ящики. Но мы-то знаем, что эти вроде бы безобидные ящики — противотанковые мины зимней установки…
А весна берет свое. Вот уже и трава зазеленела. Распустились первые цветы. И, кажется, нет весне никакого дела до войны, до наших повседневных невзгод и опасностей…
Вместе с Аникиным я отвечаю за телефонную линию от штаба полка до второго батальона. Батальон занимает выгодный рубеж, и немцы изо всех сил стараются выбить нас отсюда.
Не жалеют боеприпасов, долбят из орудий и тяжелых минометов. Все поле в больших и малых воронках.
Ох уж эти минометы! Нет ничего хуже для телефонного кабеля, чем мины. На кабель жалко смотреть: весь он в узлах, многочисленных сростках.
Связь нарушалась часто, и мы с Аникиным то и дело выходили искать повреждения.
Вроде бы если несколько раз пройти одной дорогой, она кажется короче. Но мне (да, наверное, и Аникину) путь от полка во второй батальон каждый раз казался все длиннее и длиннее.
В который раз наладив линию, возвращаемся на полковой узел связи. Опускаюсь рядом с Аникиным на сколоченную из необструганных досок скамейку. Лишь теперь чувствую, как гудят натруженные ноги.
Обстановка для сна не очень подходящая. Говорят по нескольким телефонам, входят и выходят связисты. Аникину все нипочем, он умеет мгновенно засыпать. За это ребята посмеиваются над ним. Аникин, говорят, «работает» без простоя. Минуты попусту не теряет.
Вот и сейчас он привалился спиной к стене — и готово, уже тихонько посапывает. Лицо его с чуть раздвоен-пым подбородком сосредоточенно, строго. Брови нахмурены, будто и во сне он выполняет какое-то трудное задание.
Я закрываю глаза, пытаюсь уснуть, но не могу. Этому серьезная причина. Больше полугода не было никаких известий от родных. Думал, что застряли в селе, под немцем, на свою беду, остались. Аникин утешал, говорил, что человек должен всегда надеяться на лучшее. Может, уехали они на восток… Он же надоумил меня написать в приуральский город Бугуруслан, в специальное учреждение, где эвакуированные на учете значатся.
И вот радость: приходит письмо из Воронежской области, из совхоза «Завет Ильича». Оказывается, в этот совхоз мои старики и братишка племенной скот доставили и там же на работу поступили.
Отец не писал, но я и сам догадывался, сколько они в пути горя натерпелись — по дорогам, забитым колоннами автомашин, обозами, беженцами, гуртами скота. Немецкие летчики хотя и видели, что мирное население отходит, но никого не щадили, все живое из пулеметов расстреливали. Мои родные просто чудом уцелели.
Сижу в блиндаже рядом с Аникиным, а мысли мои далеко-далеко отсюда, где-то по Воронежской области блуждают.
Вдруг слышу хрипловатый, как у всех заядлых курильщиков, голос начальника узла связи:
— Кончай ночевать, Аникин! Ну и спишь ты, словно сурок!
Аникин вскакивает, ошалело трясет головой, отгоняя остатки сна, и озабоченно говорит мне:
— Опять связи нет! Пошли, Ваня!
Беру провод, сумку с инструментами, вскидываю на плечо винтовку и выхожу. Тихо. Ни минометного, ни артиллерийского обстрела. Мы привыкли к звукам стрельбы почти как человек привыкает к тиканью часов в комнате.
Аникин как старший идет впереди. Вот он наклоняется и молча показывает рукой на обрыв. Чернеет неглубокая свежая лунка — след падения мины.
Разыскиваю отброшенные в стороны концы провода. Соединяю их по всем правилам — «восьмеркой». Дотрагиваюсь кончиком языка к оголенному сростку, так делают все связисты, и чувствую легкое покалывание. Есть ток! Аккуратно обматываю провод изоляционной лентой… Вызываю батальон, вслед за ним полк. Полный порядок. Слышимость нормальная.
Я доволен: связь восстановлена. А надолго ли? Эх, хорошо бы хоть один денек прожить спокойно! Хоть один день не мчаться сломя голову на линию. Да где уж там! Не жить нам спокойно, пока не разобьем проклятых фашистов…
Аникин снимает с плеча телефонный аппарат в потертом, видавшем виды брезентовом чехле, затем винтовку. Оглядывается вокруг и ложится на нагретую весенним солнцем землю, забрасывает руки за голову.
Рядом с ним сажусь и я. Тихо. Будто и нет никакой войны. Так проходит минут пять, может, десять. Уходить отсюда не хочется, но служба есть служба — подключаюсь к линии.
Бегут, бегут по проводу человеческие голоса. Командир второго стрелкового батальона, называя себя «канарейкой» (ничего не поделаешь — надо хранить военную тайну), разговаривает с «соловьем» — начальником штаба полка. Комбат просит подкинуть ему «блинчиков» и «огурчиков». Я прекрасно понимаю, что речь идет о противотанковых минах и снарядах… Потом начальник штаба напоминает комбату о каких-то списках, наградных листах…
Аникин неторопливо, со вкусом выкуривает махорочную самокрутку и поднимается. Поднимаюсь и я.
Снова Аникин, немного косолапя, идет впереди, за ним я. Неожиданно он останавливается. Куда и девалось мечтательное, задумчивое выражение его лица! Оно становится настороженным и суровым.
Он садится на корточки и подзывает меня рукой.
— Смотри!
Внимательно всматриваюсь, но ничего подозрительного не замечаю.
— Что тут, Павлуша? — спрашиваю.
Аникин молча отклоняет куст шиповника, и я невольно холодею. К малоприметной черной нитке нашего провода подсоединен немецкий двухпроводный кабель.
Хотя я без году неделя связист, но понимаю, что это означает. Снимаю с плеча винтовку и досылаю патрон в канал ствола.
Аникин осторожно вытягивает замаскированный дерном кабель. Чуть пригнувшись, идет вперед.
Кабель змеей скользит у Аникина между пальцев и приводит нас к оврагу. Густой дубняк так разросся, что сквозь путаницу ветвей едва виднеется небо. Сумрачно. Прохладно. Тянет сыростью.
Мы уже не идем, а ползем по-пластунски. Нервы напряжены. Что ждет нас за тем вон молчаливым кустом ольшаника? Не загремит ли из бурелома автоматная очередь?
Но что это? Вдруг — здесь уж не обойдешься без «вдруг» — улавливаю приглушенный голос. Замираю, будто к земле меня пригвоздили. Обостренный слух различает всего несколько слов, но и этого достаточно.
Аникин тоже слышит чужую речь и ободряюще касается моего плеча. Не робей, мол, Ваня. Потом дает мне знак ползти вправо. Понимаю его без слов и отползаю. С двух сторон подбираемся к тому месту, откуда донесся голос. Выглядываю из-за куста. В склоне оврага что-то вроде пещеры. Рядом два немца. Один, упитанный, широкоплечий, стоит на коленях у портативной радиостанции. Лицо у него спокойное, я бы сказал, даже красивое. Второй, щуплый, в круглых роговых очках, полулежит на плащ-палатке. Возле уха телефонная трубка. Карандаш бегает по блокноту.
Все понятно: один подслушивает, второй передает по рации.
Не раз схватывался я в бою с немецкими солдатами, но наблюдать за ними вот так, в нескольких шагах, пришлось впервые. Я с ненавистью смотрю на телефониста. Ничего, больше подслушивать не будешь!
Встречаюсь взглядом с Аникиным. Он кивает: тянуть нечего. Берем!
В следующее мгновение дико кричим: «Хенде хох!»
Немцы вздрагивают, испуганно смотрят на нас. Лица мертвенно-бледные. Телефонист роняет на траву блокнот, тянет вверх руки. В горле у него что-то булькает. Нижняя губа трясется.
Направляю винтовку на радиста и повторяю: «Хенде хох!»
— Капут, фриц! — сквозь зубы добавляет Аникин. — Кончай базар!
Радист набычился. Не понимает, что ли, чего от него требуют? Неожиданно вскакивает и, ломая кусты, бросается вниз по склону оврага.
Стреляет Аникин. Стреляю и я. Беглец падает.
Собираюсь по-немецки спросить у телефониста, когда они перешли линию фронта и где именно. Уже подобрав нужные слова, соображаю: немецкий сейчас совершенно ни к чему. Как бы он мог подслушивать, если бы не понимал по-русски?
Телефонист поминутно косится на своего убитого напарника.
Вытянув руки по швам, говорит, что пришли они прошлой ночью. Замаскировали кабель, выкопали нору от дождя. Рассчитывали пробыть тут несколько дней, но вышла осечка…
— Брось, Ваня, с ним растабаривать, — угрюмо оборвал Аникин. — В штабе лучше нашего разберутся, врет он или правду говорит. Пошли!
Сложил я на плащ-палатку все, что в хозяйстве у немцев имелось: рацию, телефонный аппарат, два автомата, несколько гранат на длинных деревянных ручках…
Взялся я было за узел, но Аникин остановил:
— Ну еще чего! Пускай сам тащит, ничего с ним не станется.
Немец боязливо съежился и то ли от страха, то ли еще почему-то вскинуть узел на плечи не смог.
Аникин насмешливо улыбнулся.
— Эх ты, слабак! — и одной рукой поднял увесистый узел.
Привели мы вражеского лазутчика в штаб и сдали со всеми трофеями.
Вот и вся история. В тот день нам с Аникиным командир полка благодарность объявил. За бдительность.
Ничего не скажешь, приятно благодарность получить, но еще приятнее знать, что шпионов обезвредили.
Разные мне приходилось на войне службы выполнять. И пулеметчиком я был. И связистом. И сапером…
Одним словом, огнем кален, и бураном кручен, и в реках мочен — на все случаи учен. И даже кашеварить пришлось.
Нет, нет, ты не улыбайся. Поварская должность самая что ни на есть трудная и хлопотливая. Любого солдата спроси, то же самое скажет.
Мотается повар как заводной. Котел почисть. Воды натаскай. Крупу перебери… Да мало ли дел, когда ты один, а едоков у тебя чуть ли не сто душ.
Хорошо, если дадут пару бойцов картошки начистить, а иной раз как хочешь, так сам и управляйся.
Вообще-то в кашевары я угодил по доброте душевной. Да, да! И вышло это вот как.
Занемог наш повар. В госпиталь его увезли. Старшина к одному, к другому, к третьему. Нет охотников кашеварить. Никто из автоматчиков или бронебойщиков в повара переходить не соглашается. Тут тебе и почет, и полное от всех уважение, а в поварах что? Облупленная, посеченная осколками полевая кухня да смирный мохнатый конек по кличке Алмаз.
«Хоть ты, Иванченко, сознательность прояви, — подумал я. — Не должны же солдаты голодными оставаться». Как услышал старшина, что доброволец объявился, даже просиял, будто я его чем осчастливил.
Принялся я кашеварить. Ожидал, скрывать не стану, благодарность получить, а получил, извиняюсь, кукиш с маком.
Вскорости стал я замечать, что косо все на меня посматривают. Особенно автоматчик Васька Шмаков. Ох и въедливый белобровый черт! Хоть и друзья мы с ним, а случая подковырнуть ни за что не упустит.
— Нашему Иванченко, — говорит Шмаков, — фантазия не позволяет придумать что-нибудь получше горохового супа и пшенной каши-концентрата. Да и то каша у него через день пригорает… У такого повара ну совершенно без всякого азарта ложкой орудуешь.
Обидно слушать, а возразить нечего. Правильная критика. Пригорала каша. Не отказываюсь, случалось. Не доглядишь оком, поплатишься боком.
Да если говорить начистоту, какой из меня, с позволения сказать, повар? Отроду им не был и быть не собирался. До войны слесарил на заводе в Миргороде. Река там Хорол… Ну и приходилось иной раз на рыбалке стряпать. Загонишь, бывало, в землю две рогульки, котелок между ними на железном пруте висит. И в нем кое-как ушицу либо кашу сварганишь. Вот и весь мой кулинарный стаж.
От этих переживаний стал я такой веселый, как Рябко на привязи. Прихожу к старшине и говорю: так, мол, и так, не могу больше насмешек терпеть. У меня тоже гордость имеется. Замену давайте. На день-другой кашеварить брался, а уже вторую неделю лямку тяну.
Но тут, на мое счастье, пополнение в полк пришло. Пронюхал я, что имеется среди новеньких бывший повар какого-то харьковского ресторана. И не кто-нибудь, а первой руки повар. Просто находка для нашей роты.
В общем, не знаю, как там старшина действовал, а только повар тот — Черешня Федор Алексеевич — к нам попал.
Человек он оказался видный, степенный, но молчаливый на редкость. Хорошо, если за целый день десяток слов сквозь зубы пропустит. Бывают же такие! И пустую болтовню слушать не охотник. Буркнет: «Острый язык — дарованье, а длинный — наказанье» — и в сторону отойдет.
На фронте Черешня впервые. Необстрелянный. Новобранец, так сказать.
Подвел я Черешню к нашей полевой кухне и говорю:
— Надевай, Федор Алексеич, колпак, бери в руки черпак и орудуй. Человек ты в летах (всех старше тридцати я тогда почти пожилыми считал), в самый раз тебе на кухне хлопотать. Служба тут непыльная, спокойная, не в штыковую атаку ходить… А я как был в первом взводе, там и останусь. Хотел уже сегодня на свое законное место уйти, да старшина велел с тобой пару деньков побыть, пока ты в курс наших порядков войдешь.
Кивнул Черешня головой и за работу.
Посмотрел я, как все у него в руках спорится, и подумал: «Да-а, дело свое человек знает…» Я, бывало, шарах в котел овощи, и ладно. А Черешня по-иному: мелко-мелко лук накрошил, морковь, поджарил их на сале, а уж затем котел заправил. Куда-то смотался, лаврового листа раздобыл, укропчика. Вроде бы мелочишка, а вкус у варева иной. Духовитый супец получился, что и говорить. И каша на славу. Из тех же продуктов, что и мне выдавали, а совсем другой коленкор…
В общем, правильно и справедливо меня Шмаков пропесочивал: не за свое дело не берись.
Подошло время обедать. Поднял Черешня крышку котла, и запах вокруг такой пошел — отдай все, и мало!
Самым первым, известное дело, Шмаков заявился. Носом повел, блаженно прищурился.
— Вот это да-а! — говорит. — Не кухня, а двухколесный ресторан. — Покосился на меня и добавил: — Сразу видно, что власть на кухне переменилась.
Шмаков протянул Черешне котелок.
— Котлет де-воляй и ромштекса здесь, видать, не дождешься, но мы люди негордые. И на перловый суп согласны… Ты мне, товарищ повар, сразу и добавку давай, чтоб ноги понапрасну не бить. И снизу зачерпни, пожиже чтоб… Очень я жидкое уважаю…
Ну все, конечно, смеются. Каждому понятно, чего Шмаков хочет.
Налил ему повар. Мяса столько — ложку поставь, не упадет. Заглянул Шмаков в котелок, головой покачал, удрученно вздохнул:
— Ничего, до вечера как-нибудь перебьюсь, зато на ужин две порции получу.
Уселся на пенек, зажал котелок между колен и, потирая руки, весело повторил:
— На ужин две порции получу — на себя и на Иванченко.
— Это почему же ты мою порцию будешь получать? — удивился я.
Шмаков ухмыльнулся.
— Знаешь, мудрецы советуют: завтрак съешь сам, обед раздели с товарищем, а ужин отдай врагу. Мы же с тобой, известно, большие друзья, но надо же кому-нибудь наказы мудрецов выполнять.
Ребята давятся от смеха, Шмаков хоть бы что, даже не улыбнулся.
Пообедали, Шмаков достал из кармана вышитый шелком кисет, скрутил цигарку чуть ли не вдвое толще винтовочного патрона, грудь выпятил, спрашивает басом:
— Ну как, солдатики, пайка хватает?
Все уже знают, о чем речь, но в несколько голосов отвечают:
— Хватает, даже остается.
— А куда остатки деваете?
— Доедаем, даже не хватает!
Шутка, конечно, неновая, не раз ее слышали, но и на фронте людям посмеяться охота…
На рассвете нажали наши, прорвали немецкую оборону и пошли вперед. А в наступлении большая расторопность нужна, чтобы бойцов вовремя накормить. Потому что рота на месте не стоит. Только что тут была, а к вечеру, глядишь, за десять километров ее ищи.
— Видишь, — говорю Черешне, — как противотанковая артиллерия действует? Огнем и колесами пехоту сопровождает. Так и нам с тобой, Федор Алексеич, нужно. Кашей, так сказать, и колесами роте помогать. На голодный желудок, сам понимаешь, не очень-то повоюешь. А как получит красноармеец горячий приварок, так и настроение у него, ясное дело, боевое.
Запряг я Алмаза в двуколку. На козлах вместо ездового умостился. Рядом Черешня. Поехали роту догонять.
За ночь пыль на дороге отсырела. Мягко катятся кованые колеса.
На перекрестке замечаю фанерку с надписью: «Стой! Опасно! Дорогу просматривает снайпер».
«Уже не опасно, — думаю. — Был снайпер, да весь вышел. И след, поди, простыл».
Миновали по объезду давным-давно взорванный мост на нейтралке. Дальше пошли противотанковые ежи — сваренные крест-накрест металлические балки. А вот и обозначенный вешками проход в проволочном заграждении. Темными амбразурами смотрят на нас молчаливые, уже нестрашные немецкие доты, дзоты, железобетонные колпаки…
Придержал коня, дал Черешне рассмотреть подбитую самоходку с намалеванной на броне пантерой. Ствол пушки разворочен прямим попаданием и похож на какой-то нездешний цветок с огромными стальными лепестками.
Наши артиллеристы постарались и в ходовую часть еще добавили. Нескольких траков у самоходки как не было.
Где-то впереди гудит, громыхает, ухает… Бойко бежит наша вороная лошадка. К стрельбе она привычная, только ушами настороженно прядает да хвостом от оводов отмахивается.
Глянул я сбоку на Черешию. Бледноват он чуточку, губы сжал, но молчит по своему обыкновению.
Кончился лесок. Дальше место открытое. Видно, как снаряды рвутся, как взлетают и медленно оседают вниз пепельно-серые фонтаны земли.
«Куда же ты? Неужели не видишь, что впереди творится?» — взглядом спрашивает меня Черешня.
А я как ни в чем не бывало останавливаю Алмаза, прыг с двуколки на землю. Потник поправил, чересседельник подтянул. И все это медленно, не торопясь. По себе знаю — когда товарищ не паникует, на душе спокойней становится, чувствуешь себя увереннее.
Укрыли мы кухню в овраге. Черешня с конем остался, а я пошел роту разыскивать.
Встретил подносчика боеприпасов. От него узнал, что наши в коноплянике на задах села окопались. А в селе немцы закрепились и с высотки напропалую шпарят, вдоль и поперек крестят. На лошади ни за что днем не проехать.
«Что же делать? — думаю. — Июль месяц. Жарища.
Суп в котле до ночи не выдержит, наверняка скиснет».
Возвращаюсь и всю обстановку Черешне выкладываю.
— Что сразу, — говорю, — суп на землю выливай, что ночи жди — один толк, все равно испортится.
Потупился повар, между бровями глубокая складка пролегла. Молчал он, молчал, а затем глухо говорит:
— Конечно, суп супом, но если сейчас в роту добираться, убить могут… И очень даже просто… Подождем, может, отойдут немцы.
Чувствую, злость закипает во мне. Но сдержался и сухо, выдержанно отвечаю:
— Ты, брат, как хочешь, а я отсиживаться здесь не собираюсь. Подумай, каково бойцам под огнем да еще не евши?
Злой, словно черт, набил я вещмешок сухарями. Супу налил в термос.
По ссутулившимся плечам повара вижу — трудно ему. Колеблется, не решается, что-либо делать.
Я уже одну руку в лямку термоса продел, как Черешня подошел.
— Одного термоса мало будет, — говорит тихо и глаза отводит. — Что тридцать восемь литров на роту? Погоди, еще один наполню.
«Вот это другой разговор, — обрадовался я, — давно бы так!» Но Черешне ничего не сказал.
Нагрузились мы и пошли. За спиной у каждого по термосу. На шее «сидорок» с сухарями, в руках винтовка. На ремне подсумок, гранаты. Таков уж порядок на передовой: ни шагу без оружия. На войне как на войне. Случилось же в соседнем батальоне, что два немецких разведчика на повара нарвались. Хорошо, что не растерялся парень. Черпак в сторону и двумя выстрелами обоих уложил.
Шагаем по исклеванному минами шоссе мимо корявых, приземистых осокорей. С телефонных столбов порванные провода свисают.
Наверное, заметили нас вражеские наблюдатели — из пулемета ударили. Мы с Черешней в кювет скатились. Пули над головой свистят, осколки из булыжника высекают.
Но едва пулемет в сторону огонь перенес, мы через шоссе перемахнули и за кустами схоронились.
Вижу, из термоса у Черешни тонкой струйкой суп вытекает. Пуля, выходит, угодила. Застругал я колышек, дырочку заткнул.
Смотрит повар на свой термос, ничего не говорит, только нервно позевывает.
Ну в конце концов добрались к своим. Увидел нас Шмаков, командирским голосом приказал:
— Кухня слева! Ложки к бою! — И нараспев: — Бери ложку, бери бак, нету ложки — кушай так!
Все же молодец Шмаков! Всегда умеет товарищей развеселить, настроение поднять.
А Шмаков опять:
— Повара, дайте воды напиться, а то до того есть хочется, аж ночевать негде!
Ребята снова хохочут.
Взялся я за винты на крышке термоса, и тут послышался низкий прерывистый гул. Для меня не новинка, не раз приходилось слышать такое ноющее подвывание.
Поднял голову, так и есть: прямиком на нас шестерка немецких бомбардировщиков летит. А над ними, словно играючи, тонкие, как осы, истребители «мессершмитты» — их защита и прикрытие — вьются.
Гулко и торопливо, точно стараясь опередить друг дружку, захлопали зенитки. В небе появились белые облачка разрывов. А чернокрестные самолеты плывут и плывут, будто связанные невидимыми ниточками.
До чего же наглые! Противозенитного маневра не делают, на заградительный огонь никакого внимания не обращают.
Все мы к земле поплотнее прижались. Одна она, матушка, от семи бед спасает. А Черешня по полю заметался. Впервые человек в такой переплет попал.
— Ложись, браток! — кричу. — Ложись, пока живой!
Послушался он, бросился с размаху на землю, поближе ко мне подполз. Видать, около меня не так страшно ему было.
Тем временем «музыканты» зашли друг дружке в хвост, и началась дьявольская карусель… Почему «музыканты»? На фронте разные прозвища немецкой технике давали. Шестиствольный миномет, к примеру, «ишаком» окрестили. И впрямь: как начнет он минами швыряться, точнехонько будто голодные ишаки орут. Желтокрылый воздушный разведчик и корректировщик «фокке-вульф» два прозвища получил: «костыль», а больше «рама» — за раздвоенное туловище.
Пикирующих же бомбардировщиков за сирены «музыкантами» называли. Сирены те — какой только изверг их выдумал! — до того дико завывали, что мурашки по спине ползли. И уж если мне, бывалому солдату, не по себе становилось, то каково Черешне?
Похлопал я его по плечу: не робей, мол, привыкай! От осколков ямка спасет, а прямое попадание раз в сто лет бывает…
Лежим мы и смотрим, как бомбы от самолетов отрываются. И пусть ты из храбрецов храбрец, а приятного мало.
Сначала бомба кажется маленькой каплей. На миг становится большой и тотчас исчезает, будто тает в воздухе. Нарастает дьявольский визг. А вслед за этим — тр-р-рах! Трах! Тр-р-р-рах!
Земля застонала как живое существо от боли. Вокруг нас вырастают огненные столбы. Горячие осколки со свистом и фырканьем секут воздух…
Время будто остановилось. Кажется, целую вечность рассеивается низкое бурое облако земли и пыли. Дышать нечем. В голове звенит, уши словно ватой заткнуты, на зубах скрипит песок… Но как бы то ни было, а мы живы!
Сквозь частую пулеметную трескотню и стук зениток различаю одиночные винтовочные выстрелы. Вспоминаю, что и у меня винтовка. Отрываю от земли отяжелевшее тело и вместе с другими бойцами бью с колена по пикировщикам…
И вдруг один из «юнкерсов» поволок за собой черную ленту дыма. Вот он клюнул носом, свалился на крыло и пошел вниз. Через несколько секунд мы услышали глухой взрыв.
— Отобедал, Змей Горыныч! Отобедал! — истошным голосом закричал Черешня.
Все мы кричали «ура», радовались, но Черешня, пожалуй, больше всех. Он так сиял, будто это ему удалось сбить бомбардировщик.
Не знаю, как повернулось бы дело дальше, но из тучи вывалились наши «ястребки». Одни из них стали «юнкерсов» щипать, другие с «мессерами» сцепились. Воздушный бой в сторону ушел, и я снова за винты на крышке термоса взялся.
Подошел Черешня, опустился на корточки, лицо пилоткой вытер.
— Ну, Федор Алексеич, — говорю, — вот и принял ты боевое крещение.
— Да, принял, — сказал он, как всегда, неторопливо и тут же улыбнулся уголками губ. — А что должность у повара спокойная, так ты, товарищ Иванченко, того… малость загнул. Какая уж она спокойная?
Ничего я ему не ответил. Да и что было отвечать?
Пехота, говорят, — царица полей, артиллерия — бог войны, разведка — глаза и уши… А саперы кто? Не придумали еще никакого им красивого названия. А надо бы — заслужили. Я не защищаю, я по справедливости. Уж кому-кому, а мне можете поверить. Испробовал Иванченко саперного хлеба.
В наступлении саперы плечом к плечу о пехотой, а чаще всего впереди пехоты. Потому что проходы в проволочных заграждениях и минных полях они делают. И вражеский дзот сковырнуть, если он огнем поливает, ходу пехоте не дает, тоже наша, саперная, забота.
А при отходе (и такое на войне случается) саперы последними идут. Мосты за собой подрывают, дороги минируют, завалы устраивают…
Иной раз вроде бы и затишье на боевом участке, а нашему брату, саперу, все равно работы невпроворот. На скуку не жаловались — всегда неуправка. На ходу обедали, стоя спали. И блиндажи мы строили, и мосты наводили. А то НП — наблюдательные пункты оборудовали, маскировали, дороги в порядок приводили… Да разве перечислишь все, чем сапер на войне занимается?
Эмблема у нас незатейливая: кирка-мотыга накрест с лопатой. А действовать приходится разным шанцевым инструментом. Если не топор и пила, то лом, лопата или миноискатель в руках. Потому и ладони что твой дуб. Твердые, жесткие…
Или взять, к примеру, мины. Есть ли что опасней, чем вражеские мины обезвреживать или свои ставить? Смерть и в лицо смотрит, и за спиной ходит.
А сколько бывало, что во время работы под пулеметный огонь либо под артобстрел угодишь… Но все равно дело свое делай. Всех обстрелов не переждешь и прятаться от пуль некогда.
Мины… Сколько их осталось позади!
Действует мина мгновенно и доли секунды на обдумывание не оставляет. От нее не убежишь и на дерево не заберешься. Поэтому правильно и справедливо говорят, что сапер ошибается только один раз. Второй раз ошибиться не дано. Промашку допустил, и нету тебя…
Но если уж снял ты, допустим, сотню мин, то, считай, сотне человек жизнь сохранил. Вот что такое саперная наша работа!
Немцы очень даже хорошо знали, что из-за мин никакого разворота войскам нету, и на мины не скупились. При отступлении так густо дороги, дома, землянки ими начиняли, что поди потом разберись… Много всевозможных «подарков» оставляли. Мины противотанковые, противопехотные, противотранспортные. Натяжного действия, прыгающие… Упрятанные в земле и внаброс. Мины зимней установки — под цвет снега. Летней установки — зеленые. Металлические, деревянные. Даже со стеклянными корпусами противопехотные встречались.
Смотришь, бугорок как бугорок, вроде бы крот вырыл. А то и вовсе ничего не заметно. Дерном, травой замаскировано. Притаилась мина, жертву подстерегает. И каждая какую-то хитрость в себе таит. Разгадать эту хитрость трудно, но обязательно надо.
Допустим, натяжного действия. Если чуть провисает проволочка — смело перекусывай ее кусачками, вытаскивай взрыватель… Но когда проволочка туго натянута — берегись, сапер! Тут не натяжного, а, наоборот, ударно-спускного действия. Присмотрись повнимательней и увидишь: предохранительной чеки нет и в помине. Ударник — стерженек, разбивающий капсюль, — проволочка удерживает. Стоит перерезать ее, тут же взрыв.
Умелому, знающему воину мины не страшны. На них тоже управа имеется. Поведешь рамкой миноискателя вправо, поведешь влево, шагнешь вперед, снова по сторонам поведешь… Выслушиваешь землю, как доктор больного. Вдруг слышишь: в наушниках тревожно зачастит — пи! пи! пи!
Проверишь, а то как раз и не мина, а осколок… Миноискатель на всякий металл сигнал подает. А вот деревянные мины не показывает. Тогда щуп выручает. Нехитрая штука, этот щуп, — обыкновенный тонкий стальной прут на длинной ручке, а ткнешь наискосок в грунт и сразу определяешь, есть там что или нет.
Как почувствуешь что-то твердое, неподатливое, все ясно: нашел то, что искал. Теперь щуп в сторону и начинаешь снимать маскировочный слой. Хоть ножом, хоть пальцами. Чем когда сподручнее. Работаешь осторожно, аккуратно, одним словом. Никакого панибратства мина не потерпит, торопливости не любит, авось да небось не прощает. Шутки с ней плохие…
Ко всему человек привыкает. Привыкает и к опасности. И страха никакого нет — обычная работа, как и все другие работы на войне.
И все же первую свою боевую мину я по сей день помню. Противотанковая она была — круглая как блюдо, с выпуклой темно-зеленой нажимной крышкой, где белой масляной краской написан номер — двадцать девять. Значит, мина уже где-то стояла, после этого успела побывать на складе, где маркировщик поставил порядковый номер, а затем вторично пошла в дело. Притаилась на взлетной полосе полевого аэродрома, которую мне поручили проверить.
«Ну все, кончилась твоя служба у фашистов», — подумал я и обвел рукой по окружности. Под днищем осторожно пошарил… А вдруг на неизвлекаемость поставлена. Но на этот раз ни бокового, ни донного взрывателя не было.
Фу-у… Уже легче. Остался главный, верхний взрыватель. Риска указателя стоит на «шарф», что по-немецки значит «опасно». Красная точка у красной черточки. Мина на боевом взводе.
Пытаюсь повернуть взрыватель справа налево — против часовой стрелки, чтобы красная точка встала прямо перед белой черточкой, у надписи «зихер» — «безопасно». А взрыватель ни с места. Заржавел или по какой другой причине застопорился, а только не идет.
Откровенно признаюсь, я малость растерялся. Как быть? Ясно, что силой тут не возьмешь, но и оставлять нельзя. Снаряженная, со взрывателем то есть, мина очень опасна, хоть и в сторону от дороги ее оттащишь. Уничтожить ее полагается. Так я и сделал.
Да-а, иной раз немало повозиться приходится, пока мину обезвредишь. Стоишь перед ней на коленях и видишь: ромашки сквозь колючую проволоку пробиваются, муравей между травинок ковыляет. Спешит, торопится по своим муравьиным делам. И никакого ему дела нет до войны, и не знает он, что тройной Иван локтем смерть задевает…
Это меня в нашей роте так прозвали — «тройным Иваном». Были у нас Иваны, был Иванов, Николай Иванович, но Иваном Ивановичем Иванченко один я оказался…
Слушайте дальше. Как-то проверяли мы брошенные немецкие блиндажи на околице села. Земля вязкая. Припорошена снегом. Дали мне тогда в напарники молоденького солдатика Кравчука Петьку, чтобы приучал его к саперному делу. Курносый такой, веснушчатый паренек. Неплохой паренек, старательный. Раньше в истребителях танков состоял.
Из госпиталя Кравчук к нам прибыл и по саперной специальности еще азы проходил. Но опыт и практика — дело наживное. Было бы только желание.
Подходим мы с Кравчуком к блиндажу. Добротный блиндаж, в четыре наката. Видим сквозь оконце — две бутылки вина и открытая банка консервов на столе. Вроде бы второпях оставлено. И сапоги на видном месте новехонькие, с широкими голенищами. Мода такая у немцев была — автоматные магазины они за голенищами таскали.
Загорелся мой Кравчук.
— Разрешите, — говорит, — сапоги взять, а то мои, — и на обмотки показывает, что десять раз вокруг ноги, — на склад пора сдать. Очень уж надоело их сматывать да наматывать.
— А жить не надоело? — спрашиваю. — Соображать надо, голова ты и два уха… Приманку фашисты оставили. Может, польстится какой зеленый сапер вроде Кравчука, а его на метле и объедут — спишут со всех видов довольствия… А вот ты как раз и нашелся. Вижу по глазам: и верит мне Кравчук, и не верит.
Но идти в блиндаж не разрешаю. Подвох чувствую.
Взял я веревку, к длинному шесту привязал. К другом концу шеста крючок из проволоки приспособил и сквозь окно аккуратненько те сапоги зацепил. Отошли мы с Кравчуком подальше, насколько веревка позволяла, залегли в канаве.
— Давай, — говорю, — Петя, дергай.
Потянул Кравчук за веревку, а тут ка-ак рванет! Бревна в воздух полетели. Вместо блиндажа воронка осталась да земля курится.
На Кравчуке лица нет. Губы будто мелом кто вымазал. Съежился, волосы под шапкой дрожащей рукой почесывает.
— Вот тебе и разжился… — бормочет. — Чуть из-за этих сапог собственную голову не потерял.
— Верно, — соглашаюсь, — вполне мог потерять. А нам с тобой, товарищ Кравчук, из-за каких-то сапог рисковать нет резона. Мы еще портянки в Берлине должны сушить. Всякие же каверзы да сюрпризы разгадывать учись. На то ты и сапер…
М-да, на разные ловушки фашист горазд. Стоит, к примеру, легковая автомашина на обочине дороги. Какой-нибудь брошенный при отступлении «оппель-капитан», «мерседес» или «фольксваген». Но не спеши открывать дверцу, не торопись садиться! От дверцы тянется шнурок к взрывному заряду. Под сиденьем такое же «угощение» оставлено… Одним словом, мина на мине сидит и миной погоняет.
Или валяется, скажем, чемодан. Кожаный, на ремнях, с блестящими никелированными уголками. Ну чего греха таить, иной несведущий солдатик сгоряча полюбопытствует, что в том чемодане. А того не учтет, что от чемодана малоприметная, тоньше гитарной струны, стальная ниточка под землю идет к мине.
Да всех хитростей и не перечесть…
Помню, приказали мне проверить один двухэтажный дом. Подозрение возникло, что «консервы» там имеются. Не мясные, разумеется, не рыбные и не овощные. «Консервами» мы называли МЗД — мины замедленного действия. Самые они что ни есть опасные.
Взрыватели в МЗД бывают разные. Чаще всего со специальным часовым механизмом, от которого зависит взрыв. Ставятся те часы на определенное время. Разное оно может быть — и десять часов, и пятеро суток, и больше. Поди угадай.
Прослушал я в том доме подвал, стены, пол. Все в порядке. Осталась одна каморка на первом этаже. Проверяю стену. И вдруг донеслось ко мне чуть слышное «тик-так, тик-так…». Вроде бы не робкого я десятка, а похолодел. Передернуло всего, дрожь пробрала. Ясно, «консервы»!
Кирпичи разбираю, а в голове одна тревожная мысль: пока я над стеной колдую, стрелка к назначенному времени подползает. И кто скажет, на какой срок часы поставлены? Может, последние секунды моей жизни они отсчитывают? Может, вот-вот вместе с домом в тартарары провалюсь…
Эта неизвестность просто выматывает. Слабый ритмичный звук часов — тик-так, тик-так — оглушительным громом в ушах отдается. Поверь, под самой зверской бомбежкой, под самым плотным пулеметным огнем было куда легче, чем в том безлюдном молчаливом доме. За несколько минут столько переживешь, что другому на всю жизнь хватило бы…
Но вот наконец и похожий на графинчик с узким горлом часовой замыкатель. Отсоединил я его и чувствую: ноги не держат. Сел прямо на пол. А глаза, как магнитом, притягивают к себе столь безобидные на вид цифры и деления. Всего на каких-то полчаса не дошла стрелка до стопора.
Что и говорить, много здоровья и нервов стоило, прежде чем на стене дома выведешь углем или мелом: «Разминировано. Сержант Иванченко», либо табличку поставишь: «Дорога проверена. Мин нет».
Разное нам на фронте видеть приходилось! Вот, помню, как-то вышибли мы роту эсэсовцев из села, Петропавловкой называлось. Не одну сотню сел и деревень прошел я за войну. Все, понятное дело, в памяти не удержались, а Петропавловку вот запомнил…
Захожу с Кравчуком в крайнюю хату. Старичок на лавке лежит. Руки вдоль туловища протянуты, редкая бороденка кверху вздернута.
— Здравствуй, — говорю, — дед! Захворал, что ли? Помощь какая требуется?
Ни слова в ответ. Мычит и глаза на нас таращит. Но едва я ближе подошел, как он по лавке пальцами забарабанил. Видно, сказать что-то хочет, да не может.
«Немой, должно быть, — думаю, — и о чем-то предупреждает меня. Но о чем? И почему лежит как спеленатый, вроде бы шевельнуться боится. Неспроста все это. Разобраться надо…»
Что-то толкнуло меня заглянуть под лавку. А там две толовые шашки. И чека взрывателя — подумать только! — с брючным поясом немого проволочкой соединена.
Кравчук затрясся весь. Да и у меня, если откровенно, муторно стало на сердце. До какой же подлости фашисты дошли! Ловушку подготовили, чтоб и старик погиб, и тот, кто пособить ему захочет.
Освободили мы деда… Идем дальше и мальчонку лет шести встречаем. На шее у него бирка «Петропавловка, 18».
Фашисты, оказывается, всех жителей тут пронумеровали и бирки заставляли носить.
Посмотрел я на мальчонку, худющего, оборванного, и горько-горько мне стало.
— Да сними ты собачий этот номер! — говорю.
А он мне:
— Не могу, дяденька, нельзя! Пан староста строго-настрого приказал… Убьют меня, если сниму!
Вспоминаешь все это, и мурашки по спине пробегают. Какие же гитлеровцы люди? Потеряли они право людьми называться. И никогда советский народ не забудет того, что творили фашисты на нашей земле.
В ту пору на фронте наступило затишье, и наш полк во второй эшелон отвели, на отдых. Все понимали, что затишье это временное, и со дня на день ждали приказа о наступлении.
Как-то после обеда пристроился я на бревне у сарайчика, греюсь на солнышке и лезвие внутри граненого стакана гоняю. С лезвиями для бритья на ту нору туговато было, вот мы и приловчились этаким манером точить их. Погоняешь какие-то полминутки, и брейся на здоровье.
Точу я лезвие и песню нашу саперную под нос мурлычу:
Вперед, саперы! Вперед, минеры!
Врагу не дадим отдохнуть!
Штыком и лопатой,
Прикладом, гранатой
Победе прокладывай путь!..
Вдруг вижу: прямиком ко мне старший лейтенант Очеретяный, ротный наш, шагает.
Вскочил я, складки на гимнастерке под ремнем разогнал, руки по швам.
Поздоровался он со мной и говорит:
— Важное задание есть, товарищ Иванченко. Со мной пойдете.
— Разрешите, — спрашиваю, — миноискатель взять?
— Не потребуется миноискатель, — отвечает ротный. — А вот лопату обязательно прихватите.
Вскинул я свой автомат на плечо, лопатку взял и бегом за старшим лейтенантом.
Вышли мы за околицу села, где рота размещалась, а нас Петька Кравчук на пароконной повозке нагоняет. В повозке десятка два мин уложено. Противотанковых и противопехотных.
Сели на повозку, едем.
«Что случилось? — думаю. — Может, немецкие танки оборону прорвали и по нашим тылам рыскают? Так нет же, непохоже. Всю роту по тревоге подняли бы, да и мин не два десятка взяли… Что-то не то…»
Пока я голову ломал, куда и зачем мы едем, повозка свернула к лесу. Остановились на небольшой поляне.
Выгрузили мы мины, и Кравчук уехал.
— Штаб фронта новую технику испытывать будет, — сказал старший лейтенант. — Приказано мины заложить. Ставить, вполне понятно, без взрывателей.
— Ясно, — говорю, а сам думаю: «Любопытно, что это за новая техника? Может, лучи какие-нибудь придумали или еще что…»
Но расспрашивать не стал, сдержался. Не принято в армии допытываться, что, да как, да почему. Нужно будет, сами скажут.
Принялся я лунки готовить. Дерн лопаткой аккуратненько обрезал. Землю подальше в вещмешке оттащил для маскировки. Чтобы никаких признаков не было, где мины поставлены.
Работали молча. Молчал и старший лейтенант. Но когда велел он две ямы по метру глубиной выкопать, не удержался я и как бы между прочим заметил:
— В толк не возьму, на каком принципе эта новая техника работает, что на такой глубине мину показать способна. Ну насчет металлической еще понятно — придуман сверхмощный миноискатель. Но вот деревянную как разыщет — уму непостижимо…
Ротный перестал чертить схему-формуляр минируемого участка и говорит в ответ:
— На каком принципе, сказать не могу, потому что сам не знаю. Но на деле увидеть ее увидим.
Мины замаскировали по всем правилам. На совесть постарались.
На следующий день поутру мы со старшим лейтенантом уже были на нашей поляне.
Лес жил своей обычной жизнью. Флейтой высвистывала где-то невдалеке иволга. Вовсю заливался зяблик…
Вскоре появились легковые автомобили. Никогда прежде не приходилось мне столько начальства видеть. Генерал, два полковника, подполковники…
На дороге запылил зеленый «пикап». Наконец-то везут новую технику! Каков он, этот мудреный аппарат?
Развернулся «пикап», остановился. «Сейчас, — думаю, — увижу важного лысого профессора в роговых очках». Изобретатели — они все почему-то лысые и в очках.
Но я ошибся. «Пикап» привез молоденького круглолицего сержанта… Да еще лохматая рыженькая собачонка из кузова сиганула. И все…
«Где же профессор со своим аппаратом? — подумал я. — Что-то не видно его…»
А генерал и офицеры — удивительное дело! — нисколько не беспокоились, что изобретатель опаздывает. Столпились вокруг собачонки, о чем-то сержанта расспрашивают. Со стороны даже смотреть смешно. Собаки, что ли, не видели? И хоть бы пес был мало-мальски стоящий — огромный дог либо ньюфаундленд, что, читал я, утопающего из воды может вытащить. А то так себе, не пойми поймешь: шерсть лохматая, уши торчком, хвост бубликом загнут. Овчарка не овчарка, скорее всего лайка…
Пока я обо всем этом размышлял, мимо прошел своей грузной, но быстрой походкой наш ротный. Я даже не успел ему двух слов сказать, справку навести. Жилистый узколицый капитан подозвал Очеретяного. Слышу, велит показать, в какой стороне заминированный участок. А что его, участок-то, показывать? Вон он колышками обозначен. Двести метров в длину и тридцать в ширину.
Капитан подвел сержанта к границе участка.
— Ваша задача, товарищ Щепетин, — говорит, — проверить обозначенную вешками полосу на наличие мин. Приступайте.
— Есть, — козырнул сержант. Взял своего барбоса на длинную бечевку и скомандовал: — Ищи, Курок!
Собачка сразу же нюх-нюх носом по земле. Медленными шажками прошла метров пяток вправо, потом влево. Затем снова вправо… Зигзагом, так сказать.
За всей этой картиной начальство внимательно наблюдает, никто словечка не проронит. А капитан в сторону отошел. Папироска у него горит, а он зажигалкой чирк-чирк. Огонь добыл, к горящей папиросе поднес. Затем смял папироску, новую из портсигара достал. Видно, нервничает…
Уже позже узнал я, что капитан ответственным за испытание был, а Курка и еще нескольких овчарок под его наблюдением натаскивали. Потому и переживал.
Неожиданно пес голову вперед вытянул, как сеттер на стойке перед дичью, и — бац! — уселся. На хозяина смотрит, хвостом виляет. И что примечательно: неподвижно сидит, не ерзает, лапами к мине не притрагивается. Вроде понимает, что опасная находка перед ним и потому порядок и осторожность нужны.
Не знаю, полагается так или нет, но сержант Щепетин зажал голову своего барбоса в ладонях, обрадованно воскликнул:
— Хорошо, Курок, хорошо!
Курок жмурился и нос забавно морщил. Похоже, чихнуть хотел, но из вежливости стерпел.
Сержант достал из кармана кусочек рафинада и протянул на ладони собаке. Курок взял в зубы белый квадратик и захрупал сахаром. А сержант тем временем вытащил из сумки красный флажок и в землю воткнул.
Дальше ну просто удивительно пошло. Снова рядом с миной Курок уселся. Снова Щепетин флажок поставил…
За какие-то четверть с небольшим часа выросло на поляне двадцать два флажка.
Выходит, пахнет взрывчатка, и собака чует этот запах.
Под конец вышел у Щепетина сахар, ничем уже он пса своего не угощал. Лишь по загривку гладил да ласковые слова шептал.
Когда сержант Щепетин доложил генерал-майору, что на проверяемом участке двадцать две мины, сомнение меня взяло. Мыслимое ли дело за четверть часа такую площадь проверить? Самый что ни на есть расторопный сапер полдня провозится. И ни разу перекура делать не будет… Не-ет, тут что-то не то!
И даже немного обидно мне стало. Где это видано, чтобы какая-то, извиняюсь, шавочка на подобное способна была! Ну одну, ну пусть две мины, допустим, кое-как разыскала, но все до одной… Получается, миноискатель и щуп побоку, бери барбоса на веревку и пошел! Цирк тогда, извиняюсь, будет, а не саперная рота…
Сомнение у меня закралось: может, разбитной этот парень каким-то путем пронюхал, что именно двадцать две мины заложены?
Генерал словно прочитал мои мысли.
— Допустим, все мины вы обнаружили, — говорит он сержанту, — но мы хотим увидеть их.
«Ага, — думаю, — попался! Интересно посмотреть, как ты, милок, выкручиваться станешь!»
А Щепетин, оказывается, и не думал обманывать да очки начальству втирать. Вытащил из чехла на ремне лопатку и принялся в тех местах копать, где флажки поставил.
Достанет мину, возьмет ее в руки и поднимет над головой — для всеобщего, так сказать, обозрения.
И впрямь верно Курок показал. Не фокусы это, а дрессировка по всем правилам науки…
Добрался Щепетин и до наших глубинных мин. Правда, слабовато он, видать, позавтракал и несколько раз отдыхал, пока метровый слой земли снял.
Засиял сержант словно именинник. И капитан цветет. Еще бы им не радоваться: испытание-то прошло без сучка без задоринки!
Смотрю на них, и как-то светло на сердце стало. Ведь, если вдуматься, не для своей выгоды они старались, а всем саперам облегчение получится.
Как только капитан к высшему начальству присоединился, подошел я к Щепетину, руку пожал и уважительно говорю:
— Поздравляю, рад твоему, брат, успеху! И любопытно узнать, где премудростям дрессировки ты обучался? Школа есть такая или что?
— Сначала в АО СИТ, а теперь в ОБСМ…
— Загадками заговорил. На общепонятный язык переведи, расшифруй, если не военная, разумеется, тайна.
— Какая там уж тайна! АО СИТ — это сокращенно. А полностью армейский отряд собак — истребителей танков, — охотно объяснил Щепетин. — Когда фашисты наступали, эти отряды сыграли свою роль, немало ихней техники подбили. Теперь же, сам знаешь, наша берет, вот и переходим на новую, саперную, специальность. И называемся уже ОБСМ… Тридцать седьмой отдельный батальон собак-миноискателей.
— Про собак-истребителей слышал, но каким манером собака способна танк сковырнуть, понятия не имею, — говорю я. — Гранаты, что ли, к ним привязывают?
Щепетин усмехнулся.
— Никаких гранат, а надевают на спину специальный вьюк. В боковых карманах вьюка уложена взрывчатка. Пять килограммов тола. Вверх торчит окованная жестью палочка, штырем ее называют. Штырь соединен со взрывным механизмом.
Загодя на полигоне собаку приучают пробегать между гусеницами танка. А в боевой обстановке, едва нырнет она под днище, штырь от удара отклоняется и выдергивается чека. Происходит взрыв.
— Ух ты, как здорово придумали! — воскликнул я. — Да это, если разобраться, управляемая мина!
— Здорово-то здорово, да собаку жаль, — сказал Щепетин. — Погибает она.
— Жаль, что и говорить, — согласился я, — но ничего не поделаешь. Война… Или мы фашисту хребет перешибем, или он нам салазки загнет…
На этом наш разговор и закончился. Капитан позвал Щепетина, и он, распрощавшись со мной, зарысил к «пикапу».
Месяца через полтора или два начали мы встречать на фронтовых дорогах собак-миноискателей. Конечно, «новая техника» — чересчур громкое для них название. Какая там «техника» — четыре ноги, голова и хвост! Но собаки те неплохо искали мины. Можно даже сказать, хорошо. А это, пожалуй, самое главное.
Случилось это осенью сорок третьего года, за несколько дней до Октябрьских праздников.
Глубокой ночью вернулись мы с задания. В тыл к гитлеровцам ходили. Петр Кравчук, о котором я уже рассказывал, со мной был. И третьим Николай Иванов — отчаянной храбрости человек, цирковой борец до войны. Про таких, как он, говорят: косая сажень в плечах.
Крепкие ребята служили в нашем полку, особенно в полковой разведке. Но никто в силе с Ивановым сравниться не мог… Да что там борьба! Руку Николай пожмет — пальцы немеют и слипаются.
Одним словом, товарищей подобрал я надежных и мог положиться на них, как на самого себя. Знал, что не подведут, как бы трудно ни пришлось.
А на заданиях, какие мы выполняли, всего можно было ожидать. Совсем не просто через немецкий передний край пробраться да еще нагрузившись взрывчаткой. Но игра стоила свеч. То тяжелый танк удалось подорвать и грузовик со снарядами. В другой раз бронетранспортер на наши мины нарвался и легковая автомашина с каким-то большим артиллерийским начальником…
Надеялись мы, что и эта вылазка полезной будет.
…Спал я мало и проснулся перед самым рассветом. Бессонница, хоть глаза зашивай. Уставился в закопченный потолок землянки и все в памяти перебираю. Как потайной тропкой через слывшее непроходимым болото перешли линию фронта, как удачно немецких патрулей обошли и тот мост отыскали, что взорвать было приказано, как объезд заминировали…
Отзываясь на близкий разрыв, жалобно задребезжало стекло в единственном, скупо пропускающем свет оконце.
Снова рвануло. С колченогого столика свалился и загремел по полу котелок.
Вдруг слышу, просунулся кто-то и вполголоса спрашивает:
— Саперы тут размещаются?
— Ну предположим, — откликнулся Кравчук — он поднялся воды напиться. — А что?
— Иванченко есть?
— Есть, — отвечаю.
— Немедленно в штаб! Командир полка требует.
Вскочил я с нар, гимнастерку поправил и думаю: «С чего бы это я начальству понадобился?»
Вышел из землянки, огляделся. Осенняя ночь затянула все вокруг. Высоко в небе, вытянувшись волнистой лентой, тоскливо прокурлыкала запоздалая журавлиная стая. И снова тихо. Так тихо, что слышно, как с рыжеватой осинки шурша падают листья.
Шагаю за связным в штаб, а в голове всякие мысли вертятся. Не каждый день командир части сержанта вызывает. И то припоминаю, и другое, и третье…
Как будто ничем не проштрафился и награждать вроде бы особенно и не за что…
Захожу в штабной блиндаж. Подполковник и старший лейтенант Очеретяный над картой склонились. Большая карта, как простыня. Замечаю, вся в кружках, стрелках, цветных значках.
Вытянулся я и чин чином, по-уставному громко представился.
Командир полка внимательно посмотрел на меня, пригладил зачесанные набок волосы. Седые они у него — видать, война здорово постаралась.
— Подходи ближе, товарищ Иванченко. Разговор есть.
Усадил он меня за стол, портсигар плексигласовый выложил. Многие тогда в армии всевозможные вещицы из прозрачного плексигласа мастерили. Его со сбитых немецких самолетов брали. А на рукоятки к ножам и мундштуки разноцветные прокладки для красоты ставили.
Курить я не большой охотник, но одну папироску из вежливости взял.
Подполковник сплел пальцы рук и принялся расспрашивать меня, как живу да что из дому пишут.
«Неспроста, — думаю, — весь этот разговор. Не за тем ни свет ни заря за мной посылали, чтобы про самочувствие допытываться… Наверное, срочно «язык» подлиннее требуется. Немец, значит, рангом повыше, из тех, что побольше знают… Снова с разведчиками послать хотят…»
Впрочем, долго гадать мне не пришлось.
— Товарищ Иванченко, — говорит подполковник, — человек ты спокойный, выдержанный и солдат бывалый. К тому же немецким владеешь… Командование хочет поручить тебе серьезное задание. Не совсем, правда, обычное…
— Ставьте задачу, буду выполнять, — отвечаю. — А насчет немецкого языка, так нам много знать не требуется. Некогда нам шпрехать с ними, разговоры заводить.
— Скромничаешь, скромничаешь, — улыбнулся подполковник и на Очеретяного кивает: — Командир роты иначе докладывал… Посоветовались мы и решили, что лучше тебя никто с этим заданием не справится.
Стою я, слушаю, ничего пока не понимаю. Никогда прежде таких предисловий не слыхал от начальства. По-видимому, к чему-то новому приспособить меня решили. Может, пополнение обучать? Но тогда почему про немецкий вспомнил? Должно быть, переводчиком задумали назначить…
Обидно мне стало. Никак душа не лежала с пленными фашистами возиться. Но спокойненько так говорю:
— Отказываться не буду, по-немецки я немного умею, но в толмачи, переводчики то есть, скажу откровенно, охоты идти нету. Да и произношение у меня не ахти какое. А самое главное — роту свою жалко бросать. Здорово к ребятам привык.
— Никто тебя, товарищ Иванченко, никуда переводить не собирается, — говорит подполковник. — Служи на здоровье до самого конца войны. Но на несколько дней к немцу-перебежчику мы тебя прикрепим. И вот для чего. Ночью подберетесь поближе к немецким окопам. Перебежчик говорить с ними будет, а ты его охрана и оборона.
По совести говоря, не понравилось мне это задание, не по сердцу пришлось. «И где он взялся, чертов фриц, на мою голову?» Но командиру полка, конечно, ничего не сказал. Дисциплина есть дисциплина. Приказывают — выполняй.
— Слушаюсь, — ответил, — все исполню как положено. Только на мою думку, я так понимаю… — и запнулся.
— Что же? — спрашивает подполковник. — Говори, раз начал.
— Не уговаривать фрицев надо, а по башке колотить! — выпалил я. — Лучше бы артдивизион послать с ними побеседовать.
— Пушки пушками, а слово, товарищ Иванченко, иной раз куда сильнее бывает. Если слово разумное, убедительное…
Не успел я оглянуться, обдумать все, как в блиндаж перебежчика привели. Что о нем сказать? Человек как человек. Рыжеватый, чуть выше среднего роста. Мундир на нем с большими накладными карманами, с оловянными пуговицами… Ну плюс к тому узенькие погончики. Ефрейторский шеврон на рукаве. Сапоги на ихний фасон, с высокими каблуками…
Вошел, сапогами щелкнул, вытянулся.
— Обер-ефрейтор Отто Шульц, — отрапортовал.
— Забирай его, товарищ Иванченко, и действуй, — велел командир полка. — Что надо, товарищ Очеретяный обеспечит. И ни пуха тебе, ни пера.
Я уже было к выходу направился, как подполковник вернул меня.
— Прошу учесть и запомнить: поскольку Шульц на нашу сторону перешел, мы и относиться должны к нему соответственно. Не врага в нем видеть, а друга. Назад пути ему нет. По гитлеровским законам он заочно приговорен к смертной казни, а его родных ждет концлагерь.
На следующий день начали мы к своему походу готовиться.
Осень на дворе, ночи студеные, а мундиришко у Шульца на рыбьем меху. Ерундовский мундирчик, разве что одна вешалка на нем теплая… Телогрейку я ему раздобыл, каску…
Как темнеть стало, натянул я поверх ватного обмундирования маскировочный халат. К ремню кинжал прицепил, гранаты. На левой руке у меня часы, на правой — компас. Ну, ясное дело, автомат прихватил, запасные магазины к нему… Все, одним словом, как полагается.
Перед выходом несколько кусочков рафинада съел, чтобы лучше видеть и слышать в темноте, и к ротному явился. Пароль он мне сообщил, чтобы через боевое охранение пропустили, осмотрел с головы до ног.
— Не ссорится у тебя, — спрашивает, — ложка с котелком?
Подпрыгнул я раз-другой на месте. Ничего не бренчит, не гремит — полный порядочек.
— Разрешите идти, товарищ старший лейтенант?
— Счастливо, Ваня. Возвращайся благополучно, — не по-уставному сказал ротный и дружески хлопнул меня по спине.
По неприметной тропке выбрались мы с Шульцем за свое боевое охранение и очутились на ничейной земле. Впереди немцы, позади наши. А вокруг сырая холодная мгла. Колючий ветер носится как оглашенный. Дыхание забивает, лицо сечет, чуть ли не насквозь пробирает. В общем, не курортная погодка. И до чего обидно: всего лишь вчера теплынь была, сухо, а сейчас такое вот творится. Правду говорят, что в ноябре семь погод на дворе: сеет, веет, кружит, мутит, рвет, льет и снизу метет.
Темно как в погребе. Но это нам как раз на руку. Ночь — лучший друг и сапера и разведчика. И прикроет она тебя, и защитит. Хоть, ясное дело, и труднее ночью действовать, но куда безопасней, чем днем.
Ползем мы с Шульцем по самой кромке минного поля. Я впереди, Шульц за мной. И признаюсь — почему-то сомнение в душу ко мне закралось. Командир полка говорил, что Шульца за переход к нам ждет расстрел, но кто его знает, этого немца. Может, с целью он переметнулся? Может, шпион он, агент абвера, гитлеровской военной разведки? Высмотрел, выведал что надо, а теперь пристукнет меня — и к своим. Верить ему нужно, да с опаской. Как ни крути, хотел он того или не хотел, а в фашистской армии служил.
Приходилось видеть таких артистов. Случай у меня в самом начале войны был. В ночном бою оторвалась наша рота от своих. Получил я задание: разыскать штаб полка. А обстановка тогда сложилась трудная, и очень даже просто в своем тылу на немцев нарваться. Знал я это и, пробираясь лесочком, к каждому шороху прислушивался, по сторонам глазами шарил.
Вижу, по тропинке немецкий солдат идет. Автомат у него, ранец из рыжей телячьей шкуры. Пилотку под погон засунул. Идет свободно, френч нараспашку. Ну как будто у себя дома, в своем фатерланде.
Притаился я за кустом и думаю: «Ах ты выкормыш фашистский! Врешь, не гулять тебе по нашей земле!»
И уже приложил затыльник приклада к плечу, прицелился. Палец на спусковом крючке. Но тут мысль у меня родилась: в плен его взять. Пленных немцев в ту пору негусто было, и «язык», конечно же, пригодился бы. А этот просто сам в руки просится.
Задумано — сделано. Жду за кустом. К прыжку изготовился.
Едва поравнялся немец со мной, вскочил я, винтовку наставил. Кричать «хальт!» не решился. Может, неподалеку еще солдаты есть.
Растерялся он, побелел и руки вверх взметнул.
Отобрал я у него автомат, веду. А он на меня косится, что-то про «рот фронт» бормочет, про рабочую солидарность, про Карла Маркса и Фридриха Энгельса.
Злости настоящей тогда у меня не было, нутра фашистского змеиного еще не понимал. Уши, простофиля, развесил. А солдат, видать, от перепуга очухался и хищным зверем на меня. Набросился и душить стал. Вот тебе и «рот фронт». Хорошо, что я не хилого десятка, силенкой не обижен, а то бы каюк мне — прямым сообщением на тот свет загремел бы.
Совсем другим человеком поднялся я с земли. Понял, что борьба идет не на жизнь, а на смерть…
В общем, решил я с Шульцем ухо востро держать. Научен.
Забрались мы в снарядную воронку. Вода на дне малость скопилась, но ничего, терпеть можно. Отдохнули немного, и я предложил:
— Будем начинать, Отто!
Взял он рупор.
— Ахтунг! Ахтунг! 1 Говорит обер-ефрейтор Отто Шульц! Здравствуйте, земляки-дрезденцы! Здравствуйте, все ребята из второго батальона, все немецкие солдаты! Я жив-здоров, обращаются со мной хорошо! А что нам про большевиков твердили, то все это самая настоящая ложь!
Сначала на немецкой стороне тихо было. Вроде бы прислушивались там. Потом пулемет затарахтел. И будто совсем рядом он. Ночью всегда так кажется. Красными светлячками проплыла стайка трассирующих пуль, в небо взмыла осветительная ракета. Не то что бруствер их траншей и рогатки проволочного заграждения — каждую травинку, каждый комок земли видно.
Рассыпая искры, ракета упала и догорела где-то слева от нас.
Немного погодя еще один пулемет сыпанул. И все по кустам у оврага хлещут, все по кустам. По-видимому, считали, что мы там засели.
Разумеется, слово в слово я сейчас не помню, что Шульц говорил, но говорил примерно в таком духе:
— Я на фронте с первых дней войны, и в трусости никто никогда не мог меня упрекнуть! Но, побывав в отпуске дома, я стал задумываться: почему и зачем мы воюем с Россией? Голод, холод, вой сирен, разруху принесла эта война Германии! Нас уверяли, что Советский Союз — колосс на глиняных ногах. Что ж, мы на себе почувствовали, как это далеко от правды!
Ох, что тут началось, как пошел Шульц Гитлера да его шпану фашистскую честить! Наверно, целая минометная батарея огонь открыла. Осколки над нами свистят, бурьян выкашивают. Но стрельба слепая, бесприцельная. Не могут точно определить, где мы укрылись. Ветер относил голос Шульца в сторону, вот минометчики по пустому месту и молотили… А Шульц чуть выставил над краем воронки рупор и свое ведет.
— Нет семьи, где бы не оплакивали покойников… Слушай меня, Ганс Шенфельд! Ты сам читал мне письмо, что твои дети погибли при бомбежке! А у тебя, Бруно Хампель, два брата уже заработали березовые кресты под Сталинградом! Неужели и ты хочешь сложить свою голову в России?!
Опомнитесь, пока не поздно! Следуйте моему примеру! Сдавайтесь в плен! Только так уцелеете!.. Кончай войну!
За живое, за душу брал Шульц своих однополчан. Здорово допекал их своими словами. Страсть сколько гитлеровцы боекомплектов на нас перепортили. И все в белый свет как в копеечку.
На следующую ночь, шестого ноября, стали мы с Отто снова собираться на нейтралку. На всю жизнь я это число запомнил. Все до мелочей в памяти запечатлелось, будто вчера было.
Вычистил я автомат, смазал его, запасной магазин снарядил, одного «федьку» (так мы называли круглые рубчатые гранаты Ф-1) ветошью протер, за другим потянулся. Слышу, кто-то снаружи окликает:
— Иванченко! Ваня!
«Ротный! Старший лейтенант Очеретяный». Отозвался я.
Очеретяный ввалился к нам в землянку — сразу тесно стало. Большой, плечистый он дядька. До войны на шахте работал не то в Макеевке, не то в Горловке.
— Киев наши взяли! Понимаешь, Киев! — радостно кричит ротный и руку мне жмет, что аж больно.
Чувствую я, как в носу защекотало, прямо слеза взяла, хотя раньше подобной привычки за собой не упомню.
Очеретяного не узнать. Всегда он сдержан, говорит неторопливо, чуть ли не после каждого слова останавливается, точно гвозди вбивает, а сейчас быстро-быстро так:
— Это же здорово! Как раз к Седьмому ноября фрицев из Киева вымели! Отличный подарочек на праздник! Теперь рукой подать до Житомира! А там и Львов на очереди… Если б еще союзники раскачались да второй фронт открыли, тогда бы веселей дело пошло. С двух сторон нажали и с Гитлером быстро разделались…
Говорю я Отто, что за новость старший лейтенант принес, а сам от радости никак не очухаюсь. Ольга, сестренка-то моя, в Киеве!
— Киев? — переводя дыхание, переспросил Отто. — Это же зер гут… очень хорошо! Просто замечательно! — И убежденно добавил: — Скоро Гитлеру капут!
Смотрю на Отто, думаю: да, не все немцы одинаковы, не у всех душа заскорузлой фашистской коркой покрылась. Хотя бы этот Отто Шульц. Рад ведь, что наши по шее Гитлеру накостыляли. Наверное, из рабочих Шульц или из крестьян. И не злой, может, даже хороший человек… Хороший… Кто же тогда разрушал, жег наши города и села? Из-за кого дети лишались отцов, а матери — сыновей?
Подумал я это, и опять что-то нехорошее, враждебное к Шульцу шевельнулось у меня на сердце. Ну пусть Отто ни в чем не виноват, пусть не запятнал своей совести злодеяниями. То другие немецкие солдаты виноваты. И что заставило немецкий народ пойти за Гитлером, служить черному его делу?.. Ведь у них и песня была: «Сегодня мы владеем Германией, завтра нашим будет весь мир!»
А Шульц мундир одернул, вытянулся и говорит взволнованно:
— Поверьте, никогда я фашистом не был. Рабочий я… Разрешите, — говорит, — руку вам пожать… Не откажите хотя бы в такой день! Пусть я пленный, и пусть это вам не разрешается…
И умоляюще смотрит на нас с ротным, будто какой-то особой милости просит.
Протянул я ему руку.
— Данке, данке, камрад, — говорит. — Спасибо, что верите мне!
Догадался старший лейтенант, о чем разговор, тоже руку Шульцу подал.
Немного погодя двинулись мы с Отто на ничейную землю. Звезды на небе яркие-яркие, целыми пригоршнями рассыпаны. Тихо вокруг. Из немецких траншей донеслись неразборчивые слова команды, лязг металла, тоненькое пиликанье. Вероятно, часовой, чтоб не уснуть, на губной гармонике играл.
Послюнил я палец, выставил наружу из воронки. Чувствую — ветерок от нас. Порядочек. Можно приступать.
Выбрался Шульц из нашей воронки, вперед пополз со своим рупором. Чтобы поближе, значит. И начал. Далеко-далеко голос его разносился…
Рассказал о взятии советскими войсками Киева, о том, что вскоре Гитлеру не то что на Днепре, а нигде не удержаться. Призывал опомниться, осознать, в какую пропасть толкают фашисты немецких рабочих и крестьян…
Не дали Шульцу договорить. Взорвалась, будто осатанела их передовая. Завизжали, засвистели мины.
Шульц не успел вкатиться в воронку. Изжалили его осколки, места живого не оставили.
Вытащил я Шульца на плащ-палатке. На лице налет пыли и пороховой гари. Сам в беспамятстве, а рупор из рук не выпускает. Так и в лазарет увезли.
На следующую ночь чуть ли не целый взвод немцев в плен сдался с оружием, с боеприпасами…
Прав, выходит, был подполковник — не только пушками воюют. Не только…
Что с Шульцем было потом? Кто его знает?.. Не довелось нам больше встретиться. Но и теперь, если где в газете прочитаю заметку о Германской Демократической Республике и увижу фамилию Шульц, всегда волнуюсь: не тот ли это самый Отто, с которым свела судьба на передовой?
Встречает меня как-то старший лейтенант Очеретяный и говорит:
— Давно я с вами, товарищ Иванченко, потолковать собираюсь. В роте вы один из лучших, солдаты пример берут, человек серьезный, сознательный, а вот в партии не состоите. А ведь таких, как вы, мы с дорогой душой примем…
Радостно мне эти слова слышать, а что отвечать, не знаю. Молчу.
— Откладывать нечего, — продолжает ротный. — Зайдем ко мне, я рекомендацию напишу, а вы сразу заявление.
Пришли мы в командирскую землянку, взял я лист бумаги, положил перед собой и задумался.
Вот собираюсь я в партию большевиков, в партию Ленина вступать. Ответственный шаг. Спрос большой, не то что с беспартийного.
Недавно капитан из политотдела дивизии, к нам приходил. Грамотный мужик, головастый и в обращении простой, душевный. Говорили, до армии в каком-то институте студентов обучал.
В тот день, когда капитан заявился, немецкие пушкари почему-то особенно усердствовали. Били для пристрелки и на поражение, стреляли одиночными и залпами. А капитан, несмотря на обстрел, добрался на передовую.
О разном он рассказывал. И о международном положении, и об успехах на фронтах… И уже не помню, как получилось, про гражданскую войну вспомнил и про памятку партийцам-фронтовикам в те суровые годы.
В памятке той было записано: коммунист должен завоевать внимание и уважение к себе не должностью, которую занимает, а работой и всем своем поведением. И в бой вступать первым, а выходить из боя последним…
Написал я заявление. Так, мол, и так, прошу принять меня кандидатом в члены великой ленинской партии. А если в первом же бою погибну, то прошу считать меня коммунистом.
Прочитал старший лейтенант, нахмурился.
— Зачем умирать? — буркнул. — До полной нашей победы дожить нужно, товарищ Иванченко. До полной…
Ротный задумчиво потер щеку.
— Вспомнилась мне сейчас одна необыкновенная история. Произошла она осенью сорок второго года на подступах к городу Орджоникидзе…
Гитлеровские дивизии рвались к Военно-Грузинской дороге, им уже мерещились Тбилиси и Баку, но мы дали торжественную клятву стоять насмерть.
«Пусть солнце не сияет над нами, пусть света не видать нам, пусть позор падет на нас, если пустим проклятого фашиста на Кавказ!» — поклялись все.
Боевой участок левее нас занимали пограничники. Много у меня там знакомых появилось. Но лучше других знал я ребят из дзота на развилке шоссейных дорог, прикрывавшего стык с нашим полком.
Хорошо была оборудована огневая точка, с бронеколпаком. Командовал там сержант Федор Алтунин. И с ним, помню, три пограничника: Павел Куприянов, Георгий Михеев, парторг заставы, и Иван Величко. Геройские хлопцы, всю войну от самой Одессы вместе шли…
— Простите, товарищ старший лейтенант, — перебил я, — тот Величко низенький такой, усатый? В Миргороде знал я Ивана Величко, бригадиром арматурщиков работал.
Очеретяный отрицательно мотнул головой.
— Нет, другой то Величко. Совсем молоденький парнишка. Комсомолец… Так вот, случилось, что погранполк получил приказ улучшить позиции. Сержант Алтунин не знал о том приказе. Телефонная связь оборвалась, а связной по пути к ним погиб… Остались они в полном окружении.
Трудно пришлось в огневом мешке, под ударами минометных батарей и крупнокалиберных пулеметов. Атака следовала за атакой. От амбразур не отходили, спали по очереди, урывками.
Хорошо еще, что наши артиллеристы вели отсечный огонь, не подпускали автоматчиков к дзоту.
На третий день осады сержант Алтунин сказал Михееву: «Трудное у нас положение, парторг. Ни воды, ни хлеба. Кто знает, когда погонят фашистов. Может, погибнем здесь. Конечно, не зря сидели, мундиров немало 62 наколотили… Вот только жаль, что заявление мое рассмотреть не успели. А то был бы я коммунистом, как ты и Куприянов».
«А мы твое заявление сейчас разберем, — подумав, ответил Михеев. — Правда, по уставу нельзя принимать двумя голосами, но, думаю, учитывая обстановку, нам простят это нарушение».
На клочке бумаги огрызком карандаша написали протокол. До того короткий, что короче быть не может.
«Слушали: заявление Алтунина о приеме в партию. Постановили: принять Федора Алтунина кандидатом в члены ВКП(б), как доказавшего в бою преданность партии Левина.
Председатель Михеев.
На пятые сутки нажали наши и выручили измученных, обессилевших храбрецов. А коммунисты полка, как рассказал мне Михеев, единогласно утвердили протокол необычного партийного собрания…
Наступила весна сорок четвертого… Меня приняли в партию.
Хорошо я то время запомнил. Трудно было. Началась распутица. За несколько дней раскисли поля. Развезло, расквасило дороги. Лишь кое-где под кустами, в ложбинах остался посеревший ноздреватый снег. Грязища непролазная, а все равно фронту требуются боеприпасы, горючее, продовольствие, медикаменты… И без писем и газет солдату тоже не обойтись.
Тонули, вязли повозки, орудия, тягачи. Натужно выли моторы машин. Надрывались лошади. Только и слышно: «Раз-два — взяли! Э-эх, взяли! Еще раз, братцы, навались!»
Жизнь на фронтовых дорогах не затихает ни днем, ни ночью. Идут и идут войска. Пешком. На повозках. Верхом…
А навстречу, в тыл, раненые. В санитарных автобусах и двуколках, в тряских кузовах грузовиков…
Человеку двигаться ну просто никакой возможности. На каждом сапоге по пуду земли. Шагнешь — и собственную ногу из вязкой грязи вытащить тяжело.
И как ни стараемся скрыть движение колонн, а «рама» нет-нет да нащупает. А после нее того и жди небесную артиллерию — «юнкерсов».
Хоть и лютое бездорожье, а наступать все равно надо. Не будешь же дожидаться, пока земля подсохнет. Больно хорошая штука — наступление. И чем быстрее наступать, тем скорее конец этой распроклятой войне. Так что на распутицу и немецкую авиацию никакой скидки не давалось.
Как назло, пошли места, обильные болотами, топкие да еще в ту пору набухшие от дождей. Приказ поступил: гатить болото, лежневку — поперечный деревянный настил — через него укладывать.
Что ж, дело это знакомое. Засунул мокрые тяжелые полы шинели под ремень и приступай.
Работали, забывая об усталости. Ведь через болото дорога на Берлин лежит! Самая для нашего брата короткая и самая верная дорога. И до тех пор, пока в Берлине фашисты сидят, не может быть нам ни отдыха, ни покоя.
На трассе дневали и ночевали. Пока проложили ее, намаялись, совсем из сил выбились…
Но то еще цветочки были. Ягодки оказались впереди, когда артиллерию стали пропускать. С воем и скрежетом, лязгая гусеницами, тягачи потащили тяжелые орудия.
Сначала вроде бы ничего шло, а потом не выдержала лежневка. Лопалась проволока, стали вылетать скобы, разъезжались бревна…
Вместе с артиллеристами хлебнули мы горюшка. В грязи с головы до ног, товарища не узнаешь. Одни зубы да глаза блестят…
Осклизлые, измочаленные бревна под ногами пляшут, ворочаются будто живые, а мы словно муравьи вокруг пушек копошимся. Одни в орудийный щит упираются, другие — в лафет, третьи, взявшись за спицы, колеса толкают… Ну а уж все разом напропалую болото ругаем и особенно Гитлера, чтоб ни дна ему, ни покрышки.
Иной раз от усталости с ног валишься — до того измучишься, что есть не хочется, а как подумаешь, сколько наш народ из-за фашистов перетерпел, откуда и ярость и силы берутся.
Гитлеровцы не ожидали такого натиска. Изо всех сил старались они наше наступление притормозить — мосты рвали, на лесных дорогах завалы устраивали. Но ничего не помогало врагу. Гнали мы его. Как сообщало тогда Совинформбюро: «Советские войска успешно продвигаются вперед, перемалывая живую силу и технику противника».
Конечно, наступать по столь окаянной распутице — чистое наказание. Да и отступать не мед. Бросали немцы имущество, бросали пушки, целые штабеля снарядов. И даже танки. Куда ни глянь — огромные штабные автобусы, легковые автомобили всевозможных марок, высоченные грузовики с газогенераторными колонками…
Только на реке Ингулец зацепиться им удалось. Загородились минами, колючей проволокой, пустые консервные банки на проволоке развешали. Это чтобы, как ночью подбираться мы начнем, гремели банки, тревогу поднимали.
Пленные говорили, что Гитлер строжайший приказ дал: на Ингульце держаться, ни шагу назад.
Был у Гитлера расчет, да получился просчет…
Решило наше командование с ходу реку форсировать. Некогда ждать, пока подвезут понтоны и надувные резиновые лодки, каждый день против нас работает. Враг укрепит свои позиции, подтянет резервы.
Но как без моста столько войск через реку переправить?
У местных жителей наскребли мы каких-то десятка полтора лодок и челноков. Но этого, как говорится, на один зуб. Короче — не обойтись без плотов.
Принялись мы деревья в роще валить. Сердце болит — жалко, а что делать?
Прибегают к нашему ротному две женщины.
— Мы, — говорят, — делегация от местного населения. Очень народ просит родную Красную Армию не трогать рощу. Двадцать лет мы ее выращивали… Если же, — говорят, — для военной надобности бревна и доски требуются, то сараи разбирайте. Сараев мало — коровники ломайте. Ничего не пожалеем, только гоните этих аспидов проклятых поскорее с нашей земли!
Ушли мы из рощи. Кто сараи валит, кто ворота к реке тащит, кто плетень… Женщины, старики помогали. А о ребятишках и говорить нечего. Этот живой, проворный народец всегда впереди. Нашли они где-то несколько катушек красного трофейного кабеля. Очень тот кабель при вязке плотов пригодился. И бочки в дело пошли, и пустые снарядные ящики. Все, что на воде держаться могло.
Ночь наступила, ни луны, ни звезд. На три шага впереди ничего не видать. В воздухе кружились редкие снежинки и медленно, как бы нехотя, падали на землю.
Тихо на нашей стороне. Будто уснули все. Но никто не спал. Коммунисты роты собрались в командирской землянке.
И сейчас вижу ту землянку перед собой. Котелок с водой на печке-времянке. Теплятся трофейные стеариновые плошки в картонных коробочках. Вода сверху капает. Со стен рыжая глина комками отваливается. Переночуешь в такой землянке, а утром автомат в красных, чуть влажных пятнах ржавчины.
Все, кроме меня, некурящего, отчаянно чадят самокрутками. Воздух сизый от дыма.
Встал старший лейтенант, щеку правую потер… Нервный тик у него после контузии, вот он всегда ее и трет. Коротко сказал про боевую задачу, что перед ротой поставлена, оглядел всех нас и говорит:
— Все понятно, товарищи коммунисты?
— Понятно! — отвечаем в один голос.
— Каждый знает свои обязанности?
— Знаем.
— Ну раз так, идите готовьтесь.
И никаких красивых слов про отвагу и героизм. Не любил наш командир воду в ступе толочь — в десять минут все уложил. Да и что говорить? Что Ингулец форсировать нужно? И так все знают и понимают: только вперед и вперед. Бей врага и в хвост и в гриву.
Когда все мы поднялись, ротный сказал:
— Теперь вот вам по одной на коня.
Расстегнул полевую сумку и торжественно достал коробку папирос «Казбек».
Курцы обрадованно зашумели, затолкались, потому что папиросы тогда большой редкостью были. А я тем временем выскользнул из землянки. Страшно боялся, как бы ротный не начал спрашивать, кто как плавать умеет.
Плаваю я, по совести говоря, так себе, слабенько. Ну метров с десяток одолею, а больше не берусь. Но признаться командиру в этом ни за что не признался бы. Как это, мол, так: бывалый солдат, прошел огонь, воду и медные трубы, а с плаванием подкачал. А подкачал оттого, что мальчонкой едва не утонул и с того времени воды побаиваюсь. Уже перед военной службой чуток научился на воде держаться.
Задание мне дали — взрывчатку на другой берег переправить и заодно связисту помочь, чтобы невзначай на мину там не нарвался. Связиста, помню, Степаном звали, а фамилию вот забыл.
Стою я у воды, в темноту всматриваюсь, а сердце щемит, щемит… Нет-нет да прокатится холодок вдоль спины. Через час наступление. Кто знает, что ждет меня в той тьме кромешной?
Час — срок небольшой, а на войне это очень много. Может, вот этот часок всего и жить-то мне осталось. Счастье и несчастье рядышком ходят. Кто из них первым ко мне обернется?
Ни звука вокруг, ни огонька. Тревожно поскрипывают вербы, да глухо плещется Ингулец. Вообще-то он не очень чтоб и широкий, а по весне сильно разливается.
Хотя немцы почти всю живность отобрали, но где-то на околице села, спутав время, ошалело заорал уцелевший петух. Заорал и смолк так же неожиданно, как начал. Тоскливо завыла собака.
Ветер донес из-за реки терпкий запах перезимовавших стогов сена.
Подошел Степан и тронул меня за рукав шинели.
— Пора!
Рядом, плечом к плечу, зашагали мы к месту переправы. У Степана телефонный аппарат, катушка с многожильным кабелем. У меня два ящика тола для подрыва дзотов, автомат ППШ да карманная артиллерия, или, попросту говоря, гранаты. Ну и, конечно же, саперные ножницы и прочее военное имущество.
Неслышно растворились в темноте первые лодки.
Бесшумно ходят весла в обмотанных тряпками уключинах.
Но на войне не всегда так получается, как хочешь и намечаешь. Не успели лодки до середины добраться, как немцы тревогу подняли. Вода засветилась от ракет. Не поймешь — день или ночь. Минометы стали гвоздить.
Едва наша лодчонка от берега отвалила, рвануло рядом. Гребца ранило. Борт изрешетило. Мы со Степаном каким-то чудом уцелели.
Охать и ахать было некогда. Мигом сорвали с ближайшей бани дверь, притащили ее к берегу. Катушку с проводом, взрывчатку, оружие на нее, а сами рядом в воду. Бр-р-р, холодно! Ничего не поделаешь, другого выхода нет. Двум смертям не бывать, а одной и на печи не миновать…
Вот уже вода по пояс, по плечи… В тело впиваются тысячи иголок.
Ухватившись за дверь, плывем к тому берегу. А ведь костра там не разведешь, одежду не просушишь, не обогреешься. Совсем не купальный сезон. Холод ну просто дьявольский, до костей пронимает…
Кутерьма кругом несусветная. Немецкие пулеметы по реке секут, минометы дубасят. От пуль и взрывов стылая вода вокруг нас кипит, пенится. Смерть так и шастает, так и шастает, а мы плывем и дверь ту вперед толкаем. Катушка разматывается, кабель на дно ложится…
Я не боялся, что тол взорвется, если пуля или шальной осколок угодят в него. Бросай на камни желтые, лоснящиеся, как мыло, толовые шашки, колоти их палкой, руби топором, стреляй в них — совершенно безопасно. Но стоит вставить в гнездо шашки зажигательную трубку, и тогда берегись. Поэтому трубки те с капсюлями-детонаторами были у меня припрятаны подальше.
Волны захлестывают наш плотик. Сердится Ингулец, будто ошалел со злости.
Вперед! Вперед! Пусть ждут нас мины, пулеметы, колючая проволока, хоть сам дьявол — только бы быстрее берег! Там и кочка спасет, и окопчик можно отрыть, и броском в сторону из-под губительного огня вырваться. А на воде виден врагу как на ладони.
Руки-ноги от холода сводит, ломит, выкручивает. Шинель ко дну тянет… Наверное, вот здесь, на Ингульце, отвоевался ты, Ваня. Был такой Иван Иванович Иванченко — и поминай как звали… Силы уходят из тела вместе с теплом. Вялость какая-то, безразличие. Разжать бы закоченевшие пальцы, что в край двери вцепились, разжать и больше не мучиться… Но лишь сильнее закусил губу.
Не пропали мы со Степаном, добрались до берега. Каким желанным был для нас сырой прибрежный песок! Но подняться на ноги нет сил. Озноб колотит, зубы дробь выбивают, и унять их не могу.
А впереди полыхает бой. Немцы в высотку вцепились, огнем огрызаются.
Степан у обрыва устроился, на артбатарею связь дал. В воздухе висят немецкие ракеты. Свет у них мертвенный, и лицо Степана кажется страшным и безжизненным.
Топтаться около связиста мне было незачем. Вылил я воду из сапог и бегом вперед.
Вижу: пехота залегла, перед самым проволочным заграждением распласталась. Пули и осколки на разные голоса свистят.
«Так, — думаю, — дело не пойдет. Как куропаток всех нас перещелкают. Вперед, Ваня, вперед!»
Ползу по-пластунски. Подбородка, локтей и коленей от земли не отрываю. Одна она и может спасти, потому что у самой земли костлявая не летает. Это уж точно, не раз проверено.
Ползу, и каждый метр за километр идет. Пули вжик, вжик мимо уха. А вся защита — каска на голове. Ползешь, и кажется тебе, что здоровенным бугром возвышаешься и все пули прямиком в тебя летят.
Добрался я до проволочного заграждения, вижу — солдат лицом в бурьян уткнулся и не шевелится, а кто лежит, не признаю.
На войне хочешь не хочешь, а привыкаешь к виду крови, мукам и страданиям. Но глянул я на того солдата-сапера, и щемящая жалость переполнила сердце. Помочь бы, да некогда. Если раненный ты, то потерпи, брат, а если убитый, то никто и ничем тебе уже не поможет…
Повернулся я на спину, ножницы из сумки достал и за колючую проволоку взялся. А проволоки той ни много ни мало — в четыре ряда! Добре пришлось чуба нагреть.
Кромсаю ее, кромсаю проклятую, пот ручьями по лицу стекает, глаза ест. А отдыха себе не даю. Какое же право отдыхать я имею, когда товарищи, боевые мои побратимы, под пулеметным огнем лежат!
Подоспел Петя Кравчук. Это уже был не прежний неопытный паренек, что на пару сапог в немецком блиндаже польстился. В боях быстро взрослеют. Сапер из него получился хоть куда, ловкий, смекалистый, расторопный. Все он знал, все умел, что ни поручи — справится.
Вдвоем мы быстро проделали брешь в проволоке, концы ее в стороны отвели, чтобы бойцы не покалечились. И все бы хорошо и отлично, да на беду снаряд рядом ударил. Разорвись он чуть поближе, осталось бы от нас с Кравчуком одно воспоминание. А так Кравчука лишь оглушило, а мне один осколок в ногу вонзился, а другой по руке полоснул. Угодил я в медсанбат. Третий раз за войну.
Когда стоящим делом занят, не замечаешь, как время летит. А вот если на госпитальной койке вылеживаешься, очень уж оно, время-то, медленно тянется. День что год. И день на день похож, как патроны в обойме. Обход. Перевязка. Всякие там процедуры. Ужин. Отбой.
И так вчера, сегодня, завтра, послезавтра… Одним словом, хоть еще ходил я, прихрамывая, но решил подаваться из госпиталя. А меня не выписывают, и хоть ты плачь. Срок лечения, говорят, не вышел.
Ну а я как задумаю что, обязательно своего добьюсь. Улучил подходящий момент и на обходе к главврачу обратился. Все как есть рассказал и под конец говорю:
— Товарищ майор медицинской службы, нету больше моего терпения без дела околачиваться, хотя уход у вас прекрасный и все такое прочее. Желаю, — говорю, — сдать тапочки и синий байковый халат и получить свое законное армейское обмундирование.
Врачи и медицинские сестры слушают все это и за спиной майора свирепые взгляды на меня бросают, руками машут, чтобы, дескать, замолчал, не смел так с начальством разговаривать.
А я делаю вид, что не замечаю красноречивых тех знаков, и до точки все выложил. Очень уж, говорю, у меня на Гитлера злость большая, а воевать за меня никто не будет. Это факт. И ребятам во взводе без меня трудновато приходится, потому что я, хоть вроде и не очень видный мужик, но сапер, право же, неплохой. Не хвастая скажу — хороший сапер.
Пожевал майор губами, задумался. В годах он был, тот доктор-профессор, но человек не казенный, не формалист.
— Ладно, — говорит, — выпишем. Воюй и будь здоров, сапер!
…Вернулся я домой, в свою, значит, роту. На душе весело, ну как будто к себе в Ставище приехал. А оно так и есть. Рота для солдата не только место службы, а семья и дом родной.
Душевно встретили меня друзья-товарищи. Обнимают, целуют, с выздоровлением приветствуют, по плечам хлопают. Коля Иванов облапил меня своими ручищами как медведь, прижал к себе, что дышать стало нечем и кости затрещали…
Смотрю я на них, родных мне и близких, в горле за-, першило, по груди теплая волна прошла. Спасибо, товарищи, спасибо за крепкую солдатскую дружбу!
Доложил я о прибытии старшему лейтенанту Очеретяному. Обрадовался он, руку честь честью мне пожал и говорит:
— Рад видеть вас, товарищ Иванченко, в полной боевой готовности. Становитесь на довольствие. И, между прочим, можете дырку в гимнастерке вертеть. За отличие в боях к ордену Красного Знамени вы представлены.
Вскорости получил я орден. А через месяц рядышком с ним уже и медаль «За отвагу» на голубой ленте красовалась.
Откровенно говоря, и не снилось мне, что краснознаменцем стану. Высокая это награда. Помню, еще мальчишкой жадно рассматривал я фотографии первых орденоносцев, легендарных героев гражданской войны Блюхера и Фрунзе, Ворошилова и Котовского, Чапаева и Федько… А тут — подумать только! — и я, сержант Иванченко, краснознаменец.
Вначале голова у меня кружилась от радости. Нет-нет да и пощупаешь награду на груди или глаза на нее скосишь. И очень хотелось хоть на денек, хоть на несколько часов заехать домой, показаться родным и знакомым.
Но об отпуске и заикаться не приходилось. Враг был еще силен, война шла полным ходом.
В начале июня сорок четвертого года наш полк вместе с другими частями и соединениями перебросили в Белоруссию.
Из теплушки видно было, что натворила здесь война. Разрушенные станции, сброшенные под откос остовы сгоревших вагонов, платформ, цистерн… Редко где пакгауз уцелел или будка путевого обходчика.
Но вот эшелон остановился. Мост впереди взорван, а поставить новый еще не успели. Выгрузились, двинулись пешим порядком.
В походе, говорят, иголка тяжела, а тут оттягивала плечи полная выкладка. Оружие, боеприпасы, гранаты, скатка, противогаз, шанцевый инструмент, вещевой мешок… И с каждым километром все это тяжелее казалось.
Трудно летом в походе, но зато уж о ночлеге голову ломать не надо — любой кустик ночевать пустит.
Хуже осенью да зимой. Частенько приходилось ночевать под открытым небом, а вся защита от ветра и холода — натянутая на кольях плащ-палатка. Хорошо, если костер разложить можно.
И были мы рады-радехоньки, когда встречалось хоть какое-нибудь жилье. Иной раз столько нашего брата в избу набивалось, что яблоку негде упасть. Солдаты лежали вповалку на полу, а кому и такого места не доставалось, дремали сидя, уткнувшись головой в колени. Но выбирать не будешь. Дождь, слякоть или лютый мороз, а в избе как ни есть тепло и крыша над головой.
…Километров двадцать отмахали мы пыльными проселками, пока объявили дневной привал.
Приветливый березняк с тихо булькающим родничком укрыл нас и от палящего солнца, и от немецкой авиации. Здесь было так мирно и спокойно, что не хотелось думать о войне.
Я сбросил с себя амуницию, повесил автомат на сучок и повалился на траву. Уже лежа на спине, вытер платком вспотевшую под каской голову.
В воздухе надо мной плясали пылинки. Сквозь листву березы пробивались редкие солнечные блики. По белоснежному в черных рябинках стволу, будто изучая его, полз муравей. Он поднимался все выше и выше, не страшась огромной для него высоты.
Низко гудя, словно маленький бомбовоз, деловито пронесся желтый с черным пояском шмель.
Уже через десять-пятнадцать минут все отдышались, умылись.
Подвесили между рогульками котелки. Аппетитно запахло гороховым супом и гречневой кашей.
На сухой паек и концентраты перешли мы не по своей охоте. При выгрузке из эшелона набросился на нас немецкий истребитель. Зенитчики тотчас в оборот его взяли, но две-три очереди выпустить «мессер» успел. К счастью, никого не ранило и не убило, а вот полевая кухня сильно пострадала. Решето получилось, а не кухня. Хочешь не хочешь, пришлось в котелках готовить.
Я стоял на коленях перед небольшим костерком и разогревал тушенку. Тем временем Коля Иванов, дружок мой, выложил из своего «сидора» (вещмешка) на вафельное полотенце несколько кусков рафинада, нарезал хлеб…
— Вот сейчас закурю и принесу воды, — сказал он. — Чайку сообразим после обеда.
Он свернул козью ножку из крепкой моршанской махорки и выхватил из огня тлеющий прутик.
Тут к нам подошел ефрейтор Вася Шмаков. Присел на корточки рядом со мной, покосился на тушенку и смешно наморщил нос.
— Братцы, может, меня примете в компанию? Пришел я не с пустыми руками. Буханка хлеба имеется, несколько картофелин, луковица… Ну и граммов двести… — Шмаков подмигнул, щелкнул пальцем по обшитой сукном баклажке на поясном ремне. — Что оживились? В баклажке самая обыкновенная водичка. На общий же стол могу предложить граммов двести… сухой колбасы! — Где и как попала она к Василию Шмакову — секрет изобретателя. Но колбаса имеется, а это сейчас главное…
Вся рота знала, какой у Шмакова редкостный аппетит. В один присест Вася легко мог уничтожить двухдневный сухой паек. «Терпеть не могу, — говорил он, — таскаться с продуктами. Война есть война — еще убьют ненароком, добро пропадет. Нет, лучше уж съесть не отходя от кассы».
Мы с Ивановым, словно сговорившись, удивленно посмотрели на Шмакова. Подумать только: Вася предлагает нам колбасу!
А Шмаков откашлялся, вытер ладонью губы и продолжал:
— Вы, конечно, решили, что от жары пли по какой-то другой причине аппетит у меня исчез и потому я такой добренький. Не-ет, братцы! Просто знаю себя. В моем «сидоре» колбаса долго не удержится, и убедительно прошу взять ее на сохранение до вечера. Как раз на троих поужинать хватит. Поджарим с картошечкой и лучком… М-м-м! Вкуснятина! Одним словом, учитывая мой вклад в общее дело, надеюсь, поделитесь тушенкой…
Мы переглянулись с Ивановым — поняли друг друга без слов. Ладно уж! Что поделаешь?
— Согласны, поделимся, — махнул я рукой. — А то, чего доброго, еще умрешь от голода в жутких судорогах.
— Знаете, братцы, до войны я прилично зарабатывал и к разным деликатесам пристрастился. Просто гурманом стал. Индейку с абрикосами едал, фазана в красном вине… Судака с грибами… Куропатку с апельсинами… — Он вздохнул. — Но вкуснее тройной ухи ничего нет на свете. Всякая уха хороша — и стерляжья, и уха по-марсельски, но тройная… — Шмаков замотал головой и сладко облизнулся. — М-м-м!.. Теперь, конечно, не до всяких там разносолов, была бы грубая деревенская пища.
— Что еще за пища? — пожал плечами Иванов.
Шмаков посмотрел на него и ухмыльнулся.
— Бывалый солдат, а простых вещей не знаешь! Грубая деревенская пища — это масло, сало, молоко, сметана, яйца…
Он рассмеялся, довольный своей шуткой.
Рассмеялись и мы с Ивановым. Вот уж этот Шмаков на выдумки горазд! Штукарь, каких поискать!
Я снял с огня круглый армейский котелок с дымящейся тушенкой и скомандовал;
— Отставить разговорчики! Подсаживайтесь ближе! Васю не требовалось упрашивать и уговаривать.
Он мигом достал свою алюминиевую ложку.
Вскоре от тушенки осталось одно, как говорится, приятное воспоминание.
Приступили к чаепитию. Сахара у Шмакова заведомо не было. Еще накануне он расправился с ним, приговаривая свое: «Убьют — пропадет…» Мы пожалели его и выделили из своих запасов.
Чаевничать все мы любили, и одной кружки на каждого показалось маловато. Шмаков вызвался сбегать к роднику и через минуту-другую вернулся, бережно держа плоский трофейный котелок с водой.
Едва Шмаков уселся на свое место у костра, как в стороне промчались наши штурмовики. Летели низко, чуть не задевая верхушки деревьев.
— Серьезная машина, — заметил Иванов и подложил в огонь несколько сухих веточек. — На себе испытал. До сих пор не пойму, как жив остался…
— Впервые слышу, — молвил я.
— Тебя, Ваня, тогда не было в роте. В госпитале лежал после Ингульца.
— Ингулец, Ингулец… — вздохнул Шмаков. — Сколько наших полегло на той переправе! Дорого она досталась…
— Так вот вскоре за Ингульцом работенку нам дали, — продолжал Иванов, — два прохода для разведки подготовить. Взял я Петю Кравчука, его, — кивнул он на Шмакова, — еще несколько человек… Не один час провозились мы под носом у немцев. И без моих слов отлично знаешь, что такое противопехотки и как снимать их опасно. Да еще ночью, в кромешной тьме, когда своих пальцев не видишь и все на ощупь делаешь… К своему переднему краю подползли, когда уже светать стало. Устали зверски, но на сердце было радостно. Задание выполнили удачно, потерь нет.
Один за другим все ребята забрались в траншею. Последним перевалился через бруствер Петька Кравчук…
— А я в это время… — перебил Шмаков, желая что-то уточнить, но Иванов укоризненно посмотрел на него, и тот умолк, виновато заморгав глазами.
— После Кравчука наступил мой черед, — рассказывал дальше Иванов. — Приподнялся на локтях, и в этот миг за спиной началась бешеная пальба.
«Засекли, черти!» — подумал, но ошибся. Гитлеровцы стреляли по штурмовику. А он, несмотря ни на что, утюжил и утюжил немецкие позиции… Все же отчаянные храбрецы эти летчики! На земле всегда найдешь, где укрыться, а каково им в воздухе…
— Сиденья в самолетах бронированные, — вставил Шмаков.
— Бронированные, — согласился Иванов, — да попробуй полетай, когда в тебя изо всех видов оружия палят. Саперная рота санаторием покажется… Так о чем это я?
— Ну как «Илюша» немецкие позиции утюжил, — подсказал я.
— Ага! Слушайте дальше. Переживал я за штурмовик. Вот-вот, думаю, накроют, собьют. Но он отвернул в сторону и вырвался из зоны обстрела… И тут на какую-то секунду-другую летчики, видимо, спутали, где свои, где чужие. Спутать было легко — наш передний край совсем близко от немецкого отстоял. Не успел я сообразить, что и как, а по земле около меня застучали пули. Над головой с ужасающим ревом пронесся штурмовик.
Бывает же такое! Война ведь, случаются ошибки…
Откровенно скажу, в ту минуту чувствовал себя очень даже неуютно. Теперь мне ясно, почему немцы прозвали эти машины «шварце тод» — «черная смерть».
Одна пуля каблук сапога пробила, другая шапку задела, и я только чудом остался жив и невредим.
— Везучий ты, что и говорить. Под счастливой звездой родился, — вздохнул Шмаков. — Сто лет проживешь.
На прогалину вышел командир роты Очеретяный. Незадолго перед тем ему присвоили звание капитана, и на полевых погонах появилась четвертая звездочка.
Яловые по ноге сапоги начищены, хоть смотрись в них. На широком офицерском ремне кожаная кобура с пистолетом ТТ, финский нож в чехле. Через плечо полевая сумка с компасом между ремешками.
Капитан посмотрел на часы, швырнул на землю окурок цигарки, старательно растер его каблуком.
— Попомните мое слово, братцы, сейчас построение скомандует, — сказал Шмаков. — Кончай ночевать!
Прибыли мы на боевой участок восточнее Витебска. Места заболоченные, топкие. Озер, ручьев и ручейков не сосчитать… Проселки — грязное месиво, по которому не то что двигаться, ноги вытащить трудно. А попробуй сунуться с танками, артиллерией…
Кто мог предположить, что именно здесь, в лесах и болотах Белоруссии, готовится генеральное наступление, что тут наши войска прорвут глубоко эшелонированную оборону немцев.
Всего этого, разумеется, мы не знали и знать не могли. Солдат видит лишь то, что делается в полосе его взвода, ну пусть роты. Вышла рота на выгодный рубеж, захватила удобную позицию — радуется солдат. Думает, что на данном направлении самые что ни на есть важные задачи решаются. Отошла рота назад — и кажется солдату, что положение аховое, что весь фронт попятился.
К тому времени, о котором идет речь, союзники высадились в Нормандии. Был открыт — наконец-то! — столь долгожданный второй фронт в Западной Европе, Теперь-то, надеялись мы, война быстро кончится.
Ведь, если по-настоящему разобраться, человек не для того родится и на земле живет, чтобы воевать. Работать мы хотели, строить, учиться… И все наши солдаты по дому, по своим родным очень даже соскучились.
На фронте временно стояло затишье, и роте поручили укрепить лежневку фашинами — связками прутьев хвороста.
Да-а, я на себе испытал, что война не только лихие схватки да удалые разведки, а тяжелый, изнурительный труд. Ни днем, ни ночью не прекращались работы на дороге. Прикорнул на несколько часов, и снова за пилу, топор, лопату.
Но и сон тот вполглаза был несладок. Невдалеке лежало болото с растущими по закрайку низкорослыми узловатыми соснами. С этого болота прилетали тучи комаров. Они безжалостно набрасывались на нас. Лица у всех распухли от укусов.
Еще больше комаров досаждала мошкара. Она лезла в глаза и уши, мы ели ее с перловым супом, гречневой кашей и картофельным пюре, которые готовил повар Черешня в новенькой полевой кухне.
Старшина роты привез какую-то мазь с замысловатым названием, но она мало помогала. Вася Шмаков уверял, будто от этой мази комарье становится еще злее и нахальнее. Но так ли это или нет, трудно было проверить. Мошкара и комары одинаково набрасывались и на тех, кто пользовался мазью, и на тех, кто ее не признавал, спасаясь махорочным дымом.
Капитан Очеретяный неотлучно находился с нами. Частенько сам брался за топор или лопату… Ну а если ротный командир не прохлаждается и на гимнастерке у него соль выступает, то солдату и подавно отставать неудобно. Пусть жара, пусть комары поедом едят и пот глаза заливает, работаешь, не отставая от товарищей.
От нашего расположения до деревни Осиновки было рукой подать. Правда, деревня та лишь на топографических картах значилась. На самом деле остались одни руины, почерневшие трубы. Но за околицей, на берегу ручья, кто знает как уцелела бревенчатая банька.
Чисто случайно узнал я про нее, прихожу к капитану и докладываю: так, мол, и так, возможность помыться имеется.
— Предложение дельное, — похвалил Очеретяный. — Хочу просить вас, товарищ Иванченко, помочь старшине роты организовать все, что требуется.
— Обязательно помогу, — отвечаю. — У старшины и без того от хозяйственных забот голова пухнет. Обуть, одеть, накормить роту — дело не шутейное. Как заводной мотается.
— Побаниться надо, да вот трасса… — заколебался ротный и больную щеку по своей привычке потер. — А-а, за два-три часа ничего с лежневкой не случится. — И пошутил: — Семь бед — один ответ. Выше неба не поднимут, дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут…
С несколькими добровольными помощниками наколол я дров, каменку растопил. В бочке из-под бензина воду вскипятили.
Пока одни солдаты мылись, другие не теряли попусту времени: стирали обмундирование, брились, подшивали подворотнички, писали домой письма.
На кустах тальника сушились портянки, белье, носовые платки.
Кравчук набросил полотенце на плечи Коли Иванова и лихо щелкал ножницами, приговаривая: «Паликмахтер Елисей, стрижка-брижка волосей».
Чурбак, на котором устроился Иванов, очень мало походил на парикмахерское кресло, но это нисколько не смущало Кравчука. Он здорово наловчился стричь, и полечка, полубокс выходили у него на славу.
Вася Шмаков помылся одним из первых. Распаренный, багровый вышел он из предбанника, держа сапоги в руках. Покосился на меня озорными своими глазами и сказал, вроде бы ни к кому не обращаясь:
— Безусловно, Сандуновские бани в Москве куда шикарней… Бассейн, мягкие диваны, буфет…
Я насторожился. Опять Шмаков на своего конька уселся, сейчас подковырки начнутся. А чего подковыривать, когда это самая обыкновенная баня по-черному. Но Шмаков — вот же белобрысый дьявол! — закончил так, как никогда я от него не ожидал:
— И все же мы довольны. Веники березовые, душистые, пара предостаточно… Учитывая полевые условия и возможности, дорогому товарищу Иванченко за старание и хлопоты от всех нас большое пионерское спасибо!
…В действующей армии жизнь непоседливая, обстановка меняется быстро и неожиданно. Трудно предугадать, что будет через день, даже через час.
Недолго довелось нашей роте ремонтировать лежневку. Как-то поздно вечером капитан Очеретяный получил распоряжение о передислокации.
Сборы у солдата короткие: вскочил и готов. Вскоре мы шагали по разбитому машинами большаку к переднему краю.
Где-то во вражеском тылу полыхало зарево пожаров. Обшаривая ночное небо, тревожно метались голубовато-молочные столбы прожекторов.
В глубине своих позиций немцы проложили рокадную дорогу. Рокадной называлась она потому, что шла не к фронту, а вдоль линии фронта.
По данным воздушной разведки, на той дороге были мосты. Требовалось узнать, как они охраняются, заминированы ли подступы и всякое такое прочее. Узнать для того, чтобы в нужный момент уничтожить мосты, затруднить противнику переброску войск.
Выполнить задачу поручили нескольким группам инженерной разведки. В одну из них вошли я и младший сержант Афанасий Белых.
Невысокий жилистый сибиряк, он нисколько не смахивал на ловкого, удачливого разведчика, каких обычно показывают в кинофильмах. Скуластое лицо в густых веснушках, узкие хмурые глаза. Кустистые, сросшиеся у переносицы брови. Зубы редкие, неровные. На ходу немного косолапил… Одним словом, внешность далеко не геройская. Но саперное дело Белых знал на пять с плюсом, смекалке и смелости его любой мог позавидовать. И спокойствию, осмотрительности тоже. Очертя голову Афанасий никогда не поступал.
Началась подготовка к операции. В бинокль с наблюдательной площадки на дереве и в стереотрубу изучали мы нейтралку, подходы к немецким траншеям, расположение огневых точек…
Труда мы с Белых не жалели. Помнили знаменитое суворовское: больше пота — меньше крови.
И все бы хорошо, но на затылке у меня сел здоровенный фурункул. И до того зловредный чирей, что нагнуться было больно. Куда уж там идти в разведку. Напарником Белых стал Петя Кравчук.
В назначенный день и час проводили мы ребят. Долго смотрел я им вслед. Удачи вам, хлопцы, удачи и благополучия!
Невдалеке жалобно прокурлыкали журавли. Сердце у меня почему-то сжалось. Конечно, вылазка во вражеский тыл тщательно продумывается, и все же… Не раз и не два бывал я на таких заданиях и знаю, что точно по плану редко когда получается. Предусмотреть абсолютно все невозможно, всегда остается какая-то доля риска, непредвиденных случайностей.
Между собой мы никогда об этом не говорили. Не барышни, чтобы копаться в переживаниях. Каждый выполнял свой воинский долг без громких слов и напыщенности.
…Прибыли с задания Николай Иванов, Вася Шмаков, другие ребята. Пора бы вернуться и Белых с Кравчуком, а их не слышно и не видно.
Что может быть тяжелее неизвестности, ожидания? В тот день у повара осталась добрая половина варева. Даже Шмаков наотрез отказался от добавки.
Меня грызла досада. Вот подвел проклятый чирей! Из-за него на задание не пустили. Почему-то казалось, что, будь я там, где Кравчук, все было б иначе.
В голове всевозможные мысли, предположения. Могли не управиться… Отсидятся в укромном местечке и придут. Ведь и другие иной раз задерживались.
Медленно тянулся день. Все валилось из рук, ничего не хотелось делать.
Но тут старшина Пащенко, ротный парторг, письмо принес с двумя десятками подписей. Письмо было от наших «подшефных». Неподалеку от лежневки, где мы работали, в сырых землянках, в тесноте и нужде ютились старики и малые ребятишки. Те, что к партизанам уйти не сумели. Село их каратели сожгли, и остались они без крыши над головой и без самого что ни на есть необходимого.
Горько было видеть этих горемык, шефство мы над ними взяли.
Саперы — народ мастеровой. Двери в землянках навесили, полы настлали, фанерки и куски картона стеклами заменили. Ну и хлебом помогли, сахаром, солью…
Уселись в кружок, слушаем, что люди нам написали, и как-то сразу легче стало на душе. Все же приятно, когда добрую память о тебе хранят.
Такое письмо без ответа оставить никак нельзя. Сочинили мы коллективный ответ, а там и сумерки наступили.
Прошло еще несколько томительных часов. Уже и полночь не за горами, а Белых с Кравчуком все нет и нет. Все встревожились не на шутку. Капитана Очеретяного то и дело вызывали к телефону из политотдела дивизии, из штаба полка. Мрачный, осунувшийся, он односложно отвечал: «Пока нет. Ждем».
Шмаков молча курил цигарку за цигаркой. Необычно серьезный, притихший, он часто поглядывал на светящийся циферблат своих часов и тяжело вздыхал.
Мне не сиделось на месте, и я без всякой цели побрел по глубокому ходу сообщения. С неба смотрели редкие звезды. Невдалеке, на болоте, хором кричали лягушки. Проблеял барашком невидимый в темном небе бекас…
И радостно и удивительно было слышать эти мирные звуки. Будто не полыхает зарево войны, не оплакивают матери своих сыновей, а жены мужей…
Я вздрогнул от этой мысли, снова стал думать о Белых и Кравчуке. Даже представить страшно, что стряслась беда. Не должно с ними случиться ничего плохого. Двух братьев потерял Петя Кравчук летом сорок третьего… Один стрелком-радистом летал на пикирующем бомбардировщике, другой пулеметным взводом командовал… Неужели война заберет у родителей и младшего сына?.. У Белых, я точно знал, жена и дочурка в таежном поселке за Нижнеудинском.
Я прижался грудью к холодной стенке окопа. Впереди лежала «ничейная» земля. Пустынно, тишина. Настороженная, враждебная тишина.
Вдруг — сколько тех «вдруг» на фронте! — взлетела белая ракета. Стало светло как днем. Коротко протарахтел немецкий крупнокалиберный пулемет.
За несколько мгновений я успел заметить многое: большие и малые воронки от мин и снарядов, черневшие вдоль нашего переднего края, консервные банки и гильзы на проволочном в несколько рядов заграждении, застывший мертвый танк с белым крестом на опаленной башне…
Снова в ночном небе повисла «чертова свечка» — ракета, и снова заговорил пулемет.
«Может, наши возвращаются, — подумал я. — Вон как немцы всполошились».
Я ожидал, что вот-вот появятся Белых и Кравчук, возбужденные, счастливые, в грязи с головы до ног. И все тревоги, волнения сразу будут забыты.
Но пулемет умолк, и я понял, что ошибся. Не пришли наши ребята, не пришли…
Слева по траншее послышался чей то недовольный голос:
— Гришка, ты куда мою зажигалку задевал?
Через минуту-другую поднялась ленивая перебранка из-за утерянного перочинного ножа.
Неприятно мне стало все это слушать. Белых и Кравчук жизнью рискуют, а тут спорят из-за какого-то ножа, зажигалки… Мелко и ничтожно.
Я стряхнул комочки земли с рукавов гимнастерки и пошел обратно по ходу сообщения.
Два солдата тащили за веревочные лямки патронные ящики… Прошел бронебойщик с длиннющим ружьем, напоминающим старинный мушкет.
У поворота траншеи на меня налетел Шмаков, едва с ног не сшиб.
— А я тебя разыскиваю! Нашлись наши! Разведчики соседней дивизии подобрали!
Под горло подкатил горячий клубок. Я сглотнул, чтобы снять спазму, и схватил Шмакова за плечо.
— Как это «подобрали»?
— Ты бы полегче, Иван Иваныч, — поморщился он. — Так и руку недолго оторвать… Что мне сказали, то и тебе передаю. А точно не знаю…
Я больше не слушал Шмакова и помчался в роту. Там Иванов, Черешня, еще десятка полтора солдат обступили капитана Очеретяного.
— Был, был в медсанбате, — услышал я голос Очеретяного. — Сейчас обо всем расскажу… Заходите ко мне.
В командирской землянке, положив голову на скрещенные руки, дремал солдат-телефонист. Увидев нас, вскочил, протер глаза, смущенно улыбнулся.
Мы разместились на нарах, на грубо сколоченной скамейке. Кому не хватило места, прислонились к стене. Ждали.
Капитан снял свою матерчатую фуражку со звездой защитного цвета и облокотился на маленький одноногий столик. Лицо суровое, озабоченное. Виски припорошены сединой, будто изморозь на волосах, будто только что пришел с улицы, где метет снег…
Капитан без нужды переставил с места на место самодельную коптилку из сплющенной снарядной гильзы и заговорил хриплым, каким-то надтреснутым голосом:
— Белых и Кравчук задание выполнили. Все, что требовалось, разведали. Сведения доложены командованию… Оба они сейчас в медсанбате. Белых в тяжелом состоянии, и к нему меня не допустили. Едва уговорил медиков, чтобы с Кравчуком повидаться…
Очеретяный свернул тоненькую цигарку и, не закурив ее, положил на край консервной банки, служившей пепельницей.
— Говорил я с Кравчуком… И вот что узнал. По пути домой они нарвались на немецких патрулей. Уйти ушли, но сделали большой крюк. Оказались много северней того места, где намечали. Ткнулись через немецкую передовую — осечка. При второй попытке удалось пройти.
И все же немцы заподозрили неладное, открыли минометный огонь. Белых распахало ногу. А Кравчуку мелкие осколки рассекли лоб, повредили веки…
— Эх, судьба! Все вкось да поперек! — с горечью сказал кто-то.
— Спрятались в какой-то канаве, перевязали раны…
— Ослеп Петька? — упавшим голосом спросил Иванов.
— Ничего страшного нет, — успокоил капитан и, чуть помедлив, добавил: — Медики заверили, что видеть будет.
Все мы облегченно вздохнули. Лишь бы не ослеп, вот что важно.
— Весь вчерашний день просидели они в канаве. Под палящим солнцем, без воды… — слова будто застревали у капитана в горле. — Чуть стемнело, Кравчук взвалил на спину товарища, взял оружие… Белых как зрячий указывал дорогу… Где-то на полпути к своим выручили разведчики.
Капитан умолк и взял свою цигарку.
Не говоря ни слова, все по одному вышли мы из землянки.
На сердце у меня было тяжело. Я представил себе покоробившиеся от засохшей крови бинты, сделанные наспех повязки. Представил, как стонал и впадал в беспамятство Белых, как, ничего не видя перед собой, тащил товарища Петя Кравчук, тащил, стиснув зубы, чтобы не заплакать от бессильной злости; как он лежал, тяжело дыша, прижавшись окровавленным лицом к земле…
Ну что еще сказать? Белых долго лечился в тыловом госпитале. Воевать ему больше не пришлось — списали по чистой. А Кравчук вскоре вернулся в нашу роту.
Пришел и на нашу улицу праздник. Что ни день, то радостные сообщения Советского Информбюро. Освобожден Вильнюс. Фашистов вытурили из Паневежиса, вышибли из Шауляя…
За каких-то полтора месяца мы прошли на запад от Витебска четыреста — подумать только! — четыреста километров. Впереди лежала Восточная Пруссия.
В боях поредели полки, техника нуждалась в ремонте… К схватке в Германии требовалось основательно подготовиться.
Многие части отвели в ближний тыл на переформировку. Отвели и нас.
Началась учеба пополнения. Учебы не за партами, а на берегу лесного озера. И вместо учебников да тетрадок тол, бикфордов (огнепроводный) шнур, топоры и лопаты.
И вот как-то рано утром подходит ко мне старшина Пащенко.
— Товарищ Иванченко, — говорит, — будь другом выручи: поезжай вместо меня на склад за имуществом. Иванова с собой возьми. Сам бы съездил, но зубы ужасно разболелись. Смотри, как щеку разнесло…
Получили мы с Ивановым взрывчатку, батареи для миноискателей, еще кое-какую мелочь. Возвращались в роту не по большаку, а кружным путем, проселками. Пусть на несколько километров дальше, зато спокойнее Очень уж часто наведываются «юнкерсы» на переправу, и ни к чему судьбу зря испытывать.
Заморосил нудный осенний дождь. Иванов натянул на голову трофейную с коричнево-зелеными маскировочными разводами плащ-палатку. Накинул на себя плащ-палатку и я.
Миновали небольшой ельник. Сразу за ним кладбище немецких солдат. На березовых крестах каски с рваными отверстиями, вмятинами от пуль и осколков. По-видимому, где-то неподалеку был полевой госпиталь, потому что ряды крестов с касками тянулись сколько глаз глянет.
Я не удержался, соскочил с повозки. Переходил от могилы к могиле, читал надписи.
Ульрих Баумер. Клаус Фойерманн. Вилли Келлер…
Вспомнился обер-ефрейтор Отто Шульц, его слова к однополчанам осенью сорок третьего: «Почему и зачем мы воюем с Россией? Голод, холод, вой сирен, разруху принесла эта война Германии!.. Нет семьи, где бы не оплакивали покойников… Опомнитесь, пока не поздно!..»
Эти вот не опомнились. И теперь здесь, под могильными холмиками.
Сам не знаю почему, но мне стало грустно.
…Повозка простучала железными шинами по бревенчатому настилу мостика, и мы очутились в узком проходе между озерами.
Озер в Литве великое множество. Во фронтовой газете писали, что их свыше трех тысяч. Поэтому Литву и называют Землей голубых озер.
У перекрестка высоченный крест с распятием. У основания креста засохшие цветы. Чуть поодаль указатель: «Хозяйство Очеретяного».
На пригорке показался ветряк (немало их в тех краях), за ним остроконечная крыша хутора Кальвяй. Там стояла наша рота.
Иванов обрадованно сказал:
— Считай, приехали!
Кони, почуяв знакомую конюшню, ускорили шаг.
Хутор Кальвяй самый обычный, каких много видел я в Литве. Крытый дранкой деревянный дом. Резное крыльцо, резные ставни и наличники придавали ему нарядный вид. Рига. Хлев. Клеть для зерна…
Хозяйствовали на хуторе Антанас Паскачимас, худой, с нездоровым желтым лицом старик, и его жена, тихая, кругленькая тетушка Мария.
Сам Паскачимас довольно хорошо говорил по-русски. Научился в царской армии, где служил в первую мировую войну. Немало лет прошло с тех пор, а старый солдат помнил своего бравого фельдфебеля, его требование: «Грудь колесом, губами не шевелить, слюны не глотать».
В просторном, обнесенном забором дворе ни души. Я удивленно оглядывался. Где же все наши? Почему никого не видно?
Но тут появился Шмаков, и все разъяснилось. Роту перевели ближе к передовой. Капитан оставил его дожидаться нас и проводить на новое место.
Посоветовавшись, решили дать лошадям отдых, покормить их перед дальней дорогой.
Во двор, прихрамывая, вышел Паскачимас. Он протянул мне с Ивановым жесткую, в мозолях руку, сочувственно покачал седой головой.
— Вижу, устали, проголодались, — и с шутливой напускной строгостью добавил: — Марш к столу! Супран-тум?
— Супрантум! Понимаем! — ответили мы в один голос.
На кухне хлопотала тетушка Мария. По случаю воскресенья она принарядилась. Белая полотняная рубаха с длинными рукавами, безрукавка, расшитый цветными нитками передник, полосатая юбка, янтарное ожерелье.
На столе появились яичница с ветчиной, хлеб, маринованные огурцы.
У Шмакова заблестели глаза.
— Полный порядочек! Вот это, я понимаю, грубая деревенская пища! — Он весело посмотрел на хозяина. — Дядя Антон, ребята сильно перемерзли. Нельзя ли чем-нибудь согреться? Боюсь, еще простудятся…
Я сидел на табурете, зажав в коленях ладони, и даже не смотрел в сторону Шмакова. Обижался на него и вот почему.
На хутор часто прибегал соседский мальчонка лет семи или восьми. Любопытно ему было среди солдат потолкаться. Люблю я ребятишек, подружился с ним. То сахарком попотчую, то дудочку смастерю, а то понаблюдать разрешу, как оружие чистят. А для мальчишки это, пожалуй, первое удовольствие.
Приметил нашу дружбу Шмаков и брякнул:
— Очень ты, Иван Иваныч, пацанву уважаешь. Детским садом, что ли, после войны заведовать собрался? Вообще-то должностишка не пыльная. Может, и меня куда сосватаешь, чтоб денег побольше, а работы поменьше…
Ничего я не ответил, только плечами пожал: надо же такое сморозить…
Иванов вступился за меня, принялся драить Шмакова, что называется, по вертикали и по горизонтали.
Уж на что молчальник Черешня, и то не удержался.
— Ну что за человек этот Шмаков? — укоризненно покачал он головой. — Вечно насмешки над всеми строит. Хороводиться с ним нечего, давно пора приструнить.
Вася Шмаков, известно, парень такой, что, право же, и от десяти собак сумеет отбрехаться. Но на этот раз пошел на попятную, стал извинения просить.
— Режьте, — говорит, — меня на куски, солите крупной солью, а обидеть Ивана Иваныча не хотел. Признаю, виноват. Дурацкий язык подвел…
Одним словом, серчал я на Шмакова. Когда он сказал Паскачимасу: «Боюсь, еще простудятся», я не удержался, насмешливо хмыкнул:
— Забота о людях, а скорее всего о себе.
Вася сделал вид, что не расслышал.
Паскачимас достал из буфета наливку. Пробка у графина была очень оригинальная, отроду таких не видел — стеклянный чертик с балалайкой.
Пока мы ели, Паскачимас подробно рассказывал, как они натерпелись при немцах. Тетушка Мария слушала, приложив кончики пальцев ко рту. Надо думать, она понимала, о чем по-русски говорил муж, потому что прикусила нижнюю губу и по-детски, всей ладонью смахнула слезы.
…Стало темнеть, когда мы распрощались с гостеприимными хозяевами и выехали со двора.
Повозка неслышно катилась по мягкой после дождя дороге.
Нас обогнала колонна тридцатьчетверок. На башнях белой краской: «Вперед, на запад!» Вдоль бортов бревна, стальные тросы, запасные баки с горючим.
За танками орудия на механической тяге, «студебеккеры» с боеприпасами, бензозаправщики… Потом зачехленные «катюши», грузовики с пехотой… Фронт готовился к наступлению.
Октябрьский вечер сорок четвертого года… Мелкой, поспешно вырытой траншеей пробирался я вслед за капитаном Очеретяным. Траншея тянулась среди мокнущей на поле соломы, извивалась по низкорослому корявому ельнику и привела в развалины пограничной заставы.
Кто-то, скорее всего разведчик, приколотил к обугленному столбу кусок фанеры. На нем черными печатными буквами:
«БОЕЦ, ВОТ ОНА, ГЕРМАНИЯ!
ОТ МОСКВЫ 1650 КИЛОМЕТРОВ».
— Видите впереди речушку? По ней проходила наша старая государственная граница, — негромко, но как-то торжественно сказал капитан.
Государственная граница! Волнение перехватило горло. Подумать только: перед нами под бесцветным, словно вылинявшим, небом Германия!
Не верилось, казалось кошмарным сном, что гитлеровцы замахивались на Москву и Ленинград, тянулись к Волге, хозяйничали в предгорьях Кавказа.
Не счесть, сколько рек встретилось нам в Литве: Вилия, Дисна, Бента, Дубиса, Невежис, Шешупе, Юра… Каждая из них о чем-то напоминает. Но особенно глубокую зарубку в моей памяти оставила та безымянная, совсем неприметная речушка…
Сорок месяцев дрались мы на фронтах не на жизнь, а на смерть. Сорок месяцев шли к этому заросшему ивняком пологому берегу. И добрались. Потому что советская сталь крепче крупповской, а люди и подавно…
В газетах мы читали, и ротный не раз рассказывал про Восточную Пруссию. Веками воспитывалась там ненависть к славянам, вынашивались планы «Дранг нах остен» — «Натиск на восток».
Вся история Восточной Пруссии с древних времен — это история войн и разбойничьих набегов на Россию, Польшу, Прибалтику.
Прусская военщина заявляла: «Король во главе Пруссии, Пруссия во главе Германии, Германия во главе Мира».
Германия во главе всего мира… Вот чего издавна они хотели, чего добивались. Но все их замыслы обычно заканчивались крахом. Закончатся неминуемо крахом и на этот раз…
Капитан передал мне свой полевой бинокль. Оптика здорово сокращала расстояние. Казалось, совсем рядом косогор, сосны у его подножья.
— По косогору проходит немецкий передний край, — сказал ротный. — Замаскировано по всем правилам фортификации. На первый взгляд все самое обыкновенное, безобидное. Но только на первый взгляд. Разведка установила, что «нейтралка» нашпигована минами, стоят противотанковые надолбы. Внутри того вон сарая упрятана стальная амбразура артиллерийского дота. А стожок сена правее дота маскирует огневую точку в бронеколпаке… Оборона долговременная. Закончена в самом спешном порядке уже в годы войны.
— Вот это номер! Выходит, знали, что не удержатся в России, что дадут им по шапке.
— Выходит, так, — кивнул капитан и чуть погодя продолжал: — Вам боевая задача: к рассвету Подготовить проход для танков. Окончательно не уточнено, но похоже, что и сопровождать их придется в прорыве.
Я тяжело вздохнул, сказал удрученно:
— Товарищ капитан…
— Понимаю, Иван Иваныч, все отлично понимаю. Люди не двужильные — устали, вымотались. Но надо, очень надо…
Погода в тех местах переменчивая. Днем было сухо и тепло. Деревья отливали багрянцем. А после полуночи, к тому времени, когда на задание выступать, снег и резкий, холодный ветер.
Но для нас эта погода имела свой плюс. В белых маскхалатах, невидимые в нескольких шагах, потрошили мы немецкие мины.
Работать хоть и трудно было, но радостно: как-никак бьем врага на его же собственной земле.
Противник нервничал. Одна за другой взмывали в мокрое небо осветительные ракеты, проносились пулеметные очереди…
В свое расположение вернулись озябшие, продрогшие до костей.
Горячий чай и гречневая каша с мясной подливкой (спасибо нашему старательному повару Черешне) показались как никогда вкусными.
Обсушились у печки, улеглись на нарах… Признаюсь: до того уморился, что не успел ноги положить, а голова уже спала.
Отдыхали часа два, не больше. Разбудил связной командира роты. Передал приказ: отправляться к танкистам.
Кряхтя и позевывая, оставили мы теплую обжитую землянку.
Густой утренний туман вылизал выпавший за ночь снег.
Тишина. Словно бы ни живой души на огневых позициях и в траншеях.
Танковую роту отыскали довольно быстро.
— Браток! — окликнул я солдата в замасленном комбинезоне и ребристом шлеме. — Подскажи, где командир роты лейтенант Трофимов.
— Вон двое около бочки с соляркой. Тот, что пониже, с планшеткой, он и есть.
В нескольких шагах от лейтенанта я кашлянул в кулак, чтобы обратить на себя внимание. Не будешь же докладывать командиру, когда тот спиной к тебе стоит.
Лейтенант обернулся, и я, признаться, оторопел. Страшным было его лицо, обезображенное следами ожогов, — узкие лиловые губы, безресничные веки.
Кое-как, запинаясь, доложил о прибытии отделения саперов.
— Что, не ожидал увидеть такого красавца, — невесело усмехнулся Трофимов. — Хорошо разукрасило, — и провел рукой по своему изуродованному лицу. — Но могло и тебя, если б в горящем танке побывал… Не отводи глаза, сапер, злее будешь. Нам с тобой не целоваться, а воевать… Ну ладно, — оборвал он себя, — давай о деле. Обкумекаем все как следует…
Туман начал рассеиваться, видимость увеличивалась с каждой минутой.
Восемь утра. Девять…
Над нашими головами со свистом и воем понеслись огненные стрелы реактивных снарядов, выпущенных «катюшами». Началось!
После «катюш» замолотила артиллерия тяжелых калибров. Отдельных выстрелов не различить. Все слилось в невообразимый оглушительный гул и грохот.
Впереди сплошная стена разрывов. Казалось, небо слилось с землей, рушились горы. Со стороны и то смотреть страшно. Живого места не должно было остаться в полосе прорыва. И, как потом мы увидели, действительно не осталось.
Гитлеровцы пытались огрызаться, да куда им против многих сотен стволов!
Едва дальнобойки перенесли свой губительный огонь в глубину, как волна за волной ринулись бомбардировщики и штурмовики.
«В сорок первом нам такую бы силу, — с горечью думал я. — Эх, если бы в сорок первом…»
Мое отделение молча сидело вокруг чуть тлеющего костерка. Молчал даже неугомонный Вася Шмаков.
Подхожу, спрашиваю:
— Как настроение, ребята?
— Полный порядочек, товарищ сержант, — за всех ответил Кравчук.
— Ну раз так, шагом марш за мной! Потому что после авиации наш черед.
Вот и танк лейтенанта Трофимова. По всему видать, побывал он в переделках. Вмятины, заструги, царапины…
— М-да-а… — покачал головой Шмаков. — Всю жизнь мечтал о таком фаэтоне. — И чуть слышно себе под нос: — Чтобы да, то нет, как говорят в Одессе.
— Не шурши, Васька! — поморщился Иванов. — Ну хоть немного серьезности. Не на прогулку собрались.
Шипя и рассыпая искры, взвились красные ракеты — сигнал атаки.
По машинам!
Взревели дизели. Из выхлопных труб вырвались багровые языки пламени.
Тридцатьчетверка, лязгнув гусеницами, тронулась с места. За ней, соблюдая дистанцию, остальные машины.
Я сидел позади башни плечом к плечу со своими товарищами. Здесь были Коля Иванов, Петя Кравчук, Вася Шмаков, Жакен Алимбаев…
«Дорогие мои! Честно и добросовестно выполняете вы солдатский свой долг. Нет среди вас нерадивых, таких, чтобы к военной службе, как говорится, боком стояли…»
Так или примерно так думал я в ту минуту, рассматривая, что вокруг творится.
Пушкари и летчики здорово разметали немецкие укрепления. Куда ни глянешь, все исковеркано, смято, покорежено. На месте дотов железобетонные глыбы с торчащими металлическими прутьями. Размочаленные бревна разбитых блиндажей. Разбросанные взрывами снаряды, минометные лотки, гранаты… И воронки, воронки вокруг на обугленной, еще дымящейся земле.
В три ряда встали на нашем пути метровые двутавровые балки в бетонных основаниях — «зубы дракона».
Прямые попадания проделали бреши в надолбах, перепахали противотанковый ров перед ними. И все же требовалось подорвать, оттащить в стороны остатки «зубов дракона». Иначе танкам не пройти.
Едва сунулись, неподалеку ухнула мина. За ней со зловещим свистом другая… Повеяло запахом горелой земли, терпким пороховым дымом.
На войне как на войне, без риска не обойтись, но что там ни говори, а с навесным минометным огнем шутки плохие.
— Ложись! — скомандовал я.
Наверное, лейтенант Трофимов увидел всю эту картину, потому что отвернул башню и раз-другой саданул из пушки. Не знаю, угадал ли он адрес немецкого минометчика, только вдруг стало тихо.
Мы уже обрадовались, что сможем быстро выполнить задание, а тут снова ухнуло. Угрожающе просвистели осколки.
Засекли! Бьют, очень похоже, не вслепую. Огонь корректирует наблюдатель. Того и гляди накроют.
Наш брат сапер привык работать в любых положениях, но попробуй тащить, ползая по-пластунски, тяжеленные балки с намертво приставшим к ним бетоном. На это кто знает сколько времени угробишь…
Что делать?
Может, послать двух-трех ребят отыскать и ликвидировать этот проклятый минометный расчет?
Я не успел придумать ничего больше, как Алимбаев что-то крикнул, я не разобрал что, вскочил на ноги. И похолодел. Алимбаев, дяденька — достань воробушка, так прозвал его Шмаков за высокий рост, убегал с поля боя! Убегал как жалкий трус, бросив своих товарищей, бросив оружие.
— Стой! — закричал я изо всех сил. — Стой! Назад! Но Алимбаев уже был далеко и скрылся за танками. Меня трясло от ярости. Предатель, подлый предатель, иначе не назовешь. А я-то считал его хорошим комсомольцем, примерным солдатом. Участник боев за Витебск и Шауляй. Пришел к нам из госпиталя. Скромный, исполнительный… И вот, пожалуйста, отколол но-, мер. Позор на весь полк! Нет Алимбаеву прощения и оправдания. Он ответит по всей строгости военного времени.
К злости на Алимбаева примешивалось недовольство собой. Хорош командир: чуть припекло, и бойцы разбегаются!
И в эту минуту… Нет, я глазам своим не поверил — Алимбаев! Точно, он!
Меня будто живой водой вспрыснули, когда увидел его. Ага, заговорила совесть! Опомнился наконец!
Тем временем Алимбаев примчался к нам и швырнул одну за другой две дымовые шашки. Вот, оказывается, зачем он бегал к танкистам, что раздобыл у них!
Дымовая завеса укрыла нас от врага. За несколько минут дорога была расчищена, и тридцатьчетверки ринулись вперед.
И еще в тот день отличился Алимбаев: вместе с Кравчуком фугас на развилке шоссе обезвредил. Все как есть доложил я капитану Очеретяному, чтобы наградили парня. Заслужил, что и говорить!
Только не успел Алимбаев получить награду — погиб при воздушном налете. Выросла еще одна солдатская могила. Ох и много рассеяно их на трудных дорогах войны! Ох и много…
Наступил сорок пятый год. На фронте против нас все больше стариков и безусых мальчишек — фолькс-штурмистов и гитлерюгендовцев. Последние резервы гитлеровцев.
Появились и ручные гранатометы кумулятивного действия — фаустпатроны. Оружие, ничего не скажешь, серьезное. Шарахнет — танковую броню насквозь прожигает. Дыра величиной с шапку.
Чуть ли не каждый фольварк — помещичье имение — фашисты превратили в крепость. Окна в подвалах приспособили под амбразуры, на чердаках оборудовали наблюдательные пункты…
Но ничто уже не могло изменить исход войны. Мы продвигались в глубь Восточной Пруссии.
Там же на одном из хуторов, если память не изменяет, Троссвальде, гауптмана, капитана то есть, в плен захватили.
Шинель на нем как с иголочки, со светлыми цинковыми пуговицами. Фуражка с высокой тульей и вышитым серебряной канителью гербом. На мундире железный крест на красно-белой ленточке.
Этот высокий полный старик из фольксштурмистов заядлым фашистом оказался. Уставился на меня серыми глазищами и убежденно, не таясь:
— Военное счастье переменчиво. Ничего не значит, что русские в Германии. Мы тоже были под Москвой, у Волги. Фюрер приведет нас к победе…
У того гауптмана нашли заповедь Гитлера солдатам «третьего рейха».
Дословно не помню людоедское то наставление, но суть в том, что на войне жалость и сострадание не нужны, ни к чему. Немецкий солдат обязан подавить их в себе. Он должен убивать всякого русского, не останавливаясь, если перед ним старик или женщина, девочка или мальчик. Этим немецкий солдат спасет себя от гибели, обеспечит будущее своей семьи и прославится навеки…
Пока я переводил ребятам «заповедь», Иванов слушал, еле шевеля губами, как бы стараясь запомнить слово в слово.
Но вот я закончил, и Иванов, скрипнув зубами, сказал:
— Значит, убивай всех русских, советских! Не останавливайся ни перед чем, будь то даже женщина, старик или ребенок! А почему же тогда мы должны его жалеть, этого отъявленного фашиста? — Он ткнул пальцем гауптмана в грудь. — Давайте я его шлепну, в расход пущу! — И лицо его от злости исказилось.
Гауптман догадался, о чем речь, съежился, заговорил, заикаясь, о какой-то международной конвенции, по которой, дескать, запрещается жестокое обращение с военнопленными. Гонор сразу слетел с него, словно тополиный пух.
Иванов криво усмехнулся.
— Теперь, гад, про конвенцию вспомнил! Ух, смотреть на него не могу! — И отвернулся к окну.
Только увели гауптмана, заявляется Кравчук, бледный, взволнованный.
— Заглянул, — говорит, — в сарай. На гвозде вроде бы путы для лошадей. А когда рассмотрел как следует, понял, что никакие это не путы, а кандалы… — и бросил цепи на стол. — Вот для кого они!
Кравчук растянул перед нами синий матерчатый прямоугольник. Окантовка на нем бледно-голубая и три белые буквы ОСТ.
Это был отличительный знак «восточных рабочих», полонянок, угнанных в рабство к бауэрам — немецким кулакам.
И горько и больно мне стало. О чем еще можно было говорить? Я надел исцарапанную, облупившуюся свою каску и вышел из комнаты.
Хожу по хутору, смотрю. Полное запустение, нигде ни души, если не считать мяукающих от голода кошек. Жители поверили геббельсовской пропаганде о «зверствах большевиков» и в панике бежали на запад.
В тот же день встретили на пустынной лесной дороге немку, пожилую женщину с увесистым рюкзаком за плечами. Она плелась, едва переставляя ноги.
Увидев нас, сжалась, словно ожидая удара. Смотрит со страхом, бормочет точно заклинание:
— Гитлер шлехт2… Гитлер капут…
Я заговорил с ней по-немецки. Немного успокоилась. Рассказала, что не стало сил идти неизвестно куда и зачем. Решила на свой страх и риск вернуться домой.
— Правильно решили, фрау, — говорю. — Советские солдаты с мирными жителями не воюют. Живите спокойно, бояться вам нечего.
Стояла вторая половина февраля. На смену морозам и метелям пришла оттепель. Почернел, начал таять снег.
Бой за город откатился на западную его окраину. Где-то там еще огрызались пулеметы, взметывались султаны взрывов, но город уже был наш.
Горели многие дома — островерхие, под черепицей, как везде в тех краях. Из окон вырывались длинные языки пламени. В воздухе густая пелена чада и гари.
Со столбов свисали порванные провода. Деревья изглоданы снарядами, иссечены осколками…
Повалены, смяты низенькие из металлической сетки заборчики у палисадников… Везде, куда ни глянешь, разбитая, брошенная фашистами техника…
Под грудой развалин почерневшая кирпичная стена. Раскачивалась чудом зацепившаяся за железную балку кровать. И странно было видеть на высоте второго этажа дверь, которая никуда уже не вела…
В окнах домов, на балконах — белые скатерти, простыни, полотенца. Они молчаливо умоляли, просили: «Сдаемся, сдаемся… Пощадите…»
Мимо прошли беженцы. Они везли свои пожитки в детских колясках, на велосипедах… Смотрели на нас боязливо, виновато, прятали глаза.
Понуро брели охраняемые автоматчиками пленные. Грязные, заросшие щетиной, в обмотанных тряпками сапогах. Многие кутались в женские платки, одеяла.
Они тащились, не глядя по сторонам, не обращая внимания на плакаты с призывами держаться до конца, с щедрыми обещаниями нового чудо-оружия.
На перекрестке регулировала движение статная краснощекая девушка в аккуратной новенькой шинели.
Шмаков не удержался, затронул ее:
— Товарищ начальник, за победой куда? Направо или прямо?
Девушка ничего не ответила. Но отвязаться от Шмакова не так-то просто.
— Понимаю, военная тайна… Тогда другой вопрос: вашей маме зять не требуется? Человек я хозяйственный, непьющий. Такие зятья на дороге не валяются.
Мы загоготали. Не выдержала и девушка, фыркнула в кулак.
— Шагай, шагай, не задерживайся! Встретимся в Берлине, поговорим, а сейчас некогда.
Остановились мы на площади рядом с кирхой — церковью, что устремила в облака острый шпиль.
Одни солдаты уселись на бровке тротуара, другие на каких-то ящиках устроились. В общем, кто где.
Вася Шмаков откуда-то кресло приволок и развалился в нем, не обращая внимания на торчащие из-под обивки пружины.
Несколько человек окружили Петю Кравчука. Он склонился над баяном, неторопливо перебирая перламутровые пуговки. Поначалу играл, а затем запел. Поплыли в воздухе простые задушевные слова про темную ночь, когда пули свистят по степи да тускло мерцают звезды.
Все притихли.
«Вот и подходит к концу боевой поход… Скоро, очень скоро война кончится. Наша взяла! Наша победа!.. Но какой ценой далась она нам… Скольких товарищей потеряли…» — с грустью подумал я.
Внезапно Вася Шмаков скомандовал:
— Кухня справа! Ложки к бою!
Смотрим: да, действительно, огромный огненно-рыжий конь, на ходу кивая головой, тащит полевую кухню. На козлах ротный повар Черешня… О-о, Федор Алексеевич был уже не робкий новобранец, которого, по совести говоря, и бойцом не назовешь. Черешня стал обтертым в походах, не раз и не два побывавшим в бою солдатом.
Грохочет кухня по мостовой. Высокие кованые колеса похрустывают по битому оконному стеклу и по черепице. В оглоблях вместо вороного конька Алмаза откормленный трофейный тяжеловоз. Спина у коня как печь. За толщину и неповоротливость Герингом (придумали же кличку!) его прозвали.
Не дошел с нами Алмаз до Германии. За Полоцком холку ему минометным осколком повредило. Пришлось бедолагу в ветеринарный лазарет сдать.
Подкатил поближе Черешня и, как всегда, негромко сказал:
— За вами, братцы, не угонишься! Еле нагнал… Тпру, Геринг, тпру!
Шмаков по обыкновению начал сыпать шутками да прибаутками, а потом свое:
— Бери ложку, бери бак, нету ложки — кушай так! Загремели солдаты котелками, потянулись к кухне. Черешня всех оделил вкуснейшим картофельным супом Уже кое-кто по второму заходу сделал. За добавкой, так сказать.
И в это время из-за угла дома вереница ребятишек. Худые, измученные. Самому старшему от силы двенадцать.
Как цыплята, в кучу сбились. Подойти не осмелятся, робеют.
Стояли они растерянной стайкой, а затем расхрабрилась одна белокурая девчушка и подошла. Обтрепанное синее пальтишко на худеньких плечиках, как на вешалке, висит. Лицо бледное, аж светится. А глаза… Совсем не детские у нее глаза. Наверное, немало горюшка хлебнула…
Протянула девчушка Черешне консервную банку. Собрался он супу в банку плеснуть, как Тарасевич подошел.
Суровый был сержант Тарасевич. Никогда не улыбался. Да ему, собственно, и улыбаться было нечего. Фашисты хату его под Лепелем сожгли. Жену с детишками загубили.
Подошел он к Черешне, губы дрожат, на повара из-под густых бровей смотрит: что же ты, мол, делаешь? Наш паек фрицеву отродью скармливать собираешься!
Растерялся Черешня. Наливать суп или нет? Помялся, помялся, да и вернул банку. Девчоночка, понурившись, поплелась к ребятишкам, что на углу ее дожидались.
Увидел это ротный парторг. Им, как я уже говорил, старшина Пащенко состоял. Заслуженный человек. В самом начале войны самолично из противотанкового ружья немецкий самолет сбил… Три боевых ордена у него да к ним еще с пяток желтых и красных ленточек — знаков ранений…
— Ты это, Тарасевич, брось! — сказал тихо, но твердо. — У меня не меньше твоего против фашистов накипело. Но малышня за них не в ответе. Понял?
— Ла-а-адно! — протянул Тарасевич и, нахмурясь, отвернулся.
Нагнал Пащенко ту девчонку, перелил суп из своего котелка в ее банку.
Тут уж все наши ребята в сто голосов на Черешню напустились. Бери черпак, орудуй! Вся, мол, рота согласна. Корми детишек…
Увидел Черешня, что решено и подписано, взялся за черпак.
Коля Иванов приташил сухари в плотном желтом бумажном мешке и поставил перед ребятней.
— Берите, киндеры, — говорит, — ешьте, сколько душа желает.
Заметил я, что один мальчонка веточкой мясо из кастрюльки вылавливает. Жалко мне стало пацана. Достал из кармана ложку, отдал ему.
Вдруг откуда ни возьмись «мессершмитт». Низко прошел, из пулеметов, зверюга, садит.
Ребятишки врассыпную кто куда, словно ветром их сдуло. А ту девчушку, что первой к Черешне подойти отважилась, наповал убило.
Немало довелось мне видеть и пережить на долгом и трудном пути к победе, но навсегда остались в памяти те изможденные, голодные ребятишки у ротной полевой кухни.
И сейчас через много лет закрою глаза и вижу лежащую ничком на брусчатке худенькую белокурую девчушку, а рядом пробитую пулей «мессера» консервную банку с медленно вытекающим из нее супом…
Вскоре после этой истории вызывает меня капитан Очеретяный. Берите, говорит, своих людей и отправляйтесь на восточную окраину города. Передовые части проход, мол, для себя сделали, а сойти с дороги нельзя. Мин видимо-невидимо.
Хотя я и сам все прекрасно понимал, но капитан напомнил, что задание весьма ответственное. Не сегодня-завтра подтянутся тылы: танкоремонтные базы, оружейные мастерские, хлебопекарни, полевая почта, банно-прачечные отряды… В лепешку разбиться, а несчастных случаев чтоб не было.
…Мы делали свою обычную, не казавшуюся нам опасной работу. Вырос за кюветом штабель обезвреженных немецких мин. Противотанковых и противопехотных.
Неподалеку остановился «виллис». Рядом с водителем генерал. Молодой, красивый и очень представительный.
На заднем сиденье «виллиса» майор с портфелем на коленях. По всему видать, адъютант.
— Что ж, подождем офицера связи, — сказал генерал и вышел из машины.
Вышел и стал прохаживаться взад-вперед по гудронированному шоссе.
Я встревожился. А что, если генерал на обочину сойдет? Там проверить мы еще не успели, и, возможно, есть мины.
Но предупреждать генерала об осторожности не отважился. Не мне ему советы давать. В тысячу раз он больше моего в военных делах разбирается. Может, начальник он инженерных войск фронта и, как говорится, зубы съел на всевозможных заграждениях.
А на сердце все же неспокойно. И тут вспомнил про таблички, что мы загодя припасли: «Опасно! Мины! С дороги не сходить!»
Решил одну из них поставить, где генерал прогуливается. Вроде бы так, между прочим.
Но сделать, как задумал, не успел. Генерал прямиком ко мне направляется.
Сначала я малость оробел, а потом взял себя в руки. Робеть, собственно, нечего. Службу свою исправно выполняю, выправочка у меня, не хвастая скажу, вполне приличная. И одет просто с иголочки, хоть на парад в Москву отправляй.
Конечно, недельку перед тем шинелька у меня никудышная была. Долго носил я ее. И в головы клал, и укрывался в холодину, и под бока подстилал. Не положено воину одеяло да простыни в походе, и все эти обязанности шинель выполняет.
Но особенно на заданиях ей доставалось. Потому что, наверное, никто на фронте больше сапера не ползает по-пластунски. В общем, совсем худая шинелишка стала. Да вдобавок одна пола осколками посечена.
И будь та шинель на мне, генерал, нет сомнения, поморщился бы да еще наверняка замечание сделал. Но, как говорят, не было счастья, так несчастье помогло.
Незадолго до этого мое отделение в танковый десант назначили. Ворвались мы в один фольварк, и там приметил я вражнну, что в нашу тридцатьчетверку нацелился.
Уложить я его уложил, но машину, где я на броне сидел, поджечь он все же изловчился.
Не растерялся я, мигом шинель с плеч и пламя погасил. Хотя, правда, бровей у меня после того как не было, а про шинельку и говорить нечего. Одно название осталось. Рукава с воротником и те не в полном комплекте, на спине дыру выжгло…
Всю эту картину командир танкового батальона видел.
— Не тужи, — говорит, — сапер. Возьми пока мою телогрейку, а прибудем в свое расположение, что-нибудь получше сообразим.
Вернулись мы из рейда по немецким тылам, и он — вот же хороший человек! — новехонькую шинель плюс яловые сапоги со своего склада выдать мне приказал.
…Как увидел я, что генерал в мою сторону идет, складки на шинели разогнал, шапку поправил.
Лицо генерала показалось знакомым. Где-то встречал его, а где, не припомню…
И вдруг словно током меня ударило. Да это же из штаба нашей армии! Осенью на переправу через реку Шешупе приезжал…
Представился генералу, доложил, по какому делу тут находимся, что за задание выполняем.
Поздоровался со мной генерал, руку протянул. Высокий он был, собранный. Лицо смугловатое, доброе. На подбородке ямочка. Глаза черные, внимательные. Голос негромкий, душевный…
Дружески, совсем по-домашнему генерал принялся расспрашивать, где я воевал и почему брови у меня сожженные.
Здорово мне обращение это понравилось. Иной младший лейтенант с краткосрочных курсов прибыл, без году неделя служит, а уже солдатам «ты» говорит. Даже тем, кто по возрасту в отцы ему годится. А тут генерал вон как уважительно разговаривает… И видно, не напускное это у него, а искренне, от души.
Наверное, еще говорил бы он со мной, да примчался долговязый подполковник на легковой автомашине, что-то сказал ему.
— Мне пора, — заторопился генерал. — Из штаба дивизии приехали… — Он посмотрел на меня внимательно. — Вот что, товарищ Иванченко. Работа у вас, знаю, чрезвычайно опасная. Все неувязки и просчеты кровью оплачиваются. Берегите людей. Как можно больше заботы и внимания к ним… Много у всех нас дел после войны. Так и передайте командиру роты… До свиданья. Очень приятно было земляка встретить. Я ведь тоже с Украины…
Генерал кивнул мне на прощание и уселся в машину.
Как завороженный стоял я, не сводя глаз с машины.
Вот «виллис» по свежему танковому следу, чуть накренившись, перевалил через кювет и покатил по мокрому проселку.
Я уже собрался было вернуться к отделению, как увидел, что рядом с «виллисом» взметнулся черный столб земли. Чуть погодя донесся глухой взрыв.
Непонятная тревога охватила меня. «Неужели?.. — промелькнуло в голове. — Не может быть…»
Минута… Другая… «Виллис» понесся обратно. За ним машина офицера связи.
Все ближе и ближе машины. В первой генерал. Побледнел, шинель расстегнута. Бинты виднеются…
Слабонервным никогда я не был, но тут пересохло во рту, по щекам побежали слезы.
Десятки, сотни раз, говорили наши ребята, бывал генерал в самом аду, на переднем крае. И оставался жив-здоров. Осенью сорок третьего вместе с солдатами Днепр под огнем форсировал… Сама смерть не решалась замахнуться на него. А сейчас, когда война идет к концу… Почему так случилось?..
Адъютант, даже шофер, сидевший бок о бок с ним, остались целы и невредимы. Одного его смертельный осколок разыскал. И снаряд тот был один-единственный, по всему видать, шальной снаряд. Больше по тому квадрату немцы не стреляли.
Эх, если б знать, какая беда приключится через несколько минут после того, как мы расстались! Сам бросился бы под колеса его машины, не дал и с места тронуться. Пусть осерчал бы генерал, пускай отругал меня как хотел, но зато жив остался. А теперь…
Никогда не забыть мне ту встречу на шоссе в Восточной Пруссии. И сейчас, много лет спустя, закрою глаза и вижу генерала — приветливого, внимательного, слышу душевные его слова: «Берегите людей. Как можно больше заботы и внимания к ним… Много у всех нас дел после войны…»
Все дальше и дальше отступают от нас годы Великой Отечественной войны. Перепаханы траншеи, ходы сообщений. Засыпаны противотанковые рвы. Сняты проволочные заграждения, ежи и надолбы. Заросли бурьяном воронки от бомб и снарядов. Сгнили, обвалились землянки. На месте пожарищ и развалин поднялись новые светлые дома…
Но война нет-нет, а напомнит о себе. Напоминает опасными взрывающимися находками.
И так уж сложилось, что разминирование стало моей профессией. До сих пор хожу по следам войны, ищу то, что вред людям может причинить.
Когда-то на передовой саперы работали по ночам, все больше на ощупь, ползком. Нередко под обстрелами, бомбежками…
Теперь ничего этого нет.
И все же чем дальше, тем труднее. Грозный противник у нас появился — время. За долгие годы поржавели корпуса мин, снарядов, авиабомб и всякого такого прочего. Взрыватели изъедены коррозией. Все держится, как говорится, на авось, на честном слове.
Вот прошлой осенью случай был. Отрывали строители в деревне Дубки котлован, и ковш экскаватора вывернул снаряд из грунта.
Сообщили об этом к нам в часть, и меня с командой снарядили к месту происшествия.
Помощником моим назначили сержанта Батурина. Серьезный, грамотный паренек. К тому же, что особенно мне нравится, обстоятельный, дотошный в службе.
Недавно пришлось видеть, как он осматривал солдат перед увольнением в город. Проверил расположение знаков на мундире. Измерил расстояние от центра эмблемы до вершины погона. Будто бы все… Нет, сержант еще зашел сбоку, сзади. Приказал солдату показать, чистый ли у него носовой платок…
Никаких поблажек, отступлений от устава… Короче говоря, личные отношения строит на основе служебных, а не служебные на основе личных.
Часам к десяти прибыли на машинах в Дубки и не мешкая приступили к делу. Прочесали вокруг котлована миноискателями и щупами. Обозначили вешками место, где под землей притаились ВОП. Так сокращенно называют взрывоопасные предметы.
Я задумался, уставившись на поблекшую, увядшую траву. Что ожидает нас? Какой «подарок» на этот раз преподнесет война?
И еще думал о том, что хорошо бы сегодня пораньше все закончить. Жена моя, Лариса Ивановна, именинница, и хотелось такой вечер провести дома.
Но кто знает, как получится? В работе нашей торопливость опасна. Возможно, придется и задержаться.
Конечно, жена обидится. «Дети никогда тебя не видят, — скажет с горечью. — Раз в году и то не можешь побыть с семьей!»
Все это так, да что поделаешь?
На «гражданке», к примеру, отработал свои восемь часов — и будь здоров, шагай на все четыре стороны. А я человек военный.
«Ничего, обойдется, оправдаюсь, — успокоил я себя. — Подуется немножко и перестанет. Не впервые…»
Тем временем были подготовлены, как полагается, ближний и дальний окопы, выставлено оцепление. Три красные ракеты, взвившись высоко в воздух, сообщили о начале разминирования.
Мы остались вдвоем с Батуриным. Вдали за линией оцепления толпились люди. Среди них выделялся высокий старик в потертой заячьей шапке. Помогая себе руками, он что-то оживленно говорил односельчанам.
Я уже знал, что это Кузьмич, колхозный сторож. Он успел выложить мне, что в годы войны партизанил и хорошо помнит, что здесь стояла немецкая батарея. Наши самолеты разгромили батарею, и именно тогда снаряды присыпало землей.
Рассказывал Кузьмич длинно, очень долго и бессвязно, с множеством утомительных подробностей, не преминув упомянуть о своих заслугах в партизанском отряде. Не скрою, я почувствовал облегчение, когда он ушел.
…Расчехлив лопатку, я стал на колени и вонзил ее в пожелтевший дерн… В голове носились тревожные мысли. Корпуса снарядов ржавые. Время, Дожди, конечно же, повлияли и на взрывчатку. Быть может, появились следы окисления, ядовито-зеленые пятна — пикраты. Они крайне восприимчивы к сотрясениям, толчкам, даже к свежему воздуху… Одним словом, враг номер один.
Последние сантиметры порыжевшей от ржавчины земли снимаю саперным обоюдоострым ножом. Вернее, не снимаю, а, если точнее выразиться, сбриваю, что ли…
Самое верное — взорвать снаряды на месте. Но совсем рядом механические мастерские, урон им будет.
И я, взвесив все «за» и «против», принимаю решение вывезти боеприпасы в поле и там уничтожить.
Поручаю Батурину подогнать грузовик и возвращаюсь на свое место. По словам Кузьмича, батарею разбомбили, места живого не оставили, но все же надо проверить, нет ли какой ловушки.
Вроде бы ничего подозрительного… Но «вроде бы» не годится, нужно знать точно. Сапер должен, обязан быть осмотрительным, расчетливым. Наша работа ошибок не прощает.
Наклоняюсь над стальной чушкой мышиного цвета с клеймом концерна Круппа. Перед тем как взять ее руками, сам не знаю почему, оглядываюсь по сторонам.
Неподалеку от меня работает Батурин. Дальше, за оврагом, заросли калины. Тяжелые гроздья ягод горят, словно языки пламени. А еще дальше роща, желтая, красная, золотистая…
«Никак не выберу времени повезти семью в лес, — думаю с сожалением и тотчас обрываю себя: — Отставить посторонние мысли! Приготовиться! Взяли!»
Снаряд увесистый, но, поднатужившись, приподнимаю его. Приподнимаю осторожно, точно это больной ребенок, которому я опасаюсь причинить боль неловким движением.
В кузове автомашины желтеет ровный слой песка. Для каждого снаряда отдельное гнездо, чтобы не касались друг дружки при перевозке.
Медленно поднимаюсь по трапу и укладываю снаряд в его «постель».
Сдуваю капельки пота с верхней губы. Фу-у… Начало есть.
— Товарищ старшина! — услышал я взволнованный голос Батурина. — Товарищ старшина!
Батурину было отчего волноваться. Едва приподнял снаряд, чтобы отнести его в машину, как изъеденная ржавчиной головка отвалилась. Перед глазами серебристая мембрана капсюля-детонатора.
День выдался по-осеннему холодный, но, не хочу скрывать, мне стало жарко. А что, если рванет вот сейчас, сию секунду?! Единственное, правда, весьма слабое утешение: смерть мгновенная, пикнуть не успеешь.
Серебристая мембрана капсюля-детонатора гипнотизировала меня.
С трудом заставляю себя отвести глаза в сторону.
— Перевозить рискованно… Нельзя перевозить, — говорю как можно спокойней, словно разговор о самом обыденном.
На лице у Батурина растерянность. Я понимаю его и нисколько не осуждаю. Мы с ним попали в серьезный переплет, и кто знает, чем вся эта история закончится?
Батурин порывается что-то сказать, но ничего не говорит и с надеждой смотрит на меня.
— Значит, решено, — говорю, — подорвем здесь, в котловане. Вернее будет.
В глазах товарища улавливаю удовлетворение. Мое решение явно отвечает его желанию. Батурин согласно кивает головой и, напрягшись, тихонько опускает снаряд на землю. И в то же мгновение резкий металлический щелчок, прозвучавший подобно выстрелу из тяжелой гаубицы.
Уже потом, обдумывая все происшедшее, я сообразил: подвели проржавевшие стопора взрывателя. Но, к счастью, какому-то немыслимому счастью, то ли ударник не дошел до капсюля, то ли капсюль отсырел и потерял свои свойства…
Но все это я сообразил значительно позже. А в ту минуту вздрогнул и покрылся испариной.
— Ничего себе! — полушепотом произнес Батурин и, побледнев, потряс головой так, как трясут, выныривая из воды. — Ничего себе! — повторил и вопросительно посмотрел на меня.
— Один из нас очень счастливый, — переведя дыхание, говорю ему. — Наверное, вы, Костя. Вы молоды, вам еще жить и жить.
Батурин неопределенно пожал плечами и задумчиво сказал:
— Где-то в Германии выточили, начинили взрывчаткой этот снаряд. К нам привезли… Вон сколько прошло после войны, а он, проклятый, чуть не угробил нас с вами… Тех бы разминировать заставить, кто войны устраивает, кто людям спокойно жить не дает…
Я слушал Батурина и думал: «Как бы там ни было, а мы, считай, на том свете побывали и назад вернулись. И если случаются чудеса, то одно из них произошло с нами…»
Чудеса, чудеса… В жизни такое бывает, что ни один фантаст не придумает. Вот хотя бы история с летчиком-истребителем Сергеем Курзенковым. В годы войны писали о нем в газетах, а мне этот случай так в память врезался, что по сей день помню.
Курзенков воевал в Заполярье. Как-то подстерегли его немецкие зенитки. Самолет подожгли, а самого Курзенкова ранили.
Уже близко, совсем близко родной аэродром, да тут, на беду, крылатая машина потеряла управление. Курзенков с трудом вывалился из горящей кабины, дернул за кольцо парашюта, но и он, в довершение несчастий, был поврежден.
Почти три тысячи метров летел человек без парашюта. Можно только представить его состояние, весь ужас ожидания смерти. Верная гибель, ни единого шанса на спасение.
Но Курзенков, видать, родился в рубашке, ему редкостно, невероятно повезло: он угодил в склон заснеженной сопки. Снег смягчил, самортизировал удар. Да плюс к тому падал под скользящим углом…
Герой Советского Союза полковник Курзенков и после войны долго служил в авиации. Сейчас в отставке, живет в Москве…
Откуда знаю? А в прошлом месяце лично видел и слушал его в гарнизонном Доме офицеров…
Ну что дальше рассказывать? Погрузили мы оставшиеся снаряды в грузовик, красной ракетой сообщили оцеплению, что трогаемся в путь.
Я занял место рядом с водителем. Батурин в кузове наблюдал за опасным грузом. Я верю ему как самому себе. Потому что мы с ним, если можно так выразиться, на одной подводной лодке. И не верить нельзя.
Наша машина с двумя красными флажками на бортах медленно движется на первой скорости. Водитель, солдат-первогодок, чуть бледнее обычного. Губы сжаты, на щеках играют желваки. Волнуется парень. Оно и понятно, не картошку перевозим.
Я замечаю впереди небольшой ухаб, хочу предупредить водителя, но, подумав, ничего не говорю. Лучше не отвлекать. Он все видит не хуже моего.
Машина не спускается, а плавно сползает. Уверен, что, поставь стакан воды в кузов, не расплескается.
Наконец прибыли на место. Заряд тротила с огнепроводным шнуром помогает нам уничтожить снаряды. Далеко-далеко покатилось эхо взрыва. Эхо минувшей войны…
Такая же судьба постигла и тот единственный снаряд, оставшийся на дне котлована. Только, чтобы придержать осколки, не дать им разлететься, снаряд закрыли ящиком, а сверху для надежности еще и мешками с песком обложили.
Отбой… Взвиваются в осеннее поблекшее небо зеленые ракеты. Я облегченно, всей грудью вздыхаю. Все, задание выполнено. Пора домой…
Колхозники обступают нас, пожимают руки, благодарят.
Больше всех суетится седобородый Кузьмич. Красный от возбуждения, он обнимает солдат, целуется со мной. Затем взбирается на чурбачок и фальцетом выкрикивает, что мы герои, что о нас обязательно нужно написать куда следует, что он сам бы написал, да пальцев нет на правой руке и к тому же грамотешка слабая…
Под общий смех кто-то стаскивает Кузьмича с самодельной трибуны.
Мне хотелось сказать, что никакие мы не герои, а просто выполняем свой воинский долг, но не успел. Колхозники начинают качать меня. Рядом взлетает в воздух Батурин…
День клонился к вечеру, когда мы покинули гостеприимные Дубки.
Крытые брезентом машины, рокоча моторами, мчались по пустынному в этот час большаку. За придорожными ветлами темнела безлюдная степь. И мне почему-то взгрустнулось. Вспомнились фронтовые товарищи, живые и мертвые. И я вполголоса затянул:
Майскими короткими ночами,
Отгремев, закончились бои…
Сначала все молча слушали, а затем Батурин и за ним другие ребята дружно подхватили:
Где же вы теперь, друзья-однополчане,
Боевые спутники мои?
Я смотрел на дорогих своих сапериков и думал о том, что впереди новые трудные испытания.
Для саперов война продолжается.